Дэн Джейкобсон Богобоязненный

Как тот, кто, удрученный скорбным сном,

Во сне хотел бы, чтобы это снилось,

О сущем грезя, как о небылом[1].

1

Звали его Переплетчик Коб. Всю свою жизнь, за исключением времени ученичества и возмужания, он провел в городишке под названием Нидеринг, в самой западной части земли Ашкеназ.

На вопрос о возрасте Коб неизменно отвечал: восемьдесят четыре. Точнее он сказать не мог. Ему давно были в тягость любые подсчеты. Он не мог припомнить, какой нынче год, не говоря уже о годе своего рождения. Единственное, что засело у него в голове: сумма обеих этих дат должна равняться количеству лет, прошедших с того дня, когда Бог сотворил мир.

Каково! Вначале Коб усомнился в собственной догадке. Его изумило, что никто, ни один из самых мудрых, ни один из даже самых уверенных в себе ученых мужей не дерзнул и предположить, что ему и впрямь известно, когда, кем и с какой целью сотворен был этот мир.

Однако скептический взгляд на этот предмет, как и на многое другое, Коб хранил при себе.

Профессия его соответствовала прозвищу, он был печатник и переплетчик. Было время, когда мастерство снискало ему известность и уважение в родных краях и за их пределами. Работал он сдельно, вместе с несколькими учениками, подмастерьями и чернорабочими, выполняя заказы на печать и разнообразные переплеты. Из его мастерской выходили богослужебные книги на святом языке, рассказы о путешествиях, стихи, книги по медицине и всяческие истории из жизни мирян. Но печатная мастерская со всем добром была давным-давно продана. Ни родные сыновья Коба, ни муж его дочери не захотели продолжить дело отца, а тащить этот груз самому оказалось не под силу.

Старший сын женился на дочке местного землевладельца и вскоре стал смотреть на мастерового отца свысока. Второй сын, любимец Коба, на которого он возлагал надежды, учил ремеслу, ушел из дома и подался в солдаты к Манассии, самозванцу, возомнившему себя Повелителем Верхнеземья, — с тех пор вестей от него не было. Дочь Коба вышла замуж за учителя из Нидеринга, человека образованного, но не целеустремленного, совершенно непрактичного и негодного в качестве преемника печатного дела. Его пухлые, мягкие, бледные руки, с точки зрения Коба, были не ловчее пары детских лопаток.

Ну да хватит об этом. Когда Коб продал дом и мастерскую в предместье Нидеринга, они с женой Рахелой перебрались в жилье поскромнее, с двориком позади, одной большой комнатой на первом этаже и двумя комнатами на втором. Решили, что на этой улочке, в окружении соседей, безопаснее и удобнее, да и рынок в минутах ходьбы. Конечно, ему не хватало (особенно поначалу) прежнего простора и сада у дома, но, к удивлению своему, Коб обнаружил, что совершенно не скучает по работе.

Рахела умерла года через два после переезда. Задолго до кончины она много хворала и жаловалась, и Коб вынужден был признать, что втайне испытал облегчение после ее ухода. Возможно, смерть принесла облегчение и ей самой, но разве мог он разгадать, что она на самом деле чувствовала в самом конце. Она притихла: в часы явного бодрствования была так же бессловесна, как в длительные периоды беспамятства, которые случались довольно часто.

Знай он, что жена смирилась с уходом, было бы легче. Но Коба беспокоило, что речи она, возможно, лишилась от страха.


Еще до смерти жены собственное существование представлялось Кобу не более чем послесловием к уже оконченной жизни. С уходом Рахелы это чувство стало неминуемо сильнее прежнего. Чем старше человек — и истина эта подтверждалась его собственным опытом, — тем труднее и труднее находить причины для продолжения жизни. Прежде, даже когда дети повзрослели, он мог уверять себя, что все еще нужен им, либо задаваться вопросом, что будет с его делом, когда он уйдет в мир иной. А теперь, после смерти Рахелы? Разве может он теперь сказать себе: «По крайней мере, Рахела нуждается во мне».

Коб знал, для детей он — источник сознания вины и дурных предчувствий. (Солдат не в счет, об отце он, вероятно, совсем не думает, если не погиб еще.) Коб не жаловался на тех двоих, что жили неподалеку, — нимало. И дочь и сын, каждый по-своему, желали сделать для отца больше, чем могли, либо больше, чем он им позволял, и в то же самое время желали бы делать поменьше, чем приходилось, — и корили себя и за то, и за другое. Для внуков, даже тех, кто подрос, он был добродушным чужаком, да и как иначе, если пропасть, разделявшая прожитые им годы и годы, которые предстояло прожить внукам, была столь велика, что ее не перейти. Разве могли они в самом деле поверить, что настанет время, когда все они, подобно ему, превратятся в сморщенный от старости стручок? И были правы, что не верили, ведь (случись им дожить до его лет) они не будут теми же, что при жизни деда.

Что касается двух крошечных правнуков, для них Коб (при условии, что они вообще замечали его) являл собой странное и, возможно, даже пугающее зрелище. В их глазах десятилетний ребенок выглядел взрослым — какого же рода допотопным существом представлялся им этот старик?


Все это ясно и последовательно умещалось в его сознании.

Однако иногда Коб сомневался, действительно ли жену звали Рахела. Это имя подсказывала ему память, это имя он выводил пером на бумаге, уверенно и так же споро, как любое другое слово, когда частенько садился за конторку, чтобы привести в порядок собственные мысли. Но как-то перо застопорилось на странице, навязчиво ожидая его внимания, а имя показалось незнакомым и даже таило в себе некую угрозу, так что трудно было связать его с фигурой, тихо дышавшей на постели и однажды утром переставшей дышать совсем. «Рахела! Рахела!» Разве это имя прокричал он тогда? Ее имя? Это ли имя повторял он из раза в раз, держа ее руку в своей и глядя в измученное серое лицо, вмятое в подушку щекой, и безвозвратно закрытые глаза. Если так, отчего язык не запомнил те три слога? Если нет, тогда какое имя носила она все прожитые годы?

В остальном Коб был уверен: точно помнил и свое имя, и название города, где жил, помнил, что он вдовец, что у него трое детей, которые выжили в младенчестве, и еще пятеро или шестеро внуков, и, определенно, парочка правнуков.

Мысли в голове стали путаться позднее, непонятно отчего. Ему не удавалось разобраться в некоторых, казалось бы, сумбурных событиях и запутанных воспоминаниях об этих событиях. Он знал: с ним что-то приключилось, но что именно, когда и как это произошло, — оставалось загадкой. Впоследствии Кобу рассказывали, что его нашли на полу в комнате на первом этаже, рядом с дверью на улицу. Сколько времени прошло с тех пор, как он упал, до того, когда его обнаружили? Никто не знал. Он был без сознания. А на лбу осталась глубокая рана.

Когда позднее он подносил руку ко лбу, повыше левого глаза, то подушечками пальцев нащупывал шрам. Все еще свежий, он казался упругим червяком, если такого можно себе вообразить. Откуда взялся шрам? Апоплексический удар — он упал и повредил лоб? Или споткнулся невзначай? Или давал отпор незваному визитеру?

Гадай, не гадай — все одно. Коб так ничего и не вспомнил. Даже после того как он (худо-бедно) пришел в себя, мысли в основном расплывались. В памяти отпечатались случайные звуки, слишком резкий свет, слишком глухая тьма, появление множества чужаков, утверждавших, будто они близко с ним знакомы, а он их не помнил, и вообще вокруг творилось что-то ужасное, а он ослаб и занемог. Его, конечно, пичкали вонючими снадобьями, прописанными вместе с омерзительными пиявками и банками.

Все эти переживания беспорядочно наслаивались друг на друга, а затем, как по приказу, пропадали, а он оставался более или менее таким же, как прежде. И вот он якобы поправился. Но молчал. И стал слабее. Еще больше отстранился от самого себя. Сделался еще более зависим от ходившей за ним Элизабет.


Служанка, кухарка, уборщица, мишень для нападок, объект жалости и презрения, Элизабет была несколько моложе хозяина, но располагала к себе еще меньше, чем он. Коб надеялся, что, по крайней мере, на ее счет он не заблуждался. Она была костлявая, но широкозадая, передвигалась косолапо, бедрами вперед, а голову на длинной шее откидывала назад. Нос у нее был плоский, зато ноздри узкие и глубокие. Заглянуть в них не составляло труда, поскольку голову служанка задирала, что также позволяло лицезреть, хотя и ограниченный, набор красноречивых гримас, искажавших ее лицо величиной с кулачок.

Она хмурилась, тщетно пытаясь сосредоточиться, надувала щеки и зажмуривала глаза, ощущая боль, и — что бывало нечасто — скалилась от удовольствия, обнажая длинные желтые зубы; в целом ее лицо, от подбородка до лба изборожденное морщинами, выражало уважение, смешанное с изумлением. Все эти гримасы она неизменно сопровождала шумными вздохами. Говорила служанка мало, а если и говорила, то невнятно. Носила лохмотья. И пахло от нее не розами.

Но Коб пребывал не в том состоянии, чтобы принижать ее. (Хотя, конечно, он порой допускал такое в мыслях, а случалось и на бумаге, но чаще на словах, когда она слишком уж его раздражала.) Она была единственным человеком на свете, кто Коба почитал, хотя и не так, как прежде. Он мог читать, писать, имел много книг и три комнаты в своем распоряжении, находился под защитой сына и дочери, имел деньги и драгоценности, хранившиеся в сейфе (думал, служанка не знает, в каком месте под полом он его прячет), имел еще больше денег, вложенных в ценные бумаги. А Элизабет ютилась в хибаре у своей дочери и зятя, каменщика по профессии, а тот частенько, когда жизнь его слишком огорчала, поколачивал и ее, и жену, и детей. Коб видел следы его тумаков на лице служанки.

Больше всего на свете Элизабет желала, чтобы хозяин предложил ей занять постоянное место в доме. Нет-нет, не в качестве жены или любовницы (ее мечты так далеко не заходили, к тому же она наверняка была осведомлена о его возможностях в этом плане). Прислуга с проживанием — вот о каком повышении мечтала Элизабет. Но пока еще ничего такого хозяин ей не предлагал. Впервые ей было позволено остаться, когда после падения Кобу прописали постельный режим, но хозяин прогнал ее, лишь только поднялся. Потом еще долго, когда она стряпала, убирала и выполняла другую работу по дому, выражение невыносимой обиды не сходило с ее лица.


Мало-помалу, с помощью Элизабет и по мере сил Коб начал приводить в порядок скромный домашний очаг, его опору до несчастного случая. Проснувшись поутру, он съедал блюда, приготовленные служанкой, прохаживался (недолго), открывал ставни и наблюдал за жизнью (вялотекущей) на улице. Напротив стояли такие же, как у него, деревянные дома с оштукатуренными фасадами, черепичными крышами и покривившимися трубами. В одном была хлебная лавка. В другом прямо с порога пожилая женщина торговала капустой и другими овощами (летом свежими, зимой солеными), а иногда выставляла и заморские фрукты вроде апельсинов, инжира и гранатов. Хотя город считался довольно большим, ни от зловония навоза, ни от человеческих запахов было не продохнуть. Под маленькими окнами со свинцовыми переплетами, наподобие того, из которого глядел Коб, бродили собаки, а с наступлением сумерек в них то там, то здесь мерцали огни. Иногда Коб ходил в гости к сыну, и сын отвозил его домой в «карете», как он любил называть этот экипаж, по мнению Коба, всего-навсего тележке. Гораздо чаще он отправлялся к дочери на обед. Если казалось, что время тянется еще медленнее, чем в прошлом, если накатывало безразличие к самому себе и к окружающему миру, при том что он ни на миг не забывал о прошлом, настоящем и, хотя и неведомом, будущем, — все это были знакомые, но только более сильные ощущения. К окну его спальни подкрадывались тусклые опостылевшие рассветы. Летние дни тянулись так, словно им нет конца, но затем, как полагается, смиренно уступали место сумраку; ночь сопровождалась пригашенными проблесками света, редкими звуками шагов, дремотой и бессонницей.

Его не слишком волновало, что он едва ли способен припомнить события того или иного дня, даже если в них участвовал. То, что его беспрерывно озадачивало, имело отношение к вещам более обыденным. Если судить со стороны. Но сам-то он не мог удержать в голове названия всех этих неразличимых дней. Суббота затруднений не вызывала, равно как и вечер субботы — тогда весь город затихал, городская стража наряжалась в лучшее, вернее, в то, что считалось лучшим в их кругу, а мужчины и мальчишки в праздничных одеждах шли в одну из двух городских молелен, потому что был шабат — легко запомнить. Но какой день наступал за ним? Как этот день назывался? И как назывался следующий день? Казалось бы, проще простого — ан нет, для него это оставалось тайной, покрытой мраком до тех пор, пока не наступал очередной шабат, когда раньше, чем ожидал Коб, когда позже.

Такие трудности возникали не только с названиями дней недели. Самые разные слова, закрепленные за определенными вещами, точно так, как его имя за ним, отрывались от них, их нельзя было водворить на место. К примеру, крутит он в руке ложку и думает: как она называется? Бывало и не раз, он задавался тем же вопросом, с недоумением рассматривая пальцы на руке. В голову лезли другие слова, казавшиеся непонятными неслухами: они своевольничали и уносили его незнамо куда. Так было с именем Рахелы, которое звучало незнакомо. Когда же он пытался записывать их, на бумаге появлялись странные закорючки.

Ашкеназ. Еще одна загвоздка. Коб был уверен, что таково название его родной земли, места, где он жил всегда, где жили его деды и (насколько он знал) деды его дедов, однако стоило вывести это слово на бумаге, и он начинал вглядываться в него, словно в название какой-то чужой, никогда не виданной страны. Ашкеназ… Что еще за Ашкеназ? Возможно, в конечном случае это и есть одна из тех мифических стран, куда якобы отправлялись путешественники незапамятных времен, о чем он читал в книгах из собранной им библиотеки. Но как знать…

Подобных случаев набиралось немало. Когда люди пересказывали слухи о великих исторических событиях (как муселмы пытались идти армией на Паннонию и были отброшены назад ценою огромных потерь, или как так называемый Давидов Первосвященник Ерушалаима был пленен фарасеями, посадившими на его место выскочку Эктабаная), он кивал с умным видом, словно ему это хорошо известно. Порой, беседуя с сыном и невесткой, Коб замечал, как те переглядываются то встревоженно, то изумленно. Тогда он пытался вспомнить слово, которое только что произнес, — оно ли явилось причиной их тревоги? Может, лучше сказать нечто вроде «Не припомню слова» или «Как его бишь…», чем превращать свою речь в неразбериху. Как бы не так, эти словечки слетали с языка, как явно точные и в то же самое время явно неверные.

Читать тоже стало трудно. В прежние времена он слыл великим книгочеем и в свое оправдание говаривал, что это часть его ремесла. (В самом деле, лукавил: некоторые мастера, его коллеги и конкуренты, совершенно не интересовались содержанием книг, которые облагораживали своим искусством.) Он же читал все подряд, кроме Святого Писания, поскольку вынужден был изучать его в детстве, а также толкований и комментариев к нему, разраставшихся из-за толкования толкований. Воображение Коба захватывали книги иного рода: легенды, истории (или то, что выдавалось за историю), но более всего рассказы путешественников о местах, виденных, по их заверениям, в самых отдаленных уголках земли. Коб побывал вместе с ними в земле Шинн, где великий учитель Буддх не управляет людьми, а, пребывая в вечности, ожидает, когда люди последуют за ним. Узнал он и страну Ходдо, где поклоняются многоруким и многоголовым божествам, со множеством отверстий, через которые их заполняют многочисленными органами, и землю Хаббаш, откуда царица Савская отправилась поклониться царю Соломону и вернулась обратно в дом свой с его ребенком и его Законом, и земли и поныне более отдаленные, где даже у крещеных народов есть собственные короли и королевы, и места более фантастические, чем эти. Из книг подобного рода узнал он об удивительных зверях и говорящих камнях, реках, текущих вспять, величественных городах из хрусталя, бескрайних королевствах, краснокожих людях, населяющих огромный, еще не открытый континент далеко на западе…

Обо всем этом он прочел на нескольких языках: на священном наречии, на языке ашкеназов, на языке сфарадитов и на языке латинитов.

Иначе и быть не могло, ведь он слыл ученым в этом городе, во всяком случае, когда-то слыл.

А теперь Коб не мог прочесть ни строчки. Глаза неспособны были уловить строку, какой бы она ни была, даже самую плотную. Взгляд скакал вверх-вниз по строчке, превращая ее в абракадабру.

Безусловно, еще одна потеря. Но самому себе он вынужден был признаться, что сейчас из-за этой утраты не переживал, принимал ее как данность. В конце концов, это еще одна сторона той пустоты, в которой он жил и которая жила в нем. В итоге в этой пустоте кое-что изменилось.

Где-то в самых отдаленных уголках сознания он почувствовал шевеление и сдвиги, перепады в давлении, всплески, щелканье, скрипы, незначительные, но ощутимые подъемы и падения, словно там копошились звери, или оседала черепица, или ссыхались деревянные полы. Сильнее всего беспокоило то, что движение происходило не только в его голове, но и вовне — в устройстве дома.

Всякому, кто живет в уединении, знакомо ощущение, что а) он не один, б) неведомый гость по своим соображениям, в силу своих причин, его избегает. (Или, скорее, намеренно не показывается на глаза хозяину дома и одновременно знаками сообщает, что он здесь.)

Итак, гость этот, кто бы он ни был, находился рядом. Лишь только Коб никуда не глядел, ничего не слушал, лишь только отключалось внимание — тут же им овладевала тревога. Притом довольно острая и отчетливая. Коб всегда был начеку, тем не менее она заставала его врасплох, он вечно запаздывал и не мог уловить момент, когда она возникала.

За ним наблюдали, но кто именно — Коб не подозревал до тех пор, пока невидимые гости не исчезали. Шум, который он до поры до времени не улавливал, был больше не слышен — только тишина указывала на то, что Коб что-то прозевал. Разве не была закрыта дверь, когда он взглянул на нее в последний раз? Или этот ставень? Разве штора, висящая теперь ровно, безупречно ровно, только что не приподнялась и тут же опустилась?


Таким вот образом все и происходило.

До той поры, пока однажды вечером, неотличимым от других вечеров, источник беспокойства не решил открыться.

Наконец-то перед Кобом воочию предстали таинственные квартиранты, делившие с ним его жизненное пространство.

Зрелище более невинное трудно было себе представить.


Позднее для Коба оставалось загадкой, почему он ни на минуту не усомнился, что между его гостями и предшествовавшими их появлению тревожными предчувствиями существует связь. Будто бы он хотел сказать, продираясь сквозь смятение и страх: «Так это вы тут были все время? Теперь все ясно».

Посреди комнаты на первом этаже, встав на колени и склонясь головами друг к другу, играли — во что именно, Коб не понял — дети, мальчик и девочка. Девочке он бы дал лет девять, она была на год или два старше мальчика. На ней было длинное платьице из бархатистой ткани в белый цветочек. Подол платья широко раскинулся по полу вокруг нее. На мальчике были штанишки и шерстяная, как полагал Коб, красная безрукавка. Ничего туманного либо неясного в этой картине он не усмотрел. Он различал веснушки на простодушном пухленьком лице мальчика. Голову девочки плотно покрывал расшитый белый чепчик, завязанный под подбородком лентами, волосы, прямые и темные, казалось, выпрыгивали из-под чепчика, будто пытаясь вырваться на волю, а ее ушки выглядывали из-под волос, ниспадавших на плечи. На мальчике головного убора не было.

Их губы двигались, мальчик сел на пятки и вглядывался в пол, а девочка склонилась еще ниже, но никаких звуков не слышалось. Ни он, ни она совершенно не замечали Коба. Он стоял в дверях, ошарашенный, и не мог произнести ни слова, ни приблизиться к ним, ни даже зажмуриться, чтобы больше их не видеть или спрятаться самому. Смотрел на них безотрывно — больше он ничего не мог. Только чувствовал, как колотится готовое выскочить наружу сердце, раскачивавшееся будто маятник в пустом пространстве, куда шире груди.

Потом они исчезли. Он не заметил, сколько времени прошло. Не знал, куда они делись, каким образом исчезли. Просто обнаружил, что в комнате их больше нет. И снова обрел способность двигаться.


Первая мысль — подойти к окну и посмотреть, не появятся ли они на улице. Пол-улицы освещало солнце, другая половина оставалась в тени. Время едва перевалило за полдень, улица была безлюдна и хорошо просматривалась. На крыльце напротив сидела полосатая кошка. Из одного дома вышла женщина. Ее лицо и походка были Кобу знакомы, хотя имени ее он не знал. На земле лежал деревянный поднос на тяжелом кожаном ремне, на нем сын булочника каждое утро разносил хлеб.

Знакомая картина Коба не порадовала: уж слишком она была обыденной и слишком непричастной к тому, что испытал он несколько минут назад.

Затем Коб сказал вслух: «Что это с тобой, старый дуралей? Разве не могли здесь играть твои внуки? Наверно, мать их тут оставила. Малыш Браам и эта… как ее?.. Тирца?»

Коб уловил фальшь в собственном голосе. Браам и Тирца, как бы не так! Дети, которых он видел, были непохожи на его внуков. В этом он не сомневался. К тому же внуки были постарше тех. И вот еще что: было в них нечто странное, удивившее его даже сильнее, чем их лица и фигуры.

С каких это пор, задался он вопросом, его внуков одевают, как христоверов, этих последователей Ешуа, Иисуса, Христоса, нацерита или как там еще его кличут? Того самого, который вроде жил и умер, а потом снова стал жить, и было это тысячу лет назад или еще раньше — вот и все, что сбитый с толку Коб о нем знал. Девочка в шапочке, мальчик с непокрытой головой, в красной безрукавке — вот их несомненные приметы. И по обуви их безошибочно отличишь. Неизвестно зачем, с незапамятных времен следуя то ли традиции, то ли поверью, только христоверы носили сапожки на пуговках сбоку. А вот богобоязненные так не одевались. В детстве Коб и его друзья искренне верили, что сапоги у христоверов иначе не застегиваются, потому что они из свиной кожи.


Коб удивился тому, насколько отчетливо сохранились в его памяти и пуговки эти, и детские байки о них, — а ведь немало лет минуло с тех пор, как он в последний раз видел хотя бы одного живого христовера. Когда Амар Йотам изгнал их, то объявил, что исчезнут и связанные с ними беды. Голод, чума, нищета и все, что творилось по их собственной глупости.


Первое появление детей неизбежно и особенно остро врезалось в память Коба, иначе и быть не могло. Но их последующие визиты в конечном итоге протекали неприметно. Возникнув однажды, дети появлялись снова и снова и вскоре зачастили так, что Коб уже не мог определить, сколько раз видел их. Бывали дни, когда Коб, по тому или иному поводу, участвовал в жизни детей, и так случалось раз пять-шесть. Но случалось и так, что он вовсе не видел их несколько дней кряду и начинал думать или надеяться, что дети ушли навсегда.

В поведении детей никогда не было ничего необычного, за исключением, конечно, того, что их присутствие, а также появление и исчезновение не поддавались объяснению. Очевидная обыденность их существования — вот что, помимо прочего, оставалось загадкой. Все выглядело так (судя по их внешнему виду и действиям), словно дети только что вернулись с прогулки, либо только что поели, либо ждали, когда мама кончит хлопотать и уведет их из дома. Коб привык к характерным движениям тонких рук девочки к тому, как подрагивают веки ее живых карих глаз. Привык и к тому, что мальчик сутулится, шаркает на ходу, отчего деревянные подметки его сапожек скособочились. Более того, как в навязчивом сне, Коб ощущал, что ему знакомо в этих детях все, что они близки ему, однако не находил никаких тому объяснений. В присутствии детей ничего и не требовалось: он просто знал их, знал всегда, и точка.

Но уверенность в том, что он их знает, вызвала и страх. Откуда вообще взялась эта убежденность? Где он их прежде видел? Откуда ему могла быть знакома эта девочка, ее хрупкая стройная фигурка, гладкая шейка, все изгибы и впадинки на ее шее? Отчего он уверен, что узнает ее голос, если она с ним заговорит. И это платьице, и чулочки в тон — почему все именно так, как он помнил? И эта внезапно бросившаяся в глаза красная царапина на ручонке мальчика — она тоже Кобу знакома. Когда дети явились в следующий раз, он нарочно проверил, там ли царапина, и она была там, только потемнела слегка, потому что стала заживать.

А он, хозяин дома, наблюдавший за ними и прекрасно знавший их, ничуть не интересовал детей. Они смотрели на него и как бы мимо него; шли к нему и проходили насквозь: только что он видел их перед собой — и тут же они оказывались за его спиной. Ни разу не проронили ни слова.


Потом исчезали. Он видел, как менялось выражение их лиц: с сердитого на шаловливое, сосредоточенное или задумчивое; они переговаривались (неслышно), улыбались (неизвестно чему), держались за руки, глядели из окна на улицу, отодвигали тяжелые фолианты и смотрели (подобно Элизабет и непонятно с какой целью), что там за ними. За все это время до его ушей не долетело ни звука, и ни единый звук, вырывавшийся из глубины его груди через сдавленное горло и пересохший рот, не достиг детских ушей.

Вот они — то здесь, то там, застят иногда свет из окна, такие живые — и вот уже пропали. Всякий раз, когда дети исчезали, он, не сходя с места, вглядывался в пустоту, а там — ни следа, точно их здесь и не было. В комнате ничем не пахло, половики и подушки, все вещи — а ведь дети легко могли их сдвинуть — на своих местах.


Разговор.

Коб: Элизабет, не знаешь, не появились ли в нашей округе христоверы?

Элизабет: Аахх! Оох!

Коб: Говори по-человечески, ради всего святого! Отвечай! Видела ты хоть одного христовера в городе или нет?

Элизабет (отворачивается от хозяина и делает вид, что сплевывает): Упаси Бог.

Коб: Не видела? Никого? И дети их здесь не бегали?

Элизабет (снова делает вид, что сплевывает, и скорчив гримасу, имевшую цель разом выразить и отвращение, и религиозный пыл): Господь милостив.

Коб: А тебе известно, как они выглядят? Как одеваются?

Элизабет: Видали мы их как-то, когда ездили в Крайфелс, целые семьи там видали. Мой родич из Крайфелса говорил мне: коли наткнешься на них на улице, не смотри, а делай так (сдвигает зрачки к носу и опускает голову), иначе сглазят. А глянешь на них, тогда здесь (показывает подмышки) и здесь еще (тычет в свое усохшее лоно) пузыри пойдут, а потом вовсе помрешь.

Коб: Неужто?

Элизабет: Это, хозяин, всякому известно.

Коб: Всякому известно, что ты дура старая.

Элизабет: Охх, хозяин! Почему дура? Негоже так говорить о бедной Элизабет. Я ли для вас не стараюсь…

(И т. д.)

Должно быть, решил Коб, мои гости появились как следствие моих галлюцинаций.

После чего ему пришлось поставить перед собой еще один вопрос, заранее зная, что ответить на него не удастся. Какой вариант хуже, галлюцинировать, не подозревая об этом, или галлюцинировать и понимать, что с тобой происходит.

В некотором смысле Коб чувствовал, что бывало и так и этак. Когда он видел детей, он чистосердечно верил в то, что они реальны. А вот когда дети исчезали, он не мог не признать, что все происходившее — не более чем фикция, игра больного воображения.

Но чьи это фантазии, его собственные или кем-то навязанные? Возможно, тут не обошлось без колдовства. А что, если некто издалека насылает этих призраков? Кобу, человеку трезвому и рассудительному, издевавшемуся над чужими суевериями и презиравшему бредни Элизабет, такого рода подозрения были унизительны.

В одном тем не менее он был уверен. Ему ни разу, и при детях, и без них, не удалось ни избавиться от них усилием воли, ни помешать им появиться вновь.

И ведь что он только не делал! На какие только уловки не шел! Все впустую!

Было дело, однажды он и впрямь замахнулся на них тростью и тряс ею в воздухе, как сумасшедший, — но привидение не пришибить, не оглоушить, не уложить у своих ног. В результате — разбил глазурованную вазу, которой особо гордилась Рахела. (Утверждала, что эту вазу привезли из Ауринии в подарок ее отцу.) Представьте себе безумца, собирающего, рыдая, трясущимися пальцами осколки. Его тарабарщину в адрес пришельцев — уж не пытался ли он изгнать их заговором, словно нечистую силу.

Если даже предположить, что это была не тарабарщина, он все равно не вспомнил бы этих слов, потому что слов таких никогда прежде не знал.

Послушать только, как этот безумец упрашивает детей проявить хоть каплю милосердия. Я, мол, старый, а вы дети малые, так зачем вам являться и мучить меня. Моя песенка спета, а вам еще жить и жить…

После чего безумец смеется, не над ними, над собой, и бьет себя по лбу.

Коб с ужасом думал: а что, если бы галлюцинации были иного рода, устрашающие и омерзительные: чудовища всякие, бездны и пропасти, реки крови, всевидящее Божье око… А к нему наведываются существа юные, на вид безобидные, даже домашние и совершенно равнодушные к нему. Но он осознавал, что боится этих детишек и в их присутствии ощущает собственную ущербность. С самого начала он был убежден: если проговорится кому-нибудь, хотя бы и Элизабет, родные тут же решат, что он выжил из ума, и станут обращаться с ним, как с идиотом. А он повидал и в родном городе, и в других местах, как в таких случаях поступают с людьми, даже с друзьями, будь то старик, старуха, а то и молодой сумасшедший, свяжут по руками и по ногам, станут бить кнутом и морить голодом, чтобы изнурить темные силы, поселившиеся в человеке. А то и в деревню отвезут, сдадут под надзор продажных и злобных «попечителей».

Нет уж, благодарствуйте. Тут Кобу пришло в голову, что даже такой поворот в жизни может не повлиять на упрямых призраков, — так что благодарствуйте вдвойне. По правде говоря, до сих пор он видел их только в своем доме, больше нигде. Но если он переберется в другой дом или другой город, что им помешает последовать за ним? Если они могут проходить сквозь стены, исчезать в мгновение ока и тут же появляться снова, быть видимыми для него и не видеть его, разве помешает им простая уловка Коба (к примеру) пожить у дочери или, скажем, где-нибудь еще подальше от своего дома — они и там прекрасно устроятся.


В общем, ему оставалось только ждать и надеяться, что эта «фаза» (так он назвал бы подобные обстоятельства, случись все это не с ним) окончится так же внезапно, как началась. Между тем он разными способами пытался перехитрить своих гостей: уходил из дома, громко играл на ребеке[2], не раздвигал занавески на окнах — пусть думают, что в доме никого нет, и еще молился, прося помощи у Бога, в которого не верил. (Стоит ли упоминать, что Он неизменно не отвечал на просьбы Коба.) Поскольку призраки не являлись, когда в доме бывала Элизабет, он начал подумывать, что, возможно, лучше поселить ее в доме, а не отсылать, когда вся дневная работа выполнена.

Бродя по улочкам и переулкам города и по полям за его чертой, Коб мучился очевидным и в то же время глупым вопросом: нуждаются ли дети в его присутствии в доме или они являются туда даже тогда, когда его нет?

Бывало, он поспешно возвращался в дом, чтобы застать их врасплох, подловить в то время, когда им кажется, что он их не видит. Но и тут ему ни разу не повезло.


Давным-давно, еще юношей, Коб читал яванитскую легенду о человеке, которого преследовали свирепые зловонные существа, так называемые Эвмениды, или Фурии. То были призраки из его прошлого, терзавшие его совесть. Он убегал от них, а они неотступно следовали за ним. И вот однажды он перестал от них убегать: рассказал людям о своих мучителях и признался в преступлении, которое навлекло на него гнев Фурий. Лишь только человек сознался — о чудо! — мучители обернулись помощниками, понимавшими его с полуслова. Изменилось и название существ, их стали величать Добрыми гениями. Вдобавок они помогли построить (если Кобу не изменила память) замечательный новый город, где воцарилась справедливость.

Коб был не вполне уверен, что имеет основания сравнивать себя с героем древней легенды. Еще большие сомнения обуревали его насчет того, можно ли сравнивать посещавших его детишек с мифическими летучими чудовищами.

Хотя…

В чем, гадал Коб, сила подобных легенд, как не в том, что в героях мы узнаем самих себя, улавливаем сходство, сколь бы ничтожны мы ни были, по сравнению с ними, несмотря на огромные различия в жизни и ее обстоятельствах. Разве не так?

Яваны? Яваниты? Верно ли он запомнил, как они называли героя? И что за преступление он совершил?

Коб помнил только, что тот человек из легенды был высокого рода, — больше ничего.


Ночь. Коб стоит у окна. Стены и крыши домов, то видимые в свете звезд, то скрытые тьмой, хранят молчание, тих и безлунный небосвод. Только порывы ветра колышут порой ветви деревьев, вытянувшихся выше соседских крыш, вдруг ветер с размаху налетает на угол дома и пытается сдвинуть его с места — но напрасно, — приходится, раздраженно фыркнув, отступить назад. Вот так вот. С какой стати меня, простого человека, так отличили, наслали на меня призраков, спрашивает себя Коб. Важной персоной он не мнил себя никогда. Даже на «заре жизни» — ну кем он был? Разумеется, не героем из легенды. Самым обыкновенным человеком, с женой и детьми (один ребенок, бедняжка Мариам умерла в младенчестве). Владел печатно-переплетной мастерской, где ему помогали несколько наемных рабочих и пара подмастерьев, еще у него имелся дом на окраине города, а при нем двор с поросшей травой лужайкой и фруктовым садом. Что тут такого особенного? Неприглядных, тайных привычек самого пустячного свойства у него было мало, друзей — раз-два и обчелся. Но подспудно не давало покоя ощущение… тщетности… или даже стыда за то, что не добился в жизни большего.

Короче говоря, он ничем не отличался от любого другого старика его возраста и положения в этом городишке, где с востока открывался вид на холмы, верхушки которых неровно поросли лесом, нижние террасы тщательно обработаны под виноградники, а с запада простирались плоские равнины, фермы, пастбища и кустарники, выходившие к большой реке. Если идти по грязным дорогам на север, придешь в какой-нибудь город, похожий на Нидеринг, где живет множество таких людей, как Коб, а еще дальше на север будет Клаггасдорф, самый большой город в стране. Там-то, в Клаггасдорфе, давным-давно Коб служил в подмастерьях у переплетчика Хирама.

Разносчик Амос, отец Коба, был преисполнен гордости, когда подписал бумагу и заплатил наличными за учебу сына: ведь договор означал, что со временем его сын займет более высокое положение в обществе, чем Амос. А то и титулованной особой станет — князь Коб! И как только ему исполнилось четырнадцать, мальчик с трепетом покинул родной дом, чтобы отправиться за сто лиг в незнакомое загадочное место!

Клаггасдорф… Название это сулило чудеса и опасности — так казалось тогда Кобу. Сам звук этих слогов уже волновал. Минуло одиннадцать лет, прежде чем Коб возвратился в Нидеринг с женой, чтобы на ее приданое начать собственное дело. За все те годы он уезжал из Клаггасдорфа только три или четыре раза: домой, чтобы побыть возле смертельно больного отца, на книжную ярмарку в Бихес вместе с мастером Хирамом и в деревню — на этот раз надолго с семейством Хирама, чтобы укрыться от беды, грозившей городу во времена Десяти Напастей.

Более заметных событий в его жизни не было. Так почему именно к нему, человеку такой судьбы, прицепились эти привидения? Допустим, рассуждал Коб, эти детишки — не галлюцинации, а вестники, ни больше ни меньше, чем дыхание небес, некие неведомые субстанции, прибывшие из заоблачного царства, которые и сами не осознают своей миссии, как новорожденный не осознает, что перед ним его родители. А человеческий облик и — даже одежда! — христоверов даны им лишь для того, чтобы он их заметил. Так, может, стоит объяснить, кто он таков, кем был и что это были за обстоятельства… Допустим, ему удастся объяснить, что определенные обстоятельства, как он теперь понимает, несмотря на всю их банальность, повлияли на его жизнь куда больше, чем характер. А что, если это именно то, что определило его характер? В таком случае он смиренно, на языке, который, как он полагал, им вряд ли известен, спросит, что им все-таки от него нужно?


Запоздалое желание. Коб пожалел что в молодости слишком много читал. В противном случае жизнь могла бы сложиться счастливее и мысли в его возрасте не путались бы, как теперь. Меньше было бы всякой ненужной чепухи, каши в голове было бы меньше, а оттого — ошибался бы меньше, не смешивал слова и понятия.

Задним умом всякий крепок.

А если суждено ему было стать читателем, на роду написано, что не устоять перед печатным словом, — ну и читал бы себе тексты, составленные строгими комментаторами и моралистами. Как знать, удалось бы в таком случае избежать постигшей его беды?

Его жена — думая о ней, он обнаружил, что позабыл ее имя, но не сомневался, что рано или поздно вспомнит, — так вот жена его, Бог с ним, с ее именем, терпеть не могла, когда он читал. Она была убеждена, что книги он читает никчемные, вредные, что они угрожают его нравственности и духовному здоровью. Она не выносила, когда он читал, еще и потому, что чтение давало ему возможность мысленно отстраняться от нее и детей.

Как ни печально, но что правда, то правда: Коб всегда считал жену дурой. (Ей никогда не удавалось читать его мысли, и теперь она не может прочесть, прямо как Элизабет, ни строчки из того, что он напишет, — стоит ли щадить ее чувства? Или свои?) В молодости у жены были красивые серые глаза, изящная фигура и упругие круглые розовые щеки которые новоиспеченный муж облизывал и покусывал, иногда довольно сильно, но не так сильно, как ему хотелось. Нет-нет, Коб женился вовсе не ради приданого. Однако вскоре понял, что жена ума ограниченного, косного и интересуется исключительно женскими сплетнями и нарядами да ценами на птицу и капусту. Вопросы, несомненно, важные, но точно не из тех, ради которых мы приходим в этот мир. В итоге через год после свадьбы Коб перестал ее слушать и следующие полвека с лишком пропускал ее слова мимо ушей. По крайней мере, не принимал их всерьез.

Подобных браков немало. Хотя теперь, когда ничего не поправить, Коб пришел к заключению, что зря он столько читал, зря витал, да еще и гордился этим, мыслями незнамо где, — он ошибался, права оказалась жена.

Дерьмо! Вот как это называется!

Он был не из тех, кто бранится. Но иного слова для бесконечной кутерьмы в голове подобрать не мог. Он физически ощущал это медленное движение, схожее с головокружением. Откуда все это бралось — незнакомые слова, которые он бормотал, истории, в которых не разбирался, рассуждения, жертвой которых себя ощущал, вместо того чтобы ими управлять, как не из бесполезных книжек, которыми когда-то упивался? Оттуда же наверняка явились и привидения, эти детишки, которые появлялись в его собственном доме и исчезали из него, когда им заблагорассудится?

Мало им его дневных терзаний, так они теперь стали являться по ночам, и, хотя ни разу не показывались ему во сне, он знал, что они рядом. Видеть их он должен был только наяву — так они решили.

Рахела, ты была права! — хотелось выкрикнуть ему так, чтобы жена услышала. (Ну вот, вспомнил имя — уверен был, что вспомнит.) Вместо того чтобы книжки читать, проводил бы лучше вечера в ближайшей таверне, болтая о том о сем, и сквернословил со всякими придурками. Рахеле бы это тоже не понравилось, зато ему, возможно, было бы теперь гораздо покойнее.


Той же ночью Кобу снилось, что он оказался посреди голой слякотной равнины, простиравшейся далеко, насколько способен видеть глаз, во все стороны света. Ее поверхность была невесть зачем утыкана, как придется, кухонными столами, совершенно пустыми. Уже стемнело. Неровный свет исходил только от лампад на столах. За каждым из столов сидел мужчина — похоже, он вписывал имена в свитки или изучал уже внесенные туда имена. Вокруг него толпились люди, сотни, даже тысячи людей. Они беспрестанно двигались, торопливо переходя от стола к столу, толкались, пихались, оглядывались, в тревоге сбивались в кучки, плакали и умоляюще простирали руки к писарям, после чего снова бросались к очередному столу, следующей лампаде, и так дальше, от одной светящейся точки к другой.

Все это происходило под открытым небом — ни крыши над головой, ни изгороди, ни доски, чтобы укрыться. Нигде ничего.

Все эти люди до одного — христоверы. Коб это знал, знал он также, что им велено отыскать свои имена и имена своих детей в одном из свитков, находящихся у писцов. Им казалось, что, как только они выполнят, что им было велено, как только отыщут нужный стол и писца, у которого свиток с их именами, — их тут же признают, восстановят в правах и отправят в безопасное место. Но Коб знал, что это не так. Все это фарс. На самом деле писцы не выискивали в свитках ничьих имен и не вносили туда имена, которые что есть мочи выкрикивали люди. Ничто не могло ни в малой мере изменить судьбу этих людей. Ничто и никогда. Надеяться было не на что.

Коб знал, что где-то в толпе находились и «его» дети, он может найти их на огромном поле. А может и не найти. Но ничего не изменишь: их ожидает та же участь, что и всех.

Такой вот сон. Мужчины, сидевшие за столами, были богобоязненные, как и сам Коб. Они мало чем отличались от Коба, и в какой-то момент он, даже не уловив, как это случилось, вдруг стал уже не сторонним наблюдателем, озадаченно озирающим эту грязь и нищету, а превратился в одного из писцов за столом, освещенном лампадой, со свитком в руках. Вот он этот свиток перед ним, так похожий на бумагу, над которой он понемногу трудился в последние дни за своим письменным столом. Происходившее во сне на самом деле не отличалось от того, чем он занимался дома, — два дела таинственным образом слились в одно. Хотя, сидя за этим столом, писать он не мог, поскольку не нашлось чем, читать он тоже не мог — записи в свитке будто слиплись, разобрать их было невозможно. Кобу показалось, что это письмена яванитов или, возможно, пиктограммы мицримитов, которые те высекали на своих гробницах и статуях. Подняв глаза от свитка, Коб увидел множество лиц, уместившихся в пространстве, ограниченном мерцающим светом лампады: сотни одних незнакомых лиц сменялись сотнями других. И все они, исковерканные страхом и мольбой, были обращены к нему. Гладковыбритые мужчины, женщины в вышитых чепцах, молодые и старые, глядели на него так, словно он мог, если захочет, спасти их, на худой конец надеялись услышать, как им быть дальше, чего ожидать. Однако теперь Коб не знал ответов и понимал лишь одно: он оказался в гуще нищих и убогих, в центре какого-то кошмара, кошмара сегодняшнего и еще более кошмарного будущего.

Ножки стула, на котором сидел Коб, все глубже проваливались в сырую землю, и он подумал, довольно прозаично, а вместе с тем сердце в панике сжалось, словно именно это испугало не только людей, а и его (хоть он и знал: худшее пока еще от него сокрыто). Что будет, если хлынет дождь. Подумали ли власти, что делать в таком случае? Пока вопрос крутился в голове, он ощутил на лице мелкие капли дождя, безобидные редкие капельки, и падали они лишь вследствие погодных условий — исключительно в силу сложившихся обстоятельств! — однако они грозили промочить до нитки всех этих несчастных так, чтобы они продрогли и исстрадались.

С ним-то все будет хорошо, он в конце концов отыщет сухое местечко, в этом Коб не сомневался. Он как-никак занимал официальный пост, имел при себе свернутый трубочкой важный документ, подтверждавший его статус. Но что будет с ними? С тысячами проклятых христоверов, с этим упрямым народом Иисуса, заполнившим всю равнину? Подчиняясь приказу — или тому, что они сочли за приказ, — люди метались, теснили друг друга, спотыкались, падали, кричали, пытаясь найти на бескрайней равнине единственное место, где, как им казалось, можно спастись, но Коб знал: такого места не найти. Младенцев несли на руках, детей постарше вели за руку, но дети терялись и, плача, искали матерей, старики с недоумением озирались, останавливались, обессилев, садились на корточки или ложились в грязь.

Находясь на равнине, Коб испытывал ужас — ничего больше в его сне как будто «не происходило», поэтому он всячески силился положить конец этому ужасу, для этого он мог сделать только одно — проснуться. И он боролся, чтобы проснуться, и сознавал это даже тогда, когда еще видел этот сон, но то, как он боролся, осталось для него тайной.

Пробуждение принесло несказанное облегчение, переплетчик Коб, бывший переплетчик, бывший печатник, никто другой, лежал в собственной кровати в собственной спальне, а не невесть где. Лампа, которую он не загасил, отходя ко сну, все еще горела, а вот окно заполнял темно-синий свет. Значит, скоро рассвет. Значит, нечего бояться или стыдиться.

Отчужденно и в то же самое время с горестным чувством узнавания, совсем непохожим на его ночной кошмар, однако еще более страшным оттого, что теперь он не спал, Коб вспомнил сцену, свидетелем которой стал во времена Смуты. То был совсем не сон, а воспоминание, вернувшееся многие десятилетия спустя. Он был тогда один, шел пешком где-то за городом, вдоль тропы между двумя живыми изгородями, и вдруг услыхал странные для такого безлюдного места звуки. Потом через просвет в зарослях увидел поле — оно было заполнено христоверами. Это небольшое поле ничуть не походило на равнину, привидевшуюся во сне, вокруг него рос невысокий кустарник. Столы там не стояли, писцы за ними не сидели, дело происходило днем, а не вечером, в вёдро, не в дождь. Люди тоже не напоминали тех, что ему приснились: они не двигались, молчали, сидели либо в изнеможении лежали там, где упали в траве. Тишину нарушал только плач ребятишек. Это и был неожиданный, поразившим его звук.

Коб не представлял, давно ли эти люди там находятся, откуда они прибыли и куда направляются. Он знал одно: задавать подобные вопросы не стоит ни людям в поле, ни кому другому, кто встретится на пути. И заспешил дальше.


Факт оставался фактом: Коб никогда не испытывал вражды по отношению к христоверам, ни в былые, так называемые обильные, ни в худые годы, когда они встречались повсюду. Он никогда не считал их опасными и не испытывал к ним отвращения. Он никогда не верил россказням, которые с удовольствием распространяли люди о христоверах: о якобы насылаемых ими болезнях, об их каннибальских пиршествах, о планах установить свою власть над миром (с помощью темных сил, находившихся у них в подчинении) — много тогда всякой чепухи болтали. И не только тогда, но и сейчас, судя по тому, что болтала Элизабет. Даже в то время, когда христоверов преследовали и его бывший друг Малахи ходил по стране, проповедуя против них не менее свирепо, чем против тех, кто не рвался в бой с иноверцами, даже тогда Коб следовал правилу: живи и дай жить другим. Не в его характере было судить о людях дурно только потому, что их обычаи отличаются от твоих, а их верований ты не разделяешь. И вообще, что касается религии: в его родном Нидеринге немало было народу, подобно ему верующему в Бога без особого рвения.

Что же теперь от него хотят? Почему его преследуют тени христоверов: днем — их дети, ночью — метущаяся толпа, чуть ли не весь их народ?


Минуло несколько дней или недель, сколько — Коб не знал. Точно об этом времени Коб помнил только одно: он тогда снова упал. Еще один «несчастный случай».

Произошло это сразу после того, как он вернулся в дом, удачно облегчившись на дворе. (Удачный исход в таком деликатном деле перестал быть чем-то само собой разумеющимся.) Итак, утром он находился на первом этаже, один. Поставил ногу на первую ступеньку лестницы — и тут без всякого предупреждения — весь дом, казалось, встал на дыбы за его спиной. Черный, огромных размеров домина с оглушающим грохотом опустился на его голову, как гигантский колпак из дерева и известки, закрыв собой все вокруг.

Сознание, прежде чем покинуть Коба, ухватило одну мысль: вот, стало быть, как это происходит? — подразумевая под словом «это» конец всему. Конец.

Некоторое время спустя он понял, что его глаза открыты. Он смотрел вверх. А сверху его разглядывали двое детей. Трудно представить себе что-то более непохожее на с грохотом обрушившуюся на него тьму, чем нежные и полные заботы лица этих детей. Было очевидно: дети тревожились не только за себя, но и за него, они смотрели на него так же горестно, как смотрели бы соседские дети из плоти и крови, загляни они к нему и застав хозяина в постели.

Он испытал чуть ли не удовольствие от своей беспомощности и еще от того, что ему не в чем себя винить, ведь он не желал их пугать, все произошло помимо его воли. Однако в это приятное чувство вкралась толика разочарования. Выходило, что это еще не конец. Значит, снова предстоит пережить все сполна — в зависимости от того, как далеко уведет его сознание, а затем и за его пределами.

Именно в ту минуту, когда он глядел вверх, удивляясь, что видит эту пару, а значит, все еще на этом свете оно и случилось: он понял, кто эти дети.

Открытием это не стало, ведь все было точно так же, как минуту-другую назад, когда он обнаружил, что глаза его открыты, но, когда он их открыл, не помнит. Настолько просто все произошло, настолько естественно.

Затем, через несколько часов или минут — кто знает, — над ним склонилось совсем иное лицо. Морщинистое, женское, смуглое, он сразу узнал ее, но по имени назвать не смог. Хотел рассказать ей о детях, которые были тут чуть раньше, о том, как он их узнал. Не хватило сил. Может, подумалось ему, повести рукой эдак, тогда меня поймут. Повел рукой — это ему удалось, но поняли его или нет, осталось не ясно.

Затем появилась другая женщина. Имя, которое она носила, он вспомнил сразу и тут же произнес его или решил, что произнес.

Губы женщины задрожали, глаза наполнились слезами.

— Отец, — услышал он ее голос.

Значит, это его дочь… Пока он размышлял о том, насколько это неожиданно, и еще о том, как так случилось, что он больше не валяется на полу, а покоится на простынях, под одеялом, женщина ушла, и снова все погрузилось во тьму.


Дальше Коб оказался за письменным столом, кое-как одетый и более или менее в форме. Удивительно, что он так быстро умудрился сесть за работу, учитывая, какой перенес удар. Но быстро или медленно он выздоравливал, не знал. Зато был совершенно уверен, что в этот период имела место встреча, вернее, разговор с дочерью.

Речь шла о детях. Он сказал ей, что видел детей, и спросил, где они теперь. Она с готовностью ответила: «Они дома».

— Дома? Ты знаешь, где они живут?

Ее взгляд сделался подозрительным.

— Разумеется, знаю. Они сейчас дома с Шемом.

— С Шемом?

— Ну да. Он смотрит за ними в мое отсутствие.

— Он их отец?

Над Кобом завис ее недоверчиво-колкий взгляд.

— Естественно, он их отец. Ты это знаешь.

— Они такие милые, эти дети, — сказал он. — Как их зовут?

— Браам, Тирца и Франке.

— Их разве трое?

— Конечно!

— Странно, что я никогда не видел их втроем. Всегда только вдвоем, мальчика и девочку. Я видел только двоих.

— Отец! Что ты такое говоришь? Ты всегда видишь их вместе, всех троих.

— Нет, только двоих. Они еще одеты не по-нашему, а как христоверы.

— Одеты как христоверы? Мои дети? Да что… — Она замолчала, не договорив и подыскивая слово помягче. — Какая глупость!

Очевидно, дочь говорила правду, или то, что принимала за правду.

— Браам, Тирца и Франке — твои внуки, — сказала она, будто выговаривала ученику за невыученный урок. — Я их мать. Тебе это известно… Думаю, тебе следует отдохнуть, отец. У тебя мысли немного путаются, я понимаю. Поспи, полегчает.

— Может, и полегчает.

Покорность Коба удивила дочь. Вообще-то он хотел выпроводить ее из комнаты, чтобы обдумать то, что услышал. Она — его дочь, что безусловно, хотя трудно признать в этой немолодой измотанной женщине, насупленной, со скорбным взглядом ту маленькую девочку, его дочь. Та, дочь, которую он помнил маленькой, с узенькими плечиками и пухлыми бледными щечками, всегда хотела держать его за руку, когда они шли по улице. Возможно ли, что та девочка и эта женщина — одно и то же лицо?

По крайней мере, дети, о которых она говорила, — уж точно не те, что наведываются к нему.

Он закрыл глаза и сделал вид, что уснул, как она велела, точно он послушное дитя, а она его мать. Он слышал шелест ее платья, пока она что-то прибирала в темноте. Этот знакомый звук успокаивал, напоминая Кобу о жене. Однако он не сразу сообразил, где она, его жена, теперь. Потом дверь затворили, и он остался один. Вскоре Коб услыхал, как закрылась и входная дверь. Тогда он выбрался из постели и спустился вниз с намерением посидеть за письменным столом.

Пока он спускался по лестнице, обнаружилась новая напасть. Левая рука и левая нога казались чужими, еще более неповоротливыми, чем прежде. Когда он хотел привести их в действие, они подчинялись далеко не сразу. Вне зависимости от того, что требовалось: идти, вытянуться, перевернуть страницу, поднять палец, — всякий раз ему приходилось дожидаться, пока конечности начнут двигаться. Тело перестало ему повиноваться, и тут он впервые в жизни обнаружил, что раньше принимал безотказную работу своего организма как должное.

К счастью, отказала левая, а не правая рука, всегда служившая ему, как верный раб. По крайней мере, хоть эта часть тела продолжала исправно служить.


Коб недолго оставался в одиночестве. Он все еще сидел за столом, когда к нему явилась целая делегация. Дочь, ее муж Шем, их трое детей и — в качестве бесплатного приложения — престарелая мамаша Шема. Через некоторое время к ним присоединился и сын Коба, за которым, очевидно, послали. Все они чрезвычайно всполошились, обнаружив, что он встал с постели, и всячески пытались уложить его обратно. Однако он не уступал их увещеваниям отчасти из упрямства, но в основном оттого, что не успел спрятать свои записки, прежде чем они вошли. Он опасался, что его бумаги попадут к ним в руки, как только он поднимется к себе и ляжет. И что тогда? Кто знает, какие выводы они из них сделают? Более того: что они предпримут после того, как сделают выводы? Коб сидел за столом, прикрывая бумаги книгами и шалью, которую небрежно набросил на них, едва услыхав, как открывается входная дверь, и переводил взгляд с одного лица напротив него на другое: детское, взрослое, старушечье лицо — все изображали крайнюю озабоченность, и, к собственному изумлению, он вдруг обнаружил, что хочет открыться им.

Как легко станет на сердце, когда не придется больше ничего скрывать: ни того, что к нему наведываются дети, ни того, что теперь ему доподлинно известно, кто они такие.

Нет, не может он им открыться. Никто из них его поймет. Они не поверят ни единому его слову. По лицам видно. Выказывают участие. Жалость. Для них он — выживший из ума, беспомощный старик. Расскажи он им эту историю, они никогда в нее не поверят. А если поверят, что он в нее верит, тем больше оснований у них будет с ним не считаться. А сам-то, будь он на их месте, что бы подумал о полураздетом, неприбранном старике, вцепившемся в заваленный бог весть чем стол?

В конце концов он решился на компромисс, с ними и самим собой. Он рассказал им правду, своего рода. О детях, тех тайных визитерах, он говорить остерегся. А говорил он о детях своей дочери, своих внуках, называл их по именам (Браам, Тирца и… ну да, Франке), сказал им, что однажды — недолго осталось — он отправится в мир иной, и все, что случилось с ним, все события, единственным свидетелем которых он был, забудутся. И никто из присутствующих, не говоря уже об их будущих детях, не сможет иметь представления о его жизни и о жизни их прадеда разносчика Амоса и о том, как выглядела их прабабка в молодости, как она повстречала их прадеда и как он женился на ней. Вот почему он начал писать о своей жизни, и вскоре он им покажет свои записи. Подумать только, какое счастье ему выпало: него есть внуки, и они смогут прочесть его рукопись, им тоже выпало счастье — у них есть дед, мечтающий донести свою историю до потомков, которых народят его внуки. А теперь представьте себе бездетных мужчин, женщин или детей, лишенных родителей, представьте детишек на небесах, которые дожидаются случая народиться, но напрасно…

И так далее. В том, что он говорил, была, конечно, своя правда, и, во всяком случае, он говорил о том, что его беспокоило, о том, от чего он разволновался, и тронул сердца родичей. Так что они торжественно покинули комнату, а он спрятал свои записи в самое надежное, по его мнению, место — за низкий дубовый сундук у стены. Затем распахнул дверь и сообщил, что готов лечь в постель. И тут Коб заметил, что они смотрят на него добродушно и как бы слегка подтрунивая, старикам рано или поздно приходится с этим сталкиваться. Лет двадцать пять назад на него впервые так посмотрели, и, кто знает, что было в этом взгляде — сочувствие или снисхождение, но никогда прежде он не замечал, чтобы на него с тем же выражением смотрели столько людей враз.


Впрочем, какая разница…

Потом дети явились снова. На этот раз они глядели на него так понимающе, что, казалось, сейчас заговорят. Хрупкая грудка девочки вздымалась, и он видел это, хотя не мог оторвать глаз от ее лица.

Ну же. Ну!

Но она молчала.

— Я знаю, кто вы. Знаю, кто вас ко мне послал, — сказал он как можно мягче.

И снова стал ждать ответа. Девочка как будто тоже чего-то ожидала. Она смотрела на него, не отрываясь. Она была постарше мальчика, явно более чуткая и сильная. Коб вглядывался в ее глаза — он помнил их до мельчайших подробностей, их форму и ярко-карий цвет, помнил четко очерченные линии темных бровей, тонкую кожу, резко контрастирующую с ними. Брови резко, чуть ли не крючками, однако изящно, загибались от обеих сторон переносицы.

Он помнил их, он же видел эти глаза под тонкими бровями, причем именно вблизи.

— Ты очень похожа на Санни, — сказал он. — Я понял это сегодня утром. Сегодня? В общем, когда дом на меня навалился, тогда я все и вспомнил.

В ответ — снова молчание. Коб с трудом оторвал глаза от девочки. Но не замечать мальчика было бы неправильно. Что, если, подумалось ему, мальчик нуждается в нем больше, чем девочка. Мальчик встретил взгляд Коба стойко, как подобает застенчивому ребенку в веснушках. Тут Коб подыскал слова, определяющие, в чем разница между этими детьми, и, хотя не произнес ни звука — ведь он с головой погрузился в жизнь маленьких призраков, — слова эти казались ему не лишенными смысла: «в девочке гораздо больше душевной глубины, чем в мальчике».

— Когда я лежал на полу, — сказал он вслух — я все понял. Открыл глаза, а вы тут как тут. Я сразу все понял.

Он протянул к ним руки, каждому ребенку — по руке, но говорил, обращаясь к девочке:

— Ты — копия Санни из Клаггасдорфа. Очень похожа. Честное слово, тебя легко с ней спутать. Только она была постарше в то время, когда я ее знал. Скажи мне, ты ее дочь? Или внучка? Или может, правнучка? Поэтому ты здесь?

Девочка внимательно выслушала Коба, приоткрыла рот, словно собралась ему ответить. И он подался вперед, чтобы, не дай бог, не пропустить что-нибудь.


И уткнулся в закрытую дверь. Уставился на нее. Или дверь на него уставилась? Он досконально знал эту дверь: каждую вмятину, каждую трещину, каждое пятно на широких досках. Он попытался отворить ее — засов, как обычно, взревел.

Справившись с дверью, он оглядел улицу. Никого. Солнечный свет заливал все вокруг, как бывает летом, когда ничто не отбрасывает тени до самого полудня. Коб был в белье, босиком. По всей видимости, он встал с постели и спустился вниз, но ничего о том не помнил.

Из булочной напротив сладко потянуло горячим хлебом, а ведь минуту назад в воздухе еще ничем не пахло.

— Санни! Санни! — выкрикнул Коб в пустоту.

Крик, как ему показалось, был такой громкий, что разнесся по всей округе. Однако из домов никто не выбежал.

— Санни! — снова крикнул он.

Именно так семьдесят лет назад звала девочку вдова, проживавшая по соседству. Она всегда тянула последний слог: «Санниии! Санниииии!»

3атем обычно слышались поспешные шаги и тихий ответ: «Я здесь, хозяйка».

Но на этот раз было тихо.

Загрузка...