В.С. Новицкая

Безмятежные годы.

Глава I

Старые друзья. - Новые впечатления.

Наконец, наконец-то я снова увидела все эти веселые, дорогие мордашки, всякий милый памятный закоулочек! Шутка сказать: четыре года, целых четыре длинных-предлинных года прошло со дня моего отъезда отсюда, а, между тем, все время так и тянуло меня обратно, точно кусочек себя самой я здесь позабыла; едва дождалась. A папа еще: «Погодите, вместе поедем, квартиру сперва устроим». Как бы не так! Небось, когда из Петербурга надо было уезжать, в пять дней нас встряхнули, a как обратно - «Подождите!» Нет, папусенька, уж это «ах оставьте!»

Еще в Луге нарядилась я в шляпу и жакетку, как ни убеждала меня мамочка, что рано. Знаю, что рано, в том-то вся и беда, потому-то и хочется обмануть себя, сократить время: когда одет, кажется, что вот-вот и подъезжаешь. A как стали мы приближаться к платформе, как вкатил поезд, громыхая, под темные станционные своды, сердце мое шибко-шибко забилось, и внутри точно радостно что-то запрыгало.

Сели на извозчика. Хотя в той части города улицы и малознакомые, но, все равно, одно сознание, что это опять наше, петербургское, что каждая конка, карета, лавка будто немножко и мои: захочу, сяду и поеду, захочу зайду, куплю что-нибудь, - что сама я тоже здешняя, не чужая, не случайно пришлая, одно это приводит меня в восторг. Глупо может быть, но на душе светло так, радостно, весело!..

В восемь часов мы приехали, a в одиннадцать я уже умолила мамочку отвести меня в тот же день в гимназию. Ждать еще сутки, целых двадцать четыре часа! Нет, это никакого человеческого терпения не может хватить!.. И добрая мамуся, невзирая на страшную головную боль, повела-таки меня.

Не знаю, как не выскочило или не лопнуло y меня сердце, так громко тукало оно, когда мы слезали с дрожек y подъезда гимназии. Вдруг там внутри что-нибудь изменилось? Вдруг все перекрасили, переделали?.. И так страшно, так жалко и даже больно подумать об этом.

Беремся за ручку двери, и сразу мне делается бесконечно весело: их распахивает Андрей, тот самый толстый Андрей, которого когда-то призывала Евгения Васильевна на борьбу с черными тараканами-чудовищами (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора). Он, конечно, не узнает меня, но это все равно, я сама рада видеть снова его знакомую, круглую физиономию. Гляжу кругом. Все на старых местах: и стол, и ящик с уроками для отсутствующих, и вешалки.

Идем в канцелярию. Мамуся тщетно вопит: «Тише!» - я лечу стрелой. Почти y самой двери стоит начальница. Платье на ней такое же васильковое, лицо такое же восковое; впрочем, есть в ней и перемена: прежде она произносила только одну-единственную фразу: « Mesdames, не переплетайтесь». Но за это время она, очевидно, сделала громадные успехи: теперь, оказывается, она и другие слова говорит, очень живо и любезно протягивая мамочке руку.

Но приветливой, улыбающейся физиономии милого Сергея Владимировича не видать. (См. «Веселые будни. Из воспоминаний гимназистки» того же автора) Хоть и знаю я, что теперь другой инспектор, но без него кажется как-то неуютно и пусто. Теперь на его обычном месте стоит маленький, совсем круглый господин, в круглых же, толстых очках через которые смотрят круглые, выпуклые карие глаза пристально так смотрят; хорошие глаза, честные, перед которыми не солжешь. Голова y него точно арбузик посредине порядочная лысинка, a кругом густая бахромка из седоватых кудряшек. Лапки коротенькие, и держит он их, вывернув немного ладони назад - ни дать, ни взять, самоварчик с ручками. Разговаривает он с какой-то незнакомой мне классной дамой, скоро-скоро говорит, a сам так весь и двигается, - шустренький, видно.

Я и здесь живо оглядываюсь. Все, все на своём месте, даже малюсенькое, совсем гладенькое рыжее платьице болтается все на том же крючке: это модель того фасона, который полагается носить, но которого ни одна ученица не носит, потому уж больно оно облизанное и некрасивое.

Синяя девица собирается уходить, но еще роется в шкафу; начальница подзывает самоварчик, которого величает Андреем Карловичем, и объясняет ему, откуда я взялась.

- Отлично, очень «арашо», - говорит он. - Сейчас вас и в класс сведем… Будьте добры, попросите сюда классную даму второй Б, - говорит он «синявке», которая кончила шарить на полках. - Впрочем, я сам…

Едва успела я оглянуться, как он, кивнув мамочке, шариком покатился вверх по лестнице. Я за ним. A сверху навстречу грядет наш лилипутик - Шарлотта Карловна. (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора) Увидала я ее, и отчего-то мне опять так весело-весело сделалось.

- Здравствуйте, Шарлотта Карловна! - громко так, раскатисто, чуть не на всю гимназию, возгласила я.

Она сперва прищурилась, потом с удивлением заглянула мне близко-близко в лицо (еще бы не удивиться, ведь ее, бедную, не избаловали такими бурными приветствиями!), кивнула и пошла дальше, все по-прежнему размахивая своими бесконечными руками.

Входим в средний коридор. Дверь крайнего класса открывается, на её пороге я вижу высокую стройную фигуру.

- Юлия Григорьевна! - громко, радостно восклицаю я и, забыв про своего спутника, про то, что я, до некоторой степени, нарушаю общественную тишину, бросаюсь к своей любимице с протянутыми руками.

Она пристально смотрит на меня.

- Да ведь это же наш «тараканчик»! - узнает она наконец. - Какими судьбами? Ну, здравствуйте! - и сама протягивает мне руки. Я крепко, крепко обнимаю ее, a в горле y меня что-то сжимается.

- A Андрей-то Карлович ждет вас, - через минуту говорит она, - идите скорей, еще увидимся.

Правда… Вот скандал! Я про него и забыла. Он ничего, смотрит серьезно, не улыбается, но глаза добрые, умные, хорошие глаза.

- Что, рады старых знакомых видеть? - спрашивает,

- Уж так рада, так рада!

- Вижу, вижу! Ну, входите!

Сердце мое опять радостно стучит. Вот сейчас удастся тот сюрприз, который я готовила всем своим неожиданным появлением.

Мой путеводитель вкатывается в класс, я за ним.

Но что это? Вместо смеющихся вишневых глаз и коротенькой носюли милой «Женюрочки» (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора) навстречу нам поднимается плоская добродушная физиономия на довольно высоком, чуть-чуть кривобоком туловище. Сердце y меня так и упало, впрочем, на одну лишь минуту, потому что кругом со всех сторон зажужжали:

- Муся!

- Старобельская!

- Стригунчик! - вдруг раскатисто так, на весь класс пронеслось хорошо знакомое мне восклицание, которое, нет сомнения, по силе и мощи только от Шурки Тишаловой и могло исходить.

Я верчусь во все стороны, физиономия моя радостно расплывается, но я еще никого не различаю: кругом меня все какие-то длинные, большие девицы, с прическами, бантами, коками. За учительским столиком высокая фигура в вицмундире с немолодым плутовато-милым лицом, с целой шапкой коротеньких, войлочного цвета и сорта, вьющихся волос.

- Qui est donc cette petite demoiselle dont on manifeste si joyeusement l'arrivИe? (Кто же эта маленькая барышня, приход которой вызывает такие радостные манифестации?) - осведомляется он.

Какая-то пушистая каштановая головка, с закрученной на затылке толстой косой, приподнимается и что-то объясняет ему.

Да ведь это же Люба, моя милая «японочка»!

- C'est qu'on n'est pas fБchИ de la revoir, cette petite demoiselle! (Как будто не очень недовольны видеть ее, эту маленькую барышню!) - опять говорит француз.

Меня сажают на ближайшую пустую скамейку, a Андрей Карлович, пошептавшись с классной дамой, выкатывается из класса, быстро-быстро кивая всем своим арбузиком.

Француз вызывает учениц переводить новый урок, a я тем временем рассматриваю все улыбающиеся, повернувшиеся в мою сторону лица. Вот сверкают издали белые зубы Шурки, и мордашка её, все такая же татарская, все такая же веселая, улыбается мне. Вот золотисто-блондинистая головка с недлинными, до плеч, локонами и розовое, точно крымское яблочко, чуть-чуть блестящее личико моего милого «Полуштофика» (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора); и теперь, она еще, пожалуй, за целый не сойдет. Вот… Но француз прерывает мои дальнейшие открытия.

- Mais c'est une petite rИvolutionnaire que cette petite demoisellelЮ! VoilЮ qu'une anarchie complХte s'installe dans mon auditoire, onme veut plus ni me voir, ni m'Иntendre. Voyons, mademoiselle… mademoiselle… (Да ведь это настоящая революционерка, эта маленькая девица. Полная анархия воцаряется в моей аудитории, не хотят больше ни видеть, ни слышать меня. Пожалуйста, мадемуазель, мадемуазель…)

- Starobelsky - подсказывает кто-то.

- Eh bien, mademoiselle Starobelsky, voulez-vous bien avoir la bontИ de traduire ce petit morceau-lЮ, au moins on pourra lИgitimement vous regarder et vous Иcouter. (Так вот, мадемуазель Старобельская, не будете ли вы так добры перевести этот кусочек, по крайней мере, тогда можно будет на законном основании смотреть на вас и слушать вас) - и лицо его лукаво и добродушно улыбается.

Я перевожу ему про какую-то девицу, которая что-то вспоминала и разбирала сушеные цветы.

- TrХs bien, mademoiselle. VoilЮ encore un petit astre qui s'ИlХve Ю notre horizon. J'approuve parfaitement la joie de vos amies. (Прекрасно. Вот еще маленькая звездочка восходит на нашем горизонте. Вполне сочувствую радости ваших подруг). - Я немножко краснею; мне приятна его похвала, но еще приятнее услышать благодетельный звонок, благодаря которому я сейчас, сию минутку, смогу обнять и расцеловать все эти милые, приветливые, любимые мордашки.

На перемене мы только это и делали, впрочем, еще ахали, охали, удивлялись происшедшей перемене, особенно я, потому что все они до неприличия повырастали. Опять я оказалась в классе самой маленькой. Многих не досчитываюсь, но тех не жалко, a мои любимицы, вся наша милая, теплая компания, все налицо.

За следующим уроком состоялась моя встреча с нашим добрым батюшкой. Едва успел он войти, как взор его невольно упал на первую скамейку, куда уже гостеприимно приютили меня. Сел, повернулся в мою сторону и смотрит, пристально так глядит.

- Что-то девица эта мне больно знакомой кажется, - говорит он.

Я встаю.

- Да неужели же, батюшка, вы меня не узнаете? - спрашиваю.

Опять смотрит.

- Как не узнаю, то есть даже совсем узнал. Ведь это наша чернокудрая Мусенька. A выросла, много выросла, только все же еще «малым золотником» осталась. (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора.) Ну, какими же судьбами к нам вас обратно занесло?

Я объясняю.

- Это хорошо, хорошо. Ну, a что, батюшка-то того, совсем гриб старый сделался, а?

Все конечно хохочут, не отстаю и я.

- Нет, батюшка, какой вы гриб, вы совсем, совсем молодой и даже очень мало изменились, - протестую я, - только вот похудели и, точно… Вы тоже, как будто, немножко подросли..

- Старобельская! - вдруг раздается за моей спиной исполненный гнева и негодования голос : - Старобельская!

Я невольно оборачиваюсь. Вся добродушная физиономия пашей классной дамы обратилась в одно сплошное красное-прекрасное негодование. Ловко, нечего сказать, не пробыла и двух часов в гимназии, как уже удостоилась лестного замечания! Cela promet! (Это обещает!). Впрочем, ведь я за свои вольные речи не раз претерпевала.

Всю следующую перемену, вплоть до начала урока, девицы мои наперебой сыпали мне, как из мешка, новости; особенно старались Шура и Полуштофик, так рекой и разливаются; вдруг… - что за штука? - y обеих точно что поперек горла стало, запнулись и начинают взапуски краснеть. Ничего не понимаю. Оглядываюсь - вокруг меня тридцать мухоморов: щеки, уши, чуть не волосы, все краснеет в ту минуту, как в дверях появляется высокий, худощавый, стройный шатен - русская словесность. Он вежливо кланяется и садится. Мало-помалу все щеки и уши принимают почти нормальный цвет.

- Попрошу госпожу Сахарову быть любезной ответить новый урок.

Ланиты Сахаровой вторично вспыхивают. Она подходит к столу, бессвязно и захлебываясь лепечет что-то несуразное. Я смотрю на учителя и злюсь. Вот противная мумия. Лицо точно каменное; большие голубые, холодные глаза равнодушно, чуть-чуть презрительно смотрят перед собой, точно скользя над головами; кажется, что он глядит и никого не видит, не удостаивает замечать. Гадость! Ответ Сахаровой он лишь изредка перебивает словами: «Неужели? Вот как!» - Правда, плетет она вздор, но это не значит, что ему следует издеваться над ней: ставь шестерку и успокойся. Впрочем, он так и делает.

- Благодарю вас, - легким поклоном отпускает он ее. В журнале красуется изящное шесть.

Ах! противный! Еще смеет благодарить! Ну, уж с кем-кем, но с этим милейшим господином мы наверно будем врагами.

Но пусть, пусть будет, что будет, a пока я так рада, так бесконечно счастлива, что я опять здесь, в Петербурге, в нашей милой родной гимназии. Еще и суток нет, как мы приехали, a уже сколько радости, сколько чудных впечатлений, a впереди еще больше, еще так много-много хорошего, светлого.

Спать, скорее спать! Голова болит, глаза слипаются…

Глава II

«Клепка» - «Карточка» - «Желток без сердца и души» - «Евгений Барбаросса»

Вот мы, наконец, в полном составе, приехал последний транспорт: папа, кухарка и Ральф (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора). Теперь все «уместях», как говорит эта самая кухарка Аделя.

Мой ушастик, верный своей всегдашней любознательности, помчался осматривать и обчихивать всю квартиру и после самого тщательного исследования, видимо, помещением остался доволен. Не миновав ни одного окна, он перебывал на всех подоконниках, с необычайной серьезностью заглядывая вниз на улицу, будто желая отдать себе отчет о высоте нашего помещения. Пожалуй, это могло бы навести на мысль о его желании решиться на самоубийство через выбрасывание из третьего этажа, но все последующее его настроение доказало, что он далек от такого мрачного решения. Хотя он теперь уже не маленький, a особа средних лет, но нрава все такого же веселого, и живем мы с ним по-прежнему душа в душу.

На следующий же день после своего приезда начали мы с мамусей колесить по всем родным и знакомым. Всюду сюрпризы, всюду ахи, охи удивления.

Все Снежины (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора) (само собой, кроме monsieur и madame) возмутительно повырастали, a Саша имел нахальство перегнать меня чуть не на полголовы. Кроме того изменился и весь его внешний вид, благодаря кадетскому мундиру. Люба смотрит барышней, но все же японочкой; премиленькая, полная, стройная и грациозная. Все это я приблизительно могла бы еще представить себе, но y тети Лидуши…

Звоним. Входим. Крепко-крепко целуемся. Вдруг, что-то, незаметно вкатившееся, дергает меня за юбку. Смотрю, очаровательный пузырь, с гладкими, светло-каштановыми волосенками, с чудными серыми, серьезными глазищами, розовый, толстенький.

- Маму Мусю посмотреть хочу.

- Ах ты, мое золото! - Пока я его целую и обнимаю раз пятьсот, он пристально-пристально, не спуская глаз, смотрит на меня и вдруг довольно бесцеремонно тычет меня пальцем в лоб.

- У тебя черная заря, a y Тани белая, - глубокомысленно заявляет он.

- Какая такая заря?

- A вот как y Боженек на картинках…

Но в это время я вижу стоящую в дверях, держась за нянину руку, каплюшку Таню и сразу понимаю, о какой заре говорил Сережа. Её чудная ясная мордашка со всех сторон, как сиянием, окружена светлыми, почти льняными, пышными локончиками, ореолом стоящими кругом белого лобика; несколько непослушных кудряшек спустилось и на него, a из-под них смотрят такие святые, совсем ангельские глазки. Боже! Какие душки! Это просто куклы, a не дети!

Я ахала над ними, a тетя и Леонид Георгиевич ахали над тем, как выросла я, и уверяли, будто я ужасно стала похожа на мамочку. Дай-то Бог, да только где нам!.. Где мне с моей курносой носюлей равняться с точно выточенным профилем мамуси!

Прежде я удивлялась: какое удовольствие можно находить при раскопках всякого древнего мусора, но теперь, кажется, поняла. То есть относительно мусора остаюсь при прежнем мнении, a вот относительно раскопок и находок. Право, нечто подобное переживала я первое время по возвращении сюда: вдруг откуда-то из-под спуда вынырнет совсем забытое лицо, какое-нибудь веселое-превеселое воспоминание, и так станет приятно, точно и, правда, клад нашла. Но не одни раскопки, новое здесь все тоже очень интересно.

Со всем и со всеми-то я перезнакомилась, ну и меня теперь знают, только, добросовестность требует признаться, что - увы! - не все с хорошей стороны. Меня даже почти сразу успели причислить к разряду отпетых. Этот строгий, беспощадный приговор изрекла надо мной наша классная дама, преподобная Клеопатра Михайловна или просто «Клепка» - как все называют ее. Драгоценный экземпляр, если не по древности, то по редкости. Ходят упорные слухи, что она воспитывалась в Петербурге в институте, по-моему, - на луне, только там. Если еще с грехом пополам можно допустить первое, то второе!.. Скажите, найдется ли не только в столице, но в самом завалящем уголке земного шара институтка, которая приходила бы в благоговейный ужас от той или другой штучки, шутки, свободного словечка, вырвавшегося из уст ученицы? Ведь, - что греха таить? - сами-то обыкновенные, подлунные институтки по этой части о-ох, как не промах, и это еще под большим сомнением, гимназистка ли на состязании получила бы пальму первенства? Между тем, наша многострадальная Клеопатра приходит в священный трепет, если какая-нибудь нечестивая осмелится засмеяться во время урока. - Несчастная! Зачем смеяться в сорок минут одиннадцатого, - недоумевает она, - когда стоит подождать только четверть часа, ударит звонок на перемену, и смейся сколько душе угодно? - Положа руку на сердце: ну, похоже ли это на обыкновенную, одушевленную институтку? Тысячу раз нет!.. Таким образом, остается еще одно последнее и, думается мне самое правильное предположение: хоть и прозывается она «Клепка», но именно двух-трех клепочек-то и не хватает в её мыслительном аппарате. Вообще, я нахожу, что в этом отношении имя Клеопатра - porte malheur (приносит несчастье)! Например, царица того же наименования, проглотив одним взмахом растворенную в уксусе миллионную жемчужину, тоже того… Швах немножко была. Одно знаю, что, на основании как личного, так и исторического опыта, никогда дочь свою так не назову.

Мудрено ли при таких обстоятельствах, что я в «отпетые» почти сразу попала?

Если можно было еще третьего дня, прибегнув к красноречию какого-нибудь европейского светила, уверить Клеопатру Михайловну, что я из «приличной» семьи, то со вчерашнего дня это сделалось совершенно немыслимым.

A все виноват наш Михаил Васильевич, учитель географии. Человек он себе премилый и предобродушный, сердце y него мягкое-мягкое, и против молящих глаз ученицы он устоять не может, рука, точно сама, один, a то и два лишних балла ставит, причем счет он начинает не с единицы, как все обыкновенно, a с семи, редко, редко с шести.

Дружеского расположения к географии я никогда не испытывала, потому ее надо долбить, a уж это - покорно благодарю, решительно не умею и уметь не хочу. За последние годы враждебные отношения с ней y нас обострились; гнусный предмет, как ни соображай, какой гениальной находчивостью ни отличайся, по немой карте никак не додумаешься, какими притоками угодно было природе снабдить Дунай с правой стороны, a какими с левой, - словом, гадость и больше ничего. A тут еще, - извините пожалуйста! - новую моду выдумали: карты изволь чертить, это при моих-то художественных способностях! Прелесть хоть куда, соединяющая мои две излюбленные работы.

Как только подходит ученица отвечать, первый вопрос Михаила Васильевича:

- A ваша карточка?

«Ну, думаю, постой».

Вчера как раз урок географии. Сел наш «Мешочек» и с места:

- Прошу госпожу Старобельскую к доске.

Госпожа Старобельская мало тронута этим вниманием, но забирает свое художественное произведение в одну руку, вторую опускает в карман и подходит к столу.

- Попрошу вашу карточку.

Я делаю такие же, как когда-то «святые глаза» и вытаскиваю из кармана руку, в которой… моя фотографическая карточка.

Люба ахает и заливается смехом, так как способность эту она сохранила в полной силе; Шурка радостно, даже несколько благоговейно восклицает: «Молодчина!» - на что раздается грозный окрик «Клепочки»; остальные все, кто тихо, кто откровенно фыркает. У Михаила Васильевича усы двигаются, в глазах что-то точно прыгает, но он не улыбается, серьезно берет из моих рук фотографию и внимательно рассматривает.

- Хорошо, прекрасно; теперь попрошу ту, что y вас в другой ручке.

Я, едва сдерживая смех, подаю.

- И это недурно, но, к сожалению, слабее. Что же? За маленькую 12, за большую 8 - средний 10. Попрошу госпожу Грачеву.

Этакий душка! Так умно поступить. Ведь это прелесть! Но «Клепочка», не находя прелестью мой поступок, снова кипит благородным негодованием: репутация моя - увы! - навсегда погибла.

Тем временем Татьянушка, показав свое художественное произведение, водит палочкой по стенной карте, перечисляя всякие немецкие герцогства; порой уничтожающе презрительный взгляд летит в мою сторону.

Эта милая девица никого не обманула и сделалась именно тем, чем во всех отношениях и обещала стать. (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора)

Ростом Господь ее не обидел, a потому она совсем «барышня»: платье на ней чуть не до пят, крысий хвостик, жгутом скрученный на затылке, исполняет должность прически, более или менее пышной. Впрочем, не одна Таня, почти все наши девочки стали барышнями, главным же образом, хотят ими быть. Только не я. Покорно благодарю! Это всякие прически устраивать, да чтоб длинные юбки ноги спутывали. Нет! Платье мое до полу не дотянулось; прическа все та же: бант наверху, другой в висящей косе; теперь прежняя косюля приняла совершенно определенное направление, растет не «кверху» по возведенной на нее когда-то Володей клевете (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора), a переползла уже много ниже пояса.

Еще Полуштофик да Пыльнева поддерживают мне компанию, первая, поневоле, своими немного ниже плеча белокурыми локонами, a Пыльнева длинными светло-каштановыми волосами, разделенными тоненьким, как ниточка, пробором, спадающими по спине тяжелой косой. Вид y неё все такой же святой, но жулик она из жуликов.

Бедная наша «Сцелькина» успешно окончила курс двух классов гимназии, посвятив на прохождение каждого из них по два года. Второму, как наиболее трудному, она хотела уделить и третий год, но начальство не пожелало злоупотреблять её долготерпением, и стены гимназии навсегда потеряли ее. Утрата эта заменена достойной наместницей её - Михайловой, которую нынешний первый класс великодушно оставил нашему.

Если по всем предметам она так же преуспевает, как по математике!.. Можно деньги платить, чтобы посмотреть, как сие девица доказывает равенство треугольников. Для этого она начинает с того, что рисует две извилистых неопределенной формы фигуры, из коих одна чуть не вдвое больше другой, затем доказывает, что это треугольники и, наконец, что они равны. Пожалуй, такой хитрой штуки и сам наш Антон Павлович не докажет, a уж он ли не математик, даже при вычислении маленьких чисел ошибается. Право, я не острю: он же сам растолковал нам, что «истый» математик занят «высшими» соображениями, ходом, «разверсткой» задачи, a потому «мелочи» обязательно ускользают от его внимания. Чтобы убедить нас в этой теории, он при каком-нибудь примерном вычислении начинает:

- Два да шесть - девять да четыре… да четыре… тринадцать, кажется?..

Теперь при устных ответах и нашей Татьяне такие вещи «казаться» стали, чем она приводит в умиленье Антошу.

Вот уж два сапога, один другого стоит!..

Это тот самый учитель, которому Тишалова когда-то резинкой в лысину с верхнего этажа удружила (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора). После этого ли, или по другой причине, но плешка заметно увеличилась, сохранив свой прежний ослепительный блеск; ободок кругом неё, щеки и борода украшены не то щетиной, не то чем-то в роде торчащих редких, черных перьев. Физиономия желтая и кислая-прекислая, к тому же он имеет еще похвальную привычку вечно морщиться от неудовольствия, что портит художественную форму его башмака-носа; благодаря этому изящному приему, можно было бы предположить, что y него вполне отсутствуют глаза, но на выручку является пара очков, наводящая на мысль, что все-таки что-нибудь да смотрит через стекла. Вот противный! Нукает, нервничает, насмехается, но объяснить толком, - это не его дело. Есть y него две, три, самые способные, которые пользуются его благосклонностью, их он вызывает к доске, объясняет новое; те, понятно, на лету хватают.

- Поняли? Ну, отлично! Весь класс понял? Чуть не три четверти учениц подымаются:

- Я не поняла.

- Я!

- И я!

- И я!

- Ну, mesdames, не могу же я вам в голову вложить!

Ведь, вот, ваши же подруги поняли. Попросите их еще раз объяснить вам или спросите дома.

И делу конец! Вот этот «желток без сердца и души», как величают его, единственное темное пятно на светлом фоне нашего педагогического горизонта. Звучно сказано! Хоть сейчас в сочинение, то есть, конечно, только не про желток.

Нет, правда, все остальные учителя очень хорошие. Физика - душка; совсем не красивый, но страшно симпатичный, добрый и чудно объясняет. Зовут его Николаем Константиновичем, и любят его все решительно.

Историк, - Евгений Федорович, с длинной чуть не до пояса рыжей бородой, очевидно, ближайший потомок Фридриха (по-нашему Федора) Барбароссы, - и отчество, и внешность все это доказывают. Не мудрено ему при таких условиях хорошо знать историю, a знает и рассказывает он великолепно. Но строгий, внушительный (ему «карточку» не подашь!). Как и полагается, именуют его «Евгением Барбароссой».

Да, вот вовремя про него вспомнила: ведь с Богданом-то Хмельницким как-никак, a познакомиться надо.

A он трудный, на перемене, пожалуй, не выучишь. A столько, столько еще надо бы записать, только во вкус вошла!

Глава III

«Тайна тети Алины». - Мрачное пророчество.

Час от часу не легче! Если еще неделю назад решено было, что я не могу принадлежать к «приличной семье», то теперь уже неоспоримо подтверждено и подписано, что я кончу свои дни в Сибири. Бедная, бедная я! Стоило так стремиться душой сюда, в милую, дорогую гимназию, чтобы подвергнуться такому тяжелому приговору. И ведь никто, как наша преподобная «Клепка», изрекла надо мной это мрачное пророчество.

Дело в том, что наш французик monsieur Danry прямо-таки душка. Положим, прямого отношения к моей ссылке в Сибирь это не имеет, но, во-первых, это сущая пресущая правда, a во-вторых, и связь между одним и другим, отдаленная, этакая троюродная, что ли, есть.

Так я опять свое: милый он страшно и умный!.. Вот бы «Клепочке» позаимствовать! Злиться - никогда не злится, ворчать - тоже моды нет, единицы - пока ни одной, a учатся у него решительно все и учатся на совесть, потому обмануть его - и думать нечего, это сама воплощенная хитрость в вицмундире с золотыми пуговицами. Я думаю, ему на пользу пошли те уроки, которые он дает в корпусе и военном училище; там, верно, его всем штучкам обучили, все жульничества перепробовали, - удачно или нет? - не знаю, но зато нам провести его и думать нельзя. Все-то y этого хитрюги предусмотрено. Я сама чуть-чуть не попалась.

Например, такая вещь. Задана статейка читать, переводить и рассказывать. Неужели же учить? Что я своими словами передать не сумею? Книги я не открывала. Перед уроком - Данришенька уже в классе - спрашиваю: какой рассказ задан? Говорят - «L'AcadИmie silencieuse» - «AcadИmie» так «acadИmie», не все ли мне равно? Вызовет, - прочту и расскажу. Но хорошо, что он не догадался этого сделать, a то «le petit soleil» (солнышко), как он называет меня, совсем бы померкло.

- Mademoiselle Ermolaeff, racontez s'il vous plaНt (Госпожа Ермолаева, не угодно ли рассказать).

Мне бы это вовсе не «plaНt» (не угодно), но благоразумная наша Лизавета добросовестно поддолбила дома и, если не особенно литературно, то все ж плетется как-нибудь. Кончила.

- A prИsent ayez la bontИ de lire et de traduire (теперь будьте добры прочитать и перевести).

A что? Не жулик? Попробуй-ка дома не выучить, так и сядешь в калошу.

A с переводами. Задано приготовить устно, потом пишут его в классе на листочках. Что, кажется, проще: напиши себе дома, в классе так что-нибудь царапай, a подай домашний листок. У нас в той гимназии некоторые художницы так зачастую практиковали. У него ни-ни, и не мечтай. Когда уже y каждой три-четыре строчки написаны, он, прогуливаясь между партами с карандашиком в руке, так это себе спокойненько, на каждом листике, по серединке, мимоходом нарисует свою монограмму: «А. Д.» и номер, 1 или 2, смотря по тому, которую половину перевода эта колонна делает, две же соседки y него никогда одного и того же не пишут. Кряхтят наши лентяечки, кряхтят, a все-таки учатся.

Как раз вчера мы один такой знаменитый перевод писали. Люба свой живо кончила, подала, вытащила книжку, которую принесла из дому - «Тайна тети Алины», - очень на вид аппетитная, да еще и с картинками. Сидит моя Люба нос уткнула, читает; далеко уже доехала, и конец близко. Danry гуляет между партами и так разок вкось на нее глянул. Я ей шепчу: «Danry смотрит» - куда там! Оглохла и ослепла, все мысли в книге. Перевернула страницу, a там стоит «он», и «она» ему уткнулась носом в сюртук, не то плачет, не то смеется. Люба все читает, a Danry остановился за её спиной и тоже в книгу смотрит.

- Люба!

- Снежина! - шепчут со всех сторон.

Любы точно никогда не бывало. Наконец, я прибегаю к крайней мере, даю ей хороший толчок в бок.

- А?.. Что?.. - как спросонья поднимает она голову; оглядывается направо, налево и вдруг замечает почти рядом с собой фигуру француза.

- N'est-ce pas que c'est touchant, mademoiselle? (Heправда ли, как это трогательно?) - говорит он, кивая подбородком по направлению книги.

Люба краснеет, как рак, и быстро захлопывает ее; Данри нагибается к ней:

- Mais une autre fois vous ne lirez pas Ю mes leГons, n'est-ce pas? (Ho другой раз вы не будете читать на моих уроках, не правда ли?)

- Oh, non, monsieur, jamais, jamais! (O, нет, никогда, никогда!)

- Bon. Un point, c'est tout. (Хорошо. Точка. Довольно об этом).

Все дело обошлось тихо, мирно, даже «Клепочка» не успела дослышать, что здесь происходит, нашикала только на нас за то, что мы фыркали.

Ну, разве ж он не душка?

Люба отделалась благополучно, но мне «тетя Алина» сыграла прескверную штуку.

Следующий урок Закон Божий. Люба свой роман уже на перемене прикончила, вот я попросила дать мне книжку картинки посмотреть. И под каждой-то из них подпись, занятно. Сижу, рассматриваю. Батюшка спрашивает кого-то что-то и на меня ноль внимания. Вдруг предо мной вырастает какая-то фигура. - «Клепка»! Встаю, книгу сую Любе, та через проход Шуре, меня в это время пытают:

- Вы читали?

- Нет! (Правда, ведь я только картинки смотрела).

- Нет, читали, дайте книгу.

- Нет y меня книги.

- Не лгите… - и пошла и пошла…

Тем временем «тетя Алина» переходит из рук Шуры к Юле Бек в тот момент, когда «Клепка» устремляет глаза в их сторону; вслед за глазами устремляются и руки её: «Клепка» направо, книга налево, «Клепка» налево, книга направо. Неизвестно, чем кончилась бы эта скачка, если бы вдруг пути сообщений не забастовали: книга попала к Грачевой и была ею предательски вручена «Клепке».

Ну, и влетело же мне! Подумайте только: читать «роман» да еще с «тайной», да еще на Законе Божьем!.. За это y них, y подобных «Клепок», на луне присуждают к каторжным работам. Вот и стала она меня отчитывать: и нечестно это, и ворую я время и доверие батюшки, и обманываю я своих родителей, a раз уже теперь я позволяю себе такие преступные поступки, то могу дойти до того, что стану по-настоящему воровать, обманывать общество, государство и так далее и тому подобное…

Хорошо, если только в Сибирь сошлют, a вдруг да повесят?.. Бедная я, бедная! Что-то со мной теперь будет? - Ну, как не вспомянуть нашу милую Женюрочку, которая всегда так хорошо все понимала! Так нате вам, замуж вышла! «Клепку», ту мы едва ли с рук сбудем, разве за любителя редкостей удастся пристроить.

Но пока, до Сибири, живется будущему арестантику вовсе недурно и он пользуется в классе всеобщей симпатией.

Глава IV

«Редька». - Директор. - Тема Пыльневой.

Наша ли это гимназия такая особенная, но, лишь только возьмешь перо в руки, всегда найдется что-нибудь интересное или уморительное записать. Впрочем, вернее, именно тогда-то и берусь я за тетрадку, потому так, зря, писать времени не хватило бы: все же приходится уделить частицу его всяким Карлам, Василиям, гидростатике, Морзе и тому подобному.

Кроме того за мной теперь маленький грешок завелся: удалось как-то раз стихотвореньице нацарапать, и так это мне понравилось, что я нет-нет, вытащу свою тетрадочку да что-нибудь и пристрочу. Не показываю никому, потому засмеют, но самой мне это доставляет такое громадное удовольствие.

Почитать - тоже не повредит, потому что стоять пнем перед нашим милейшим Дмитрием Николаевичем, хлопать глазами, не дочитав того или другого по литературе, да выслушивать его холодные замечания - покорно благодарю.

Противная ледяная сосулька! Мне кажется, y него все внутри заморожено, такой он безучастный, равнодушный. Страшно хотелось бы разозлить его когда-нибудь, вывести из равновесия; я уже пробовала, но до сих пор результата никакого. A нашито почти все без исключения мрут от любви к нему. Юля Бек, Штоф, Ермолаева и младшая Лахтина, - те себя не помнят при виде его: по-прежнему, чуть он на порог - пожар, в красном зареве тридцать лиц, a он даже взглянуть-то на них не удостаивает.

Сегодня перед уроком русской литературы вдруг замедление; наш Дмитрий Николаевич, обыкновенно, сию же минуту после звонка являет свои ясные очи, a тут - пауза. В чем дело? «Неужели не пришел?» - радостно мечтаю я.

- Неужели не пришел? - несется со всех углов класса встревоженный, огорченный возглас.

В это время, сквозь верхнюю стеклянную половину двери вырисовывается круглый арбузик Андрея Карловича, красное, взволнованное лицо «Клепки», сдержанная, вечно возмутительно корректная фигура словесника и нечто старое, седое, высокое и незнакомое.

- Директор! - несется по партам. - Только бы не в наш класс!

- Краешком, краешком! Мимо, голубчики, мимо! - напутствует их соответственными жестами Шурка Тишалова, скрытая от начальствующих глаз на своей четвертой скамейке. Группа еще минуту продолжает стоять на том же месте, затем, коротенький карасик - рука Андрея Карловича - указывает на нашу дверь, и все четверо делают шаг по направлению к ней. Общие ахи, охи взвинчивают и меня.

- Редьку, редьку держи! - торопливо шепчу я Любе, указывая на природное черное пятнышко в дереве парты.

Она с удивлением смотрит на меня.

- Вот так: большой палец на пятно, указательный под парту и говори скорей: «Федька, держи редьку, чтоб директор не вошел. Федька, держи редьку, чтоб директор не вошел». Еще, еще… Живей!.. - мгновенно вспоминаю я верный, не подводящий способ всегда успешно применявшийся в нашей той гимназии.

Люба, перепуганная, старается добросовестно выполнить заклинание; но пятно настолько удалено от края, что, закрыв его большим пальцем, она не может дотянуть указательный под доску.

Вместе, - шепчу я и подсовываю свой правый указательный под её парту в то время, как левой рукой «держу редьку» на своем столике.

- Федька, держи редьку, чтоб директор не вошел! Федька, держи редьку, чтоб директор не вошел!.. - поспешно твердим мы несчетное число раз, но… директор со всей свитой уже в классе.

В увлечении мы, крепко вцепившись в «редьку», продолжаем держать ее и, понизив шепот на два тона, повторяем спасительное заклинание. Вдруг что-то заставляет меня поднять глаза: удивленно и добродушно улыбаясь, на меня смотрит милый Андрей Карлович (он ведь всегда все видит!), на мне же остановился холодный, пристальный взгляд Дмитрия Николаевича. Я сразу становлюсь, по нашему с Любой выражению, «варенее красного рака»; она тоже. Смущенные, мы обе замолкаем. Еще не хватало, чтобы эта противная сосулька издеваться при всем классе стала! Понял, конечно, что это примета, теперь пойдет прохаживаться относительно «темноты», «предрассудков», «некультурности». - Вот и повезло!..

Публика уселась. Вызывают Зернову. Уф! Гора с плеч! Пока она выкладывает все, что может выложить относительно «Слова о полку Игореве», я опять незаметно хватаюсь левой рукой за «редьку», благоразумно прикрыв ее ладонью правой, и уже безмолвно, не губами, a лишь мысленно, повторяю: «Федька, держи редьку, чтоб директор не спросил»…

- Госпожа Старобельская! Попрошу вас прочитать нам «Плач Ярославны», - раздается приглашение словесника.

Увы! Федька-предатель безбожно подвел!

Я, конечно, краснею, но, странно, страха моего как не бывало. Да и чего, в сущности, я трусила? Стихотворение это мне чрезвычайно нравится, знаю я его назубок, декламирую прилично, чего же? Вот просто заразили: дрожат все, ну и меня забирать начало. Глупо, в сущности.

Отвечаю хорошо. Директор слушает благосклонно,

Андрей Карлович быстро и одобрительно кивает своим арбузиком: - Хорошо, хорошо, очень хорошо!

Дмитрий Николаевич, по обыкновению, застыл в своем олимпийском величии, но мне чудится насмешка на его тонких губах. Два-три вопроса еще.

- Прекрасно, благодарю вас. Прошу сесть. - Тонкая, длинная рука выводит равнодушно 12 в моей графе.

После этого директор подымается, раскланивается, говорит несколько приятных слов Дмитрию Николаевичу и выплывает в сопровождении Андрея Карловича терзать другие младенческие души.

- На следующий раз попрошу по учебнику закончить все, что было мной рассказано на предыдущем уроке, a на восемнадцатое число вы будете добры написать сочинение. Темой не стесняю, каждая может выбрать по своему усмотрению; по курсу еще слишком мало пройдено, отвлеченной же темы мне своей давать не хотелось бы: для меня несравненно больший интерес представит прочитать, что напишет каждая из области, наиболее ее интересующей; это, до некоторой степени, послужит характеристикой вкусов, симпатий, взглядов и общего развития каждой из вас.

А, вот это хорошо-о! Может быть, здесь мне удастся как-нибудь поддеть и разгневать вас, глубокоуважаемый Дмитрий Николаевич. Будьте уверены, что над темой я подумаю и основательно.

Танька Грачева чрезвычайно возбуждена и вся поглощена выбором темы. Надо ж показать свое «умственное развитие»! Она ищет сочувствия и одобрения y «Клепки». Что и говорить, источник надежный!

- Клеопатра Михайловна, как вы думаете, хорошая тема: «О влиянии среды на душу ребенка»? - торжественно выпаливает она, очевидно, целиком где-нибудь вычитанное заглавие, так как своим умом она ни-ни, ни в жисть бы до того не додумалась.

«Клепка» умилена.

- Какая чудная, глубокая идея! Сколько можно написать! - закатывает она от восторга глаза под потолок. - Вот это значит серьезная девушка, мыслящая, - летит в наш огород камешек. - Напишите, непременно напишите, прекрасная тема!

- Клеопатра Михайловна, я тоже хотела с вами посоветоваться, - скромно, подозрительно скромно, подходит Пыльнева: вид y неё положительно святой - ждать беды! - Как вы думаете, ведь хорошо будет, если написать о влиянии гипнотизма на произрастание лесов в центральной Африке? - не сморгнув, вкрадчивым голосом спрашивает она. - Эта тема не затрепанная, a как много можно сказать! - воодушевляется Пыльнева. - Правда? Вам нравится? Мне бы так хотелось, чтобы вам непременно понравилось: вы знаете, как я дорожу вашим мнением.

«Клепка» растерянно и недоумевающе смотрит. Тон так искренен, голосок так кроток, большие глаза ясно и спокойно устремлены прямо на нее. Сочетание слов темы слишком смелое и неожиданное, ей ли, бедной «Клепке», сразу расчухать?

- Гипнотизм?.. Бог с вами, что это за тема: заниматься им грешно, это противно христианскому учению. И потом что за выражение: «затрепанная» тема! - Фи, такие слова в устах молодой девушки! - уселась она на своего любимого конька, истощив весь антигипнотический запас.

- Так вам не нравится? Как жаль! - убитым голосом говорит Пыльнева. - Слово «затрепанная» я больше никогда не произнесу, извините пожалуйста, я просто не нашла подходящего слова, чтобы выразить, что тема эта не тошнючая, не намозолившая глаза и вот…

- Пыльнева, что за выражения!..

Дальнейший разговор становится невозможным; ученицы давно уже хохочут, покатываются. Клеопатра прекрасная смутно чувствует подвох. Она до сих пор еще не раскусила Пыльневой и склонна считать ее «примерной», a потому такие выходки Иры совершенно сбивают ее с толку.

- A вы, Старобельская, уже тему выбрали? - обращается она ко мне.

- Нет, Клеопатра Михайловна, еще думаю, - отвечаю я. «Имею, матушка, имею, да какую чудную! И тебе, и милейшему Дмитрию Николаевичу нервы немножко подергаю», - мысленно договариваю я.

Посмотрим, какова будет оценка моей «характеристики», моих «вкусов» и умственного развития? Как же, так я вам и выложу всю свою душу на блюдечко, a вы потом с усмешкой «снисходить» будете! Нет, ни-ни, этого не будет!

Глава V

«Умственные, нравственные, физические преимущества лентяя».

Вот и восемнадцатое - день подачи сочинений. В четверть девятого я уже в гимназии и - о, чудо! - самые неисправные, вечные опаздывальщицы, все налицо. Всюду посбивались кучками, советуются, обмениваются мыслями. Давыдова, находящаяся в вечных непримиримых контрах с синтаксисом Смирновского и знаками препинания, пытает всех по очереди спрашивая, достаточно ли запятой или необходима точка.

- Охота тебе мозги напрягать над такой ерундой! - пожимая плечами, возглашает Тишалова. - И кто их только выдумал эти знаки? Мне самой они во где сидят, - проводит она рукой по горлу. - Я теперь твердо решила, со следующего раза буду поступать, как одна многоумная девица сделала: напишу работу, знака ни единого, a в конце все их в одну строчку повыстраиваю и подпишу: «Марш по местам!» - и скоро и хорошо.

Кругом раздается дружный смех.

- Сделай, право, сделай так, Шурка, ведь это страшна остроумно! - восхищается, тонкий знаток и ценитель подобных штучек, Ира Пыльнева.

Шуру берет задор:

- Думаешь не сделаю? Вот посмотришь!

- Дмитрию Николаевичу? - раздается со всех сторон полный сомнения возглас…

- Ах, ему? Да, правда!.. - решительный, предприимчивый тон Тишаловой падает на октаву. - Но почему ж непременно ему? Другому напишу… да вот Данри напишу, как Бог свят, напишу. Еще как красиво выйдет по-французски: Ю vos places, s'il vous plaНt! (На место, пожалуйста!) - вновь раззадоренная, лихо восклицает она.

- Ну, господа, что же кто написал? - спрашиваю я y ближайшей группы.

В большинстве случаев все «воспоминания» : «Как я провела лето» или праздники какие-нибудь, несколько описаний поездок, две-три характеристики. Грачева, верная себе, поддержанная высшей ученой инстанцией - «Клепкой», намахала свою среду, влияющую на душу ребенка. Зернова написала о значении науки в жизни человека. Сахарова, вероятно, по примеру Зерновой, перед апломбом и ученостью которой она благоговеет, тоже взялась терзать хитромудрую тему: о влиянии труда на человека. Ой, высоко, матушка, забралась, как бы не шлепнуться!

- Муся Старобельская, a ты о чем написала? - несется со всех сторон.

- Моя тема: «Умственные, нравственные, физические и социальные преимущества лентяя», - заявляю я.

- Что-о?

- Как, ты серьезно?

- Не шутишь?

- Ни-ни, какие там шутки? Читайте сами, вот ясно, черным по белому написано, - поворачиваю я им лист.

- Правда!

- И подашь? - раздаются удивленные голоса.

- Конечно, из-за чего бы я иначе беспокоилась!

Даже самые шустрые поражены. Как, ему, их идолу,

кумиру - и вдруг дерзнуть?!! Самая мысль о такой возможности не умещается в их головах!

- Прочитай, прочитай, Старобельская ! До звонка еще пятнадцать минут, - не выдерживают Тишалова и Пыльнева; за ними подтягивают остальные.

- Ну, так слушайте, - начинаю я:

« Умственные, нравственные физические и социальные преимущества лентяя».

Счастливые эти лентяи! Вот уж кому, поистине, радостно и беспечально живется - точно y Бога за пазухой. И при всем своем благополучии, они не сухие эгоисты, думающие только о себе, это самые отзывчивые, самые доброжелательные существа; мало того - это источник истинных радостей для всех соприкасающихся с ними: для родителей, преподавателей, товарищей и подруг.

Кто-нибудь сомневается? Не верит? Быть может, y кого-нибудь мелькнет дикая мысль, что уж одним своим наименованием они огорчают родителей? Какое поверхностное суждение! Пусть отрешатся поскорей от него! Скажите, разве кто-нибудь из петербуржцев не спит ночей, не допивает и не досыпает, убиваемый горем, что в ноябре царит тьма, тьма кромешная? Сомневаюсь: на то и ноябрь, да еще и петербургский, чтобы в половине второго лампу зажигать. Но, если вдруг среди этого мрака наступит ясный, морозный полдень и яркий веселый луч солнышка на час, на два заиграет над нашей столицей, как все приветствуют его! Как ценят этот краткий случайный луч, и ценят именно потому, что он ноябрьский. A в июле разве млеет кто-нибудь от восторга при виде солнца? Да ну его совсем! - знай печет без передышки. Так и лентяй. Зачем родителям огорчаться отсутствию в нем учебного прилежания, ведь уж раз навсегда положено: лен-тяй, так чего ж с него и требовать? Но когда, по той или иной причине, он вдруг приносит полный или хотя трехчетвертной балл, - какой всеобщий восторг, какое умиление! Чем вознаградить его за ту искреннюю, глубокую радость, которой преисполняются родительские сердца? - Ведь вот может же он, может учиться, только не хочет. Но «не хотеть» - не значит «не мочь», стоит ему пожелать… - И гордость зарождается в материнском сердце.

Или, порой, вдруг видят его усидчиво склоненным над бумагой час, a то и два. - Что это? Радоваться или огорчаться. Конечно… работает… хорошо… Но с чего так вдруг? - Все неожиданное, ненормальное вызывает опасения. - Нет, что же страшного? Просто «захотел», - ведь вкусы меняются, говорят, каждые семь лет, ему как раз пошел пятнадцатый…

Черная клевета! Заподозрить лентяя, убежденного лентяя в измене своим принципам, так как это не «вкус», это «принцип», a для них семилетнего срока не может, не должно существовать. Нет, это не то. Просто в последнем номере «Нивы» необычайно редкий, хитрый ребус: надо же его решить! И он добьется, сомнения в этом быть не может, потому что сообразительность с лентяем живут в самом дружеском, тесном общении; это не география, не катехизисные тексты, не зубристика, вот с подобными вещами y лентяя издавна образовались самые натянутые отношения, глухая непримиримая вражда. Лентяй и зубренье - это химически не соединимо!

Но где дело коснется смекалки, сообразительности, - тут лентяй на высоте своего призвания, - это прямо-таки его специальность. Оно понятно: лентяй, уважающий себя лентяй, никогда не допустит мысли застрять на второй год или уж очень мелкими цифровыми данными изукрасить свои четвертные сведения. Правда, порой и самые микроскопические величины попадаются в его дневнике, - но это просто несчастный случай: - настигли врасплох, но чтобы подобное повторялось часто!!.. Тогда уж не житье было бы лентяю. Вот работает голова, математически точно высчитывает он, кто, когда и как должен спросить его; все меры приняты, иногда, - лишь в совершенно экстренных случаях, - прибегается даже к крайней - прочитывается дома урок. И, когда расчет удачен, надо видеть, каким умилением, какой нежностью озаряется лицо батюшки или географа - наименее избалованных его ответами и усердием. Какой ласкающей, доброжелательной рукой выводят они в журнале девятку. Если при этом вспомнить, как часто эти добрые глаза, эта самая рука с таким леденящим равнодушием выводит серии двенадцати в графах усердных!!..

Бедные, бедные долбяшки! На что тратите вы ваши лучшие послеобеденные часы? Понимаете ли вы всю прелесть чудных зимних вечеров за интересной книгой или на катке, где кругом вас сверкают бриллиантиками яркие осколки льдинок, где играет музыка, где летишь стрелой? Дух захватывает, и горячей-горячей струей что-то переливается по всему телу. Где вам, бедняжкам! Разве знаете вы отдых, покой? Вы в вечной тревоге, в вечном напряжении, все ждете чего-то, трепещете: «Вдруг только одиннадцать?»…

Кровь застывает в ваших жилах.

Лентяй не знает этих ужасов, да и аппетиты его много умереннее, потому на затраченный капитал труда в ноль всякий процент хорош. Никогда он не волнуется. Коли застали врасплох, самая младшая отметка, ниже которой, не прибегая к дробям, поставить нельзя, уже получена. Что же может ему угрожать еще? «Съехать»? - Не с чего, остается одно - «поправиться».

В радостном ожидании протекают школьные дни лентяя: впереди улыбается перспектива - повышения, поправки. Будет она несомненно, но сколько? Девять? Десять?… Радостно захватывает ему дух от этой сладостной мысли. И вечно-то чувствует он себя накануне приятной неожиданности, словно накануне именин: сюрприз готовится, наверно хороший, но что, что именно?

Кто не знает, кто не испытывает того веселого, приподнятого, радостного чувства, которое овладевает каждым накануне его рожденья? Кто был угрюм, неприветлив, ворчлив в ожидании этого радостного дня? A приятное ожидание - это хроническое состояние лентяя. Вот оттого-то он всегда весел, всегда благодушно настроен, ласков со всеми.

И это вечное довольство, душевное равновесие отражается на характере лентяя. Желание «подвести» товарища, «перегнать» его, зависть, - все эти черные побуждения не имеют места в его незлобивой душе. Кому завидовать? С кем тягаться? С кем соперничать? Со всеми этими зубрилами???..

Слишком хорошо сознавая свои преимущества перед товарищами, он смотрит на них со снисходительностью истого величия, но вместе с тем он справедлив: они получают лишь должное, они имеют все права на лучшие отметки, на которые он, смиренный, теперь и не посягает, но стоит ему захотеть!.. Сознание это на одну секунду преисполняет его гордостью: стоит «захотеть», и он может обратиться в зубрилу, a они, хоти не хоти, никогда лентяями сделаться не смогут, потому что лень это роскошь, не всем доступная, - чтобы пользоваться ею, надо иметь нечто, и это «нечто» есть y него, лентяя, a y них…

Но присущее ему добродушие вытесняет минутный проблеск гордыни из его благородного сердца.

«Все эти чудные душевные качества его не могут не быть оценены, не могут не вызывать всеобщей симпатии. Надо видеть ту готовность, с которой приставляются к губам десятки рук, чтобы подшепнуть лентяю застрявшее где-то в его мозгу, а, может быть, только в учебнике его, так настойчиво, с непонятным упорством требуемое учителем название или год. Как приветливо и радушно открываются и поворачиваются в его сторону исписанные хитрым extemporal'ем тетрадки соседей во время классных работ, и кем же? Тем, кто за минуту перед тем на молящий вопрос соседа-конкурента послал умышленно неверное сведение. Лентяй не может не ценить этого, и в сердце его все горячей и ярче разгорается благодарность и любовь к человечеству.

Может, кто думает, что обидно-снисходительное чувство руководит поступками его товарищей? Опять заблуждение! Лентяй слишком самолюбив, чтобы брать, не давая. Он знает, что и он нужный человек, о-ох какой нужный! Кто в критическую минуту выручит класс? Он, только он один. Кто, не сморгнув, откажется за всех y самого грозного учителя? Кто убежденно будет настаивать, что класс плохо «понял», и в доказательство своего непонимания приведет такие яркие ответы или вопросы, что не оставит сомнения в душе самого недоверчивого преподавателя? Кто даст ценные указания о характере, привычках, уловках учителя? Кто поделится целой серией верных, никогда не «подводящих» примет-талисмамов, для ограждения учеников от учительской бесцеремонности, доходящей до вызывания чуть не каждую неделю? Нет, он много дает, a потому имеет право и пользоваться.

Но это только с научной стороны, a с эстетической? Кто лучше лентяя передаст штук десять уморительнейших анекдотов? Или нарисует корабль, гибнущий в волнах? Или с захватывающей яркостью передаст всю драму только что прочитанной им повести? У него есть на все это время, и он делится своими познаниями, своими житейскими советами с учеными товарищами.

Крепнет и изощряется его ум. Сколько сложных комбинаций гнездится в нем, какое глубокое знание человеческих сердец! Кто знает, какие богатые, гениальные мысли посетят его со временем? Он вступит в настоящую жизнь с этим богатым вкладом, не сокрушив своего здоровья сидением над учебниками, не расточив капиталов родителей на пилюли Пинк, Гематогены, Соматозы и прочую латинскую гастрономию. Он в них не нуждается. Щеки его расцветают горячим румянцем, глаза блестят яркими звездочками, и всем весело, отрадно смотреть на его ясную, жизнерадостную физиономию. Если прибавить к этому те разносторонние салонные талантики и способности, которые шутя развивал он, ту массу прочитанного в обильные свободные часы, то всегда ровное, доброе отношение к окружающим, всем станет ясно, что в жизни все двери, как в школе тетрадки, приветливо распахнутся перед ним: - добро пожаловать!

Да здравствуют лентяи!..

Едва только возглас за здравие лентяев срывается с моих уст, как Тишалова и Пыльнева, забыв на минуту про своего кумира, восторженно приветствуют мое произведение.

- Молодчина, Муся, прелестно! Вот остроумно! Большинство присоединяется, и со всех сторон гремят.

поощрительные возгласы. Шурка припечатывает свое одобрение звонким поцелуем к моей правой щеке.

- Браво, браво, Старобельская!.. Ур-ра!.. Да здравствуют лентяи!.. - хором несется по классу.

- Стыдно, господа, глупо и пошло, - отчеканивая каждое слово, презрительно роняет Грачева.

- Эх, ты, цензор, спрячься-ка лучше! - пренебрежительно оглядывая ее сверху вниз и насмешливо покачивая головой, бросает ей Тишалова. - Не доросла еще! Слышала что y неё написано? - Лень это роскошь, не всем доступная, - поняла? Ну, и молчи, коли Бог убил. Ура, господа, да здравствуют лентяи!

- Ур-ра!.. подхватили голоса.

- Что за шум, mesdames, что за безобразие! - разалевшись от негодования, как пион в полной силе расцвета, восклицает прекрасная Клеопатра.

Оказывается, она появилась еще при чтении заключительной фразы моего произведения и присутствовала при всей дальнейшей сцене.

- Тишалова, что за возмутительный, вульгарный тон в разговоре с подругой? Старобельская, подите сюда.

Я приближаюсь.

- Что это вы читали?

- Свое сочинение.

- Как сочинение? Ведь не там же написано: да здравствуют лентяи?

- Там.

- Я прошу оставить ваши неуместные шутки, иначе я вам сбавлю из поведения. О чем вы писали?

- Я вовсе не шучу, Клеопатра Михайловна, я, правда, читала сочинение; тема моя: «Умственные, нравственные, физические и социальные преимущества лентяя», - твердо отчеканиваю я.

- Да вы с ума сошли!.. Да что подумает о вас Дмитрий Николаевич? Взрослая девушка и вдруг такая страшная. пустота. Какое мнение можно о вас составить?

- Я, Клеопатра Михайловна, не понимаю, в чем я виновата? - делая святые глаза и становясь необыкновенно миренной, возражаю я: - Дмитрий Николаевич сказал написать каждой то, что ей более всего по душе, более всего симпатично; я же не виновата, что именно этот вопрос меня больше всего интересует. И потом эта тема новая, на нее редко пишут…

- По счастью! - прерывает меня «Клепка». - Это безнравственная тема! Восхвалять лень! Да разве вы не знаете, что лень мать всех пороков, что кто с детства…

Благодетельный звонок на молитву прерывает её словоизвержение. О, теперь пошло бы надолго, и в конце речи выступила бы вновь она, все та же мрачная неизбежная для меня перспектива… Сибирь. «Все пути ведут в Рим», - говорят французы. - «Все поступки поведут ее по Владимирке», - трагически думает обо мне «Клепка».

Сочинения поданы.

Когда дежурная собрала листки и положила их на учительский столик, словесник наш перебрал их, пробегая глазами заглавия. Вот он остановился на моем листке. То-то разозлится сейчас! От волнения y меня быстро-быстро начинает стучать сердце, кровь приливает к щекам… Но что это?.. Ни малейшей злобы не видно на его лице. Губы дрогнули, и по ним пробежала будто улыбка; глаза на минуту поднялись, остановились на мне, и мне показалось, что это другие, не его глаза: они, как и губы, тоже смеялись…

Меня точно кольнуло в сердце. Смеется, смеется надо мной! Не рассердился, a просто смеется, насмехается… Неужели «Клепка» права?.. Противный, злой человек! Как я всей душой его ненавижу!..

Весь день мне было не по себе; к вечери разболелась голова так что мамочка забеспокоилась.

- Что с тобой, Муся? - ласково спросила она - Неприятность какая-нибудь?

- Нет, мамуся, просто голова болит, не выспалась, вчера поздно переписывала сочинение, - говорю я, и при слове «сочинение» что-то щемит в сердце.

Глава VI

У тети Лидуши. - Раздача сочинений. - Вера Смирнова.

Вся эта неделя тянулась, какая-то серенькая, бесцветная. Настроение y меня тоже было неважное, особенно же неприятно чувствовала я себя на уроках русского языка. Скорей бы уж отдавал сочинения, высмеял бы хорошенько - все равно неизбежно - да и делу конец, a то жди этого удовольствия, точно камень над головой висит.

Единственное развлечение - ездила к тете Лидуше. Вчера было Танино рожденье; целых три года малышке исполнилось. Бедная девчурка невесело встретила свое трехлетие: возьми да и прихворни за два дня перед этим; появился небольшой жар и боль в горле. Конечно, страшно переполошились, сейчас за доктором. Славный такой старичок, тот самый, который когда-то мне, по Володькиному выражению, «овса засыпать» велел. (См. «Веселые будни. Из воспоминанйи гимназистки» того же автора)

Ах, Володя, Володя, вот кого мне не хватает! Подумайте, ведь целых три года не видала я его, этого дразнилу-великомученика. Как только дядя Коля вернулся с войны, ему сейчас в Москве полк дали, a когда Володя окончил корпус, отец перевел его в Московское военное училище - очень уж стосковался после такой долгой разлуки. Еще бы! A мне так не достает здесь моего милого весельчака-братишки.

Придя вчера к тете, узнали, что Танюшка, слава Богу, поправилась, бегает уже, только еще немного почихивает и покашливает. Обогрелись и пошли в детскую, где оба малыша играли. При нашем появлении ребятишки игрушки побросали и с визгом бросились целовать нас. Повытаскивали мы с мамочкой свои подарки и начали по очереди давать Тане: куклу, колясочку к ней, посуду. Девчурка опять принялась визжать с радости. Сережа сперва с любопытством тоже все рассматривал, потом вдруг нахмурился, накуксился и заревел.

- Сергулька, чего ж ты плачешь, милый? Один рев в ответ.

- Что же случилось? Ну, скажи же! - допытываемся мы.

- Та-Тане все… и доктор, и горло… мазали, и… крендель, и… игрушки, а…а мне ни-ничего, - захлебываясь, объяснил мальчуган и еще горче заплакал.

Вот потешный! Доктор был и горло мазали - действительно, удовольствие! Нашел чему позавидовать!

Сунулась было няня его утешать, так вон отпихнул. Она только недавно поступила, и он её не жалует и потом, как объяснила тетя Лидуша, ревнует, что та все Таню хвалит. Кое-как развеселили; расшалился карапуз и забыл про свои обиды.

Но вторая беда началась, когда спать позвали. Опять на сцену появилась няня. Ни-ни, не желает. Долго ломался, наконец смилостивился.

- С тобой не пойду, с мамой-Мусей.

Пошла я его укладывать. Разделись, помылись, все чин-чином; няня в сторонке стоит, y кроватки Тани, которая уже давно спит

- Ну, теперь, Сергуля, опустись на колени и помолись за всех, - говорю я.

Он становится на четвереньки, потом ерзает, ерзает, наконец, примащивается на коленках. - Помилуй, Боженька, папу, маму, Таню, Мусю, тетю, дядю, бабушку, няню… Не тебя, - круто поворачивается он в сторону женщины: - Аксинью, всех христиан и меня, маленького мальчика, дай всем здоровьица. Аминь, - заканчивает затем малыш свою усердную молитву.

Мне так смешно, что я едва сдерживаюсь, чтобы не расхохотаться, нянька тоже добродушно ухмыляется. Ужасно он потешный и милый!

Сегодня, по обыкновению, в гимназию.

Входит Дмитрий Николаевич на русский урок, в руках наши листочки. Ну, пойдет расправа! Расписывается, смотрит отсутствующих. Вот мямлит! По классу несутся подавленные вздохи, под нагрудниками передников быстро-быстро шевелятся руки, делая малюсенькие крестики.

- Госпожа Зернова!

Наконец-то!

- Ваше сочинение вполне удовлетворительно: тема обдумана, изложение ясное, точное.

Зардевшаяся Зернова получает тетрадку, a рука словесника выводит 12 в журнальной графе.

- Госпожа Старобельская!..

Мне сразу ударяет в виски и делается как-то тоскливо. «Боже, помоги, Боже, помоги!» - думаю я, a сердце стучит, стучит.

- Тоже прекрасное сочинение, слог легкий; ни стилистических, ни орфографических ошибок нет, изложение логичное, доказательства последовательно вытекают одно из другого и, пожалуй… убедительны. - Он опять на минуту подымает на меня глаза, и опять они смеются.

«Бездушный, бессердечный, как ему не стыдно так издеваться!» - Я чувствую, что в горле y меня что-то сжимается, к глазам подступают дурацкие слезы. Только не хватало еще разреветься при нем! - Я со всей силы стискиваю зубы. Господи, скоро ли конец?

- Сочинение, видно, много и долго передуманное, - подчеркивая голосом, говорит он. - Пожалуйста. - Тонкая рука протягивает мне работу.

«Только бы не заплакать», - думаю я, кладу перед собой листок и подпираю щеку рукой, чтобы скрыть, хотя часть лица.

- Двенадцать! - раздается рядом со мной голос Любы.

- Дура! - мысленно слетает y меня по её адресу. - Еще спрашивает - двенадцать? Точно смеется!

- Тебе 12, Муся, 12 за сочинение, я видала. Чего ты скисла? Говорю 12. Ей-Богу же, правда!

- Что такое? Не может быть!

Я жадно всматриваюсь в свой листок, на который боялась даже до этой минуты взглянуть. Одна запятая добавлена красными чернилами, одно «п» переправлено в «т», - хроническая, вечная ошибка невнимания; в самом низу последней страницы узкое изящное 12 и мелкий красивый росчерк. Что же это?.. Господи, неужели?

Мне опять хочется плакать, но уже от радости. Я с чувством благодарности, смущенно поднимаю глаза на Дмитрия Николаевича; мне немножко стыдно… Его лицо спокойно, как всегда, в руке сочинение Михайловой; сама она стоит y стола.

- Читая ваши «воспоминания детства», госпожа Михайлова, я никак не мог дать себе отчет, в тропическом или полярном поясе находится место действия, так как в нашем умеренном климате природа не балует нас такими феноменами. Вы, например, пишете: «на другой же день по переезде на дачу - то есть в мае месяце, - поясняет он, - я с радостью и сеткой выбежала в сад, где меня ждали остальные дети, спрятавшиеся от меня в высоких кустах брусники, на которых висели красные ягоды, через которые сияли горячие лучи солнца, и падали на землю светлые пятна».

При чтении этого очаровательного отрывка в классе поднялся сдерживаемый с трудом смех. Мне сразу становится как-то необыкновенно весело, точно тяжесть с души скатилась.

- Вот эти гигантские кусты брусники, в которых прячется целая компания детей, эти уже в мае «красные ягоды, сквозь которые сияли горячие лучи солнца» и падали на землю какие-то неведомые «светлые пятна» - положительно лишают меня возможности ориентироваться, где именно происходит действие. Судя по пышности флоры и быстроте её роста, мерещатся тропики, с другой стороны брусника ищет прохлады северного или горного климата. Так, как же, госпожа Михайлова, вы так ясно, отчетливо помните именно такую обстановку?

- Нет, я просто выдумала, чтобы красивее было, - поясняет Михайлова.

В классе неудержимое фырканье.

- Значит, поэтическая фантазия, - чуть-чуть улыбаясь, продолжает Дмитрий Николаевич. - Очевидно, в этот день вас посетила муза?

- Нет, y нас никого не было, я весь вечер занималась и сама, все сама написала. Никто не приходил, папа не позволяет ни мне в гости ходить по будням, ни чтобы к нам ходили. Я, право, все сама написала, - оправдывается уже со слезами на глазах несчастная.

Тут откровенный хохот несется по классу. Не может побороть улыбки даже Дмитрий Николаевич. Даже «Клепка» расчухала: хоть и шикает, но улыбается.

- Госпожа Сахарова! - раздается сквозь еще не улегшийся в классе смех голос Светлова. - В вашем сочинении о значении труда в жизни человека - вы местами слишком туманно выводите ваши умозаключения, a кое-где прибегаете к несколько рискованным и преувеличенным выводам. Например, начало: «Всякий труд есть затрата сил и напряжения мускулов, a поэтому труд имеет громадное значение в жизни человека». Чрезвычайно туманно. Дальше: «трудящийся осел - царь в сравнении с ленивым человеком»…

По классу опять несется фырканье. Люба толкает меня в бок:

- Получай, лентяйка с преимуществом, это в твой огород.

- Смелое сравнение, видно, что вы склонны несколько увлекаться, - продолжает Дмитрий Николаевич, вручая Сахаровой плод её дивного творчества.

Танька - о прелесть! - получает восьмерку; как и следовало ожидать, тема оказалась ей не по зубам. Она вне себя, но ее, кажется, гораздо больше грызет мое 12, чем собственная восьмерка.

- В заключение, - раздав все листки, обращается к нам Дмитрий Николаевич: - я позволю себе ознакомить вас с образцовым, в полном смысле этого слова, сочинением госпожи Смирновой. Как по сюжету, так по изложению мысли и по художественности, оно безукоризненно. Тема - поэзия друг человека.

По тонким, бледным щекам Смирновой разливается нежный румянец, в глазах точно загорается теплый, мягкий огонек.

Не понимаю, каким образом я до сих пор еще не успела ничего сказать о ней, об этой милой, замечательной девушке; между тем я так, так люблю ее, больше чем люблю: - от неё точно веет чем-то отрадным, ясным, тихим и вместе с тем как-то грустно становится при ней. Я не могу этого объяснить, но прекрасно чувствую. Она очень тоненькая, очень высокая, худенькая, с нежным овальным лицом, небольшим прямым носом, громадными серыми, кроткими, словно дымкой затянутыми, глазами. Волосы очень темные, гладкие, разделенные пробором и заплетенные в две косы. Всегда очень чисто и крайне бедно одетая, в своем гладком узковатом платье, в поношенном, тоже совершенно гладком, черном сатиновом переднике. Нервная и болезненная, прозрачно бледная, она, иногда, едва волоча ноги, приходит в класс, слабая до того, что еле может отдышаться. «Клепка» несколько раз пыталась отправить ее домой, но всегда безрезультатно: - Благодарю вас, Клеопатра Михайловна, со мной постоянно так; ничего, я очень далеко шла и просто устала. Отдохну, так все пройдет.

A идти ей, действительно, было далеко и долго - часа полтора, в легкой, ветром подбитой, потертой драповой кофточке. И она никогда не опаздывала, не то, что мы, грешные. Завтрака с собой не приносила, - я нарочно наблюдала; все жуют, a она ходит с книжкой, урок повторяет. Сколько раз хотелось мне поделиться с ней своими запасами, да страшно все, - вдруг обидится. Как показать, что я думаю, что она голодная! Только два-три раза удалось мне уговорить съесть со мной пополам яблоко или грушу, и то я старалась, чтобы это вышло будто нечаянно. Обыкновенно же она ласково, спокойно, но так решительно отказывается, что не смеешь настаивать. И все наши точно уважают ее, именно уважают. Никто никогда не позволяет себе даже за глаза подтрунить над ней, ни одна самая злоязычная. Учится она прекрасно, была бы первой, отметки y неё лучше, чем y Зерновой, но камень преткновения - языки трудно даются; только благодаря им, она вторая.

Господи, какое же, действительно, дивное её сочинение! Сколько надо продумать, прочувствовать, как тяжело-тяжело должно быть на душе, чтобы написать так, как написала она! Вероятно на эту тему навел ее её любимец Надсон, его стихотворение: «Если душно тебе, если нет y тебя…» Как чудно разработала она этот сюжет! Какие теплые, художественные, полные грусти места! Мне плакать хотелось, слушая. После урока я не могла удержаться от желания крепко расцеловать ее.

- Вера, милая, как чудно, как дивно ты написала! - кинулась я к ней. - Да ведь ты поэт!

Она тихо улыбнулась.

- Почему поэт? Ведь это не фантазия, я действительно испытываю все это. Книга - мое счастье, моя отрада. A ты, разве и ты того же не переживаешь?

- Да, и я люблю, я страшно люблю книги, стихи, но где мне! Видишь, ведь я такого ничего не написала, нацарапала ерунду какую-то, - возразила я. Я чувствовала себя такой ничтожной, такой пустенькой, маленькой в сравнении с ней.

- Можешь и ты, только тебе не приходилось так много задумываться, как мне. Ты счастлива, тебе хорошо живется, тебе некогда грустить. A что ты написала такое сочинение Дмитрию Николаевичу - это нехорошо. Ты задеть его хотела. Я знаю, теперь тебе и самой совестно. Нет, Муся, он слишком большой для этого, - каким-то особенным голосом проговорила она.

Как, неужели и эта влюблена? Я с удивлением посмотрела на нее. Опять в глазах её затеплился мягкий, теплый блеск, опять чуть-чуть порозовели щеки. Нет, это не глупая влюбленность, как y тех всех, это благоговение какое-то. Меня точно с толку сбили, и весь следующий урок я сидела, как гусь в тумане.

Теперь, когда история с моими «лентяями» благополучно завершилась, я рассказала обо всем мамочке, прочитала ей свое произведение и призналась, почему выбрала такую тему. Мамочка посмеялась над моей, как она называла, «одой к лентяям».

- A Светлов ваш мне нравится, умница и не мелочной, - сказала она.

И мамочка, как Смирнова!.. Одно знаю, что больше я над ним опытов производить не стану.

Глава VII

Карта заговорила. - Драже. - Выходка Тишаловой.

Господи, как быстро время несется! Вот уже первая четверть закончена и вчера роздана. Сколько тревог, волнений, даже слез из-за этих четвертных отметок. У меня, слава Богу, все более чем благополучно: я приблизительно должна быть третьей ученицей, зацепочек пока никаких. На этот раз жутко пришлось нашей Пыльневой. Второй класс ведь шутки плохие, все отметки имеют уже значение на аттестат, a она вдруг сподобься по географии y нашего добряка «Мешочка» единицу хватить. Правда, она переполнила чашу его многотерпения, что-то раз восемь подряд все отказывалась, так что даже он извелся и поставил ей кол. Ну, само собой разумеется, Ира стала просить дать ей поправиться.

- Хорошо, - говорит, - только, смотрите, по всему курсу спрашивать буду, и карточка чтоб была.

Прихожу как-то утром в гимназию. Что за необыкновенное заседание? На полу y доски, на которой висит Европа, целая компания с Пыльневой и Тишаловой во главе что-то орудуют.

- Что вы делаете? - спрашиваю.

- Иди, ради Бога, Муся, помоги, a то не поспеем. А-а, понимаю! Недавно повесили новую, немую карту; самое важное на ней было благоразумно нарисовано в тот же день, затем постепенно речь её развивалась, теперь же, после соединенных усилий заседавшей на полу компании и при моем благосклонном участии, немая карта заговорила, да как! Тут не постеснялись и чернилами понадписывали: «Мешочек» ведь наш страшно близорук, не досмотрит; «Клепка», та может разглядеть, коли додумается, но, во-первых, это ей не так часто удается, а, во-вторых, не станет же она перечеркивать написанного. Поворчит, прочтет проповедь о греховности обмана, a надписи все же есть, a коли старую карту велит принести, так ведь ту за излишнюю болтливость и упразднили.

К этому же дню Пыльнева подала и собственного производства дивную карту; купила малюсенькую, как картинку, Европейскую Россию, обвела через переводную бумагу, a горы, реки, моря и губернии цветными карандашами размалевала. Не карта, a игрушка; словом, все меры предосторожности приняты. «Мешочек» так весь и расплылся, Пыльнева тоже, ну и мы за компанию.

- Теперь попрошу вас, госпожа Пыльнева, к большой карте.

- Кроме приморских городов Италии и течения Волги, ни-ни, ничего не знаю, - еще утром заявила она. - Одна надежда на карту.

- Ну-с, покажите, пожалуйста, Прирейнские провинции, где они расположены.

- По Рейну, - быстро отвечает Ира.

- Так вот, будьте добры указать их.

- Сию минуту.

Пыльнева метнулась в Голландию, оттуда в Бельгию, заехала в Царство Польское и приостановилась возле Вислы.

- Нет, это не здесь, - прочитав надпись, говорит она. - Сию минуточку, Михаил Васильевич, одну секундочку. Вот! Не-ет!…Одну минутку терпения, я сейчас найду… - отчаянно обшаривая всю Европу, утешает Пыльнева географа. Её тоненькая грациозная фигурка то склоняется в три погибели, для обзора южнейших пунктов, то вся вытягивается, становясь на цыпочки, для розысков в Ледовитом океане, при чем толстая каштановая коса свешивается то на одну, то на другую сторону. Невозможно не улыбаться, так мило, просто проделывает она это, так вежливо, почти ласково извиняется за промедление.

Добряк Михаил Васильевич тоже улыбается, но y «Клепки» чуть не судороги начинаются; еще родимчик, того гляди, сделается.

- Вот Рейн! Нашла! - радостно восклицает Ира. Дальнейшие вопросы дают разве чуть-чуть лучшие ответы. Семь - самая высшая оценка; но спасительная карточка-игрушка и обычная доброта Михаила Васильевича дают себя знать: в журнале рядом с единицей стоит девять. Ира, чуть не прыгая от радости, идет на место. После звонка она ловит в коридоре географа.

- Михаил Васильевич, a сколько y меня в четверти будет? Ведь вы сложите, да? Девять плюс один - десять. Правда? Вы не сердитесь, Михаил Васильевич, за единицу! Право, мне так совестно, так совестно, я географию очень люблю, но когда совсем времени нет; подумайте, ведь кроме географии y нас столько всякой гадости и все требуют. Я карту четыре дня вам чертила, ведь хорошая? Я так старалась. Так вы сложите? Да? Пожалуйста! Ведь y меня ни одной девятки в четверти, и вдруг по географии, по моему любимому предмету!.. - В голосе дрожат скорбные нотки, глаза так кротко, так моляще смотрят, и вся она такая миленькая, что отказать ей, по-моему, невозможно.

- Посмотрим, посмотрим, - отделывается Михаил Васильевич и спешит шмыгнуть на лестницу, боясь, очевидно, уступить и «не испортить», по уверениям Иры, её четвертных отметок. Добрая душа!

Возмущенная Клеопатра угощает Иру основательной распеканцией.

- Что за фамильярности с учителем! Что за тон! «Минуточка терпения», - передразнивает она Пыльневу. - Я просто слов не нахожу, я…

Кроткий голосок Иры перебивает ее:

- Извините, Клеопатра Михайловна, я никак не предполагала, что это нехорошо, - наоборот: мне было совестно заставлять так долго ждать доброго Михаила Васильевича, я считала, что гораздо вежливее извиниться, я и извинялась все время.

- Господи, как вы наивны! - сбитая, по обыкновению, с толку святым видом Пыльневой, умиротворяюще говорит классная дама. - Право, точно маленькая, a ведь взрослая девушка… никакой школьной дисциплины, - ведь это же не гостиная.

Робкое «извините» и звонок завершают разговор.

Наша Пыльнева это такая прелесть!!

Вот кто тонко изводить умеет: ни грубости, ни резкости, и личико просто очаровательное в такие минуты Тишалова тоже презабавная, но y неё как-то грубей выходит, она иногда и через край хватит. На днях, как раз случай был. Геометрия. Клеопатра Михайловна где-то отсутствует. Двери в коридор открыты, потому математику нашему всегда душно. У доски Грачева, и Антоша с ней душу отводит: объясняет новый урок о вписанных и описанных кругах. Программа урока нам твердо известна: вызовут Грачеву (есть уже), потом Зернову, потом Леонову, вполголоса с ними пошушукается, потом вопрос: «Всем, господа, ясно?» Поднимется полкласса и заявит, что не ясно. Презрительное пожатие плеч, очаровательная гримаса, затем приблизительно такое восклицание: «Кто не понял, спросит дома, остальное - аксиома». - Следовательно, на уроке этом свободен, как птица, что хочешь, то и делай, тем более, что наш контрольный снаряд, «Клепка», отсутствует.

Тишалова и Штоф спешат использовать эту свободу; На Их скамейке шушуканье и большое оживление. Я хотя внимательно слушаю, что толкует математик, но не спукаю глаз и с интересной скамейки; там же, как рассказывала Шура, происходило следующее:

- Штоф - говорит Тишалова, - принесла с собой целый мешочек драже, - знаешь, таких совсем маленьких, точно разноцветная крупа, a в середине не ликер, как в крупных бывает, a гадость какая-то страшная - не то анис, не то лакрица, не то и еще хуже зелье. Разжевать невозможно - мутит, ну, a бросать тоже не резон, все-таки развлечение. Набрали горсть и хлоп, разом в горло. Чуть не подавились. Всухомятку трудно, надо воды. Я встаю, на всякий случай откидываю голову назад, нос затыкаю платком: увидит коли Антоша, подумает, что кровь идет, затем бесшумно ныряю в дверь, благо она около нас близехонько. Антоша весь погружен в окружности - и глух, и слеп. Возвращаюсь тем же маршем, a под передником несу стакан воды. Теперь отлично: хлопнешь горсть и запьешь. Смешно только. Штоф начинает фыркать, а я подавилась; ничего, проехало. Оля пуще прежнего заливается. Все стали вертеться. Повернулся и Антоша, да как раз в ту минуту, как я снова громадную горсть хлопнула, воды в рот набрала, a проглотить еще не успела.

- Что y вас там такое, госпожа Тишалова?

Встаю, рот полнехонький.

- Спрашивает, так покажи, - шепчет Штоф, - открой рот, так и увидит.

Тут происходит нечто неподобное: в ту секунду, как я хочу проглотить содержимое моего рта, раздается фраза Оли, я фыркаю с закрытым ртом… То, чему надлежало последовать горлом, где-то застревает, и вода с драже фонтаном выскакивает через мой нос… Момент ужасный: задыхаюсь, на глазах слезы, нос плачет, и смешно неудержимо. Ты видела, какую математик физиономию сделал? Точно и y него дражешки носом полезли. Ну, a потом турнул меня из класса. Что ж, вышла; хорошенько откашлялась, отчихалась, высморкалась несколько раз, - как будто и в порядок все пришло. Прогулялась по коридору, везде тишина, в рисовальном классе так даже и благолепие, потому там пастор в белом нагрудничке сидит. Я в зал. A там сор, грязь и щетка валяется: видно, начал Андрей мести после большой перемены, да позвали куда-нибудь. «Давай, - думаю, - помогу ему». «Никакой труд не унизителен», - вспомнила я раз в жизни поучение «Клепки», да и то, как видно, не вовремя. Взяла щетку, вытянула палку во всю длину, сама сзади стала, да с одного конца на другой, на полном ходу, и катаюсь себе. Вдруг, смотрю, в дверях «Клепка» наша синеется. Я щетку с размаха толкнула, она далеко-далеко отъехала, a сама бежать в другую дверь. Не тут-то было! - «Тишалова!» - И пошла, отчего да почему, да когда, да кто, да за что. Ну, сказала: - что ж за секреты между своими? Пилила-пилила, пилила-пилила, наконец, говорит: «В класс не смейте входить, коли Антон Павлович вас выгнал, но и в зале безобразничать не извольте; вас не для того наказали, чтобы вы веселились, a чтоб вы почувствовали свою вину. Идите сию минуту и сядьте на лютеранский Закон Божий. Да смотрите, хоть в чужом классе не срамитесь. Ну, идите»…

Я сделала несколько шагов, a «Клепка» успокоенная, что я сейчас же спасу свою многогрешную душу по лютеранскому обряду, пошла к вам. Шалишь, матушка, я свое время лучше употреблю. И, знаешь, Мурка, открытие сделала. Ну, да это потом расскажу. Пока это я обзор местности производила, слышу - звонок, ну, a что после перемены было, ты и сама слышала.

A было так: входит Клеопатра Михайловна злая презлющая.

- Тишалова, вы были в классе Закона Божие?

- Нет, - чистосердечно, как и всегда, заявляет Шура.

- Я же вам приказала.

- A я не пошла, я ни за что не пойду. Вот еще! Чтоб поп басурманский мою чистую душу совратил! Чтобы мне потом в ад попасть! - Шура вся красная притворяется возмущенной. Публика в восторге; мы хохочем; Клеопатра все более злится.

- Что за «поп»? Что за «басурманский»? Что за глупости! Вы смеетесь надо мной, я этого не потерплю, я вас сейчас сведу к начальнице.

Шурка закусила удила.

- С удовольствием! - отчеканивает она, низко кланяясь. - Идем! - расшаркивается она, подставляя свой локоть крендельком.

Но тут происходит нечто неожиданное: губы Клеопатры Михайловны дергаются и она начинает плакать.

- Дерзкие, злые, гадкие девочки, стыдно, грешно вам!.. - раздается сквозь слезы.

Нам всем действительно и стыдно, и неловко: выходка Шуры, хватившей через край, давно уже не кажется нам смешной; глупо хихикают только три-четыре наших самых отпетых и неразвитых. Сама Шура, которая зарвалась, подзадориваемая одобрительным смехом, чувствует всю глубину своей неправоты. Ей, доброй по натуре, больно и стыдно.

- Простите, простите, Клеопатра Михайловна! Я так виновата! Я знаю, что я глупая, взбалмошная, подлая, - со свойственной ей прямотой казнится Тишалова. - Милая, родная, простите!

Клеопатра Михайловна тронута искренними словами Шуры, - мы ее, бедную, не избаловали ими. A ведь она, в сущности, добрая, но, Боже-Боже, зачем ее к нам назначили классной дамой! и ей тяжело и нам нелегко. Господи, пошли ей хорошего, доброго женишка!

Глава VIII

«Ангелы». - Былина. - Проволочное тело.

Не бывать бы счастью, да несчастье помогло - гласит, не без основания, русская мудрость народная. Так и с нами было. До знаменательного случая, о котором речь поведу ниже, мы с Любой и Пыльнева с Бек сидели совсем рядышком: они прямо-прямешенько перед столом, a мы чуточку вправо, в следующей от них, ближе к двери, колонне. Жилось дружно, уютно, на товарищеских началах. Принесся в один далеко не прекрасный день наш «Евгений Барбаросса» и давай пытать нас, по обыкновению, о делах давно минувших дней, преданьях старины глубокой. Без блестящих и выдающихся ответов дело не обошлось.

На сей раз отличилась наша Бек; умеет она, о-ох умеет! Зашел разговор об Англии. Вот Барбаросса полюбопытствовал узнать, чем, как держава, сильна Англия. Юля хлопает глазами.

- Ну, подумайте, каково её географическое положение? Где она лежит? - наводит он.

- Англия со всех сторон окружена водой, - радостно припоминает Бек.

- Совершенно правильно, следовательно, - прямой вывод в чем она особенно нуждалась?

Ho что кажется прямым для Евгения, чрезвычайно извилисто для Юли. Она молчит, растерянно улыбаясь; вдруг уловив кем-то подсказываемый слог «суд», радостно говорит:

- Благодаря своему положению Англия более всего нуждалась в судопроизводстве.

Конечно хохот. Последующие вопросы проходят благополучно, пока y Барбароссы не является фантазия нырнуть вглубь истории и осведомиться : «От чьих нападений особенно пострадали произведения искусств в Римской Империи?» - В ответ, конечно, молчание. Я закрываюсь рукой и шепчу: «От Вандалов». - Молчание. - «От Вандалов», - подымаю я тон. Юля мнется и точно не решается повторить. Неужели не дослышала? - «От Вандалов», - еще громче говорю я.

- Старобельская! - несется грозный окрик «Клепки». И та слышала, неужели же Юля?… Увы! И она слышала!.,

- От ангелов! - робко, неуверенно и сконфуженно повторяет она.

Теперь мне ясны её колебания. Бедная Юля! - Но в результате, бедные и мы. В виду нашего «невозможного» поведения нас рассаживают. По счастью, пересадку производит наша великомученица Клеопатра не поштучно, a попарно: мы с Любой остаемся на своих насиженных местечках, Пыльневу и Юлю Бек передвигают на вторую скамейку к самому окну, через две в третью от нас колонны. На их места водружают двух сестриц, Марусю и Женю Лахтиных. Ближайшей моей соседкой является Маруся. Она хорошая, я против неё ничего не имею. Женька, сестра её, та препротивная кривляка и подлиза. Теперь «Клепка» может быть спокойна: налево я ни подсказывать, ни болтать не буду, тщетный труд, так как бедная Маруся почти совсем глуха. Жаль ее, она очень неглупая, прекрасная ученица, веселая и даже хохотунья, когда дослышит, в чем дело. Её близостью я вполне довольна, жаль только тех бедных переселениц.

Скоро мы с Марусей извлекли массу выгод из своего соседства: чего она недослышит, я ей всегда расскажу, так как её милая сестрица находит это для себя слишком скучным; чего я не дорисую или не дочерчу - а, грешным делом, это случается, - она мне намалюет. Вот сегодня, например, урок рисования. Мои художественные способности давно определились и всем известны, симпатия моя к этому предмету тоже. Прежде скука этих часов искупалась и оживлялась присутствием милой Юлии Григорьевны и желанием - увы! тщетным - угодить ей; теперь же созерцание Ивана Петровича Петухова, нашего рисовальщика, ничуть не вдохновляет меня, и рисунки мои были бы на точке замерзания, если бы не Маруся Лахтина. Клеопатра сегодня, как и всегда на рисовании, отсутствует. Новый швейцар принес в класс только орнаменты, и Иван Петрович послал его за проволочными телами, которые все еще рисуем мы, талантом обделенные. Слава Богу, он где-то застрял! Петухов поправляет рисунок на пятой скамейке, a Лахтина добросовестно разрисовывает все недостающее в моей тетрадке. Я перелистываю Галахова, просматриваю заданные для повторения былины; вдруг y меня мелькает блестящая мысль, я хватаю кусочек бумаги и начинаю царапать:

БЫЛИНА

о витязях премудрых, синявках непорочных и девицах коричневых.

Заскрипели задвижки железные,

Распахнулися двери стеклянные,

И красавицы-девицы юные

В них волною ворвалися шумною.

По ступенькам спешат-поспешаются,

Выше-выше все в стены премудрые,

На ходу распахнув шубки теплые,

Потрясая в руках сумки черные.

Им навстречу грядут девы синие,

Их ведут за столы неширокие,

Ha скамьи их сажают кленовые,

Против досок черненьтх да громоздких.

Вот являются витязи мудрые

Просвещать сих девиц, знания алчущих:

Говорят им про царства далекие,

Про леса, города тридесятные,

И про физику, штуку прехитрую,

И про алгебру, вещь непонятную.

И бинокли трубой Галилеевой

Именуют, ничуть не сумняшася;

Землю нашу, кормилицу-матушку,

Дерзновенно «планетой» прикликали,

Воздух чистый, нам Богом дарованный,

Тот прозвали «химической смесию».

И девицы сидят - просвещаются,

И не год, и не два - семь-то годиков,

По двенадцати в каждом-то месяцев,

Поглощают премудрость великую,

Постигают науку мудреную.

Богатырки ж, девицы синявые,

Обучают манерам изысканным,

Наказуют им строго-пренастрого:

«В вострый носик совать пальцы белые,

Рукавом утирать губы алые,

Громко с Богом душою беседовать

Иль подружкам чихать в очи ясные,

Не пригоже, мол, юным боярышням».

***

Знай растут, умудряются девицы,

Уж постигли науку всю, красные.

И снабдили девиц всех усерднейших

Золотыми медалями литыми,

A ленивейших просто бумажками,

На которых, как есть, все расписано

Сколько, где и когда обучалася.

***

Распахнулись вновь двери стеклянные,

И красавицы-девицы юные

Через них вышли в море житейское,

С головами премудростью полными,

С сердцем чистым, хрустальным, как зеркало.

Слава матушке, нашей гимназии!

Слава витязям, мудрым учителям!

Непорочным синявушкам слава

И девицам-красавицам слава!

Едва написала я приблизительно четвертушку, слышу неудержимый хохот. Подымаю глаза: в двери протискивается наш новый швейцар с «проволочным телом». Более точно выполнить поручение трудно: в руках y него проволочный манекен, на который примеряют при шитье платья. Он, бедный, долго тщетно искал «тела», пока не вспомнил, что y начальницы в прихожей видал подобную штуку. Это прелесть! Хохотали мы, как сумасшедшие; после этого настроениё мое вообще, a писательское в частности, еще улучшилось, и намахала я вышеприведенное произведение. Первым долгом показала Любе, та в восторге. Теперь надо Пыльневой, это самый наш тонкий знаток и гастроном, если можно так выразиться, по части «штучек». За дальностью расстояния пришлось прибегнуть к беспроволочному телеграфу. Мигом доставили. Смотрю. Пыльнева заливается - хохочет; потом берет перо и размашисто что-то пишет. Оказывается, нацарапано: «Главным цензором ученого комитета при Х-ной женской гимназии признано заслуживающим особого внимания при составлении учительских и класснодамских библиотек и читален. Рекомендовано, как наглядное пособие, для инспекторов, директоров и прочего недоучившегося юношества».

После урока листочек этот пошел из рук в руки и произвел надлежащий эффект. Даже Смирнова улыбнулась своей грустной улыбкой. Конечно, госпожа Грачева и К® были оскорблены вульгарностью и пошлостью такой подпольной литературы.

Глава IX

У подножья кумира. - В физическом кабинете.

Слава Богу, наконец-то настоящая зима настала, a то все шлепала с неба какая-то гадость, и до сих пор каток не мог установиться. Теперь чудно подморозило, позанесло все снежком. Петербург сразу чистенький, приветливый такой стал. Вчера мы и каток обновили, целой компанией ходили. У Снежиных нынче молодежь завелась. Приехал Любин какой-то десятиюродный брат, одним словом, двадцатая вода на киселе. Он в военном училище, но в праздники и под праздники ходит к ним в отпуск; обыкновенно приводит еще с собой двух товарищей: Бориса Петровича и Василия Васильевича, тоже юнкеров. A главного-то и не сказала: самого его зовут Петром Николаевичем. Он очень симпатичный, довольно красивый и не глупый. Товарищи его ни то, ни ce, ни рыба, ни мясо, юнкера, как юнкера. В общем, время мы проводим превесело, главным образом по субботам, хотя часто и по воскресеньям; идем всей компанией на каток, носимся там, как ураганы, приходим к чаю веселые, голодные и дурачимся, как угорелые; болтаем всякий вздор, и в конце концов, обыкновенно, мадам Снежина сядет за пианино, a мы начинаем изощряться: ко всем танцам новые фигуры выдумывать; красиво, даже очень, иногда выходит. Саша в этом отношении молодчина; вообще, он очень остроумный, всегда что-нибудь забавное придумает. Все же я по-прежнему симпатии к нему не питаю, он же, тоже по-прежнему, питает ее ко мне. Впрочем, он неразборчив, и все решительно их знакомые барышни и полубарышни, хоть кратковременно, но заставляли биться его сердце.

С нетерпением жду Рождества: писал дядя Коля, что они с Володей собираются приехать, a уж Володя-то во всяком случае. Вот, когда действительно повеселимся: ведь мой братишка в этом отношении единственный в своем роде. Сообщила Любе эту приятную новость, Она тоже очень обрадовалась.

Сегодня y нас опять потеха вышла. Пошли в самый низ, в физический кабинет. Николая Константиновича еще нет, «Клепка» с другой классной дамой тары-бары разводит около дамской комнаты. Вдруг Полуштофик летит, глазенки блестят, вся розовая, кудряшки растрепались.

- Господа, господа, в первом «А» Дмитрий Николаевич «Ревизора» читает; идемте слушать!

- Правда?

- Не врешь?

- Идем! - раздается со всех концов.

- Только тише, ради Бога, тише, a то все пропало, - молит Штоф.

Идем на цыпочках, и нагнитесь, чтобы ниже стекла быть.

Тишалова, Женя Лахтина, Ермолаева, Штоф и Грачева, крадучись, движутся во главе процессии, за ними почти весь класс; конечно, плетусь и я, но именно плетусь. У двери «I А» начинается давка и сумятица, - каждая хочет быть y замочной скважины, чтобы не только слышать, но и видеть.

- Бессовестная, ты всегда всюду первая влезешь, - корит Грачева своего непримиримого врага, Тишалову, примостившуюся y скважины справа. Центральную позицию занял Полуштофик, организатор экспедиции; налево приткнулась толстушка Ермолаева.

- Ах, извините, ваше сиятельство! - огрызается Шурка. - Только приказать извольте, мигом и сама разгонюсь и других разгоню.

Но Грачева приняла наступательный образ действий: правым локтем она упирается в Штоф, левый вонзается в бок Ермолаевой; та, не выдержав неожиданного напора, прижимает ручку двери, которая распахивается, и весь правый фланг, на который в свою очередь навалились задние ряды, летит носом прямо к подножию своего кумира, пораженного странностью и неожиданностью явления. Прямо y кафедры распласталась Штоф, непосредственно за ней и на нее всей своей увесистой тяжестью налегла Ермолаева, остальные три: Грачева, Лахтина и Бек, - кто на четвереньках, кто на одном колене. Неистовый хохот раздается в «I А». Мы все, как горошины, рассыпаемся и летим стрелой обратно в физический кабинет; в это время наш злополучный передовой отряд, сконфуженный до слез, растрепанный и испуганный, постыдно ретируется. Они убиты горем: так осрамиться перед «ним»! Что подумает «он»!!!

Нет, право, мне их, бедных, жаль: преглупое положение! Хорошо, что мы благополучно ноги унесли; я бы со стыда провалиться готова была; хоть ты из гимназии выходи, чтоб только не встречаться с Дмитрием Николаевичем после такого пассажа.

В своем обратном бегстве они чуть не сшибли с ног Николая Константиновича.

- Что это? В чем дело? Что тут произошло? - спрашивает он.

- Николай Константинович, ради Бога, не выдавайте нас, не говорите классной даме. («Клепки», по счастью, еще нет).

- Да чего не говорить-то, чудачки вы этакие? Хоть объясните толком, a то, как на грех, взболтнешь, чего не надо.

В сильно смягченных и смущенных выражениях ему передают содержание краткого, но шумного события.

- Вот, с позволения сказать, любознательность до чего доводит, - посмеивается он.

- Только не говорите, ради Бога, не говорите, - вопят все.

- И, главное, чтоб Дмитрий Николаевич не знал, - дрожащим голосом, со слезами на глазах, умоляет бедный, совсем пришибленный Полуштофик.

- Да уж не скажу, не скажу. Теперь и права даже нравственного не имею, раз вы меня ввели в вашу эту тайну.

Штоф, несколько успокоенная, улыбается сквозь слезы, Всем нам становится безумно весело; теперь страхи отошли перед нами во всей полноте комичность разыгравшейся сцены. Настроение в классе настолько приподнято, что пришедшая Клеопатра Михайловна, то и дело, шикает.

Николай Константинович приступает к объяснению нового отдела - электричества, затем спрашивает законченный уже - гидростатику.

Шкафы открыты, разные приборы вынуты, мы беспорядочно толпимся и жмемся вокруг стола.

- Пока до приборов я вам покажу простейший способ добывания электричества. Вот я потру хорошенько эту каучуковую палочку; видите, как она теперь притягивает мелкие вещицы?

Действительно, железные опилки и кусочки бумаги сейчас же так и прильнули к ней.

- Ну, теперь добудем тем же путем искру из волос. Он опять сильно натирает палочку и подносит к своей голове. Результата никакого.

Меня разбирает сумасшедший смех. Реденькая шевелюра Николая Константиновича начинается сильно отступя ото лба, по обе стороны которого два глубоких залива.

- Поднес к лысине и хочет, чтоб из нее искры сыпались, - шепчу я Любе, после чего мы уже не в силах сдержать смеха.

- A что, думаете, я не к тому месту поднес? - добродушно смеясь, обращается он ко мне. - Пожалуй, оно в так, можно промахнуться; лучше не стану зря времени терять и прямо к надежному источнику обращусь, - продолжает он, снова натирая палочку и поднося ее на этот раз к густым волосам Пыльневой. Раздается легкий треск.

- Что вы, Николай Константинович, я, право, не то… - покраснев, начинаю я.

- Да уж что там «не то», конечно то; да правильно, тут и обижаться нечего: действительно, Господь чела-то мне прибавил, - добродушно посмеивается он.

Славный человечек, вот уж добреющая душа! Чем может, всегда ученицу поддержит; ему, кажется, самому больно, если приходится выставить плохую отметку. И всегда-то он в хорошем настроении, вечно балагурит.

Вот и теперь. Кончил объяснять, вызвал Данилову; слабенькая ученица и с ленцой, но он и лентяек жалеет. Просит он ее разъяснить закон Архимеда, о том, что каждое тело, опущенное в жидкость, теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненный им объем жидкости.

Молчание.

- Ну, куда ж девается то, что теряется? - спрашивает он снова. - Видите, я даже в рифму заговорил.

Опять молчание.

- И как оно в жидкости обретается? - снова продолжает он, уже умышленно рифмуя слова. - И что потом случается, если это не объясняется и ученица стоит и мается?

Класс в восторге. Данилова улыбается, жмется и молчит.

- Балл сбавляется ! - громко возвещает он и, понизив голос: - горько ученица кается, что плохо занимается, a когда домой возвращается - занимается… На этот раз ей прощается, но на будущее повелевается, что - увы! Не всегда исполняется… Ну, так как же будет? На будущее обещаетесь?

- Да, да, я все выучу на вторник.

- Ну, ладно, Бог с вами, так во вторник, помните, спрошу.

Прямо совестно, по-моему, такому да не учить уроков! A Клеопатра про вторжение в «I А» узнала, и девицам нашим влетело: бедные пострадали за своего идола.

Глава X

Первое горе. - Печальные дни.

Боже мой, Боже мой! Неужели же это, действительно, правда, страшная, ужасная правда? Мне кажется, я вот-вот проснусь, и все это страшное, тяжелое нечто отойдет в сторону. Просто не верится. Она, молодая, цветущая, полная жизни, всегда веселая, всеми любимая, она, наша красавица Юлия Григорьевна, умерла… И так скоро, поразительно, невероятно скоро! В субботу мы видели ее на уроках в гимназии; она, по обыкновению, ходила под руку с мадемуазель Линде, своим старым, неизменным другом. Еще, помню, так приветливо улыбнулась, так мягко посмотрела своими бархатными черными глазами. Боже, Боже! И подумать, что я в последний раз видела этот милый взгляд, эту улыбку, слышала этот звучный дорогой голос… Слезы заволакивают глаза…

В этот день она была такая веселая, как рассказывала Клеопатра Михайловна, беспокоилась, будет ли готово белое платье к воскресенью, когда она собиралась на бал. На следующий день она и была на балу, но приехала очень рано, после часу. Скоро она почувствовала себя нехорошо; позвали доктора, a в восемь часов утра её уже не стало. Говорят заворот кишки.

В то же утро эта страшная весть облетела гимназию; все были глубоко потрясены. Я даже плакать не могла, во мне все точно сжалось. Мне хотелось куда-то бежать, спешить, что-то делать, помочь, скорей, сейчас, сию минуту…

Господи, неужели же нет средств, нет возможности, совсем ничего нельзя сделать?.. Может, это ошибка? Так скоро? Это слишком невероятно. Еще в три четверти восьмого она была жива, в ту минуту, как я вышла в столовую и спокойно пила чай. Думала ли я? Могла ли я думать?..

Нас построили на панихиду. Сколько было слез! Её класс громко рыдал, плакали классные дамы и учительницы, голос батюшки дрожал и срывался. Многие певчие не в состоянии были петь. В груди моей росло что-то тяжелое, большое, и я неудержимо разрыдалась.

Эти чудные слова, эти сердце надрывающие мотивы… Слезы текут и текут, и столько их еще там, внутри, кажется, никогда не выплачешь их… Вот горе!.. Мое первое настоящее горе: Господи, Господи, как тяжело!..

Увидеть еще разок ее, милую, дорогую, ненаглядную мою, проститься с ней…

Я не хочу идти вместе со всеми, когда там много народу. Я иду раньше назначенного времени, раньше всех. Двери на лестницу открыты. В маленькой прихожей прямо в глаза бросается мне крышка гроба. Я первый раз в жизни так вблизи вижу гроб… Зачем это?.. Думаю я… Да, ведь она умерла, это ей… Ей - гроб?!. Нет, неправда, неправда, этого быть не может! Верно ошиблись, верно мать её старушка умерла, a она жива, она выйдет… Юлия Григорьевна, милая, дорогая!..

Мне застилает глаза. Я переступаю порог с какой-то смутной, тоскливой надеждой…

Небольшая уютная комната вся в зелени. Посредине на возвышении белый, блестящий гроб. С последней искрой надежды я поднимаю глаза. Она… она лежит. Вот её пышные, чудные, как смоль черные волосы, вот, словно нарисованные, тонкие брови; вот милые глаза, теперь закрытые, опушенные густыми, черными ресницами. Рот чуть-чуть приоткрыт… Да ведь она спит… Право, спит… Дышит…

Слезы мешают смотреть, я поспешно смахиваю их и пристально вглядываюсь. Дышит… Вот приподнимается на груди белый тюль, вот он дрожит около шеи… Вот опять…

Неужели же нет?.. Неужели же это трепетный огонек от мерцающих свечей колышется на кисее?.. Нет, она не спит, она… умерла…

Только в эту секунду понимаю я весь ужас, всю глубокую тоску и безнадежность случившегося… Ничто, ничто не поможет! Я прижимаюсь головой к стенке гроба, ничего не вижу, ничего не сознаю, я захлебываюсь от слез, в груди тесно от них, и так, так тяжело…

Устала… больше плакать не могу. Я подымаю тяжелую голову, с трудом открываю запухшие глаза. В нескольких шагах от гроба, на противоположной от меня стороне, сидит в кресле высокая, благообразная старушка. На серебряных волосах её, с пробором посредине, надет черный креповый чепчик; лицо продолговатое, матовое, с прямым носом. Продолговатые же большие скорбные глаза с каким-то особенным выражением смотрят на покойную. Что-то больно сжимается y меня в сердце при виде безнадежного, исстрадавшегося выражения их. Знакомые глаза! Только те, другие, не были так печальны, не смотрели с такой мучительной тоской. На минуту старушка поднимает взор на меня. Я совершенно машинально делаю реверанс. Она тихо и ласково кивает головой, в то время, как слезы струятся по её тонким, бледным щекам; эти слезы выше сил моих. Не знаю, как я очутилась на коленях возле её кресла, помню только, что я целовала её бледные, тонкие, дрожащими от горя руки, обнимала её колени и, захлебываясь от слез, прятала в них лицо.

Помню, как её милые руки гладили меня по голове, a на волосы и щеки мне капали её тяжелые, беззвучные слезы…

Я опять стою y гроба. Народу все прибавляется. Зажгли свечи, поют. Душно, тяжело. Я напряженно смотрю на дорогое лицо, на грудь покойницы и не могу отделаться от впечатления, что она дышит. Вот откроются глаза, уже веки дрогнули… Но она лежит тихо, неподвижно…

Кругом засуетились… Подняли крышку, потом гроб. Тяжелое, глухое рыдание огласило комнату. Бедная старушка! Ведь навсегда, навсегда уносят из родного, насиженного гнездышка её единственную дочь, её гордость, красавицу…

Все выходят. Нас, учениц, ставят парами. Несут венки, везут на чем-то, помню только массу цветов. Вот Андрей Карлович, вот строгое тонкое лицо Дмитрия Николаевича. Оба почему-то внимательно смотрят на меня. На свежем, морозном воздухе легче. Я не плачу и ни о чем не думаю. Я так устала, там внутри, в груди что-то устало.

Мне будто все равно. В церкви я едва стою: все сливается в глазах. Кто-то меня сажает.

Вот мы на кладбище. Вот глубокая яма… Зачем?.. Боже, ее? Туда?… Ужас охватывает меня. Гроб опускают в землю. Я, не отрывая глаз, слежу, как все ниже и ниже углубляется он. И больше не подымут, ведь навсегда, совсем опускают…

Кажется, сердце мое сейчас разорвется на части, так больно… Вдруг среди наставшей общей тишины что-то звонко ударилось о крышку гроба, и опять раздалось тяжелое, горькое, безнадежное рыдание старушки. Бросили первую лопаточку земли на гроб её дорогой дочери. Глубокое безвыходное отчаяние охватило меня, и я рыдала, рыдала до потери сознания, до потери сил…

Господи, как смерть ужасна!

На следующий день я не пошла в гимназию; болела голова, но не потому не пошла я, a слишком там полно было бы ею, слишком все, каждую минуту напоминало бы её отсутствие, я знаю, что не выдержала бы и расплакалась.

Всего четыре дня, как схоронили мы нашу бедную, дорогую Юлию Григорьевну, a кажется, точно все уже позабыли ее. Когда, после похорон, я первый раз шла в класс, мне представлялось, что в гимназии все должно было измениться, стать как-то иначе. Прихожу. Ученицы болтают, шумят, смеются; малыши носятся в пятнашки, в колдуны… Что малыши! Взрослые ходят, говорят, как ни в чем не бывало. Только личико мадемуазель Линде грустнее обыкновенного, она не гуляет по коридору, как всегда, под руку с милой Юлией Григорьевной, она стоит y дверей залы и равнодушно слушает, что болтают кругом. Мне так жаль ее! Не скоро она-то ее забудет…

И вдруг сегодня, я не верю глазам: смотрю, стоит Линдочка с нашим Михаилом Васильевичем, оживленно так разговаривает, глаза, как всегда, сощурила и смеется… Меня точно ножом в сердце ударило. Смеется, она смеется!.. Слезы выступили y меня на глазах.

Бедная, милая, дорогая голубушка моя, Юлия Григорьевна! Бедная, бедная! Если она видит, как больно ей. Я прохожу мимо Линде, нарочно смотрю на нее и не кланяюсь.

Господи, как это все ужасно: любили человека, думали о нем, он казался таким нужным, необходимым, так искренно, горько оплакивали его, такое непритворное было горе кругом, и вдруг он ушел, - и ничего, ничего от этого не изменилось, все по-старому, точно и не было его никогда; все живут дальше, y всякого свои интересы, a его нет уже, он лежит один-одинешенек в холодной земле, и ничто не изменила, ничего не разрушила его смерть.

У меня очень тяжело на душе, даже гадко как-то; я иду поговорить с Верой, мне хочется поделиться своими мыслями, a только она одна и поймет меня.

- Слава Богу, что это так, - возражает Смирнова, выслушав меня. - Подумай, ведь это было бы ужасно, если бы смерть одного останавливала все кругом, если бы горе никогда, никогда не слабело. Ведь люди, потерпевшие утрату, были бы так разбиты душой, что не имели бы ни к чему больше сил в жизни. Если бы горе не бледнело, это было бы ужасно.

Да, конечно, конечно, но все-таки как больно, как-то обидно для умершего: ушел и кончено, и никому больше нет до тебя дела. Бедная моя Юлия Григорьевна! Все забыли…

Что я говорю? Нет. Есть человек, который не забыл, для которого с её уходом закатилось его солнышко: бедная седая старушка помнит и никогда, никогда не забудет.

Бедная, милая старушка!

Как все это тяжело, и как страшно умирать. Жить так хорошо!

Глава XI

Найденыш. - Французские сочинения, - «Младенец» подвел.

Давно уже не трогала дневника, как-то настроения не было, да и интересного ничего, все шло бесцветно и вяло день за днем. A сегодня опять потянуло к моему верному другу. Особенно выдающегося и сегодня ничего не случилось, но день прошел весело и смеху порядочно было.

Иду в гимназию. Морозище здоровый, так и щиплет. Уж на что я не терплю никакого кутания, a сегодня согласилась платок сверх шапочки надеть, потому за уши так и хватает. Бегу, как подсмоленная: во-первых, поздно, a во-вторых, дедушка-мороз понукает. Только до угла добежала, смотрю, под водосточной трубой живое что-то движется. Боже мой, Боже мой, вот бедненький! Сидит крошечный темно-рыженький кудлатенький щеночек, сидит-дрожит, и так ему, видно, холодно, что y него по шкурке дрожь точно такими волнами пробегает. Господи, ведь есть же такие гнусные бессовестные люди, что бы такое крошечное создание на мороз выбросить! Такое маленькое беззащитное существо! Ведь это же преступно.

Я, конечно, сумку в сторону, подобрала его; просто комочек ледяной. Чуть не заплакала, - так, до боли в сердце, жаль малыша стало. Что делать? Домой с ним вернуться? Поздно. Оставить на улице? Понятно, и думать нечего. Понесу в гимназию, больше ничего не остается, Сняла с головы платок, закутала малыша, потом пуговицу в шубке расстегнула и сунула его за пазуху. Ну, теперь не замерзнет. Схватила сумку и марш. Пулей лечу. Холодно!.. Особенно ушам: главная беда, и потереть нельзя, потому в одной руке книги, a другой песика поддерживаю, чтобы не вывалился из-под шубы.

Сперва чувствовала, как он там весь так и колотился, a потом понемногу успокоился. Я струсила: ну, думаю, подох! Прилетаю в гимназию. Поздно уже, на молитву звонок был.

Живо раздеваюсь. Смотрю, собака моя жива, теплая стала и спит. Я ее чмокнула в голову, подышала, чтоб ей еще теплее стало, да так в этом самом платке, что она заворочена была, сунула ее в сумку. Куда ж больше девать? Бегу по лестнице; слышу, поют; все в среднем зале на молитве. Я сумку с младенцем в парту сунула, a сама живо в зал, юркнула между ученицами и стала на свое место. Слава Богу, проехало! Странно, что это все ученицы поворачиваются да на меня глядят, точно на мне узоры какие нарисованы? Ну, что ж, пусть полюбуются, коли нравится. A как молитва кончилась, тут и объяснилось дело.

- Старобельская!

- Муся! - слышу со всех сторон.

- Смотри, как ты ухо отморозила.

Я хвать за ухо - ой как больно! Оно толстое-толстое, большое-пребольшое и болючее сделалось.

- Иди скорее в докторскую, - говорит Люба, - a то потом разболится.

- Ладно, пусть болит, - отвечаю я, - некогда, бежим в класс да посмотрим, что там мой младенец делает.

- Какой младенец? - удивляется Люба.

- Да такой, самый настоящий… a то еще, чего доброго, задохнется.

Я вытаскиваю из сумки платок, разворачиваю и ставлю содержимое его на скамейку. Разоспавшийся щенок открывает свои синие глазки и во весь рот зевает. Миленький страшно!

Люба начинает его целовать, потом я. Кругом собирается публика. Все в восторге, ахают, охают. Но вот плетется Клеопатра. Я наскоро заворачиваю малыша снова в платок и укладываю его в уголок парты, виден только кончик мордашки и два глаза; по счастью, он, раза два-три почмокав губами, засыпает.

- Боже, Старобельская, что с вашими ушами! - в свою очередь вопрошает классная дама. - Идем скорее, надо сейчас же смазать чем-нибудь.

Ведут меня в докторскую и мажут какой-то жирной, смею уверить, не душистой гадостью. Возвращаемся.

Первый урок французский. Входит Данри и приносит наши французские сочинения. При раздаче, по обыкновению, не обходится без курьезов, a Данришенька, как всегда, добродушно и мило острит.

- Votre composition, mademoiselle, c'est presque une charade (Ваше сочинение, мадемуазель, это почти шарада), - заявляет он Сахаровой, вручая ей вдоль и поперек испещренное поправками и перечерками произведение. - J'ai eu bien de la peine Ю la rИsoudre (Мне стоило массу труда решить ее), - продолжает он. - Vous dites par exemple: j'ai trХs beaucoup mal Ю la jambon. Voyons, ce n'est pas facile Ю deviner que vous aviez mal Ю la jambe, et puis pour le style, je prИfХre quand mЙme celui de Victor Hugo (Вы, например, говорите, что y вас болит ветчина (jambon). Право, это вовсе не так легко отгадать, что вы хотите сказать, будто y вас болит нога (jambe). Что же касается стиля, то я, положительно, отдаю преимущество языку Виктора Гюго).

Сахарова, как и полагается, краснеет, и мы, тоже как полагается, смеемся.

Грачева написала что: «La sociИtИ des femmes savantes Иcrivit MoliХre» (Общество ученых женщин написало Мольера). Юля Бек изобразила в своем сочинении нечто душераздирательно-трогательное и насажала уйму ошибок.

- Voici, mademoiselle, votre composition pleine de sentiments poИtiques et de fautes d'orthographe; je me trouve embarrassИ de dire ce qui domine» (Вот, мадемуазель, ваше сочинение, полное поэтическаго чувства и грамматических ошибок. Я затрудняюсь сказать, что преобладает).

Дошла очередь до меня.

- TrХs bonne composition, mademoiselle Starobelsky; point de fautes de style et seulement une seule petite faute grammaticale: «vie» avec s. Mais aprХs tout qui ne fait pas de fautes dans la vie. Et vous surtout qui Йtes encore si jeune et si peu expИrimentИe. Alors je ne l'ai pas comptИe. Douze! (Прекрасное сочинение, мадемуазель Старобельская: ни одной стилистической ошибки и всего одна маленькая грамматическая в слове жизнь (vie). Ho, в сущности, кто не делает в жизни ошибок, тем более вы, еще такая молодая и неопытная в ней. Ну, так поэтому я не посчитал этой ошибки: 12).

Какой он милый, какой остроумный! И рожица при этом добродушно-плутоватая, a глаза смеются.

Во время урока я постоянно заглядываю в парту: найденыш мой спит, что называется, как пшеницу продавши. Несколько раз тычу ему пальцем в нос убедиться, что он жив; дышит. Перемену напролет тоже спит мой пес. Это даже несколько скучно, хотя с точки зрения благоразумия - хорошо, ничто не откроет его присутствия.

Второй урок - география. В то время, как Зернова посвящает нас во все особенности климата, поверхности и политического устройства Швейцарии, в глубине моей парты раздается какое-то покрякиванье и тихое, робкое повизгивание. Я в ужасе: вот вовремя разболтался! Опять повизгивание, более настойчивое и продолжительное. Я начинаю кашлять, чтобы заглушить нежелательные звуки, в то же время рукой шарю в сумке, отщипываю кусочек булки и сую ему в рот. Не берет - вот дурень! Что делать? Вытаскиваю собаку из парты, кладу себе под передник на колени и начинаю гладить; минутное затишье, потом снова кряканье, - предвестник писка. Я опять сую ему булку в рот, впихиваю ее туда прямо пальцем. Кажется понравилось. Ротик широко раскрывается и маленькие как манная крупа, мелкие зубки начинают жевать; язычок силится удобнее повернуть кусок, который все как-то становится поперек и лезет не туда, куда следует. Довольно продолжительное добросовестное чавканье, - увы! - безрезультатное: булка не поддается крохотным зубам и, в своем почти первоначальном виде, вываливается мне на передник, кряканье возобновляется. Я произвожу обзор местности: Михаил Васильевич y доски, близ карты, a оттуда при его близорукости он ничего не может увидеть. Поворачиваюсь назад: «Клепка» обложилась кругом нашими дневниками, выставляет недельные отметки; в такие минуты она глуха и слепа. Я опять лезу в сумку, отколупываю кусок мякиша, крошу его на мельчайшие части и сую в рот своему младенцу. Слава Богу, ест, но даже это с трудом и неумело, так что я, то и знай, подпихиваю ему пальцем выскакивающее изо рта.

- Вот, если бы молока, - шепчу я Любе. - У тебя сегодня нет с собой?

- Нет, - отвечает она. - Но, кажется, y Тишаловой я видала бутылку, но только без соски… - уже вся трясясь от хохота, добавляет она.

Я тоже фыркаю, но тотчас подбираюсь, делаю вид, что сморкаюсь и шепчу:

- Попроси, чтобы прислала.

- Сейчас?

- Ну понятно, a то еще орать начнет.

Люба опять фыркает, но через минуту «по телефону» по скамейкам передают Шуре: «Молока». - Слышна затем возня и лязг бутылки обо что-то. - «И чашку, лучше блюдечко», - даю я дополнительную депешу. Смешок несется по всему классу.

- Тише, mesdames! - вворачивает Клеопатра Михайловна свое слово и снова углубляется в дневники.

Тем временем бутылочка с молоком благополучно проследовала до места своего назначения. Блюдечка нет, есть только кружечка, по счастью неглубокая. Наливаю совсем немножко и предлагаю своему младенцу: - не принимает. Тогда прибегаю к более энергичной мере: нагибаю его голову и тычу носом в кружку. Теперь понял и даже слишком, потому что набрал молока в глаза, даже в нос. Чих-чих! Ну, это еще полбеды, и гимназистки чихают, сойдет на их счет, главное достигнуто: пес ест с большим аппетитом и без особого чавканья, во всяком случае при некоторой предприимчивости эту музыку можно заглушить.

- Перелистывай книгу, - шепчу я Любе.

Беда и главная опасность не в собаке, a в соседках, которые чересчур веселы и чересчур много внимания уделяют нашей парте. Младенец, напитавшись, начинает неопределенно ерзать и примащиваться. Я доставляю ему весь возможный на моих коленях комфорт, кутаю передником, так как после холодного молока он опять трясется; наконец, свернувшись кренделем, он - о, счастье! - снова спит. На переменке тащу его в умывальную, подальше от любопытных начальствующих глаз; зато учениц полно набилось. Пустила его на пол, миленький страшно: лохматый точно моточек, хвостик коротенький, как y зайца, глаза синие с белым ободком и мечтательным выражением.

- Муся, отдай его мне совсем, - просит Люба. - У вас ведь есть собака, a я все никак не могу допроситься.

Мне чуточку жаль, но я, скрепя сердце, соглашаюсь.

- Так дай, я сейчас возьму, пусть на этом уроке он уже y меня будет.

Бедная Люба, не повезло ей!

В классе Барбаросса. Разговор идет об Иоанне Грозном. Вдруг в самом интересном месте в Любиной парте шорох, она сует руку в ящик и кстати, потому что оттуда уже, на самом краю, торчит мохнатая голова. Они изволили проснуться и, видимо, лежать неподвижно им надоело. При виде протянутой руки, собачонка приседает на передние лапки и - о, ужас! - начинает игриво тявкать. «Уа!..Уа!..» - отчетливо и явственно раздается тоненький визгливый голосок. Этого не перекаляешь. Одна надежда что не сразу сообразят, так как явление совсем незаурядное. Не успела еще Люба принять каких-либо соответствующих мер, как раздается вторичное веселое «Уа!.. уа!..»

Евгений Федорович примолкает и с удивлением оглядывается. Ученицы хохочут. Люба сидит красная как рак: достаточно одного взгляда на нее, чтобы безошибочно определить, где происходит событие, кроме того все предательски поглядывают на нашу скамейку. «Клепка», зардевшись, как утренняя заря, мчится прямо к нам.

- Заберите собаку и идите в коридор! - раздается её грозный шепот.

Раба Божия Любовь, смущенная присутствием Барбароссы, безмолвно забирает свое чересчур движимое имущество и выходит в сопровождении ангела-хранителя, Клеопатры Михайловны. Я даже лишена возможности разделить её изгнание и объяснить, что корень зла - это я.

- Что это, собака? - недоумевающе спрашивает Евгений Федорович.

- Да, собака! - подтверждаю я, и разговор переходит на опричников.

Минут через пять возвращается «Клепка» и заносит что-то в свою записную книжечку, еще через некоторое время появляется Люба, но уже в единственном числе.

Как оказалось, собаку препроводили временно в швейцарскую, откуда, уходя домой, Люба извлекла ее обратно.

Конечно, головомойка была основательная. Мое заступничество и объяснение повело лишь к вторичной головомойке, Уже по моему адресу, с пояснением, что если одна «делает непозволительные вещи», это не дает на то же права другой, что надо «честно» прийти и заявить, a не обманывать, не оскорблять преподавателя своим невнимательным отношением, ну, словом, тема обычная, необозримо великая, a в самой её глуби мерещится все она, мрачная будущая Сибирь или, по крайней мере, хотя исправительное арестантское отделение.

A уши болят, и красные и торчат, как лопухи придорожные. Сразу похорошела процентов на пятьдесят…

Перечитала все написанное, и стыдно мне стало. Ведь ни единым словом не вспомнила я за весь день милую Юлию Григорьевну. A еще других осуждала…

Загрузка...