Сергей Воронин

Запоздалый звонок

Еще будучи журналистом, он задумал написать роман, в котором показал жизнь нашего общества во всех сложностях и противоречиях.

— Да-да, — увлеченно говорил он, — читатель давно ждет такой роман, такое осмысление. Я охвачу им все стороны и всех от рядового труженика и до верхов. Но и верха не будут однородны. Это и генералы, и партийные работники, и директора крупных объединений. Это будет многоплановый, насыщенный большими событиями и судьбами социальный роман. И наверху будет Человек. И все сегодняшнее нужное и полезное. Мне бы только освободиться от моей милой журналистики, и уж тогда бы я засел, как гвоздь в стуле. Работал бы и ночами и днем. Телефон бы вытащил в коридор, чтобы не мешал мне. Кому нужно, я сам позвоню. А так, чтобы никто не отрывал. Пенсии мне вполне хватит на проживание. Конечно, хотелось, чтобы в квартире было потише. Но тут я не властен — коммуналка.

Да, он жил в коммунальной квартире. Кроме него, еще жили две старушки и молодая чета. Комната у Дмитрия Петровича была вытянутая, как линейка, с одним окном во двор. Старинный петербургский дом. Двор-колодец. И так как квартира находилась на втором этаже, а сам дом был пятиэтажным, то солнышка в комнате Дмитрия Петровича никогда не было. Поэтому и днем у него всегда горел свет.

Конечно, Дмитрий Петрович мог бы похлопотать в редакции, чтобы ему помогли получить однокомнатную квартиру, но он был из тех людей, которые за себя не могут просить. «А, и так ладно, — рассуждал он. — Что мне? Я один. А одному и одной комнаты хватит. Конечно, Коля Шутов, мой милый сосед, не очень-то аккуратен, пошумливает. Но это не со зла. А так все вполне хорошо. Мне ведь самое главное, чтобы сесть за стол, придвинуть лист чистой бумаги, вооружиться самопиской и начать творить. Конечно, можно бы сказать «сочинять». Но сочинять — это что-то вроде «сочинять небылицы», а тут сама жизнь. Ну и все же, конечно, это творчество, когда создаешь роман. Самое лучшее время для такой работы ночь. Тишина. Все спят. Хорошо думается…»

Все это говорил Дмитрий Петрович в редакции. Дома он о своем романе помалкивал. Могут не понять. Да и зачем рассказывать несведущим людям. Другой разговор — журналисты. Это народ хорошо проинформированный. Не только выслушают, но и подскажут, подбросят интересные факты. А дома кому? Коле Шутову? Так тому не до него: встает ранее раннего и весь день нет. Работает где-то далеко. Встанет и несколько раз громко откашляется возле двери Дмитрия Петровича. Не нарочно, нет. Да уж так получается у него. Потом пройдет в туалетную комнату, после чего на всю квартиру разносится скрежещущий звук спускового рычага и за ним низвергающийся поток бешеной воды. Потом хлопнет дверь ванной. Снова кашель у двери Дмитрия Петровича, и уже на кухне — звон металлической посуды.

Шумит, как я уже сказал, Коля Шутов не нарочно, не для того, чтобы напакостить своему соседу. Нет, он даже уважает Дмитрия Петровича. А как же и не уважать такого человека, если время от времени на страницах областной газеты появляется его имя. Кашляет и стучит дверями Коля только потому, что не придает таким пустякам значения. Откашлявшись, Коля уходит на работу.

Вслед за Колей встает пенсионерка Анастасия Васильевна, крепкая старуха, работающая уборщицей в каких-то учреждениях. Вместе с пенсией у нее выходит в месяц до двухсот рублей.

— Вот дура-то, — говорит она о себе, — если б знала, какое житье ожидает теперь, сразу бы в пятьдесят пять ушла на пенсию, а то еще три года зачем-то тянула лямку. А ты-то чего, Дмитрий Петрович, тянешь? Выходи и ты скорей. Вместе будем сор убирать. — И она смеется до слез. Так ей смешны ее слова. Еще бы, он такой образованный и тоже будет мести полы.

— Еще год остался, — отвечает Дмитрий Петрович. — А тогда уж непременно на пенсию.

— Во-во, давай, давай. Вместе будем пылесосить.

Анастасия Васильевна грубовата с ним, даже бесцеремонна. Может и обругать, обращается только на «ты», но зато нет никого в квартире, кто позаботился бы о нем, выстирал ему белье, пришил пуговицу, накормил и напоил, если заболеет.

— Чего ты не женишься-то? Болтаешься один, неприбранный. И в комнате дух нехороший, — говорит она, время от времени заглядывая в его неуютное жилье.

— Это со двора тянет, — отвечает смущенно Дмитрий Петрович и поправляет на переносье очки.

— Тянет, тянет. Ничего не тянет. Ну-ка, пусти! — проходит она к окну, распахивает обе створки и, наклоняясь так, что ее голова находится во дворе, нюхает воздух. — Врешь все. Нормальный двор. Пускай так — окно открытое. Окурков-то, господи! А уйдешь в свою редакцию, я пол тебе вымою да сменю постельное белье. Вон как замызгал, — это она уже снимает с подушки наволочку. — Нет, пра, хоть бы какую приходящую бабу завел.

— Боюсь связать себя семейными узами, — мягко улыбается в ответ Дмитрий Петрович.

— Чего она, откусит что? Не съест. Стирать будет, следить за тобой. А то, что это — как бродяга.

Но это она зря: Дмитрий Петрович следил за собой. Три раза в неделю, прежде чем идти в редакцию, заходил в парикмахерскую и там, дождавшись своей очереди, шел к своему мастеру, миловидной девушке, и с удовольствием опускался в кресло. Она уже знала его, знала, что надо делать, и поэтому сразу приступала к работе. Брила, делала компресс, массаж, освежала одеколоном и слегка припудривала. Дмитрий Петрович благодарил ее и, взяв листок, шел платить в кассу. Никто не знал и не догадывался, что вот эта молодая женщина была единственной той, на которой бы он женился. Но он даже и мысли не допускал, чтобы сказать ей об этом. Во-первых, потому что она была замужем, и муж у нее был молодой, и судя по тому, как она встречала его, когда он приходил к ней, любила его. И зачем бы ей старый человек, чуть ли не вдвое старше ее? Нет-нет, он об этом и не думал. И все же не отказывал в приятном удовольствии закрывать глаза, когда ее теплые, мягкие руки касались его лица. Пожалуй, это была его единственная слабость, которую он милостиво разрешал себе.

Вторая старуха тоже была пенсионерка. Она обращалась к Дмитрию Петровичу только на «вы» и заводила с ним разговор исключительно на «культурные» темы, тем самым показывая как бы свою причастность к службе Дмитрия Петровича в редакции.

Послушав радио или поглядев телевизор, она подходила к двери Дмитрия Петровича и осторожно стучала.

— Извините, — говорила она входя, — но мне крайне важно узнать ваше мнение. Только что выступал Игорь Фисуненко, очень очаровательный человек. Удивительная умница! Так вот он сказал, что Рейган все больше наращивает опасность войны. Как вы думаете, насколько это серьезно?

Ей не было никакого дела, чем занимался в этот час Дмитрий Петрович. А он, как всегда, в свободное время писал роман. Дополнял, развивал сюжетные линии, углублял по мысли. И уничтожал то, что не соответствовало его замыслу. Все новые и новые решения и мысли возникали в его сознании. И это естественно. «Если Лев Толстой восемь раз переписывал, то есть развивал, исправлял, дополнял свой роман «Война и мир», то уж нам-то грешным сам бог велел», — не раз говорил про себя Дмитрий Петрович. Тем более, что задача-то какая глобальная. Собственно, задача всей моей жизни… Моя книга не должна быть похожей на те сотни, даже десятки книг, которые знает читатель. Моя книга должна быть оригинальной по форме и новаторской по содержанию. Мысли, глубокие мысли должны быть в книге. И ее герои должны быть мыслящими. Они должны давать оценку времени, движению общества. Конечно не все, далеко не все. Надо показать и таких, которые живут бездумно. Но не они главные. Главные те, кто но хочет мараться с обыденщиной. Для которых жизнь — это прежде всего сознание своей необходимости на земле…

Эту «интеллигентную» старуху надо бы вытурить, чтобы она не мешала ему, но он так поступить не мог. Слишком был мягок по характеру. И, извиняясь, говорил о том, что телевизора у него нет и поэтому он не посмотрел программу «Сегодня в мире».

— Тогда приходите ко мне, у меня цветной… И как же так, вы, такой культурный, и не смотрите «Сегодня в мире»?

— Да уж так, извините…

— Ну, а что же вы все же думаете о Рейгане?

— Думаю, что не столько он сам по себе зло, сколько послушное орудие в руках военно-промышленного комплекса. Это и диктует политику.

— Вот как? Разрешите пройти и сесть?

— Да-да, конечно. Извините, что, не пригласил.

— Только не закрывайте дверь, чтобы еще чего не подумали. Особенно я опасаюсь Анастасии Васильевны. Она спит и видит, как бы забрать себе мою комнату, а свою отдать Шутовым. Поэтому будет рада скомпроментировать меня. Да заодно и вас.

Дмитрий Петрович знал — Анастасия Васильевна никогда не подглядывала и не подслушивала. Занималась же с удовольствием и тем, и другим сама Маргарита Степановна. Об этом все знали. Но были снисходительны и не мешали ей заниматься таким неблаговидным делом.

Остается еще рассказать о Дуняше Шутовой. Но можно и не рассказывать. Она была для Дмитрия Петровича как бы в тени. К тому же, и на самом деле, есть такие люди, которых не замечают. Тем более, что с соседями она ладила. По графику надо было делать уборку в местах общего пользования каждую неделю. Но ни Дмитрий Петрович, ни Маргарита Степановна этим не занимались. Маргарита Степановна была когда-то секретаршей у директора крупного объединения, и поэтому считала ниже своего достоинства возить по полу мокрую тряпку. («Только подумать, чтобы я да в уборной! Избави меня бог!») И небрежно выбрасывала пятерку Дуняше Шутовой, чтобы та выполняла за нее грязную работу. Что же касается Дмитрия Петровича, то тут за него такую обязанность выполняла Анастасия Васильевна, причем бесплатно. Она почему-то считала, что Дмитрий Петрович — человек бедный.

Теперь надо сказать о тех, кто вместе с ним работал. Собственно, даже не столько о них, сколько опять же о Дмитрии Петровиче. Его любили за то, что он был приветлив, бескорыстен, всегда готов на помощь, независтлив, прост.

— Привет! Привет! — рассыпал он направо и налево свои улыбки, когда приходил в редакцию.

— А, Митенька! Привет, Митя, привет! — отвечали ему.

И за все его добрые качества так и звали его ласково «Митенька».

— Как она, жизнь?

— Как солнышко — всегда греет.

— А если облака?

— Значит, надо подняться выше их, — весело отвечал он и садился за свой стул завотдела информации.

Как только ему стукнуло шестьдесят, сразу же ушел на пенсию. И тут уж целиком отдался своему роману. И днем писал, и ночью. И когда ел, когда спал — спроси, — не помнил. И все реже встречался с товарищами по редакции. И они все реже напоминали ему о себе. Ну, это и понятно. Как известно, больше всего крепит дружбу либо совместная работа, либо соседство. Но все же нет-нет да и позвонит ему кто-нибудь из старых сослуживцев.

— Как живешь, Митенька?

— Ванюша! Дорогой ты мой человечище! Как же я рад слышать твой незабвенный!

— Жизнь-то как, Митя?

— Не останавливается. Мчит с космической скоростью.

— Как роман?

— Идет, идет… без остановок, как сама жизнь. Но, понимаешь, чем больше пишу, тем больше возникает новых мыслей. Ведь только подумать, уже не о человеке одном, а обо всем человечестве надо тревожиться. Мир на грани катастрофы. Вот где передний край писателя.

— Глобально, Митя.

— А иначе нельзя. Писатель — это прежде всего мыслитель. Ах, друг мой, Ванюша, как это прекрасно — создавать такую книгу. У меня населения уже без малого город. Гудят проспекты, шумят улицы. А какие люди! Только бы хватило сил. Чем больше работаю над романом, тем шире раздвигаются границы. Весь мир втягивается в сюжет.

— Почитать бы.

— Рано еще. Работать и работать.

— Ты ведь давно его пишешь.

— Да. Начал с малого. Думал повестушка будет, а вот как разрослась. И это правильно. Только бы успеть. Что-то сердце стало пошаливать. Ну да это все из-за воздуха. Во дворе ужасный воздух. А форточка во двор. Как тут проветришь? Курю тоже много.

— Так ты бы гулял больше.

— А кто за меня будет роман писать? Нет, Ванюша, мне не до прогулок. У меня каждая минута на учете.

— Ну-ну, желаю успеха.

— Спасибо, друг, спасибо.

И еще на полгода безмолвие. Конечно, надо бы почаще ему позванивать, да уж так большинство из нас устроено, что «с глаз долой и из памяти вон». И Дмитрий Петрович не звонил в редакцию. И так получилось, что когда, наконец, позвонили, то его уже в живых не было.

— Что? Умер? — это звонил тот самый Ванюша, сотрудник из его отдела, теперь сам ставший завом.

— Ну! — ответила Анастасия Васильевна.

— Да как же это получилось?

— Как? Обнакновенно как. Упал и умер от сердца. Теперь я в его комнате живу. А Шутовы заняли мою.

— А его вещи, бумаги… Рукописи?

— А какие у него вещи? Что получше, так они у меня. Если надо — возьмите. У него ведь никого не было. А бумаги я все отдала Дуняшке Шутовой. Она сдала на макулатуру… А ты чего так поздно звонишь. Надо бы ране, когда он живой был…

У костра

Все дело было в том, что с самого начала он почувствовал, если так можно выразиться, свое ничтожество перед ними и их превосходство перед собой. Пятеро здоровых работяг, исколесивших тайгу вдоль и поперек, побывавших и на нефти, и на золоте. У них какие-то и жесты-то были, и слова свои, не такие, как у других рабочих. Всегда тихие, спокойные. Сидят и мирно беседуют меж собой. Он бы с ними охотно разделил компанию, но они ни разу не допустили его. Как-то даже Игорек попытался сам угостить их. Они отказались. Особенно пренебрегал им Степан Стаднев, рыжий, весь усыпанный крупными веснушками широконосый парень.

— Не пристало нам пить с начальством, — мрачно усмехаясь, сказал он. — Начальство, оно должно давать работягам за пьянство выговора.

— Да вы что, какие выговора? — вскинулся в изумлении Игорек. — Я от чистого сердца. Выпьем, поговорим.

— Не надо, начальник. Самое правильное: всегда начальникам и подчиненным жить порознь. Это закон тайги. Да и вообще, отвалился бы ты от нас!

— Но почему так? — чуть не простонал от обиды Игорек.

Но больше с ним не стали разговаривать, словно его тут рядом и не было, занялись своими делами.

На изысканиях Игорек был впервые — проходил практику на бурении скважин. И каждой клеточкой своего мозга чувствовал, как эти пятеро работяг не то чтобы презирают его, но как-то полностью игнорируют, словно он и не существует. И это было особенно обидно. Его указания по работе выполнялись ими добросовестно и довольно быстро. Но на этом их отношения и заканчивались. «Почему они так ко мне относятся? Наверно, считают меня неопытным, недостойным своей дружбы, — думал уязвленно Игорек, — надо будет им как-то доказать, что это совсем не так. Надо что-то придумать такое, чтобы они поняли, с кем имеют дело!» Но сколько ни думал, пока ничего путного придумать не мог.

Среди пятерых был старший. Не бригадир, а просто — старший — Емельян Внуков, рослый, непомерной силы человек. Сам он в работе ничего не делал, только коротко бросал словцо тому или другому из работяг, и те беспрекословно выполняли его приказы. И не потому, что боялись его, нет, а только потому, что какой-то порядок все же следовало соблюдать. К тому же пусть это исходит лучше от своего мужика, чем от залетного щегленка. Тем более, что каждый из них понимал толк в бурении скважин, и не велика наука обсадить трубу или заменить желонку.

Для такой работы, как у Игорька, хватило бы и троих рабочих, но они пришли впятером и заявили начальнику партии, что разлучаться ненамерены. И, добрая душа, начальник партии отдал их в распоряжение студента-практиканта Игоря Пенкина.

Был вечер. Темнело, хотя над сопками было еще светло. За них ушло солнышко, осветив напоследки край неба. Черными силуэтами пролетели по нему белохвостые орланы, все в одну сторону, безмолвные и напряженные. В безмолвии тихо раскачивали вершинами лиственницы. Спокойно горел костер ольховых сухих поленьев. Работяги сидели вкруг него так, чтобы не задело их нечаянным замахом пламени. Сидели, курили, перебрасываясь о чем-то своем. И как уже повелось, Игорек был в стороне, совершенно им не нужный, как не бывает нужна до конца выкуренная цигарка. Глядел на них и думал о том, что эти пятеро плохие люди, иначе бы не слонялись по тайге, в поисках случайного заработка. Бродяги. Подонки! Черт их носит по белу свету, без жилья, без семьи. Перекати-поле… И еще чураются его, — такое слово «чураться» он услышал от них, — хотя он должен бы чураться их. Но почему же его тянет к ним? Что тоскливо одному, что ли? Или все-таки хочется быть наравне с ними? Чтобы не быть чужим для них. Чужим! Сидят у костра сытые, — наварили из хариуса ухи с сушеной картошкой, наелись и не предложили ему. Не пригласили. Знал, — не от жадности, а только потому, что Он для них не существует. Просто не существует! Но почему не существует? Почему? Может, потому что они бывалые, а он для них молокосос? Но… но он студент, он будущий инженер. Отличник! Активист! Только поэтому ему доверили самостоятельное бурение на сто двадцать шестом километре, где местами осыпи и вечная мерзлота. О нем говорят, что он подает надежды. Так почему же, черт возьми, эти мужики пренебрегают им? Нет, надо что-то придумать, такое, чтобы они поняли, что он не новичок в жизни, что они еще его не знают. Но что? Чем их прикнопить? Знаниями? Плевали они на знания! Чем же тогда? Чем?

И этот Игорек, совершенно стеснительный парень, робеющий в обществе девушек, решил показать себя этаким матерым сердцеедом. Да-да, эти мужики еще не знают его, но они узнают. И тогда посмотрим!..

Пламя костра становилось все ярче. Это потому, что вечер набирал силу, небо темнело не только над головой, но и за сопками. Глухо зашумели вершинами осыпающиеся лиственницы. Игорек передернул плечами и пошел к работягам, к их тесному кружку, освещенному расплавленным жаром костра. Сел, не спрашивая разрешения. Сел, и всё! Прикурил от раскаленного сучка. Мог бы и от угля выхваченного из костра, чтобы перекатывать его из ладони в ладонь — и прикуривать. Но не много ли будет чести…

— Гляжу я на вас, мужики, и дивлюсь. Так без баб и живете? — сказал и пыхнул трубкой, ни на кого не глядя.

Это был, конечно, уже вызов. Степан Стаднев удивленно хмыкнул. Чего-чего, но такого разговора от щегленка он не ожидал. И остальные четверо удивленно посмотрели на Игорька. И что ответить? Чего сказать?

— Так это мы на тебя глядя, — только и нашелся что ответить Стаднев.

— А чего на меня? Я не такой.

Старший молча сплюнул и ушел в палатку. Остальные задержались. Их заинтересовал разговор.

— А какой же ты? — спросил Стаднев. От огня он казался еще более рыжим.

— Да такой, что вот и в третьей, и в пятой партии по краям от нас, — есть у меня по девке.

— Ишь ты! — качнул насмешливо головой Стаднев.

— Ну-ну, — заинтересованно поторопил Игорька до этого никак себя не проявлявший рябой, курносый работяга.

— Чего «ну-ну»? Вот поближе подойдем и загляну к ней. Люська ее зовут. Деваха куда тебе! — И он стал расписывать все ее прелести так, что Рябой даже замер. До женщин он был куда как охоч! А Игорек, отметив это, стал распаляться все больше и больше. И начал рассказывать уже с такими подробностями, какие не встретишь и в бульварных книжонках.

— Ну, потрепался я с ней, так с полгода, и выбросил ее, как сломанный зонт. — Игорек раскурил новую трубку, небрежно продолжил: — Приходила ко мне, за ноги хватала, чтоб не бросал. Да надоела. У меня, таких, как она, уже несколько было. Так что не знаю, может, с ней и не буду связываться. А, может, и потреплюсь…

Он замолчал. Молчали и работяги. «Ага, дошло до ума, каков я есть! — удовлетворенно подумал Игорек. — Теперь по-другому будете ко мне относиться».

— Ну, и падла ты! — прозвучал четко в тишине голос Стаднева. Он встал и пошел к палатке. За ним пошли и остальные.

«Ребята, — глядя растерянно им вслед, хотел крикнуть Игорек. — Мужики, это я все выдумал. Этого не было. Клянусь!» Но промолчал, понимая, что работяги ему не поверят.

На изысканиях

Ее звали Ванда. Ей тогда было лет двадцать пять. Безрассудно исполнительная, она бросалась босая в колючие заросли ежевики, ставила рейку и, улыбаясь, радостно глядела на старшего техника, в которого была безнадежно влюблена.

— Ну зачем ты так? — говорил он ей. — Смотри, ободралась до крови.

— А, заживет!

Однажды их застала гроза. Костик Никонов накрыл чехлом теодолит, но, решив, что инструменту ничего от дождя не сделается, накрыл чехлом голову Ванде. У него-то был капюшон, а она — простоволосая. Но Ванда тут же сбросила чехол, посчитав, что будет в нем некрасивая. А она и так была не очень привлекательна. Хотя грудь у нее была хороша — высокая, налитая. Нет, Костик и не думал с ней сближаться, но вот надел ей на голову чехол, и она решила, что он заигрывает с ней. Лукаво взглянула на Костика и засмеялась. И все это уже при всплесках молний и содрогающих землю раскатах грома. Смеясь, они схватились за руки и, спотыкаясь о щебенку, побежали искать укрытия. И нашли его под навесом большого камня. Этот камень нависал над ними, как козырек, и уже кому-то служил прибежищем, — потому что на земле лежали охапки сухой травы.

Здесь ливень их не доставал, но, чтобы не мочили заносимые ветром брызги, надо было прижаться друг к другу. И они прижались. Сквозь свою тонкую шелковую рубаху Костик почувствовал упругое тепло, исходившее от тела Ванды. И случилось то, о чем он и не думал еще полчаса назад. Когда это произошло, то первое чувство, которое овладело им, была досада и на себя, и на Ванду. Не допусти она, ничего бы и не было. Он сидел хмурый, жадно курил и не глядел на нее. Ванда поняла его состояние и, робко улыбаясь, сказала:

— Я никому не скажу… Об этом никто не узнает.

— Да, так было бы лучше, — ответил Костик, по-прежнему не глядя на нее.

Удивительно, до чего она была несамолюбива! Ей не было даже обидно, что Костик так пренебрежительно к ней отнесся после того, что произошло. Мало того, она была даже рада случившемуся, считая, что не так уж она некрасива, если такой замечательный парень, как Костик Никонов, о котором игриво шушукались девчонки-геологини, сошелся с нею. Он-то ей понравился с первого раза, как только увидела его: высокий, статный, но и в голове не держала, что он сблизится с ней. И вот надо же! Она радостно улыбалась, переполненная своим случайным счастьем. Конечно же, она никому не скажет, что на какое-то время они были как муж и жена. Но она-то об этом будет знать, знать всегда!

Она никому не сказала. Но то, что произошло в тот грозовой, ливневый день, не прошло для нее бесследно. Не думая о последствиях, подчиняясь только своему, ошеломившему ее чувству светлой радости, Ванда стала думать только о Костике, о своей любви к нему. На работе, стараясь во всем угодить ему, еще не дослушав, что надо сделать, неслась с рейкой совсем не туда, куда надо. И Костик кричал на нее. А она только улыбалась, и глаза ее сияли от того, что он видит ее. Он был для нее, как солнце. Она не могла на него ни обижаться, ни хмуриться.

Кончилось это тем, что Костик заменил ее другим рабочим-реечником. «Дурная какая-то, — объяснил он начальнику партии, — со скалы чуть не сорвалась. Лезет в самую гущу ежевики, ободралась. Да и вообще, какая-то чокнутая…»

Нет, она и тут не обиделась. Значит, так надо Любимому. Но теперь, если Ванда не могла быть вблизи него днем, то вечером, после работы, где бы Костик ни находился, она была тут же. Шел ли куда Костик Никонов, Ванда, делая вид, что идет по своим делам, следовала за ним. Если он сидел в палатке, то она или бродила неподалеку, или стояла в тени деревьев и неотрывно глядела на движущуюся тень Любимого в освещенной свечой палатке. И только когда наступала ночь и гасла свеча, уходила к себе, да и то не сразу, а сначала приближалась к той стене палатки, возле которой спал Любимый, и чутко прислушивалась к его дыханию.

Она ничего от Костика не требовала, не просила. Ей нужно было только его присутствие, тот воздух, которым он дышал.

Конечно же, такое ее поведение не могло оставаться не замеченным окружающими. Заметили. Стали подшучивать над нею и над Костиком. Но если Ванда относилась к этому равнодушно, будто ее это не касалось, то Костик бледнел от ярости.

«Чего ты за мной шастаешь?» — злым шепотом говорил он, и в глазах его была ненависть.

Она видела этот его ненавидящий ее взгляд и сжималась, как провинившаяся верная собака перед суровым хозяином. Ее надо бы пожалеть. Но жалости у Костика не было. Он готов был избить ее. Опасаясь, чтобы кто не заметил, что он разговаривает с ней, оглядывался и отрывисто говорил: «Не лезь ко мне! То, что было, — это случайность! Понимаешь, случайность! Никакой любви у меня к тебе нет и не надейся — не будет!».

— Я не надеюсь, — чуть слышно ответила она, — только не сердитесь…

«Черт побери-то! Какая-то идиотка! — в злом раздражении пробормотал Костик и ушел. Но, пройдя немного, обернулся и сказал: «Не ходи за мной! И вообще, я тебя… ненавижу!» И невольно поглядел ей в глаза. То, что он увидел, потрясло его. Она словно бы и не слышала его страшных слов. Глядела на него и в ее глазах была только любовь к нему.

«Дура!» — уже выкрикнул он. И чуть ли не бегом пустился от нее.

Она перестала его преследовать. Так прошло два дня. И вдруг он услышал о том, что Ванды нет вот уже двое суток, что никуда она не отпрашивалась, да и отпрашиваться, собственно, в тайге и некуда. Видимо, что-то случилось с ней. Но что?

Как выяснилось для Костика Никонова, последним, кто ее видел, был он. И этого никто не знал, кроме него. Он же молчал, все больше испытывая смутную свою вину в связи с ее исчезновением и от этого тревогу. Но молчал. Ничего не сказал и через неделю, когда уже стало ясно, что с Вандой случилось что-то непоправимое.

Тайга. Чтобы затеряться в ней, не так уж надо много усилий.

Вот какой случай

Я знаю его давно. Он мой сосед по даче. Тихий, добрый человек. Пенсионер уже. Встречаемся время от времени и говорим о разных разностях: о рыбалке, о грибах, о том, как лучше содержать сад. И тут как-то пришел и, не то смущаясь, а вернее неловко чувствуя себя, сказал:

— Не могли бы вы послушать мою исповедь… Собственно, и не исповедь… Но вот уже несколько дней не выходит из головы… Я бы не стал вас беспокоить, но уж очень странный произошел со мной случай. Точнее, даже не случай… Особенного ничего не случилось, но… Только не подумайте, что я чего-то не того. Нет, со мной все в порядке, хотя и подваливает к восьмому десятку. В разуме я ясен, да вы меня знаете. И на память не жалуюсь. Так что в отношении склероза тоже все в порядке… Лучше я начну. И издалека, чтобы яснее вам было…

Он оглядел мой кабинет, остановился взглядом на книжной полке, вздохнул и начал свой рассказ.

— Жизнь моя ничем особым не отличается от тысяч подобных мне. Родился я в тысяча девятьсот пятом году, в том самом январе, когда народ шел к царю за милостью. В тот день был убит мой дед на Дворцовой площади. Отца у меня не было. Так что мы вынуждены были уехать на жительство к маминой сестре в деревню. Там было легче маме растить меня и мою сестру Олю. И надо сказать, мечтой мамы было дать нам с Олей высшее образование. Под этим знаком, собственно, и прошла ее жизнь. Она добилась для Оли бесплатного обучения в гимназии. Но Оле негде было жить. И мама определяет ее в богатую семью. За стол и кровать Оля должна была репетировать одну из дочерей этой семьи, старшую. Длинную, худосочную, не способную к учению девочку. Зато вторая, Таня, — ну что это был за ребенок! Живая, умная, веселая, все время в движении. Огромные черные глаза и две такие же черные косы. И о чем бы ни говорила, что бы ни делала — всегда веселые, немножко лукавые глаза…

Он замолчал, словно вглядываясь в то далекое, что однажды осветило его детство, и на его лице появился как бы отблеск того давнего блаженного состояния.

— Мне тогда было двенадцать лет, и я, конечно, не знал, что такое любовь. Но вот что-то неодолимое тянуло меня к этой девочке. И как же я радовался, когда встречался с ней. Я начинал беспричинно смеяться, прыгать, брал Таню за руки и глядел ей в лицо, в ее черные, отвечающие радостью глаза.

Она смеялась, видя меня. Брала за руку и тащила в свою комнату. И там ни минуты не могла быть спокойной. Бегала от дивана к окну, от окна к своим игрушкам. Показывала их мне. Усаживала на диван.

— Расскажи, как ты живешь в деревне.

И я рассказывал, как ходил с ребятами в лес, как ловил раков, как мы собирали грибы, ягоды. Как купались летом, а зимой катались с гор на санках. Слушая меня, Таня то становилась серьезной, то весело смеялась над моими проказами. Но вскоре я все пересказал. А она просит еще, еще рассказывай. Тогда я стал выдумывать. Рассказал, как я тонул в речке. И Таня вдруг испугалась за меня.

— Да нет, ты не бойся. Ведь я сижу рядом с тобой — значит, не утонул.

Придумал, что я спас от собаки зайчонка.

— Какой ты храбрый и добрый, — прошептала она.

А я продолжал все больше выдумывать. Рассказал, как повстречал в лесу волка.

— Самого настоящего?

— Да, самого настоящего. Он убежал. Летом волки не злые, вот зимой — лучше не попадайся.

Таня все принимала всерьез. Ахала, охала, всплескивала руками. И так мы могли сидеть рядом долго и не замечали, как летит время.

Помню, как достала шашки и предложила сыграть. А я не умел.

— Я научу тебя. Это просто. Смотри. — И она стала объяснять.

Игру я понял быстро и вскоре стал обыгрывать Таню. И заметил, как только выиграю, она начинает от обиды морщить губы. Тогда, чтобы ее порадовать, я стал нарочно проигрывать. Но она была девочка умная, догадалась.

— Зачем? Не надо. Это ты меня жалеешь. Не делай так.

Но я все равно играл так, чтобы она выиграла. Другой раз сделаю такой нелепый ход, что она только всплеснет руками и засмеется так звонко, что и я начинаю хохотать. И нам так хорошо, что мы уже хохочем до слез.

Как-то Таня повела меня в кабинет к отцу. Я оробел, когда увидел важного, хорошо одетого человека. Он сидел на большом кожаном диване и читал газету. Таня стала тормошить его. Он снисходительно улыбался и мягко отводил ее рукой. А она все настойчивей лезла к нему, как бы желая показать, что ее папа добрый. И все поглядывала на меня с лукавинкой, как бы говоря: «Что, боишься его? А ты не бойся».

Встречались мы с Таней от случая к случаю. Привезет меня мама в Петроград — значит, увижу Таню. Не возьмет — не увижу. Как я ее просил, чтобы она взяла меня! Но жили мы бедно, и мама даже на железнодорожном билете экономила. Но когда брала с собой, как я был счастлив! И только одного боялся: а вдруг не застану.

Но она дома.

— Таня!

— Это ты, ты! — кричала она и бежала мне навстречу.

Нет, конечно, мы не обнимались и не целовались. Нам такое было чуждо, но мы брались за руки и радостно смеялись, глядя друг другу в глаза.

— Что это было? Не знаю. Любовь? Может быть. Но такого чудесного состояния у меня, уже никогда не было.

И как мы скучали друг по другу, как тосковали, когда долго не виделись. И вот тогда-то она и придумала переписываться.

— Будем писать каждый день, — и такой на меня устремленный взгляд, как бы даже просящий. — И все-все будем писать. Ладно?

И мы стали переписываться.

Папы и мамы, но особенно мамы, хотя и папы такие встречаются, почему-то считают нужным влезать в душу ребенка, будто сомневаются в его нравственной чистоте. Не знаю, как поступала Танина мама, но моя стала читать и мои, и Танины письма.

— Я и сейчас-то пишу с ошибками, а тогда, — сосед усмехнулся, — тогда чуть ли не в каждом слове по ошибке. Мама подчеркивала их толстым синим карандашом и заставляла меня переписывать по два, а то и по три раза.

— И еще посмотри, что ты пишешь? — говорила она: — «Скучаю». Но ты съел утром с верхом тарелку каши. Когда скучают, то по стольку не едят. Такое несовместимо. Или каша, или любовь, — и смеялась.

— Я больше не буду есть кашу. Но я скучаю по Тане.

— Ну-ну, посмотрим, что ты пишешь ей дальше…

Однажды Таня закончила свое письмо так: «Целую тебя. Таня.». Мамы не было дома, и это письмо от почтальона сразу попало мне в руки. Когда я дочитал до строчки: «Целую тебя. Таня.», всю эту строчку я исцеловал. Я задыхался от радости. Готов был нестись без оглядки, куда угодно. Так был бесконечно рад… Да, удивительное тогда было состояние…

Я написал тут же ответ и закончил письмо словами: «Крепко, очень, очень и еще раз очень крепко Целую». «Целую» — с большой буквы.

Как и раньше, мама нашла в моем письме множество ошибок, заставила переписать его.

— «Крепко, очень, очень и еще раз очень крепко Целую!» — сказала она, — совершенно не нужно. Рано тебе еще целоваться.

Тогда я принес Танино письмо, показал на слово «целую» и сказал, что иначе не могу.

— Ах, вон у вас уже куда зашло, — засмеялась мама и оставила в моем письме только «целую» и то с маленькой буквы. Но я и этому был рад, представляя, как Таня читает мое письмо и видит слово «целую».

И вдруг все рухнуло. Грянула Февральская революция. За ней Октябрьская. И Танина семья уехала за границу. Об этом я не сразу узнал. Как всегда, мама пошла по своим делам, а я побежал к Таниному дому. Поднялся по лестнице. Позвонил.

— Кто там?

— Это я, Миша.

Дверь приоткрыла незнакомая женщина.

— Никакой Тани здесь нет, — ответила она и закрыла дверь.

Я никак этому не мог поверить и стал дергать звонок еще, еще, еще раз.

— Ты чего хулиганишь! — сердито сказала женщина. — Сказано тебе: никакой Тани здесь нет. А которые жили здесь буржуи, так они удрали за границу.

Никогда еще такого невосполнимого чувства утраты у меня не было. Никогда не было так тяжело, как в тот день. Я был просто оглушен. В своей жизни я терял самых близких людей, горевал, но такой тоски, такой безысходности, как тогда, не было.

Михаил Владимирович (так звали соседа) задумался и, спустя некоторое время, продолжал:

— Прошло с полгода. К этому времени мы уже переехали в Петроград. И вот однажды Оля приходит домой и говорит мне:

— Ты знаешь, кого я встретила? Умри — не догадаешься. Галю, Танину сестру.

— Что, они приехали? Вернулись?

— Нет-нет, но Галя зачем-то приехала сюда. И вот передала письмо тебе от Тани.

Я не верил своим ушам.

— Где оно? Давай скорей! — от нетерпения я стал дергать Ольгу за руку.

— Да подожди… Сейчас достану, — и она стала рыться в сумочке.

Я как завороженный глядел на ее руки. Вот-вот они достанут письмо и отдадут мне. Но сколько Оля ни рылась в сумке, письма не находила.

— Ну где же оно, где? — в нетерпении кричал я.

— Странно, — сказала Ольга, — я точно помню, что клала его в сумку. Наверно, нечаянно выронила, когда доставала платок…

У меня от ее слов что-то оборвалось внутри. Я хотел закричать и не мог. Даже сдвинуться с места не мог. Я словно окаменел.

— Да что с тобой? — точно из другого мира доходили до меня слова сестры. — Подумаешь, какой кавалер! В твоем возрасте надо стыдиться таких чувств. Да и они все равно сюда не вернутся уже…

В отчаянии я упал на кровать лицом вниз и горько заплакал.

Даже теперь, вспоминая обо всем этом, сжимается сердце.

Несколько дней я ходил как потерянный. Меня о чем-то спрашивали, я не сразу понимал, чего от меня хотят. Не хотел есть, а если заставляли, то ел механически, не замечая, что ем. Мама не на шутку испугалась. Все допытывалась, что со мной, что у меня болит. А у меня ничего не болело, только в груди было пусто.

Еще теплилась надежда, что Галя перед отъездом зайдет к нам. Но и эта надежда пропала, когда я узнал, что Галя не спросила у Оли адреса.

Долго я не мог примириться с мыслью, что больше никогда не увижу Таню…

Прошло года четыре с тех пор. Каждое лето мама отправляла меня в деревню к своей сестре, к тете Стеше. У той была дочка Клава, мне ровесница. Тоже лет шестнадцати. Веселая. Все заигрывала со мной: то дернет за волосы, то подтолкнет, то щипнет. Ну, понятно, дело молодое. К тому времени я уже стал редко вспоминать Таню. Сенокос. Я подаю вилами сено в окно. Клава подхватывает его, растаскивает по сеновалу. Кончили мы работу, зовет она меня к себе. Я залез, и тут стали мы с ней возиться в сене. Дурачимся, хохочем. Кто кого в сено зароет. И тут она меня поцеловала. И я хотел тем же ответить, как вдруг вместо Клавиной светлой головы увидел голову Тани с двумя черными косичками. Да-да, это я вам точно говорю: совершенно четко увидел Танину голову. Меня словно кипятком обдало! Таня! Откуда Таня! Кубарем я скатился с сеновала и понесся, не зная куда. Очнулся уже в болоте. До сумерек бродил по нему между кочек, проваливаясь по колено в жижу… Вернулся ночью, когда все уже спали. Долго не мог уснуть. Как только закрою глаза, так и вижу Таню, ее глаза вижу. И неожиданно для себя громко сказал: «Так, Таня, нельзя». И тут же сразу уснул… Вот такой случай…

Главное, теперь-то уже прошла почти вся жизнь. И женился. И счастливо, можно сказать, женился. Жена была чудесный человек. Родила мне двух сыновей. И сыновья хорошие. И вроде бы надо давно забыть ту странную историю с той девочкой. Да и стыдно должно быть перед женой, которая всю жизнь мне отдала, перед памятью ее должно быть стыдно. Я вроде как и виноват перед нею. Но вот помню заболела она, приехал я в Ленинград за лекарством. На вечерний поезд опоздал и остался ночевать у сына. От нечего делать (я был один в квартире) стал просматривать семейный альбом. И на одной из страниц увидал маленькую тусклую карточку. На ней была девочка с двумя черными косичками. Таня!.. Как она попала в альбом? Откуда? Как могла сохраниться? Но, главное, откуда? Я не помню, чтобы Таня мне дарила ее. Откуда она?

В это время пришли сын, внук. И я отложил альбом в сторону…

И вот совсем недавно я снова был у сына. Похоронил жену. Приехал. И вспомнил о той карточке. Взял альбом, стал ее искать. И не нашел. Ее не было. Ну, совершенно не было. Но зато нашел карточку жены. Маленькую, от времени потускневшую. На ней жена молодая…

Вот и пришел к вам. Что же это такое. Что за мистификация? В чудеса я не верю, галлюцинациями не страдаю… Чем вы это объясните?

— Не знаю, — не сразу ответил я, несколько удивленный такой постановкой вопроса.

— Ну как же не знаете? Вы же писатель. Должны знать. Или, может быть… осуждаете?

— Нет, не осуждаю, но и не знаю.

— Странно. Я так рассчитывал…

Ушел он от меня явно обиженный.

Загрузка...