Акрам Айлисли ДЕРЕВЬЯ БЕЗ ТЕНИ

Посвящаю моему сыну Наджафу, названному так в честь отца, которого меня лишила война

Глава первая «ПРИЕМЫШИ» ТАХИРАМУАЛЛИМА

Пожалуй, больше всего новость эта подействовала на Элаббаса. Громоздкий, двухметрового роста парень, он весь сразу как-то съежился, сжался; даже ступни его босых ног, торчавшие меж прутьев кровати, не казались сейчас такими огромными. Очень бледный, он недвижно лежал на спине, заложив руки за голову и уставившись глазами в потолок…

Гияс стоял у окна спиной к нам и курил, жадно затягиваясь; его длинная смуглая шея с двумя синеватыми жилами казалась беззащитной и жалкой.

Мазахир сидел на кровати, положив локоть на железную спинку и обхватив лоб ладонью. Мазахир явно рисовался — он любил это занятие — и в своей картинной позе был сейчас по меньшей мере нелеп.

Кроме нас четверых, в комнате был еще Исмаил. Это он принес ошеломительную весть; встав раньше всех, он, как обычно, отправился на базар — обойти земляков, и вот… Газета, сообщавшая о смерти декана факультета Тахира-муаллима, лежит на столе: портрет в черной рамке и некролог. Неужели прошло всего лишь десять минут, как Исмаил принес эту газету?..

Немыслимо было представить себе, что Тахира-муаллима нет. Что означает для нас потеря своего наставника, мы до конца поймем позже, но уже сейчас сразу многое становилось нелепым. В разгар лета, в чудовищную бакинскую жару, пять человек сидят в этой огромной комнате, зря убивая время… Еще совсем рано, пожалуй, нет восьми, а все вокруг — каменные дома, деревья, воздух — пропитано запахом гари и мазутной вонью раскаленного асфальта.

Кончался июль. Студенты давно разъехались, в общежитии были только мы пятеро да еще Вильма. Вильма осталась наверху в своей прежней комнате, нас же по случаю ремонта комендант оперативно переместил в красный уголок. Кроме огромного стола, повидавшего на своем веку великое множество заседаний, а сейчас служившего нам для трапезы, пяти наших тумбочек и пяти кроватей, здесь свалено было бесчисленное множество другого имущества: старые холодильники, телевизоры, тюфяки, одеяла, какие-то доски…

В общем-то, мы не жаловались. Впятером в одной огромной комнате нам даже казалось интересней. Вместе питались, вместе развлекались. Иногда мы ходили в кино, обычно к нам присоединялась Вильма. По национальности она была немкой, имя ее было Вильма, но она переделала его на азербайджанский лад — Валида.

Из всех нас один Исмаил имел виды на Вильму. Просто сказать, был от нее без ума. Из-за Вильмы он выкидывал такие фокусы, что можно было подумать: спятил. Его сдерживал лишь страх перед Элаббасом; Элаббас предупредил заранее: «Если кто положит на нее глаз, морду набью!» Вот бедному Исмаилу и приходилось играть роль, не соответствующую ни внешним, ни внутренним его данным, — роль трагического героя.

Мы с Элаббасом с первого курса жили в одной комнате, и я точно знал, что сам он на Вильму видов не имеет. Просто оба они выросли в детдоме, и Элаббас считал своим долгом опекать девушку. То обстоятельство, что сама Вильма давно уже любит Элаббаса, Исмаил то ли не знал, то ли знать не хотел. Ведь Элаббас был лет на десять старше нас — старик! Получив от девушки очередной отказ, Исмаил несколько дней расхаживал с трагическим видом…

Хотя настоящих сирот среди нас лишь двое: Элаббас и Вильма — у нас с Мазахиром только отцы погибли, а у Гияса с Исмаилом родители были живы-здоровы, — всех нас шестерых на факультете звали «приемышами» Тахира-муаллима. С первого курса Тахир-муаллим выделил нас из сотен студентов и все пять лет не выпускал из виду. Тахир-муаллим считал, что из каждого выпуска филфака в Баку непременно должны остаться человек пять «деревенских» — «для очищения свежей струей застоявшейся филологии». Он намеревался устроить нас в Баку. Было уже примерно известно: Вильма и Гияс пойдут почасовиками, она — на русское, он — на азербайджанское отделение, меня и Элаббаса. Тахир-муаллим прочил в аспирантуру, Мазахир, взяв тему, должен был остаться лаборантом при кафедре, Исмаила предполагалось устроить в редакцию.

Все это Тахир-муаллим должен был вот-вот решить с ректором, но ректора срочно вызвали на какое-то совещание, а Тахир-муаллим уехал на двенадцать дней в Шушу. «Передохну малость и вернусь. Значит, не трепыхаться, сидеть, ждать. Все будет в порядке». Он сказал это нам на вокзале, уже садясь в поезд. Всю эту неделю мы не заходили в университет. В некрологе было сказано, что Тахир-муаллим умер три дня назад…

Элаббас все еще пребывал в прострации. Лишь в глубине его глаз можно было приметить движение: они то прояснялись, то снова их застилал мрак. Гияс неотрывно смотрел в окно. Исмаил копошился в углу, складывая в чемодан свои вещи. Поднялся, взял чемодан и торжественно направился к двери…

— Прощайте! — произнес он вполголоса. — Домой поеду. Чего здесь торчать? Баку без Тахира-муаллима — не Баку! А деревни бояться нечего. Напишу вам из дому…

Мы не тронулись с места. Гияс все так же стоял у окна. Мы с Мазахиром переглянулись: трудно было представить себе, что Исмаил вот так вдруг решил взять и уехать.

Исмаил помахал нам и вышел…

— Что ж теперь будет?

Кажется, Гияс спросил самого себя, таким голосом человек говорит только сам с собой. Или во сне. Гияс иногда говорил по ночам, и у него был точно такой голос. Но Мазахир, видно, только и ждал, чтоб кто-нибудь заговорил, пусть во сне, пусть из гроба — любитель поболтать, он уже изнемогал от молчания.

— Уж если такое случилось, что может быть хуже? Мазахир встал и, заложив руки за спину, принялся расхаживать по комнате. — Умер Тахир-муаллим. Кто нас теперь будет устраивать на работу? А?

Гияс наконец отошел от окна и медленно опустился на койку; он был как во сне.

— Что же теперь будет? — повторил он.

Элаббас встал.

— Все будет нормально! — сказал он.

— Ничего не будет нормального! — раздраженно бросил Мазахир.

— Да что ж вы, черт вас подери?! — Элаббас вдруг грохнул кулаком по столу; пятисотграммовая стеклянная банка, полная окурков, подпрыгнула. Такой человек умер, а они об одном — вдруг их дело не выгорит!..

— Ну, ты даешь… — пробормотал Мазахир.

— Отцу писать надо, — сказал Гияс, думая о своем.

Нет, с ним что-то случилось. Где наш Гияс, самоуверенный, пижонистый, с гордым видом проходивший мимо девушек, смело вступавший в спор с преподавателями и свои дешевые сигареты носивший в нарядной пачке из-под импортных сигарет? Такого, как сейчас, я видел его лишь однажды — когда он бредил. И еще — прошу извинить — к его теперешнему состоянию совсем не шли эти ярко-красные трусики.

И, конечно, Элаббас набросился на него:

— Вы только гляньте! Опять нацепил! Сколько раз я тебе говорил: не смей расхаживать в своих красных трусах! — У Элаббаса было такое зверское лицо, что Мазахир, не выдержав, прыснул. И тут же, зажав рот ладонью, притворился, что вовсе он не смеется, наоборот…

Элаббас взглянул на него, отвернулся… Подошел ко мне, положил руку на плечо.

— Черт с ними, Гелендар! — Он вздохнул. — А ты молодец. Понимаешь, не в нас дело-то. Тахир-муаллим умер! Тахир-муаллим!!! А эти!

— Будь у меня такой земляк, я бы тоже сохранял спокойствие. — Гияс криво усмехнулся. Он имел в виду известного писателя Салима Сахиба, который действительно приходился мне земляком.

— К знаменитости ты первый заявился домой! Потом он! — Я показал на Мазахира. — А я там пока что не был…

Этой весной писатель Салим Сахиб проводил у нас на факультете встречу со студентами; после встречи Гияс и Мазахир выпросили у него адрес, а потом порознь ходили к нему, носили свои произведения: Мазахир — стихи, Гияс рассказы.

— А он вам по дудке в руки — и дудите!.. — Элаббас усмехнулся.

— Конечно! Мы же не земляки! Гелендару он дудку не сунет!

— А вот я не уверен, станет ли Салим Сахиб помогать Гелендару. Мазахир усмехнулся. — Помнишь, как он старику прямо в лоб: «Почему вы не приезжаете в Бузбулак, не изучаете жизнь сельских тружеников?» Еще бы сказал: чушь, мол, все, что вы там про деревню насочиняли!

Так грубо я, конечно, не говорил, но некоторая неловкость возникла, писатель обиделся на меня, так что положение мое было нисколько не лучше, чем у Гияса. Но Элаббас был прав: сейчас я действительно не думал о себе, я все пытался осмыслить — умер Тахир-муаллим!.. Все самое теплое, самое светлое, что я увидел, испытал, пережил за пять бакинских лет, связано было с ним.

Мне все почему-то вспоминалось, как нынешней весной перед госэкзаменами я на десять дней приезжал домой и под окном, перед самыми моими глазами, однажды утром расцвело вишневое деревце…

Прошло четыре месяца как я вернулся из деревни, но деревце это все стоит передо мной в чистом своем уборе: днем его ясная белизна мерцает издали, ночью же, белое-пребелое, оно является мне во сне.

— Смотри-ка! — выкрикнул вдруг Гияс, читавший некролог. — Статья Салима Сахиба! — Он крикнул так громко, таким хриплым голосом, что мне опять показалось: с Гиясом не все в порядке.

А чего, собственно, кричать? Конечно, в последние годы Салим Сахиб не был такой уж крупной фигурой в литературном мире, но имя его нередко встречалось под статьями, помещенными на первых полосах газет. А то, что некролог, посвященный Тахиру-муаллиму, и статья Салима Сахиба опубликованы в один день, чистая случайность.

Мазахир подошел к Гиясу, положил руку на лоб.

— Лихорадит, — определил он. — Плохо мальчику. Надо срочно сообщить в деревню. Лично бабушке. Пускай пойдет к молле и закажет для бедного внучка хорошую трехрублевую молитву.

— Задушу!.. — Гияс вскочил и вытянул руки, будто пытался схватить Мазахира за горло. Руки его были пусты, но в длинных волосатых пальцах таилась такая яростная сила, что казалось, они душат кого-то; мне стало жутко.

Пораженный этой неожиданной агрессивностью, Мазахир съежился на кровати, изумленно поглядывая на Гияса. Элаббас стоял у окна и смотрел на улицу.

— А чай мы сегодня будем пить? — спросил Гияс после долгого молчания. Ярость его отступила; он ушел, неся в руках чайник, словно там, в кухне, намеревался смыть свою вину.

… Когда Элаббас скомандовал: «Одевайтесь, пойдем!», я решил, что мы сразу отправимся в университет, но мы пошли на вокзал — искать Исмаила. Элаббас поднял нас так внезапно, словно он вспомнил что-то, дело у него к Исмаилу. Оказалось, нет у него никакого дела, просто должны проводить товарища.

— По-человечески надо прощаться. Пять лет вместе учились, вместе пуд соли съели. Это он сдуру так… Сорвался…

— Приедет, женится… — мечтательно произнес Гияс и вздохнул.

— На свадьбу-то позовет, как думаешь? — спросил я, хотя и так был уверен, что Исмаил непременно пригласит нас всех. С того дня, как мы переехали в красный уголок, он каждый вечер, ложась в кровать, произносил монолог одного и того же содержания: «Приеду, сразу жениться! Скажу отцу: знать ничего не знаю, коня продавай, ишака продавай, корову — что хочешь делай, а меня жени! На ком угодно: от пятнадцати до пятидесяти пяти — все годится. Горбатая — пожалуйста! Хромая с удовольствием! Раз эта немецкая ханум на такого парня глядеть не хочет — все! Женюсь! Клянусь твоей бесценной головой, Мазахир, твоими красными трусиками, Гияс, наполеоновской спесью Гелендара и чистейшей, беспорочной совестью всеми нами обожаемого Элаббаса, что в день моей свадьбы вы все четверо будете сидеть возле меня: двое — по правую, двое — по левую руку!»

— Да не будет никакой свадьбы… — махнул рукой Мазахир. — Кто его сразу женить возьмется? Отец? Видел я его — хитрец, пройдоха, не хуже Исмаила!

Пускай хитрец, пусть даже пройдоха, но и получаса не прошло, как он ушел, а нам всем уже было без него не по себе.

Поехали на автовокзал. Там выяснилось, что автобус, которым Исмаил мог уехать, только что отошел. Все.

Ну, что же теперь делать? Куда направиться? Мы знали, где жил Тахир-муаллим, но идти туда не имело смысла, некому было выражать соболезнование. Жена Тахира-муаллима прошлым летом умерла от рака, двоих его малышей — Тахиру-муаллиму было под пятьдесят, но женился он поздно — забрала сестра. Да и окажись они дома, что скажем мы им, малым детям?

С тех пор как Тахир-муаллим уехал в Шушу, мы дни считали — двенадцать дней, а теперь, когда эти двенадцать дней потеряли смысл, и похоже, что ждать вообще нечего, вдруг выяснилось: двенадцать дней были таким большим, таким важным отрезком времени, что без них то, что называется «время», вообще теряло содержание и, лишившись формы и цельности, рассыпалось, как оборванная нитка бус…

… Мы кое-как протиснулись сквозь толпу абитуриентов, пришедших подавать документы. В узком длинном коридоре филфака висел на стене портрет Тахира-муаллима в рамке из черных лент. Дверь деканата оказалась запертой. Мы уже хотели уходить, когда дверь приоткрылась и оттуда выглянул замдекана Халил-муаллим, заспанный и взъерошенный.

То, что Халил-муаллим спит в своем кабинете, нас не смутило; человек этот отличался тем, что не имел секретов, и студенты знали не только о тесноте в его коммунальной квартире, но и о том, какой характер у соседей. Нас поразило другое — как блестели его воспаленные глаза и как этот маленький, щуплый человек, за какие-нибудь несколько дней поблек и съежился.

— Ровно полчаса спал, — сказал он, взглянув на часы. — Полчаса за трое суток! Я ведь сам привез тело из Шуши, а туда — сутки в один конец. Вчера добрались уже под вечер. И сразу хоронить. В такой жарище живой протухнет, не то что…

Тахира-муаллима похоронили рядом с женой, он как-то упоминал об этом, еще когда здоров был, а там ему и подумать не пришлось о завещании: горная местность, подскочило давление, ночью спал — кровоизлияние в мозг…

Все это Халил-муаллим произнес в один прием, задохнулся и сразу же, словно потратив последние силы, замолк, уронив руки. Мы, разумеется, не собирались говорить о наших делах: ни я, ни Мазахир, ни Элаббас. Но Гияс, в течение пяти лет, считавшийся самым выдержанным и культурным среди нас, сегодня выкидывал черт-те что!..

— Что ж получается-то, а? — спросил Гияс. — Как же мы?

Халил-муаллим усмехнулся; он будто ждал, что кто-нибудь из нас непременно задаст этот вопрос.

— Надо дождаться ректора, — сказал он, избегая смотреть на Гияса. — В конце месяца обещал вернуться. Не должен он вас обидеть, хотя бы из уважения к покойному. Что касается меня, я вот он. Что могу — сделаю. Но сами понимаете — я не Тахир-муаллим. Я вот еще что думаю: может, вам пока уехать? Побыть немного в деревне… Просто не представляю, что можно сделать до сентября. Ректор в конце месяца вернется, но начнутся приемные экзамены. Кто станет вами заниматься? Пожили бы в деревне, а в конце августа вернетесь. Чего мытариться в такую жарищу?

Наступило молчание. Долгое, долгое молчание. Как-то нам стало не по себе, неуютно нам стало в этом мире, когда Халил-муаллим заговорил о деревне. Почему так?.. Мне и сейчас трудно ответить на этот вопрос, хотя с того дня прошло уже тридцать лет. Чего ж мы тогда так струсили? Почему нам стало тоскливо при мысли, что нас могут послать в деревню? Ведь деревня к тому времени стала иной, люди смотрят на нее теперь совсем другими глазами. И мы были не горожане, не «чужаки», мы любили деревню, она снилась нам, и снилась такой красивой, праздничной… Вишня, цветущая под окном деревенского дома, для меня была источником света, вот уже сколько месяцев наполнявшим весь мир чистым и ясным сиянием. Теперь меня посылали в деревню. Посылали Мазахира — Мазахира, ставшего университетской знаменитостью благодаря поэме о своей деревенской бабушке: «Бабушка Чичек зовет меня». Два года назад эта поэма, опубликованная в университетской газете, была событием. Среди любителей поэзии нашлись такие, что знали поэму наизусть, а последние две строфы знали даже те, кто не был любителем поэзии:

… Что тебе загадки мирозданья?

Знаешь: миром правит доброта.

Мать народа, мудрое созданье,

Ты нам в утешение дана.

На пороге одиноком дома

Ты, судьбе покорная, сидишь.

Старой прялки мерное жужжанье

Наполняет высшим смыслом жизнь…

Правда, после этой поэмы Мазахир не достигал подобных вершин, но дело не в этом. Дело в том, что если пошарить в обширных карманах парусиновых брюк, купленных Мазахиром с помощью Исмаила за сто двадцать рублей старыми на базаре в Армениканде, то и сейчас там наверняка можно было обнаружить стихи о красоте его родной деревни или о светоносном лице бабушки Чичек, воплощающей в себе смысл всей вселенной и проживающей в той самой деревне. Но если так, почему сейчас, когда разговор зашел о деревне, Мазахир вдруг вытаращился на Халила-муаллима? А Гияс побледнел, и его болезненно блестевшие глаза мгновенно залила злость? Ведь он тоже в своих стихах и рассказах воспевал деревенские родники, речку, луну, звезды, и за это в него влюблялись девицы самого высокого пошиба, например, Сема, отец которой был большим начальником в одном из районов Баку и которая сама переписывала стихи Гияса, воспевающие деревенские достопримечательности, в красивый блокнот и носила их в сумочке… Элаббаса тоже задело предложение Халила-муаллима. Но для его обиды было, пожалуй, больше оснований. Во-первых, по сравнению с нами Элаббас был старый горожанин; три года служил в армии в Москве, да и в Баку приехал на три года раньше нас. В первый год срезался на первом же экзамене, пошел работать в трамвайный парк. Потом, все так же продолжая водить трамваи, он еще два раза сдавал экзамены, и наконец с помощью Тахира-муаллима поступил одновременно с нами. Во-вторых, Элаббас никогда не сочинял стихов о деревне, он был литературовед, критик — стихи, которые ему иногда приходили в голову, он показывал лишь мне и Вильме; посвящались они восьмилетней дочке и жене, с которой он давно был в разводе, но которую, мне кажется, никогда не переставал любить. Прошлой зимой накануне Нового года он написал жене, прося выслать фотографию дочери, и в скором времени получил ее. Элаббас уехал из дома, когда ребенку не было года, и трудно рассказать, сколько радости доставила ему фотография семилетней девочки в школьной форме с бантом на голове. Он показал дочку девушкам из нашей группы и получил прозвище Папочка, которое принял с превеликим удовольствием. В-третьих, Элаббас вообще был родом не из деревни, а из районного городка; Элаббас дал себе слово, что, пока не получит высшего образования — жена его кончила пединститут — и не поступит в аспирантуру, дома он не покажется. Я, уезжая из деревни, не ставил перед собой такой цели, Мазахир и Гияс тоже не были связаны никакими обязательствами — как тысячи других выпускников школ, мы просто приехали учиться. И вот обнаружилось, что цель эта сидела в нашем мозгу крохотным семечком, когда мы уезжали в Баку, — а может, еще раньше, когда мы только шли в первый класс деревенской школы? Но как же тогда вишня в белом цвету? Гиясовы жемчужные звезды, родники?.. «Бабушка Чичек зовет меня»?.. Может, тут что-то непостижимое: тайна, чудо? Может, голос бабушки Чичек есть тайная сила, воплотившая в себе дух предков, лежащих в земле Мазахировой деревни? Может, вишня, каждую ночь являющаяся мне во сне, тоже чей-то дух, и это он обращается ко мне? Так или иначе, но предложение Халила-муаллима вернуло нас к реальности. Гияс стоял у стены, сунув руки в карманы.

— В деревню! — заорал он вдруг. — В деревню!.. Почему это мне ехать в деревню?! Не поеду! — И опять у него был такой вид, будто он готов удушить кого-то.

— А лично я поехал бы… — сказал Мазахир. — С превеликим удовольствием. Заложил бы для бабушкиных коз добрую скирду сена. Но тут одно деликатное обстоятельство, Халил-муаллим: пока я закладываю эту самую скирду, не вышибет ли меня дядя Антон из общежития? Он нас уже выставил в красный уголок — ремонт! Ремонт- это предлог. Просто красный уголок гораздо ближе к двери!

— Дельные слова! — Кажется, впервые в жизни Элаббас согласился с Мазахиром.

— Ректора нет, пусть проректор займется! — Гияс не хотел отступать. Подумаешь, трудное дело! Тем более что один из пяти уже отбыл в деревню по собственному желанию.

— Кто? Когда уехал? Что-то я тебя не пойму, — Халил-муаллим удивленно посмотрел на Гияса.

— Да Исмаил! Собрал барахлишко и смылся. В деревню уехал. Он и раньше подумывал. Это я к тому, что четверых легче устроить, чем пятерых. Вильму в счет не беру. Девушка в крайнем случае замуж выйдет.

— Да какая разница: пять человек или пятнадцать? Девушка или парень!.. Не об этом речь! — Раздраженно поморщившись, Элаббас отвернулся от Гияса. Скажите, Тахир-муаллим похоронен у Саллагханы?

— Там… Над гаражами… Хотите сходить на могилу?

— Да. Мы, собственно, за этим и пришли. А получилось… — Элаббас махнул рукой.

— Ничего, бывает.

— До встречи, Халил-муаллим! — сказал Мазахир.

Всегда втайне завидовавший Гиясу, Мазахир чувствовал, что на этот раз вел себя гораздо достойней. Он приветливо поднял руку и, довольный собой, первым вышел из деканата.

Свежую могилу Тахира-муаллима мы нашли без труда.

— Ну вот что, — сказал Элаббас, когда мы подошли ближе. — Я говорить буду. Сказать ему хочу… Прошу тебя, Мазахир, не кривляйся, не принимай красивые позы… А ты, Гияс… Ты отойди чуть в сторонку, не лезь на могилу. Гелендар, иди сюда, встань рядом! Вот так. Здравствуй, Тахир-муаллим, это я, Элаббас. Стою у твоей могилы. Слышишь меня?

Он говорил негромко, грустно, спокойно… Говорил о том, что значила для него встреча с Тахиром-муаллимом. Говорил без торжественности, без высоких слов, а так, словно они, он и Тахир-муаллим, сидят и вспоминают… О нашем присутствии Элаббас, похоже, забыл.

… Первый вопрос у меня был: «Произведения, посвященные коллективизации». Я сказал, что не читал ничего из тех книг, что значились в билете. Ты с интересом оглядел меня: неглаженая рубашка, оторванные пуговицы… «А сам из колхоза?» — «Да нет, уже из рабочих…» Ты усмехнулся. «Ладно, раз из рабочих, возьмем произведения о рабочем классе. „Апшерон“ ты читал?» Это я читал… Еще в детском доме… Второй вопрос был по языку, и, если бы я ответил, тройку ты мне натянул бы. Но ты не хотел ставить мне тройку, я видел, не хотел: «Переходи к третьему вопросу». Третий был Физули! Физули я знал наизусть почти всего.

… Денно и нощно горю я в огне судьбы,

Из глаз моих вместо слез кровь живая сочится…

Стоном моим пробужденные, люди находят счастье.

Я же, гонимый судьбой, никак его на найду…

Ты поставил мне «пять». И когда я уходил, шепнул: «Сочинение пиши только по Физули!» Это мое сочинение ты потом давал читать всем, даже ректору. Ты так и представлял меня: «Тот самый, что написал о Физули!..»

Когда Элаббас замолчал, Гияс наклонился, приник к могиле, несколько раз провел по земле сперва одной, потом другой щекой и поднялся, размазывая по лицу грязь и слезы.

Мазахир наклонился и поцеловал черную железную табличку, на которой неровными буквами написано было имя Тахира-муаллима. Я взял с могилы маленький камешек и, как принято у нас в Бузбулаке, трижды провел этим камешком черту вокруг места, где будет стоять надгробный камень. Потом поцеловал камешек и положил его сбоку.

Гияс сказал, что должен уйти — у него срочное дело.

— Морду-то вытри! — с ненавистью бросил Мазахир. И, когда Гияс отошел, процедил сквозь зубы: — Дело у него!.. К Семе пошел, подлюга! Вот увидите: женится на ней! Я этого гнусаря насквозь вижу!

Загрузка...