Александра Маринина Ад

– Что ты несешь?! – сердился Камень. – Да, я согласен, Родислав расстроился из-за того, что Люба не откликнулась на его желание, а кто бы не расстроился? Любому мужу не нравится, когда он хочет, а жена – нет. А про все остальное – это чистой воды бредни. Никогда не поверю, что Родислав пал так низко! Это ж надо такое придумать: потренироваться на жене, чтобы потом гулять по девкам! Не смей компрометировать моего героя, не смей на него клеветать.

– Да какая же тут клевета? – оправдывался Ворон, которому и самому неловко было излагать все это Камню. – Тут все правда от первого и до последнего слова.

– Ты не можешь этого знать! Ты не умеешь читать мысли! А Родислав не мог никому этого рассказывать, мужчины такими вещами друг с другом не делятся.

– А я вот знаю, – упрямился Ворон. – Не могу тебе сказать откуда, но знаю точно.

– Почему не можешь сказать? – с подозрением спросил Камень. – Что у тебя за секреты появились? Немедленно признавайся, или нашей дружбе конец.

– Ну… это… Только ты не ругайся, ладно? – забормотал Ворон. – Я тебе раньше не говорил, потому что не был уверен, и еще я боялся, что ты надо мной будешь смеяться… Дай слово, что не будешь ругаться и смеяться.

Ворон, похоже, напрочь забыл, что объявил движение протеста. И куда только девались его гордость и независимость? Камень решил не напоминать другу об этом, ему гораздо больше нравилось, когда Ворон чувствовал себя нашкодившим и виноватым. Это позволяло проявлять великодушие и ощущать себя значительным и могущественным.

– Ладно, не буду ни ругаться, ни смеяться, – пообещал он. – Говори.

– Знаешь, – Ворон понизил голос, – у меня недавно появилась странная способность как будто видеть в чужой голове.

– Мысли, что ли, читать?

– Ну, что-то типа того. Но я не у всех в голове вижу, а только у тех, на кого настроился, кого давно знаю и хорошо чувствую. Вот у Родислава вижу, у Любы вижу, иногда вижу у Лизы и у Аэллы. Я хочу тебе признаться… Помнишь, ты несколько раз у меня спрашивал, откуда я то или другое знаю, а я тебе говорил, что слышал телефонные разговоры.

– Ну, помню. Врал, что ли? – нахмурился Камень.

– Врал, – признался Ворон, понурив голову. – Никаких таких разговоров я не слышал, я в голове видел. Ну, чего, будешь меня убивать за это?

– За что? Ты же не виноват, что на тебя такой дар свалился.

– А за вранье?

– Вот за вранье тебя надо бы выпороть да все перья из тебя повыдергивать, – вынес свой вердикт Камень. – Жалко, у меня рук нет.

– А ты мне поручи, – весело подал голос с высоты Ветер. – У меня хорошо получится.

– Заткнись, кулацкий подпевала! – огрызнулся Ворон, задрав голову вверх. – Тебя никто не спрашивает.

Но Ветер никогда не страдал обидчивостью и чаще пребывал в хорошем настроении, нежели в дурном.

– Почему же? Спроси меня, и я тебе отвечу, что врать нехорошо. Некрасиво. Особенно старым друзьям. Врагам – можно, а друзьям не надо. Я, к примеру, никогда не вру, всегда говорю правду.

– То-то на тебя полпланеты обиду заковыряло, – заметил Ворон. – Ты всегда правду-матку в глаза режешь, никакой деликатности в тебе нет.

– Истина превыше всего, – авторитетно вмешался Камень. – Ветер совершенно прав, он никогда не кривит душой и честно смотрит всем в глаза.

– Ага, ты еще скажи, что это его огромное моральное достоинство! – заверещал Ворон. – Да он знаешь почему правду всегда говорит?

– Ну почему же? – прищурился Камень.

– Потому что у него мозгов не хватает подумать, прежде чем ляпнуть чего-нибудь, а надо ли вообще об этом говорить, и если надо, то какими словами. Правда – штука тонкая, с ней надо аккуратно обращаться, а то как сказанешь, пусть и правду, но такими словами и таким тоном, что лучше бы уж сразу убил, чем такое говорить. Быть абсолютно честным может себе позволить только очень умное существо, а если оно не очень умное, то пусть лучше врет или вообще молчит в тряпочку.

– Правда и истина – категории этики, они не могут зависеть от интеллектуального уровня, они абсолютны и сами по себе являются самоценностью, – упорствовал Камень. – И за попрание этих категорий тебя, Ворон, надобно высечь или иным каким способом примерно наказать. Но я сегодня добрый, и я тебя прощаю. Ты до того меня расстроил с Родиславом, что у меня не осталось душевных сил на тебя сердиться.

– А чего я тебя расстроил? Чего расстроил-то? – заторопился Ворон, чувствуя, что опасность миновала, и радостно расправляя крылья. – Все, по-моему, очень даже хорошо получилось. Любочка моя совершенно права, что отказала мужу. У нее есть женская гордость, она о женской чести все правильно понимает. Как это так: одиннадцать лет он таскался неизвестно где, по чужим койкам, а теперь – здрасьте-пожалуйста, примите меня в свои объятия, потасканного и неизвестно какими болезнями зараженного. Да если бы она ему не отказала, я бы ее уважать перестал!

– А как же Родислав? Для него это было очень важно, он же не хочет быть импотентом, – встрял Ветер. – Люба бы ему уступила, и все бы у них хорошо получилось, и они бы снова полюбили друг друга. Разве плохо?

– Эк у тебя все просто, – досадливо отмахнулся Камень. – Здесь невозможно угадать, как было бы правильно, а как неправильно. Все зависит от результата. Если бы получилось так, как ты, Ветер, нарисовал, то, конечно, было бы здорово, никто и не спорит. А если бы у них все получилось и Люба стала бы любить его еще сильнее и поверила в то, что он опять ее любит, а Родислав начал бы с новой силой таскаться по бабам? Это как, по-твоему? Хорошо, что ли? Или у них бы ничего не получилось, и Родислав окончательно убедился бы в том, что он полный и безвозвратный импотент, и стал бы на этой почве психовать, запил бы или в таблетки ударился. Тоже, что ли, хорошо? Сейчас у них отношения хоть в каком-то равновесии, а этот интим мог все разрушить и испортить. Так что я склонен согласиться с Вороном, хотя за Родислава мне, конечно, ужасно обидно. Если ты, глупая птица, не ошибся и все прочитал у него в голове правильно, то Родислав сильно упал в моих глазах. Я огорчен.

– Да брось ты, – легкомысленно дунул Ветер. – Все человеческие самцы такие, других не бывает. Ты просто идеализируешь своего Родислава, потому что он твой любимчик, а он такой же, как все остальные.

– Ты не можешь судить… – начал было Камень, но Ветер не дослушал его и перебил:

– Могу я судить, могу, потому что мотаюсь испокон веку по всему свету и всякого повидал. Уж можешь мне поверить, я и за первобытными самцами наблюдал, и за древними римлянами времен братьев Гракхов, и за греками, когда там еще Платон и Сократ жили, и за галлами, и за индейцами, и за индусами. Да за всеми! Во все времена человеческие самцы мерились друг с другом длиной своего этого самого и количеством покоренных женщин: у кого больше – тот и лучше. За миллион лет так и не поумнели.

Камень в ужасе слушал то, что говорил Ветер.

– Неужели это правда? – тихо спросил он Ворона.

– Наш Ветер никогда не врет, – уныло подтвердил Ворон. – Всегда правду-матку в глаза режет. Я знал, знал, что тебя это огорчит, ты про человеков имеешь гораздо лучшее мнение, но что я мог сделать? Я же не мог его заткнуть, а он со своей правдой вечно лезет! Никакой деликатности в нем нет. Да ты не огорчайся, давай я тебе лучше интересное расскажу, хочешь?

– Хочу! – послышался с высоты голос Ветра.

– Уйди, противный, тебя не спрашивают. Расстроил Камешка до невозможности, а теперь еще интересное ему подавай! Перетопчешься.

– Рассказывай, – плаксивым тоном потребовал Камень, – отвлеки меня от печальных раздумий.

– Как вы думаете, – торжественно и неторопливо начал Ворон, – кто был тот мужчина, который спас Любу от грабителя?

– Тайный поклонник, – тут же предположил Ветер. – Он давно влюблен в Любу, но не решается познакомиться с ней и признаться в своих чувствах.

– А ты, Камешек, как думаешь?

– Я думаю, что это просто мужественный и добропорядочный человек, который не смог смириться с тем, что на его глазах обижают слабую женщину, – строго произнес Камень.

– А вот и не угадали! – обрадовался Ворон. – Это был тот мужик, который сидел в скверике перед зданием суда, когда Геннадия Ревенко судили. Только тогда он старше выглядел, а теперь моложе. Но это точно он, я не ошибся.

– Как это ты не ошибся, когда как раз ошибся, – с упреком поправил его Камень. – Он тогда, во время суда, был моложе на девять лет, а сейчас стал старше. Вечно у тебя в голове путаница.

– Ничего не путаница! – обиделся Ворон. – Я тебе говорю как есть. Во время суда ему было лет сорок, а теперь максимум тридцать пять. Я, может, и тупой, но не слепой.

– Так это что же выходит, – от изумления Камень забыл огорчаться и изображать депрессию, – он гримировался, что ли?

– А я о чем! – подтвердил Ворон его догадку. – И когда неизвестный нам мужчина спасал Лелю от маньяка и все время ходил переодеваться, он, наверное, тоже пытался внешность изменить.

– А может, это был один и тот же человек? – спросил Камень.

– Да ты лицо-то его видел или как? – снова не утерпел Ветер. – Чего мы гадаем на кофейной гуще? Лицо-то какое у него было?

– Другое, – вздохнул Ворон. – В день суда и в день Любы с сумочкой лицо было одинаковое, только возраст разный, а когда был маньяк, тогда и лицо было другое.

– Это не показатель, – живо заметил Камень. – Лицо можно какое угодно сделать при помощи грима. А помнишь, еще был какой-то кавказец, который Кольку от расправы спас?

– Так он же был кавказец, – удивился Ворон. – А эти все славяне.

– А грим?

– А акцент? – отпарировал Ворон. – Я слышал, как он говорил. Славяне так не говорят.

– А имитация? Про это ты слыхал когда-нибудь?

– Я не пойму, ты на что намекаешь? – разозлился Ворон. – На то, что все эти четыре мужика были один и тот же тип в разном гриме, а я не разглядел? Ты это хочешь сказать?

– Я не знаю, – вздохнул Камень. – Я просто спрашиваю, может такое быть или нет?

– А я тебе ответственно заявляю: этого быть не может. У них не только лица разные, но и фигуры, и походки, и голоса. И не морочь мне голову! Я пока смотрел на эпопею с сумочкой, чуть со смеху не лопнул: сумка-то из ремонта, пустая, в ней даже старого трамвайного билетика не завалялось, а этот рыцарь недоделанный гоголем смотрит, дескать, герой, сокровище спас! Любочка-то моя молодец, деликатность проявила, не стала ему говорить, что сумка пустая, наоборот, благодарила так искренне, словно у нее там вся зарплата вместе с паспортом и ключами от квартиры лежала. Умница девочка. Люблю я ее!

– Смутил ты меня, – задумчиво проговорил Камень. – Один человек Кольку спас, другой Лелю, третий Любу, ну ладно, пусть только Любину сумку, но все равно спас. У них там что, бригада спасателей семьи Романовых? Надо бы в этом деле покопаться…

* * *

Телевизор в кабинете Андрея Сергеевича Бегорского работал с выключенным звуком. На экране скрипач играл над гробом Ильи Кричевского, погибшего в последний день августовского путча в тоннеле на Садовом кольце. Похороны троих молодых людей состоялись еще 24 августа, но сюжет несколько раз повторяли по разным программам в течение следующих дней. Люба Романова сидела в кресле директора завода, сжимала в руке телефонную трубку и плакала. Она знала, что сейчас ей надо быть сильной, собранной, организованной, ей нужно все наладить и устроить, прежде чем уезжать в Нижний Новгород – именно так с прошлого года стал называться город Горький.

Два часа назад позвонила Тамара и странным ровным голосом, за которым прятались недоумение и растерянность, сообщила, что Гриши больше нет. Он был убит преступниками во время ограбления их квартиры. Сама Тамара в это время была на работе, а Григорий работал дома, выполнял срочный заказ. Для Любы не стоял вопрос о том, ехать или не ехать к сестре, вопрос был только в том, как ей организовать жизнь дома и на работе во время своего отсутствия. Ну и, разумеется, стоял вопрос о том, как уехать, то есть как и когда купить билет на сегодняшний поезд.

Первым, к кому она побежала со своей бедой, был директор завода Бегорский. Он выслушал Любу молча, плотно сжав губы и попутно делая какие-то пометки на перекидном календаре.

– Я поеду с тобой, – решительно заявил он, когда Люба умолкла. – Ничего не говори, я все равно поеду. Похоронами надо заниматься, а кто будет это делать? Томка наверняка не в себе, ты в Горьком никого и ничего не знаешь, нужно либо поднимать связи Григория, либо обращаться к моим знакомым, у меня там есть кое-кто. Ты одна не справишься.

– Андрюша…

– Ты не сможешь сделать все, что нужно и как надо, – прервал он ее тоном, не терпящим никаких возражений. – Я тебе помогу. Тебе и Томке. Теперь так: насчет билетов не беспокойся, это я устрою. Самолетом полетишь?

– Полечу, – покорно кивнула Люба. – Мне все равно, лишь бы побыстрее оказаться рядом с Тамарой. Не представляю, как она там одна.

– Родька знает?

– Нет еще. Я к тебе первому побежала. Пока никто не знает, кроме нас с тобой.

– А Николай Дмитриевич?

– Тоже нет. Надо собраться с силами, всем позвонить и сказать… Я не смогу, – Люба заплакала.

Бегорский налил воды и протянул ей стакан. Люба выпила воду залпом, стуча зубами о край стакана. Стало немножко легче.

– Родьке я сам позвоню, – сказал Андрей. – А уж с папой разговаривать придется тебе, он меня почти не знает. Какие еще проблемы надо решить?

– Завтра срок выплаты зарплаты Раисе, сиделке Лизиного сына, надо передать ей деньги. Я обычно сама это делаю. У Родика не будет времени. Кому я могу еще это поручить? Никто ведь не знает, что мы ей платим, ни Колька, ни Леля, только мы с Родиком, ты и Аэлла.

– Вот пусть Алка и передаст ей деньги.

– Но для этого мне нужно встретиться с Аэллой и отдать ей конверт…

– Ничего, – усмехнулся Андрей, – из своих заплатит, она у нас девушка не бедная, двести рублей насобирает. Вы ведь двести платите?

– Двести, – подтвердила Люба, в очередной раз поразившись цепкой памяти Бегорского.

– Когда вернешься из Нижнего – отдашь Алке. И выбрось это из головы, Алке я тоже сам позвоню, не трать на это время и силы. Что еще?

– Вещи надо собрать, – пробормотала растерявшаяся Люба. – Я же не могу ехать в том, в чем пришла на работу. Дома надо еду приготовить на несколько дней, чтобы Леля с Николашей голодными не сидели. Родик, конечно, захочет приехать на похороны, но неизвестно, отпустят ли его с работы. Если он не поедет, надо приготовить ему рубашки, носки, белье, он сам ничего не найдет. А если поедет, то собрать его вещи, он сам не сможет собраться, обязательно что-нибудь забудет. Я до сих пор во все командировки его собираю.

– Разбаловала ты его, – проворчал Бегорский. – Ладно, сейчас я выясню насчет самолета и билетов, если что – дам тебе машину, сгоняешь домой за вещами. Оставайся в моем кабинете и звони, куда там тебе надо. Нечего по таким вопросам с рабочего места звонить, у тебя там ушей больше, чем тараканов. Если надумаешь Ларису Ревенко привлекать к решению своих проблем – не стесняйся, я дам указание, ее отпустят. А Родьке я сейчас позвоню, насчет этого не беспокойся.

– Спасибо.

Бегорский вышел, а Люба собралась с мужеством и набрала номер отца. Николай Дмитриевич долго молчал, услышав печальную новость, а потом тихо заплакал. И Люба не знала, что для нее сейчас страшнее: гибель Тамариного мужа и горе сестры или вот эти тихие и беспомощные слезы отца, ее папы, генерал-лейтенанта, жесткого, мужественного, непримиримого и бескомпромиссного, папы, которого она всю жизнь любила, уважала и боялась и который всегда был для нее примером стойкости и силы. Даже на похоронах мамы он не уронил ни слезинки, а на следующий день вышел на службу, несмотря на гипертонию. Впервые Люба Романова поняла, что отец, которому в январе исполнится семьдесят шесть лет, не только стареет годами, но и слабеет душой. И это было едва ли не так же страшно, как постигшая их семью трагическая утрата.

– Когда ты едешь? – спросил отец.

– Сегодня. Андрюша Бегорский обещал помочь с билетом. Не знаю, как получится, поездом или самолетом.

– Ты одна поедешь? Без Родислава?

– Папа, я пока ничего не знаю, я еще не разговаривала с Родиком. Может быть, его со службы не отпустят.

– А дети? Ты им сказала? Все-таки Григорий их дядя. Они поедут в Нижний?

– У Лели занятия, Коля работает. Не знаю, смогут ли они… Папа, разве это важно? Ты мне лучше скажи: ты сам хочешь ехать на похороны? Если да, то имей в виду: я собираюсь тебя отговаривать. У тебя давление, тебе нельзя волноваться. Тамаре и без того трудно сейчас, а представь, что будет, если ты там свалишься и, не дай бог, попадешь в больницу.

– Ты уверена, что я не нужен Тамаре?

В этом Люба не была уверена. Конечно, если папа приедет на похороны ее мужа, Тамаре будет приятно… Господи, что за чушь лезет в голову! Что Тамаре может быть приятно в такой момент? Для нее сейчас все черно и беспросветно, и, уж наверное, меньше всего ее интересует, приедет ли ее отец. Или интересует? Мы помним, кто в тяжелый момент оказался рядом, или по сравнению с нашим горем все это выглядит мелочами, не стоящими того, чтобы обращать на них внимание и помнить о них? Люба попыталась вспомнить, кто из родных и друзей пришел на похороны мамы Зины, но безрезультатно. Она помнила морг, гроб с телом, кладбище, могилу, комья земли и страх за отца, стоявшего очень прямо, с окаменевшим лицом, за которым пряталась такая боль, что Любе казалось – он сейчас упадет замертво прямо в мамину могилу. Кто был в толпе провожающих маму Зину? Кто пришел домой на поминки? Это напрочь стерлось из памяти. Если отец поедет в Нижний, раздавленная горем Тамара может этого даже не заметить, зато если он останется дома, Любе не придется волноваться о нем и каждые полчаса измерять ему давление. С другой стороны, отец и дома, в Москве, может так распереживаться, что выдаст гипертонический криз, а рядом никого не будет. В Нижнем он хотя бы будет постоянно на глазах у дочерей, и первую помощь в случае надобности ему окажут вовремя. Может быть, не стоит его отговаривать?

– Папа, ты нужен Тамаре, она очень любит тебя и нуждается в тебе и в твоей поддержке. Но речь сейчас не о ней, а о тебе, о твоем здоровье. Тамаре не будет лучше, если ты приедешь и заболеешь.

– Я не заболею, – твердо произнес генерал Головин. – Тамара должна знать, что рядом с ней вся ее семья. Мы все должны быть с ней. И твои дети тоже. Знаю, ты сейчас начнешь говорить, что Леля очень чувствительная и ей нельзя на похороны, но мне кажется, пора прекращать ее щадить. Вы с Родькой пылинки с нее сдуваете и превратили девчонку в беспомощную мимозу, до которой даже дотронуться нельзя. Как она жить-то будет? До самой старости под вашим крылом? И про Колькину работу ничего слышать не хочу. Похороны близкого родственника всегда были уважительной причиной для того, чтобы не выйти на работу. Если с этим проблемы, дай мне телефон Колькиного начальства, я сам им позвоню и вправлю мозги.

«Только этого не хватало! – устало подумала Люба. – Дед не знает, чем на самом деле занимается его внук. Он, наверное, умер бы на месте, если бы узнал о том, что Кольку выгнали из института, что он кооператор, варит джинсу, проигрывает огромные деньги в карты и ворует у собственных родителей. Папа думает, что Колька по собственному убеждению не стал после армии восстанавливаться в институте, где его ждали с распростертыми объятиями, что он стремится быть самостоятельным, где-то работает и ведет себя, как примерный сын, брат и внук. И нечего Коле делать в Нижнем, не приведи господь, напьется или найдет какую-нибудь картежную компанию, пропадет в ней на двое-трое суток, а потом явится избитый и обобранный. Или у Тамары что-нибудь украдет. Нет уж, пусть в Москве сидит».

– Коля сегодня утром уехал в командировку, – солгала она. – Если он позвонит домой, Леля ему скажет, что случилось, и он приедет к Тамаре, если сможет. Правда, если мы все уедем и дома никого не будет, то он ничего не узнает.

– Не в каменном веке живем, – проворчал Николай Дмитриевич. – Телефон пока еще не отменили. Позвони Кольке на работу и попроси, чтобы с ним связались и все ему передали.

– Хорошо, – пообещала Люба.

Ладно, сына она, кажется, выгородила, теперь осталось решить вопрос с Лелей, которую Люба тоже не хотела везти на похороны. Она договорилась с отцом, что тот приедет вместе с Родиславом, и взяла с него твердое обещание постоянно измерять давление, при необходимости сразу же принять лекарство и ни в коем случае не ехать при малейших признаках надвигающегося нездоровья.

Люба положила трубку, выглянула в приемную и попросила секретаршу Бегорского Надежду Павловну разыскать и вызвать в кабинет директора чертежницу Ларису Ревенко.

– Сделать вам чайку, Любовь Николаевна? – сочувственно предложила Надежда Павловна, которая была в курсе, поскольку директор, поручив ей обеспечить билеты в Нижний Новгород для него и для главного бухгалтера Романовой, объяснил ей, зачем им надо ехать. Андрей Бегорский не терпел лжи и при этом сам никогда не врал и ничего не скрывал.

Чай был вкусным и ароматным. Люба уже почти допила большую чашку, когда дверь приоткрылась и на пороге появилась Лариса.

– Тетя Люба? – удивилась она. – А мне сказали, что к директору вызывают. Не знаете зачем? Я уж чего только не передумала, пока бежала, чуть со страху не умерла. Вроде я нигде не напортачила…

– Это я тебя вызвала. Сядь, Лариса, надо поговорить.

Девушка послушно села в кресло для посетителей.

– У моей сестры Тамары несчастье. Ее мужа убили грабители. Мне нужно срочно уехать к ней.

– Дядю Гришу убили?! – всплеснула руками Лариса и вдруг расплакалась так горько, что у Любы слезы навернулись на глаза.

Лариса видела Григория всего несколько раз, когда они с Тамарой приезжали в Москву, и в последний раз это было года два назад. Неужели девочка так прониклась к нему? Или просто она остро чувствует чужую беду и умеет сопереживать?

– Как же так? – всхлипывала Лариса. – Дядя Гриша такой добрый, такой веселый, такой красивый! У какой гниды рука на него поднялась? Ой, господи, жалко как! И тетю Тамару жалко, она же так его любит. И вас жалко. Ой, тетя Любочка…

– Не надо плакать, – успокаивала ее Люба. – Лариса, успокойся, нам с тобой надо решить несколько вопросов. Мне нужна твоя помощь.

– Да, конечно, – Лариса вытащила из кармана не очень свежий платок, вытерла слезы и высморкалась. – Извините. Просто так неожиданно… Вы скажите, что нужно, я все сделаю.

Лицо ее покраснело, и на вспухшей коже из-под слоя пудры явственно проступила ссадина на щеке. Опытным глазом Люба определила, что этой ссадине примерно дня три. Значит, опять…

Весной девяносто первого года из мест лишения свободы вернулся отец Ларисы Геннадий. Из тринадцати лет, определенных ему по приговору суда, он отсидел без малого одиннадцать и был освобожден условно-досрочно. С этого момента жизнь Ларисы и ее бабушки превратилась в длящийся кошмар, почти не имеющий перерывов. Геннадий не хотел работать, устраивался то грузчиком, то сторожем, то шофером, но через неделю или две его увольняли за пьянки и прогулы.

– Я отсидел ни за что, – твердил он. – Государство отобрало у меня лучшие годы жизни, я, безвинно осужденный, на зоне все здоровье потерял, и работать на это государство я не имею ни малейшего желания.

Пил он запойно, отбирал у дочери зарплату, а у тещи пенсию, выносил вещи из дома, но хуже всего было то, что в пьяном виде он становился агрессивным и буйным. Лариса и Татьяна Федоровна то и дело звонили уже не по телефону, а прямо в дверь Романовым, зачастую поздно вечером или среди ночи, и просили дать возможность отсидеться, пока напившийся Геннадий успокоится и уснет. Он распускал руки и орал благим матом, но жильцы ближайших квартир, которые слышали шум, милицию все-таки не вызывали: они жалели Ларису и ее бабку, которым и без того несладко пришлось. Если дочь и теща не успевали вовремя увернуться, то к Романовым они являлись уже с синяками и кровоподтеками. Судя по относительно свежей ссадине на щеке Ларисы, в последний раз увернуться она не успела.

– Это что такое? – строго спросила Люба, дотрагиваясь до лица девушки. – Опять?

Лариса молча кивнула, пряча глаза.

– Почему не пришла? Почему дома осталась? Ты что, не понимаешь, что с пьяным и буйным нельзя находиться в одном помещении? Он же убить тебя может! И не со зла, а по дури.

– Да мне неудобно, тетя Люба, – пробормотала Лариса. – Ну сколько можно у вас на шее камнем висеть? Мы и так к вам часто приходим, когда уж совсем невозможно терпеть или страшно очень. А в этот раз было ничего, он поорал, вмазал мне пару раз и успокоился. Даже бабушку не тронул.

Люба достала из сумочки ключи от квартиры и протянула Ларисе.

– Вот, возьми. Меня не будет дней пять, может, неделю. Если что – не сидите с бабушкой дома, не рискуйте зря, сразу идите к нам. Родислав Евгеньевич, скорее всего, тоже уедет, но это не точно. Может быть, его с работы не отпустят. Коля и Леля останутся дома. Я всех предупрежу, что дала тебе ключи, так что открывай дверь и заходи. И не вздумай стесняться, если с тобой или с бабушкой что-нибудь случится, лучше от этого никому не будет. И помни: если с вами что-то произойдет, твой папа снова сядет. Хотя бы его пожалейте, не подставляйтесь понапрасну. Договорились?

Лариса снова кивнула и слабо улыбнулась.

– Теперь так. Если Родислав Евгеньевич сможет уехать, то не раньше, чем послезавтра. Нужно сегодня купить продукты и приготовить ужин и обед на завтра. Деньги я тебе дам, напишу список, что купить и что приготовить. Тебе надо будет накормить Родислава Евгеньевича, помыть посуду и все убрать. Завтра утром надо будет прийти к половине восьмого и накормить его завтраком, а вечером – ужином. Справишься?

– Конечно, тетя Люба. Вы же знаете, я все умею, вы сами меня учили. А Колю и Лелю тоже надо кормить?

– Коля приходит поздно, – уклончиво ответила Люба. – И встает поздно. Нужно, чтобы была еда, он сам себе подогреет. Леля тоже сама поест.

Разогреть и съесть уже приготовленную еду – это был максимум самостоятельности Ольги Романовой, которой вот-вот должно было исполниться девятнадцать лет. Готовить она не умела, мыть за собой посуду не считала нужным. Она училась на филологическом факультете университета, изучала английскую поэзию, сама писала стихи как на русском языке, так и на английском и, как и в детстве, выдавала невротические реакции при малейших негативных эмоциях. У нее поднималась температура, начиналась тошнота и головная боль. А еще Леля Романова по-прежнему любила «страдать». Она могла часами стоять в темной комнате у окна, завернувшись в шаль и обхватив себя руками, или лежать на диване, отвернувшись к стене, и на встревоженные вопросы родителей отвечала, что ей грустно или у нее болит душа. В организации похорон и поминок Григория и в моральной поддержке Тамары она была бы самой плохой помощницей, какую только можно вообразить. Люба была твердо убеждена, что дочери не место в Нижнем Новгороде, и собиралась сделать все возможное, чтобы Леля туда не поехала. Правда, точно так же твердо Люба была уверена в том, что Леля непременно захочет поехать: во-первых, она любила Тамариного мужа и была к нему привязана, а во-вторых, похороны Григория являлись прекрасным поводом «пострадать». Любовь к дочери была у Любы сильной, но отнюдь не слепой, как не была слепой и ее любовь к сыну. Все недостатки своих детей Люба Романова видела отчетливо, но молча мирилась с ними, как привыкла мириться всегда и со всем. «Когда ты вырастешь, – учила ее бабушка Анна Серафимовна, – ты должна будешь стать такой матерью, к которой дети будут тянуться, а не такой, которую они будут бояться и слушаться только из страха. Пусть лучше не слушаются, зато будут любить». И свои отношения с детьми Люба построила именно так, как завещала бабушка. Теперь, когда дети выросли, Люба все чаще сомневалась в бабушкиной правоте, но предпринимать что-либо оказалось поздно: отношения сложились так, как сложились, и перестроить их не было никакой возможности. Зато дети ее любят и не избегают, и это представлялось ей достаточным оправданием собственных ошибок.

Господи, как же трудно оказалось уехать даже на короткие пять дней! Леля останется одна с Колей, а кто же знает, что он может выкинуть за эти дни? Люба представила себе, как Леля сидит вечером дома, читает книжку или занимается, и вдруг звонят из милиции или из больницы и сообщают, что Николай Романов избит и находится в реанимации со сложными переломами или с травмой черепа. Лелька испугается, запаникует, а ведь в такой момент нужно быть собранной и четкой, нужно успеть, пока не повесили трубку, задать массу необходимых вопросов, потом набраться терпения и дозвониться в реанимацию, что, как показывает Любин собственный опыт, очень даже непросто, там тоже задать много вопросов, потом собрать все, что нужно, и отвезти, и поговорить с врачами, и сунуть деньги медсестрам и санитаркам… Люба отлично знает, что и как нужно делать в такой ситуации, подобные звонки из милиции и больницы стали ей привычными, но Лелька… Конечно, на Ларису в этом плане надежды больше, она покрепче, да и более самостоятельная и взрослая, но не посвящать же соседку в тайные семейные трудности такого идеального дома Романовых. Остается рассчитывать только на то, что за пять-семь дней Николаша ничего не отчудит. И надо обязательно с ним поговорить, попросить, постараться объяснить. Иногда он с пониманием относится к подобным просьбам. Ведь удается же как-то скрывать от деда правду, и Коля с готовностью идет навстречу, звонит сам, когда надо, и даже, случается, сидит дома, если дед ожидается к обеду, при случае ведет с ним за столом умные беседы и изображает из себя добросовестного мелкого служащего в какой-то незначительной конторе. А если визит Николая Дмитриевича приходится на день, когда у Николаши на лице явственно видны следы побоев, то сын, как бы плохо себя ни чувствовал, уходит к друзьям, чтобы не позориться перед дедом и не вызывать у старика лишних вопросов.

Расставшись с Ларисой, Люба принялась утрясать вопрос с Колей. Ей повезло, удалось сразу же дозвониться и застать сына. Голос его, едва он услышал о несчастье, сразу из веселого и разбитного стал серьезным и деловитым.

– Мать, не парься, все будет о’кей. Скажи, что нужно. Мне поехать с тобой к тете Томе?

– Боже сохрани, – невольно вырвалось у Любы. – Не нужно, сынок, мы там без тебя справимся. Ты только постарайся, чтобы дома все было в порядке, пока нас с папой не будет.

– Да понял я, понял, – отмахнулся Коля. – Тебе самой перед отъездом что-нибудь нужно? Хочешь, я сгоняю домой, соберу твои вещи и привезу, куда скажешь?

– Спасибо, сынок, это было бы кстати, – призналась Люба. – Только я пока не знаю, когда еду и каким транспортом. Мне билет еще не принесли.

– Не вопрос, – тут же откликнулся Николаша. – Я буду на телефоне, никуда не отлучусь. Как только узнаешь – сразу же звони, я поеду домой, скажешь мне, что собрать и куда привезти. Слушай, мать, может, тете Томе бабки нужны? Похороны там, поминки, все такое… Я могу стрельнуть, если надо.

– Не нужно, – осторожно ответила Люба. – Там все организуют.

Она не говорила сыну, что Тамара достаточно состоятельна по средним советским меркам, потому что боялась. Ей было чего бояться. Сегодня он обокрал родителей, а завтра, глядишь, и до тетки доберется. А даже если и не обкрадет, то ведь может ляпнуть среди своих партнеров по картам, что у него тетка в Нижнем Новгороде имеет собственный бизнес, и в случае проигрыша эти бравые молодцы отправятся к Тамаре выколачивать долги племянника. Так что для Николаши Тамара по-прежнему была индивидуальным предпринимателем-одиночкой, парикмахером, работающим на дому и зарабатывающим чуть больше, чем раньше. На всякий случай информацию о Тамаре скрывали и от Лели, которая, не понимая истинного положения дел, могла проговориться брату, и Люба с Родиславом тряслись от страха, как бы Николай Дмитриевич не поставил внука в известность о финансовом положении тетки. Тамара, разумеется, знала правду о Коле и понимала, о чем можно говорить с племянником, а о чем не стоит, но дед ничего этого не знал и при случае вполне мог между делом упомянуть. Каждый раз, когда Головин приходил к дочери и заставал дома внука, Люба напрягалась и тщательно следила за каждым сказанным словом, стараясь вести беседу, развлекать отца и не давать вклиниваться сыну. Справедливости ради надо сказать, что сын и не особо стремился общаться с дедом, высиживал за общим столом только из вежливости и довольно скоро уходил к себе, но если дело доходило до умных разговоров, то Люба боялась даже на минуту выйти из комнаты, чтобы беседа не свернула в опасное русло.

– Я обязательно приеду на похороны, – объявил сын.

– Не нужно, – перепугалась Люба, – останься дома, с Лелечкой. Я не хочу, чтобы она жила одна.

– А пусть она тоже приедет, она же Гришу любит. Пусть попрощается с ним.

– Что ты, сынок, ей нельзя, она так распереживается, мы ее потом два месяца лечить будем.

– Думаешь? – с сомнением спросил Коля.

– Уверена. Лучше посиди дома, побудь с ней, поддержи. И обязательно приходи домой ночевать, не оставляй ее одну, ладно?

– Ладно. Но все-таки, мать, мне кажется, ты не права. Чего Лельку поддерживать? Она уже большая. А вот тете Томе наша поддержка сейчас гораздо нужнее, и будет правильно, если на похороны Гриши приедет вся семья. Лелька не развалится, если у гроба постоит, да и поминками заниматься лишние руки не помешают. Давай мы все-таки вдвоем приедем, а?

Ну да, мелькнуло в голове у Любы, ты приедешь и тут же узнаешь, что у твоей тетки собственный парикмахерский салон. Про Лелю и говорить нечего, стресс, сопровождаемый температурой, головной болью и обмороком, ей обеспечен. Нет, в Нижнем вполне достаточно старого больного отца, заботы еще и о слабенькой дочери Любе уже не вынести, все ее силы, все внимание и любовь будут нужны Тамаре.

– Нет, сынок, – твердо произнесла она, – не надо приезжать. Останьтесь с Лелей дома, нам с папой так будет спокойнее.

– Ну, как знаешь. Так я жду твоего звонка насчет того, какие вещи собрать и куда привезти.

– Спасибо. Да, еще хочу тебя предупредить, что я дала Ларисе ключи от нашей квартиры.

– Зачем это? – в голосе сына Люба уловила нескрываемое неудовольствие.

– Ты же знаешь, Геннадий сильно пьет и в подпитии буйствует. На днях он избил Ларису, у нее на лице ссадина, а она постеснялась нас беспокоить и терпела его выходки, пока он не свалился и не заснул. Я велела ей ни в коем случае не оставаться с ним дома, если он опять напьется, и приходить к нам вместе с бабушкой. Так что имей это в виду.

– Ну мать… – обиженно протянул Николаша. – Ты даешь. Мне вот еще только Ларки с бабкой не хватало, своих проблем мало.

– Коленька, тебе придется потерпеть, это всего на несколько дней. Потом мы с папой вернемся, и я возьму все на себя. Но ты уж постарайся, чтобы за эти несколько дней ничего не случилось.

– Ладно, мать, – голос Коли внезапно повеселел, – не парься, все будет в лучшем виде. Поезжай спокойно, я с двумя девками и одной бабкой как-нибудь управлюсь. Не бери ничего в голову. Я же понимаю, отчего ты дергаешься. Не волнуйся, пьяным и избитым приходить не буду, хотя и не обещаю, что буду возвращаться домой рано. У меня все-таки дело, бизнес. Да и личную жизнь отменять я не собираюсь.

Принесли билеты на самолет для Любы и Бегорского, вылет в девять вечера. Люба перезвонила сыну, и почти сразу же раздался звонок Родислава.

– Я тебе в кабинет все телефоны оборвал, пока не догадался, что ты у Андрюхи сидишь. Любаша, ну ты как?

– Уже ничего, – она скупо улыбнулась. – Сразу после Томкиного звонка, конечно, совсем плохо было, но сейчас уже получше.

– Почему ты мне не позвонила? – с упреком произнес муж. – Почему я должен был узнавать об этом от Андрюхи?

– Родинька, я так плакала… – призналась Люба. – Я боялась, что позвоню тебе и начну реветь, ты испугаешься, а я ничего толком объяснить не смогу. Мне же нужно было еще папе сказать. А так я немножко отвлеклась, пока с Ларисой вопрос решала, потом с Колей.

– А что с Колей решать? – Любе показалось, что муж на другом конце провода нахмурился.

– Он рвался поехать на похороны, пришлось его долго отговаривать и просить остаться дома с Лелей. Ты же понимаешь, ему нельзя к Тамаре. И Лелю брать я не хочу, все-таки похороны – это для нее слишком травматично. Когда ты сможешь приехать?

– Я еще не говорил с руководством, но надеюсь, что завтра вечером смогу выехать. В крайнем случае – послезавтра. Послушай, я правильно понял, что Андрюха летит сегодня вместе с тобой?

– Правильно. Он сам вызвался, я его не просила.

– С чего это вдруг? Он что, все эти годы поддерживал отношения с Томкой? Или он ради тебя затеял эту поездку?

Несмотря на давящую на сердце тяжесть, Любе на мгновение стало смешно. Родислав ревнует. Да к кому? К Андрюше Бегорскому, который за три десятка лет ни разу не бросил на Любу заинтересованного взгляда и относился к ней очень тепло, даже нежно, но исключительно дружески. Может, и вправду дело в Тамаре? Да, Андрей из тех людей, которые умеют годами поддерживать знакомство, никогда никого не бросают и не забывают, но чтобы с Тамарой… Впрочем, сейчас это не имеет ровно никакого значения. У Томы горе, и Андрей хочет помочь, вот что важно, а вовсе не то, когда он в последний раз видел Любину старшую сестру или разговаривал с ней по телефону.

Люба благоразумно перевела разговор в другое русло и принялась объяснять мужу, что Николай Дмитриевич поедет на похороны вместе с ним, что она поручила Ларисе заботы по хозяйству и дала ей ключи от квартиры и что вылетает она в девять вечера и Коля обещал собрать для нее сумку с вещами и привезти прямо в аэропорт, потому что сама она никак не успевает, ей нужно еще кое-что доделать по работе, прежде чем оставлять команду бухгалтеров и экономистов на целую неделю.

– Послушай, – спохватился Родислав, – а деньги Раисе? Надо же их как-то передать. Я никак не успею.

– Андрей сказал, что решит этот вопрос.

– Опять Андрей! Любаша, я начинаю думать…

– Перестань, Родик. Думай лучше о том, что тебе надо ехать в Нижний вместе с папой. Я боюсь, как бы ему в поезде плохо не стало. Когда заедешь за ним, возьми, пожалуйста, с собой все его лекарства и тонометр не забудь. Если тебе покажется, что что-то не так, заставь его немедленно измерить давление и смотри за ним внимательнее, ладно? Ты же знаешь папу, он будет терпеть недомогание до последнего и ни за что не признается, что плохо себя чувствует. Главное – вовремя дать лекарство, не пропустить начало приступа. Папа еще от путча в себя не пришел, а тут с Гришей такое несчастье. Он когда услышал про Гришу – заплакал. Можешь себе представить, в каком он состоянии. Я была бы тебе очень признательна, если бы ты сегодня вечером заехал к нему, не хочу, чтобы он оставался один.

Последние несколько дней стали для генерал-лейтенанта Головина тяжким испытанием. В семье он был первым, кто узнал об отстранении Горбачева в связи с невозможностью выполнять функции главы государства по состоянию здоровья. Николай Дмитриевич вставал рано и уже в 6 утра услышал сообщение по Центральному телевидению. Он немедленно позвонил Романовым и разбудил их. Люба и Родислав не могли поверить услышанному, сами включили телевизор и увидели концерт симфонической музыки, а чуть попозже на экране возникло лицо диктора, который снова зачитывал Указ, подписанный Янаевым.

– Всё, – мрачно констатировал Родислав, – реформы теперь похерят, будем возвращаться назад.

Для Любы это означало в тот момент только одно: частное предпринимательство, хозрасчет и самофинансирование окажутся под запретом, ни у Тамары, ни у нее самой не будет больше доходов, которые позволят решать финансовые вопросы с Лизой, ее детьми и сиделкой, Колин кооператив прикроют, на государственную службу без высшего образования устроиться ему будет непросто, да он и не захочет, начнет снова болтаться по притонам и затевать разные аферы в компании с сомнительными личностями, чтобы обогатиться, и наверняка попадет в тюрьму, и как дальше жить – совершенно непонятно. Когда в 9 утра радиостанция «Эхо Москвы» передала заявление Бориса Ельцина, в котором Указ Янаева был назван реакционным переворотом и прозвучал призыв к всеобщей забастовке, Люба была уже на работе и слушала радио вместе с остальными сотрудниками. Если до того момента все мысли ее были направлены на вопросы экономические – как теперь выживать? – то после выступления Ельцина ей стало страшно: ощутимо запахло гражданской войной. К концу дня страхи ее оказались подкреплены и введением комендантского часа, и входом в город подразделений Таманской и Кантемировской дивизий и дивизии имени Дзержинского. В девять вечера в программе «Время» показали многотысячную толпу у Белого дома, бронетехнику и Бориса Ельцина, который, стоя на танке, зачитывал указ о недействительности указов ГКЧП на территории России.

– Ничего себе! – ахнул Родислав, увидев эти кадры по телевизору у себя в служебном кабинете – в связи с чрезвычайным положением всем сотрудникам Министерства внутренних дел велено было находиться на рабочих местах. – Это что же получается, ГКЧП совсем ситуацию не контролирует, если допускает, чтобы по телевизору такое показывали? Как же они переворот затевали, если ничего не продумали и не подготовились? Ну, теперь победа демократии обеспечена, такой прокол путчистам даром не пройдет.

Он немедленно позвонил домой и поделился с Любой своими соображениями. Через несколько минут раздался телефонный звонок от тестя.

– Что происходит, Родислав? – строго спросил он. – Что у вас слышно? Что говорят?

– Ну, вы по телевизору сами все видели, – уклончиво ответил Родислав.

Никаких более подробных комментариев он давать не собирался, хватит и того, что он осмелился жене позвонить со своими личными соображениями. Ему было хорошо известно, что среди путчистов находится и министр внутренних дел, и председатель КГБ, посему вероятность прослушивания всех служебных телефонов весьма и весьма высока. Вопрос же о том, сколько у министра сторонников в рядах работников МВД, оставался открытым, несмотря на то что рядовые сотрудники почти поголовно были на стороне Ельцина и демократов.

Генерал Головин уклончивость зятя истолковал правильно и разговор быстро свернул, зато когда через три дня все закончилось и члены ГКЧП были арестованы, сразу же приехал к Романовым.

– Как же так можно: втихую, исподтишка, в спину! – сокрушался он. – Как можно было впрямую лгать народу о состоянии здоровья Горбачева! Не могу поверить, что это сделали коммунисты, члены той партии, которой я верно служил больше пятидесяти лет. Если эти люди – лицо партии, то мне стыдно за то, что я этой партии отдал полвека своей жизни. Если они были уверены в своей правоте, то неужели не могли сделать все как-то по-другому, достойно, открыто, заручившись поддержкой народа, чтобы руки не тряслись, словно они кур воровали?

Знаменитые кадры пресс-конференции, на которых крупным планом показывали трясущиеся руки Геннадия Янаева, демонстрировали по телевидению снова и снова, и трудно было представить, что в стране есть хоть один человек, который этих кадров не видел.

– Так народ-то их не поддерживает, – заметил Родислав. – Они это понимали, потому и действовали тайком.

– Это еще хуже, – мрачно ответил Головин. – Знать, что народ тебя не поддерживает, но все равно делать, означает, что они действовали исключительно в личных интересах, ради власти и собственной выгоды.

– Папа, не надо так, – вступила Люба, испугавшись упаднических настроений отца. – У путчистов могло и не быть собственной выгоды, просто они думали, что народ не понимает, как все плохо, а они там, наверху, все видят и все понимают и действуют во благо народа, который глупый и правды не знает.

– Любка, ты их не выгораживай, – повысил голос отец. – Если эти коммунисты считают народ быдлом, которое нужно вести на веревочке и который сам ни в чем не разберется, то это не те коммунисты, с которыми я бок о бок войну прошел, и это не та партия, которой я верно служил. Еще раз повторяю, если те, кто устроил ГКЧП, это лицо нашей партии, то вся моя жизнь прожита зря.

В тот момент он еще казался уверенным в своей правоте и сильным, несгибаемым, но когда прощался и уходил, Люба заметила, как всего за несколько часов изменилось лицо Николая Дмитриевича. На нем проступили усталость, растерянность и глубокая печаль. Целуя отца в щеку, Люба почувствовала, как дернулись желваки у него на скулах, словно Головин пытался сдержать слезы. Она решила, что ей почудилось – не хотелось верить в то, что он так пал духом. Однако нынешние слезы отца, когда он услышал о гибели зятя, подтвердили ее худшие опасения.

* * *

На похоронах Григория Виноградова генерал Головин впервые в жизни почувствовал себя действительно старым. Он смотрел на Тамару, такую маленькую рядом с высоким Родиславом, сгорбленную, в черном платке, с резкими, заостренными чертами лица, похожую на старушку, и думал о том, что уже никогда не увидит ее красивой и счастливой, такой, какой она была на его юбилее, а до этого – в тот день, когда она впервые привела Григория знакомиться с родителями. Между этими днями прошло восемь лет, и все эти восемь лет Головин не видел свою дочь, а ведь это были годы, когда он мог постоянно видеть ее одухотворенное лицо, ее горящие глаза, ее сверкающую радостную улыбку. Восемь лет потеряно безвозвратно, потеряно из-за его упрямства и нежелания примириться с решением строптивой дочери, с ее выбором. Господи, каким мелким, каким глупым и недостойным сейчас кажется его отцовская суровость и жесткость, каким чудовищным выглядит запрет для жены Зиночки общаться с Тамарой! Как он мог быть таким упрямым и тупым? Да, ему не понравились длинные волосы Григория, его шейный платок вместо галстука, его профессия, его разговоры о свойствах самоцветов, но разве это имеет хоть какое-нибудь значение в сравнении с тем, что он восемь лет не видел дочь и что ее не было рядом, когда умирала Зиночка? Как знать, если бы он не отлучил Зиночку от Тамары, возможно, жена была бы до сих пор жива. Как знать… И как знать, если бы он не проявил тогда такой ослиной упертости и построил бы отношения со старшей дочерью и ее мужем как-то по-другому, может быть, не было бы этого дикого преступления и Гриша бы не погиб. Николай Дмитриевич живо представил себе картину: с самого начала он хорошо принял Григория, и дочь с мужем регулярно приезжают в Москву в гости к Головину, эти поездки стали традицией, особенно по дороге в отпуск и обратно, и вот сейчас, в конце августа, Томочка с Гришей возвращаются из Крыма и останавливаются у отца на несколько дней, а в это время грабители залезают в их квартиру… Да и пусть залезают, пусть берут все, что хотят, но Тамара и Гриша в Москве, в безопасности. Господи, как было бы хорошо, если бы случилось именно так! Но не случилось. И виноват в этом сам генерал Головин. Да, он помирился с дочерью, но это случилось слишком поздно для того, чтобы отношения сложились принципиально иначе. Частыми гостями в доме Головина Тамара и ее муж так и не стали. И отныне Тамара навсегда превратится в маленькую, сгорбленную, раздавленную горем старушку, и никогда больше отцу не увидеть ее красивой, счастливой и молодой. Но если Тамара – старушка, то кто же он, ее отец? Дряхлый старец, которому давно пора в могилу.

Вот и Любочка постарела, сейчас Николай Дмитриевич видит это особенно отчетливо. Черный шарф на голове ее не молодит, но он накануне заметил седину в ее волосах, так что шарф тут ни при чем. Люба стоит заплаканная, глаза опухшие, красные, хотя Николай Дмитриевич плачущей ее не видел. Прячется, наверное, рыдает тайком в подушку или в ванной запирается, так Анна Серафимовна учила: никаких слез при мужчинах, они этого не любят. Тамаре в этом году исполнилось сорок семь, Любочке сорок пять, да что говорить, Кольке уже двадцать шесть лет, если бы он успел жениться, то Любочка могла бы быть бабушкой. Его Любочка, его маленькая послушная добрая девочка – бабушка?! Родька, которого Головин знал еще сопливым пацаном, – дед? А сам Головин – прадед? Боже мой, боже мой, вся жизнь позади, все прошло, и ничего не осталось, все стареют, болеют, слабеют, и только сейчас начинаешь понимать, что было главным, но так и не увиденным и не понятым, а что – глупым, мелким, второстепенным, которое казалось таким важным, что во имя этого мелкого и второстепенного делались огромные и непоправимые глупости. И нет этим глупостям прощения.

Гражданская панихида все не заканчивалась, народу пришло очень много, и много было желающих сказать добрые прощальные слова в адрес Григория Аркадьевича Виноградова. Организацию похорон взяло на себя руководство города – муж Тамары был действительно широко известным человеком, которому многие были благодарны. Николай Дмитриевич, имевший богатый опыт присутствия на панихидах и похоронах, не мог не отметить, несмотря на горе, что выступления были неформальными и проникнутыми искренней печалью и болью. Видно, Григорий был не только превосходным мастером своего дела, но и очень хорошим человеком, коль о нем так горюют. А он, генерал-лейтенант Головин, так и не узнал по-настоящему этого человека, он сам, своими руками, своей глупостью и неуступчивостью лишил себя радости общения с умным, добрым и веселым мужем своей старшей дочери. И ничего уже нельзя исправить. И ничего невозможно переделать. Жизнь уходит, уходит, с каждой минутой ее становится все меньше, а совершенные ошибки остаются, страшные в своей постоянности и неизменности.

На следующий день после похорон Николай Дмитриевич вместе с Родиславом и Андреем Бегорским уезжал в Москву.

– Тамара, – сказал Головин, обнимая осунувшуюся и как будто ставшую еще меньше ростом старшую дочь, – если тебе будет трудно здесь – возвращайся ко мне, будем жить с тобой вдвоем. Мы теперь с тобой оба вдовые и всегда друг друга поймем. Я понимаю, у тебя здесь работа, свое дело, друзья, но если тебе покажется, что рядом со мной тебе станет легче, – знай: я всегда тебе рад.

– Спасибо, папа. Я вряд ли вернусь, но все равно спасибо, – ответила Тамара, глядя на отца сухими тусклыми глазами.

Люба осталась с сестрой еще на пару дней. Тамара держалась стойко, совсем не плакала, постоянно делала что-то по дому, но Люба видела, что мысли ее по-прежнему с мужем. Сестра то сыпала муку в кастрюлю с бульоном, то включала воду в ванной и не могла вспомнить, что собиралась делать, не то принять душ, не то постирать, не то просто умыться.

– Тома, как же ты будешь работать? – озабоченно спрашивала Люба. – Тебе нужно взять отпуск хотя бы на месяц, а лучше – на два, прийти в себя, хоть как-то восстановиться. Сейчас ты ни на что не годишься.

– Ничего, – отмахивалась Тамара, – я справлюсь. Это я такая расслабленная, потому что ты рядом. Как только ты уедешь, я соберусь, возьму себя в руки и начну работать. Работа – хорошее лекарство, наверное, самое лучшее. Не волнуйся за меня, я справлюсь, я же Стойкий Оловянный Солдатик, – она вымученно улыбнулась.

– Тома, – осторожно начала Люба, – тебе, наверное, теперь сложно будет высылать мне каждый месяц двести рублей. Гриши больше нет, тебе твои собственные доходы не позволяют…

– Глупости, – оборвала ее Тамара. – Мои доходы мне позволяют.

– Но…

– Любаня, ты пойми, – Тамара заговорила мягко и будто даже просительно, – мне сейчас очень трудно. И еще долго будет трудно. Мне нужно искать любые способы уцепиться за жизнь, будь то работа или просто помощь кому-то. А ты – не кто-то, ты моя сестра, единственная, младшая, любимая, и твои проблемы – это и мои проблемы тоже. Позволь мне поучаствовать в их решении. Если я буду знать, что должна кровь из носу заработать столько, чтобы прожить самой и отослать двести рублей тебе, я буду работать как проклятая, без сна и отдыха, я буду думать только о работе, о своем салоне, о своем деле, и это меня сейчас спасет. Понимаешь? Если ты отнимешь у меня эти злосчастные двести рублей, я начну думать, что моя работа никому не нужна и я сама никому не нужна, вот была нужна Грише, а теперь его нет – и я не нужна никому. У меня сейчас трудный период, как всегда бывает после потери близкого: пропадает мотивация. Зачем жить? Зачем работать? Зачем стремиться к успеху, к заработку? Зачем все это, если в жизни больше нет самого главного? Все теряет смысл, больше нет цели. Мне самой мало что нужно, и в принципе, все, что мне нужно, у меня уже есть. Есть квартира, есть машина, есть мебель и одежда, на кусок хлеба я заработаю, даже если буду трудиться спустя рукава, потому что ем я мало, а работа моя стоит очень дорого. Ну и что мне останется, если я буду знать, что эти двести рублей больше не нужны? Я скачусь в пропасть – даже глазом моргнуть не успею. Ты этого хочешь?

Этого Люба, конечно же, не хотела. И уезжала она из Нижнего Новгорода хотя и с тяжелым сердцем и с болью, но в то же время с уверенностью, что с сестрой все будет в порядке. Тамара справится.

* * *

Ворон рыдал, завернув шею и спрятав голову под крыло. Ветер лил горючие слезы, орошая Камня потоками холодного декабрьского дождя, который замерзал на лету и, превращаясь в колючие снежинки, сыпался и забивался Камню в ноздри и уши. Сам Камень хранил суровое молчание, изображал мужественность и судорожно глотал слезы, стараясь, чтобы друзья не заметили его слабость. Не пристало рассудительному философу проявлять эмоции и всяческую мягкотелость.

– Бедный Григорий! – отчаянно всхлипывал Ветер, который, напротив, эмоций своих не стеснялся и проявлял их всегда весьма бурно. – Такой хороший был человек! И Тамару сделал счастливой, и людей делал красивыми, и вообще… У кого только рука на него поднялась? И Тамару жалко ужасно, я по вашим рассказам представлял себе, какая она красивая, интересно одетая, модно причесанная, со сверкающими глазами, с улыбкой, а теперь она стоит как маленькая сгорбленная старушка! Просто сердце разрывается.

Ворон извлек голову из-под крыла и смахнул слезы, капающие с клюва.

– Тамару ему жалко! – сиплым от рыданий голосом огрызнулся он. – Посмотрите на него, на этого жалельщика! А Любу тебе не жалко? Моя Любочка, по-твоему, что, с боку припека к этой трагедии? Мало ей своих проблем с Родиславом и его детьми, с Николашей, с соседом Геннадием и его семейством, так еще на нее сваливаются овдовевшая и убитая горем сестра и внезапно сломленный папаня. Ну куда ей еще и это? Откуда силы взять?

– Нашел кого жалеть, – простонал Ветер. – У Любочки твоей ненаглядной, между прочим, муж есть и двое детей, а у Тамары никого. Никого! Ты хоть это понимаешь, чернокрылая твоя душонка? Она совсем одна остается, одна как перст, никому не нужная, одинокая и всеми брошенная. Скажи, Камешек! Чего ты молчишь? Скажи этому моральному уроду, кого тут надо жалеть. Ты у нас в авторитете, как скажешь – так и сделаем.

Камень откашлялся, пытаясь настроить голосовые связки таким манером, чтобы друзья не услышали старательно подавляемых слез.

– Я не имею никакого морального права указывать вам, кого надо жалеть больше, а кого меньше, – неторопливо начал он. – Императивы в таком деле неуместны. Внесу лишь некоторые коррективы.

– Ну, запел, – недовольно протянул Ворон. – Ты будто лекцию в университете читаешь. Мы про человеческие чувства говорим, и будь любезен использовать нормальную лексику, чтобы не создавалось ощущения, что мы участвуем в научной дискуссии.

– Ага, – тут же подхватил Ветер, – ты уж попонятней говори, Камешек, образованность нам свою не показывай, а то у меня лично может развиться комплекс неполноценности.

– Уроды, – проворчал Камень. – Вот ведь уроды, право слово. Мы о серьезном говорим, даже о грустном, а вам все хиханьки. Но если вам интересно мое мнение по обсуждаемой проблеме, то скажу, что насчет Тамары ты, Ветер, не прав категорически. Да, у нее нет детей, а теперь нет и мужа. Но у нее есть отец, с которым она, слава богу, помирилась, у нее есть сестра и племянники, у нее есть любимая работа и свой бизнес, и, в конце концов, у нее есть друзья. И пассаж насчет того, что у Тамары никого нет, я не принимаю. Почему это она одинокая, никому не нужная и всеми брошенная? С чего ты это взял? Из рассказа Ворона это никоим образом не следует. Да, она горюет, да, ей больно, она потеряла близкого и любимого человека, но насчет брошенности, ненужности и одиночества – я не согласен. А вот кого на самом деле ужасно жалко, так это старика Головина.

– Чего его жалеть-то? – удивился Ветер. – Он Григория никогда особо не любил, сперва вообще за человека не считал, потом вроде примирился, но искреннего расположения к нему все равно не испытывал, так только, терпел. Так что для Головина смерть зятя – это и не утрата вовсе.

– Ну да, не утрата! – тут же возмутился Ворон. – А чего же тогда старик заплакал, когда Люба ему про смерть Григория сказала? Ведь он же плакал, я точно знаю, я хоть и не видел, потому что с Любиной стороны смотрел, но я на него настроился.

– В самом деле? – скептически осведомился Камень.

– Ей-крест, не вру. Думаешь, откуда я его мысли на похоронах знаю?

– Я думаю, что ты ведь и наврать мог, ты у нас такой.

– Не смей меня подозревать! – закричал Ворон. – Подумаешь, один раз всего тебя обманул, но я же раскаялся и во всем признался, а ты теперь будешь во веки вечные меня этим попрекать. Это неблагородно с твоей стороны и невеликодушно.

– Как же тебе удалось? – продолжал допрос Камень. – Головин у нас вроде не главный герой, а ты сам говорил, что можешь настроиться только на главных, на тех, про кого давно смотришь и кого хорошо изучил.

– Ну ты скажешь! – фыркнул Ворон. – Мы с тобой что, мало про Головина смотрели? Мы про него мало знаем? Да слава богу, с пятьдесят седьмого года этот персонаж наблюдаем, тридцать четыре года как одна копеечка! Я про него много чего видел, просто тебе не рассказывал, чтобы эфир не засорять, потому что к основному действию это отношения не имело, а ты всегда ругаешься, если я отклоняюсь от основной линии. Ну вот, количество увиденного перешло в качество, тебе, как ты есть философ, данная категория должна быть понятна. Я и настроился. Теперь я у Головина в голове как у себя дома. И ответственно заявляю, что плакал он совершенно искренне. И Любочка моя, между прочим, тоже рыдала, когда в поезде в Москву из Нижнего ехала. Бегорский-то с Родиславом и с Головиным самолетом улетели, а Любе они взяли билет на поезд, причем было куплено два билета в одно двухместное купе спального вагона, чтобы у нее соседей не было…

– Умно, – заметил с высоты Ветер. – Очень дальновидно. Человек, когда с такого горестного мероприятия едет, к пустой дорожной болтовне не расположен, ему надо одному побыть. Да и выспаться не мешает как следует, если утром на работу надо. Это кто ж таким предусмотрительным оказался? Неужели Родислав?

– Ну да, щас! – ответствовал Ворон. – Будет он себе голову такими пустяками забивать. Бегорский, конечно. Сам сообразил, сам и билеты купил, Родислава даже в известность не поставил, только Любе сказал. Ну и заплатил, соответственно, из своего кармана. Любочка моя попыталась ему деньги отдать, но он, само собой, не взял. Ну так вот, села она в поезд и как начала плакать – ужас! Так до самого утра и проплакала. И не вздумайте мне говорить, что ее не за что жалеть. Раз она так плачет, значит, у нее горе, самое настоящее горе.

– Ну, значит, и у Головина горе, потому что он тоже плакал, – не сдавался Камень. – Как хотите, а я буду его жалеть, потому что он из них всех самый горький был на этих похоронах.

– Откуда ты знаешь? – упорствовал Ворон. – Ты не видел!

– А ты…

– Пацаны, кончай разборки, – вмешался Ветер, не терпевший ссор и вообще каких бы то ни было конфликтов. – У всех горе, и всех жалко. Договорились? Давайте лучше насчет Нового года подумаем.

– А чего о нем думать? – недовольно проворчал Камень. – Подумаешь, праздник придумали. Да этих праздников на нашем веку – не перечесть, не первый и не последний будет.

Он, конечно, лукавил, потому что помнил об обещании Змея встретить Новый год вместе, если только Ветра и Ворона не будет поблизости. У Камня был свой стратегический расчет.

– Но все равно это праздник, – возразил Ветер. – Я, например, планировал слетать в Канаду, там есть одно хитрое место, где очень классно Новый год встречать, но если вы тут решили устроить траур и будете сидеть и грустить, я никуда не полечу, останусь с вами и буду вас развлекать и настроение вам поднимать.

«Этого только не хватало», – подумал Камень, а вслух произнес:

– Мы не собираемся грустить и траур разводить, так что лети, куда запланировал. И вообще, поскольку для меня это не такое уж событие, лично я собираюсь в Новый год крепко спать. Не надо мне никаких праздников.

– Как это не надо? – встрепенулся Ворон. – Праздник должен быть обязательно! В жизни всегда должно быть место празднику, иначе можно заскучать и окончательно скиснуть. Нет, я не согласен, встречать Новый год непременно надо.

– Ну и встречай, только один, без меня, – пробурчал Камень, в глубине души радуясь, что стратегический план удавалось вполне успешно воплотить в жизнь. – Мне эти радости не нужны. Я философ, а не обыватель, я не нуждаюсь во внешних раздражителях, чтобы создать себе хорошее настроение. А вот выспаться мне не помешает. Если тебе так приспичило устраивать праздник, лети вместе с Ветром в Канаду и веселись там до упаду.

– И что, ты не обидишься? – прищурившись, спросил Ворон.

– Да ни в одном глазу! Я тебе серьезно говорю: лети и отмечай свой праздник, а я пока отдохну малость.

– Слушай, раз такой разговор пошел… – в голосе Ворона появились воркующие интонации, – только ты мне дай честное слово, что не обидишься. Даешь?

– Даю.

– Я чего хотел сказать-то. – Он помялся немного. – Короче, меня белочка приглашала вместе отмечать. Я ей, конечно, ничего не обещал, для меня ты – главнее, а твоих планов я еще не знал, но если ты не возражаешь, то я бы…

– Да не возражаю я, не возражаю, наоборот, я только порадуюсь за тебя, если буду знать, что ты веселишься в хорошей компании. Ну честное слово, Ворон, вот чем хочешь поклянусь: все будет в порядке. Ты встретишь праздник, Ветер тоже порезвится, а я посплю, мне только в радость будет.

– Ну, тогда я полетел, что ли? – обрадовался Ветер.

– Стой! Куда?! – закаркал Ворон. – А елку украшать? Ты нам каждый год игрушки откуда-то притаскиваешь.

– Так Камень же сказал, что ему не надо… – растерялся Ветер.

– Ему не надо, а я что, не личность? – обиделся Ворон. – Мне надо. Я же только на одну новогоднюю ночь к белочке уйду, а остальное-то время я здесь провожу, рядом с Камешком, и мне красота нужна, ощущение праздника. Так что уж будь любезен, тащи сюда игрушки.

– Да ладно, не вопрос, – согласился Ветер. – Чего ты сразу орешь-то? Сказал бы спокойно, я бы понял.

Через час рядом с Камнем лежала внушительная гора елочных украшений. Ветер попрощался и улетел в Канаду, а Ворон принялся украшать высоченную старую ель, стоящую прямо рядом с Камнем. Закончив работу, он с удовлетворением оглядел результаты собственных усилий, кое-что подправил, перевесил самую красивую игрушку так, чтобы она была хорошо видна Камню, и начал протягивать между ветками всех стоящих вблизи деревьев длинные красные с золотом и синие с серебром нитки «дождя».

– Смотри, как нарядно, – радовался Ворон. – Кругом все сверкает и переливается, а ты в центре этой красоты, как попугайчик в золоченой клетке. Нравится?

– Нравится, – признался Камень, который, несмотря на всю свою философичность и рассудительность и невзирая на заявления о том, что Новый год – это сущая безделица и вообще полная ерунда, на самом деле очень любил праздники, скрашивавшие его однообразное неподвижное существование. Однако следовало делать вид, что он все равно собирается в новогоднюю ночь крепко спать, дабы Ворон ни о чем не догадался и спокойно улетел к своей новой пассии. – Только мне жалко, что ты столько сил на эту красоту потратил, а я же все равно буду спать, некогда мне будет порадоваться.

– Ничего, мы с тобой еще вместе порадуемся, это только кажется, что Новый год – одна секунда, на самом деле это длинный-предлинный праздник, его можно уже сейчас начинать отмечать, а закончить недели через две, как люди делают. А некоторые и дольше празднуют, аж до самого Крещения, если они православные, до девятнадцатого января. Я тебе от белочки какой-нибудь вкуснятины приволоку, и мы с тобой вместе поотмечаем, ладно?

– Договорились, – покладисто согласился Камень. – А сколько до Нового года осталось?

– Да один день всего. Сегодня тридцатое декабря. Слышь, Камешек… – Ворон снова засмущался и виновато запрыгал вокруг старого товарища.

– Говори уж, не тяни, – проворчал Камень.

– А ничего, если мы с тобой сегодня сериал смотреть не будем, а? Ну, ты понимаешь, я все-таки к даме в гости иду, в смысле – лечу, она, конечно, жуть какая хозяйственная, прямо как моя Любочка, но все-таки мать-одиночка с кучей ребятишек, негоже мне с пустыми руками к ней являться. Надо бы и к общему столу кой-чего раздобыть, и гостинцев деткам найти, и подарки всем припасти, чтобы было что под елку положить, а то как-то некрасиво выйдет.

– Конечно, конечно, – снова согласился Камень, стараясь по мере возможности не выказывать удовольствия от такого удачного расклада. – Лети, добывай все, что нужно, чтобы белочка на тебя не обижалась, она хорошая, добрая и помогает всегда, стоит только попросить, никому не отказывает. Даже если у вас на любовном фронте ничего не выйдет, все равно не стоит портить с ней отношения.

– Ты старый циник! – возмутился Ворон. – Добро надо делать просто так, от души, а не с дальним прицелом. И не стыдно тебе, философу, знатоку этики, такие вещи говорить?

– Стыдно, – признался Камень. – Я и сам чую, что сказал что-то не то, но при этом понимаю, что какая-то правда в моих словах есть, только никак не могу догадаться, какая именно. Что-то скребет у меня внутри, то ли мысль какая, то ли ощущение, а уловить не могу. Пока не могу, – уточнил он. – Но я еще подумаю над этим. Так ты сейчас насовсем улетишь или еще до Нового года вернешься?

– Наверное, насовсем. Ты же понимаешь, пока гостинцы найду, пока подарки подберу, потом сразу полечу к белочке, может, ей там помочь чего-нибудь надо, елку украсить или еще что, у меня-то быстрее получится. Ну и останусь уж с ней до самого праздника. Ничего? Ты не обижаешься?

– Птичка моя, ну сколько ж можно об одном и том же? Я ничуточки не обижаюсь, наоборот, я радуюсь за тебя, радуюсь, что у тебя протекает активная личная жизнь, что ты общаешься с другими особями, а не только со мной. Ты же мне потом все рассказываешь, ну, почти все, – деликатно уточнил Камень, – и меня это развлекает, и я вроде как вместе с тобой тоже общаюсь и живу полноценной жизнью. Что толку, если ты будешь просиживать рядом со мной целыми днями? Мы эдак с тобой со скуки протухнем. Ты – мои глаза и уши, вот и будь любезен летать, смотреть, слушать, чтобы было потом, что мне рассказать.

Камень очень напрягался в попытках не перестараться побыстрее спровадить Ворона, чтобы тот не почуял подвох, поэтому аргументы выбирал не самые убойные, а так, помягче. Ворон натуру своего друга знал отлично, и, если выдвинуть совсем уж неопровержимые аргументы, он может и забеспокоиться, ибо Камень радикализмом никогда не отличался и всегда в дискуссиях демонстрировал мягкость и умеренность.

Оставшись один, Камень набрался терпения и начал ждать. Он очень надеялся, что ждать слишком долго не придется, ведь сказал же Ворон, что Новый год уже завтра, времени-то практически не осталось, значит, Змей должен появиться если не с минуты на минуту, то по крайности с часу на час.

– Что-то под праздник тебя любопытные мысли начали посещать, – послышался свистящий шепоток.

– Ну слава богу! – Камень не скрывал своей радости. – Я уж стал бояться, что ты передумал и уполз в какую-нибудь веселую компанию.

– Да нет уж, я тут неподалеку отлеживался и от души веселился, глядя, как ты разгоняешь в разные стороны своих коллег по просмотру. Насчет Ветра я не беспокоился, ему трудно долго на одном месте сидеть, а вот наш летучий вещун вполне мог проявить свойственную ему жалостливость и добросердечие и остаться с тобой. Но ты молодец, чисто его спровадил, – похвалил Змей.

– А что ты насчет любопытных мыслей сказал? Ты что, собственно, имел в виду?

– Да то, что ты пытался, но так и не смог объяснить нашему крылатому телевизору. По поводу добра с дальним прицелом. Ты верно почуял, там есть разумное зерно, только с твоей этикой оно никак не согласуется.

– Вот я и понимаю, что не согласуется, – вздохнул Камень. – Я даже сформулировать толком свою мысль не могу. И не представляю, откуда она у меня в голове-то появилась.

– Зато я представляю, – прошипел Змей. – Это все от вашего сериала идет, а точнее – от Любы. Теперь слушай меня внимательно и не перебивай, даже если очень захочешь. Просто слушай и старайся вникнуть, потому что мысль сложная, с наскока ее не ухватишь. Никто никогда не делает добро просто так, от души. Это очередной миф, один из тех, которыми напичкана человеческая культура. Вы с Вороном, конечно, не человеки, но отношения строите по людским меркам, а ты вообще поклонник философии, которую, между прочим, люди придумали. Так что у вас с птичкой в головах те же самые ошибки живут, что и у людей. Но я отвлекся. Значит, возвращаемся к тому, что никто никогда не делает добро просто так. Более того, люди совсем ничего и никогда не делают просто так – ни добро, ни зло. У всего есть причина, и, самое главное, для всего есть цель. Вот о целях-то я и собираюсь вести речь. У каждого доброго поступка есть цель, каким бы бескорыстным он ни казался. Запомнил?

– Запомнил, – шевельнул бровями Камень. – Но не понял.

– Сейчас поймешь. Для начала запомни еще одну непреложную истину: ни одно существо, у которого есть мозг, не станет платить за то, что ему не нужно.

– Ну, это ты хватил! – не согласился Камень. – Мне Ворон сто раз рассказывал, когда мы сериалы смотрели, как люди, особенно женщины, мотаются по магазинам и делают дурацкие покупки, совершенно им не нужные. Приобретают вещи, которые потом годами валяются на полках, пылятся и только место занимают. У людей даже слово специальное для этого придумано, шопингомания или что-то вроде того.

– Прямолинейно мыслишь, – Змей сморщил лоб, выражая тем самым неудовольствие. – Да, человек купил ненужную ему вещь и заплатил за нее деньги. Но зачем он это сделал?

– И зачем? – повторил вслед за ним Камень.

– В момент покупки он испытывал удовлетворение или даже удовольствие. Ему необходимо было сделать покупку, чтобы достичь какой-то своей цели, например самому себе казаться не хуже других, тех, которые эту вещь уже имеют. Или даже бери выше – ему хотелось казаться лучше тех, кто такую покупку себе позволить не может. Ему или ей хотелось чувствовать, что он или она тоже не лыком шиты и могут купить брендовую шмотку.

– Какую-какую? – переспросил Камень, услышавший незнакомое слово.

– Брендовую. Это у людей такое слово для обозначения продукции известной фирмы. Среди человеков очень часто попадаются такие, кто вообще покупает только брендовые вещи, потому что это якобы свидетельствует о его успешности, богатстве, о его высоком статусе. В общем, у людей в головах полно мифов по поводу этих брендов и фирм, и вот, совершая покупки, они зачастую просто тешат собственное самолюбие и мелкое тщеславие. А эта потеха – дорогая, она денег стоит. Ты что же думаешь, какая-нибудь фифочка покупает пятую или десятую шубу, потому что ей зимой на улицу не в чем выйти? Нет, она платит деньги исключительно за то, чтобы чувствовать себя не хуже прочих фифочек из своего окружения. И тот факт, что она эту шубку наденет, может быть, всего два-три раза, а потом повесит в шкаф, вовсе не свидетельствует о том, что она заплатила деньги за то, что ей не нужно. Шуба как таковая ей не нужна, это правда, а вот приобретение шубы – очень даже нужно, и за это она готова платить. И платит.

– Ладно, это я понял. Но ведь покупка десятой шубы – это не доброе дело, а мы начали именно с добрых дел. Я пока связи не улавливаю.

– Да связь-то самая прямая. Механизм один и тот же. Совершая любое доброе дело, человек делает его зачем-то, а не просто так. Например, ему хочется почувствовать себя великодушным, широким, щедрым. Или ему необходимо ощущать собственную нужность, ему хочется думать, что без него не обойтись, что в нем есть потребность. Или ему, как нашей дорогой Аэлле, хочется позиционировать себя покровителем и благодетелем сирых и убогих, обделенных и несчастных, тем самым создавая у себя иллюзию собственной успешности и состоятельности. Все, что человек делает, он делает зачем-то, запомни это, мил-друг, раз и навсегда. А если кто-то станет тебя убеждать в том, что это цинизм и мизантропия, – не верь. Просто люди пока не научились сами себе говорить правду и прикрываются мифами.

– Не уверен, что ты прав, – задумчиво произнес Камень. – Ведь есть же на свете чистые душой, совершенно бескорыстные люди…

– Ой, опять ты за свое! – недовольно перебил его Змей. – Да ты вообще слышишь, о чем я тебе толкую? Чистый душой человек потому и совершает свои добрые поступки, что хочет сохранить свою душу в чистоте. В этом и состоит его личный интерес. Почему ты думаешь, что в слове «интерес» есть некая грязная подоплека? Интерес может быть очень даже благородным и морально поощряемым. Но все равно он есть, и именно он диктует людям потребность в совершении тех или иных поступков. Интерес – это и есть истинная мотивация, а удовлетворение этого интереса – истинная цель.

– Все равно это как-то… – начал было Камень, но Змей снова перебил его:

– Хорошо, давай возьмем грубую и понятную ситуацию: уход за тяжелобольным. Он лежачий, из-под него надо выносить судно, переворачивать его, смазывать пролежни, по нескольку раз в день менять постельное белье, потому что у него недержание мочи и кала и он не всегда успевает вовремя попросить «утку». В комнате стоит вонь. Кроме того, этот человек уже в маразме, неадекватен, кричит, плачет, ничего не помнит и ничего не понимает. Кормить его нужно с ложечки, и, как у маленького ребенка, половина еды оказывается на пижаме и постели. Ты можешь представить себе человека, которому было бы в радость ухаживать за таким больным?

– Ну, за деньги-то…

– Правильно. За деньги. А если без денег? Ну, включи фантазию.

– Тогда, может быть, за наследство? – предположил Камень.

– Может быть. А если и не за наследство?

– Так если этот больной твой близкий родственник, приходится ухаживать, куда ж деваться.

– Никуда не деваться, просто не ухаживать – и все. Бросить на произвол судьбы или сдать в приют. Но ведь не сдают и не бросают, а терпят и ухаживают, хотя никаких денег им за это не перепадает. Почему?

– Ну как это так? – сердито удивился Камень. – Как это можно: бросить старого больного человека на произвол судьбы. Представить себе не могу.

– А ты представь, потому что находятся такие, которые именно так и поступают. Не скажу, что они встречаются на каждом шагу, но все-таки встречаются. То есть такое поведение вполне реально. Но большинство все-таки терпит и не бросает больных стариков. Вот ты мне объясни, почему одни поступают так, а другие – эдак.

– Наверное, тем, которые больных бросают, наплевать на мнение окружающих. Все, что я знаю о людях, свидетельствует о том, что они к такому поведению относятся неодобрительно. Но, видимо, находятся человеки, которым неодобрение общества не мешает чувствовать себя вполне комфортно.

– Верно говоришь, – снова кивнул Змей. – И если следовать твой логике, то получается, что те, кто терпеливо, сцепив зубы, ухаживает за больным, это люди, которым мнение общества не безразлично. Они не хотят, чтобы о них думали плохо, они не хотят быть изгоями в своем обществе, вот за это они и платят.

– Ишь ты! – хмыкнул Камень. – Ловко у тебя все вышло. Но ты меня все равно не убедил. Наверняка есть еще причины, по которым люди бескорыстно ухаживают за тяжелобольными.

– Назови, – предложил Змей.

– Из милосердия, из жалости. Из доброты, – твердо произнес Камень.

– А из милосердия – это как? – в голосе Змея послышались некие коварные нотки. – Из жалости – это как? Попробуй переведи эти эмоции в вербальную форму.

– В вербальную? – Камень задумался. – Я, конечно, не человек, но из всего, что я знаю о людях, можно предположить, что это будет звучать примерно так: «Мое сердце разрывается, глядя на то, какие страдания приходится переживать этому больному, и с моей стороны будет просто бесчеловечным не помочь ему». Вот так как-то.

– Умница! Теперь развей, пожалуйста, эту мысль, особенно вторую часть фразы.

– Да куда ж ее еще развивать? – удивился Камень. – Я и так вроде бы все сказал.

– А ты напрягись, попробуй.

– Ладно. Мое сердце разрывается, мне от этого больно, а я не хочу, чтобы мне было больно и чтобы сердце разорвалось. Я вижу страдания этого больного, мне кажется бесчеловечным иметь возможность помочь ему и при этом не помочь, а я – человек и не могу вести себя бесчеловечно. Я просто не буду сам себя уважать, если не окажу ему помощь. Я не могу быть бессердечным. Всё, – выдохнул Камень. – Я иссяк. Я не знаю, как еще можно развить эту мысль.

– А больше и не надо ничего, – Змей одобрительно покачал овальной головой. – Ты все сказал. Все, что нужно. Твоя милосердная личность не хочет, чтобы ей было больно и чтобы ее сердце разорвалось, она хочет сама себя уважать и не хочет быть в собственных глазах бессердечной. То есть у нее целых три интереса, а стало быть – три цели. Вот тебе и ответ на твой вопрос. Эта милосердная личность будет терпеливо ухаживать за тяжелобольным, тратить силы, нервы, здоровье, время, то есть она будет всем этим платить за достижение своих целей. И никогда в жизни эта личность не стала бы платить, если бы этих целей у нее не было. Никто не платит за то, что ему не нужно.

– Ну надо же, – восхищенно протянул Камень. – А мне и в голову не приходило. Неужели все так просто?

– Конечно, теперь тебе кажется, что просто, – рассмеялся Змей. – А ведь вначале ты даже приблизительно уловить не мог, о чем я толкую. Теперь вернемся к Любе. Тебя, как я понимаю, волнует мысль о том, ради чего она все это терпит? Да мало что просто терпит, еще и активно участвует в разгребании дерьма за своим муженьком. Верно?

– Не совсем. Для меня очевидно, что все это она делает для того, чтобы удержать Родислава, а удержать его можно только одним способом: избавлять от всяческого напряжения, делать так, чтобы с ней рядом ему было удобнее и легче, чем рядом с кем бы то ни было. Тут вроде все понятно. У Любы есть цель: сохранить брак, и за достижение этой цели она и платит такую высокую цену, а вовсе не по доброте душевной и не потому, что ей кого-то там жалко. Но все равно я чувствую, что до конца чего-то не додумываю. Там что-то еще есть, какое-то второе дно, какие-то скрытые мотивы.

– Верно говоришь. Есть такие мотивы. И между прочим, эти скрытые мотивы – вовсе даже и не скрытые, просто они глубинные, то есть они лежат на самом донышке, под всеми остальными. И для всех людей они одинаковые.

– Да ну? – не поверил Камень. – Не может быть! Все люди разные, не может у них быть одинаковых мотивов.

– А вот и может. Тот мотив, который на самом донышке, – он у всех один. И называется он «душевный комфорт». Другое дело – способы, которыми этот душевный комфорт достигается. Вот способы у всех людей действительно разные. Одним для того, чтобы его получить, нужно быть таким же, как все, не отличаться от большинства, другим, наоборот, нужно выделяться и быть ни на кого не похожим. Одним необходимо чувствовать себя независимым от чужой воли, другим – зависимым и подчиненным, одним хочется, чтобы их любили, другим – чтобы их боялись. Короче, всем нужно разное, но нужно для одной-единственной цели: для достижения душевного комфорта. И запомни: душевный комфорт – это единственная истинная цель любого человека, все, что люди делают, они делают только ради него и во имя него.

– Ну и что насчет Любы? – нетерпеливо спросил Камень. – Ты опять отвлекаешься.

– Для Любы душевный комфорт – это осознание себя идеальной женой. А идеальная жена – это женщина, рядом с которой нет конфликтов, которую все любят, которая никогда не скандалит и не закатывает истерики и рядом с которой всем хорошо и спокойно. Бабушка Анна Серафимовна, царствие ей небесное, воспитала младшую внучку в твердом убеждении, что быть идеальной женой – это единственное предназначение женщины, которое она должна выполнить кровь из носу, чего бы ей это ни стоило. Вот Люба и выполняет. Конечно, она продолжает любить Родислава, но во имя этой любви она могла бы и отпустить его в свое время, а не предлагать ему договор. Договор-то зачем был нужен? Чтобы оставаться идеальной женой, в противном случае ей пришлось бы признать, что ее миссия не выполнена. Ты вот, поди, думаешь, что она за просто так убивается на своем хозяйстве, спать ложится позже всех, ног под собой не чует от усталости, руки все растрескались от бытовой химии и жесткой воды. Думаешь, проклинает она свою женскую долюшку, но все равно делает, потому что в ней развито чувство долга. И если ты так думаешь, то очень сильно ошибаешься. Да, она страшно устает, но спать ложится с чувством глубокого удовлетворения: у нее все начищено, намыто, настирано и наглажено, все сверкает и скрипит, все зашито-заштопано, а завтра утром она встанет раньше всех, и к завтраку у нее все будет готово, с пылу с жару, вкусненькое и свеженькое. Она – идеальная жена. Да ей в кайф это все!

– Не может быть, – с ужасом протянул Камень. – Ты точно знаешь?

– Абсолютно. И помогать Родиславу разбираться с Лизиным проблемами ей тоже в кайф, хотя она этого, конечно, не осознает. На поверхности сознания ей это все, безусловно, очень тяжело, она страшно переживает, чувствует себя униженной и даже где-то, по большому счету, оскорбленной, но поверь мне, мил-друг, Люба ни за что не стала бы платить такую высокую цену за то, что ей на самом деле не нужно. Она хочет быть женой, причем женой именно Родислава, поскольку любит его с детства и не может публично признаться в том, что ее выбор был ошибочным. Она хочет, чтобы дети видели в ней идеальную жену и мать. И чтобы отец был спокоен, видя, какая идеальная семья у его дочери. Только при этих условиях наступает душевный комфорт. Вот за это она и платит.

– Я тебе не верю, – сердито проговорил Камень. – Это не может быть правдой.

– Возможно, – согласился Змей. – Я часто ошибаюсь. Но в моих словах есть то, над чем стоит подумать. Однако вернемся к насущным проблемам.

– Это к каким же?

– К Новому году, естественно! У меня для тебя есть подарок.

– Ой, а у меня для тебя ничего нет, – расстроился Камень. – Ты же понимаешь, дружище, у меня нет возможностей…

– Да я не в претензии, – Змей тонко улыбнулся. – Ты мне уже сделал подарок тем, что разогнал свою банду любителей сериалов и дал нам с тобой возможность побыть вдвоем. А я тебе за это кое-что расскажу, дополню, так сказать, повествование. Ворон тебе небось не сказал, что врачи вынесли маленькому Денису окончательный приговор: ходить он никогда не будет. Ведь не сказал?

– Нет, – признался Камень.

– Ну, это и понятно, наш добросовестный информатор страсть как не любит про грустное рассказывать, тебя бережет, не хочет расстраивать. Ты сам не спрашиваешь – он и молчит. Так вот, Денис, несмотря на все усилия медсестры Раисы, самостоятельно передвигаться сможет только на костылях, и то чуть-чуть, по квартире. На улице придется пользоваться инвалидной коляской. В школу ходить он не будет, придется заниматься дома, учителя будут приходить, ну, там механизм обучения детей-инвалидов отработан. Плохо, конечно, что Лиза ему в учебе не поможет, у нее на уме только мужики и пьянки, но Раиса всегда рядом, а она тетка толковая. Так что до тех пор, пока у Романовых есть возможность платить ей, Денис будет обихожен. А вот с Дашей проблемы.

– Что случилось? – забеспокоился Камень.

– Ничего не случилось, просто противная она девчонка. Ей уже двенадцать лет, характер хорошо виден. Злая, завистливая, брата ненавидит, считает, что он забирает все внимание и материальные ресурсы, что из-за его болезни она растет обездоленной и несчастной. Отца ни в грош не ставит, разговаривает с ним грубо, дерзит. Впрочем, с Лизой она обходится не лучше. Единственный человек, которого Даша еще как-то побаивается, это медсестра Раиса.

– Значит, Лиза так и пьет? – грустно осведомился Камень.

– Еще как! Там уже алкоголизм в полный рост. Но поскольку Лиза, как и все сильно пьющие, не признается в том, что у нее есть проблема, то и лечиться отказывается категорически, хотя Раиса неоднократно заводила об этом разговор и с Родиславом, и с ней самой. У Лизы на все один ответ: я пью потому, что хочу, и пью столько, сколько сама считаю нужным, а захочу – и в один момент брошу, и вы все мне не указ, сначала всю мою молодую жизнь сломали и попортили, а теперь учить пытаетесь. Ну, с этими словами она к Родиславу обращается, поскольку Раиса-то к ее несчастьям отношения не имеет, а с Раисой у нее разговор другой, дескать, вы мне никто и звать вас никак, вы мне не мать и не тетка, и никакого права голоса у вас тут нету, вас наняли с мальчиком сидеть – вот и сидите. Родислав даже матери Лизиной звонил, просил воздействовать на дочь, так Лиза мать свою тоже отфутболила, ты, говорит, бросила меня в трудный момент моей жизни, помочь не захотела, оставила одну с двумя детьми, а теперь с воспитанием лезешь. У нее же все кругом виноваты в ее несчастьях, одна она – невинная страдалица. Одним словом, неумная она и грубая, и дочка в нее пошла.

– А сыночек? – поинтересовался Камень. – Ему ведь сейчас сколько?

– Шесть лет.

– И какой он? Тоже на Лизу похож?

– Что касается внешности, то тут однозначно сказать трудно, и Лиза, и Родислав – оба темноволосые и темноглазые, так что на кого из них мальчик больше похож – судить не берусь. Но вот характером он пошел в обоих. Лиза-то в юности была веселая, жизнерадостная, вот и мальчик такой же, несмотря на болезнь. А от Родислава ему достался флегматичный темперамент, то есть мальчик спокойный, не раздражительный, не капризный, всегда улыбается и хочет, чтобы всем было хорошо. Чудесный ребенок! Жаль, что такой больной. И знаешь, эта медсестра Раиса научила его во всем видеть положительные стороны, так что у Дениски самое любимое словечко теперь – «зато». День пасмурный? Зато не жарко и в комнате не душно. День жаркий и душный? Зато солнышко и вся природа ему радуется. Головка болит? Зато можно лечь поспать, и вообще, если бы болел животик, было бы куда неприятнее. Он не может ходить? Зато он может сидеть и читать, сколько вздумается. Он не может один гулять по улице? Зато он никогда не попадет под машину и его не обидят взрослые злые дядьки. И в школу можно не ходить, и не нужно вставать в семь утра, можно поспать подольше и в постели поваляться. У Дениски улыбка с лица не сходит.

– Замечательно! – обрадовался Камень. – Хоть что-то радостное ты мне сообщил, а то кругом одна сплошная мрачность: и Григория убили, и дед ослабел, и Лиза допилась до алкоголизма, и Даша грубит и дерзит, и Геннадий свою семью третирует. Никакого просвета! А как Родислав к мальчику относится?

– Любит. Я бы даже сказал – обожает. А его невозможно не любить, он весь как солнышко, просто излучает радость и позитивные эмоции. И потом, он очень умный, этим Дениска уж точно в отца пошел. Как Раиса стала к нему ходить, так он моментально читать научился, сперва Раиса ему детские книжки приносила, потом до приключений дело дошло, Майн Рид, Фенимор Купер и все такое. Сейчас он уже Жюля Верна читает, развит парень не по годам. У Раисы-то собственные книжки скоро закончились, у Лизы в доме вообще литературки отродясь не водилось, так что теперь Родислав из дому книги приносит или покупает. А парень читает быстро, у него времени-то навалом, так что книжки только успевай подноси. Раиса с ним и арифметикой занимается, только там, по-моему, дело вот-вот до алгебры дойдет, Денис все на лету схватывает и хорошо усваивает. А Родислав с Раисой договорился, что будет приходить к сыну, когда Лизы дома нет, совсем он ее видеть не хочет, так вот он с медсестрой предварительно созванивается, и та ему о Лизиных планах сообщает.

– И часто он сына навещает?

– Да мог бы и почаще, – недовольно буркнул Змей. – Днем-то он на работе, ему вырваться сложно, а вечером Лиза дома, да и сам Родислав то в командировке, то на службе допоздна, так что приходится ловить выходной день, когда Лиза усвистает на очередную попойку и Раису с мальчиком оставит. Где-то раз в месяц выходит, а бывает и реже.

– Ну как же так? – огорчился Камень. – Ты говоришь – Родислав сына обожает, а навещает так редко. Ты меня, наверное, обманываешь. Если бы он действительно любил мальчика, он бы чаще к нему приходил.

– Ох, не доведет тебя до добра твоя прямолинейность, – со вздохом произнес Змей. – Всегда у тебя все просто и понятно: раз любит – значит, хочет видеть каждый день, а если не стремится видеть каждый день, значит, не любит.

– А что, разве не так? – с вызовом спросил Камень. – Мне Ворон рассказывал…

– А ты слушай больше, он тебе еще не такое расскажет. Родислав сына, конечно, любит, но не больше всего на свете, потому что больше всего на свете он любит себя самого и собственный покой и комфорт. А Лиза и вся обстановка в ее доме этому покою и комфорту мешают. Лиза поддатая, если не пьяная в дым, к тому же сильно постаревшая и утратившая привлекательность, Даша дерзит и не слушается, Денис прикован к постели или к коляске. Много ли радости от созерцания всего этого? Дома-то у себя куда как лучше, и места больше, и чисто, и еда вкусная, и жена любящая да заботливая, и дочка вежливая и послушная. Ну, старший сынок, конечно, подкачал, но зато все остальное в полном ажуре. Ну, как тебе мой подарочек к празднику? Угодил я тебе?

– Угодил, спасибо. А больше ты ничего интересного не видел?

– У-у-у, хитрый какой, – Змей от смеха весь пошел волнами. – Все тебе сразу и выложи. Я много чего видел, о чем тебе наш летун-хлопотун не говорил, потому как сам не знает. Но первым делом все-таки праздник.

Он высоко поднял голову и прислушался, потом удовлетворенно улыбнулся.

– А вот и угощение подоспело. Ребята, заноси харчи!

Из-под раскидистых еловых лап показались три зайца, за ними потянулись лиса и молодой волк, и последним появился совсем маленький, ужасно смешной медвежонок. Они быстро сложили гостинцы и тут же исчезли, а рядом с Камнем выросла внушительная гора из орехов, моркови, капусты, конфет, кусков мясного пирога и кулебяки с капустой. Рядом на большом листе лопуха лежала жареная курица и внушительного вида копченый окорок, а чуть поодаль – бочонок с медом и две банки варенья.

– Ну как? – с гордостью спросил Змей. – Достойно праздник встретим?

– Здорово! – восхитился Камень. – Откуда такое богатство?

– Сам понимаешь, – Змей лукаво потупился. – Кто что умеет, тот то и ворует. Зайцы по огородам шастают, овощи тебе припасли, лиса курицу из сарая у кого-то стащила и сама пожарила, волк к кому-то в дом залез и порылся среди того, что к праздничному столу приготовили. Ну а медведь, сам понимаешь, больше по части сладкого. Ты не думай, малец сам-то не воровал, это его батька расстарался, а мальца в качестве посыльного отрядил.

Камень с ужасом смотрел на товарища, не понимая, как можно вот так спокойно произносить столь чудовищные cлова.

– Ты хочешь сказать, что это все краденое?

– Естественно. А ты чего ожидал? Не краденые здесь только орехи, они сами по себе в лесу растут, их зайчики собрали, а все остальное пришлось у людей позаимствовать.

– Но это ни в какие ворота не лезет! Это противно моему правосознанию! – возмутился Камень. – Как ты мог даже подумать, что я прикоснусь к ворованному?! Не ожидал я от тебя.

– Знаешь, мил-друг, ты мне тут со своей философией мозги не парь, – спокойно ответил Змей. – Природа так устроена от века, что дикие животные отбирают у людей пищу. И никто это воровством не считает, хотя и принято говорить, что, к примеру, лисы и хори воруют кур, но на самом деле они не воруют, а просто добывают себе пропитание. Так природой предусмотрено. Люди сами виноваты, что так получилось, потому что куры изначально были пищей лис и хорей, а люди пришли, одомашнили их, позапирали в сараи и стали разводить для себя. А лисе что, подыхать теперь? Она ж не виновата, что у нее нету рук и ног, только лапы одни, и она не может тоже завести себе ферму и построить сарай. Ее господь другой создал. Что ей делать, если люди пищу отняли? Пойти и забрать. То же самое с зайцами: раньше росла себе дикая капуста повсюду, ешь – не хочу, но пришли люди, все распахали и засеяли, оградой обнесли, огородом назвали и давай с этого огорода себе на стол таскать, а куда бедному зайцу податься? Чем питаться? И медведь испокон веку сам за диким медом лазил, а теперь вот приходится ему, бедолаге, с пасеки воровать. Так что еще большой вопрос, кто у кого украл.

– Смутил ты меня, – удрученно пробормотал Камень. – Я такими глазами на этот вопрос не смотрел. Значит, ты считаешь, что нет ничего позорного, если мы с тобой это съедим?

– Ничегошеньки, – авторитетно заверил его Змей. – Ешь на здоровье. А пока ты питаешься, я тебе еще один подарочек преподнесу, опишу одну сценку из жизни Романовых, которая имела место аккурат после возвращения Любы из Нижнего.

* * *

Лифт не работал, и Люба шла наверх пешком, неся тяжелые сумки с продуктами и глядя себе под ноги, чтобы не оступиться на полутемной лестнице – с лампочками во всех подъездах их дома настоящая беда, кто-то с маниакальной настойчивостью выкручивал их буквально через день-два после того, как электрик ставил новые.

Она очень устала, на работе за время ее отсутствия скопилась масса документов, требующих тщательной проработки, а квартира за неделю приобрела, как показалось Любе, вид совершенно непригодный для жилья: на ванне и унитазе образовались желтые потеки, плита на кухне не сверкала, оконные стекла помутнели, посуда не блестела, как обычно, как будто ее не мыли как положено, а только слегка споласкивали под струей воды. Одним словом, дом напоминал Любе разоренное гнездо, и всю минувшую ночь она, вместо того чтобы спать, приводила его в порядок, заодно стирая накопившиеся грязные сорочки и футболки мужа и сына и Лелино белье, несмотря на то что предыдущую ночь она провела в поезде и проплакала до самого утра, не сомкнув глаз, благо ехала в купе одна. После работы она, нагруженная продуктами, купленными во время обеденного перерыва в ближайшем к заводу магазине, еще поехала к Аэлле, чтобы отдать ей деньги, заплаченные подругой медсестре Раисе, – Люба не любила иметь долги. И сейчас, возвращаясь домой и идя пешком вверх по лестнице, она чувствовала, что смертельно устала и буквально валится с ног, а ведь нужно еще готовить еду и всех кормить, а потом снова убирать, мыть и скрести.

– Тетя Люба, – донеслось до нее.

Люба оглянулась. На подоконнике, подтянув колени к груди и упершись в них лбом, сидела Лариса.

– Лариса! Что случилось? Почему ты сидишь здесь?

Девушка подняла голову, и Люба увидела, что лицо ее опухло от слез.

– Тетя Люба, простите меня, вы только не сердитесь, но я ничего не могла поделать, – заговорила Лариса. – Он опять нажрался, начал орать, я к вам убежала, а он за мной поперся, ворвался, ничего слушать не хочет, денег требует. Я не смогла его выставить. Он теперь там сидит.

– Где – там? – не поняла Люба.

– У вас, – сдавленным голосом проговорила девушка. – Это я во всем виновата, мне не нужно было ему дверь открывать.

Люба опустила сумки на пол и тяжело вздохнула.

– Зачем же ты его впустила?

– Но я не знала, что это папа, я думала, это Леля пришла…

– А в глазок посмотреть? Я ведь сколько раз тебя предупреждала: смотри в глазок, прежде чем открывать дверь.

– Я забыла, – едва слышно прошептала Лариса. – Простите меня, тетя Люба, я совсем забыла про глазок, я не думала, что у него хватит наглости к вам припереться. Что мне теперь делать?

– Ничего, – снова вздохнула Люба. – Возьми сумки, я уже замаялась их таскать, и пойдем, будем разбираться с твоим отцом.

– Мне так стыдно… – пробормотала Лариса. – Хорошо, что вы первая пришли, если бы дядя Родик пришел раньше вас, я бы умерла от стыда.

«Ну конечно, – с неожиданной для себя горечью подумала Люба, – перед Родиком ей стыдно, а передо мной – нет. Передо мной никому не стыдно. Меня никто не стесняется, ни муж, ни сын, ни даже соседская девочка. Наверное, я сама виновата, не так себя поставила».

– А что, Лели до сих пор нет дома? – спросила она.

– Никого нет, он там один. Я тут сижу, караулю, чтобы он не вынес чего-нибудь из квартиры. Мне так в туалет хочется – ужас просто, а я отойти боюсь, вдруг папа у вас что-нибудь украдет. И в квартиру вашу возвращаться страшно, он пьяный совсем, а вы сами говорили, чтобы я его не провоцировала и с ним наедине не оставалась, когда он не в себе.

– Правильно, Лариса, правильно, – устало проговорила Люба, думая только о том, как бы разрулить ситуацию с Геннадием до возвращения мужа и детей. Незачем их нервировать и лишний раз вызывать неприязнь к соседям.

Геннадий Ревенко валялся посреди кухни на полу и оглушительно храпел. Роста он был не очень высокого, ниже Любы, но плечистый, коренастый и весил отнюдь не мало. Судя по грязной посуде и объедкам на кухонном столе, он, оставшись один в квартире, успел до того, как уснуть, основательно подкрепиться как едой, так и спиртным, обнаруженным в навесном шкафчике.

– Тетя Люба! – тихо ахнула Лариса, увидев сей незатейливый натюрморт с бесчувственным телом в центре композиции. – Какой кошмар! Да если б я знала, что он такое сделает, я бы его одного не оставила. Он, наверное, всю вашу еду съел, да? Вы мне скажите, чего не хватает, я сейчас в магазин сбегаю и все куплю, вы только…

– Успокойся, Лариса, – твердо сказала Люба. – Пойдем организуем место, куда его можно перетащить.

Она повела соседку в комнату Николаши, достала из шкафа надувной резиновый матрас и велела Ларисе привести его в надлежащий вид, превратив в спальное место. Когда матрас был надут, они принесли его на кухню и стали перекладывать на него крепко спящего мужчину, оказавшегося непомерно тяжелым даже для двух отнюдь не хрупких женщин. Люба почувствовала, как что-то хрустнуло у нее в позвоночнике и спину пронзила резкая боль, но она стиснула зубы и промолчала, тем более что боль почти сразу утихла. Наконец Геннадий оказался на матрасе, и Люба с Ларисой, согнувшись в три погибели и ухватившись за резиновые края, потащили свою тяжкую ношу в комнату Николаши.

– А вдруг Коля рассердится, что мой папа у него в комнате валяется? – испуганно спросила Лариса.

– У тебя есть другие варианты? Леля придет с минуты на минуту, к ней в комнату его точно нельзя положить. Родислав Евгеньевич тоже скоро придет, так что и в большую комнату твоего папу определить нельзя. И на кухне оставить нельзя, мне нужно ужин готовить и всех кормить. Так куда же его девать?

– На лестницу! – осенило Ларису. – Давайте вытащим его на лестничную площадку, пусть там лежит, пока не проспится. Там он никому не помешает. Если бы мы могли его до нашей квартиры дотащить, было бы здорово, но ведь мы с вами его не допрем, больно тяжелый.

– Это верно, – согласилась Люба, пряча невольную улыбку, – не допрем. Тем более что лифт не работает. А насчет лестничной площадки – это плохая идея. Люди будут ходить мимо, он им будет мешать, и кто-нибудь обязательно вызовет милицию. Тебе это надо? А твоему папе? Хочешь, чтобы у него опять были неприятности? Пусть лучше здесь лежит, у Коли в комнате, Коля обычно приходит поздно, может, нам с тобой повезет и твой папа проснется раньше.

– А если не повезет?

– Ну, значит, не повезет, – развела руками Люба. – Пойдем на кухню, помоги мне с ужином.

Храпел Геннадий оглушительно, и ни от Лели, ни от Родислава скрыть его присутствие не удалось. Муж и дочь поморщились недовольно, но в присутствии Ларисы промолчали, и в целом семейный ужин прошел довольно мирно. Леля в черной водолазке и длинной черной юбке, с волосами, перехваченными черной лентой, – в знак траура по погибшему Григорию, – была за столом тихой и печальной, от чая отказалась и ушла к себе. Встревоженная Люба через несколько минут зашла к ней в комнату и увидела дочь возле окна в знакомой позе: Леля стояла, закутавшись в черную шаль и обхватив себя руками. Довольно высокая, она по-прежнему оставалась очень тоненькой, и то, что в детстве воспринималось как трогательная хрупкость, с годами стало больше походить на болезненную худобу. Верхний свет был выключен, горела только настольная лампа.

– Что ты, деточка? – негромко спросила Люба. – Опять грустишь? Из-за Григория?

– Это невыносимо! – буквально простонала Леля, резко оборачиваясь к матери. – У нас такое горе, такое невыразимое, невозможное горе, а за стенкой храпит пьяный мужик. Это какой-то чудовищный диссонанс, нарушение мировой гармонии! Так не может быть, не должно быть. Это оскорбление памяти дяди Гриши, это неуважение к трагедии тети Тамары. Почему он здесь? Кто позволил ему сюда прийти? Ты? Или Лариса? Неужели вы не понимаете, что у нас траур, что в доме должна быть печальная тишина, мы все перед лицом нашей общей трагедии должны побыть наедине с собой, а вы приводите в дом пьяного, грязного и, в сущности, совершенно чужого человека, уголовника, убийцу, укладываете спать рядом с нами и вынуждаете слушать его отвратительный храп. Я не понимаю, мама, как так можно. У меня душа болит от всего этого.

– Лелечка, детка, я понимаю твои чувства, – мягко заговорила Люба. – Но даже перед лицом нашего общего горя мы не можем заставить жизнь остановиться и замереть. Мы бы и хотели, но это не в наших силах. Геннадий – тяжелый алкоголик, его постоянно увольняют с работы за пьянство и прогулы, он болен, и справиться со своей болезнью сам он не может, как не может ни один алкоголик. Он сегодня напился и начал дома буянить, и Лариса ушла к нам, у нее есть ключи. Геннадий через некоторое время поднялся к нам на этаж, позвонил в дверь, и Лариса ему открыла. Она сделала это без злого умысла, она даже не предполагала, что это может быть ее отец, она была уверена, что это ты пришла или папа. Геннадий ворвался сюда, и выгнать его Лариса не сумела, у нее просто не хватило на это сил. Она очень переживает, что так вышло, она сидела на лестнице и караулила отца, боялась, что он что-нибудь возьмет у нас, ценности или деньги. Она хорошая девочка, и уж чего она меньше всего хотела, так это оскорбить память Григория. Я прошу тебя, Лелечка, будь снисходительней.

– Хорошо, мама. Но только ради тебя. И имей в виду, я туда больше не выйду. В моей комнате хотя бы этот жуткий храп не так слышен. А что будет, когда придет Коля?

– Не знаю, – призналась Люба. – Надеюсь, что Геннадия удастся разбудить и увести раньше, чем это случится. Ты же знаешь, Коля рано не возвращается.

После ужина Лариса осталась, чтобы помочь с уборкой, и к одиннадцати часам все запланированные Любой домашние работы оказались переделанными. Вполне можно было бы лечь спать. А спать так хотелось! До головокружения и тошноты. И спина продолжала ныть при каждом движении. Но разве можно ложиться, если сына до сих пор нет дома, а в его комнате валяется пьяный сосед?

– Тетя Люба, можно, я посижу на кухне, подожду, пока папа проснется? – робко спросила Лариса. – Когда он проспится, я его сразу же вытолкаю. Вы идите, ложитесь, вы же, наверное, устали как собака, а я посижу, покараулю папашку.

– Ты одна с ним не справишься, – обреченно вздохнула Люба. – И потом, что ты будешь делать, если Коля вернется? Сама станешь с ним объясняться? Коле надо где-то спать, а спать рядом с твоим храпящим отцом никто не сможет и не захочет. Давай вместе на кухне время коротать, Родислав Евгеньевич пусть в комнате отдыхает, а мы с тобой здесь посидим.

– Ой, мне так неудобно, что вы теперь из-за меня не спите… Давайте я что-нибудь нужное поделаю.

– Что, например? – улыбнулась Люба. – Мы с тобой все уже сделали.

– Ну, хотите, я вам гречку переберу, побольше, чтобы надолго хватило? Захотите сварить, а у вас уже вся крупа чистенькая. Давайте? – предложила Лариса.

– Ларочка, у нас нет гречки. Это нынче большой дефицит.

– Ну тогда давайте я соду в воде разведу и весь ваш хрусталь перемою.

– Не нужно, детка, он чистый, я недавно его мыла.

Любу до глубины души трогало желание девушки оказаться полезной и хоть как-то компенсировать причиненные ею самой и ее отцом неудобства, и в принципе в доме было чем заняться, но у Любы уже ни на что не хватало сил. Спина ныла все сильнее, и все сильнее кружилась голова. Не может же Люба дать Ларисе задание и сидеть рядом, как надсмотрщик, ей совесть не позволит, придется тоже включаться в работу. Нет, невозможно! Лучше просто посидеть и попить чаю.

Около полуночи за стенкой умолк звук работающего телевизора и под дверью большой комнаты погасла полоска света – Родислав лег спать. Лариса живо обсуждала с Любой заводские сплетни, правда, в основном говорила сама, Люба только слушала, а точнее, делала вид, что слушает, потому что слова девушки доходили до нее через два на третье, все ее мысли крутились сейчас вокруг сына, которого опять нет дома, который явится неизвестно когда и неизвестно в каком виде, а тут еще пьяный Геннадий…

– Лариса, пойдем посмотрим, как там твой папа, – предложила она. – Может быть, его удастся разбудить и увести.

Геннадий сполз с матраса и лежал на полу, раскинув руки и широко открыв рот. В комнате стоял удушливый запах перегара. Лариса присела на корточки рядом с отцом и принялась его тормошить.

– Папа, просыпайся! Давай, вставай! – громким шепотом шипела она, боясь говорить в голос, чтобы не разбудить Лелю и Родислава. – Да открывай же ты глаза, черт бы тебя взял, урод, алкаш несчастный!

Она тянула отца за руки, пыталась приподнять его плечи, дергала за ноги, но все оказывалось бесполезным. Максимум, чего удавалось достичь, это заставить Геннадия приоткрыть глаза, после чего он, с трудом сфокусировав взгляд на дочери, неразборчиво произносил:

– Ларка, сука, я тебе родной отец… – и снова проваливался в сон.

– Что здесь происходит? – послышался сзади голос Коли. – Это что такое?

За своей возней они и не услышали, как он вернулся. Николаша стоял бледный, злой и трезвый.

– Коля, помоги, пожалуйста, разбудить Геннадия и отвести его домой, – обратилась к сыну Люба, стараясь говорить так, словно ничего необычного не происходит и все в порядке вещей. – Он выпил лишнего и уснул.

– Выпил лишнего? – Коля слегка повысил голос. – Да он нажрался, как свинья, и при этом еще имел наглость явиться сюда. Или он уже здесь так набрался? А? Мы же такие хорошие соседи, мы прямо добрые самаритяне, и сироту приютим, и алкашу стакан поднесем, так, мамуля?

– Коля, перестань.

– Да я-то перестану, мне недолго, а вон он не перестанет, он так и будет сюда таскаться за милостыней, а вы так и будете его облизывать и жалеть, несчастненького и судьбой обиженного. Нас бы кто пожалел!

– Прекрати! Помоги нам его поднять.

– Может, прикажешь ему еще и задницу подтереть, когда он спьяну обгадится? – с ненавистью произнес Николай. – Да мне к нему даже прикоснуться противно.

– Тебе придется, – холодно сказала Люба. – Иначе он будет спать здесь, рядом с твоим диваном, до самого утра. Выбирай, решение за тобой.

– Не надо, тетя Люба, – испуганно заговорила Лариса, – не заставляйте Колю, я понимаю, как ему противно. Я сама справлюсь. Пусть Коля пока на кухне поужинает, а я добужусь, я его растолкаю, вот увидите.

– Я не голоден, – сухо бросил Коля.

Он сделал шаг по направлению к распростертому на полу телу и несильно пнул Геннадия ногой в бок. Потом пнул еще раз, уже посильнее.

– Коля, ты с ума сошел! – всплеснула руками Люба. – Что ты делаешь? Ты же его избиваешь.

– Ты, мамуля, не видела, как это бывает, когда действительно избивают, – ухмыльнулся Николай. – А я просто провожу легкую воспитательную работу.

И с этими словами он ударил Геннадия ногой в живот уже в полную силу. Лариса вскрикнула и зажала рот рукой, потом схватила Николая за руку и стала оттаскивать от отца.

Люба, бессильно опустив плечи, молча смотрела на эту сцену. Ее сын способен только на то, чтобы бить лежачего – спящего беспомощного человека. И то обстоятельство, что сам «лежачий» – отвратительный пьяный сосед, терроризирующий дочь и тещу и не дающий никому покоя своими выходками, Колю не оправдывает. Боже мой, кого она вырастила! И как же она любит это очаровательное чудовище, как волнуется за него, как беспокоится, как хочет, чтобы у него все было, как у нормальных людей: работа, постоянная, хорошо оплачиваемая работа, любимая и любящая жена, здоровые и веселые дети. Неужели ей, Любе, суждено когда-нибудь дожить до этого праздника? Не верится. Но если бы это когда-нибудь случилось, она бы стала самой счастливой на свете.

– Прекрати, – твердо сказала она. – Это свинство.

Геннадий между тем зашевелился, открыл глаза и попытался сесть. Лариса тут же выпустила Николашину руку, кинулась к отцу и, поддерживая его за плечи, стала пытаться приподнять и поставить на ноги.

– Папа, вставай, пойдем домой, – приговаривала она.

– А я где? – осведомился Геннадий.

– Мы с тобой у Романовых. Вставай, уже ночь, людям надо спать, пойдем домой.

– У Романовых? – глаза Геннадия приоткрылись чуть пошире. – А какого хрена мы тут делаем? Чего нас сюда занесло? Это какие такие Романовы? С первого этажа, что ли?

– С четвертого, – терпеливо объяснила Лариса. – Тетя Люба и Родислав Евгеньевич. Они нам все эти годы, что ты сидел, помогали. Ну папа же! Ну поднимайся.

Геннадий попытался подтянуть под себя ноги и опереться на них, но не удержал равновесия и рухнул, после чего сфокусировал взгляд на Николаше.

– А это кто? Хахаль твой?

– Да заткнись ты! – грубо одернула его дочь. – Это Коля, сын тети Любы. Ты в его комнате валяешься, спать ему не даешь. Давай вставай уже!

– Колька?! – обрадовался почему-то Геннадий. – Так это же совсем другое дело! Колян, братуха, пойдем выпьем! Слышь, хозяйка, налей-ка нам по рюмочке и закуски какой-никакой наваляй на газетку, не жмись, мужикам выпить надо.

Коля хладнокровно смотрел на бесплодные попытки невысокой девушки справиться с широкоплечим и довольно-таки массивным отцом.

– Не ори, – прошипела Лариса, подталкивая отца под поясницу и забрасывая его руку себе на плечо, – всю семью разбудишь. И что ж ты за урод такой, а? Почему я должна с тобой мучиться? Пока ты сидел, всем было лучше, честное слово. Вот вызову сейчас милицию, пусть тебя заберут и снова посадят, хоть отдохнем от тебя, ведь все нервы вымотал за полгода.

Загрузка...