Михаил ИдовЧёс (сборник)

© Михаил Идов, 2013

© ООО “Издательство АСТ”, 2013

Издательство CORPUS®


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

Чёсповесть

1.

Алан остановил “эконолайн” не на вершине холма, а сразу за ней, нахлобучив раскаленную фордовскую громаду на жухлый лужок таким образом, что фары микроавтобуса уставились вниз, в направлении только что покинутого шоссе, а задние колеса застыли на самом гребне. Если бы не чудовищный перевес в тыльной части – три усилителя, в их числе басовый размером с шифоньер, пять барабанов и две сумки железа, микшерный пульт, сэмплер, педальная доска, четыре гитары в одном поросшем скейтерскими наклейками братском гробу и, наконец, хрупчайшее родес-пиано, обтянутое черным, курчавящимся на уголках винилом, – то машину наверняка повело бы под склон; не помог бы даже ручной тормоз, который Алан с показной категоричностью, как рычаг голосовальной машины, рванул на себя.

– Идеально, – сказал Алан. – Американская пастораль, да, Эдди?

Эдди молча полез отстегиваться, что заняло у него секунд десять. Из-за наклона кузова его тощий торс практически повис на ремне, и ему пришлось с силой упереться в коврик ногами, чтобы ослабить натяжение. На задних сидениях дрыхла ритм-секция.

– Брет, Тони, – произнес Алан громче, – приехали.

Тони, сморщившись, мюнхгаузеновским рывком извлек себя из сна и уставился вперед, облизывая пересохшим языком пересохшие губы. Вслед за ним проснулся и тут же испортил воздух Брет.

– Сука, – хрипло объявил Тони. – Я ей практически засадил уже. Ну вот буквально трусы снял. Может, еще не позд… – и снова закрыл глаза.

– Эй! – гаркнул Алан и, дотянувшись с водительского места, ткнул Тони указательным пальцем под ключицу.

– Да встаю, встаю.

– Это-то мы видим, – заржал Брет, входя в привычный режим. Действительно, тренировочные штаны Тони, которые тот не носил, кажется, только на сцене, в данный момент поразило новообразование, размером и формой напоминающее нос колли.

– Ну так за работу, сынок, – отозвался Тони, сгреб предмет диалога в левый кулак, а правой рукой играючи попытался ухватить Брета за голову и нагнуть к себе. Брет, обороняясь, принялся выставлять пухлые локти. Алан безучастно наблюдал за происходящим. Эдди отвернулся, нащупал дверную ручку и косо выпрыгнул из машины.

Его тут же обволокла жара. Здесь, на солнечной стороне холма, огайский июль иссушил траву так, что под ногами та казалась заиндевевшей. Над капотом дрожало тонкое, в пару дюймов, марево; под капотом что-то щелкало. Эдди не думая сделал пару шагов по гребню, подальше от перегретой машины, потом еще несколько. С каждым шагом ему становилось легче и как бы даже прохладней. Он перевалил на теневую сторону, протрусил метров десять вниз, пока от “эконолайна” не осталась видна лишь крыша, сел на склон как в шезлонг и вытащил сигареты. Вокруг трещали насекомые. Раз в минуту в изгиб шоссе, обнимающий холм у подножия, почти беззвучно, с легким шипением вписывалась фура. Эдди сунул в зубы “Американ спирит”, смявшуюся буквой Z, и начал медленно мотать ее по окружности, как травинку. Спички остались в бардачке.

– Ю, ты чего? Ты в порядке вообще? – Алан, свыше, темным силуэтом на гребне. Эдди заставил себя повернуть голову, кивнуть, встать и сбить землю с джинсов. Больше всего на свете ему хотелось лечь на склон руки по швам и получившимся бревном скатиться вниз, к шоссе, под следующую фуру, с зеленым логотипом “Свежие продукты Бьюлера” на боку, как раз в этот момент вынырнувшую из-за излучины.

– Да, извини, живот схватило.

За прошедшее без Эдди время – пять минут? десять? – почти все содержимое микроавтобуса, одушевленное и нет, покинуло машину и собралось полукругом на холме, без спроса превратив все поля Среднего Запада отсюда и до зыбкого от жары горизонта в один огромный амфитеатр. Слева направо расположились басист Брет Беличик, на фоне покосившегося усилителя и с инструментом наперевес, и барабанщик Тони Эроглу – на коленях перед полусобранной установкой, прилаживающий педаль к хай-хэту. Место впереди и в центре композиции заняли, как всегда, вокалист, гитарист и автор всех пятидесяти двух песен группы Hysteresis Алан Уидон, три алановских гитары (фисташковый “Джегуар”, “Телекастер” цвета белка и желтка и двенадцатиструнный черный “Рикенбакер”), алановские же два усилителя и его же микрофон на Г-образной стойке, которую Алан так любил в кульминационный момент концерта поднимать обеими руками над головой, если того позволяла высота потолка в клубе. На сей раз микрофон был не обычный, “Шур”, а хромовый, нестерпимо сверкающий на солнце округлым шлемом. Только увидев его, Эдди вспомнил наконец, что именно замыслил лидер.

– Давай сюда, – крикнул Алан, указывая Эдди на пустующий правый фланг, как будто за предыдущие триста концертов тот не выучил, где именно на сцене стоит клавишник. Эдди покорно сходил к микроавтобусу и навьючился родес-пиано, вязанкой отвинченных родесовских ног и старым, похожим на портативную кухонную плиту сэмплером.

– В следующий раз беру с собой “Норд”, – пригрозил он Алану, расставляясь.

– “Норд” не так круто выглядит на видео, – ответил Алан. В руках его уже чернела камера на крохотной марсианской треноге.

Идея записывать отдельный проморолик к каждому концерту и выкладывать его в YouTube родилась у Алана еще два года назад и пришлась Эдди по душе: это хоть чем-то отличало “Гистерезис” от тысячи других нью-йоркских групп и показывало заботу о фанатах, пусть фальшивую и о гипотетических. К тому же многие ролики выходили смешными. Алан, у которого вдобавок к таланту художника (он написал обложку дебютного альбома группы, Failed State, гуашью) имелись зачаточные режиссерские амбиции, придумывал для каждого свое решение: один был сделан якобы полицейской камерой наблюдения; для другого он заснял всех членов квартета, включая каким-то образом и себя, спящими; ради третьего заставил группу пятиться по Кросби-стрит, разбрасывая плюшевых мишек, и пустил кадр задом наперед, так что мишки выскакивали чистыми из луж и мусорных баков и кувырком бросались музыкантам на руки. Просмотров у любого ролика было больше, чем зрителей на самом концерте, иногда на порядок.

Увы, с началом летнего турне съемки превращались из забавы в повинность. Времени между концертами едва хватало на то, чтобы перебраться из города в город и принять душ, и в группе тихо зрело мнение, что час или два, почти ежедневно уходящие на запись нового анонса, могли бы быть потрачены с бóльшим толком на сон (Эдди), еду (Брет) или мерное, как мантра, повторение фразы “Привет, я из Нью-Йорка” при виде каждой местной блондинки (Тони). По крайней мере концепции роликов стали заметно проще. Если группа прибывала на место за сутки до концерта, то анонс снимался на фоне какой-нибудь локальной достопримечательности, с которой – в зависимости от размера и досягаемости – могло, например, имитироваться бурное сношение. Если концерт предстоял тем же вечером, то Алан режиссировал, монтировал и заливал результат в Сеть, не покидая машины.

Зато для Чикаго решено было постараться как встарь. “Гистерезис” стоял на разогреве у Gritz Carlton, довольно известной, судя по числу лайков, чикагской группы, и Алан надеялся, что если вовремя пришлет им ролик, то “Гритцы” по-дружески вывесят его у себя на странице. Появилась идея встать на безлюдном холме среди кукурузных полей и сыграть “что-нибудь чикагское”. Сразу за этим последовал двухчасовой спор насчет песни, впрочем, отлично скрасивший ночь после питсбургского концерта, иначе прошедшую бы в сумрачной тишине: клуб “Мунбим” оказался заточенным под “современную уличную поэзию” (“Уличная! Поэзия! Это! Когда? Прозу! Читаютвоттак!” – злобно передразнивал Алан всю дорогу к машине), зрителей пришло семь человек, из которых к концу сета осталось пятеро, а гонорар составил сорок долларов и три талончика на пиво.

Брет предложил сыграть песню Суфьяна Стивенса Chicago, Тони – что-нибудь из одноименного мюзикла. All That Jazz, например, прозвучал бы довольно забавно на пасторальном фоне. Алан боялся, что аудитория не поймет двухступенчатой ассоциации. В этом турне его с каждым неудачным – то есть с каждым – выступлением все сильнее обуревала идея, что “Гистерезису” необходимо играть проще и понятнее. Год назад он был по тем же причинам уверен, что становиться нужно, наоборот, сложнее и театральнее: “Хватит конкурировать с девятнадцатилетними обсосами. Мы должны писать музыку, ради которой люди, презирающие рок в принципе, делают исключение. Как Том Уэйтс. Или Йорк”. Прошлым летом Алан пришел бы в восторг от предложения сыграть, пусть в шутку, старый свинг или заумный инди-рок. Но не сейчас.

– Как насчет Элвиса Пресли? – спросил Эдди. – In the Ghetto.

– Элвис ассоциируется с Мемфисом, – возразил Алан. – А гетто – с Южным Централом (“Или с Варшавой”, – пробормотал Брет).

– Это песня про Чикаго, – сказал Эдди.

– Никто этого не знает.

– Там Чикаго упоминается во второй строчке.

– Ну не знаю.

– “В снегопад, холодным серым чикагским утром…”

– Снегопад – это здорово. – Алан приободрился. – Получится контраст не только с пейзажем, но и с жарой. Все, договорились. Поем In the Ghetto.

Эдди сдержал улыбку. Песню он лоббировал только потому, что она хорошо прозвучала бы на его родес-пиано. Теперь, под палящим солнцем, привинчивая ноги к перевернутому брюхом вверх инструменту, он успел несколько раз проклясть собственное тщеславие.

– Кстати, а во что мы втыкаемся? – подал голос Брет.

– А! Прекрасный вопрос, – Тони выволок из одной из своих сумок черный ящик, по виду самодельный, с двумя рядами микрофонных входов на крышке. Из одного из бортиков змеился толстый, сложенный кольцами шнур, вместо штепселя заканчивающийся двумя хищными карабинами. – Дамы и господа, прошу любить и жаловать – инвертор. Работает от любого аккумулятора.

– Круто, – сказал Алан. – А он нам батарею не посадит?

– Ты что. Там энергии часов на восемь.

– Надо было группу назвать “Инвертор”, – внезапно заявил Брет. – Не поздно еще?

– Прекрати, – ответил Алан.

Это был для него больной вопрос. В физике, которой Алан учился в Энн-Арборе, гистерезис означал свойство материала сохранять эффект от былого воздействия под влиянием новых; например, размагниченный магнит по второму кругу намагничивался менее охотно, чем просто кусок железа. Тот же термин встречался и в других дисциплинах, например экономике, которой в свою очередь учился в Энн-Арборе Эдди, где представлял собой предельно сконцентрированную форму пословицы “долго запрягает, да быстро едет”. Алану в этом слове мерещилась метафора непоколебимости настоящего художника перед лицом сиюминутной моды. Самого его как в двенадцать лет намагнитило кассетами Дэвида Боуи и Bauhaus, так и не отпускало: любые новые воздействия отскакивали на раз. (Эдди, Брет и Тони несколько лет назад выучили, что единственным способом заставить Алана воспринять какое-либо музыкальное новшество было убедить его, что оно уже понравилось Боуи.) Увы, большинство людей воспринимали слово “гистерезис” как форму, возможно маскулинную, слова hysteria; таким образом, среди слушателей, рецензентов и даже родных и близких бытовала уверенность, что название группы обозначает мужскую истерику.

Минут через десять все было готово. Из-под приоткрытого капота вился шнур инвертора. Камера стояла так, чтобы низ кадра щекотали расфокусированные травинки, а над музыкантами полоскалось небо, растянутое широкоугольной линзой в трапецию. Эдди взял пробный аккорд. Звук разошелся по лугам в тщетных поисках эха и не вернулся.

– В идеале здесь должно было быть стадо коров, – задумчиво сказал Брет. – Ты бы пел коровам. Как Канье Уэст в Yo u Cant Tell Me Nothing.

– Какие, на фиг, коровы? – удивился Тони. – Не было там никаких коров.

– Это в официальном клипе. А есть неофициальный хипстерский клип. Зак Галифианакис, Уилл Олдхем и коровы.

– Куда мир катится, – сказал, помолчав, Алан. “Рикенбакер” висел у него за спиной – играть на нем он, кажется, не собирался.

В повисшей паузе Тони отбил “раз, два, три” палочкой о палочку, а на четыре бухнул в рабочий барабан. Эдди вступил первым с обманчиво мажорным арпеджио.

– В снегопа-а-ад, холодным серым чикагским утром, – начал Алан, вращая бедрами и неплохо имитируя сдавленный элвисовский баритон.

Брет корректно выждал несколько тактов и вошел только на первом упоминании слова “гетто” с басовым риффом в ¾, приятно легшим поперек простых барабанов Тони. Когда он только успевает такие штуки придумывать, восхитился Эдди и тут же сбился, чего никто, к счастью, не заметил.

Из всей четверки, по мнению Эдди, Брет был, бесспорно, лучшим музыкантом. Он любил играть высоко на грифе, где его ноты смыкались с нижними нотами гитары, уводя простые аккорды Алана в удивительных направлениях и при этом совершенно не отвлекая внимание на себя. В свободные часы он учился у Эдди играть на клавишах, а у Тони на барабанах, а верхом его мечтаний была собственная студия. Алан недолюбливал Брета именно за профессионализм, постоянно умоляя его быть чуть менее “сеш”. Под этим сокращением скрывалась смесь похвалы и оскорбления – сессионный музыкант, готовый идеально сыграть что угодно в любом жанре и при любом звуке, не чувствуя при этом ничего. С самим Аланом такой проблемы не было.

Как раз в этот момент песня дошла до поучительного припева (“Люди, неужели непонятно, ребенку нужно помочь, а то он вырастет сердитым молодым человеком”). Сердитые молодые люди – это была территория Алана, и Эдди в открытую разулыбался, глядя, с каким облегчением тот нашарил близкий ему словесный комок в овсяной каше чужих сантиментов: аж качнулся вперед от внезапного выброса энергии, так что длинная челка хлопнула по лицу, ослаб, повис на перекладине микрофонной стойки, взмахнул, распрямляясь снова, рукой.

– До скорой встречи, Чикаго. Седьмого июля, “Дабл дор”, девять вечера. “Гистерезис”! “Гритц Карлтон”! – заклинал Алан, синкопируя, кажется, на манер давешней “уличной поэзии” из Питсбурга, пока группа за ним раскачивалась на одном аккорде. – Будьте! С нами! Или… оставайтесь! В гетто! – На этом месте он удачно и почти вовремя вернулся к рефрену песни, растянув in the ghetto на четыре элвисовские ноты. В тот же момент Тони и Брет, видимо успев договориться путем присущей басистам и барабанщикам взаимной телепатии, резко и одновременно остановились, и в воздухе повис, переливаясь, одинокий аккорд родес-пиано. Эдди вышел из положения игривым глиссандо. Снято.

– Класс! – закричал Алан, кидаясь к камере. – С первого дубля, всегда бы так! – Он умолк на пару тревожных секунд, сосредоточенно отсматривая метраж; затем, не отрываясь от мониторчика, замычал и затряс большим пальцем свободной руки, более не в силах выразить свой восторг словами. – Срочно кидаем ссылку “Гритцам”.

Ролик действительно получился так складно и так быстро, что Эдди даже не огорчала необходимость разбирать оборудование, собранное три минуты назад. То, что лучше не вышло бы и с двадцати дублей, было понятно всем без слов. Все-таки мы неплохая группа, подумал Эдди, ощущая, как идиотская романтика бродячего коллектива, это ненавистное ему самому умиление дорожным братством, начинает одолевать его в тысячный раз. Все-таки мы здорово друг друга чувствуем. Здесь что-то есть. И это что-то не может хоть чего-то да не стоить. Оно не может ни во что не конвертироваться. Так не бывает, черт возьми, это противоречит законам физики. И экономики. Все, что нужно, – это один маленький толчок, один катализатор, одна удача, которая запустит цепную реакцию везения. И может, именно она ждет нас завтра в Чикаго. Или послезавтра в Детройте. Или десятого в Кливленде. Мы “Гистерезис”. Мы долго запрягаем, это факт: восьмой год пошел. Но мы быстро поедем. Только дайте нам шанс разогнаться.

– Эй, ребята! – Эдди поднял голову. Тони стоял над открытым капотом “эконолайна”, сжимая в каждой руке по карабину. Карабины раскрывали и закрывали обметанные сизой накипью пасти. В голосе Тони звенела неуместная веселость. – Проблемочка у нас.

2.

Эдди Ю появился на свет 15 июля 1983 года в Ист-Норвич, сонном католическом городке – он так и написал в одном вступительном сочинении: “сонном католическом городке” – на севере Лонг-Айленда. Эдди был островитянином в третьем колене. От Азии ему в наследство достались только черные волосы щеткой, фамилия, в которой смешно отражался каждый собеседник, и тончайшие, почти женские черты лица, благодаря которым Эдди было страшно бить даже самым отпетым школьным хулиганам. Его отец, Вильям Ю, родился в двадцати милях к западу от Ист-Норвича, во Флашинге, а дед, Лайонел Ю, в пятнадцати милях к югу от Флашинга, в Бруклине. Из этой летописи скромного успеха можно было бы сделать изящный график, наподобие знаменитой минаровской схемы похода французов на Москву: представьте себе карту Лонг-Айленда, но с датами на оси X и долларами на оси Y. Северовосточный вектор семейных передвижений, таким образом, обозначал бы и переезды, и постепенный рост дохода. Именно такую карту Эдди в двенадцать лет и нарисовал, не будучи знакомым с хрестоматийным творением Шарля Жозефа Минара. На следующий день после короткого и очень тихого скандала с женой Вильям Ю вышел из спальни и объявил, что уроки пианино сокращаются с шести раз в неделю до двух. Родители посовещались и решили, что их сын будет великим экономистом.



На десять лет Эдди утонул в учебниках, вынырнув в двадцать два с внезапным и экстатическим осознанием собственной заурядности. Почти все простые удовольствия – секс, алкоголь, траву, поп-музыку и бессмысленные просторы социальных сетей – он открыл для себя с опозданием лет на пять: на первом курсе, как полагается, но уже аспирантуры. До оставшихся пунктов списка – однополых экспериментов и эзотерических духовных практик – руки так и не дошли. Кроме того, бытие опять предопределяла география. Эдди жил в безликом северном кампусе среди инженеров и программистов, в то время как настоящая университетская жизнь разворачивалась под холмом, в центральном. Там бесновались в захламленных викторианских особняках студенческие “братства”; сновали по аллеям в вечном сборе подписей под той или иной петицией радикальные феминистки, чьи проймы усыпанных значками маек оптимально обрамляли подмышечные эспаньолки; стоически воняли на своем пятачке газона троцкисты в черных водолазках, с лицевой растительностью, что часто уступала феминистской телесной; пытали поодаль гитару и наказывали барабан слегка осовремененные хиппи; в двух кинотеатрах, глядящих друг на друга через улицу, шли чудесные фильмы с субтитрами и без, о которых в северном кампусе не слышал никто. Хотя расстояние между городками преодолевалось минут за десять на бесплатном автобусе, герметичности разделяющей их психологической границы позавидовала бы корейская ДМЗ.

Сам Эдди проводил в центре почти каждый вечер, как правило, в одиночку. Пил кофе в “Кафе Амира”, смотрел кино в “Стейт” или “Мичиган”, часто прошмыгивая на два-три сеанса по одному студенческому билету, боязливо захаживал на гастролирующих панков в “Слепую свинью”. Друзей у него было мало, с личной жизнью не складывалось: в то время как азиатские девушки, коих в Мичигане училось удивительное множество, как новоприбывших из Китая и Кореи, так и отбеленных Лонг-Айлендом, наподобие Эдди, шли нарасхват у юношей всех рас, азиатские юноши могли на что-то рассчитывать лишь с азиатскими девушками. Которые – см. предыдущий пункт. Одевался он тоже (по студенческим меркам, требующим от незнакомца четких визуальных сигналов “свой / чужой”) не вполне внятно: длинное графитовое пальто поверх белой рубашки и галстука, черные армейские боты с отвернутым верхом, посаженные на толстую белую резину. В представлении самого Эдди фалды пальто хищно раздувались за ним при ходьбе, а боты мощно пружинили, придавая ему силуэт и аллюр этакого корпоративного супергероя; в реальности же пальто ворсистым мешком свисало с его покатых плеч, а обувь вызывала невольные мысли об убийцах из “Колумбайна”. Среди однокурсников расхаживала шутка, что Эдди Ю идеально подпадает под типаж, о котором зареванная соседка в теленовостях говорит: “Тихий он был, себе на уме”. Впрочем, всерьез никто так не думал. Эдди был слишком доброжелателен и слишком очевидно лишен главного ингредиента в закваске будущего социопата: он никому не завидовал. Кроме музыкантов.

Эдди боготворил музыкантов. Всех. Речь не шла о рок– или рэп-звездах, завидовать которым претило хотя бы потому, что они требовали от слушателя зависти едва ли не прямым (в рэпе – прямым) текстом. Нет, Эдди просто очень хотел играть музыку перед людьми; желание это по силе равнялось только уверенности, что он никогда этого не сделает. Его детских уроков пианино до сих пор хватало на вполне приличный уровень игры, но любой музыкант, выходящий на сцену перед аудиторией, все равно казался Эдди представителем иного, высшего вида. Хотя бы потому, что решился. Хотя бы потому, что знает, что именно будет играть, потому что нашел в этом бесконечном зеркальном зале себя. Как можно вообще что-то выбрать? Эдди, дорвавшийся до поп-музыки как раз в тот момент, когда физические носители перестали иметь значение, был настолько всеяден, что его коллекция, как его одежда, ни одному сверстнику ничего конкретного о нем бы не сообщила. Он слушал The Smiths, Долли Партон, лоу-фай на расстроенных гитарах, Savatage, Сюзанну Вега, софт-рок семидесятых, шанхайский шансон, Стива Райха, французский “йе-йе”, второразрядных рэперов из Атланты и Мемфиса, мексиканский ноу-вейв и, наконец, радио. Единственным его требованием к музыке было наличие хоть какой-то песенной формы – например, ему не очень нравился би-боп, точнее, нравились первая и последняя минуты каждой композиции. Эдди свято верил, что хорошую мелодию невозможно испортить ни дрянным исполнением, ни пошлой аранжировкой: когда чуткие к переменам ветра студенты спорили о том, “продались” ли Modest Mouse, записав альбом более чисто, чем обычно, или вздыхали о том, как омерзительно слышать Smells Like Teen Spirit в переложении на техно или лаунж-поп, Эдди вообще не понимал, о чем идет речь. Аранжировки, как одежда, как почти любой другой эстетический выбор, не содержали для него закодированной информации “свой / чужой”. Одним осенним вечером в столовой северного кампуса, пока инженеры и программисты вокруг мерно перерабатывали буррито, на крохотном полукруглом возвышении между дверьми в мужской и женский туалеты, именуемом сценой, в рамках какой-то особенно жалкой культурной программы выступал безымянный бард. Он играл на полуакустической гитаре, включенной прямо в столовскую систему громкой связи. Звук был отвратительный. Бард спел три песни Тома Петти, две – Боба Марли и штук пять своих, о качестве которых все уже сказано его выбором каверов. После каждой песни Эдди прилежно, как младенец, хлопал, вызывая недоуменные взгляды, в том числе и со сцены; а когда гость закончил свой сет семиминутной версией No Woman No Cry, в благоговении помог ему свернуть шнур и зачехлить гитару. Бард, не ожидавший подобного приема, жутко стеснялся и наконец подарил Эдди свой диск с автографом, над которым пыхтел и грыз ручку минуты три. Автограф гласил: “Самому крутому чуваку в студенческой зоне отдыха северного кампуса Мичиганского университета, Энн-Арбор, 22 сентября 2005 года”.

* * *

Анжела Линг хотела устроить настоящее взрослое новоселье с льняными салфетками и без уличной обуви, но получилось все, разумеется, как всегда. Гости толпились на кухне вокруг раскладного столика с “Попофф”, “Ализе” и трехдолларовым ширазом и жрали макаронный салат пластмассовыми вилками прямо из миски. Хозяйка с прозрачными от бешенства глазами нарезала круги между тесной гостиной, где за вдумчиво убранным столом сидели в тишине самые покладистые, и прихожей, куда продолжали прибывать друзья. Когда на пороге появлялась очередная жертва, Анжела всем своим хрупким телом экс-фигуристки перекрывала коридор, ведущий направо, на кухню, где гремел хохот, под предлогом поцелуя в щеку крепко брала новоприбывшего за рукав и отбуксовывала налево, в гостиную. Потом в дверь звонили снова, Анжела бежала наперехват, а предыдущий гость мягкой босоногой поступью перемещался за ее спиной из гостиной на кухню и исчезал там навсегда.

– А, это ты, – выпалила Анжела едва ли не с раздражением, экономным жестом впуская Эдди в квартиру, избавляя его от бутылки джина в бумажном пакете и подталкивая в сторону гостиной. – Говнодавы только сними.

Эдди послушно расшнуровал и слягнул ботинки, потеряв сантиметров семь роста. В одном ряду с чужой обувью его шузы смотрелись как два черных гелендвагена, запаркованные среди малолитражек.

– Отличное место, – сказал он. – Поздравляю.

– А толку-то, – мрачно ответила Анжела. – Все равно все на кухне бухают. Короче, можно было не переезжать.

Покорно скользя несвежими носками по паркету, Эдди прошел в гостиную, протиснувшись между этажеркой с медицинскими атласами и пианино, клавиатура которого выдавалась сантиметров на двадцать в дверной проем; пах Эдди несколько комично проехался вдоль, слава богу, закрытой крышки.

Во главе полупустого стола кучно, словно принимающая комиссия, сидели четверо незнакомых ему друзей Анжелы: трое азиатских юношей и курносая блондинка скандинавского типа. Эдди уселся на максимально вежливом расстоянии от группы – поодаль, но не далеко – и принялся, как всегда, слушать чужую беседу. Разговор шел об Ираке, но не в обычном энн-арборском ключе “ни капли крови за бочку нефти”: все присутствующие, за возможным исключением молчащей блондинки, были республиканцами. Спорили о том, стоит ли прямо сейчас перекинуть пару подразделений через границу в Иран и разобраться с аятоллой, пока войска еще в регионе, или, наоборот, сперва вывести “наших ребят” и тогда уже жахнуть по Тегерану более капитально. Что ж, Анжела должна быть довольна, подумал Эдди. Все по-взрослому.

На кухне раздался мокрый звон разлетающегося стекла и два его неизбежных эха: аплодисменты и смех. Эдди невольно стрельнул глазами в направлении звуков. К его изумлению, курносая перехватила его взгляд и быстро закатила глаза по иронической дуге вверх и в сторону консервативного трио, мол, господи, какие же придурки. Эдди смутился: интересно, как она поняла, что я демократ? В поступке девушки чудилось что-то скандальное, будто та украдкой, отвернувшись от друзей, подняла свитер и показала ему грудь. В результате между ними двумя, еще не сказавшими друг другу ни слова, установился секретный заговор. Их молчание наполнилось смыслом. Из нейтрального фона оно превратилось в саркастический контекст, в который непосвященные продолжали ронять всякие умные слова: “патриот”, “Бенгази”, “Вульфовиц”. На “Вульфовице” Эдди не выдержал. Он хрюкнул в ладонь, давясь нездоровым смехом, вскочил и, так и не представившись никому за столом, сбежал на кухню, ударившись на выходе о пианино.

В эпицентре веселья теснилось человек двадцать. Под окном в огромном цинковом тазу на поверхности талого ледяного супа плавала целлофановая медуза и две-три нетронутых банки пива. А на подоконнике, свесив ноги так, что они едва не касались воды, сидел сосредоточенный брюнет со ступенчатой челкой вполлица и, опустив очи долу, настраивал гитару.

То, что это Настоящий Музыкант, Эдди понял сразу, и не только из-за челки. Ненастоящие не умели так легко и полностью уходить в себя посреди толпы; кроме того, в кухонном гвалте он точно не мог слышать извлекаемых им из гитары звуков и, видимо, настраивал инструмент по каким-то внутренним вибрациям. Тем сильнее было замешательство Эдди, когда, нагнувшись за скользкой банкой, он узнал в гитаристе своего соседа по паре отчаянно скучных лекций – а тот в нем, кажется, своего.

– Привет, – кивнул музыкант.

– Эдди Ю, – представился Эдди, отпуская банку в свободное плавание и протягивая снизу вверх мокрую руку. – Ты тоже на экономическом?

– Алан Уидон, – ответил Алан и с извиняющейся улыбкой пожал ему вместо ладони запястье. – Нет, физик, представь себе. Нам засчитывают статистику за обществоведение.

В этот момент в дверях кухни появилась Анжела. При ее виде уровень шума в помещении резко упал и принял виноватый тембр. На сей раз у хозяйки был четкий план: она рассекла толпу аспирантов, не желающих взрослеть по ее команде, отодвинула Эдди и обратилась непосредственно к Алану.

– Слезь с подоконника, – прошипела Анжела, мило улыбаясь. – А вот вы знаете, что у Алана есть своя рок-группа? – объявила она громче, охватывая риторическим вопросом всю кухню. – Правда здорово? Алан, как она называется?

– Пока никак, – пробормотал Алан, и лицо Эдди защекотало от чужого стыда.

– Как интересно! Алан, будь добр, сыграй нам всем что-нибудь в гостиной.

– О’кей. – Алан обнял гитару одной рукой, оттолкнулся от подоконника другой и неуклюже перепрыгнул через таз.

Гамбит Анжелы удался: в гостиную волей-неволей передвинулись все. Республиканцы, привыкшие уже было к своему однопартийному одиночеству, испуганно замолкли. Половина гостей расселись вокруг стола, остальные встали в пару рядов вдоль стен. Эдди прибыл одним из последних и застрял на самом входе, напротив пианино, прижатый чьим-то атлетическим плечом к торцу этажерки. В паре метров от него Алан приладил гитару поудобнее и взял пробный аккорд. “Строй не идеальный, но сойдет”, без труда расшифровал Эдди его мимолетную гримасу.

– Это песня Дэвида Боуи, – сухо объявил Алан и заиграл пружинистую босса-нову в ля мажоре. Хотя его мастерства не хватало на то, чтобы играть рифф и ритм одновременно, и он сделал выбор в пользу ритма, с первой же строчки все узнали The Man Who Sold the World.

– О, Nirvana, – обрадовался кто-то в поле слуха.

– Не Nirvana, а Боуи, – раздраженно поправил Алан, не переставая играть, и Эдди вновь залился краской. Теперь ему было стыдно сразу за всех – обидчивого Алана, невежественного гостя, деспотическую Анжелу, наглую блондинку (где она, кстати?), надутых республиканцев и, наконец, стыдливого себя.

Алан дошел до припева – “О нет, не я, я никогда не терял контроля”. У него был приятный, чуть надтреснутый баритон. The Man Who Sold the World продолжал звучать без риффа – одного из самых простых риффов в роке: три ноты, ля-ля-ля-СОЛЬ-ля-ля-диез-ЛЯ-соль. Песня от этого ощутимо хромала. И сам Алан, и песня были Эдди настолько симпатичны, что с каждой проходящей секундой он чувствовал себя все хуже.

А затем произошло нечто беспрецедентное. Эдди, волевым усилием отрубив мозг, просто протянул руку в просвет между двумя телами, поддел двумя пальцами крышку пианино и ими же, не глядя на клавиши, начал наигрывать искомый рифф.

По толпе электроразрядом прошло коллективное облегчение, как будто рядом перестала выть сирена – хотя дело обстояло скорее наоборот. Гости слева и справа расступились, пропуская Эдди поближе к инструменту. Алан с благодарностью сверкнул глазами из-под челки.

Ближе к коде Эдди надоело выколачивать одну и ту же мелодию, и он осторожно начал брать джазовые аккорды левой рукой: тут подправил ля мажор фа-диезом, там добавил рельефа в ре минор. Втянулся. Начал играть по краям ритма, предлагая тут и там легкие синкопы. Обнаглев, деконструировал сам рифф, ради которого во все ввязался, оставив от него одну ритмическую фигуру, и принялся валять остатки взад-вперед по хроматической гамме. На лице Алана блуждала широченная ухмылка; глаза его были полузакрыты. Кода затянулась тактов на сорок. Наконец в момент, таинственным образом очевидный обоим, музыканты – да, музыканты! – переглянулись, синхронно придушили импровизацию, пустившую к тому времени совсем уже дикие корни, цветы и усы, и не сговариваясь закончили песню, благо ритм босса-новы того позволял, хулиганским ча-ча-ча.

Аплодисменты.

Настоящие, не из вежливости, аплодисменты. От незнакомых людей.

Аплодировали республиканцы, отвлекшись от расписания бомбежки Тегерана. Аплодировала Анжела – себе и своей прекрасной новой квартире. Аплодировал неизвестный гость, путающий Боуи с Кобейном, потому что никто не не аплодировал.

Аплодировал Алан.

Эдди кончил часом позже, с коротким деликатным стоном, глядя в глаза своей первой белой женщине. Курносая блондинка еще несколько секунд продолжала двигаться под ним, пока он не испугался, что благодаря ощутимо пропадающему энтузиазму лишится сейчас презерватива, и, удерживая закругленный ободок резинки пальцами, не отстранился.

– Ну во-о-от, – сказала она озорно, садясь и прикрываясь (теперь-то зачем?) подушкой. – Ты куда? Не уходи.

– Я здесь, – прошептал Эдди.

Она подошла к нему сразу после песни, назвалась Сандрой, похвалила за что-то конкретное в исполнении. Они сходили парой на опустошенную кухню – Анжеле удалось наконец удержать вечеринку в гостиной – и выпили что нашли за знакомство. Эдди попытался пошутить про давешних зануд-республиканцев и тут же пожалел об этом, потому что вся прелесть темы была в неозвученности; от произнесения вслух секрет рассыпался и исчез. Нестрашно, минуту спустя у Сандры и Эдди возник новый. По пути из кухни, в прихожей, она притянула его к себе и, не переставая улыбаться, поцеловала.

– Может, сбежим отсюда? “Аллея” на Либерти – хороший бар, – предложил Эдди. Для него это был верх донжуанства.

– У меня дома есть виски, – сказала Сандра. Так это было или нет, шанса узнать ему не представилось.

Часы у чужой кровати показали два двадцать три. Эдди полулежал, приподнявшись на левом локте, и рассматривал дремлющую рядом девушку. Девушку, имя и точный цвет сосков которой стали известны ему с интервалом в сорок минут, а фамилия оставалась загадкой и сейчас. Он знал, что так бывает, разумеется, и часто мечтал, чтобы так и было, но к реальности все равно оказался не готов. Сандра ровно посапывала веснушчатым носом; грязно-белые в лунном свете волосы разбежались по подушке. Как сонный золотой буран, вспомнил Эдди строчку из Леонарда Коэна. Локоть затек.

Два двадцать три. Сонный золотой буран. Что-то между этими разрозненными понятиями, числом и цитатой, блеснуло. Сцепка, синапс, сигнал.

– Извини, – пробормотал Эдди, вылезая из постели. Сандра с судорожным вдохом раскрыла глаза и глядела на него, не меняя позы. – Я сейчас. В смысле, мне надо… Я… я завтра позвоню. Извини, ради Бога.

– Ну-ну, – сказала Сандра.

– Я серьезно. – Эдди в третий раз за сутки зашнуровывал боты. – Понимаю, это звучит дико, но мне срочно нужно кое-что записать.

– Приступ вдохновения? – Сандра невесело усмехнулась. – Поздравляю, такой отмазки я еще не слыхала.

– Я найду тебя на Thefacebook.

– Уверена.

Еще минута, и Эдди бежал через подернутый изморозью, сверкающий под фонарями газон, и пар валил из его рта, и фалды незастегнутого пальто действительно развевались за ним.

В ту ночь он донес до дома, не сломав, бледный стебель будущей песни – привязчивую минорную фразу на четырнадцать долей в слегка сводящем с ума ритме 7 / 8. Он не знал, что с ней делать и делать ли, кто ее будет исполнять и будет ли. Знал только, что не должен ее забыть. Стихи Эдди писать не умел и не пытался даже в детстве, поэтому вместо будущего текста в голове крутились ошметки других: сон, два, золотой буран, Сандра, я не терял контроль.

Инструментов в комнате не было. Эдди включил на лэптопе бесплатную программу GarageBand, нашел режим, позволяющий играть на двух средних рядах компьютерной клавиатуры как на маленьком неудобном синтезаторе, и записал мелодию. Если бы вместо GarageBand был открыт Word, результатом его ночного вдохновения стала бы фраза j; g k j e d t g. Проснувшись утром, Эдди не помнил ни ноты.

Перед следующей статистикой к нему подошел Алан. В своем дневном обличии он ничем не отличался от сотен других обитателей северного кампуса: челка была зализана наверх и назад а-ля юный Криспин Гловер, на носу сидели очки без оправы.

– У меня, кстати, действительно есть группа, – сказал он, не здороваясь, как будто продолжая прерванную беседу. – Хочешь заглянуть на репетицию? У нас на точке стоит пианино, раздолбанное, правда.

– Как называется? – спросил Эдди, чтобы не заорать “хочу” на весь лекторий.

– Пианино? Хрен его знает, “Ямаха”, наверное.

– Да нет, группа.

– Все еще обсуждаем.

– А что играете?

Алан сделал ладонью в воздухе лодочку, качающуюся на волнах неопределенности.

– Мой любимый жанр, – сказал Эдди.

3.

“Трипл Эй” приехал через час с небольшим. Из темно-синего эвакуатора с языками стилизованного пламени на дверях и капоте вразвалку вылез молодой человек, на бицепсах которого гулял такой же пожар.

– Тут написано, – сказал он, бегло расставляя галочки в бланке с мятой исподницей из розовой копирки, – что у вас аккумулятор сел. Прикурить пробовали? А с наката?

– Пробовали. И то и другое, – Тони протащил пятерню через взмокший от пота ежик, вытер о треники. – Там с концами.

– Ну, поглядим-посмотрим. Часто люди думают, что с концами, а там хоп – и не с концами. – Все это молодой человек произнес, не поднимая головы от бумаги. Перед Тони маячил лишь поролоновый передок его кепки, на котором красовался белоголовый орлан. Орлан глядел на горящие башни ВТЦ, и из глаза его падала сомнительная с точки зрения орнитологии слеза. Остальные три четверти “Гистерезиса”, усевшись в рядок на обочине, наблюдали за смуглым Тони Эроглу с неприкрытым злорадством.

Механик приподнял капот “эконолайна” и почесал авторучкой белобрысую бородку. Пауза растянулась. Кабину эвакуатора глухо сотрясали задранные до отказа басы неизвестной песни.

– Да, – произнес он задумчиво. – Там с концами.

– Майка, посмотрите на его майку, – прошептал Алан, тыча пальцем в спину механика. Эдди и Брет посмотрели. На черном фоне вокруг когда-то ярко-красного, а теперь застиранного в арбузную бледность черепа вилась надпись готическим шрифтом, которым в наши дни пишутся только логотипы городских газет и названия групп с задранными басами: GRITZ CARLTON. TASTE THE GRITZ TOU R 2008. Ниже, вдоль позвоночника до потной поясницы, мелким кеглем шел длинный список городов.

– Чего ты радуешься? – пожал плечами Брет. – Если это их типичный фанат, нас из клуба вынесут по частям.

– А мне пофиг, – сказал Алан. – Все что угодно, только не пустой зал.

– Легко сказать, ты не еврей и не турок, как некоторые. Не говоря уже о нашем Джеки Чане, – подмигнул Брет Эдди.

– Какая разница, – сказал Эдди. – С точки зрения этих ребят, мы все в первую и последнюю очередь пидоры.

Еще час, и группа, ставшая на триста с лишним долларов беднее, неслась в воскрешенном микроавтобусе по направлению к Чикаго. Алан уступил руль Брету и сел позади, закрыв глаза и заткнув уши наушниками. На правом заднем сиденье Эдди, поменявшийся местами с Тони, смотрел на сумеречные поля и вел в уме неутешительный гроссбух. В Хобокене им заплатили 180 долларов, в Филадельфии 400 (и купили три диска – успех, успех), в Балтиморе – 225, в Вашингтоне – 300, в питтсбургском чертовом “Мунбиме” – 40. Впереди оставались Чикаго, Детройт и кульминация всей поездки – фестиваль на открытом воздухе перед Залом славы рок-н-ролла, с гарантированным гонораром в 1000 долларов. Меж тем одна аренда “эконолайна” на две недели стоила 2400, бензин обходился долларов в сорок в день, плюс теперь еще и новый аккумулятор. Даже если не растрачиваться на мотели, которыми группа, не выдержав духоты, тесноты и зычных причуд желудочно-кишечного тракта Брета, уже пару раз за эту поездку воспользовалась, и всем квартетом спать в микроавтобусе, то расходы на турне все равно составят 3460 долларов. Это означало, что Чикаго и Детройт должны принести “Гистерезису” по полтысячи с концерта (цифры, достижимые только в случае спонтанного взлета популярности в течение следующих суток) для одного только выхода в ноль. Да и ноль этот, признаться, был понятием относительным. Ноль бывает у корпораций. Корпорациям не нужно есть, одеваться, кормить кота. Корпорациям через неделю не исполняется тридцать, а от тех, которым исполняется, не ждут, что они по этому случаю отведут пару других корпораций в ресторан. Ноль гастролирующего музыканта – это довольно увесистый минус.

И так восьмой год, ужаснулся про себя Эдди. Точнее, седьмой, точнее, если не считать пьяняще прибыльного 2006-го, призрак которого по сей день мешал группе плюнуть и разойтись: той осенью заглавная песня с Failed State попала в телесериал The O. C., одним махом продав пятнадцать тысяч дисков. Эта цифра могла бы быть на порядок выше, не будь The O. C. к тому моменту в надире популярности и не звучи Failed State за кадром ровно шесть секунд – в сцене, в которой сердитый молодой человек Райан Атвуд горюет о гибели своей возлюбленной в автокатастрофе.

Теперь, как любому другому убыточному предприятию, оставалось разве что урезать расходы. Например, купить за те же 2400 долларов подержанный микроавтобус, а не арендовать новый. Но где его держать в Нью-Йорке, как и на что чинить, да и кому бы он, в конце концов, принадлежал? Из всей группы такие деньги водились только у сорокалетнего Тони, семейного человека и профессионального управдома. Еще можно было вообще перестать ездить в турне и сконцентрироваться на продаже песен на телевидение, в кино и рекламу. За последние года три в разные моменты эта идея возникала то у Брета, то у Тони, то у самого Эдди, но, поскольку никто не хотел в сотый раз выслушивать вдохновенную речь Алана о том, что “без живой связи со слушателем мы никто, мы продавцы джинглов”, даже заикаться об этом постепенно перестали.

Какого черта мы вообще переехали в Нью-Йорк, злобно подумал Эдди, если все, что мы делаем, – это колесим с концертами по Среднему Западу.

Ах да. Для того чтобы быть группой из Нью-Йорка.

– Я думаю, Тони должен заплатить за батарею, – внезапно сказал он вслух.

– Чего?! – Тони обернулся назад. В его остроугольных залысинах отразился дальний свет обгоняющей микроавтобус фуры. Эдди решил не признаваться, что выпадом этим застал врасплох сам себя, и стоически продолжил восхождение на рожон.

– Ну как. Это же из-за твоего конвертера мы потеряли два часа и попали на триста долларов.

– Инвертора. Инвертора, без которого мы не записали бы офигенный ролик, – заметил Тони, явно апеллируя к Алану. Алан, наверняка все слыша сквозь свои белые наушники, не открывал глаз.

– Ага. Ролик, который не принесет нам ни цента на билетах, потому что из-за тебя мы не успеем вовремя добраться до интернета и залить его в Сеть.

– Секундочку! А то, что отсталый кузен Тимоти Маквея добирался до нас полтора часа, получается, тоже моя вина, что ли?

– Не напрямую, – ответил Эдди, чувствуя, что сдает позиции.

– Я вообще-то согласен с Эдди, – раздался голос с водительского сидения. Залысины и ежик Тони крутанулись направо. И ты, Брет?

– Тони единственный, у кого есть бабло, – пояснил Брет.

– Ну охуеть теперь вообще. И что? У нас красный террор в группе установился? От каждого по способностям?

– Хотя бы не по музыкальным, – съязвил Брет. – Тогда кое с кого спросу был бы ноль.

– Мне кажется, Брет имеет в виду вот что, – поспешил вступиться Эдди, из скандалиста перевоплощаясь в зануду. – Никто не просит, чтобы ты платил за нас. Просто к тебе, как к взрослому человеку с деньгами, требования чуть строже. Это как прогрессивный налог на миллиардеров.

– А я, значит, миллиардер.

– В микрокосме этого микроавтобуса – да.

– Хэштег Оккупай Тони, – сказал Брет.

– Хэштег Пошел Нахуй, – парировал Тони.

– Алло, Слава? – громко произнес Алан. – Да, это я. Да, я подожду. – Пока между остальными шла перепалка, Алан, не снимая наушников, набрал на телефоне нью-йоркский номер, который набирал как минимум дважды в неделю.

– Да, я здесь, – продолжил Алан, закукливаясь на заднем сиденье, не обращая внимания ни на кого и ни на что, как в момент встречи с Эдди восемь лет назад, но на сей раз, пожалуй, делая это чуть-чуть демонстративно. – Слава, мне нужна новая мантра смирения.

* * *

Битлов, как известно, было пять. Пятым был продюсер Джордж Мартин. Или барабанщик Пит Бест. Или басист Стюарт Сатклифф. Или менеджер Брайан Эпстайн. Или даже шофер Нил Аспинал. Кандидатов много. Фактическим пятым членом “Гистерезиса”, по крайней мере последние года полтора, являлся таинственный русский эмигрант по имени Слава Дикушин.

Дикушину было за пятьдесят, хотя выглядел он на помятые тридцать пять. Долговязый, длинноволосый и каким-то образом перманентно поддерживающий одну и ту же степень небритости, он жил в каморке на Макдугал, носил “деконструированные” черные шаровары и балахоны из магазина IF и, по его словам, встречался не то с Мариной Абрамович, не то с Бьорк. Оборот “по его словам” был в данном случае ключевым. Мглистый жизненный путь ленинградца Дикушина то и дело освещали фонарики известных имен. Он вечно болтался на периферии величия. Знаменитый квартирник “русского Дилана” Бориса Гребенщикова был записан на его, Дикушина, квартире. Он фарцевал у гостиницы “Астория” с юными друзьями юного Путина. (В дикушинской вселенной у величия не было идеологической привязки.) По его первому же нью-йоркскому адресу, в трущобе на углу 4-й и Авеню Си, этажом ниже жила Мадонна и на лестнице строила ему глазки.

Дикушин был не только допущен в мир великих, он влиял на него – исподволь, точечно и бескорыстно. Он подарил Филипу Роту заголовок, Уорхолу – идею для видеопроекта, Бродскому – целую строчку (“Какую, не скажу, поклялся братишке, но ее легко вычислить. Она не похожа на другие”). Что-то из этого, вероятно, было правдой. В его квартире колодами стояли у стен полотна Целкова, Брускина, Кабакова, черт знает как вывезенные из СССР. Ими Дикушин и зарабатывал: каждый раз, когда ему нужны были деньги, одна из картин исчезала. Официальной же его стезей была околоврачебная дисциплина под названием “краниосакральная терапия”, смысл которой Алан сбивчиво объяснял Эдди раз пять, и совсем уже недоступная уму Эдди профессия life coach. Грубо говоря, за деньги он учил людей жить.

Алан попал под дикушинские чары самым стандартным путем: тот пришел на один из нью-йоркских концертов группы, купил диск, наговорил комплиментов. Спустя месяц общения с Дикушиным Алан уже рисовал свои и чужие “ауры”, а через полгода без тени иронии упомянул в разговоре с Бретом, в гогочущем пересказе последнего, некий “кармический вход через лодыжки”. Он питался согласно расписанной Славой диете (никакого пива, чеснока, мяса, помидоров, грибов и картофеля), в трудные минуты мурлыкал под нос оберегающие словечки не то на русском, не то на санскрите и периодически звонил Дикушину с дороги слушать, как тот поет ему в трубку мантры.

Поскольку на музыке группы это помешательство никак не сказывалось, а на легендарную амплитуду настроений Алана влияло самым успокоительным образом, друзья негласно постановили считать закадровое присутствие Дикушина очаровательным, как до этого решено было считать очаровательными звонки Пинар, жены Тони, на мобильники всем членам группы подряд (тем более что Тони давал ее ревности почти еженощный повод). Разве что тексты песен чуть поглупели, но к ним, кроме Эдди, никто толком и не прислушивался.

Закончив шушукаться с гуру, Алан снял наушники, обмотал их вокруг телефона и обвел микроавтобус торжествующим взором. Снаружи опустилась сырая теплая тьма, в конусах света от встречных машин помехами рябила влага. Группа проехала Толедо и поворот на Детройт, куда им предстояло вернуться послезавтра, и приближалась к границе Индианы.

– У меня есть потрясающая новость, – объявил Алан. – Готовы?

– В “Лулулемон” распродажа ковриков для йоги? – не удержался Брет.

– О’кей, не хотите слушать, не надо. Но она вообще-то нас всех касается.

– Слушаем, слушаем, – сказал Тони. – Брет мудак.

– Предупреждаю, это дико круто. Так вот. Слава хочет выпустить наш следующий альбом на своем лейбле.

Секунд пять “эконолайн” несся на запад в полной тишине. Эдди молча раскладывал в голове пасьянс из очевидных вопросов; по лицам Тони и Брета было очевидно, что они заняты тем же.

– Извини, ради бога, а у Славы есть лейбл? – спросил он наконец, потому что кто-то должен был спросить это первым.

– Да, уже давно. Он в основном издает музыку для медитации, но у него огромные связи. Помнишь, у Лу Рида альбом был лет пять назад, Hudson River Wind Meditations?

– Я не уверен, что даже Лу Рид его помнит, – сказал Брет. – А он что, на Славином лейбле вышел? Неплохо.

– Нет, не на Славином, но это тип музыки, которую он выпускает. Мы бы стали его первым рок-проектом. По-моему, для нас это очень правильное позиционирование. Вся его тусовка как раз сидит на стыке рока и современного искусства. Джулиан Шнабель обложку нарисует – они со Славой вроде дружат. Может, даже клип снимет. Премьеру сделаем в музее Уитни. Зимой поедем играть в Майами на “Арт Базель”.

– А как же святая простота? – спросил Тони. – Я думал, мы эту арт-тему в прошлом году проходили.

– Не делай вид, что не понимаешь, – распалился Алан. – Тут все дело в контексте. Вот Fischerspooner, по-твоему, сложная музыка была? А Pussy Riot? А, прости господи, первый альбом тех же Velvet Underground? Понял теперь? Это другая система координат. В ней мы можем играть что хотим.

– Циничненько, – сказал Брет одобрительным тоном.

– Это не цинизм. Цинизм – это ты со своим ехидством бесконечным. Отгородился им от мира и не позволяешь себе ничего реально чувствовать.

– Ну почему же. Сейчас, например, у меня реально свербит в жопе.

– У меня еще более циничный вопрос, – встрял Эдди. – За тираж диска Слава готов платить?

– Да, сто процентов. И за рекламные материалы.

– Тогда я за. Только пусть договор пришлет.

– Я тоже, – сказал Тони.

Алан с полуулыбкой откинулся назад и, насвистывая что-то минорное, уставился в окно, на бетон разделителя, струящийся в усеченном овале от левой фары.

– Не свисти ночью, духи придут, – сказал Брет. – Китайское суеверие, да, Эдди?

– А? Понятия не имею, – раздраженно ответил Эдди. Меньше всего ему хотелось, чтобы Алан прекратил свистеть. Он очень хорошо знал эту мелодию.

* * *

Прошло почти три года, прежде чем назойливая фраза на 7 / 8, пришедшая к Эдди осенней ночью в Энн-Арборе, превратилась в полноправную песню. За это время под потрясенное безмолвие Уильяма Ю его сын стал профессиональным рокером: к началу 2008 года Эдди пробыл клавишником “Гистерезиса” дольше, чем аспирантом Мичиганского универистета. Мини-триумф Failed State, в радужном отсвете которого три четверти группы переехали в Нью-Йорк (первый барабанщик, яростный панк по имени Крис Нитли, так и не решился расстаться с должностью младшего менеджера по продажам в штаб-квартире сети книжных магазинов “Бордерс”), даже на время снял вопросы о потенциальной прибыльности нового ремесла. Кроме того, от Форт-Грина, где поселился Эдди, до родительского дома было сорок минут езды на электричке, и он заглядывал в Ист-Норвич еженедельно. Удивительным образом отказ от всего, что уготовили ему семья и школа, только приблизил его к идеалу послушного сына.

Примерно ту же роль Эдди исполнял и в группе. Ни доля внимания толпы (в 2008-м речь еще могла идти о “толпе”), ни лавры соавтора его не манили. На сцене он оборудовал свое гнездо на правом фланге так, чтобы оставаться практически невидимым: его сокрушенное концентрацией лицо – лицо инженера из ЦУПа, руководящего запуском, – всходило и заходило между ярусами стенда, на котором расположились родес-пиано и сэмплер. На репетициях его полностью устраивал сложившийся статус-кво, при котором Алан ставил им – сперва с мини-диска, затем с телефона – демо-версии готовых песен (чаще всего просто спетые под гитару, но иногда и с рудиментарной аранжировкой), а группа проводила несколько часов, разминая рисунок и ругаясь о темпе, то есть всячески подлаживая новинку под себя. Иногда в результате этих сессий менялась тональность – иначе Алана необъяснимо влекло к A# – или растягивалась кода, но Эдди не помнил ни одного случая, чтобы какая-то из композиций претерпела более радикальные изменения. О текстах не заикался никто: территория слов и, шире, всех издаваемых гортанью звуков принадлежала певцу по умолчанию. Один раз, когда Брет робко обратил внимание Алана на то, что во французском термине roman à clef последнее “ф” не произносится (тот зарифмовал его с my manic laugh), Алан молча поднял стойку с микрофоном, поставил ее перед Бретом и вышел из студии.

Тем не менее весна 2008-го казалась подходящим временем для экспериментов. Второй барабанщик – немногословный чех, спешно нанятый в первые же недели нью-йоркского существования группы, чтобы не пропустить важную серию концертов, – был единогласно изгнан после того, как сгибы его локтей покрылись укусами ос и аспидов, а с репетиционной точки начали исчезать шнуры. Его сменил веселый тридцатипятилетний турок Тони Эроглу. Эроглу работал управдомом в здании, где снял однушку Брет; по ночам из его полуподвальной мастерской глухо, как заложник, лупил в левую стенку фойе ровный барабанный бит. Там, в мастерской, Тони прятался от жены и трех детей, живущих на том же этаже по другую сторону от фойе. Под утро слева затихали барабаны, Тони на цыпочках пересекал фойе, и справа начинали греметь кастрюли.

Притираясь к очередной замене, группа чуть отошла от своего стандартного репертуара и даже попробовала пару раз – это слово вселяло в Алана особое омерзение – “джемовать”. В один из таких моментов, набравшись смелости, Эдди начал с напускной небрежностью наигрывать свою фразу в 7 / 8. Он даже позволил себе пару раз ошибиться, как будто придумал этот рифф на ходу.

На самом деле, наверное, не существовало мелодии, которую Эдди знал лучше. Он носил эти 14 долей в себе три года – без изменений, без улучшений, словно звуковой код от личного сейфа. Иногда, особенно при быстрой ходьбе, он мог внезапно осознать, что фраза, закольцевавшись, крутится у него в голове уже несколько минут. Она стала органичной частью Эдди Ю. Чтобы вызвать эти несколько нот к жизни, механизм памяти не требовался вообще. Достаточно было прислушаться, и ноты отыскивались – в подкорке, в фоновом гуле живущего тела, где-то между дыханием и шумом крови в ушах.

– Ого, – сказал Алан. – Это что?

Эдди удивился в ответ. Неужели и вправду за годы полного симбиоза между ним и мелодией она ни разу не вырвалась наружу? Неужели окружающие не начинали ее слышать, словно дальние колокола или мелодию грузовичка с мороженым, при его появлении? Как можно вообще эту мелодию не знать?

– Да так, – пожал плечами Эдди. – Вещичка одна.

– Сыграй еще раз.

– Легко.

Эдди заиграл. На сей раз Брет начал мягко трогать струны баса, осторожно, как бы на полях, обозначая возможные места смены аккордов. С каждой новой нотой рифф, не меняясь сам по себе, звучал совершенно по-иному: нейтрально (соль), щемяще (ми), триумфально (си), тревожно (ля-диез). Семь лет уроков, и все равно способность музыки столь скудными средствами диктовать настроение представлялась Эдди разновидностью вуду. Он знал, конечно, что виной всему заученные, обусловленные культурой представления о гармонии, что все интервалы условны, что человеку, выросшему на азиатской или африканской музыке, минор не обязательно сообщает печаль; на японских свадьбах играет мелодия, под которую американским любовникам впору было бы заключать разве что суицидальный пакт. И все же, и все же – чем еще, кроме колдовства, объяснить ощущение, будто твою душу катапультирует из тела огромной рогаткой, каждый раз, когда, скажем, у Blur в Death Of a Party ре мажор обрушивается в си минор?

– Раз-два-три-четыре, раз-два-три… Выебываешься, да? – Никто так не умел развеять магию момента, как Тони. Несколько тактов он отбивал ритм палочками, считая вслух, затем внезапно переключился на сухое строгое диско школы Стивена Морриса: чередующиеся большой барабан и хай-хэт с маленьким взрыком том-томов на каждой второй семерке. Под протекцией Тони Брет осмелел и заиграл в полную силу в стиле даб, поддевая басом слабые доли. Алан сосредоточенно слушал, опустив глаза и мерно кивая в такт. Его ладони обнимали решетку микрофона, будто закрывая рот свидетелю, хотя, по сути, этим жестом он лишал голоса сам себя.

Раз-два-три-четыре, раз-два-три. Это была, бесспорно, танцевальная музыка, почти что хаус, но хаус с изъяном, креном, заячьей губой; под него одинаково трудно было устоять на месте и танцевать. Раз-два-три-четыре. Эдди, обомлев, играл по кругу свое – хотя теперь уже не только свое – арпеджио, крутил его, как гимнастка шелковую ленту. Как ленту Мебиуса, постоянно рвущуюся и склеивающую себя заново в одном и том же месте. Как Уробороса, с каждым оборотом откусывающего еще по дольке себя. Раз-два-три. Студию перед его глазами слегка качало.

– Ю, а слова есть? – спросил в микрофон Алан.

Группа остановилась как один человек. За три года существования “Гистерезиса” этот вопрос раздался из уст Алана впервые.

– Н-нет пока, – ответил Эдди, переводя дыхание. Его глотка пересохла, губы запеклись. Пальцы правой руки горячо ныли, и только так он понял, что играл одну и ту же музыкальную фразу без вариаций минут десять. В груди, темени, в низу живота с треском искрило. Он чувствовал себя незаземленным, опасным. С опозданием он осознал и прогнал усилием мысли частичную, и без того тихо тающую эрекцию.

– Напишешь?

– Ты что, – смутился Эдди. – Давай лучше ты.

– Нет, – мотнул головой Алан. – Это твое. Давай не смешивать родительские права. Нет ничего противнее всех этих рок-мемуаров потом – Джо Шмо написал двадцать процентов музыки к историческому синглу “Ешь меня жопой”, но Лиззи Хуиззи в ответе за как минимум сорок пять процентов слов.

– Я п-попробую, – сказал Эдди.

И на этом все закончилось. Точнее, не все. Он действительно несколько раз садился писать слова, мучился, откладывал, садился снова. Долго решал, должна ли вокальная мелодия заместить собой главный рифф или как-то хитро оплести его. Пел под него чужие тексты. Читал под него монотонным полурэпом ингредиенты с коробки хлопьев – получилось неплохо, как Numb у U2. Но текст так и не пришел к нему.

Мелодия меж тем въелась всем в мозг, и еще год почти на каждой репетиции то Брет, то Алан начинали ее играть, а остальные подхватывали. Постепенно она превратилась в легкую групповую разминку (перед началом настоящей работы) или освежающий предесерт (ближе к ее концу). Иногда на концерте, в промежутке между песнями, пока Алан подстраивал гитару и жестами просил поднять вокал в мониторе, Брет – никогда не Эдди – украдкой, в двойном темпе, набрякивал на басу знакомые ноты в качестве шутки для своих. В этой фазе, как старый акробат, переквалифицировавшийся в коверного, мелодия просуществовала еще года три. Затем и такая полужизнь сошла на нет. А главное, она замолкла в голове у самого Эдди. Ее место занял дико прилипчивый сэмпл из песни Swate группы Das Racist.

* * *

– А давайте сыграем ее завтра в Чикаго, – сказал Алан, прерывая свист.

– Кого ее? – спросил с переднего сидения Тони. – In the Ghetto?

– Песню Эдди. – Алан засвистел опять.

– А! Помню, помню. Классная. Только к ней же слов нет.

– Эдди напишет.

– Я пробовал, – улыбнулся Эдди. – Сто лет назад.

– А ты не пробуй. Просто возьми и сделай. Слава говорит, что “пробовать” – понятие, лишенное смысла.

– Это не Слава, это Йода, – сказал Брет приборной панели. Эдди, по правде, подумал то же самое, но прикусил язык: насмешки над наставником Алана почему-то сходили с рук только Брету.

– Это не значит, что он не прав, – спокойно ответил Алан. – Эдди, давай. Прямо сейчас. Там немного слов нужно, строчки четыре. Это же практически танцевальный трек. Смотри, я буду свистеть, а ты на каждую первую долю произноси фразу, которая в этот момент придет тебе в голову.

Боже, что происходит, подумал Эдди, чувствуя, как чешутся от стыда щеки. Тем временем Алан уже свистел снова, громче, настойчивей. На втором круге Тони начал выхлопывать ритм ладонями по бардачку и коленям. На третьем Брет, не отрывая глаз от дороги, забубнил тубой.

Эдди пропустил четвертый оборот. Открыл рот на пятый и снова замолк, поперхнувшись слюной. Басовый бубнеж Брета приобрел злобный обертон. Наконец на седьмой:

– Мантра смирения.

Все с облегчением расхохотались, Эдди тоже.

Он понимал, что после такой долгой накрутки абсолютно все, что бы он ни сказал, вызвало бы только эту реакцию.

– Так. О’кей. О’кей. – Алан раздул щеки и с шумом выпустил воздух, избавляясь от последних остатков смеха – явно по какой-то дикушинской технологии. – Неплохое начало! Ну что, дубль два? Раз, два, три…

– А всё, – заявил Эдди. – Что еще нужно?

– Ой, – сказал Тони, – а ведь действительно.

– Ебать, ты гений, – выдохнул Брет.

Алан медлил. Повисла пауза, в которую уместился бы целый рифф.

– А главное, эти слова обязательно надо орать, – заговорил он наконец, и именно в это мгновение в репертуаре “Гистерезиса” официально появилась новая песня. – Просто орать, и все, даже не в систему, а в гитарный усилок через компрессор и фузз.

– Ну что ж. Ты хотел простоты, – заметил Тони, скалясь.

– О, ребята, смотрите, – Брет указал пальцем на шоссе. Впереди, тускло подсвеченный тремя лужицами желтого света, теплился дорожный щит с надписью “Добро пожаловать в Иллинойс, землю Линкольна”. Место второго из трех i в Illinois не вполне убедительно занимал силуэт самого Иллинойса, похожий скорее на V. Впервые с Питтсбурга настроение у всех было достаточно игривое, чтобы, как отчего-то полагается при пересечении границы между двумя штатами, на миг оторвать ноги от пола машины.

– Йе-е-е! – прокричал Брет, когда щит пронесся над ними, шлепнув ветром по крыше.

– Йа-а-а! – отозвался Тони.

– Ура, – тихо сказал Эдди, покосился на промолчавшего Алана и увидел, что тот, наморщив под челкой лоб, набирает кому-то эсэмэс. Считаные секунды спустя с легким рассыпным перезвоном, которым в мультфильмах обычно сопровождается мановение волшебной палочки, пришел ответ.

– Все супер, – поднял голову от экрана Алан. – Слава говорит – можно!

4.

Они переночевали в мотеле на Саут-сайд, сняв один номер с двумя кроватями за семьдесят пять долларов плюс налог. Город не оставлял другого выбора. Если ты спишь в микроавтобусе на природе, ты бунтарь и романтик. Если ты спишь в микроавтобусе посреди Чикаго, ты бомж, труп или в процессе превращения из первого во второе. За завтраком в польском дайнере Алан поймал чей-то беспарольный интернет и не поддающимся расшифровке тоном сообщил, что “Гритц” вывесили у себя на странице вчерашний ролик с In the Ghetto и что он собирает “интересные” комментарии. На этом группа выдвинулась в клуб, сделав туристический крюк через Стейт-стрит.

– Янки-отель, – сказал Алан, указывая на кукурузные початки башен Марина-Сити. Он имел в виду фотографию этих зданий на обложке Yankee Hotel Foxtrot, знаменитого альбома Wilco. Это был восьмой визит группы в Чикаго, и Алан шутил так в каждый из семи предыдущих. Первые четыре раза он делал это бессознательно, после чего в шутку превратилось само повторение шутки. Эдди, Тони и Брет послушно рассмеялись.

Микроавтобус трясся на рифленой стали моста, сквозь решетку мельтешила река цвета палаточного брезента.

Концерт “Гистерезиса”, обкатанный до галечной гладкости годами работы по клубам, барам, культурным центрам, студенческим столовым, пляжам, театрам, стриптизам (дважды), актовым залам, сетевым кафе, галереям, парковым ракушкам, продвинутым боулингам, частным лофтам, крышам, уличным ярмаркам, радиостанциям и баскетбольным аренам (хорошо, арене, в 2005-м, на разогреве у Dashboard Confessional), проходил так. Они внаглую начинали с Failed State. Это была идея Алана. Он стремился избежать положения, в котором, по его словам, “зритель, ждущий хита, с каждой новой песней все больше презирает группу за высокомерие, а группа все больше презирает зрителя за непонимание”. На самом деле, как он признался однажды Эдди, дело было даже не в этом. Последние пару лет и хита-то мало кто ждал. Больше всего Алана теперь бесил тот смутный отблеск узнавания, что проскальзывал по залу с первыми аккордами Failed State, – а, так вот я кого слушаю, – и он стремился стереть его с лиц как можно скорее.

Недостаток у этого подхода был один: к первому номеру половина зрителей еще не успевала подтянуться. Поэтому на пике своего кабаре-периода, прошлым летом, группа на всякий случай заканчивала концерты репризой той же песни, на сей раз в нарочито грубой кафешантанной обработке. Бутлег этой версии приобрел даже определенную сетевую известность под названием Weilled State (в честь Курта Вайля), которое придумал разместивший видео анонимный остроумец. Эдди казалось чрезмерным играть одну и ту же вещь дважды за сорок минут, но щекотать клавиши в развязно-веймарской манере было слишком весело, чтобы возражать вслух.

Заработав изначальное расположение аудитории, Алан кратко представлял группу (всегда одной и той же фразой – “Мы здесь, и мы “Гистерезис”) и с головой бросался в новый материал: как минимум три вещи подряд с последнего на данный момент альбома. Именно здесь для Эдди решалась судьба вечера. Алан, как акционер публичной компании, требовал не абсолютных цифр, а тенденции к росту. Перед сценой могла стоять горстка людей, но если в ответ на новые песни покачивались в такт шевелюры и притоптывали “конверсы”, то Алан отыгрывал остаток сета на маниакальном подъеме, раздавал за кулисами комплименты и тащил группу в какой-нибудь претенциозный бар; у него была страсть к питейным заведениям с усатыми барменами в подтяжках и сложносочиненными коктейлями, болтовней про ингредиенты которых – желтки, щавелевый сироп, черт знает что еще – он мог грузить Эдди часами, пока Тони и Брет дули пиво под презрительным взглядом дежурного усача. И наоборот, зал мог быть забит, гарантируя по меньшей мере, что этим вечером группа сможет пропустить по два-три ретрококтейля, не залезая в долги еще глубже, но, если на второй или третьей из новых песен в толпе начиналось брожение и поглядывания на часы, Алан сникал. Это было видно даже со спины. Он становился сантиметра на три ниже.

Эдди, Тони и Брет переглядывались. Они уже знали, что им предстоит. Собирая оборудование после концерта, Алан молча, медленно, мрачно наматывал шнур от микрофона себе на локоть – второй признак грядущей бури. На этом этапе еще существовал способ спасти положение. Необходимо было вытащить Алана из-за кулис в зал – отоварить талончик на бесплатный дринк, послушать следующую группу и дать ему наговорить про нее язвительных гадостей. Если за это время к нему подходил кто-нибудь незнакомый (в идеале девушка, но и юноша с минимальными следами мыслительной деятельности на лице сошел бы) и говорил, как круто выступил “Гистерезис”, Алан более-менее успокаивался. О ретрококтейлях речь в ту ночь не шла, но и шторм проходил стороной, изойдя на мелкую морось.

Если же этого не происходило, то стоило бару опустеть, как у концерта появлялось второе отделение. Солировал Алан. Он начинал с придирок. На сцене ни фига не было слышно. Тони опять ускорился во второй половине Roman a Clef. Эдди опять плавал на Umich, ну выучи уже одну партию, ты не в джазе. Брет опять играет как ебаный робот. В толпе одни бейсбольные кепки, омерзительно. Что эти уроды в нас находят? Идите слушайте ваш Nickelback или кого вы там еще любите. Промоутер – мудила. Клуб – говно. Я не понимаю, зачем мы вообще все это делаем.

Последняя фраза была ключевой: после нее злость Алана теряла фокус, зато обретала размах. Почему никто не видит, что мы лучшее, что сейчас есть в американской музыке? Нам скоро двадцать пять / двадцать семь / тридцать, сколько еще это может продолжаться? В этом месте Тони на правах взрослого обычно пытался напомнить Алану, что музыка может быть самоцелью. Мужик, я старше вас всех ровно на десять лет, и мне похуй. Потому что я ни к чему не стремлюсь, я всего достиг. Моя мечта – играть, вот я и играю. И если бы ты попробовал найти хоть какое-то удовольствие в самом процессе, ты бы не реагировал так сильно на мнения разных ублюдков.

Этот довод не срабатывал ни разу. Зато он резко приближал кульминацию. Тони, то, что ты описал, называется хобби. Ты мне советуешь относиться к музыке как к ебаному хобби? Почему бы мне тогда не пойти работать в банк, купить дом в Нью-Джерси, разжиреть в нем, а по вечерам с ребятами хуячить рок-н-ролльчик в гараже, пока жена не позовет ужинать? Хочешь, сука, чтобы я стал ТОБОЙ?

Здесь, как правило, с грохотом падал табурет. Эдди хватал под локотки Алана, Брет – Тони. До развязки оставалось совсем немного: извинения, слезы, самоуничижение (я ужасный вокалист, я знаю. Вернемся в Нью-Йорк, опять возьму уроки), рвота и сон.

От концерта в “Дабл дор” Эдди с тоской ожидал сценария номер два. Седьмое июля выпало на воскресенье, последний день длинного праздничного уик-энда: все, кто мог покинуть Чикаго, сделали это 3-го. С другой стороны, может, это было и к лучшему. Фанатов “Гритц Карлтон” Эдди откровенно боялся. “Гритц” играли кантри-рэп – жанр, пионером и до поры до времени единственным представителем которого был самопровозглашенный реднек, кокаинист, республиканец и сутенер Кид Рок. Эдди пытался представить себе человека, который бы слушал – да что там, слышал – обе группы; кроме бывшего рок-критика газеты “Виллидж войс” Роберта Кристгау, на ум не приходил никто. Диаграмма Венна с аудиториями “Гритц” и “Гистерезиса”, горизонталь которой отвечала бы за уровень образования, а вертикаль – за вероятность владения огнестрелом, выглядела бы так:

* * *

“Гритц” только что закончили саундчек и, кажется, не собирались покидать гримерку до самого концерта. Их было несметное множество, человек двенадцать. Как подобает любому уважающему себя рэп-коллективу, функции доброй половины его членов оставались загадкой. Парни могли быть охранниками, роуди, барыгами или духовой секцией. По помещению слонялись, раздвигая плечами клубы конопляного дыма, здоровенные негры в футболках размером с пододеяльник; худые не то реднеки, не то хипстеры в майках-алкоголичках, белея лезвиями ключиц, резались в юкер на клепаном торце ящика из-под микшерного пульта; две блондинки на стрипперских каблуках, одна в мини-юбке лилового винила и тесном топе с драконом, другая в джинсах, полумесяцем разорванных под левой ягодицей, и косухе, на спине которой переливался стразами фирменный череп “Гритц”, нервно о чем-то перешептывались в углу. Поодаль играл на укулеле карлик; Эдди решил считать его галлюцинацией.

Лидер всего этого шапито Эй-Кей (основательно прогуглив все связанное с группой, Эдди знал, что его настоящее имя Эдмунд Кочауски) в куртке Carhartt и грязно-желтых афрокосах развалился на протоптанном диване у дальней стены, раскинув ноги: одну на журнальный столик перед собой, на котором уже собралась внушительная для двух часов дня коллекция пустых бутылок из-под пива, другую – вдоль самого дивана, так что сесть с ним рядом было физически невозможно. Низ его лица под темными “авиаторами” покрывал, как лепнина балкон, бугристый орнамент оспяных шрамов.

– Иди с ним, что ли, поздоровайся, – Тони легонько пихнул Алана плечом. Весь “Гистерезис”, робея в унисон, жался к стене у входа, однако негласная иерархия поп-музыки требовала, чтобы на поклон к одному фронтмену вышел другой. Алан вздохнул и своей самой беззаботной походкой направился к дивану. Одна из блондинок, в косухе, проводила его взглядом.

– Приветик, – хрипло сказал Эй-Кей, не меняя позы и не снимая очков. – Пива?

– Нет, спасибо, – ответил Алан. – Я из “Гистерезиса”. Большой ваш фанат.

– Блядь, я не могу на это смотреть, – сказал Брет на ухо Эдди.

Несколько секунд Эй-Кей сидел без движения, что-то соображая. Наконец нужный нейрон добежал сквозь все расставленные метилкарбинолом и тетрагидроканнабинолом препоны до своей цели.

– А! – Лицо рэпера осталось непроницаемым, но тело слегка шевельнулось. – Так это вы ролик записали? Как там… “Приходите или оставайтесь в гетто?”

– Ага, – глядя в пол, произнес Алан. Ближайший негр в огромном ти-шоте медленно повернул голову в сторону диалога.

Молчание длилось дольше, чем хотелось бы. А затем Эй-Кей во весь голос расхохотался, правой ногой стуча по журнальному столику и правой ладонью шлепая по ноге. Во рту его сверкала скобка бриллиантов.

– Ну ладно, – выдавил он наконец сквозь смех и кашель. – Вы мне реально нравитесь. Вот честно. Тру. Но вот фанаты наши… – Эй-Кей сощурился и шумно втянул воздух сквозь оскаленные зубы, что означало сомнение. – Да не, шучу, они-то вас точно полюбят. Как братьев, йо.


Ровно через шесть часов после этого разговора и две минуты тридцать секунд после начала разогревающего сета, посреди второго припева Failed State, в Алана полетела первая за его концертную жизнь бутылка.

Снаряд был запущен наискосок с правого фланга и, таким образом, сначала попал в поле зрения Эдди. Это была бутылка из-под пива “Гус айленд”, не худшего, кстати, чикагского эля. Судя по провожающему ее вращение ирокезу брызг, метатель даже не допил пиво до конца: необходимость срочно нанести физический ущерб певцу оказалась сильнее жажды. Бутылка летела по довольно высокой дуге, что дало Алану время отшатнуться, и приземлилась перед большим барабаном, разметав по сцене пенную звезду. Алан не перестал играть, но замолчал и, с гремящей за плечами караоке-версией хита, стал вглядываться в зал.

Опасения, они же надежды, Эдди по поводу праздничного уик-энда не оправдались. Перед сценой вертелись в броуновском движении сотни стриженых голов, будто грузовик вывалил тонну дынь в горную реку. Хотя концерт шел с возрастным ограничением 21+, как минимум половина казались Эдди подростками. Подавляющее большинство имели тот особый вид, слегка затравленный и волчий одновременно, что сопровождает белую бедность. Едва ли кто-то из них возмутился роликом про гетто. Они просто терпеть не могли “Гистерезис”. Если точнее, плевали они на “Гистерезис” – они ненавидели мидл-класс, закодированный, как понимал теперь Эдди, в каждом аспекте группы: в подчеркнуто европейских, без единого септаккорда или блюзовой ноты, гармониях и бескровном бите, в облегающей черной рубашке Алана, в постных ухоженных лицах всей четверки, в латинском названии. Эдди почти уважал их за это.

Алан продолжал отчаянно всматриваться в толпу, ища непонятно что – то ли обидчика, то ли сочувствие. Взамен из темного бурления в самом центре зала вылетела вторая бутылка.

В этот раз он успел только прикрыть лицо локтем. Стекло гулко стукнуло в кость. Бутылка в целости отрикошетила на монитор, скатилась вниз по его закругленной передней панели и завертелась на полу, издевательски выбирая кандидата на поцелуй. Алан сделал несмелый шаг назад и споткнулся о шнур. Микрофон развернулся на стойке, будто оглядываясь в поисках певца, и выдал скрежещущую завязку. Она послужила сигналом – Брет и Эдди бросили играть; через пару тактов остановился и Тони. Повисшую тишину тут же атаковали сотни подростковых глоток, стиснутых единым триумфальным порывом.

– Пошли на хуй! – орал кто-то прямо в первом ряду. – “Гритц”! “Гритц”! “Гритц”!

Алан дикими глазами обвел товарищей. Принявшая удар левая рука безвольно висела, пальцы сжимались и разжимались.

– “Гритц”! “Гритц”! “Гритц”! – Клич подхватили сзади. Вскоре этот лающий слог со встроенным хай-хэтом “тц” сотрясал весь клуб, как самодостаточный танцевальный хит. Со своей точки Эдди явственно видел заводилу – тот стоял, а точнее прыгал, так близко к сцене, что попадал в направленный на Алана софит. Это был белобрысый, большеухий парень лет двадцати с невинным прыщавым лицом, искаженным в двойном экстазе победы и предвкушения. Алану он, кажется, был виден не хуже.

– “Гритц”! “Гритц”! “Гритц”! – Эдди встревоженно наблюдал, как Алан, попятившись было, возвращается к микрофонной стойке и берется за нее неушибленной рукой. Даже из-за клавишных было видно, как побелели его костяшки. Петь он не собирался.

– “Гритц”! “Гритц”! “Гритц”! – орал белобрысый. Его прыщи сияли в фиолетовом свете. Бицепс Алана дернулся под тесной рубашкой. Микрофонная стойка оторвалась от пола.

Из всех возможных способов отвлечь друга и предотвратить драку тот, что пришел в голову Эдди, являлся не самым очевидным, но придумывать другой времени не было. Одним движением вывернув до предела громкость, Эдди заиграл рифф, со вчерашнего вечера известный как “Мантра смирения”.

Алан благодарно взглянул на него и опустил стойку. По его лицу расползалась совершенно неуместная улыбка. Еще миг, и Эдди понял ее причину: рифф “Мантры” идеально ложился на скандирование “Гритц”.

Это же понял и Тони, тотчас начавший вторить толпе мерным боем в “бочку”, а за ним и Брет. Эдди, не переставая играть правой рукой, левой перевел сэмплер в режим записи. К сэмплеру шла линия от вокального микрофона – иногда, под настроение, Эдди вылавливал отдельные ноты Алана, закольцовывал их, размывал ревербом и ставил на низкой громкости как амбиентный фон. Еще три точных удара по кнопкам – и вопли “Гритц” полетели в зал.

Если бы Эдди мог позволить себе сейчас роскошь рефлексии, то он поразился бы, вероятно, наглости самой идеи: взять крик, требующий твоего ухода со сцены, и вернуть его кричащему в виде новой песни. Все равно что поймать на лету гранату и швырнуть обратно, успев перевязать подарочной ленточкой. Но на рефлексию времени не было. Рифф раскачивал клуб, Тони в позе распятого Спасителя лупил по крэшу и райду на каждой доле, Алан уже поднял к лицу “Телекастер” и вместо микрофона истошно орал: “Мантра смирения!” в гитарный пикап. Минуту-другую спустя Эдди понял, что “Гритц! Гритц! Гритц!” доносится только из сэмплера. Сквозь ретрококтейль из пота и выбитых потом слез он бросил беглый взгляд в зал. И увидел, как в пекле алых прожекторов корчится перед сценой, сожрав ползала, многоголовый спрут слэма.

Дети танцевали.

* * *

Пока “Гритц Карлтон” доигрывали свой полуторачасовой сет, в гримерке остались только две давешние блондинки непонятного предназначения. Одну, в топе с драконом, уже забалтывал Тони; его правая рука рисовала в воздухе какие-то небоскребы, в то время как левая поглаживала дракона от головы к хвосту. Алан восседал на диване в почти той же позе, что Эй-Кей до него, полностью расстегнув рубашку, чего раньше не делал никогда, и сосредоточенно смотрел в телефон. По центру впалой груди проложил русло ручеек пота. Рядом присела блондинка в косухе.

– А вот на “Чаухаунде” пишут, что обязательно нужно заглянуть в “Эйвиари”, – крикнул он Эдди через всю гримерку. – Экспериментальная миксология. Это Грант Эйкетц, который “Алинеа”. Или все-таки лучше в “Чаркоул”? Там только одиннадцать мест, правда.

– Понятия не имею, – ответил Эдди, утирая лицо подолом майки. – Ты слышал, что в зале был Марк Ричардсон из “Питчфорк”? Мне звуковик только что сказал.

– Ебал я “Вилы”, – важно заявил Алан. Блондинка бросила к потолку кулак и испустила негромкий одобрительный возглас. Это, кажется, была ее рефлекторная реакция на формулировку “ебал я…”. Эдди сомневался, что у нее имелась четко сформулированная позиция по данному музыкальному порталу.

– Не уколись, – подал голос Брет. Стоило группе зайти в гримерку, он, не смущаясь барышень, разделся до трусов – Брет в принципе вел себя так, будто прижившиеся на нем с колледжа слои жира являлись родом одежды, – и теперь копался в сумке, выбирая новый наряд. Внеконцертный образ Брета ничем не отличался от концертного и состоял из пары джинсов Uniqlo (на самом деле двух одинаковых пар), потертого ремня-косички из разноцветных тесемок, некоторые из которых, лопнув, выпутались на свободу и образовали вокруг желейных бедер Брета подобие бахромы, и пяти маек в ротации столь жесткой, что, разбуди его кто-нибудь посреди ночи специально с этой целью, Эдди смог бы оттараторить порядок их чередования, не открывая глаз: красная с гербом Марокко, желтая с шестиногим огнедышащим псом – логотипом итальянской сети бензоколонок Agip, черная с надписью “Я ненавижу понедельники”, овсяного цвета с гербом дома Старков из “Игры престолов” и еще одна черная, без рисунка, зато в нежно-перламутровых пятнах крахмала от неудачной (или, наоборот, особенно удачной) стирки. Брет выбрал герб Марокко. Это означало хорошее настроение.

Эдди огляделся, заставляя себя запомнить этот момент. Никакого голливудского чуда там, на сцене, не произошло – восемьсот фанатов “Гритц Карлтон” не стали в одночасье поклонниками “Гистерезиса”. Но, отпрыгав, отпинав, отлягав, оттоптав и отмахав свое под “Мантру смирения”, они достаточно вымотались и подобрели, чтобы дать группе закончить сет. И это, как ни странно, казалось Эдди началом кардинально нового этапа. Того самого, о котором он тихо просил высшие силы вчерашним утром на выжженном солнцем холме близ Янгстауна.

– Ну что, решено, попробуем пробиться в “Чаркоул”, – сказал Алан, поднимаясь с дивана. – Крисса, вы с нами? – куртуазно спросил он косуху. – Джин с клубничным гаспачо!

– Чё? – переспросила, очевидно, Крисса. – Не. Я Бекку подожду. – Ее подруга и Тони каким-то образом успели исчезнуть из гримерки. – Ну и мы вообще-то с Эй-Кеем и все такое.

– Яволь, майн фюрер, – отрапортовал Брет, вытягиваясь по струнке. – Я готов пить пиво за десять долларов стакан.

– Если у тебя есть идеи лучше, говори.

– Ну вообще-то, – усмехнулся Брет, – с учетом недавних событий выбор сегодня стоит предоставить Эдди.

– Да ну, ерунда какая, – сказал Эдди. – Пойдемте в “Чаркоул”. Сейчас только лицо ополосну.

Слова Брета действительно заставили его покраснеть; он спешно вышел из гримерки и зашагал по длинному коридору, опоясывающему сцену сзади, в поисках туалета. Зеленая краска на стенах вибрировала от прущих справа инфразвуковых басов. Над головой покачивались тусклые лампочки на голых витых шнурах.

За углом коридор упирался в дверь с пришпиленной цветной фотографией, запечатлевшей мужской орган и явно выдранной из старого порножурнала: современная эстетика жанра не одобряла столь бурной растительности. Фотография тоже дрожала от баса, сообщая органу немного несчастный вид. Впечатление усугубляла безжалостно расположенная кнопка.

Эдди взялся за влажную ручку, открыл дверь и обнаружил за ней довольно стандартное панно. Бекка, с вывернутой в подобие корсета виниловой мини-юбкой, опиралась локтями на раковину в позе стрелка в тире, переминаясь с каблука на каблук. За ней, пружиня на полусогнутых коленях для компенсации разницы в росте, неистовствовал долговязый Тони. Параллельные взгляды любовников встречались в треснутом зеркале. По ободу раковины скакал вогнутый обмылок, с каждым толчком приближаясь к падению.

– Извините, – сказал Эдди, быстро закрыл дверь и зашагал обратно. Басы резко остановились. Повисшая без них относительная тишина казалась абсолютной. Даже рев и аплодисменты из-за стены ложились на уши приятным шелестом.

– Алло, Слава? – услышал Эдди из-за угла и замедлил шаг. Понятно: Алан вышел в коридор, чтобы избежать издевок Брета, и опять звонит Дикушину.

– Слава, это я. Мне нужна помощь. – Эдди остановился окончательно. Судя по близости звука, Алан стоял прямо за углом, сантиметрах в сорока. Так близко, что слышен был голос Дикушина в его трубке: не слова, но сам факт голоса.

– Бубубубу, – произнес телефон.

– Мне нужно срочно поработать над завистью и ревностью. У тебя есть для этого какие-нибудь алгоритмы?

– Бубу бубубубу бубу, бубубу бу бубубубу.

– Нет, это другое. Внутри группы.

– Бубу?

– Да. Как ты догадался? Он же обычно такой тихий.

– Бу бубу бу.

В этот момент на другом конце коридора с грохотом распахнулась дверь, ведущая со сцены, и раздался топот армии “Гритц Карлтон”.

– Извини, я перезвоню, – сказал невидимый Алан и замолк.

Эдди переждал секунду-другую и осторожно выглянул из-за угла. Взмокшие “Гритц” гурьбой, как футбольная команда, набивались в гримерку; последним шел Эй-Кей без очков. С его свалявшихся дредов капала вода. Завидев идущего навстречу Алана, рэпер издал громогласный рык и заключил коллегу в объятия.

– Это был вышак, – приговаривал он, тряся Алана. – Ваш второй трек! Блядь, вышак. Топ. Молитесь, чтобы у нас записи не осталось, а то я этот хук стопудово спизжу. Шучу, шучу. А хотите, куплю его у вас? Чтобы по чесноку? А? Где мои евреи? – Эй-Кей пнул дверь в гримерку и завалился внутрь в поисках, резонно было предположить, менеджера или юриста группы. – Йо, где мои евреи?!

Эдди внезапно посетила мысль, что стоило бы как-то предупредить Тони с Беккой. Кто знает, насколько либеральные взгляды на любовь и личный выбор развил в себе господин Кочауски за годы карьеры в кантри-рэпе. Эдди сделал неуверенный шаг назад по коридору, в сторону пришпиленного органа, и остановился. Тони взрослый человек. И схлопотать один разок в морду ему может даже пойти на пользу. Шаг вперед. Какое “в морду”, эти ребята его пристрелят и не заметят. Ты их видел?! Шаг назад. Почему сразу “пристрелят”, это расизм. Шаг вперед. При чем тут расизм, Эй-Кей поляк, Тони темнее его в десять раз. Шаг назад. Да ладно, не будет он ни в кого стрелять. Шаг вперед. Алё, этого человека зовут Эй-Кей. Эдди развернулся и, сбиваясь на бег, поспешил к туалету.

Он был почти у цели, когда дверь открылась ему навстречу. Тони на ходу возился с ремнем; особого беспорядка во внешнем виде Бекки Эдди не заметил.

– Ты все это время на стреме стоял? – удивился Тони.

– Он тебя ревнует, – сказала Бекка. – Ха-ха.

– Или тебя. Кстати, как он тебе? Вас вдвоем не оставить? Не верь тому, что говорят о китайцах.

– Тони, заткнись, – сказал Эдди. – Я нам всем сегодня жизнь спас. Тебе дважды. А если сейчас позвонит Пинар, то трижды.

Они молча прошли в гримерку, где в полном составе зажигал клан “Гритц”, пополнившийся пятью или шестью группис из аудитории. Эй-Кей отхлебывал водку из горла; между колен у него устраивалась поудобнее брюнетка с проколотыми ушами, носом, переносицей и пупом. Судя по тому, чем занимались на другом конце дивана Крисса и карлик, о собственнических чувствах лидера Эдди волновался зря.

В углу, сторожа груду аппаратуры, ждали одетые и собранные Алан и Брет. Глядя на них посреди чикагской вакханалии, Эдди с доходящей до боли ясностью понял, что более родных и милых ему людей у него в этой жизни нет и не будет.

– Ну наконец-то, – Алан картинно посмотрел на часы и зашипел: локоть саднил от удара бутылкой.

– А я тут пока анекдот придумал, – сказал Брет, наклоняясь к уху Эдди. – “Учитель, мне нужна новая мантра смирения. Потому что старая РЕАЛЬНО ЗАЕБАЛА!”

– Смешно, – ответил Эдди. – Очень.

5.

Гонорар в перетянутом резинкой конверте составил умопомрачительные восемьсот долларов. Эдди подозревал, что две брошенные бутылки пива обошлись совести арт-директора “Дабл дор” в как минимум триста из них, но он не стал говорить это вслух.

Еще пару лет назад такая сумма предвещала бы грандиозную попойку, но не сейчас. Тони забрал свою долю на месте и, обмахиваясь десятью двадцатками как веером, увальсировал к выходу, где его ждала Бекка. Остаток же группы с наслаждением переехал из мотеля на Саут-сайд в “Хоумвуд суитс” на Великолепной Миле, взяв два двойных номера в редкой конфигурации Алан – Тони / Брет – Эдди. (Алан разумно рассчитал, что Тони откланялся до утра и он сможет впервые за без малого две недели провести несколько часов в одиночестве.) В “Хоумвуде” Брет тут же монополизировал ванную, просидел в ней минут сорок, оставив на стоке веночек курчавых волос, вплыл в номер на облаке пара и завалился в кровать смотреть с айпада “Во все тяжкие”. Эдди был бы не прочь последовать его примеру, но Алан так рвался к своим чертовым ретрококтейлям, что отказать ему было невозможно.

“Чаркоул” оказался крохотным подвалом японского ресторана с крашенными в черное стенами и общим духом злодейского логова. Все барные стулья занимали хорошо одетые зады, и Эдди с Аланом усадили на кожаный диван в еще более крохотном предбаннике. Музыки не было, разговоров тоже; тишину нарушал, а скорее подчеркивал, только влажный хрип льда в шейкере.

Алан заказал “Замерзший пруд”; по глади миниатюрного катка в бокале мартини скользил одинокий лепесток белой розы. Эдди потянулся, как обычно, за вином, но капитулировал перед негодованием Алана (“Эдди, ну блин, ты в одном из пяти лучших коктейльных баров страны, не оскорбляй хозяина”) и попросил “Сазерак”, один из немногих коктейлей, держа который в руках он не чувствовал себя статистом из “Секса в большом городе”.

– Смотри, японская школа, – сказал Алан. За стойкой бородатый бармен вытачивал идеальную сферу из куска льда, поворачивая и поворачивая его в черной салфетке. Из-под ножа крупными хлопьями летел снег. В этом зрелище было что-то успокаивающее.

– Как это все-таки несправедливо, – Алан сдул лепесток к дальнему краю бокала.

– Что несправедливо?

– Что мы можем себе позволить такие места два раза в год, а вон тот банкир и его тупая баба, прочитавшая про это место на “Йелпе”, свободны пить здесь хоть каждый вечер.

– А. – Эдди не стал оглядываться. Этот мотив был ему хорошо знаком, как, впрочем, и большинство ламентаций Алана. – Не бойся, они расплачиваются за эту свободу другими способами.

– Тоже верно, – сказал Алан без особого убеждения.

– Ну хочешь, продадим “Мантру смирения” “Гритцам”? – предложил Эдди, ерничая. – Пусть Эй-Кей под нее рэп читает. Обопьемся. Тысяч пятьдесят дадут?

– Ты что, – всерьез переполошился Алан. – Ни в коем случае. Это же хит. Вернемся в Нью-Йорк, кстати, срочно запишем.

– Да, обязательно. – Эдди скучал по студии. Часами обсуждать каждый звук, слушать, как меняется партия от пары убранных или добавленных частот или децибелов, – во всем этом была некая ясность миссии, которой ему не хватало в дороге.

– Кстати, об альбоме, – добавил Алан чуть беззаботнее, чем это было необходимо. – Слава прислал контракт, как ты хотел. По-моему, все супер. У меня вообще очень хорошее предчувствие по этому поводу.

– У меня тоже, – сказал Эдди. – Дай почитать.

– На, – Алан вынул телефон. Договор был очень короткий, две страницы; первые несколько абзацев явно перешли в него без изменений с какого-то сайта юридической помощи. Эдди дочитал документ, перечитал, нервно допил “Сазерак” и перечитал еще раз.

– Алан, – сказал он наконец. – Алан. Этот договор переписывает все наши песни на Славу.

– Ты уверен?

Эдди усмехнулся. Мрачный декор и привкус абсента в “Сазераке” вкупе вызывали у него твердое ощущение, что он играет роль в международном триллере, и роль эта предполагала усталую усмешку.

– Да, уверен. Я доктор экономики. Я умею читать контракты.

– Ты не защитился. Покажи, где именно.

Эдди помотал файл с договором вверх-вниз, нашел нужную секцию и троеперстием увеличил ее во весь экран.

– Вот. Смотри. Пункт 5.2. “Права на воспроизведение и распространение звуковой записи Произведения”. Тут все очень запутанно, но суть простая: грубо говоря, мы можем играть свои песни вживую, но, как только они оказываются на каком-то носителе, они принадлежат Славе.

Некоторое время Алан молчал и жевал соломинку. Когда он заговорил, голос его изменился в странную сторону. Из него как будто выскребли средние частоты. Он был глухой и писклявый одновременно.

– Слава не имеет в виду ничего дурного, – сказал он. – Он просто так работает.

– Отлично, – ответил Эдди. – Пусть тогда добавит к договору райдер, в котором будет прописано, что он не имеет в виду ничего дурного, а просто так работает.

– Вот всегда ты так. Никому не доверяешь, всех подозреваешь в худшем. Достало.

– Скажи, а зачем тогда вообще договор? Пожмем ему руку, и все.

– Формальность.

– Тогда он не будет возражать, если мы выкинем пункт 5.2.

– Слава на это не пойдет, – помотал головой Алан. – Он очень ранимый.

– Значит, придется его ранить, – продолжил игру в своем частном триллере Эдди.

За следующую паузу Алан успел заказать, получить и выпить двойной виски. Просто виски, без клубничного гаспачо и розовых лепестков: это был тревожный знак. Тревожнее самой паузы.

– Эдди, – сказал он наконец, глядя в лед. – Я автор всех песен. Я могу подписать договор от лица группы сам. А вы можете играть или не играть на альбоме. Ваш выбор.

– Не всех.

– В смысле?

– Не всех песен, – повторил Эдди. – “Мантра смирения” моя. И музыка, и слова.

– Там два слова!

– И оба мои.

– Ты их подслушал у меня.

– А ты у Славы.

– Все равно. Я их вдохновил.

– По этой логике, собака Пола Маккартни написала Martha My Dear.

– Ну знаешь! – Алан начал гневно собираться. В этот момент его телефон косо поехал по столику, дребезжа вступлением к Failed State. Пара банкиров у стойки обернулись. Бармен покачал головой, будто говоря: “А еще в коктейлях разбирается. Я в вас разочарован, молодой человек”.

– Мы не в церкви, – пробормотал Алан и поднял трубку. Звонила Пинар, жена Тони. Алан бегло объяснил ей, что группу часами не выпускали на сцену, играть закончили почти в полночь, Тони страшно устал, и заснул прямо в машине, и позвонит с утра, а пока просит передать ей и детям большой привет.

– Я всегда знал, что ты в душе бухгалтер, – бросил он, пихая телефон в карман и поднимаясь. Судя по всему, он придумывал эту фразу во время разговора с Пинар.

– Погоди, не уходи, – остановил его Эдди. – Спорим на виски, что она сейчас перезвонит мне. Три… два… один…

Ровно на “ноль” у него зазвонил телефон. Алан при всей своей трагической мине не сдержал ухмылки.

– Да, Пинар. Нет, он спит. Мы все жутко устали. Зато концерт прошел на ура. У нас тут появилась одна песня, – на этих словах Эдди мельком взглянул на Алана, – которая всем очень нравится. Приедем, услышишь. Давай. Спокойной ночи.

– Так кто кому должен виски? – спросил Алан, оттаивая.

– Тони. Всем нам. Пожизненно, – Эдди набрал в грудь воздуха. – Алан, смотри, вот что я пытаюсь сказать. Я понимаю, что Слава очень важный для тебя человек. Мы все это понимаем и уважаем. Но ваши отношения не касаются группы. Это как с женщинами. Например, с Пинар. Считай, что Слава – твоя Пинар. Хотя нет, звонишь ему все время ты, так что это ты его Пинар, наверное.

– А вот это, – почти закричал Алан, вскакивая на ноги, – реально выходит за рамки! Особенно от тебя!

Все одиннадцать человек за барной стойкой встрепенулись враз, как грачи на телефонном проводе.

– Почему? – растерялся Эдди. – Брету ты позволяешь шутить гораздо жестче.

– Потому что Брет никто и ничто, – отрезал Алан. – Брет – голимый сеш. Сеш он и есть сеш. Пустая оболочка. Я его вышвырну из группы, как только мне это станет удобно. С Тони тоже все понятно. Тони – хер на ножках, в человека он уже не превратится. Знаешь, что мне сказал Слава в первый же день? “Не трать эмоции на людей, которых не существует”. Самая полезная вещь, которую я в своей жизни слышал! А вы еще удивлялись, почему у меня характер улучшился. Почему я могу наконец без зависти говорить о Grizzly Bear. Вот почему! Потому что их в моей жизни не су-ще-ству-ет. И Брета. И Тони. А ты, сука, существуешь, как бы меня это ни бесило.

– Господи, – обалдело протянул Эдди. – Я думал, у вас буддизм и вселенская любовь, а тут какая-то смесь Айн Рэнд с сайентологией. Алан, ну ты же… Ах, да ладно, хватит.

– Действительно хватит, – сказал Алан, встал, жестом сеятеля бросил на столик три двадцатки и все-таки ушел.

* * *

Два часа спустя Эдди сидел на своей кровати, слушал храп Брета и думал о Детройте. До конца турне оставалось два концерта – детройтский “Мэджик стик”, на разогреве у Вика Фиоретти и кульминационный опен-эйр у Зала славы рок-н-ролла в Кливленде. По логике вещей, стоило больше беспокоиться насчет Кливленда, но “Мэджик стик” волновал Эдди сильнее. Эдди не боялся ни пустого зала, ни враждебной толпы; фанаты Фиоретти, прошедшего пик славы лет пять назад фолк-рокера, были существами исключительно травоядными. Он страшился присутствия в зале одного конкретного человека – Экс.

Экс жила в Энн-Арборе, в двадцати с лишним милях от Детройта. Вся группа ее так и называла – The Ex или, в крайнем случае, Eddie’s Ex. Хотя у нее, конечно, было имя – Сандра, Сандра, Сандра. Они встречались почти год, но, называя ее так даже в мыслях, Эдди тут же переносился в первую ночь их знакомства. Поцелуй на кухне. Волосы на подушке. И его собственный бег домой через весь кампус с клубами сверкающего пара на выдохе и свернувшимся в голове эмбрионом “Мантры смирения”.

На следующее утро он, как обещал, разыскал Сандру в Сети и пригласил в “Кафе Амира”. Официальной версией было извинение за полночный уход; в своем чувстве вины Эдди удалось убедить даже себя. На самом деле, как он понял многим позже, его раздражало совсем другое – что в их первую ночь вся инициатива, с начала и до конца, принадлежала ей.

Эта новая гегемония Эдди длилась минут десять. Как только Сандра в растянутом до колен свитере и с холщовой торбой через плечо возникла у его столика, сдула со своих шведских веснушек пшеничную прядь и сказала: “Пошли”, Эдди даже не спросил куда. Он просто встал и пошел.

Она действительно оказалась шведкой, с мичиганского Верхнего полуострова – места, где под сполохами северного сияния обитали в страннейшей гармонии скандинавы, чьи “йа-а” тянулись, как главный экспорт этих краев соленая ириска, и будущие фанаты “Гритц Карлтон” на ржавых пикапах с флагом Конфедерации. У нее были абсолютно бергмановского толка родители (мать, кажется, звали Карин, если вообще не Гедда), которых Сандра, как положено, страшилась и стеснялась в равной степени. До представления жениха дело не дошло, но после каждого их приезда Сандра бросалась в постель с особенным угрюмым пылом, так что Эдди был им заочно благодарен.

Академический год закончился, не успев начаться. Сандра стала магистром фармакологии и нашла работу в энн-арборском филиале “Пфайзера”; Эдди, во все уменьшающиеся интервалы между концертами и репетициями, вяло работал над докторатом. Пара начала осторожно шутить о совместном жилье, с каждым разговором снижая градус юмора. Но потом из телевизоров страны донеслись шесть роковых секунд Failed State, и месяц спустя Эдди, Алан и Брет стали нью-йоркцами.

В ходе Большого Разговора перед переездом было решено, что отношения находятся Не На Том Уровне, чтобы один жертвовал чем-то серьезным ради другого. На самом деле, как всегда происходит во время таких разговоров, каждый просто ждал, что другой твердо скажет “оставайся со мной” и возьмет таким образом ответственность на себя. Вместо этого любовники обменялись ворохом вдумчивых доводов, разъехались и еще месяцев шесть истязали друг друга телефонными отношениями.

В этих затянувшихся сумерках Эдди научился Сандру ненавидеть – увы, задолго до того, как сама связь сошла на нет. Ни он, ни она не обещали друг другу верности, но пул возможных партнеров, в разы расширившийся для Эдди, для Сандры по-прежнему состоял из их энн-арборского круга общения; почти в каждом звонке она уныло признавалась, что переспала с очередным общим знакомым. Вместо того чтобы просто больше не звонить, Эдди впал в садомазохистскую зависимость от этих признаний. Он наказывал Сандру требованиями объясниться в деталях (нет, но что именно ты нашла в Джоше, мне просто интересно, как твой мозг работает), а себя – выслушиванием ответов (у него потрясающие губы, он читает по памяти Одена, он одевается в “Ральф Лорен” и не кончает часами, еще вопросы?). Это могло бы длиться бесконечно, не познакомься Сандра в Траверс-сити с басовитым молодым человеком по имени Свен и не делегируй ему обязанность отвечать на все входящие звонки. Две недели Эдди отпаивал коктейлями Алан, после чего наваждение прошло.

Теперь, задним числом, он понимал, что само его отбытие в Нью-Йорк с друзьями должно было казаться Сандре изменой столь фундаментальной, что любые последующие заведомо бледнели на ее фоне. Группа была не просто порталом в мир сомнительных связей – она и была сомнительной связью. (“Гистерезис”? Звучит как венерическая болезнь”, – заметила Сандра, когда он впервые рассказал ей про замечательный новый проект Алана Уидона – ну, ты помнишь, с новоселья. Эдди еще удивился тогда силе, с которой эта шпилька его почему-то задела.)


Брет всхлипнул во сне, мотнул головой по подушке, пустил газы и внезапно захрапел на тон выше, как поп-песня в последнем припеве. На музыкантском сленге этот прием назывался “модуляция дальнобойщика”. На его фоне затерялся тихий стук в дверь номера. Эдди скосил глаза на телефон у изголовья – 4:21.

В проеме понуро сутулился Алан, как минимум еще на пару виски пьянее версии, ушедшей из “Чаркоул”. В здоровой руке он, как гусеницу, держал добытый черт знает где кривоватый косяк.

– Пошли покурим, – прошептал он.

По дороге на крышу отеля выяснилось, что Тони, вместо того чтобы исчезнуть на ночь, привел Бекку в номер; Алан застал обоих на flagrante delicto. (“Она с мамой живет”, – извинительно сообщил Тони через плечо, не останавливаясь.)

– Можешь завалиться у меня, – сказал Эдди. – Мне все равно не спится. Только предупреждаю, Брет сегодня существует на все сто процентов. Рекомендую беруши.

Окна соседних зданий светили сквозь кисейную дымку, размывая вид на дальние небоскребы и черное озеро за ними. Стоять на крыше было приятно, хотя чикагская жара не отпускала даже ночью. Стоять на крыше вообще приятно, подумал Эдди. На любой, без исключений.

Алан раскурил и передал косяк. Эдди без удовольствия затянулся. Дрянь.

– Как ты думаешь, что дальше? – спросил Алан сдавленным голосом, выдувая дым.

– Детройт.

– Да нет. Дальше что? Тебе через неделю тридцать. Мне уже.

– Тони сорок, и он не парится, – сказал Эдди. – Он единственный из нас знает, зачем во все это ввязался.

– Да уж, – Алан подул на гаснущий кончик. – А ты? Ты-то зачем?

Эдди задумался.

– Не знаю. Ради компании, что ли.

– Знаешь, когда мы только познакомились, я где-то месяц думал, что ты тоже… наш человек.

– Вот как? – Эдди поджал губы.

– Ну извини. Азиатские стереотипы.

– Да нет, это я дуюсь, что ты ко мне не приставал.

– Ха-ха, – невесело произнес Алан. – Ты не мой тип.

– Ты группе-то скажешь хоть когда-нибудь?

– Не-а. Зачем? Брет сразу зажмется и перестанет быть собой, а Тони вообще, по-моему, гомофоб. Тебе одному пофиг. Тебе ведь вообще по большому счету почти всё пофиг, да?

– Нет, – сказал Эдди.

Они помолчали. В тишине потрескивал, убывая, косяк.

– Извини, – сказал Алан, – что я так за Славу обиделся. Ты прав, конечно. Не буду я его договор подписывать.

– Слова не мальчика, но мужа, – объявил Эдди. Это был поистине идиотский ответ, но к этому моменту трава уже давала о себе знать.

6.

К полудню 9 июля выжженный каркас группы въехал в выжженный каркас города. Детройт не просто пустовал – он таял на глазах. Здесь не было даже грязи. Власти снесли большинство заброшенных особняков, в которых жгли костры подростки на Ночь дьявола перед Хеллоуином, а остальные 364 дня в году ютились бомжи, и оставили на их месте аккуратные пустыри. Пустырей этих было такое множество, что в центре Детройта сама ткань города распускалась на глазах: зачастую на квадрат бывшего квартала приходилось всего два или три дома, вставших треугольником или по диагонали. Даже традиционная метафора челюсти с редкими зубами к этим улицам больше не подходила. На горизонте, видимом практически отовсюду, возвышалось некогда внушительное здание вокзала. Сквозь ряды выбитых окон сияло небо, белее и ярче, чем небо вокруг.

“Мэджик стик”, дочерний клуб более серьезного театра “Маджестик”, располагался на Вудвард-авеню, в части города, еще сохранившей следы былого величия. Разогрев прошел достойно, но вяловато, за исключением головокружительного момента, когда из толпы крикнули: “Сыграйте “Мантру смирения”!” (Этим утром про новую песню появилась пара строк на “Питчфорке” со ссылкой на любительское видео вчерашнего вечера, уже висящее в YouTube под заголовком “Так звучат стальные яйца”.) “Бросьте сначала в меня бутылкой”, – ответил Алан под хохот зала. “Как там твой алгоритм борьбы с ревностью? – подумал Эдди без злобы и даже без особого интереса, по сороковому разу наигрывая окончательно приевшийся рифф. – Неужели работает?”

Ощущение, что прошлой ночью что-то оборвалось и кончилось, не покидало его и после концерта – ни когда Алан хлопнул его по плечу и сказал: “Отличный сет”, ни когда в гримерку засунул нос печальный пьяный Фиоретти и сказал: “Отличный сет”, ни когда директор клуба вручил Алану конверт с шестьюстами долларами, впервые за многие годы выводя турне “Гистерезиса” в ноль, и сказал: “Отличный сет”.

– Ребята, а сможете убедить Пинар, что нам добавили еще пару концертов? – спросил Тони. – Думаю после Кливленда заскочить обратно к Бекке. Своим ходом, разумеется.

– Ради любви – все что угодно, Тони, – ответил Алан.

– Класс! Спасибо! Вы гении. Только всем придется разучить детали: какие клубы, где, когда, во сколько, с кем. А то, сами знаете, у нее прекрасная память. Я напишу вам шпаргалки.

– Пойду-ка я разбомблю туалет, – сказал Брет после паузы.

– Эдди Ю, к вам гости, – объявил, заглядывая в дверь, клубный охранник, экс-морпех лет сорока с двумя отчетливо свиными складками на затылке. На пол гостей указывало его отчаянное подмигивание. – Пускать?

– Нет, спасибо, – ответил Эдди. – Я сам выйду. Передайте, чтобы подождали у бара. Мне нужна минута.


Экс сидела у стойки в огромной толстовке, с пивом в руке и сардонически наблюдала, как на сцене копошатся, расставляясь, помощники Вика Фиоретти. Она забрала волосы в высокий конский хвост, чего раньше не делала. В остальном за прошедшие семь с лишним лет Сандра почти не изменилась. Разве что чуть побледнели веснушки, хотя, возможно, так казалось из-за освещения в клубе, да обозначилась по уголкам рта легкая схема улыбки даже в отсутствие таковой.

– Ну как тебе? – спросил Эдди вместо приветствия.

– Отличный сет, – сказала Сандра. – Шучу. Какая ужасная, ужасная, ужасная группа! – Широченная улыбка тут же заполнила и оправдала схему. – Рада тебя видеть.

С этими словами Сандра наклонилась вперед и, опершись рукой на плечо Эдди для баланса, чмокнула его в щеку, и он понял, что все пропало. Буквально. Не было семи лет, не было ссор, не было измен, не было взаимных издевательств по телефону. Боже, какой я рохля.

– А Свен дома? – спросил он.

– Кто?

– Правильный ответ, – сказал Эдди.

По толпе рябью прошли аплодисменты.

На сцене Фиоретти не без труда водрузился на очень высокий табурет, поболтал ногами для увеселения толпы, притянул к себе микрофон и фальцетом сказал: “Привет, фрики”.

– Пошли отсюда? – спросила Сандра.

Она до сих пор жила в Энн-Арборе, но не в студенческой части, а на юге, у аэродрома, куда Эдди за все свои годы учебы не заглядывал ни разу. Она и выглядела теперь немного как “тауни”, подумал он, – одна из тех жутковато одетых и, на студенческий глаз, слегка сумасшедших горожанок, пересекаться с которыми им доводилось разве что во время вылазок в супермаркет.

– Только я не буду с тобой спать, – предупредила Сандра, открывая дверь в квартиру. – Внимание! Переход за порог означает согласие с этим условием. Подумай.

Эдди перешагнул за порог и огляделся. За годы кочевой жизни он отвык от таких жилищ: настоящий обеденный стол со скатертью и салфетницей, настоящие занавески вместо пластмассовых жалюзи, настоящие полки с настоящими книгами в твердом переплете. На подоконниках толпились в два-три ряда горшки с темными, мясистыми, почти угрожающе живыми растениями; Эдди однажды уморил кактус за неделю.

– Какая взрослая квартира, – сказал он. – Я не вижу ни одного предмета из IKEA.

– Предпочитаю “Таргет”. Меньше связи с исторической родиной. – Сандра усадила гостя за стол и поставила чай, для которого, разумеется, тут же нашлись два набора настоящей фарфоровой посуды. – Ну, рассказывай же, что у тебя нового.

– Знаешь, – начал Эдди, – произошла удивительная вещь. Я, кажется, написал хит.


Следующие пять минут он рассказывал ей про турне, про Чикаго, про летящие бутылки и про танцующих гопников. Он слегка преувеличил воздействие песни на толпу в “Дабл дор” и сильно преуменьшил последовавшую склоку с Аланом. Не упомянул он только изначальное происхождение мелодии. Она бы все равно не поверила.

– Молодец, – сказала Сандра. – А в реальном мире как дела?

– Зря ты так. Нам впервые за сто лет светит контракт на альбом.

– Я понимаю. – Она подлила ему кипятка. – Держи. Сахар вот. Я понимаю. Но, Эдди, должен же быть у всей этой рок-н-ролльной темы срок годности!

Фраза вспыхнула над скатертью, повисела и врезалась Эдди в солнечное сплетение. У него выбило из груди весь воздух. Эдди вскочил, расплескав чай по блюдцу и вокруг, и попятился прочь от взрослого стола. Сандра с изумлением глядела, как он лихорадочно ищет обувь в прихожей.

– Не убегай, – сказала она. – Прости. Я неправа.

– Права, права, и знаешь, что права, – огрызнулся Эдди, перегнувшись пополам и втискивая ступню в кед. – И я знаю, что ты права. И все это знают. И это все равно не значит, что мне хочется это выслушивать.

Сандра со стуком поставила чайник на стол, подошла к нему вплотную и присела на корточки рядом.

– Эдди, прости меня. Мне просто… мне всегда было трудно понять, почему для тебя это все так важно. Ты же даже не солист.

В ответ полубосой Эдди бессильно привалился к стене и сполз на пол. Прихожая была достаточно узкой, чтобы, вытянув ноги, упереть их в противоположную стенку, что он и сделал. Сандра, подумав, села рядом и последовала его примеру. Так, молча глядя на три кеда и один носок, они провели около минуты. Она играючи пнула его кед своим. Он ответил тем же.

– Потому что это мои друзья, – выдавил он, отвечая на подвисший вопрос.

– Я тоже твой друг, – сказала она и пнула его кед сильнее.

Он взял ее рукой за подбородок, повернул к себе и поцеловал.

– Ого, – сказала Сандра одобрительно. Прошла еще минута.

– Условие перехода за порог все еще в силе? – спросил он.

– Для рок-звезд все делают исключение, – вздохнула она, поворачиваясь к нему всем телом.

В этот миг у Эдди, разумеется, зазвонил телефон. Алан звонил узнать, куда он пропал. Сандра продиктовала адрес Эдди на ухо, укусив его за мочку; Эдди, ойкнув, повторил.

– Ага, – сказал Алан. – С утра тебя захватим.

– Как мило с вашей стороны, – ответил Эдди, прекрасно понимая, что ни в какой Кливленд завтра не поедет.

* * *

Он проснулся от легкого цап-царап коготков по цинку. Голуби за окном, решил Эдди, лежа в рассветном полумраке и глядя, как восемь лет назад, на спящую рядом Сандру. Если ее тело как-то и изменилось за эти годы, то это была разница не между двумя возрастами, а между памятью и реальностью. Он не помнил, что россыпь веснушек продолжается у Сандры под горлом, уходя в ложбинку между грудями. Он не помнил шрам от прививки на левом плече. Он не помнил ее запах, потому что запахи как таковые не запоминаются, запоминаются только их метафоры; ее метафорой был “миндаль с молоком”. Эдди уткнулся носом в шрам от прививки: миндаль с молоком. Может, чуть горше прежнего.

Цап-царап тем временем сменил тональность. Теперь он звучал гораздо менее мило. Ключ в замке? Свен?! Эдди сел в кровати, спустив ноги на пол. Сандра сладко дернулась и прижалась щекой к его бедру. Шум резко сошел на нет, но в наступившей тишине не содержалось обещания дальнейшей тишины. Наоборот, она звучала как барабанная дробь перед цирковым трюком. Эдди встал, кое-как натянул джинсы, и, осторожно ступая, направился в сторону прихожей.

Дверь с грохотом распахнулась ему навстречу, выбитая ударом дорогого башмака. По другую сторону порога, чуть приседая на левой ноге и качая ушибленной правой, стоял Слава Дикушин. За спиной у Эдди вскрикнула Сандра, на вдохе, тихо и страшно. Подхлестнутый этим звуком, он схватил первый попавшийся под руку продолговатый предмет, который оказался тяжелым медным рожком для обуви, и выставил его перед собой наподобие шпаги. (Какая все-таки взрослая квартира, подумал Эдди совсем уже невпопад.)

Увидев Эдди, Дикушин встал на обе ноги и принял угрожающий вид. Из-за двухметрового роста и драматического черного плаща на плечах ему это удалось без труда.

– Ты понял, с кем связался? – прорычал Дикушин, делая шаг внутрь квартиры. От него разило смесью перегара и Comme des Garcons Odeur 71. – Связался с кем, понял? С кем? Понял? Связался?

– Сандра, звони в полицию, я его задержу, – сказал Эдди, хотя, возможно, это азбукой Морзе выстучали его зубы. Так или иначе, Сандра его поняла. Выскочив из постели, она ринулась к телефону во всем своем веснушатом великолепии. Вихрь золотых волос несся за ней, как волнистые линии скорости в комиксе. Дикушин невольно проводил ее взглядом. Сейчас или никогда, понял Эдди. Перехватив рожок так, что из тупой шпаги тот превратился в тупой кинжал, он изо всех сил ткнул им Дикушину в лоб.

К его собственному удивлению, рожок рассек кожу, хотя проник совсем неглубоко; лицо Дикушина, не менее удивленное, моментально залила кровь. Громко капая на линолеум, он сделал три неверных шага внутрь квартиры и сел на пол примерно там, где вечером целовались Сандра и Эдди.

– Кто это?! – завопила обретшая дар речи Сандра.

– Да мудак один, – сказал Эдди, не выпуская рожок. Из давешнего шпионского триллера он, кажется, перенесся в какой-то менее благородный жанр.

– Как он сюда попал?!

– Понятия не имею. А, нет. Имею. Я сам продиктовал адрес его падавану.

– Бинт, – проныл Дикушин. – Бинт дайте.

– Мне в 911 звонить или как? – спросила Сандра уже более спокойным голосом, закутываясь в халат.

– Нет, – ответил Дикушин. – Не надо.

– Это мы сейчас сами решим, – сказал Эдди и сунул Дикушину пачку салфеток со стола. – Что вы здесь делаете?

– Я пришел сделать тебя отдать права на песню, – сказал Дикушин, промакивая лоб. Салфетки одна за другой чернели и падали на пол тяжелыми комками. Странным образом для самопровозглашенного гения и человека с абсолютной, опять же по его словам, памятью за тридцать лет жизни в Штатах Дикушин так и не выучил толком английский. Алану он умудрялся преподносить это как доказательство собственной власти над людскими умами: ему не нужен был язык. Никому не нужен был язык. Женщина решает, спать с тобой или нет, в первые семь секунд общения. Партнеры тебе доверяют или нет. За политика голосуют по невербальным сигналам. В лучшие дни подобные пошлости сыпались из Славы, как леденцы из пиньяты.

– Что?!

– Я слышал вашу новую песню, – сонным голосом сказал Дикушин. – Алан говорит, твоя. Нам она нужна. Ты не даешь. Я пришел сделать тебя убежденным ее отдать. Пожалуйста?

Рана от рожка, как ухмылка, перечеркивала весь его лоб наискось. Когда, дойдя до “пожалуйста”, Дикушин поднял просительно брови, она открылась шире; по крыльям крупного носа с удвоенной силой потекла кровь.

– Я… я не понимаю, – сказал Эдди. – И вы прилетели сюда первым рейсом, чтобы… чтобы… нет, не понимаю.

– Нечего понимать, – разозлился внезапно Дикушин. В ответ Сандра показала ему телефон с набранным 911; ее палец навис над кнопкой вызова. – Ты не заслуживаешь этой песни. Я заслуживаю.

– Еще скажите, что меня не существует, – ответил Эдди. – Это у вас с Аланом, кажется, популярная теория на все случаи жизни.

– Вас… никого… не… существует, – просипел Дикушин, клюя носом. – Вы все сон богини Иштар.

– Он пьян или псих? – спросила Сандра с любопытством.

Дикушин снова поднял поникшую было голову.

– Я не пьянею, – гордо сообщил он. – Я расщепляю спирт усилием воли.

– Понятно, спасибо, – Сандра нажала на вызов. – Алло, диспетчер? У нас тут беда со знакомым. Упал в прихожей и теперь несет чушь. Срочно нужна скорая по адресу…

Она замолкла, потому что, услышав ее, Дикушин криво встал, с размаху наклеил себе на лоб целую пачку салфеток и, хромая на правую ногу, вывалился за дверь. Некоторое время его поскуливания и ругань, удаляясь, доносились с лестницы, пока не затихли совсем.

Эдди выглянул в совсем уже светлое окно. Сандра встала рядом, дыша ему в плечо. Выяснилось, что Дикушин запарковал свой прокатный “хюндай” на газоне перед Сандриным зданием, сломав почтовый ящик. Он влез в машину, почему-то с пассажирской стороны, посидел там с минуту, дал уверенный задний ход на проезжую часть, снес зеркальце соседскому пикапу и, виляя, укатил в рассвет.

– Я вымою пол, – пообещал Эдди и сунул окровавленный рожок в мусорник. – И дверь починю.

– Песню лучше поставь, – сказала Сандра, скидывая халат. – Кажется, я хочу ее послушать.

– Серьезно?

Сандра зашла нагишом в ванную, оставив дверь приоткрытой, и включила душ.

– Что я могу сказать, – крикнула она поверх шипящей воды. – У этого человека реальный дар убеждения!

Адреналин стремительно покидал кровеносную систему Эдди. Его руки тряслись. Он почувствовал, что сейчас расплачется. Из двери ванной повалил пар. К черту. Он сдернул джинсы, вытер глаза и твердым шагом – максимально твердым, на который может быть способен истерикующий голый мужчина в чужой квартире, – направился туда, где его ждали.

7

10 июля 2013 года на открытой сцене в парке перед Залом славы рок-н-ролла в Кливленде играли восемь групп. Третьим по счету, в два часа дня, выступало новое трио из Нью-Йорка под названием Inverter: худой, скованный певец с длинной челкой, скрывающей правую половину его лица, в черной узкой рубашке и черных же джинсах, с перебинтованной в локте левой рукой, плотный курчавый басист в желтой майке с шестиногим псом и загорелый, лысеющий барабанщик. Как писал на следующий день музыкальный обозреватель газеты “Плейн Дилер”, “зрители особенно отметили необычное звучание группы, построенное на интригующей пустоте в средних частотах. Это хлесткий минималистский рок с сухим битом и виртуозным басом, на котором держится почти все мелодическое наполнение песен; только изредка в эту черно-белую схему, как красный карандаш редактора, врываются лаконичные росчерки гитарного шума”.

Перед сценой столпилось около сотни зрителей. Эдди сидел на траве в дальнем конце газона, не боясь запачкать и без того убитые джинсы. Колени холодил бумажный пакет с полувыпитой бутылкой белого вина. Полчаса назад он послал Алану эсэмэс следующего содержания:

“Мантра смирения” твоя.

Надеюсь, она будет нужна тебе все реже.

Эдди

Теперь ему было любопытно, сыграют они ее или нет и если сыграют, то как.

Группа оставила новый хит на самый конец выступления. Брет прекрасно справился с обеими партиями – он просто перевел песню в ми и играл бас на открытых нижних струнах, одновременно выводя главную тему на самом верху грифа. Когда он начал, с газона перед сценой донеслось несколько одобрительных возгласов: рифф узнали.

Группа растянула “Мантру” минут на пять, закончив ее а капелла под ритмические аплодисменты выросшей за это время толпы. Человек десять построились в очередь за диском. Эдди представил себе, как Алан смущенно объясняет каждому из них, что на альбоме этой песни нет.

Между сетами большинство зрителей разбредались к обступившим парк киоскам за корн-догами и лимонадом, но Эдди не спешил уходить. Даже рискуя быть увиденным со сцены, он не мог отказать себе в главном удовольствии: впервые за восемь лет сидеть без движения и смотреть, как Алан, Брет и Тони собирают инструменты. Родес-пиано он оставил в Энн-Арборе у Сандры. Через месяц оно будет завалено бумажным хламом. Через пять лет трехлетняя Эвелин Ю, погнавшись за котом, подломит ему одну из четырех ног, а себе набьет шишку о закругленный виниловый угол. Еще через пару лет она начнет на нем играть, но редко и без особой охоты.

“Инвертер” тем временем заканчивал сборы. Тони нацепил на себя круглый ранец с литаврами и тут же стал похожим на черепаху. Алан задумчиво наматывал шнур от микрофона на локоть. Брет взял у Тони ключи, ушел и вернулся уже за рулем, подведя порожний микроавтобус вплотную к правому боку сцены.

Пока трио грузилось, на их месте уже раскладывалась следующая группа. Это был квартет совсем молодых ребят – гитара, лэптоп, живой бас и электронные барабаны. К сцене лениво подтянулась горстка любопытных; перед самым краем, склонив голову к плечу, встала тонконогая черноволосая девушка в летнем платье воланом.

– Здравствуйте, – сказал певец, стесняясь. – Нас зовут The Banoffee Plot, и мы выступаем в первый раз.

– Ву-ху-у! – крикнула девушка, тотчас выдавая в себе подругу певца.

Певец взглянул на нее, старательно пряча улыбку, и вновь принялся рассматривать свои “конверсы”. Если бы он покосился влево, то увидел бы, как белый микроавтобус, выпустив из-под проседающего зада клуб дыма, дал ходу прочь от сцены, медленно докатился по обсаженной липами парковой аллее до Эрисайд-авеню, постоял на тротуаре, моргая габаритами, неуклюже перевалился через бордюр и исчез.

Сингапур – Семиньяк – Санкт-Петербург – Москва, 2013

Загрузка...