Ильин Андрей Балалайка

Женился мужик. Худо-бедно прожил с женой двадцать лет. И за эти двадцать лет народилось у него двадцать сыновей, и все, как один, в сентябре. Младший еще титьку сосал, а старший уже вовсю с девками женихался. А когда младший по девкам бегать начал, у старшего уже борода до пояса выросла и своих десять сынов ложками по столу стучали.

Тут батька их помер. Утром заболел, заохал, а к вечеру и помер. Сыны тятьку на двор вытащили и стали наследство делить. По столу кулачищами стучат, усами шевелят, ругаются. А тятька тихонько на дворе в деревянном гробу лежит, ручки на груди сложил, в кулачках свечку держит.

Старший сын говорит:

– Я самый старший, поэтому мне земли самый большой кусок положен!

– А вот врешь, – говорит седьмой сын, – меня тятька больше всех любил, на коленях качал и свистульку вырезал. Моя земля!

– Это как же так? – удивляется третий сын, – у меня детей всех вас больше. Что им, с голоду попухнуть? Отрезайте мне клин на косогоре! А то я хату подожгу!

– За что тебе клин?! Ты три года ногами маялся, на печке вылеживался, а мы в поле хребтину ломали! – отвечают братья. – А если ты хату подпалишь, мы всех твоих детей как котят перетопим! Так и знай.

Шумят братья, глазами сверкают, зубами скрежещут. А мать сидит тихонько в уголке, плачет по умершему. Но плачет молча, в ладошку, чтобы сынам не помешать.

А сыны-то уже не кричат – кулаками дерутся, из голов волосья пучками рвут, валят друг дружку на пол и ногами топчут. И ни один другому своего куска наследства уступать не хочет.

Только младшой возле матери сидит, в разговор старших не встревает, по батьке горюет.

Били-били друг дружку братья – устали. Сели на лавку передохнуть. Кровь да сопли, по лицу размазанные, рукавами да подолами изорванных рубах вытирают, друг на дружку глазами зыркают.

– Ну, тогда так, – говорит старший брат, – тогда по справедливости делить станем.

– Станем, – соглашаются братья.

– Мне поле за оврагом и индюков.

– Мне сарайку i огород.

– А мне соху, бычка и телегу. Дошла очередь до младшего брата.

– Чего ты хочешь, Ванька? – спрашивают его.

– А ничего мне не надо, – отвечает младший брат, – только разве балалайку отцову отдайте.

– Ладно, забирай балалайку, – соглашаются братья, – все одно от нее проку в хозяйстве никакого нет.

Взял младший брат балалайку, у окошка сел, ногу на ногу закинул, голову склонил и стал пальцем по струнам тренькать.

Братья еще маленько пошумели, чугуны-ложки поделили и потащили отца на кладбище. Гроб несут, а сами на небо поглядывают – гадают, будет дождь или нет. Пропадет сено или выстоит? Донесли гроб, закопали по-быстрому, повздыхали да и в поле пошли. А крест да оградку ладить младшенького брата оставили. У него все равно ни хозяйства, ни забот нет – одна балалайка.

Поставил младший брат крест, поставил оградку, пот с лица утер и отправился на реку окуней ловить на ужин. Сидит на бережке, ноги в воду свесил, удилом дергает, окуней на кукан наздевывает. Солнце в спину печет, речка в камушках журчит, на лугу кузнечики трещат, перед глазами мотыльки-стрекозы туда-сюда мельтешат. Травой пахнет, ягодами и рекой. Хорошо.

"А батька ничего этого больше уже не увидит, не услышит", думает младший сын, и от этого ему чуть-чуть грустно. Но все равно хорошо. Подергает окуней, упадет навзничь на землю, руки в стороны раскинет. Трава лицо щекочет, небо перед глазами синее, веселое, и кажется, что завтра все непременно хорошо будет, а сама жизнь длинной, длинной…

Вечером братья с поля вернулись, стали дом делить. Сруб по бревнышку раскатали, печь по кирпичику расколотили. И каждый себе по бревну унес и по кирпичу. Заложили новые девятнадцать срубов и перво-наперво заборами их обнесли. Хошь без стен, без окон, без крыши, а своя хата, свое хозяйство!

Когда последнее бревно сковырнули, нашли в земле полтинник серебряный, который еще отец отца на счастье под избу заложил. Стали полтинник делить и младшенького, Ваню, не забыли – дали пятак на чарку водки.

Сидят братья, каждый возле своего бревна, а возле них на узлах, на сундуках с добром жены и дети. Сидят, мечтают, какая у них жизнь распрекрасная выйдет при своем хозяйстве.

Час сидят, два. Уж вечер настал, занепогодилось. Ветер задул-засвистел. Дождь закапал. По земле лужи растеклись. Холодно, мокро. Хоть бы навес какой сколотить на четырех шестах. Но боязно свое бревно в общую кучу снести. Бревно – оно только с виду бревно, а на самом деле начало новой жизни! Как его лишиться?! Дети к матерям жмутся, озябли, зубами, у кого прорезались, стучат, а у кого нет – криком заходятся. А ночь дли-н-ная…

– Ну хоть печку давайте сложим. Похлебки горячей поедим, кишки согреем, – предлагает младший брат и тянется к кирпичам.

– Не трожь кирпичи! – кричат братья. – Не твои они! Мы, может, тех кирпичей да бревен двадцать лет дожидались, а ты их за здорово живешь хочешь в общую кучу снесть! Не бывать тому! – и бьют Ванюху по рукам.

– Я же для всех хотел, как лучше! – удивляется Ваня.

– А нам для всех "как лучше" не надо! Нам бы так лучше, чтобы каждому хорошо. Тогда мы тебе спасибо скажем и в ножки поклонимся.

– Чудаки вы, ей-богу! Если всем хорошо, значит, и каждому хорошо!

– Это ты брось! Все – это все, а каждый – это каждый. Так всегда было. Хорошего в жизни такая малость, что на всех, как ни растягивай, хватить не может.

– Да у вас же дети померзнут, – совсем удивляется младший брат.

– А это не твоя забота. Мы дождь переждем да зиму пересидим, а там такие хоромы отгрохаем – любо-дорого! Ты еще нашим детям завидовать станешь!

Плюнул Ванька на братьев и в трактир пошел.

А в трактире грязно и тепло. Народу битком набилось – не протиснуться. На лавках сидят, на столах сидят, на окошках, на земле, на собственных подогнутых ногах. Постные щи ложками хлебают, семечки лузгают, бражку пьют, усы ладонями отирают, жизнь ругательски ругают, смеются, ссорятся, обнимаются, плачут, в губы целуются, кости бросают, девок за ляжки щиплют – весело. Гул стоит, дым от самосада глаза ест. А в окнах темнота, капли о стекло, словно мухи, бьются и ветер в трубе воет, что волк голодный.

Втиснулся Ванька в уголок, согрелся, повеселел.

– Пить, есть будешь? – спрашивает хозяин.

– Буду, – отвечает Ванька и ест и пьет вволю на весь пятак, без сдачи.

А как бражки выпил – подобрел, соседей угощать стал. Соседи бражку пьют, сальцем закусывают, Ваньку похваливают, по плечу стучат, в грудь толкают, другом прозывают. От того Ваньке совсем хорошо.

– Раз вы такие друзья распрекрасные, я вам на балалайке сыграю, – говорит.

– Давай! – соглашаются друзья.

Берет Ванька балалайку и ну струны теребить-дергать.

– О, ты мало что добряк, еще и музыкант первостатейный, удивляются все.

Руку об руку хлопают, ногами о пол стучат – танцуют, кто еще на ногах стоять может. Бабенок за бока хватают, вкруг себя вертят. Бабенки визжат, руками толкаются, но видно, что им это страсть как нравится. Тут веселье пошло, что трактир ходуном заходил. И все-то пляшут – ногами дрыгают, а кто не может, ложками о стол в такт стучит да каблуками о половицы. Э-э-эх!

До утра гуляли!

А утром Ванька проснулся – зябко, никого в трактире нет. Пусто. Только грязь, чашки битые да три дюжины пьяных под лавками валяются. Голова у Ваньки гудит, будто ее в пустой чугунок всунули и по чугуну тому палками колотят. В ногах слабость, в животе бурчание, а на балалайке одна струна оборвана. Встал Ванька, голову ладонями обхватил и к выходу поплелся.

– Это ты куда? – спрашивает хозяин трактира. – А платить кто станет? Друзей своих поил-кормил, одной посуды на гривенник расколотили.

Шарит Ванька по карманам, а там только дыры да нитки гнилые.

– Нет у меня, дядька, денег, – вздыхает он.

– А раз нет денег, отдавай балалайку. Балалайка справная, ручной работы, я ее весной на ярмарку свезу и весь твой долг покрою.

– Э нет! – не соглашается Ванька. – Это балалайка тятькина. Я ее в наследство получил и тебе не отдам, хошь бы ты со злости лопнул! – И балалайку к груди жмет.

– А это как хочешь. Но только если ты мне балалайку не отдашь, я тебя к приставу сведу! – пугает хозяин.

А пристав в округе личность известная – рожа что помидор, усы колечком, а кулаки твердые, как копыта лошадиные, и весь разговор его – тем кулачищем по зубам хрясь и в кутузку!

– Не-ет! – мотает головой Ванька. – Не хочу к приставу.

– Ну, а тогда ступай ко мне на всю зиму работником! предлагает хозяин.

Куда деваться – некуда! Стал Ванька работать на трактирщика за харчи да постель. Спал в хлеву на бревне, укрывался соломой. Ел что от посетителей осталось. А работал за семерых. Утром скотину кормил да чистил, снег разгребал. Днем дрова колол, печь топил, полы ножиком скреб. Вечером бутылки, тарелки чистил. Тогда же и ел. Ночью трактир сторожил.

Чем больше работал, тем больше в долг попадал.

– В убыток мне такой работник, – попрекал его хозяин, работает чуть, а жрать горазд! Раньше у меня кабанчик с тарелок питался да жирел по пуду в неделю, а нонче так худ, что хребтину видать! И все через твое брюхо бездонное! С тарелок куски да со столов крошки подчистую метешь, скотине дать нечего!

– Ну тогда отпусти меня на все четыре стороны, – предлагает Ваня.

– Как же, отпусти! Я что, миллионщик какой, долги прощать?

Вредный хозяин Ваньке достался. Он уж и так и эдак старается, уж не знает как извернуться, чтобы трактирщику угодить. А хозяин все недоволен. И ешь-то ты много, и спишь как хорь, и рожа-то у тебя не умыта, и голова нечесана. А где ее, рожу, умыть, если хозяин Ваньку в баню не пускает – пар впрок бережет.

Совсем Ванька загрустил. Ну что это за жисть такая, когда ни на балалайке поиграть, ни с девкой на скамейке посидеть, ни поспать вдосталь. Ходит Ванька смурной, с посетителями лается, и свет ему не мил.

И вот говорит ему однажды один знакомый мужик:

– Совсем ты, Ванька, осатанел! На людей бросаешься, посудой гремишь. Чего с тобой делается?

– Мочи больше моей нету, – отвечает Ванька, – совсем меня хозяин заел.

– Так брось ты его, и весь сказ.

– А как же я его брошу, когда у меня долг – десять гривенников и полушка?

– Да, – чешет в голове мужик, – погибельное твое дело, парень. Всего-то две дорожки тебе и осталось: одна в петлю да на погост, другая – в церкву к алтарю!

– Это как это понимать? – спрашивает Ванька.

– А так и понимать! Либо удавиться тебе, паря, с горя, либо жену брать, да таку, чтобы приданого поболе. Приданым долг закроешь, а жену к лету изведешь. И будет тебе полная воля и удовольствие.

– Да ну! – удивляется Ванька.

– В твоем положении женихаться наипервейшее дело! Я сам восемь разов под венец ходил. Тем только и жив.

– А жены где?

– Так по-разному. Одна в колодец свалилась да утопла, другая в сарайке с сеном сгорела, еще одна мухоморов жареных наелась, еще одну медведь в лесу задрал. А остальные уж не упомню как, но тоже все померли.

Ты меня слушай, я плохого не посоветую. Бабу себе подыщи поплоше – рябую да хромую, да годков чтобы сорок, а то и поболе. За некрасивую да хворую приданого больше дадут. Понял?

А как женихаться будешь, меня на свадебку пригласи, да накорми, да чарку водки поднеси, да серебряным рублем одари, это и будет благодарность за мою добрую службу!

– Ладно, – согласился Ванька. – Женихаться, чай, лучше, чем на березе, язык высунувши, висеть!

И стал себе жену искать. Но только не везло Ваньке. Все-то ему девки попадались справные – румяные да грудастые, кровь с молоком! Сколько за такую дадут – грош ломаный, не больше!

Ванька от них воротится, а девки вкруг него вьются, юбками шуршат, плечиком толкаются, бровками играются, хохочут и говорят:

– Аида, Ванюша, в лес грибы искать…

Ну, не дуры ли?! Какие в лесу грибы в феврале?

Ванька от них в чулане схоронится, дверь на крючок закроет, сидит в темноте тихонечко. А сердце тук-тук, тук-тук, счас из груди выскочит.

Девки возле чулана ходят, половицами скрипят, семечки лузгают и так меж собой разговаривают:

– Тятька с маманькой на неделю на хутор к родичам уехали. Дома никого. А зимой ночь длинная-предлинная, холодная-прехолодная. На околице волки воют, в подполе мыши скребутся, на чердаке кто-то когти о бревно точит. Страшно спасу нет! Всю-то ночь глаза не сомкнуть! Хоть бы кто пришел да нечистую силу прогнал. Я бы его за то уж так обняла, уж так к себе прижала крепко, что все-то ребрышки повыскакивали бы.

Ванька слушает, дышать боится. Сердце тук-тук, тук-тук, а уши и лицо огнем полыхают, чуть не светятся в темноте. К чему бы это?

"А может, пойти, прогнать нечистую силу с чердака?" – думает Ванька. Но нет, нельзя! Ему жену искать надобно.

Пошепчутся девки, заскучают, да и домой пойдут. А Ванька еще долго в чулане в темноте сидит, вздыхает и сопит.

Так и зима кончилась. А только весна началась, Ванюшка невесту себе сыскал подходящу. В самый раз невеста. Один глаз ячменем зарос, ручки коротенькие, торчат врастопырку, передних зубов вовсе нет и одна нога вполовину другой. Но прожорлива и капризна невеста, как самая что ни на есть писаная раскрасавица. Совсем родителей измучила. Уж те не знают, как ее с рук сбыть. И корову за ней давали, и пол-избы, и свах медом да пряниками задабривали, а все понапрасну! Сговорятся с женихом, уже по рукам ударят, но только войдет невеста в горницу – женишок побелеет весь и скок в дверь, только его и видели.

Стал Ваня в невестин дом ходить. За столом сидит, с тятькой брагу пьет, намеки строит. Мол, у вас товар, у нас купец. Тятька ни жив ни мертв от радости, что жениха сыскал. Бражку без конца подливает, сальца да капустки не жалея на стол тащит. В глазки женишку заглядывает, спугнуть боится. Жених-то нонче совсем редок стал!

– А жить я хочу своим домом. И чтобы все как у людей. Чтобы и скотинка, и сарай, и огород, – рассуждает Ванька.

– Это правильно, что своим, – соглашается тятька, – мужику без дома нельзя! Только вот какая закавыка – хозяйство больших денег требует, а где их взять?

– А я так разумею, что родители невесты должны помочь, потому они перво-наперво интерес имеют, чтобы их дочь в достатке и сытости жила.

– Так-то оно так. Но только прошлым годом недород был. Пшеничка полегла, скотинка с голодухи пала. Сами еле концы с концами сводим.

– Ну тогда я пойду, – говорит Ванька, – у меня дела в трактире имеются. И встает.

– Куда же ты, Ванюша, – уговаривает его тятенька, – у нас еще сальце осталось и водочки графин. Прелесть что за водочка кишки угольком жжет! Останься, Ванюша, еще хоть на чуть-чуть!

Ванька ломается, на дверь поглядывает, шапку в руках мнет, вот-вот шагнет. Испугался тятька, засуетился и говорит:

– Уж хоть и тяжелый нынче год вышел, уж я не припомню, когда такой был, а все же жениху последнее отдам, то есть и бычка, и лошадь, и телегу, и даже землицы малость отрежу! Останься, Ванюша!

– Ладно, – соглашается Ванька. Шапку на стол кидает, на скамейку садится.

А в соседней комнате мать с дочерью на коленках у двери стоят, ухи к щелке приложили, слушают.

Ванька водку пьет и так думает:

"Ну и что, что жена кривая да без зубов. С лица воды не пить. Крестьянская жизнь известная – с утра до вечера в поле. Домой затемно приходишь. А ночью да в темноте все бабы одинаковы и даже симпатичны. А лучину можно и вовсе не запаливать. Зимой, опять же, в город на заработки податься можно, а жену при хозяйстве оставить. Такую даже спокойней. Уж сюда точно кумовья в гости не заявятся хозяйское сало жрать да хозяеву жинку лапать".

Пьянеет Ванька, и тятька пьянеет.

– А еще я тебе борону дам и перину пуховую, так ты мне, Ванька, понравился. А еще пуд сухого гороху и самосаду сколько в карманы влезет…

Мать в соседней комнате с досады коленками о пол стучит и в щелку кашляет:

– Ну их, баб этих противных, – машет тятька рукой на дверь, – дуры они раздуры, чтоб их на куски разорвало всех! – и льет себе еще водки в кружку.

Так и сговорились.

Под лето свадебку сыграли. Всю ночь мать невесту белилами да румянами мазала, да в холсты цветные выряжала. В общем даже ничего невеста вышла, не хуже других. Гости, как положено, пили, ели, "горько" кричали, каблуки об пол отбивали. А как разошлись хозяева стали приданое считать. Тятька хоть и пьян был до бесчувствия, а дело помнил. Лишней ложки не дал, ни на зернышко не просчитался. Выволок приданое во двор, сбросал на телегу. "Будьте счастливы", – сказал молодым, перекрестил, да и вытолкал со двора. А мать причитает, слезами обливается, очень ей жалко в чужие руки бычка да перину отдавать.

Поехал Ванька по главной улице. А как до трактира доехал, так ничего у него не осталось, только жена, деревянный плуг, порты да балалайка.

Поплелся Ванька обратно, чтобы жену родителям возвернуть. А те открывать не желают, из-за ворот кричат:

– Ты ей теперича законный муж, ты с ней и возись. А нам она хуже горькой редьки надоела. Ступай себе.

– Да куда я пойду? Хозяйства у меня нет, дома нет, одна жена уродина, плуг да балалайка!

– А это уже нас не касается. Прощевайте покеда. А как народится у вас дите, приходите, мы ему медовый пряник подарим и погремушку из рыбьего пузыря.

– А вот никуда мы отседа не пойдем! – озлился Ванька. – Вы, тятька, мне землицы обещались отрезать, да обманули. И я через то жениться отказываюсь! Забирайте свою уродину обратно или давайте земельки обещанной.

Жена Ванькина ревмя ревет, кулаками да коленками в забор стучит, неохота ей от родительского двора, от сытой жизни уходить.

Испугались тятька да мамка, а ну как дочка через забор перескочит! Где второй раз такого дурака сыщешь, который бы ее замуж взял. Отворили ворота.

– Что с тобой сделать, бери землицу, – говорит тятька и сыплет Ваньке полну шапку отборного чернозему да дюжину зернышек пшеничных сверху кладет. А мать рядом с тятькой стоит, охает и вилы зубьями вперед держит, дочь в дом не пускает. Дочь и в дом хочет, и на вилы напороться боится.

– Ладно, – поклонился Ваня родителям в пояс и в лес пошел.

Шалаш построил и стал жить-поживать и горе наживать. Жена в лесу корешки-ягоды собирает, на зиму сушит. Волки да медведи ее не трогают, боятся, в чащобе хоронятся. А Ванька отыскал место тихое да приветливое, поставил на пенек шапку с дареной землицей, стоит, смотрит, что делать с ней, придумать не может. Плуг есть, да велик, а лошадь была, да вся вышла. Постоял, поскреб в затылке ногтями, да и выстругал из сучка елового махонький плужок. Он хоть и махонький, но все у него как у настоящего – и лемех и держалки.

Поймал Ванька на болоте комара, узду на него набросил, в плуг запряг и стал землицу свою пахать. Туда-сюда плугом ездит, пальцем вглубь борозду пробует, пот с лица рукавом утирает. Хорошо своя землица пахнет, вкусно! Попашет так час, попашет другой, комар притомится, запищит жалостливо. Ванька вожжи натянет, остановится, к комару подойдет, даст ему кровушки своей пососать и сызнова кнутом погоняет. Комар лапками в землю упирается, хоботок вверх задирает, еле-еле плуг тащит. Так и работают. Овса да сена комару не надо, а крови Ваньке не жалко дармовая она. Так и вспахали землицу. Бросил Ванька в борозду зернышки и стал урожай ждать.

А год тот, надо сказать, выдался хороший – теплый, влажный, урожайный. Взошло зерно тугими колосьями. Собрал Ванька пшеницу в горсточку, смотрит – налюбоваться не может. Зернышки крупные, тяжелые, налитые, на солнце светятся, словно золота крупинки. И так Ваньке хорошо, так весело, что не передать. Не удержался он, смолол одно зерно в муку. А жена лепешку выпекла махонькую, глазом не увидать. Но такую вкусную, что иного пирога слаще. Потому что свой хлебец, не на дрожжах – на поте-кровушке да на беде замешан!

А остальные зерна Ванька в мешочек холщовый ссыпал и на грудь к образку привесил до будущего года.

Худо-бедно пережили зиму. И холодно-то было, и голодно. Берестой ноги кутали, от вьюги-метели друг дружкой укрывались, сухие коренья да грибы грызли, снегом запивали. Может, от того только и не померли, что хранил Ванька под рубахой мешочек холщовый. А в мешочке не пшеница была – сама надежда.

Весной полегче стало: жучки-паучки появились, из реки раки полезли, на деревьях кора новая наросла – белая, сладкая, что репа. С голоду не помрешь. Весна да лето крестьянину в облегчение. И жить-то веселее стало. Солнышко припекает, в лесу птахи поют-щебечут, травка густая, мягкая, как перина. А уж как тронет Ванька струны балалайки отцовой, так и совсем хорошо, век бы так жил да радовался.

А к осени новый урожай вышел. Из зерен, что в первых колосьях были, новые колосья поднялись – один другого краше! В то же время народилось у Ваньки первое дите – мальчик. Ванька колосья обтряс, пшеничку собрал, да и сызнова спрятал. Ни зернышка не потратил.

А тут зима подоспела, да такая, что хуже старики не припомнят. Лютует мороз, снег в лицо кидает. Птицы на лету в сосульки замерзают и к ногам падают. Жена, конечно, воет. Дите тоже воет – есть просят. Надоели им гусеницы да корешки сушеные, с которых в брюхе одна маета. Хочется им хлебца мягкого да душистого, чтобы тепло по жилкам разлилось.

А Ванька знай думает о своем: "Орите не орите, хошь удавитесь с досады, а хлебца вам не видать ни вот такусенькой крошечки! В той пшеничке, может, счастье мое схоронено, и детей моих счастье, и внуков, и правнуков.

Раньше я был дурак беспортошный, горе мыкал, за полушку спину гнул, со столов объедки таскал, и все-то через свою бестолковость. Ничего не имел – и ничего и не надо было. А теперь я хозяин. И пшеничка у меня, хоть маленько, а есть, и земля своя! И через то я стал гордый и в побирушки сызнова идти не желаю. Хошь убейте меня, хошь жилки по одной из живого повыдергивайте. Лучше еще десять лет лебеду да лягушек лопать, чем к трактирщику или к братьям на поклон идти!"

А метель воет, а дите орет, а женушка носом хлюпает, мальчонку пожалеть просит. Ванька сосульки на усах пальцем пообломал и говорит:

– Ума в тебе, баба, ровно как красоты. Прикинь сама-то. Зима люта да длинна. Дите корми не корми, все одно помрет, а пшеничку съеденную не возвернешь. Малец помрет, мы другого народим, да бог даст, с новым урожаем следующую зиму переживем. А не будет пшенички – и следующего мальца схороним. Зачать да родить дело нехитрое, сытую жизнь найти – вот задача!

Малец еще покричал-покричал да затих, и парок из дырки, что напротив рта была, идти перестал. Закопали сынка в сугроб возле самых ног. А сами закутались в тряпье да ветки еловые и стали весны ждать. Сидят, кашляют, на пальцы дышат. Ни о чем не думают, ничего не желают, смерти, что за плечами стоит, не боятся, о детеныше загубленном не вспоминают – что его вспоминать, если его уже нет. Видно, вовсе съежилась, замерзла душа. Превратилась на холоде да на ветру в ледяную, звонкую сосульку. Тронь расколется на мелкие куски.

И, наверное, вовсе извел бы мороз Ваньку с женой, если бы не тлел внутри них махонький теплый огонек надежды на добрую сытую жизнь, что зерна спрятанные обещали.

Так и дотерпели они до новой весны. А весной совсем глупо помирать – солнышко светит, травка растет, жить хочется.

Наверное, в ту зиму пересилил Ванька беду-кручину. Отступилась она от него, рукой махнула. Беда да смерть шебутных да настырных не любят. Хлопот с ними много, а пользы – чуть. Беда со смертью к тихим, к смирившимся льнут и еще к счастливым, кому есть что терять, о чем расстраиваться. А с Ваньки какой навар? Хуже, чем жизнь его нынешняя – беды не бывает. Смерть ему избавление, а жене радость – вернется в дом родительский, заживет всласть на всем готовом.

В общем, отступилась беда от Ваньки. И пошли у него дела на поправку. Что ни год, то в прибыток, что ни день, то в пользу! Дом справил хоть неказистый, махонький, а свой. Лошаденку купил старую, дряхлую, но опять-таки свою. И зерно в амбаре завелось, и куры в сарайке закудахтали, и даже мыши с тараканами по углам заскреблись, зашуршали, а разве в пустом доме, где крошки не сыщешь, листа капустного не найдешь, мыши с тараканами заведутся?

Сядет Ванька на приступочку на солнышко и сам своему достатку удивляется. И откуда все взялось? И сыт, и обут, и даже медные денежки в сундуке имеются! И уж не верилось ему, что это он когда-то сидел в сугробе нищий да голодный, зубами стучал, не знал, как следующий день пережить, и рад был распоследней сухой заплесневелой корочке.

Чудеса!

Но вот только долго сидеть на солнышке греться Ваньке нельзя. Большое хозяйство большой заботы требует. Забор поправить, погреб углубить, крышу перекрыть, в огороде навоз разбросать, скотину накормить-напоить, мальцу (а народилась к тому времени у Ваньки детей целая дюжина) сопли подтереть, с огорода соседского кабанчика прогнать, да и мало ли что еще. Дело за дело цепляется, как звенья в цепочке. Одно за другим, одно за другим – до бесконечности. Срослись вместе – не разорвешь. Выпало одно звено – вся цепь распалась. Вот и крутится Ванька, и тут и там успевает. Суета. Но не в тягость. Потому что для себя старается!

Весь день в бегах, в заботах, а вечером запрется в комнате, окна занавесочками задернет, лучину запалит и пересчитывает медяки. Звяк-звяк, звяк-звяк – одна к другой монетки. Тяжеленькие, литые на раскрытой ладошке лежат. А если в столбик уложить, высо-о-окий столбик получается, под потолок! Аж дыхание спирает. Такое удовольствие.

Рядом жена на коленках стоит, нижнюю губу оттопырила, на монетки таращится и думает о своем, о самом что ни на есть сокровенном, – вот бы отрез на платье купить или младшему сынку обувку справить, настоящую. А то у него ноги стынут, а скоро холода…

А Ваньке слов и не надо, известное дело, о чем может баба думать, увидав деньги? Молчит Ванька и только злобно сопит.

"Баба она и есть баба. Ума что у курицы. Только одно и знает – дай да дай! Я, почитай, до самой женитьбы в лаптях бегал, не помер. И отец мой, и дед, и прадед, кроме лаптей, ничего не знали. Настоящая обувка на коже, да на подметке, да на каблуке дорогих денег стоит, а пятки всю жизнь три – не изотрешь.

Отрез на платье и вовсе блажь. Платье справной бабе к лицу, а мою что в шелка наряжай, что в дерюгу – краше не станет. Нет, платье для дела мужицкого вещь бестолковая, так – тряпка. Лучше борону новую купить или маслобойку. Масло на рынке в цене…

Только вот к маслобойке корова нужна, а на нее этих медяков не хватит. Какие тут к бесу платья! Поясок подтянуть, поднапрячься, глядишь – для базара масло, для детишек молоко выйдет. Чем плохо? Нет, непременно корову куплю. Корова телка принесет.

Глядишь, опять приварок. Пупок надорву, а куплю…"

Размечтался Ванька. Мечта, она главная мужикова радость. Она при случае и хлеб, и чарку, и жену заменит.

Черпай полными горстями, не жалей – не оскудеют запасы.

И всего-то надо полгода хлеба не поесть да год мяса! А еще можно старшого сына в работники отдать. Нечего ему задарма харчи переводить. С виду – пацаненок малахольный, а жрать горазд. Ох горазд! Трех мужиков за пояс заткнет. Сплошной убыток с него.

Отдать старшого на год мельнику за пуд муки. А на той муке, глядишь, зиму протянем. Отдать, и дело с концом! Одним ртом меньше, одним пудом муки больше. С младшенькими-то попроще. Они как трава растут, тихо, незаметно, сами по себе. Рыбу удят, раков да голубей ловят, тем и сыты. А то к церкви пойдут, корочку выпросят или украдут. Ручки у них маленькие, ловкие, в любую щелку прошмыгнут. А если и поймают мальца, в околоток не потащат. Какой с него спрос? Вожжами поперек спины вытянут да и отпустят.

Никаких забот с младшими.

Считает Ванька, пересчитывает, в затылке пятерней чешет. И так прикинет, и эдак. И тут урежет, и там. Растягивает медный пятак, как резину, хочет им все дыры в хозяйстве прикрыть.

И ведь исхитрился! Купил-таки Ванька через полгода корову. Правда, молока парного мальцам попробовать не пришлось. Молоко Ванька до капли попу сносил за гривенник в месяц. Вьются детишки возле крынки, норовят незаметно руку внутрь запустить да облизать по-быстрому. Ванька на них цыкает, хворостиной гоняет – кышь, проклятые! Стегает по пальцам, как кипятком обожжет. У пацанов глаза слезами набухнут, но вслух не плачут, боятся, что прогонит тятька из сарайки.

– Милая ты моя. Родненькая. Хорошая. Кормилица, – ласкает Ванька корову, в мокрые теплые губы целует, морду гладит.

– Брысь отседа, говнюки! Вот я вас… – орет Ванька на детей. Хворостиной вжик-вжик – куда ни попадя. Только успевай уворачивайся.

Корову ласкает, детей гоняет, а сам по сторонам глядит, прикидывает, куда бы бычка поставить. Очень ему бычок запонадобился. Нет, мала сарайка. Всех не уместишь…

И что вы думаете, купил Ванька вскорости бычка. Совсем добрым хозяином стал. Соседи с Ванькой за ручку здороваются, пристав под козырек берет. Уважают Ваньку. И Ванька себя уважает. Потому что есть за что. И дом у него, и корова, и бычок, и амбар, и денежка медная. Да и то сказать, не с неба благодать свалилась. Вон они, мозоли на ладошках, что копыта у вола, иглой не проткнешь. У других пятка мягче.

Идет Ванька по деревне в новом картузе, и душа у него поет. И, понятное дело, брюхо поет, бурлит под натянутой, как барабан, кожей, булькает, урчит. Почитай, неделю Ванька с семейством одной шелухой картофельной кормится. Но это пустяк, Ванька еще год готов очистки есть, лишь бы человеком себя чувствовать.

Ходит Ванька по пыльной дороге как пава, в лавки заходит, покупать ничего не покупает, но к товару приценивается. Приказчики вкруг него ужами вьются, в глазки заглядывают, пылинки с сюртука сдувают, головами напомаженными вертят, кланяются.

– Ах, какой дорогой покупатель к нам пожаловал! Ах, как мы рады-разрады!

А сами промеж себя думают: ну, куркуль, ну, скряга! Удавится за копейку! Курицын сын! Дать бы ему хорошего леща!

– Чего изволите? Сукна у нас исключительно несносимые. А вид-то, вид-то какой! Или вот топор, извольте взглянуть, кованый, с клеймецом, не топор – бритвица! Хошь дрова коли, хошь щеки скобли!

И от такого обхождения Ванька на седьмом небе. Разве так с ним раньше говорили, с беспортошным-то? Уж как хорошо, слов нет. Просто мед по душе разливается! Спел бы, сплясал бы на радостях, на балалайке тятькиной сыграл бы!

Только вот незадача, не может сыграть Ванька на тятькиной балалайке. Руки у него от работы, от земли, от навоза загрубели, пальцы стали толстые, неуклюжие. Соху, лопату, топор держат, а вот балалайку не могут. Шейка у балалайки махонькая, не ухватить. Струнки тонюсенькие, что паучья паутинка, пальцем не нащупаешь. Начнет Ванька играть – ткнет ногтем раз-другой да все струны пооборвет. Дз-зынь! Отбросит балалайку с досады. Да и дело ли на балалайке тренькать, когда работы невпроворот!

А младший сынок балалайку изломанную поднимет, струнки натянет, ногу на ногу заложит и заведет плясовую. Трень-трень, там, тара-рам, там. Трень-трень… Да складно так, да сладко! Не хуже Ваньки в молодости, а то и лучше. Ноги сами в пляс идут.

Там-та-рам, там-та!..

Только плясать Ванька тоже не может. Не к лицу ему коленца выделывать. А раньше мастак был. Притопнет пяткой, тряхнет кудрями, раскинет руки по сторонам, в круг войдет и ну выкаблучивать, ногами землю лущить. Девки визжат-заходятся, бабы головами качают – ловок чертушка. Ох ловок! Э-эх! Любого переплясать мог. Может, и сейчас бы смог, да нельзя.

Повертит Ванька товар, потрет меж пальцев сукно, проведет ногтем по лезвию топора, вздохнет. Хорош товар, да дорог. Нахлобучит Ванька картуз на голову и айда за порог.

– Милости просим. Приходите еще. Мы завсегда гостям рады, рассыпаются приказчики, сальными глазками по лицу мажут. А как дверца хлопнет, выматерятся вдогонку с досады, под ноги плюнут да каблуком растопчут.

– Ну, скряга. Ну, куркуль! Чтоб ему ни дна ни покрышки!..

Но Ванька этого не слышит и шагает себе дальше, от счастья и довольства лопается. И, честно говоря, идти ему домой не очень чтобы хочется. Что дома – печка стылая, жена нелюбимая да чугунок пустой! Правда, еще бычок, корова да медяки…

Придет Ванька домой, а на дворе, за плетнем, мальцы его по пыли да лопухам катаются, кулаками друг дружку мутузят – только холстина трещит да кровь во все стороны брызжет.

– А ну, цыц! – кричит Ванька.

Да разве его услышишь! Ругаются мальцы, хрипят, головами стукаются, глазищами сверкают. Совсем озверели. Посторонний не суйся – зашибут. Что делать?

Возьмет Ванька дрын потолще, поздоровей и ну кучу наколачивать – по плечам, по спинам, по головам дурным. Куда попадет. Только треск стоит. Заорут пацаны, известное дело тяжела отцова рука. Распадется куча.

– Чего бузите? – спрашивает Ванька, а сам на младшего сына глядит, у которого рубаха в двух местах исполосована. И рубаха, главное дело, почти новая – трех годов еще не носит.

– Мы это, играли, а я монетку нашел. Вот. А они, это, монетку забрать захотели. Зуб мне совсем вышибли… – жалуется младший, на дыру от зуба пальцем показывает и кулаком братьям грозит.

– А чево он врет-та? – ругаются братья. – Чево врет?! Это мы монетку сыскали возле церквы. Это наша монетка. А зуб он сам себе вышиб, когда из-под кур яйца воровал! Мы точно знаем!

– Кто воровал? Я? Да? – ревет, воет младший во всю глотку.

– Где монета-то? – спрашивает Ванька строго. Братья стоят, насупились, исподлобья на отца глядят. Жалко монетку-то.

– А ну, покажьте!

– Вот она. Всего-то полушка, – говорит старший и дает отцу полушку.

Точно – полушка. И цена ей по нынешним временам – горсть леденцов. Смотрит Ванька на денежку, и сыны смотрят. Отдать, что ли, думает Ванька. Пускай ватрушку себе купят, порадуются. Дети, они тоже небось люди. Какой мне навар с полушки? Дом не построишь, скотину не купишь. Одно слово – полушка!

Хочет отдать, да не может. Больше, чем детишек порадовать, охота ему денежку в дом снесть да в сундук положить. Что ей пропадать? Может так статься, что полушка эта его собственная. Терял же он годков пять тому назад точно такую же. Может, ее мальцы и нашли, если, конечно, не украли у зеваки на базаре или не вытряхнули из кармана у пьяного.

Лежит монетка на раскрытой ладони грязная да мятая, а все одно – монетка, не железка какая-нибудь! Вздохнул Ванька, да и закрыл ладонь. Раз – и нету монетки, только и видели ее братья.

– Ты это, поди сюда, – говорит Ванька младшенькому, – поди, поди. Спрошу чего. – И пальцем манит.

Подошел младшенький. Положил ему отец руку на голову, вздохнул тяжко.

– Ты зачем рубаху разорвал? А? Рубаха новая, ее еще пять годов носить можно было. Э-эх, не напасешься на вас!

Берет младшенького за волосья покрепче и ну туда-сюда таскать да вицей по ногам голым стегать. У того только слезы из глаз брызжут.

– Аккуратным надо быть. За вещами смотреть. Отца-мать любить!

– А-а-а! – орет, извивается младшенький. Больно ему и пуще того обидно. Братья били-колотили, и батька бьет-колотит. – А-а! Не надо, тятенька! Больно! Бо-о-ольно! Не буду больше. Тя-а-тенька!

А Ваньке тоже мальца жалко и еще почему-то стыдно, что он полушку у пацанов отобрал. И оттого, что стыдно, он бьет еще сильнее, с оттягом, до крови. И чем сильнее бьет, тем в большую злобу входит.

Братья гогочут:

– Так его, так! Наддай посильнее, чтобы впредь неповадно было!

А младшенький уж кричать перестал – кулем в руке отцовской обвис.

– Я праздников не знаю, глаз не смыкаю, пашу да бороню, каждую копейку берегу. А ты рубахи рвать? У родного тятьки курьи яйца воровать?! Да?! Задавлю-у-у!! – и уж кулаками младшего тычет куда попадет.

Тут и старшие братья примолкли. Забьет тятька сына до смерти за рубаху.

Опомнился Ванька. Бросил мальца на землю, утер вспотевший лоб и в избу пошел. Стал с рук кровь смывать, глядит – полушка. Взять бы ее да зашвырнуть в бурьян, с глаз долой, куда подальше. Но нельзя – рука не поднимается. Пошел сундук отпер, положил вместе с другими денежками. И так подумал:

– А что ж поделать. Как добреньким быть, если сама жизнь зла, словно пес цепной? Сегодня полушку подаришь, завтра наешься от пуза, послезавтра нищим останешься, по миру с протянутой рукой пойдешь. Какой же я хозяин, если для блага своего и детей своих каждую копейку экономить не буду? Это я раньше молодой да глупый был. Думал, счастье за просто так дается. Думал – птички щебечут, солнышко светит, трава растет – вот она, радость! А поголодал, помаялся, похлебал лиха, так понял, что настоящее счастье – это когда все есть. Когда и амбар полон, и погреб, и в сундуках добра несметно. Когда в любую лавку пошел и что хочешь купил. Когда не надо унижаться перед каждым за полушку да за миску супа.

Но только без того, чтобы каждую полушку считать, счастья не построишь. Большое счастье из малого дохода складывается!

Мальца, конечно, жаль. Переусердствовал маленько. Теперь помрет. А может, того не лучше – к лекарю снесть придется. Только лекарь, христопродавец, непременно мазь пропишет, а за мазь сала шмат запросит или яиц три десятка. Где ж их взять?! Нет, не пойду к лекарю. Пущай дома на лавке полежит, бог даст, сам поправится, а не поправится – значит, судьба такая. Но только иначе все равно нельзя. Иначе порядку не будет!

Однако не помер младшенький сынок Ванькин. Живуч оказался. Полежал недельку, поохал, поплакал, да и встал. А как не встать батька дармоеда кормить не станет. Хочешь есть – иди работай. С голодухи пухнуть, хоть ты больной, хоть здоровый, одинаково неинтересно. В общем, поднялся младшенький, словно ничего и не было, снова весел, снова за любую работу берется. Только прихрамывать малость стал и правым ухом слышать вполовину прежнего. Зато и самому, и братьям урок впрок пошел. Теперь как найдет кто денежку, скорее батьке несет. А батька за то приласкает, приголубит, по голове погладит и леденца (красного петушка на палочке, что год назад на ярмарке купил) даст лизнуть. Потом снова леденец в тряпицу завернет и в сундук запрет.

Так помаленьку, по полушке, по копеечке и не заметил Ванька, как богатым стал. И коров у него уже не одна, а целых пять, и бычки, и лошади, и свиньи, и сарайка иного дома краше – ворота на железных петельках, крыша новой дранкой крыта. И в доме не один сундук стоит, а десять. А что в них, одному хозяину ведомо. В общем, всего вдосталь!

А вот землицы почти что и нет. Всего-то огород да клин на косогоре. А землица для мужика наипервейшее дело. Выше нее ничего нет!

Пробовал Ванька землю под урожай брать. Посеет, пожнет, половину урожая отдаст, половину себе оставит. И радостно вроде вот он, хлебушек, в амбаре, и грустно. Год поле своим потом поливал, пахал, бурьян да траву сорную дергал, каменья выковыривал и в ближайший лес сносил. На своем работа в радость, а тут – чужое. Выхолишь землицу, поймешь душу ее, каждую складочку узнаешь, каждую ямку запомнишь, как дите родное полюбишь – и тут ее хозяевам возвращать срок приспеет. Словно полную ложку мимо рта пронес.

Сколько слез Ванька выплакал ночами темными, о землице-кормилице мечтая! Только земля не ложка какая-нибудь, не хомут – в лавке не купишь. Совсем Ванька отчаялся. А тут возьми и случай подвернись.

Надумал сосед Ванькин помирать. Надоело ему на свете жить-поживать. Скучно стало. Все одно и то же – зима, весна, лето, осень и снова зима. Вначале на печи лежнем вылеживаешься, потом с темна до темна пашешь, потом урожай собираешь и снова на печи валяешься. И каждый день, каждый день – ешь да спишь, спишь да ешь. Из года в год… Сил нет как скучно. Обиделся сосед на свою непонятную жизнь и решил помереть.

А надо сказать, жил он один, как перст, ни жены, ни детей, ни родичей, ни собаки. А вот земля была. Много земли. Жирная, как масло, мягкая, как пух, желанная, как молодая невеста. Что ж ей пропадать, землице? Стал Ванька к соседу захаживать. Тот посреди горницы в гробу лежит, не ест, не пьет, на двор не ходит. Обрыдло все. Лежит и потихоньку помирает.

– Слышь, сосед, – тормошит его Ванька, – ты погодь помирать. Задержись на чуток. Я тебе сказать что хочу.

Вздохнет сосед, к стенке повернется. Умирать и то скучно, аж скулы сводит!

– Слышь-ка, сосед, отпиши землицу. Тебе она больше ни к чему. Тебе два аршина за глаза хватит. А мне сынов поднимать надобно. Отпиши землицу, век помнить буду!

Опять вздохнет сосед, опять на другой бок перевернется.

– Земле присмотр нужен, уход, забота. Землица что дите малое, чуть не уследил – пропала. Слышь-ка, не уходи, задержись.

– Надоел ты мне хуже самой жизни! – говорит сосед. – Зачем тебе земля? Что тебе, горя-несчастья не хватает, что ты у меня занять хочешь?

– Какое же это горе – земля? Земля – радость!

– А такое. У меня всего вволю было – и еды, и земли, и мануфактуры всяческой, а жить невмочь. Тоска смертная. Каждый день солнце, каждую ночь луна. Измаялся.

– Ну отдай землицу-то, отдай, – канючит Ванька и соседа за руку теребит.

– Извел ты меня вконец, – говорит сосед, – будь по-твоему. Забирай землю. За сто рублей серебром!

– Да где ж я их возьму? – ахнул Ванька. – Я за всю жизнь таких денег не видал! Смилуйся, зачем тебе деньги? Ты же помрешь завтра!

– А это не твоя забота, – отвечает сосед, – мои деньги, что хочу, то и делаю. Захочу – в печке спалю, захочу – в нужнике попользую, захочу – тебе подарю. Понял? Слово мое последнее, другого не жди. Желаешь землицу задарма получить – поди поищи дураков, может, и сыщешь.

– Ну сбрось хоть маленько, – просит слезно Ванька.

– Я сброшу, а ты первый надо мной посмеешься, недоумком на весь свет ославишь. Не будет такого. Земле своя цена. Не хочешь не бери. Неволить не стану. И перестань мне на рубаху слезами капать, не зли.

– Ты хоть до урожая нового погоди, – взмолился Ванька.

– А ждать мне некогда. Мне к завтрему помирать. Значит, деньги сегодня нужны. Вынь да положь. А нет – ступай!

Побежал Ванька домой деньги считать. Все сундуки отпер, все кубышки раскрыл. Перебирает медяки, в кучки складывает. Все перечел – трех червонцев не хватает. И даже если все продать – и дом, и сарайку, и скотину до последней курицы, все равно чуток не хватит. Совсем чуток, может быть, одной копейки.

Мечется Ванька по избе, в углы залезает, под лавки заглядывает, ищет, что бы еще продать можно. И тут слышит – на дворе трень-трень, балалайка играет, младший сынок струны теребит. Выскочил Ванька за дверь, хвать балалайку и к себе тянет. Вот и слава богу, нашлось что продать. На что балалайка доброму хозяину? Поди, не плуг, не соха, не моченый огурец. Ни поработать ей, ни укусить. Бестолковая штука. Баловство, одним словом. Красная цена – пятак. Дадут копейку, и на том спасибо!

Тащит Ванька балалайку на себя, а младший сынок не отпускает, к себе жмет.

– Не продавай, тятька, дедову балалайку. В ней такой звук краше сыскать нельзя. Лучше я ее тебе отработаю.

– Дурак ты раздурак! – отвечает Ванька. – Отработаешь ты ее мне когда еще, а деньги сегодня нужны. Отпусти балалайку!

– Не продавай, тятенька. Мне без балалайки не жить, – плачет сынок.

– А это как знаешь. Но только балалайку я продам, хошь бы вы все перемерли в одночасье. Я, может, ту землицу всю жизнь ждал. И за здорово живешь отдавать ее не собираюсь.

– Отпусти балалайку, – орут старшие сыны и колотят брата под бока, – мы через твою дурость землицы лишаться не желаем! Балалайкой сыт не будешь, богатства с нее не наживешь!

И уж так бьют-колотят, что ребрышки хрустят-ломаются. Чуть вовсе не забили. Упал сынок младший.

Ванька балалайку поднял, в холстину завернул и на базар свез. И скотину свез, и сундуки пустые, и ложку распоследнюю. Продал все, подчистую. Скотину да ложки за сто рублей, балалайку за копейку. Пошел к соседу. Забирай деньги!

Сосед в гробу ворочается, деньги считает, каждую бумажку против свету смотрит, каждую монетку на зуб пробует. Привередничает – что это здесь за пятнышко, что это монетка не блестит? Боится, что обманут. На три раза перечел, в платок завернул, бечевой перевязал и в гроб, в уголок, под суконную обивку засунул. А к утру, как обещался, помер. Скучно ему жить было, что с землей, что без.

Только вот денег при нем не оказалось. Ванька с сынами весь гроб перетряхнули, каждую досочку простукали, соседа-покойника пересмотрели-перещупали. Не нашли денег. Куда делись неизвестно. Хоть лопни с досады!

Закопали соседа по-быстрому и пошли землю мерить. Вышли в поле. Большущее оно, с одного конца другого не видно! Связал Ванька две палки концами, поставил между ними распорку и ну шагать, мерку крутить. Сзади сыны идут, в затылок дышат. Полдня мерили, столько земли! Умаялись. Сели на траву передохнуть. Сидят. Ванька с прищуром на поле глядит, комья земли между пальцами растирает, нюхает, на язык пробует. Хороша землица! В такую воткни палку сухую, она корни пустит, листом зашелестит. И, главное, не чужая она теперь, не дядина – своя!

Год Ванька счастливей счастливого жил.

И еще год.

И еще.

В поле дневал, в поле ночевал. От радости задыхался. А еще через год пообвыкся. Привык к тому, что богатым стал, что уж не медяки в сундуках, а злато-серебро. И случилась тут с ним нежданная беда.

Стало нутро Ванькино непонятная тоска-кручина точить, словно червяк какой нехороший в кишках завелся. Точит, точит – житья нет! Все-то у него имеется, что только может мужик желать. Дом полной чашей, поле – конца-края не видать, кошельки, амбары полней полного! Сейчас бы и пожить всласть, а как – Ванька не знает. Забыл. Всю-то жизнь к счастью стремился, жилы рвал, наконец словил его за хвост, а как использовать, придумать не может. Все доступно и ничего не надо. Захотел, к примеру, борща пожалуйста, бери ложку, хлебай хоть три чугуна. Но только скушал полмиски – и сыт по горло. А счастлив? Нет! Задумал патефон купить – вон он стоит в углу, пылится. За день надоел хуже горькой редьки.

Пробовал Ванька, как раньше, по лавкам ходить – народ смотреть, себя показывать. Скукотища! Зайдет в лавку, приказчики с мест повскакивают, вьются, ластятся, как псы бездомные, только разве не скулят да хвостами не виляют. Ванька рук из карманов не вынувши стоит, смотрит и знает, что все купить может, все подчистую, вместе с полками и приказчиками. Только неохота. Товар ему не нужен, а на приказчиков смотреть тошно – рожи сытые, ручки белые, головки напомаженные, точно у девок на выданье. Тьфу, пакость.

Вздохнет Ванька и выйдет из лавки вон. Постоит на улице. Народ идет, шапки за квартал скидает, в пояс кланяется, спину не жалеючи.

– Как жизнь ваша драгоценная, Иван Батькович? Как хозяйство?

Надоели. Льнут, словно мухи к дерьму. Как будто нужен им Ванька и хозяйство его.

Домой Ванька вернется, никто ему не рад, никто слова доброго не скажет. Сыны либо в поле работают, либо по девкам гуляют, либо на печи спят. Попросишь чего – исполнют. А так не любят. Да и то посудить – за что его любить? Всю жизнь на них Ванька ездил, как на скотине худой. На них пахал, на них сеял, на них урожай собирал. Скотину, бывало, погладит, приласкает, а их не кулаком, так кнутом. Слова доброго не скажет, куска лишнего не даст.

Со скуки еще дом построил, еще земли купил. Стал он богаче самых богатых, а радости не прибыло. Ну нет радости. Пока покупаешь, торгуешься, рука об руку стучишь – вроде весело, а как купил, тоска-кручина вдвойне горше. Извелся Ванька одиночеством да скукой. Хоть бы недород какой случился или пожар, чтобы за горем да за работой о мыслях дурных позабыть…

Вот до чего Ванька дошел! Можно бы хуже, да некуда уже!

Одна только радость и осталась – трактир. Пристрастился Ванька в трактир ходить. Хорошо в трактире, тепло, людно, шумно. За гулом голосов собственную грусть не расслышишь. Возьмет Ванька бутыль бражки, сядет в уголке, пьет да смотрит, пьет да слушает.

Что говорят, понять невозможно. И не надо. Народ шумит, что ветер в лесу, дым самосада как туман колышется. Никому до тебя дела нет, никто тебя не любит, но никто и зла не желает.

А то, бывало, сдвинет Ванька столы и станет всех подряд бражкой потчевать. Все-то с ним чокаются, обниматься лезут, целоваться. Все своим парнем называют, по плечу хлопают, руки жмут, про свою жизнь непутевую рассказывают, самым сокровенным делятся. И от этого почему-то Ваньке радостно и тепло на душе. Что-то это ему напоминает, а вот что, никак он вспомнить не может.

До позднего вечера сидит Ванька в трактире. А потом бредет домой по темной деревне. По дворам собаки брешут, под ноги луна светит.

Придет Ванька домой, на лавку ляжет и долго-долго ворочается под тулупом, слушает, как сыны храпят. И совсем ему не хочется, чтобы скорее утро наступило. Потому что ждет его длинный-предлинный день, наполненный тоской да работой опостылевшей, в которой ни страсти, ни радости. И зачем он тогда, день этот?

И вот однажды в трактире подсел Ванька к трем странникам. Сидят странники, вчерашние щи из чугуна ложками хлебают, от одной краюхи хлеб пальцами отщипывают. И все-то они на вид разные. Один – голь перекатная, на заплате заплата, а на той заплате – дыра. Другой – в теле, но не толст, в сукно добротное одет, на ногах справные сапоги. Третий – что первые двое вместе взятые, в кафтане шитом, на пальцах перстни золотые с печатками.

Едят странники, на Ваньку косятся да меж собой переглядываются.

– Ты чего, мужик, невеселый такой? – спрашивает один.

– А с чего мне веселиться, если кругом жизнь тошней тошного, – отвечает Ванька да и рассказывает вдруг странникам всю свою жизнь с самого сызмальства до вчерашнего дня.

Послушали странники, покачали головами и говорят:

– Кислое твое дело, мужик. И коровы у тебя есть, и дом, и хозяйство, и сыны, а радости нет?

– Нет, – вздыхает Ванька.

– И не будет, – говорит первый странник. – Был ты беден да несчастен, стал богат и опять несчастен. И в том сокрыта истина. Ибо счастье есть умеренность, а умеренность – счастье.

– Вот, к примеру, я не худ, но и не толст, не весел, но и не мрачен, не женат, но, скажу по секрету, и не холост. Всего у меня в достатке и всего чуть-чуть не хватает! Понял?

Нет, не понял Ванька.

– Ну вот смотри, стоит на столе чарка. Беру я и лью туда бражку. Вот лью и лью. И чем больше ее там, тем мне радостней. Потому что для меня она предназначена, мне ее пить. Но только меру знать надобно. Перелил через край, потекла бражка на стол да на колени. Вроде и много ее, а радости – чуть. Только обидно и ногам "мокро. А почему? Потому что хоть и моя бражка, а мимо рта прошла. Теперь понял?

Бедность унижает, изобилие подавляет. А в середке уютно. Ни холодно, ни жарко. Ни горько, ни сладко.

Все в меру. И горе и радость.

– А как же угадать эту серединку?

– Проще простого. Вот, к примеру, захотелось тебе что-то. Так захотелось, что удержу нет. Не отказывай себе, поди и возьми. Только не все возьми – половинку. А другую оставь. Тогда у тебя и "что-то" будет, и что желать останется.

Слишком большой кусок откусишь – непременно подавишься да помрешь или изжогу заработаешь. Совсем не откусишь – голодным останешься. А помаленьку-полегоньку любой пирог можно одолеть.

"Может, верно, – подумал Ванька, – прорву добра нажил, а радости не нашел. Раньше меньше имел, а жил веселее…"

Тут говорит второй странник:

– Половинкой жив не будешь. Зачем половинкой довольствоваться, если можно взять все целиком? Запас карман не тянет. Только дурак от богатства откажется, которое в руки прет. А он, – и пальцем на Ваньку показывает, – на дурака вовсе не похож.

Ты его, мужик, не слушай. У него ничего нет, вот он половинке и рад. Ты когда-нибудь собаку видел, которая бы свою кость отдала, пусть даже она сыта-пересыта? Нет! Она пойдет и ту кость зароет до лучших времен. Еще найдет – еще зароет. Десять раз найдет – десять раз зароет и никому не даст. А отбирать станешь – глотку перегрызет!

Что, человек глупее пса? Нет, самой природой заложено желать много, а сверх того много еще больше. На том весь свет стоит. Недаром говорят – рыба ищет где глубже…

Царь на что богат – богаче не бывает, и то от копеечки лишней не откажется. Вот скажи, зачем ему твоя поборная полушка, годовая? У него злата-серебра подвалы полны. К чему ему медяха стертая да грязная?

– А действительно, зачем? – удивляется мужик.

– А затем, что всякое благополучие, богатство всякое на полушке стоит. В ней главная сила. Она первопричина всего. У царя в малолетстве тоже копилка глиняная была. Я точно знаю – была. Он денежку найдет да туда положит, выпросит у отца с матерью – опять туда положит, выменяет и опять положит. А научился складывать царем стал. Вот как.

Вот копейка, – вытащил странник копейку, на ладонь положил, – тьфу, пустячный пустяк. Потерял – не жалко. АН нет. Не копеечка это вовсе – основа основ. Все на ней стоит, все за нее держится. И я там, и ты, и деревня твоя, и еще тыща деревень и городов, все на ней уместилось, на этой кругляшке. Умные люди эту денежку придумали. Сила в ней огромадная и польза немалая. Не будет копейки, ничего не будет. Держава порушится.

Вот, положим, стала не нужна тебе копейка. Не нужна, и все тут. Счастлив ты стал тем, что имеешь. Все-то у тебя есть, ничего-то тебе не нужно. Стал бы ты спину ломать, пахать да сеять, косить да скотину холить? Нет! И сосед твой не стал бы, и сосед соседа. Разор бы пошел, голод. Ты думаешь, это тебе богатство нужно? Нет, державе! Когда каждый богат, и держава богата. Когда всякий нищ, и держава что пустая котомка! Богатство – благость!

Опять же богатый человек за державу грудью встанет, живота не пожалеет, потому что ему хозяйство свое, потом, кровью да годами нажитое, на потребу ворогу отдавать горше, чем жизни лишаться. А голи перекатной что швед, что татарин – все едино. Нет у него ничего и, значит, нет ему смысла на чужую пику животом лезть. Нищему при любой власти одинаково плохо живется.

А посему живи и приумножай богатства свои в полное свое удовольствие. Чем больше ты богатства наживешь, тем больше пользы сотворишь для себя, для детей, для страны своей!

Третий странник хохочет-заливается: ха-ха да ха-ха!

– Чудно вы рассуждаете. Не может быть радости в копейке железка она! В свободе радость! В том, что живешь как хочешь, делаешь что хочешь, а что не хочешь – не делаешь!

Разве счастлив богатей? Он к своему богатству, словно цепной кобель к будке, привязан. Хоть сытно живет, да скучно. Каждый день на вчерашний похож, а вчерашний на позавчерашний. Для богатея копейка, что колодки для каторжника. Денежка к денежке вот тебе и цепь, вот тебе и кандалы. Чем больше богатства, тем крепче цепь держит.

Птаху божью засади в клетку хоть в серебряную, хоть в золотую, она в одночасье помрет. Ей волюшка вольная да небо синее злата-серебра да сытости сто крат слаще.

И кто только придумал, что богатый живет в радости? Богатый не ест, не спит, с женой не милуется, все сундуки свои сторожит, каждый день денежки свои пересчитывает, не украл ли кто полушку. Ему сундуков своих лишаться горше, чем самой жизни, потому что они и есть жизнь его. Точит его подозрение да страх, словно жуки-короеды живое дерево. Какое же это счастье – мука вечная!

Никого богатей не любит, кроме богатств своих, и его никто не любит, никто не приголубит. В деньге, хоть в медной, хоть в серебряной, сердца нет – не пожалеет она, не приласкает, слова доброго не скажет. А как без ласки, без взгляда доброго жить?

Трудно, а то и вовсе нельзя. В них самая радость и есть. А что ж это за жизнь, когда дети волками дикими глядят и мечтают, чтоб тятька поскорей помер да перестал сундуки сторожить?!

И в середке счастья чуть. Имеющий половину вдвойне несчастен. Он, как и богатей, страдает, что не волен своей жизнью распоряжаться, что не любят его за скаредность да злобу, и от того, что больше соседа иметь не может. Он и бедности стыдится, и зависть его гложет. Каждый день ему наказанье. Хочется ему к своей половинке еще половинку заполучить, да сверх той половинки еще половинку заполучить, да сверх той половинки еще. Маета!

В чем же тогда радость? – спросите вы. Так я отвечу. В нищете! Да-да, именно так – в нищете!

– Вот уж дурость так дурость, – сказал Ванька, – какое же это счастье, когда ни кола ни двора?

– А такое, – отвечает странник, – свободней нищего только покойник. Ничего я не имею, ничего мне не жаль. Ты завтра до солнышка встанешь, а я до полудня просплю-проваляюсь. Ты встанешь да в поле пойдешь, а я на речку рыбку удить да плескаться. Кому лучше?

Тебя люди за богатство любят, да и то не любят, а притворствуют, а меня за просто так, за то, что я на свет народился. Отбери у тебя богатство – и жизнь твоя станет горше горького. А у меня нет ничего, а потому и забрать нечего. Вся моя радость со мной, ни украсть ее, ни силой отобрать!

Мотылек вольней вольного живет, счастливей счастливого. А спроси – есть у него хозяйство, есть денежки в кошельке, да и сам кошелек? Нет! Ничего у него нет – одни крылья. Где его ночь застанет – там и дом. А только вольней да счастливей его не сыщешь!

Богатый сегодня богат, а завтра богатство растерял да и помер с расстройства. А мне терять нечего, можно только приобретать. Сума моя бездонна, плеч не тянет, к земле не клонит. Дом мой велик да вечен. Не сгнить ему, не сгореть. Крыша – небо. Печка – солнце. Стены – леса да горы. Семья моя – все люди. Богаче меня не сыскать.

Ну, кто счастливее?

– А ведь тоже правда, – подумал Ванька. – И тут правда и тут. Кругом правда. Кому верить? На что решиться?

Хлопнул Ванька с досады кулаком по столу да как крикнет на весь трактир:

– Что ж мне делать, люди добрые? Как быть?

– Раздай богатства свои. Оставь порты, посох да суму. Ступай по миру за счастьем вслед. Радости твои разбросаны по дорогам да тропинкам, развеяны по полям да лесам. Попьешь водицы ключевой вот тебе и радость. В полдень знойный сядешь в тень, под куст придорожный – снова радость. Подадут люди добрые хлебца кусок с головкой чеснока – опять радость.

Пройдешь сто дорог, сто полей да сто лесов, соберешь радость в котомку, и выйдет тебе счастье!

Правда, и холодно тебе будет порой, и голодно, и побить могут люди недобрые, но от того счастье твое только слаще будет. Когда только сахар один есть, и он горьким хреном покажется. Вот так.

Второй говорит:

– Оставь все как есть. От добра добра не ищут. За богатством не гонись, нищеты стыдись. Проживай ни много, ни мало. И будет у тебя жизнь не хороша, но и не плоха. И в этом найдешь ты счастье свое. Третий говорит:

– Купил ты дом, да возрадовался. Купил землю, опять возрадовался. Сильна была твоя радость, да недолга. Купил, да через день привык. А посему приобретай беспрерывно, и станет беспрерывной твоя радость. Главное – не допускай перерыва. Одна рука кусок схватила, а другая к новому тянется. Одна схватила другая тянется… И станет тогда тебе каждый день в радость, каждый год в удовольствие. Остановишься хоть на миг, догонит тебя тоска-кручина.

– А что выбрать – сам решай!

Сказали так странники, отерли губы ладонями, встали да и пошли за порог.

А Ванька сидеть остался. Сидит, голову руками обхватил, не знает, на что решиться. Хорошо быть богатым, но и плохо. Плохо быть нищим, но и хорошо. А в середке ни хорошо, ни плохо – никак. Так и не решился ни на что. Плюнул себе на сапоги да и домой пошел.

До самой новой весны жил Ванька в недоумении. Все-то у него из рук сыпалось, все через пень-колоду выходило. Сегодня деньги копит, экономит, как самый распоследний скопидом. Завтра мотает, направо-налево раздает. То с цыганами кутит, хрустящими червонцами камин топит, то плачет, слезами обливается, грозится в монахи постричься, а хозяйство все на чудотворную икону сменять.

По дому бродит задумчивый, ничего вокруг не замечает, никого не слышит, только иногда встанет, замрет столбом, губами шевелит, руками в воздухе вертит – сам с собой о чем-то рассуждает. Пользы от него в хозяйстве вовсе не стало, один сплошной убыток.

То по рассеянности в квашню сядет, то кабанчика за ворота выпустит, то в горницу угару печного напустит. Два сундука с деньгами опростал начисто, а куда деньги ушли, вспомнить не может.

Вечером сыны за стол усядутся, ложки в руки возьмут, а Ванька вдруг чугунок в сторону сдвинет и давай про жизнь рассуждать, про то да про это. А картоха стынет…

Совсем смурной Ванька стал. Все думает да думает. И чем больше думает, тем более тошнехонько ему жить становится. Мужику думать – себе вредить. Мужик пахать должен, навоз грести, избы рубить, щи хлебать, в церкву ходить, деньги копить, по праздникам гулянки гулять. К умственному делу он не приспособлен. Если начал мужик задумываться, значит, совсем ему худо!

Надоел всем Ванька хуже самой горькой редьки. И стал замечать, что сыны сами на себя похожими быть перестали – песен не орут, матом не ругаются, в кулачки не играются, а только переглядываются, перешептываются, друг дружку плечами подталкивают, тихие, что омут под ветлами. Что такое?

И вот однажды, на покосной делянке, старший сын говорит:

– Ты это, тятька, не серчай, а только отпиши нам землицу, дом да скотинку.

Так бы и упал Ванька от изумления, если бы на пеньке не сидел.

– Как так отпиши?

– Да так и отпиши. Поделим землицу по справедливости, чтобы каждому по куску досталось. И каждый свой кусок пахать-сеять станет!

– Да как же так? При живом-то отце!

– Ты сегодня жив-здоров, а завтра помер…

Хотел Ванька старшего сынка проучить, хотел по уху кулаком стукнуть. Размахнулся. А сын ту руку поймал и пальцы сжал.

Волком смотрит, зубами от злости скрежещет, счас в глотку вцепится.

– Ты это брось, батька. Наши кулаки поболе твоих будут. Будя над нами измываться. Будя деньги мотать!

Дергает Ванька руку – выдернуть не может. Ни сдвинуть, ни пальцем шевельнуть, словно на нее валун стопудовый накатили! Сыны придвинулись стеной, кулаки сжали, глазищами сверкают – того гляди бросятся, растерзают. Только младшенький в сторонке сидит и грустно так про себя улыбается.

Видит Ванька – некуда деваться. Либо земли лишаться, либо жизни. Он бы и жизни не пожалел, зачем она ему без радости, но только земли от того все одно не прибудет. Сник Ванька, лицом посерел, молчит. Только слезы по усам и бороде текут, капают.

– Так-то лучше, – говорит старший сын, – ступай теперь домой, на печку залазь да спи себе, покуда мы обратно не возвернемся. Там теперь твое место! А вы, братья, берите мерку и идите поле делить. И пусть каждый получит ровно столько, сколько ему годов. И будет это справедливо, потому что кто старше – тот на землю нагорбатился больше. По страданиям и награда!

Отправились братья поле мерить, межи пахать, а отец домой побрел.

Пришел Ванька домой, взял в руки черпак, воды испить, заглянул в кадушку да и обмер. Кто ж это из воды глядит? Лицо в морщинах, что поле в бороздах, седина паклями торчит, глаза слезами сочатся. Неужто он? Мотнул головой – отражение отозвалось.

Точно он! В минуту постарел. Был мужиком крепким, борода лопатой, голова черна что смоль – стал дряхлым старцем.

Сел Ванька на скамейку, руками щеки обхватил, заплакал горько. Поплакал-поплакал да и полез на печку, где ему жить определили.

Вечером сыны пришли. Шумят, галдят, пятками о половицы стучат, скамейки двигают. Землей от них пахнет, травой и ветром. Вытащили на середину избы стол, достали бутылку самогона-первача, капусты квашеной, огурцов соленых. Едят, чавкают, рыгают, горилкой запивают, хохочут, батьку ругательски ругают.

– Кабы не кротость моя – зашиб бы батьку до смерти, говорит старший брат. – Сколько он крови нашей попил, сколько шишек-синяков понаставил – не перечесть!

– И мы бы зашибли, – одобрительно кричат братья и кулаками по столу колотят.

Ванька на печке в дальний угол схоронился, старым тулупом накрылся, преет и так думает:

– Вот ведь как получается, я ж для них жил, для них старался, и они же меня забить до смерти хотят. Я копейку к копейке богатство добыл, а они стервозятся, страданий моих не принимают. Где справедливость? Как же можно, чтобы дети единокровные отца жизни лишить могли!

А только чувствует Ванька – не пугают сыны, не шуткуют, всерьез говорят.

Братья пьют да хмелеют, хмелеют да в злобу входят, в злобу входят да на ком ее сорвать ищут.

– А вот неправильно это, что старшему земли больше, говорит средний брат, – неправильно, и все тут! Поровну земли всем! По-ров-ну!

– Точно! Поровну! – кричат братья. Закипает в них кровь, на горилке замешанная, в голову бросается, глаза застит пеленой черной.

– Не бывать по-вашему, – говорит старший брат, – я теперь заместо батьки буду, вы меня слушать-почитать должны!

– А вот мы тебя взашей! – грозят братья, да уж и не грозят, а скамейки роняют, рукава закатывают.

– А вот мы счас посмотрим, кто здеся главнее.

Пошла потеха! Только кости хрустят да кровушка брызжет.

Попортят избу, расстраивается Ванька, разнесут по бревнышку.

Только слышит вдруг, кто-то ногой стенку скребет, на печку лезет. Замер Ванька, затаился. Как ни горька жизнь, а помирать боязно. Счас вниз стащут и забьют!

Тычет его кто-то пальцем через овчину.

– На-ка, тятька, покушай, – подает младший сын хлеба кусок и огурец соленый.

Взял Ванька и хлебца и огурец, а есть не может.

– Ничего, тятька, образуется. Братья пошумят да утихнут, успокаивает его младший сынок, – до сего дня жили и завтра не помрем.

Так и просидели они на печке всю свою ночь.

И пошла у Ваньки жизнь – ни хорошая, ни плохая, а не понять что. Работать не заставляют, но и есть не дают. Из дома не гонят, но и в дом не приглашают. Прошмыгнул незамеченным – живи, а нет не взыщи. На сене в сарайке Ванька спит, сеном укрывается, с огорода питается. Когда сынок младшенький хлебца корочку украдкой сунет, когда соседка борща плеснет. Целыми днями лежит Ванька, в потолок смотрит, про жизнь свою вспоминает. А жизнь тоже не понять какая была – то ли плохая, то ли хорошая. То ли была, то ли не было вовсе. Вроде жил как все, а как жил, не помнит.

Полежит Ванька день, а вечером украдкой к дьяку пойдет. Дьяк в их деревне был хоть молодой, да умный.

– Как же так, – спрашивает мужик дьяка, – богатство нажил, а счастья нет? Для сынов жилочки рвал-надсаживал и ими же бит. В чем же причина?

– Так в гордыне твоей, – ответствует дьяк. – В гордыне беда твоя сокрыта. Был ты беден, да по гордыне своей милости не просил. Стал богат, да вдвойне горд – руки ближнему не протянешь, слова доброго не скажешь, хоть прохожий это, хоть сыны твои единокровные.

Жить тебе было некогда, ты сам с собой войну воевал – то с бедностью своей, то с богатством. За войной радость просмотрел, жизни не заметил.

Послушает Ванька дьяка да и опять в сарайку пойдет, прошлое, словно сено прелое, ворошить, года-годинушки перебирать. А вспомнить особо нечего. Все только земля перед глазами, круп лошадиный, жена нелюбая да копейка медная. И все.

В молодости смеялся вдосталь, да беден был. Какая же это радость? В старости богат стал, да грустен. Весь смех куда-то подевался. Казалось, сейчас бы и радоваться жизни, а не выходит, обрыдло все.

Промается Ванька всю ночь, утром на приступочку сядет, на солнышко, отсидит день, дождется ночи и опять думает. Всю-то жизнь свою по минутке переберет, по крупинке перещупает. Когда же промашка вышла? Когда от счастья своего отвернулся? И по всему выходит, что радостней всего Ванька жил, когда ни хозяйства, ни портов лишних не имел, а имел только в карманах ветер, в руках балалайку да перед глазами небо синее. И все-то ему тогда было трын-трава, все-то весело да интересно.

Сидел он на кочке на речном бережку, пальцем по струнам тренькал, и такая мелодия выходила тоненькая, такая сладкая, что сердце от восторга заходилось. Тень-тень-трень-тень… И ничего не надо было, только бы музыку играть да слушать, запахом травы, реки, земли дышать, в даль синюю глядеть и знать, что жизнь длинная-предлинная.

Да неужто в балалайке дело? Или в молодости? В чем радость сокрыта?

И так Ваньке захотелось вернуть те денечки золотые, хоть на часок, хоть на минутку малую, что хоть счас ложись и помирай с тоски-кручины.

И отправился тогда Ванька к купцу, что балалайку у него отцову купил когда-то. Поклонился в пояс и попросил:

– Продай, добрый человек, мне балалайку отцову обратно. Нет мне без нее радости. А я тебя за твою доброту век помнить буду.

Почесал купец в затылке, повздыхал, полез на чердак, где всякая рухлядь да хлам валялись, нашел балалайку, принес, тряпицей обтер и говорит:

– Чего не отдать, коль хороший человек просит. Отдать можно. Бери. За рубль серебром.

Ванька так и ахнул.

– Я ж тебе ее за копейку отдал.

– А это как желаешь. Наше дело купеческое, торговое. Нам себе в убыток торговать не резон. Была цена балалайки копейка, а теперича рубль. Кому товар нужен, с того и спрос. А не хочешь ступай. Мой товар, моя воля. Как хочу, так и верчу.

– Сбрось хоть гривенник, хоть пятачок, – просит Ванька.

– Нет, – отвечает купец, – балалайка штучная, ручной работы. Звук в ней серебристый, за душу трогает. Счас таких не делают. За копейку ее продавать – мастера срамить.

Поторговался еще Ванька, повздыхал, да и пошел к сынам. Пришел и говорит:

– Все я вам, сыны, отдал – и дом, и скотину, и землицу. Остались у меня рубаха, лапти да крест нательный. Живите в радости, сытости и довольстве, а мне, будьте добреньки, дайте денежку, балалайку отцову обратно купить. А больше я вас ни о чем до самой смертушки просить не стану. И даже на гроб для меня тратиться не надо – закопайте как есть, потому как мне все едино будет, что доски сосновые, что земля сырая.

Растрогались сыны, пожалели тятьку.

– А сколько тебе денежек надобно, батька?

– Так рубль серебром и еще полушку, чтобы струнки новые поставить.

Посудили братья, порядили.

– Нет, – говорят, – кабы ты борону купить удумал или бычка, на худой конец самовар медный, мы бы со всей душой. Ты помрешь, мы их в дело наладим. А балалайка – это баловство. От ней в хозяйстве прибытку никакого. Нам на балалайке тренькать некогда. Нам надобно хлеб растить, детей кормить, медь-серебро копить.

– Да на что мне борона или самовар? Мне балалайка надобна. Нельзя мне без балалайки, – чуть не плачет Ванька, – я бы детишкам вашим играл, частушки потешные пел.

– Нашим детям частушки ни к чему. Им надобны каша погуще да порты покрепче. Твоей музыкой голый зад не прикроешь и брюхо не набьешь. Вот так.

– Что ж вы, сыночки, отца родного не жалеете?

– Вовсе ты, тятька, в глупость впал! Ну зачем тебе балалайка? Тебе помирать не сегодня-завтра, а ты музыку играть наловчился. Ступай себе на печку шептунов в овчину пускать. А нам боле по пустякам не надоедай. А то зашибем.

– Да как же так? Как я без балалайки? Нельзя мне без нее, хнычет тихонечко Ванька, слезами в бороду капает, сынов за подолы рубах тянет. – Помилосердствуйте, сыночки. Пожалейте старика. Дайте денежку на балалайку. Нельзя мне без нее…

Надоел совсем. Стукнули сыны тятьку кулаком в ухо да и в другое, чтобы не канючил, душу не теребил. Схватили под микитки и забросили на печь, с глаз долой.

Больше Ванька с печки уже не слазил. Враз одолели его болячки да хвори разные. Стали у него ноги дрожать и руки дрожать, да так, что самокрутки скрутить нельзя, корки хлебной удержать невозможно. Глаза бельмами заплыли, видеть перестали. По коже шелуха да короста пошла. Совсем дряхлый Ванька стал. Лежит, охает да стонет целыми днями:

– Ой да ой. Оо-о-ох! Жизь моя горемычная…

Но среди стонов и охов нет-нет да вспомнит про балалайку заветную. Нельзя ему без нее. Никак нельзя!

Как затихнет Ванька, сыны на приступочку встанут, овчину толкнут, крикнут:

– Помер, что ли?

Ванька поднимет голову да и снова упадет. Сыны сплюнут, выматерятся и дальше пойдут. Ну живучий тятька! Уж как скелет высох, в гроб краше кладут, воняет, как рыба тухлая, – а все живой!

И только младшенький сынок то воды ковшик принесет, то хлебца. Но только Ванька ни хлебца не ест, ни воды почти не пьет. Видно, совсем помирать собрался.

– Может, тебе репы пареной или пряника медового? спрашивает сынок младшенький. – Может, тебе соломки под бок набросать для мягкости?

Ничего Ваньке не надо, только балалайку отцову услышать, струнку пальцем тронуть.

Отправился тогда сынок младшенький к купцу.

– Дай балалайку хоть на денек. Помирает батька, балалайку просит. А как он помрет, я тебе ее верну.

– Я бы дал, да убыток терпеть не могу, – отвечает купец, вот кабы у тебя рубль серебром был, тогда я всей душой.

– Нет у меня денег. Ничего нет.

– Не может такого быть. У каждого человека что-то да отыщется. Не деньги – так мануфактура какая, не мануфактура – так знакомцы в суде или околотке, не знакомцы – так сестрица-раскрасавица, не сестрица – так руки собственные. Пойдешь ко мне в услужение на год – отдам балалайку. Работать будешь за харчи да за спасибо. Если согласный – бери балалайку сегодня на день, а через год насовсем.

На том и порешили.

Взял сынок Ванькин балалайку, в тряпицу завернул, под рубаху сунул и понес домой.

Ночью, когда братья уснули, развернул и стал тихонечко пальцем по стрункам тренькать. И такая музыка у него нежная, такая сладкая выходила, что даже мыши в подполье скрестись перестали.

Услышал Ванька на печке балалайку, замер, думал померещилось. Вынул голову из-под овчины – нет, точно, играют струнки, переливаются звуком, словно звездочки в небе.

Тень-тень-трень-тень-тень…

Защемило, защипало глаза. Хорошо-то стало, спокойно. Вернулась тятькина балалайка. Плачет Ванька, слезы на печку капают, и будто горечь с ними выходит. По капельке. По капельке.

Да как же можно было балалайку продавать? Как без сладости такой щемящей жить можно?

А сынок Ванькин уж не слышит и не видит ничего. Припал щекой к балалаечке, щиплет струнки, перебирает пальцами, и так у него ловко, так славно выходит – слушал бы и слушал. Будто не балалайка это играет, а ветер луговой шумит, речка в камнях журчит, птахи лесные щебечут, девки на околице хороводы поют. Тянет Ванька голову вверх, встать пытается. Хочет он сынку своему младшенькому сказать, чтобы не отдавал он дедову балалайку хоть за бычка, хоть за дом, хоть за тыщу рублей. Нельзя балалайки лишаться. Непродажная она. Счастье в ней. Жизнь в ней. Дедова жизнь, Ванькина, сына его и его сынов и внуков. Нельзя без балалайки. Пытается встать Ванька, а не может. И страшно ему, что не выскажет он думу свою заветную, не успеет главного передать. Кричит Ванька, а выходит сип глухой. Перехватило ему глотку тоской смертной, будто удавкой.

– Не продавай балалайку. Не продавай, – шепчет, хрипит Ванька.

И тоскливо ему, что склонилась смертушка над изголовьем, давит костлявыми пальцами на горло, на глаза, на грудь, и сладко оттого, что звучит балалайка, что играет на ней сынок его младшенький, надежда его.

– Не продавай балалайку. Счастье в ней. Не прода-ва…

Вздохнул Ванька, вытянулся и помер. Нету Ваньки.

А сын не видит ничего, не знает, играет, как мед пьет. И кажется ему, что нет на свете ничего слаще музыки этой, что завтрашний день непременно будет хороший, а послезавтрашний еще лучше, что жизнь ждет его длинная-предлинная и все-то в ней будет сплошной праздник.

Все громче играет, все настырней.

Проснулись от того братья, глаза кулаками трут, головами крутят.

– Ты чего, дура стервозная, балалайкой шумишь? Чего, говнюк, спать мешаешь?! – заорали, затопали босыми пятками о пол.

Оборвалась музыка, сжался, затих младший сын Ванькин.

– Нам что ни день в поле горбатиться, хозяйство поднимать, а ему на балалайке тренькать, – гудят братья, – в кусочки ее, чтобы меньше шуму. В щепки, да и в печь!

– Я же не для себя, для тятьки старался.

Тут про батьку-то и вспомнили.

– Ну слава богу, – обрадовались братья, – преставился наконец папашка. Теперь хоть избу от смрада проветрим.

Сволокли братья отца с печки, вытащили в сенцы, там и бросили. Пущай до утра полежит в прохладце.

Лежит Ванька на полу земляном между кадкой с водой и поганым ведром. Ноги завернулись, руки раскинулись, бороденка вверх задралась. Лежит не дышит. Ни горе его не трогает, ни счастье не тревожит. Сидит рядом с ним сынок его младшенький, к груди балалайку прижал и тихо плачет, то ли от жалости к тятьке, то ли от побоев братовых. Капают слезы на балалайку, позвякивают струнки, словно капель весенняя. Дзинь-дзинь-дзинь. Прощай, тятька, прощай навек.

Утром встали братья, позевали, почесали подмышки, завернули батьку в рогожу старую, сволокли на погост, закопали и пошли в поле работать. Некогда им, хозяйство у них, дети, заботы. А теперь одной заботой меньше стало…

А балалайку, как обещались, в щепу расколотили да щепу ту сожгли. Ни к чему им балалайка, и детям их ни к чему, и внукам. Им пахать-сеять-боронить надо, хозяйство поднимать, доход умножать – жить сытно да счастливо. А балалайка для того инструмент бестолковый. Одно слово – музыка. Тьфу!


Загрузка...