Уильям Монтальбано «Базилика»

Памяти Винсента Ф. Монтальбано (1906–1997)

ВАТИКАН

ГЛАВА 1

В темном омуте римской ночи гигантская, мощенная булыжником площадь была безлюдна, но тревоги он не чувствовал. Он хорошо знал дорогу. Перед ним была базилика. Огромная, неизменная, затягивающая, она служила пристанищем для святых и пап, лежавших в ее криптах, и для грешников, на коленях моливших о покое и сострадании. Он был одним из них, человеком с терзаемой противоречиями душой и надломленной верой, порой уводившей его с пути истинного.

Он поднялся по ступеням широкой эспланады к огромным бронзовым дверям и направился к затененному боковому входу — потайному проходу для посвященных, ведущему к самой большой церкви в мире. Любой, кто хотел войти, знал, где находится ключ. Это была одна из множества тайн крошечного государства, расположенного в сердце Рима. Ключ звякнул, и дверь бесшумно подалась.

Внутри мерцали желтоватым светом ряды свечей, зажженных прихожанами; серые пятна лунного света, проникающего сквозь высоко расположенные окна, обрамляли главный алтарь, но от этого темнота казалась еще более жуткой. Тени, отбрасываемые голубым пламенем одинокой свечи, плясали на «Пьете» Микеланджело, скульптуре Мадонны с мертвым сыном на руках. Несколько минут он тихо стоял перед исторической реликвией, слушая, чувствуя, размышляя.

В звенящей тишине он услышал шарканье ног по мраморному полу и приглушенный кашель в одном из боковых алтарей. Каждую ночь тот или иной священнослужитель приходил в собор, чтобы здесь, в темном лоне своей церкви, просить помощи и поддержки. Являясь в базилику по ночам, он всякий раз чувствовал присутствие кого-то еще: шорох шагов, звук перебираемых четок; иногда едва различимая фигура передвигалась в темноте, влекомая личной миссией искупления.

— Благословите, святой отец, ибо я согрешил.

Привычное начало католической исповеди всколыхнуло тьму, и ему стало легче. Он был здесь не единственным грешником.

Постоянно ощущая присутствие других ночных посетителей, он никогда прежде не разговаривал с ними. Сегодня все будет по-другому. Сегодня он встретит такого же страждущего, как и он сам.

В церкви можно было найти сотни тихих, укромных уголков, где посетитель мог помолиться: на скамьях, в исповедальнях, нишах, у столов для свечей и цветов, у подножий статуй перед боковыми алтарями или позади них. Но ничего из этого ему не подходило. Очистить душу можно было только в одном месте.

Тихо двигаясь в глубь правого бокового придела, он подошел к безымянной двери, столь же неизвестной обычному посетителю, как и та, что впустила страждущего в базилику.

Дверь снова легко подалась при первом прикосновении. За ней начиналась кромешная тьма. Это тоже было обязательной частью ритуала. Вытянув правую руку, он стал маленькими шажками осторожно переступать вправо, пока пальцы не коснулись каменной, изгибающейся кверху стены.

Она была холодной и неколебимой. Придерживаясь этой путеводной стены, лаская ее, словно женскую щеку, всякий раз, когда нога нащупывала в темноте ступеньку, он приступил к долгому, изнуряющему подъему. Там, наверху, он, праведник, совершающий личное паломничество, исполнит свою миссию. Укрепит душу и воздаст должное.

Кто-либо иной редко отваживался подниматься по этой винтовой лестнице. Ею, тайной тайных, впору было наслаждаться. А нынешней ночью эту тайну предстояло еще и разделить.

Терпеливо, но все уверенней, виток за витком, он поднимался по холодному каменному колодцу. Почти у самого верха стало светлее: первые робкие рассветные лучи проникли сквозь запятнанные временем окна. Выйдя в галерею под куполом, он различил темную фигуру человека, пригласившего его на повечерие. Фигура располагалась довольно далеко — обычно он не отваживался продвигаться по галерее на такое расстояние. Человек стоял на коленях, склонив голову в молитве.

Высоты он не боялся, и вскоре две фигуры стояли на коленях друг возле друга, в то время как лучи занимавшегося рассвета постепенно заполняли пространство под куполом.

— Благослови тебя Господь, и да облегчит Он твой путь, — прошептал посетитель.

— И пусть свет очистит твою веру, — ответил он. Это была литания[1] хранителей ночи.

Так, стоя рядом, обратились к тишине кающийся грешник и убийца.

Ждать пришлось недолго, и с первыми лучами солнца покаяние накрыло его словно волна. Встав, он вытянул руки и запрокинул голову, в самоотречении обратив лицо к небесам и моля Бога о любви и прощении.

Но вместо этого он нашел смерть. Удар был предательским. В панике он попытался ухватиться за что-нибудь, чтобы предотвратить смертельное падение, но — тщетно. Мгновение абсолютной ясности, манящей, непреложной вечности, а затем — пустота.

Аминь.


С этого, должно быть, все и началось.

Позже я сам совершил восхождение в темном колодце. Когда я впервые в жизни поднимался по неразличимой и, как казалось, нескончаемой винтовой лестнице к величественному куполу, что-то словно бы коснулось меня, и по спине и шее забегали мурашки.

Я стоял на галерее и молился. Первые лучи нового дня осветили купол базилики Святого Петра, и в этот миг я ощутил благоговейный трепет и блаженство.

А еще — страх.

ГЛАВА 2

Когда-то я был неугомонным полицейским, а нынче я — римско-католический монах, почти священник, обитающий на задворках самой многочисленной церкви в мире. Веками монахи выполняли для своей церкви всю черную работу, причем скорее в буквальном смысле, чем в духовном. Это были отсталые «синие воротнички» по сравнению со священниками, принадлежавшими к верхушке церковной власти, и надменными богословами.

К церкви, да и в Ватикан, я пришел поздно, мучительными окольными путями, пережив личную трагедию, и потому был особенно рад относительно спокойному образу жизни. В мои обязанности входило поддержание порядка в общежитии семинаристов, где я был кем-то вроде отца и старшего офицера в одном лице. А в остальном я большей частью плыл по течению, сторонясь неприятностей и не позволяя осколкам воспоминаний бередить душу.

Время от времени ко мне за помощью обращались люди, проживавшие в Ватикане. Проблемы их были далеки от церковных. Именно поэтому однажды тихим воскресным утром в саду у общежития колледжа, носившего имя святого Дамиана, я сидел с холодным компрессом на правом плече и читал отчет полиции Ватикана об ограблении.

Напротив меня, обхватив гигантской ладонью чашку с капуччино, сидел Лютер.

— Да уж! Завернул так завернул! — ухмыльнулся он.

Лютер был монахом и священником. Как и я, он пришел в лоно церкви скорее поздно, чем рано, и тоже не особенно любил рассказывать о своих остановках в пути.

Лютер был моим вторым близким другом в Риме. Он уже обогнал меня на целую страницу, читая отчет, присланный ватиканскими полицейскими. Если честно, Лютер частенько оказывался на страницу, а то и на две впереди меня.

Отчет был составлен самым простым языком, на какой только способны итальянские чиновники. Это было подробное описание нападения на американского профессора Фредерика Уорта, совершенного после того, как тот целый день провел в библиотеке Ватикана, занимаясь исследованиями. Самой ценной частью отчета были показания жертвы, написанные скупым, гневным английским. Уорт был довольно известным специалистом по истории средних веков и выражался с нравоучительной высокопарностью, свойственной культурному человеку, который всю жизнь копается в древних рукописях с причудливо оттиснутыми буквами заплесневелой латыни. Однако, как и положено лжецу, он был довольно убедителен.

Профессор Уорт жаловался, что, когда он вышел из Ватикана через ворота святой Анны и переходил улицу, чтобы попасть на автобусную остановку, на него сзади напали двое на мотороллере — самом обычном мотороллере, который был такой же приметой римской жизни, как и католицизм. Эти двое молча набросились на него и, по словам профессора, мгновенно исчезли, забрав портфель, в котором предположительно находились «очень важные академические исследовательские материалы, не представляющие, однако, коммерческой ценности».

Это было классическое римское ограбление. Водитель мотороллера подъехал близко к жертве, а сидевший сзади пассажир мощным рывком выдернул портфель. Профессор Уорт сказал, что ему удалось ударить кулаком одного из нападавших, но, увы, безрезультатно. Почти каждая жертва утверждает, что все произошло именно так. Обычно это неправда.

«Оба мужчины были в шлемах, что исключает их точное опознание, продолжал профессор, — однако человек в синей ветровке, выхвативший у меня портфель, был коренаст и больше всего походил на гориллу. У меня сложилось впечатление, что водитель, высокий и довольно мускулистый мужчина в футболке, возможно, был чернокожим, тем не менее я никоим образом не хотел бы, чтобы это мое замечание сочли за проявление расизма».

Согласно прилагавшемуся списку, составленному на итальянском и английском языках, в портфеле находились исследовательские записки в двух желтых блокнотах, два журнала, очки для чтения, записная книжка, перочинный нож и пластиковый пузырек с таблетками от изжоги.

Лютер с усмешкой наблюдал за тем, как я дочитывал отчет.

— Думаешь, этих ребят когда-нибудь поймают, а? Черного Тарзана и его жирную гориллу? — спросил он.

— Вот все удивятся, если это им удастся!

Я сбросил с плеча ледяной компресс и осторожно передал Лютеру потертый коричневый портфель.

— Глянь-ка.

Лютер аккуратно разложил на садовом столике содержимое портфеля, который мы стащили у Уорта.

Растяпа профессор был точен. Все было на месте: блокноты, научные журналы, записная книжка, перочинный нож, очки и таблетки. Умница Лютер сразу взялся за журналы. В каждом он нашел по странице из древней рукописи, которую с любовью украсил миниатюрами монах, умерший девять веков назад.

— Двенадцатый век, Евангелие от Луки. Копия из какого-то французского аббатства. Так сказал отец Олбрайт в библиотеке.

Лютер держал листы осторожно, словно отец — раненого ребенка. За маской озабоченности скрывался гнев.

— Олбрайт говорит, что они из рукописи, которую исследовал Уорт. По видимому, листы вырезали бритвой, сказал Олбрайт.

Или лезвием перочинного ножа.

— И что теперь, Пол?

Резкостью, прозвучавшей в голосе Лютера, можно было расколоть алмаз.

— Я предложил Олбрайту, что мы можем еще раз столь же коротко и энергично повстречаться с профессором — например, когда он будет возвращаться в гостиницу как-нибудь после ужина.

— Хорошая мысль. Только на этот раз за руль сядешь ты. И береги плечо.

— Олбрайт ответил: «Ни за что».

Лютер шумно вздохнул.

— Я священник, а ты монах. И мы оба знаем, что он прав. Подставь другую щеку, даже если больно. Чего же хочет Олбрайт? Предать профессора анафеме и забыть? Сделать вид, что ничего не случилось?

Что я мог ответить? Один из самых первых ватиканских уроков, который усваивает каждый, — это то, что у проблемы могут быть разные решения.

— Отец Олбрайт хочет вернуть нашему дражайшему профессору его портфель со всем содержимым, кроме страниц рукописи. Профессор, конечно, жулик, но не тупица. Он получит записку, в которой его попросят никогда больше не появляться в Ватикане. Так сказал Олбрайт.

— Ты согласен, Пол?

— Думаю, в этом он прав. Мы вернем портфель. Но я порву на мелкие кусочки все его записи, если они действительно представляют ценность.

Лютер кивнул, однако радости на его лице не было. Я произнес вслух то, о чем он думал;

— Да, лучше было бы расквасить этому козлу-профессору нос и переломать его проворные пальчики, чтобы он провел несколько дней на больничной койке и подумал о своих грехах.

— Ты сказал отцу Олбрайту, что мы не будем этого делать.

— Да, это я ему и сказал.

— Но все-таки мы могли бы.

Я пожал плечами. Есть вещи, о которых лучше помолчать.


Лютер — довольно странное имя для католического монаха, но Лютер был необычным монахом. Мы познакомились случайно, играя в баскетбол. Он родом из Западной Африки. Его трудно не заметить, а еще труднее одолеть на площадке. Лютер походил на исполинское дерево из тех, что растут в саваннах и врастают в небо раскидистыми ветвями так, что полностью застят собой горизонт. Перехватить мяч у Лютера? Легче прибить список претензий к бронзовым дверям Ватикана. Мы с Лютером были одного возраста. Однажды он рассказал мне, что больше десяти лет провел в море. Однако его борода была черной, а живот — сравнительно плоским, черт бы его побрал, и при своем огромном росте он представлял внушительное зрелище, когда вышагивал по улицам Рима в сером монашеском одеянии и открытых сандалиях. Не то чтобы Моисей на горе — скорее Моисей под стать горе.

Лютер был проповедником в городе, где полным-полно священников, и все они в той или иной форме тоже были проповедниками, каждый — со своей личной договоренностью с церковью, которая на свой лад цепко держала всякого. Кто-то заявлял, что был рожден для церковной жизни. Другие боролись с сомнениями с самого первого дня. Были и такие, кто потерпел в этой борьбе поражение.

Немногие, вроде меня или Лютера, всю жизнь ковыляли по другой дорожке и вдруг обнаруживали, что некий зуд, ранее едва заметный, больше невозможно терпеть. Однажды Лютер сказал мне, почему решил стать священником: он перепробовал все, что только можно, и большей частью это оказалось пустыми занятиями. Мое же призвание привело скорее к страданиям, чем к вере. Я жил, сознавая это, и даже мучился: настоящее было не чем иным, как искуплением прошлого. Как и само прошлое, эти мысли стали неотъемлемой частью моего существа, они никогда не отпускали меня надолго.

В то утро настроение у меня было тревожным и гнетущим. Мы с Лютером решили, что проблему Уорта стоит еще помариновать в подходящем для профессора соусе — рукописные листы мирно лежали в надежно запертом чемоданчике под моей кроватью, — и отправились на нашу еженедельную прогулку по самому, возможно, лучшему для подобного занятия городу в мире.

Почти каждое воскресное утро мы гуляли часа два после службы, в общем, без цели блуждая по древним мощеным улицам, но обычно направлялись в собор Святого Петра на еженедельное благословение папы.

Для меня это была приятная, поднимавшая настроение церемония, которую тем утром совершенно случайно испортила компания ребятишек, игравших с пневматическими ракетами на базарной площади возле Тибра. Они с силой прыгали на небольшие плоские пластмассовые мехи, нагнетая сжатый воздух в узкие пластмассовые цилиндры, после чего те взмывали на двадцать, а то и на тридцать метров в небо. Безобидное развлечение, не спорю, и мы ненадолго остановились среди привлеченных этим зрелищем пешеходов.

Однако ракеты, взлетая, издавали пронзительный свистящий звук. Всех прочих это забавляло, только я не выношу свиста, и это не пустяк: для меня такой звук — все равно что скрип мела по доске. Я болезненно реагирую на подобные вещи: они вызывают воспоминания о резком, страшном свисте, за которым следует смерть.

Если Лютер и заметил, что мне это не нравится, то промолчал, и несколько минут спустя мы подошли к Ватикану, где можно было поговорить о более приятных вещах. Почти каждое воскресенье здесь собиралось несколько тысяч человек, чтобы хоть ненадолго увидеть папу, однако в тот день в толпе паломников мелькали транспаранты протестующих — они казались гневными восклицательными знаками среди обычного частокола национальных и религиозных флажков, которыми размахивали туристы, чтобы привлечь внимание папы. «Нельзя переписать историю», — можно было прочитать на одном. «Спасите наших святых», — гласил другой транспарант, словно возражая кроваво-красному полотнищу, провозглашавшему: «Мы все — святые».

— Устои шатаются, — буркнул Лютер.

Конечно, шатаются, как же иначе? За несколько дней до этого папа вычеркнул из реестра святых много исторических фигур. Еще не одну неделю артиллерия будет бить по тем, кто считал, что папа зашел слишком далеко, и по тем, кто убежден, что папа слишком робок. В Ватикане все, что папа ни сделает, становится клином, вбитым под чью-нибудь кафедру. На этот раз удар был смягчен заявлением, что развенчанные святые тем не менее будут считаться уважаемыми фигурами местного значения. Но сомнений не оставалось: папа проводил генеральную уборку своей личной галереи церковных героев.

Следом за Георгием Победоносцем и святым Христофором, покровителем путешественников, канули в небытие такие святые, как Венерий и Хомобонус, Криспин и Криспиниан, Лидвина и Дунстан.[2] Могильщикам, слугам, портным, кожевенникам, слесарям и кузнецам, ткачам, а также ложно обвиненным придется впредь подыскивать себе новых покровителей. Однако мудрый папа не разогнал кумиров, почитаемых другими группами католиков, включая секретарей, парашютистов, владельцев похоронных бюро, конькобежцев, лыжников, знатоков церковного права, плотников, экологов, эпилептиков, сушильщиков и — умирающих.

— Я понимаю, куда он клонит, — проворчал Лютер, когда мы наблюдали это площадное представление, — но разве не жалко вот так отказываться от традиции?

Иногда Лютер блуждал по тем же «минным полям», что и его тезка несколько веков назад. Тот Лютер сказал бы, что, в то время как учение церкви не может быть неверным, католикам придется обратиться к своей совести, решая, как этому учению следовать. Конечно, для тесного круга престарелых, правивших Ватиканом, это было ересью. По крайней мере, так повелось со времен Несгибаемого Поляка.[3] Правление его преемника оказалось ничем не примечательным, он ничего не изменил и ни на кого не произвел особого впечатления. Через несколько лет никто даже не вспомнит его имени, и, пробыв у власти недолго и незаметно, папа Никто оказал своей церкви громадную услугу, быстро отойдя в мир иной.

Его преемник после двух лет на папском посту продолжал оставаться новичком, но, как и наступивший век, имел преимущество новизны. Новый папа был большой гордостью и радостью Америки; это был первый папа родом из Нового Света. Его выборы стали большим сюрпризом. Конклавы кардиналов, на которых избирают новых пап, — один из глубочайших секретов Ватикана. Как и все, я знал, что конклав начался с противостояния между благочестивым африканцем из Римской курии и энергичным сельским епископом с севера Италии.

Это был явный тупик, и потребовалось десять дней и Бог знает сколько тайных голосований, чтобы сто одиннадцать стареющих прелатов выбрали новым папой одного из их числа. Избран был компромиссный кандидат: высокий фотогеничный кардинал-полиглот, энергичный лидер церкви у себя на родине, который со временем превратился в деятельного, хотя и малозаметного главу одной из конгрегаций курии.

Новый папа взял себе имя Пий XIII, и поскольку слово «тринадцатый» по-итальянски оказалось сложно произносимым tredicesimo, то для дикторов, составителей газетных заголовков и католиков почти во всем мире он мгновенно превратился в «Треди». Но для перебирающей четки толпы, собравшейся в Ватикане ради Его святейшества, не существовало ни труднопроизносимых имен, ни перемен, пусть даже самых незначительных, с которыми она могла бы согласиться.

Новый епископ Рима и папа оказался самым молодым и самым энергичным понтификом из всех, кто наследовал этот титул, начиная от апостола Петра, на протяжении всех столетий. Тем лучше, ибо в наследство ему досталась церковь, терзаемая разногласиями, расколами, трудно управляемая община, состоявшая из более чем миллиарда верующих, сильная и действовавшая, по сути, в любой стране мира.

В колледже Треди, и я это знал, занимался двумя видами спорта. Этот факт был аккуратно скрыт ватиканскими биографами по одной простой причине: мало того, что новый папа был родом из Латинской Америки, где католиков больше, чем где бы то ни было, так он еще окончил колледж в Соединенных Штатах, после чего вернулся домой и поступил в семинарию. Все были уверены, что в католической церкви никогда не будет американского папы. Из всех пап Треди удалось ближе других подобраться к тому, чтобы разрушить сложившийся стереотип.

Тем не менее за два с лишним года пребывания его на посту главы гигантской, но раздираемой внутренними противоречиями церкви, образ Треди сделал больше, чем его политика. Вид энергичного папы с решительной и уверенной поступью затенил образы его предшественников, едва способных передвигаться. И пусть Треди не совершил никаких особенно революционных изменений, в Ватикане явственно ощущалось веяние новых ветров. На заплесневелых балконах стали появляться чистые простыни. Некоторые из наиболее упрямых и консервативных кардиналов курии неожиданно для них самих оказались переведены в дальние области метрополии. Официальные заявления утратили категоричное «Вы никогда…» Иоанна Павла II, и расплывчатое «Давайте молиться вместе…» его преемника, напуганного должностью, которая оказалась ему не по силам. Это было лишь начало его правления. Треди выбрал себе имя и собирался идти собственным путем. Я был абсолютно в этом уверен.

Я бы не сказал, что в то утро на площади Святого Петра складывалась угрожающая обстановка, хотя, конечно, напряжение было выше, чем на каком-либо другом собрании молящихся, которые я посещал. Я заметил человека с крючковатым носом в черном костюме с пурпурной полоской епископского одеяния у воротника и массивным крестом на шее. Он стоял несколько поодаль, за скандирующей группой протестующих. Может, он был просто наблюдателем, прелатом, который случайно шел по площади, но мне так не показалось, поскольку спасители святых, которые скандировали «Salvai Santi»,[4] дважды оборачивались, чтобы с ним посовещаться. Епископ был у кого-то в союзниках.

До меня не доходил смысл происходящего.

— Лютер, если можно молиться Господу, зачем тратить время на святых?

Конечно, на подобный вопрос мог осмелиться только простой брат. Я — не священник и, вероятно, никогда им не стану. Мы, монахи, только помогаем. Обычно монах — это тот, кто хочет вести религиозную жизнь, но его интеллекта и образования недостаточно, чтобы стать священнослужителем. Этим я и отличался от священника. Давным-давно, в средневековье, члены монастырской братии собирали виноград, латали ветхие постройки и ухлестывали за молочницами, тогда как умные монахи сидели у огня, украшали рисунками рукописи, были хранителями знаний, слепли и, как правило, предавались разнообразным духовным наслаждениям.

В наши дни простых монахов гораздо меньше, чем священников, но мы кое-где руководим школами и управляем довольно большим количеством церковных учреждений: монах из Германии руководит самой крупной в Ватикане типографией, а монахи испанского ордена работают в самой большой бесплатной столовой для бедняков в Риме.

Мы, братья, принимаем монашество, бедствуем, соблюдаем воздержание и послушание, и поэтому мы — тоже часть команды Ватикана. Мы носим одинаковую униформу, но мы — не священники. Я не могу служить мессу или принимать исповедь.

Но это меня как раз и устраивает. Принадлежность к братии утоляет мою религиозную жажду ровно настолько, чтобы не захлебнуться. Мое монашество было таким, каким мне хотелось, но от свободы я не отказался. Я грешу. Признаю. Но почему-то мне кажется, что в моем положении это не так важно, как если бы я был священником. Может, я и заблуждаюсь, но я так чувствую.

В конце мрачного тоннеля лет, о которых мне до сих пор трудно говорить, я два года был послушником, а потом — членом небольшого американского ордена «Братья святого Матфея». Напомню, если кто-то подзабыл: Матфей был тринадцатым апостолом, которому выпал жребий заменить предателя Иуду. И, подобно Матфею, мы были из тех, кто опоздал к вечере: новообращенные, вдовцы, парни вроде меня, решившие отказаться от прежних занятий. Там, в Штатах, среди нас были юристы, специалисты по компьютерам и даже врач; бизнесмены и небольшая кучка парней, жизни которых никогда бы не пересеклись. Мы были людьми, которые не могли или не хотели жить во «внешнем мире». Здесь, в Риме, мы, матфеевцы, были просто горсткой братьев, выполнявших различную работу, и редко виделись друг с другом.

Я отвечал за общежитие колледжа святого Дамиана, ходил на занятия, чаще бездельничал, но время от времени делал что-нибудь полезное в Ватикане. Считайте это осторожным и уклончивым способом описать скромную и безликую фигуру, которая решает проблемы, никогда официально не разглашаемые. Когда нужно рассмотреть какой-нибудь щекотливый вопрос, обычно звонит телефон, и меня поднимают по тревоге. Всю трудную мыслительную работу я оставлял людям действительно умным, таким, как Лютер и новый папа.

— Церковь всегда с уважением относилась к святым, — казалось, Лютер что-то объясняет туго соображающему студенту. — Все католики воспитаны на образах и житиях святых, чтобы просить особого заступничества.

— Еще бы. На таких могущественных помощников всегда будет главная ставка. Но зачем папе возиться с ними сейчас?

— Я всего лишь простой монах, но думаю, наверное, папа решил, что пора отделить миф от современной церкви. Избавиться от святых, которые частенько являются только мифологическими фигурами. Многие из них были уступкой многобожию со стороны ранних христиан: необходимость того времени обернулась хаосом в наши дни. То же происходит сейчас и в Африке. Вообще-то я на стороне тех, кто выступает за святых, и считаю, что они приносят больше пользы, чем вреда.

— Весьма глубокое и серьезное рассуждение, отец Лютер.

— Я только простой монах, брат Пол.

Вдруг на площади в том месте, где протестующие под транспарантом «Традиции надо уважать» столкнулись с какими-то контрдемонстрантами, поднялась суматоха. Епископ с крючковатым носом жестикулировал, потрясая в воздухе кулаком. Казалось, что он требует от демонстрантов решительных действий. Церковь остерегается прелатов-политиков, но Крючконосый занимал такую же нейтральную позицию, как автомат «Узи».

Мы наблюдали, как шеренга полицейских бросилась врукопашную, и с минуту мне казалось, что им понадобится подкрепление, но толпа была вполне безобидной. В самый разгар беспорядков на четвертом этаже Апостольского дворца распахнулось выходившее на площадь и украшенное флагами окно, и в нем появилась высокая фигура в белых одеждах.

Большая часть толпы внизу видела вместо Треди лишь яркое белое пятно, но и этого оказалось достаточно. Паломники принялись громко аплодировать и размахивать транспарантами.

Папа был крупным мужчиной, разменявшим пятый десяток. У него было широкое лицо с перекрестьем из небольших шрамов над глазами. В зависимости от ракурса шрамы придавали ему довольно свирепый вид. И действительно, папа был человеком, привыкшим добиваться своего. У Треди были черные глаза, безраздельно властвовавшие на лице и подчинявшие себе всех, с кем он сталкивался. Глаза были его самой сильной чертой, не считая непоколебимой воли.

У всех пап властная наружность, но Треди обладал еще и добродушным обаянием, способным, казалось, уладить любые разногласия.

— Благослови Господь всех святых и всех людей Господа, — произнес папа в тонкий, как карандаш, микрофон.

К тому моменту Треди закончил чтение короткой молитвы «Ангелус»,[5] и даже рассерженный епископ был, похоже, удовлетворен и удалился вместе с остатками протестующей группы в поисках воскресного ленча.

Я тоже ушел, поскольку в тот день не чувствовал никакой угрозы, кроме как от собственных воспоминаний.

Какое мне до всего этого дело?

Главная причина, по которой я появился в Ватикане, заключалась в том, что я должен был всегда оставаться начеку на случай опасностей на той ухабистой дорожке, что привела Треди из Америки в собор Святого Петра. Какую-то часть этого пути мы прошли вместе. Я был с ним, когда разлетевшееся на осколки стекло оставило у него на лице эти шрамы. Новый папа знал, что такое «свистящая смерть».

Загрузка...