Тациана Мудрая Девятое имя Кардинены

Часть I. РАЗВИТИЕ ОСНОВНОЙ ТЕМЫ

Пролог

Страна Динан обтекаема соленой океанской водой и делится на три части. Такое начало — сознательный плагиат из Юлия Цезаря, именно — его «Записок о Галльской войне», но что поделаешь, если оно, во-первых, являет собой сакральный знак в ряду подобных цифровых святынь, а во-вторых и не в главных, отражает реальность? Действительно, как мы видим, Бог любит троицу; все города, которые хоть чего-либо стоят или стоить пытаются, стоят на семи холмах, даже если холмы эти от лица земли не видать; ну, а у кошки, как говорят, девять жизней.

Что же до реальности, то мы видим на этом благословенном архипелаге посреди неясно какого океан-моря влажный зеленый Эдин с его степями, озерами, ручьями и светлыми рощами, где утвердилось миссионерское католичество; Лэн, горная часть которого называется Южным Лэном на отличку от холмистого Северного, — Лэн, сказочно богатый рудами, камнями, человеческой отвагой и гордостью, Лэн, где ислам обрел формы, невиданные по свободе выражения. Третья часть — Эрк, лесистый и холодный: здесь древняя религия и наслоившееся на нее кафолическое христианство соседствуют с ярым протестантским неофитством обитателей северных холмов и предгорий, не раз порождавшим как беспримерный героизм, так и не менее беспримерное насилие.

Рядом с этим тройственным союзом всегда существовало нечто четвертое, но его никогда даже и не пытались именовать Динаном; пустынное и глиняное мусульманское царство Эро. Ведь несмотря на общность материнских вод, в которых на равных началах дрейфуют все здешние страны, нечто более мрачное и непреодолимое, чем Лэнские горы, отделяет страну Динан от этой земли, то наспех присоединенной, то в гневе отпадающей, то сердца, то отрезанного ломтя.

И, чтобы сразу перейти к основному сюжету, скажем так: на всем этом разногласном и разноязычном пространстве, во все времена — считать ли их от Рождества Христова или от Хиджры, — не случалось такого удивительного брачного союза, как тот, что заключили между собою родители девочки, которую позже назвали «Женщиной с девятью именами».

Ина, то есть госпожа, Идена была из аристократического эдинского рода, и легендарная кровь пришельцев-скандинавов ощущалась в белокурых волосах, белой коже и некоторой дубоватости горделивой ее осанки. Супруг же ее, Эно Эле, происходил из крестьянского рода, такого же славного и не менее, пожалуй, древнего.

Вот его краткая история. Еще во времена кабальной «крепости» кучка отважных земледельцев внедрилась в самую непроходимость эркских лесов, заняла там единственное сухое место среди топей и бурелома, отбилась от всех, кто покушался на ее свободу, и учредила союз трех вольных охотничьих деревень, называемых Зент-Антран, Зент-Ирден и Селета. Свобода эта, говоря откровенно, была заслужена не столько личной крестьянской храбростью, сколько экономическими аргументами. Вошедшие в боевой азарт дворянские чада, которых с малолетства обучали разнообразным воинским умениям, раздавили бы непокорных холопов в первую же сколько-нибудь серьезную зиму, пройдя на лыжах по едва замерзшим болотам. Но дворянские жены и дочки хотели кушать мед и одеваться в меха, а лучших бортников, следопытов и звероловов, чем болотные сидельцы, еще не рождалось в ту пору в Динане. Ну и, кроме них, кому еще была охота селиться в столь безблагодатных местах, как те, что они для себя выбрали?

Со временем из пообтесавшихся жителей «болотной кочки в Диком Лесу» вышли неплохие торговцы и даже негоцианты. А местные жители как повадились посылать своих детей в науку, так от того и не отставали: охота на пушного зверя была прибыльна, спустя лет эдак двести стало хватать не только на насущное, но и на баловство. К примеру, на социологию, классическую лингвистику и общую теорию версификации.

Сей Эно был самым младшим и самым даровитым из дома своей бабки Цехийи. Именно поэтому его после окончания Селетской основной школы отпустили в коллеж отцов-миссионеров имени святого Игнатия, которое он с блеском окончил и был, по его просьбе, рекомендован на отделение военных переводчиков Военной же Академии. Не то чтобы его так уж тянуло под ружье: но данное учебное заведение было тогда самым демократичным в смысле набора изо всех слоев населения и в те времена числилось среди главных рассадников свободомыслия.

Хорош этот Эно был необыкновенно и являл собой тип классически эркский. Тонок в кости, широк в плечах и гибок в стане: поступь одновременно легка и тверда; на бледно-смуглом лице с соболиными бровями светились ярко-голубые глаза, а чуть вьющиеся волосы были цвета меда. Когда он шел по улице столичного города Эдин (одноименного с провинцией) в щегольской форме академического слушателя, девушки прямо шеи себе сворачивали, стараясь подольше глядеть ему вслед.

В Академию он попал, можно сказать, по знакомству: еще до подачи документов у него образовались приятели из старшекурсников, которые и научили его, как миновать тот очевидный факт, что сюда берут уже официально обстрелянных граждан. Оказывается, те три деревни, откуда он явился, в одном из старых архивных документов числятся в статусе пограничных, и их жители считаются служилыми по факту самого рождения, вроде как русские казаки, хоть и не совсем. А для того, чтобы этот документ выкопать и предъявить, нужно всего ничего: согласиться по окончании отправиться в действующую часть и обаять пожилого профессора Стуре, он как раз архивами и заведует и вообще мужик что надо, любит умных.

Эно сделал и то, и это, и много больше. Ибо за день до прибытия в назначенное ему для службы место сей даровитый простолюдин взял увозом дочку того самого профессора бумажных дел (с молчаливого согласия отца и под громкие вопли домочадцев), наспех окрутился в католической церкви и — к вящему возмущению света и полусвета — скрепил эти узы еще и гражданским контрактом, по которому риск возможного развода компенсировался передачей жене в качестве махра половины имущества мужа. «Будто собрался через день ее от себя гнать. Тогда бы уже сразу тащил ее не в храм, а в мечеть», — сплетничали гарнизонные дамы. Впрочем, религиозная всеядность, если не безверие, вошли тогда в моду.

Вышеозначенную половину мужнина добра составляли два предмета: почти новый ковер из медвежьих и волчьих шкур с невыветрившимся запахом дикого зверя и истертая до тонкости бумаги детская серебряная ложка (сказывалось многочадие старой Цехийи). Ковер стелили на пол летней брезентовой палатки и вешали на стену зимней, из двойного войлока, а с ложки кормилось овсяной кашкой потомство, которое ползало по ковру и выдирало из него ворсины, бегало босиком от снега до снега, плескалось во всех озерцах и лужах и не боялось ни утонуть, ни заболеть, ни потеряться. Ибо у ины Идены, матери, по здешним меркам, не слишком рассудительной и заботливой, дети рождались каждый год. Двое мальчишек-погодков удались в нее: белотелые, чуть неповоротливые, на диво сильные и крепкие в драке, но нрава самого покладистого.

А третьей была девочка — вся в отца: бело-золотая, нежно-смуглая и тонкая, как горностай. Отец, кажется, сразу выделил ее, еще когда ему на руки положили нагой комочек. Дал ей странное, неуклюжее для степного уха имя одной из лесных родоначальниц: Танеида, из племени варанги-склавов. Ночью вставал пеленать ее, чтобы у жены от недосыпа не сгорело молоко. Пеленки и то сам на руках подрубал, чтобы не натирали грубыми краями тончайшую кожицу. Как и все эркени — неважный наездник, совершил над ней старинный эдинский обряд «приобщения к коню». Когда у смирной кобылы его ординарца родился жеребчик, тайком от жены поднес к ее сосцам дочку, а кобыльего сына напоил из рожка сцеженным молоком ины Идены. Так его милая Тати сделалась молочной сестрой всему конскому племени и через это всему живому на земле, ибо лошадь — средоточие всего самого прекрасного, чем жаждут овладеть и что хотят защитить руки человека.

Девочка росла вольно, как дикая трава, но уже в четыре года всем было видно, с какой удивительной гармоничностью сплелись в ней черты отцовские и материнские. Кожа ее, несмотря на постоянную беготню под открытым небом, была матовой; чуть вьющиеся волосы — цвета старого золота, или ржаного поля, или солнца; брови, как в песне, — «тёмна соболя», носик прямой, а глаза — как грозовое небо, и в точности как у неба, трудно было уловить их оттенок в каждую из минут и настроений. А еще была она тонка без хрупкости, гибка без слабости, движения же плавны, точно танец. Голос, чересчур низкий для такой крохи, был звучен, как маленький серебряный колоколец. И петь она стала чуть ли не раньше, чем говорить.

Счастливы ли были все пятеро? Конечно: ведь им хватало своей внутренней, семейной целостности. Были суетливые летние дни, полные друзей и вольных разговоров о наилучшем устройстве мира и государства, и уютные зимние вечера, когда полк стоял на квартирах. Ина Идена вечно что-то вязала и вышивала, Эно переводил Омара Хайама на эдинский, с успехом избавляясь от влияния небезызвестного английского перевода Фицджеральда на суфийский подтекст поэта. Сочинял он и свое собственное, стихи и прозу. Ему прочили славу, но он шутя отмахивался от нее и по своим книгам, рукописям и наброскам обучал детей чтению. Мальчишки, старший Эно и младший Элин, учились без особой охоты: куда больше любили водиться со своими сверстниками. А Танеиде вся его наука давалась будто играючи, и во всем ухватывала она, будто за кончик нити, самую суть. Отец болтал с нею на всех трех динанских диалектах, которые отстоят друг от друга менее, чем английский и равнинный шотландский, — и дивился, как точно она проводит разницу между ними.

Беда пришла извне. В стране захватила власть военная диктатура генералиссимуса Эйтельреда Аргала, опирающаяся на выходцев из Северного Лэна и Эрка. Пауперы к этому моменту оказались предусмотрительно накормлены и напоены, Военная Академия — реорганизована. Демократический мятеж, который начали идеалисты и возглавили «академисты» — былые выпускники и старшие по возрасту и чину товарищи Эно Эле, полковники Лон Эгр и Марэм Гальден, — подавлен. Сами полковники скрылись. Эно расстреляли за всех них сразу.

После его ареста ина Идена, несмотря на явную свою непричастность, была водворена в централ, или «замок» Ларго. Ее отец и прочие родственники, которые, как-никак, о ней помнили, выхлопотали ей замену тюрьмы ссылкой в Лес, куда она и отправилась уже вдовой, всё такая же невозмутимая, только чуть осунувшись с лица, вместе с обоими сыновьями и третьим во чреве. Дочь, в которой явно проступала аристократическая порода, родичи собирались взять в семью и дать ей соответствующее воспитание. Но Танеида исчезла.


Впрочем, тогда еще, по горячим следам, можно было о ней узнать кое-что от одной семьи, вхожей в круг друзей Эно Эле. В дикую и расхристанную ночь, когда штурмовики Эйтельреда пошли по домам с автоматами, девчонка, вся зареванная, выскочила из окна и прибежала к ним домой — спасать их от ареста, а себя, как потом стало ясно, — от или приюта, или удочерения. (Видимо, разговоры о будущем детей в случае несчастья с отцом велись старшими в семье неоднократно.)

Волна катилась дальше. Весь Динан повязан цепями родства и дружбы, и по ним шли сейчас люди Эйтельреда. Но впереди них по тем же цепям передавали из рук в руки светлую девочку, ищейкам вроде и не нужную, но для тех, кто ее прятал, бывшую залогом будущей свободы. И так шло, пока не были выбраны все цепи и не порвались все нити.

Так Танеида стала, по распространенному здесь выражению, «всехним дитём».

Здесь следует некое отступление.

Общеизвестно, хотя и весьма спорно, что о самом святом для народа можно судить по ругательствам, первоначально имевшим смысл оберега. Поэтому чистоплотные немцы и изысканные французы в споре поливают друг друга грязью и экскрементами, набожные итальянцы вовсю брюхатят мадонну, русские возводят над своими матерями целые небоскребы многоэтажных выражений. В подобных случаях весь Динан прохаживается насчет детородных функций собеседника или подвергает пристальному и нелицеприятному рассмотрению его потомство. Ибо динанцы до крайности чадолюбивы. Из этого, в частности, следует, что дочь Эно-ини в своем новом воплощении сделалась не нищенкой и не беспризорником, вовсе нет, — но пчелой, которая собирает пыльцу со всех цветов. В любом доме такому ребенку перепадают и сытная еда, и крепкая одежда, лишь бы у самих хозяев это было. Если дитя остается на ночь — Божья милость дому; прибивается на неделю, месяц, год и того более — знак счастливого избранничества. Знаниями и умением с такими детишками делятся еще свободнее, чем материальными благами. «Всехние» — затычка во всякую бочку, верховоды и судьи справедливости в играх. Почему при таком подходе к воспитанию из них не вырастают самодуры и баловни — вечная загадка для чужестранных педагогов. Может быть, вся суть в том, что растут они в атмосфере добра, а держатся на свете, неласковом для всех в равной мере, — силой своего характера и ума?

Танеида впитывала в себя знание, как губка масло.

В лэнских предгорьях Эро, где культура была смешанной, более горной, чем пустынной, ее, как и всех девочек, обучали сложнейшим ритуальным танцам со скачущей ритмикой и особым языком жестов и всего тела (этим языком мастерицы умудрялись передавать даже стихи); но также, будто мальчишку, учили гимнастике, предваряющей фехтование на взрослых, так называемых «тяжелых» клинках.

В высокогорной южной деревушке, напоминающей крепостцу, она, плотно обтянувши голову белым платком, проникала в медресе слушать Коран по-арабски: мальчишки-муталлибы по обычаю отводили глаза от ее лица, а имам чуть улыбался в усы и громче обычного скандировал кашляюще-гортанные и торжественные слова, похожие на страстный любовный призыв.

Пожилой эркский священник, которому она нанималась мыть посуду, приветствовал отроковицу кухонной латынью, она с грехом пополам отвечала, и Катулловым медом отзывались на ее устах певучий верлибр Августина, четкая проповедь схоластов.

Ну, а в седло она всела еще лет пяти-шести, когда ее эроский дядюшка неосмотрительно поставил свою полудикую степную кобылку вблизи глинобитного забора, такого удобного для того, чтобы прыгнуть ей на спину. Почуя легкий вес, лошадь понесла, не разбирая дороги, а девочка намертво вцепилась ей в гриву.

И ведь подействовала отцова магия! Танеида не упала под копыта и не сползла под брюхо. Когда дядюшка на чужой кляче перехватил их, ему пришлось буквально отдирать ее от конской спины — полумертвую от страха и усталости, но куража отнюдь не потерявшую. Сгоряча он хотел было выдрать ее камчой, как норовистую лошадь, что выказала непокорство всаднику, но поглядел на сдвинутые брови и упрямый рот, вздохнул и сказал только:

— Завтра буду учить тебя настоящей посадке и как стремена подбирать. А то сгорбилась в седле, как дикий кот на ветке!

И несказанно щедр и просторен был мир вокруг нее.

Это все предыстория. История начинается сейчас.

Танеида — имя становления

— Ну, положим, как это меня все потеряли и позабыли? Это в Динане-то, где на ребятишек, а особо на малых девиц, едва не молятся? — отвечала ина Танэа на вопрос одного приятеля (а друзья и так знали). — Режимы «черных полковников» страшны первые год-два, а потом делаются только отвратными до не могу. И конечно, дед меня сразу начал искать по своим каналам, научным, а прабабуся — тоже по своим: торговым. И уж на что археологи в Динане дошлые, прямо землю носом роют, но купеческое сословие — это прямые пройды, у которых и в аду найдутся влиятельные сокорытники!

— Словом, картина в результате получилась еще та. Искали-то меня все, но на решающем этапе включились главные заинтересованные лица… И вот теперь представь: раннее утро в лэнской деревне-крепостце, ворота нараспашку, а внутри — узенькие улочки да глухие заборы в полтора человеческих роста, сложенные всухую. Ты ведь там бывал, верно? И шествуют внутри этого каменного кишечника две персоны грата: мой пожилой профессор в сюртуке, белой рубашечке, начищенных туфлях и при галстуке бабочкой, а бок о бок с ним — долговязая старуха на голову его выше и прямая, как ствол карабина, что висит на ее спине книзу дулом — чтобы не выстрелило по нечаянности. На старухе — темная сорочка, поверх нее — черный сарафан до пят, башмаки из семи бычьих шкур, а на голове — распущенный покров вдоль всего стана. Все и вся дремлет, только из-за самого главного и самого высокого забора кто-то блажит:

— Господин, а господин! Эта холера белобрысая обратно Астарота угнала!

А в ответ этак сонно:

— Ну и ладно, ну и хорошо. Его все равно под седло заезжать пора, а то одно умеет: бегать вокруг дома на цепи и воров кусать!

— Обычай был такой: жеребчиков — двухлеток в денник на ночь не заводить, норовом они злее любой собаки. Этот самый вороной Астарот, белые чулочки, белая проточина во лбу, красавец был. Один недотепа польстился, с цепи снять и со двора его увести хотел — рваный картуз наутро остался и рядом большая лужа крови…

— Ну, мои родичи переглянулись и говорят друг другу:

— В самом деле отыскали. Кроме нашей внуки, и быть некому.

В калитку постучались, во двор вошли. Наш сеньор — он сам не местный, из Эдина родом — велел меня спешно отыскать. Ну, отыскали, сняли с жеребцовой спины, вымыли в ближайшей горной речке и предъявили. А гости вместе с хозяином уже в главной зале кофейничают, где сабли да книги по стенам. До клинков мне дотронуться ни разу не дали, а вот кой-какие книжки, когда руки вымою с мылом — это да. Смотрела. Примечаю еще: не по первому разряду родные мои гостюют. Кофе у нас контрабанда, но плохая, без кофеина вовсе. Вот чай даром что местный, а хорош: так забирает, что мне по малолетству и понюхать не дадут.

Говорит наш благородный Сандо-ини:

— Вот приехали твои близкие, так не разорвать же тебя надвое! Выбирай, к кому идешь.

— А здесь остаться никак нельзя? — спрашиваю.

— Хм! Это мы будем посмотреть, — такое у него присловье было.

— У меня твоя матка с детями, — говорит прабабуся, — третий, кого ты не видала, помер, двое живчиком бегают. Мать в нашей деревенской школе учит.

— Я тебе, внучка, еще и не таких учителей найму, — это дед говорит. — Отставных студенческих преподавателей, лекторов с мировым именем.

— А выездку, айкидо и кэндо они тоже умеют? — говорю.

Дед со смеху покатился:

— Какие слова выучила, мелкота нахальная! Вся в мой род. Манеж у нас отменный, ипподром рядом с домом, так что нет проблем, кроме как с монетой. А если захочешь, я тебя и сэнсэю покажу. Вот станет он с тобой цацкаться или нет — тут я не властен.

— Вся в наш род, лесной, — возражает прабабуся. — Только у нас для игры лук и стрелы в ходу, для дела — гладкоствольные ружья, а дерутся стенка на стенку и одни парни. Верховых лошадей не держим, почитай: сено жесткое и по узкой тропе разгону не возьмешь.

Заспорили оба. Тут мой старшой не выдержал:

— Между прочим, — говорит, — наш мулла кончил Аль-Азхар, а наш патер — Коллегиум Динаникум с отличием. Лингвисты превосходные, да и в точных науках блистают.

— Вы еще скажите, что ваш раввин по совместительству работает в главной иерусалимской синагоге, — это дед мой съязвил.

— Нет, — отвечает господин. — Но он и в самом деле иностранец: из любавичских ребе.

Тут мой дед почему-то спрашивает:

— Тани, внучка, тебе что интереснее, узнавать или знать?

— Знать вообще нельзя. У знания границ нету, — отвечаю. — Главное — идти и брать то, что на пути попадется.

Вот оттого и осталась я вне своей родни, зато при источнике разнообразных премудростей.


Так и было, если отбросить привнесенную романтику и сказочность. Когда Танеиде исполнилось семнадцать и она уже года два как осела на эркском побережье, в рыбацкой деревне близ морского и нефтяного города Гэдойн, в окружении сосен и дюн, сложенных из белого песка — именно тогда на Танеиду натолкнулся Арден Лаа, долговязый и застенчивый последыш знаменитой этнологической династии. Он наисерьезнейше считал себя художником и в соответствии с принятой на себя ролью искал в этих краях яркие простонародные типажи для зарисовок и просто возможность с блеском убить время. Как-то пустили его переночевать в порожнюю девичью светелку, наполненную кружевными рукоделиями, цветами и книгами, от которых кренилась набок ветхая этажерка. Книги были потрепанные, прямым ходом из гэдойнского букинистического развала, но подбор озадачил Ардена еще больше самого факта их существования.

А воспрянув ото сна вместе с солнышком, узрел он на скамье возле дома долгожданную натуру — прекрасную и бледную деву с золотой косой до пояса. Была она в праздничном эркском костюме: длинная, вся в плетеных кружевах, рубашка сурового полотна, распашная синяя юбка с тканым на деревенском стане пестрым узором, замшевое ожерелье, низанное стеклярусом, и такой же пояс.

Пребывала же Танеида на улице, потому что только что вернулась с посиделок, наряд был на ней самый лучший, потому что из комнаты, где было кое-что позатрапезнее, ее выселили, а томная бледность происходила по причине того, что рыбацкие парни всю ночь вертели ее в танце, как мутовку в маслобойке.

И ведь пленился бедняга Арден в свои тридцать два непорочных года ее нежной красой, и забрал вольную пташку в город Эрк, и не нашел ничего умнее, как предъявить ее своей грозной матушке — матерой вдове Диамис.

Эта Диамис на первый взгляд показалась девушке донельзя похожей на старую и жутко умную обезьяну. Сутулая, широкоплечая, она сидела на пуфике посреди комнаты, охватив колени своими длинными руками. Серая грива спускалась по спине свободно, лишь подобранная по бокам двумя-тремя заколками: верный знак того, что женщина хочет еще нравиться. Губы были подкрашены коричневым, в тон глаз, а ясные карие глаза из-под припухших век глянули на Танеиду со вполне молодым нахальством.

— Вот нам и подарочек с морского берега. Сын, привел — теперь выйди, у нас разговоры пойдут дамские.

И чуть позже:

— Ты знаешь, что ты красавица?

— В зеркало смотрюсь время от времени, когда протереть надо.

— Господи, чистейший староэркский тип: овал лица европеоидный, надбровные дуги крутые, свод лба высокий, форма носа классически прямая, только ноздри слегка округлены. Такого красивого черепа я не видывала и когда занималась древнейшими захоронениями. Любопытно, мозги в нем найдутся хоть на наживку?

— Ваш сын же… так сказать… клюнул.

Диамис от такой дерзости удивленно открыла глаза и хмыкнула.

— Ну, мой олух — добыча легкая. Всю жизнь холостякует и к тому же шибко занаученный. В чувствах он тебе признавался?

— Нет, я не допускала. У меня с этим строго. Я ему сразу сказала, что поеду в город только учиться.

— Учиться? Чему это?

— Всему, я мало что знаю.

— Что именно всё-таки? В школу ходила?

— Не пришлось. Но на тройки сдам все предметы, наверное. Плюс философия, генетика, языки.

— Языки? Какие?

— Ну, латынь, классическая и Вульгаты. Библия — это ясное дело. Плиний, Катулл, Овидий, немного святой Августин. Старый северобедуинский разбираю сносно, а вот язык Корана похуже: дальше суры «Бакара» не продвинулась.

— Неинтересно, стало быть, оказалось читать о женских правах и обязанностях, — хмыкнула Диамис.

— Немецкий, французский, итальянский — читаю почти без словаря, а говорить не с кем было, вот и не умею, — невозмутимо продолжала девушка.

— Английский тоже знаешь?

— Да в Гэдойне сэров столько, что их разговору только дурак и ленивый не обучится. Мне один кэптен том Карлейля подарил — за банку маринованной сельди и кружевную наколку в подарок своей жене, которые я сама изготовила. Родные диалекты — это уж само собой. Но если честно, три динанских в разговоре не спутаю, а вот эроский у меня плохо идет, и то предгорий, а не центрального района.

— Эрудит, как я посмотрю. Тогда вот что. Учить тебя я в состоянии: я вроде как богата. Если еще и коллекции присчитать — вообще миллионщица. Чему тебя учить — подумаем. Но Ардена — не тронь. Поняла?

Танеида кивнула.

— Развяжу.

Студент-репетитор в те поры был дешев и истекал знаниями, как спелая груша соком. В огромном доме Диамис, пыльном и забитом редкостями, как антикварная лавка, их перебывали десятки, один свободомыслящее другого. Преподавание велось преимущественно по методе древних греков, то есть перипатетически: гуляли по эркской столице и травили анекдоты на архитектурно-исторические, историко-философские и историко-математические темы. Ардена в эти прогулки не впутывали: Танеида свое слово держала.

Изо всех городов девушка знала лишь Гэдойн, весь из камня, вылощенного и просоленного морскими ветрами, и немало дивилась городу куда большему — и сплошь деревянному, золотисто-смуглому или побуревшему от старости, резному и причудливо-легкому. Жизнь тут шла тоже легкая. О приобретении капитала мало кто заботился. Что ни месяц где-нибудь горело, про жителей так и шутили, что спят с огнетушителем под подушкой. Отстраивались с беспечным упрямством из того же дерева, благо леса подступали едва не к самым окраинам. Лето и осень в тот год стояли теплые, долгие, с обильными ночными ливнями и умытым солнышком — гуляй не хочу!

Диамис так бы и махнула рукой на Танеидино учение: ну, хороводятся, так и лучше, для сынка безопасней: замуж попрытче выскочит. Но как-то друг покойного ее мужа, сам историк и специалист по средневековому искусству, заговорил с ней о ее воспитаннице:

— Послушай, эта твоя питомица знание впитывает уж не как губка, а как вампир. И откуда ты такую пиявицу выискала? Час с нею всего пробыл в твое отсутствие, мило улыбнулась раза два, а уже вытянула из меня ту теорию о нетрадиционном образе эдинской Богоматери, которую вынашиваю лет десять. «Мать Ветров», помнишь? Да, я тебе тоже говорил. Но что самое забавное — я, спеша уложиться в малый срок, нашел тот логический стержень для своих выкладок, которого мне не доставало. Девица с задатками, клянусь моим блаженством! Ярко выраженный гуманитарный склад ума в совокупности с личным обаянием. Знаешь, коли надоест ее учить — передай в нашу епархию, договорились?

— Она сама учится, компаньеро, — ответила Диамис. — И кто-то без нас ее опекает и по головке гладит. Дай бог, чтобы той левой рукой, о которой наша правая попросту не знает.

Вот что еще было необычно: хоть Танеида хозяйка была по молодости лет никакая, их сарай неуклонно приобретал уютные жилые очертания. Возвращаясь из экспедиций, Диамис заставала студента-историка за чисткой ее уникальных серебряных поясов; физик ремонтировал люстру; биолог смахивал пыль с чучел; математик составлял налоговую декларацию, до чего у нее самой никогда не доходили руки. А Картли на кухне изготовлял кофе по какому-то особо вонючему рецепту.

Вот этот Картли, неясно чей знакомый, приятный с виду молодец, похожий на иберийского еврея, был приставлен непонятно к какому делу. Как-то, впрочем, Диамис поймала их с Танеидой на заднем дворе. Выставив на линию огня штук тридцать пустых бутылок, они с усердием, достойным лучшего применения, разносили вдребезги стеклотару, причем стрельба с обеих сторон шла кучная. Что радовало еще меньше — карикатурные граффити на противоположной стене были с изяществом дополнены пулевыми отверстиями на месте глаз и кое-каких прочих жизненно важных органов.

— Серьезный народец, однако, — пробурчала Диамис почти без голосу.

Кто-то из «учителей» уже пытался в ее присутствии склонять имя настоящего отца ее приемной дочери во вполне определенном краснобойцовом контексте, великой тайной это, понятно, было только для официальных лиц. Однако сама девушка никак в этот контекст не вписывалась.

— Умение вышибить мозги ближнему своему бывает весьма полезно, — сказала Диамис, когда они остались наедине с Танеидой, — но есть и лучшие способы с ним поладить.

— Им я учусь тоже, — кратко ответила девушка.

«Как бы это не о принцессиной свите было сказано», — подумала про себя старуха. Но нет, пожалуй. Единственное утешение для Диамис в таковых ее скорбях: люди вокруг были серьезные, ни поросячества, ни обжимания по углам себе не позволяли. Танеида держала себя со своими мужчинами ровно, по-деловому и без малейшего кокетства. Не муза ученых, не фея революции — просто искатель знаний. «Клеймо носит», — непонятно подшучивали над ней. Впрочем, эту шуточку Диамис довелось разгадать в то роковое утро, когда она вернулась из поездки несколько раньше ожидаемого срока. Неслышной своей походкой, чтобы не разбудить старуху-прислугу, прошла в парадную спальню, где стоял гардероб с ее городской одеждой и бельем, и в центре своей широкой супружеской кровати увидела некую ожившую скульптурную группу.

Завидев ее, Картли вскочил, отряхнулся, как собака, и деликатно прикрыв ладошкой срам, побежал за ширму одеваться. Танеида натянула на себя простыню. После того, как он, облачившись и вежливо попрощавшись с обеими дамами, удалился, настала долгая пауза.

Танеида первая прервала ее, ляпнув:

— Мы ничего не испортили. Верховая езда, «большой шпагат», ритуальные танцы…

— И парные гимнастические выступления особого рода, понятно, — саркастически прибавила Диамис.

— Мы женаты со вчерашнего дня.

— С кем, этим-то боевичком? И, верно, по католическому закону. Ведь имущества у него, я полагаю, столько, что как на два ни дели, всё нуль будет. А в недалеком будущем и вообще получится по девять грамм свинца на каждого.

— Ина Диамис, я думала, вы добрее. Хотя мне и так нельзя здесь оставаться.

— Я тебя не гоню, дочка. Просто я уж такая старая чертовка всю жизнь… Ох, а учение твое? — спохватилась.

— Что поделаешь, не судьба, — Танеида совсем по-взрослому пожала плечами. — Отложить придется. В городе про дочку Эно Эле только глухой не слышал. Кстати, учиться ладить с мужем — тоже наука немалая.

— Муженек-то у тебя ненадежный. Слинял и оставил тебя мне на съедение.

— Положим, вы не очень-то страшная, верно?

Вдруг Диамис опустилась на пол, по-бабьи мотая головой от горя. И Танеида, как была, во всем великолепии природной своей оболочки, вскочила с постели, уселась рядом на ковер, обнимая и утешая.


Из сказанного и сделанного в прошлые времена, из мрачноватого пророчества Диамис вытекает нижеследующий разговор в ложе для прессы зала Верховного Военного Трибунала города Эрка.

— Слушай, Имран, что для тебя с Кергом интересного в этих нескончаемых процессах экстремистов и всякой прочей оппозиции? Ну, он хоть практикуется в своем ремесле, защищает других и заодно свою персону от тайных на нее покушений.

— Но твоя газета послала же тебя сделать репортаж?

— А, я старая, заезженная газетная кляча, а ведь тебя пускают по следу сенсаций.

— Нынче я сам пустился. Керг адвокат отличный, помимо всего прочего: с подковыркой. Один он стоит целой второй полосы. А в подсудной группе, ну которая своих соратников по эксу выводила с боем из централа, есть одна любопытная девчонка. Вместе со своим то ли мужем, то ли просто дружком прикрывала отступление, так ей почем зря шьют половину трупов. Вот, смотри — рядом с тем цыганом, это они оба и есть.

— Прехорошенькая. Однако на мой вкус бледновата.

— Если она не оправдает наших надежд, хоть полюбуюсь. Что бледновата, оно понятно. Ходят слухи, что была беременна, но это дело в тюрьме уж очень быстро рассосалось.

— Поскольку беременных нельзя приговаривать к расстрелу и даже выводить на суд, им чреватый, тюремная прислуга, так сказать, способствует. Ну, времена пошли! Доказать, ясное дело, ничего нельзя, и сами жертвы помалкивают. Слушай, ты, никак, их последние слова на диктофон собираешься записывать? Всё чушь. Кто отказывается, кто толкает свою идеологию, кому рот зажимают — как обычно. Противники у нашего президента не очень солидные.

— А вот и моя подопечная встает. Ну же!

И тут голос, не такой уж громкий, но совершенно необычного тембра и полетности, наполняет залу суда, отдаваясь во всех ушах:

— Я хочу только просить прощения. У убитых мною, если они слышат. У тех, кто родил их на свет и делил их ложе. У их детей. У моего сына, которому не дали родиться в камере сапоги моих охранников. Пусть все будет взвешено, измерено и признано тем, что оно есть в самом деле!

Слова, на первый взгляд, не такие уж значимые, но идущие вразрез с тем, что ожидалось в зале и ложах. И молчание, поглотившее все разнообразные чувства.

Имран с торжеством обернулся:

— Вот тебе и бомба, кляча газетная, жучок бумажный! Черт, вот умница ведь, скажи? Если бы она начала с самой сути, ей бы живо рот запечатали. Положим, у собак дяди Эйти есть, как всегда, хороший шанс отмыться…

— Да беги же ты отсюда, Имран, уноси свою бомбу в диктофоне вместе с башкой, пока обе целы! А я приговор еще послушаю. Надо же, с прощения начать, а кончить… Чего она добилась наверняка, так это расстрела за финальную дерзость.


Мелкий дождь липнет к лицу, губам, векам. И боль давит грудь всякий раз, когда вздохнешь. Старая сука — боль ждет у края земли. Картли велел: не удерживайся на ногах, когда выстрелят, сразу катись под откос, это твой шанс. Он был умный, Картли, и всегда ее учил, а она училась, ведь учиться — ее работа. Так она и упала, поэтому тяжело, невозможно теперь подняться. Глина. Липкое. Темно вокруг или это только в глазах, ведь через темноту она видит тех, кого заставляет сторониться: и старика, и молодых, и самого Картли. Холодно, хотя одежду им всем оставили. Надо бы взять и надеть пиджак Картли, как по вечерам, когда они разгуливали по городу, но духу не хватит.

Танеида встает, опираясь на правую руку; она откуда-то знает, что надо уходить к противоположному краю оврага. Пока землей не засыпали. Не сейчас, ладно? — спрашивает она кого-то невидимого, но ощутимо близкого. Утром, когда дождь перестанет… Хотя утром те как раз и придут, копатели… Там, в невообразимой дали, отчетливо белеет ствол березы. Ну ладно, вот сейчас дойду до нее — и конец.

Почему-то ей удается удерживаться на ногах без опоры. «То не я иду, то мной идут», — по-дурному вертится в голове. Мамушка Катерина, Кати, говорила так к концу дня, когда уставали ноги у обеих. Мы пробирались из Южного Лэна все ближе к северу и обменивали нитки, ленты, бусы и прочую мелочь на зерно и чистый хлеб, и к концу дня короба оттягивали спину, но тогда это было хорошо, это означало и еду, и ночлег. А сейчас спереди тянет — онемело, а чуть шевельнуть и то страшно. Спины вовсе нет. И лопается, булькает при вдохе и выдохе. Взяться руками за ствол и стоять. Опуститься на колени и ползти. Трава лезет в лицо, какая она соленая! Всё, я больше не могу. Еще немного. Она опирается на сжатые кулаки, пытаясь оторваться от земли — и проваливается в чьи-то объятия: теплые, надежные, огромные как мир.

И с дальнего конца этого мира слышится:

— Нет, ты смотри! Полкилометра ползти с глубокой раной. Это что, сердце?

— Что ты, тогда ей бы сразу конец. Скорее легкое — видишь, пена розовая. Пуля не разрывная, живой останется, вон какая упрямая.

— Если бы не двигалась и крови не теряла…

— Потому и останется. Ты представь: холодная осенняя, считай, почти зимняя ночь, и еще ей полчаса нас дожидаться. А ведь она, факт, о братьях не знает. Ладно, перетяни ее покрепче и неси к нашим, раз ты такой сильный, а я сбегаю, посмотрю, может быть, там есть кто еще живой… в овраге.

В последнем усилии Танеида разлепляет веки, видит над собою — как бы через щель в двойной тьме — удлиненные, как лист ивы, глаза, подернутые влагой. И с испугом и восторгом догадывается, что на нее смотрят через прорезь в круглом капюшоне, закрывающем голову.

Катрин — имя тяготы

…Маленькая комната — вся голубая, и голубые плоские лампы в низком потолке. Танеида чуть стонет, пытаясь приподняться. Атта плотно обхватывает ей плечи сзади, сажает в кровати.

— Ну чего взбулгачилась, пить хочешь или сон дурной опять снился?

Атта — медсестра: ясноглазая, крепенькая, уютная и поперек себя шире. Как игрушечный медвежонок: ее и дразнят «Атта Тролль», по имени персонажа Генриха Гейне.

— Здесь потолок низкий, неправильный.

— Это у тебя в голове неправильно. Контузия мозгов и ретроградная амнезия. Вообще-то ты везучая, Катринка. Доктор еще все удивлялся: как тебе скверно — мигом отключаешься. Есть-пить понимаешь, по именам нас всех зовешь, а боли не помнишь. Тебе ведь пять пластических операций сделали, не считая перевязок.

— Пластических? Зачем?

— Боже ж мой! Ты ведь вся обожженная. Шрамы тоже — старые, пулевой над грудью, от ланцета на спине. И новые, эти помельче. Первых мы и не трогали, недосуг было. Туберкулез в верхушке левого легкого, но это, считай, обошлось. Главное — волосы тебе что ни день частым гребнем чешу, а там и мысли причешутся.

Она становится на постель тугим коленом — знакомая и в то же время чужая, не ее поза — и вдруг, мгновенно, соединяются разомкнутые времена, Танеиду относит к давним годам и далеким берегам, и память о них стоит в горле комком.

— Атта, я помню. Я правда все помню.

* * *

…Потолок шатром сходится в необозримой вышине, и там, под стрехой и на стропилах, висят пучки трав. Густой теплый запах лета идет оттуда волной, раскачивает ее широченную кровать, зачем-то повернутую к стене не боком, а изголовьем; и сладко дремать, и терять, и снова находить себя. От окна с опущенными шторами из реек радужные полосы по стенам. И пахнет чем-то нестерпимо вкусным, перебивая запах лекарств и мокрой шерсти.

Тетушка Глакия ловко лезет по стремянке под самый верх, шевелит свои веники, иногда обрывает с них веточку или листик. Она вся в сером, короткие волосы под платочком тоже серы — юркий мышонок с бойкими глазками.

— Ну чего ты, дева, на меня смотришь, как на икону? А ты вот улыбнись. Живая осталась, красивая. Ой, не ворохайся, болесть свою разбередишь. Сейчас-то ничего, а сразу как приехала, бредила так, что ото всех стен звенело.

— А чем была больна?

— Гонконгским гриппом по причине огнестрельного легочного ранения, — тетушка звонко фыркает. — Еще спасибо, тебе швы уже наложили и рубцеваться начало, а все равно я кучу кровавых бинтов в плите сожгла. Стирать боязно было.

— А и заразная ты оказалась — все врачи были в темных масках, что тебя ночью привезли, — невинно добавляет она. — Ну, обошлось, не видал никто. А что до прочего, здесь привыкли, что я вечно какую-нибудь живность выхаживаю. Нищий ногу вывихнул — тоже здесь отлеживался. У кошки трудные роды были. Восемь котяток, и все живые, всех к делу пристроили. Теперь щенок лапу поранил, правую переднюю. Сейчас я вам обоим супчику налью. Того, Того, кушать!

Груда бурой шерсти в дальнем углу встряхнулась и оборотилась полуторагодовалым кобелем северолэнской «волчьей» породы: тупомордым, короткоухим, с глазами в черных обводах. Прихрамывал он уже несильно. Тетушка налила ему в мисищу на полу, миску поменьше поставила на грудь девушке — посадила ее, взбив подушки — и став коленкой на низкую кровать, стала кормить с ложечки.

— Чуешь, какое от пола тепло идет? Внизу ой какой важный человек обретается, в ноябре, еще до снега, печи топит.

— А кто?

— Скажу — не забоишься?

Танеида, наконец-то улыбнувшись, мотает головой.

— Сам градоначальник эркский, высокий господин Лассель. Я у него главной кухаркой.

— Да ну. Вот уж точно — нет места темнее, чем под светильником.

— Не в нем одном дело. С твоими врачами тоже никто не захочет ссориться без нужды. А вообще сюда, ко мне, не захаживают, а вниз тебе ходить не потребуется, не то что собаке. Плита здесь, вода тоже, и ватерклозет имеется. Так что…

И тетушка Глакия без обиняков разъяснила, что они обе будут делать на голову высокому господину Ласселю.


Став в кровати, где спали они обе, на колени, Танеида рассматривала картинку на синей эмали, повешенную в изголовье: томный розовато-белый Христос, склонив голову и смежив глаза, возлежит на цветущем древе любви, как бы сам в него превращаясь. Ни следов от гвоздей, ни крови.

— Вот это распятие. Сколько их перевидала, а такое чудное — впервые.

— Ты католичка?

— Вроде бы так. Крестили в миссии.

— Это мне мой святой отец подарил. Тебе, говорит, непочетница, только такой Бог и простит, что людей и скотов равно жалкуешь.


Чердак, помимо лестницы, ведущей к домашним службам, имел особый выход в маленький парк за домом, и окрепшая Танеида, укутавшись в старое тряпье тетушки Глакии, спускалась вниз за компанию с Того. Пес охранял ее бдительно, как свою самую любимую кость (с весьма, однако, жалким количеством мяса). Позже осмеливалась и на вылазки: тетушка, вооружившись корзиной, прихватывала новоявленную родственницу с собой на рынок. Мало кто обращал внимание на двух «мирских монашек» — бегинок, накрытых темными платками.


В городе кончалась осень: звонкий холодный ветер царапал по земле бурыми листьями, скрюченными от старости. Дома и деревья стояли нагие и беззащитные. Зато улицы ощетинились людьми. Как никогда, много стало полиции. Прибывали наемники из Северного Лэна. Кэлангами прозвали их южане в одной из минувших средневековых битв, то есть не-лэнцами, выродками: за фанатизм в вере и самодовлеющую жестокость в бою. Имя это прижилось и распространилось по всему Динану, когда Эйтельред сделал их опорой своей диктатуры.

— Знаешь, в чем дело? — сказала как-то ей тетушка. — В красных плащах. А это, если иначе сказать, самые что ни на есть военные спецы из Эдинской Академии и их приданные части. Они идут сюда из гор и лесов и уже скоро станут под городом. Ведет их Марэм Гальден, который приехал аж из самой Британии, а Лон Эгр, по слухам, в скорой скорости высадится в Гэдойне и тоже к нему приткнется. Вот здесь и побесились все эти…

Оба этих имени Танеида помнила, но смутно, как детскую сказку. Даже со своим Картли в откровенные разговоры не вдавалась. Подумаешь, в детстве колыбель твою качали…

Их вылазки приносили теперь мало. Чаще всего тетушка покупала мешочек крупы и варила вместе с особыми травками, чтобы дух казался вроде мясного.

— Время такое, дева. И провизия у людей есть пока, да в предвиденье плохих времен уже сейчас задницей на закромах сидят. У самого градоначальника и то ничего не утянешь: продукты на кухню выдают по записи. Вот доиграется, что самому будут подавать жареный лопух на фарфоровой тарелочке!

Но и смеялась она уже не так заразительно. Наконец, набралась духу и сказала Танеиде:

— Вот что. Ты не думай, что мне с тобой плохо, осаду бы выдержали как-нибудь. Только если хочешь к своим, уходить надо не сегодня-завтра, слово мне такое сказали. Пока из города еще легко выйти, а войти нельзя: но когда красные всадники подтянутся, все станет наоборот. Как бы тогда кэланги эти не вспомнили о тебе снова.

Кто бы ни ворожил ей в последующую ночь: то ли тетушка, то ли те, что в масках, то ли просто темно было, — но через рубеж Танеида перешла, будто и не было ее, этой границы.

В ставке людей Гальдена на нее смотрели очень даже искоса, однако с вежливой улыбкой препроводили к офицеру, который знал и ее, и Картли. Бывший студент, Рони Ди, курчавый и смешливый, в картинно потертой и засаленной замшевой куртке обрадовался, что она жива, но тут же вздохнул:

— Ну куда тебя деть, такую доходягу? Нам здесь военные нужны. Разве что, знаешь, просят у меня молодых, что обучены хорошим манерам, для особых заданий. Учить будут месяца два-три, за это время хоть отъешься, а потом… «Потома» ни у кого из наших нет. Война!

Разведшкола показалась ей, вопреки былым представлениям, внушенным Картли, учреждением довольно-таки нудным. Никакой романтики, одна зубрежка и физические упражнения, что выматывали тело и душу. Большинство дисциплин вели «новые военные» Марэма, даже в помещении не снимавшие даже своих знаменитых плащей, по которым были названы: короткие, чтобы не мешали садиться в седло, они защищали от дождя и снега и в темноте маскировали лучше, чем черная одежда. Капюшонов на них не было никаких, ни с прорезями, ни без.

Две отдушины Танеида для себя все же обнаружила. Пожилого учителя дзю-до и каратэ, чьи тренировки легко ложились поверх ее специфических танцевальных навыков. Он и медитации потихоньку обучал, видя, что она к этому тянется: это тоже было сходно с древней наукой предгорий. А еще она встретила здесь девушку.

Как-то, проходя мимо одной из полуоткрытых дверей, Танеида услышала, что за ней стучат на ключе будто бы в ритме ее любимого «Мимолетного вальса», и тут хрупкий девичий голосок в самом деле пропел:

— «Ах, все пройдет, словно ласковый дождь…»

— «В землю падет и опять возродится…»

— закончила Танеида полустрофу. Девушка поднялась из-за рации и подошла к ней. Движения были так легки, будто она ничего не весила.

— Тебя зовут Танеида Эле, а еще Катрин, да? А меня — Маэа Ди, я чужого имени не брала, нас таких в Эрке тьма-тьмущая. Мне брат о тебе говорил. Он и меня сюда рекомендовал. Говорят, мы вместе отсюда выйдем?

— Ой, и говорят тебе много, — улыбнулась Танеида, а у самой будто сердце опустили в теплую воду: так ему стала мила эта Маэа, малорослая, тонкая, с певучими руками. Каштановые, легкие как пух волосы закрывали лоб, лицо сияло, а глаза будто впервые видели мир.

И действительно, в город Эдин они были посланы вдвоем: Танеида, по легенде, — секретарем-референтом в одно из министерств, Маэа — гувернанткой в хороший дом и ее личным радистом. Дружбы своей они почти не скрывали, так казалось удобнее тем, кто их послал.

И «легендарная», и настоящая работа, которую выполняла Танеида в Эдине, была рутинной почти до ужаса: там машинистка, здесь — среднее между резидентом и живым почтовым ящиком. Кому-то наверху понадобилось, чтобы она сводила те данные, какие ей удавалось добыть, с донесениями из «народных бригад» — своеобразных и глубоко законспирированных партизанских соединений, которые сотрудничали с красноплащниками. Поскольку это были не совсем свои люди и беречь их не было особой нужды, ей вменялось в обязанность встречаться со своими информаторами лично и знать их не только по внешности, но и поименно, чтобы контролировать.

Только ли неопытно было ее руководство (а к тому же еще небрежно), то ли просто желало быстрейшей и наиболее эффективной отдачи, не заботясь о последствиях, но конечный провал их с Маэой деятельности вытекал изо всех служебных и личных обстоятельств почти неизбежно. Агенты на час.

Всё же то, как и когда произошел этот провал, было делом случая. Танеиде приходилось записывать свои донесения, чтобы ужать их и перевести на шифр. Маэа этого сделать не умела. По столбцам цифр, найденным у радистки, которую засекли во время передачи, неожиданно для всех легко угадали руку, что их написала.


…Ее вбросили в железную дверь, норовя, чтобы она упала ничком. Детина, который почему-то оказался тут же в камере, неторопливо присел на корточки, перевернул вверх лицом.

— Бабец. Впрочем, это и по космам было ясно. Как говорится, подарок за услуги от благодарной администрации. Только вот некстати они над тобой эдак поусердствовали, голуба. Сырого мяса я не ем.

Перетащил ее к себе на подстилку, кое-как затер мокрой тряпкой кровавые подтеки на теле, прикрыл одеялом.

— Жратвы на тебя не дали, и верно — не до нее тебе сейчас. Ничего, потом раздобуду.

Под утро его увели «по слесарной части», как он выразился. Руки у него были сильные, пальцы гибкие, а в централе Ларго вечно ломалось что-нибудь: сейфы, замки, наручники и то, о чем ей не хотелось пока думать. Придя в конце дня, он притащил ведро горячей воды, старое, но, как оказалось впоследствии, теплое платьишко и тряпку, которая в отдаленном прошлом считалась пледом.

— Меня пузырем чистого спирта наградили за срочную починку, а я непьющий. Отнес политическим для обмена: их тут полно, всяких толков, и чего им только в передачах не присылают!

Раздел, промыл все раны и ранки водой, запеленал ее в тряпку и начал раздирать пальцами колтуны на голове. Она ругалась по-своему, по-женски.

— Обстриг бы… к матери.

— Чем бы это? Отломить планку от кровати или кусочек от унитаза и финку смастерить?

Черный юмор заключался в том, что первым для них обоих служило гниловатое сено, а второе заменяла дыра в полу, накрытая фанеркой.

Потом он кое-как скрутил ей волосы в косу, напялил платье, точно на куклу, и напоил вскипяченной бурдой. Она беспрекословно подчинялась. Почему-то хорошо было ей рядом с этим огромным, забубенно рыжим типом, от которого исходило щедрое тепло.

— Ты кто, политическая?

— Нет, военно-промышленная шпионка, — ответила она грустно.

— И зря ты от своих отказываешься.

— Врать ни для кого и ни для чего нельзя.

— Хитрость с неприятелем — не вранье, а сноровка. Да я не подсадная утка, не беспокойся. Чего ты им, здешним, сказала и чего нет, меня не колышет. А вообще-то, мы дядю Лона уважаем.

— Мы — это кто?

— Разный самостоятельный элемент. Я, например, вор, — доложился он. — Профессионал почище тебя. По железной части работал: медвежатник.

— Как же ты попался, такой профессионал?

— Да дуром. Не выдержав безделья, скусил с цепочки такой портфель, в котором хрусты обычно носят, ну, вроде портативного сейфика, а там оказались чертежи какие-то. И всё бы ничего, сошло, да за тем типом следили, кому он их вотрет.

— Так что получается, мы с тобой оба по разведчасти пошли. Давай тогда друг с другом по правилам познакомимся. Я Катрин.

— А я — Локи.

От неожиданности Танеида рассмеялась и тут же сморщилась.

— Локи. Бог огня у древних скандинавов, такой же, как ты, рыжий и пройдошливый.

— Ученая. Ну, я же сразу понял, что у тебя на плечах Сорбонна!

И вот ему она рассказала то, о чем боялась и думать. Что подельщица ее, та самая Маэа, ничего не знала — виртуозные руки, и только. И чтобы заставить Катрин выдать сотню имен информаторов, перед ее глазами двое суток измывались над ее подружкой.

— Они думали, я куплю ее невинность, потом жизнь, потом смерть. Думали, я сама так скорее поддамся. Тогда, в самом начале, они меня и пальцем не трогали. А она… кричала, как зайчонок. Сломалась почти сразу. Не могу! Локи, она же мне была дороже всех людей вместе взятых, чего ж я молчала? Из патриотизма, что ли, или из дурацкой честности? Бригадники ведь после нашего ареста и так и эдак затаились.

— Про тебя я пока ничего не знаю, а вот они точно решили, что вы с девчонкой трахаетесь, — Локи выразился еще грубее, но это почему-то ее успокоило, вернуло к реальности. — И поступили в соответствии. Да ты себе душу не мусоль, Кати. Здесь люди хитрющие и еще не такое могут над человеком сотворить.

Она это знала. Было у ее истории продолжение, настолько для нее непонятное, что она умолчала. С ними двумя — привязанной к стене и умирающей — остался врач, чтобы продлить второй жизнь. «А если я позволю твоей любимой сейчас уйти, чем ты заплатишь?» — внезапно спросил он. Этот был таков же, как и все прочие, здесь она не обольщалась. Тела, кстати, в виду не имел — кто хотел, тот уже взял без спроса. «Когда я выйду отсюда, я дам тебе хорошую смерть, такую же, как ты — моей подружке», — неожиданно выпалила она. Врач усмехнулся и вколол той что-то иное, чем собирался. «Ты особа, я вижу, рисковая, — сказал он, — а я риск уважаю. Иду на пари!». Следующего дня для Маэы уже не было, вот те и осатанели, Локи. Только этого я тебе не скажу, ни к чему тебе; не всё ли равно, почему ты получил свой подарок?

Дни шли. Несмотря на кровоподтеки и лиловые пятна, Танеида стремительно возвращалась к своему человеческому и женскому естеству. Настолько, что, поймав на себе вполне недвусмысленный взгляд своего хозяина, сказала:

— Ты бы себя попусту не изводил.

В ответ он совсем неожиданно опрокинул на нее ушат такой черной ругани, какой она и от эркских матросов не слыхивала. А заметив, что она сделалась как каменная, добавил уже добродушнее:

— Не бойся, Катри. Вот обернут тебя по второму заходу, так почувствуешь, что лучше уж ругаться, чем даром орать. Больше отключает, знаешь, особенно если специально наворачивать покруче.

И, погодя немного, произнес уж совсем серьезно:

— Я тебя раскусил, Катринка. Ты такая, как и я. Нам с тобой завет от Бога: ни в какую не делать того, на что тебя вынуждают. Все равно кто: враги или кореша.


Умение, наспех преподанное ей рыжим, пригодилось Танеиде в полной мере. Почему кэланги не ломали ей костей, из какого суеверия щадили лицо и вообще жизнь? Из почти сакрального почтения к физической красоте, что внушают динанцам буквально с рождения? Из боязни ответить перед некими незримыми защитниками? Или куда проще: ее информация отчего-то сохраняла свою ценность даже и тогда, когда красные части вошли в город Эдин и стали вокруг Ларго.

Но в то время ей было не до раздумий и прикидок. Ее опустили еще ниже, чем в первый раз — в камеру, вырубленную в монолите, на котором стоял «замок». Воздух — но не свет — проникал в щель у потолка. Пока были еще силы, можно было, протянувшись по стене, почувствовать кончиками пальцев холодную струйку. По щиколотку стояла густая влага. В ней она сидела все время, привалившись к осклизлой стене. Подбирать куски, которые бросали ей в эту жижу, опасалась: когда жажда вконец доняла ее — попробовала смочить губы, и ее тотчас вырвало.

Где-то через тысячу дней дверь лязгнула в последний раз, и оттуда в самую мокреть выпало тело. Она подползла, осторожно приподняв голову за рыжие волосы — лицо было начисто, до костей, стесано, вокруг плавали кровавые ошметки.

Тогда она поняла, что больше ничего не будет.

* * *

— Я вспомнила, Атта. Я все вспомнила.

— О! Я побегу, позову доктора, — девушка рванулась, но Танеида, пригнувшись, крепко ухватила ее за запястье. Тело будто кипятком окатило. Успела заметить на себе что-то вроде комбинезона из батиста.

— Погодишь немного. Успеешь начальство порадовать. Что это на мне?

— Я же говорила — пластика, подсадки. Кожа уже своя, но еще молодая.

— Угум. Далее, Здесь не госпиталь, а санаторий, верно?

— Озеро Цианор. Цианор-Ри.

— Значит, санаторий для элиты. Бывшей. Самое глубокое озеро во всех трех провинциях. Поля эфемерных тюльпанов. Кстати, их еще долго ждать?

— Зима нынче. Двадцать первое декабря.

— Хорош был у меня последний годик, ничего не скажешь. И какова политическая обстановка на сегодняшний день?

— Взято все, кроме южного Лэна и предгорий Эро. Президент и главнокомандующий — Лон Эгр.

— Кроме. Великолепно! В смысле — всё, что надо для обоюдного счастья. А лицо у меня как?

— Лицо цело. Хорошее лицо.

— В самом деле? Ну вот что, дай-ка я на него посмотрю, чтобы знать, как мне с ним обращаться.

Атта покачала головой, отводя глаза.

— Зеркало дай, хоть… хоть расколотое! Ну?

Медсестренка почему-то испугалась чуть не до слез. Послушно отворила дверцу платяного шкафа. Изнутри было вделано зеркальное стекло в рост человека. Вздохнула и выскользнула из палаты.

В полном одиночестве Танеида плавно, боясь пошевелить боль, подошла к зеркалу, сняла блузу и шаровары и, чуть прижмурившись, поглядела на себя.

Ну, кожа, конечно, хуже, чем после оспы. Шрам от старой пули тоже никуда не делся, жутковатый вид, по правде говоря: даже кость вроде вдавлена, чего, кажется, сначала не было. Лицо тощее, скулы выперли, нос костяной и книзу загнулся. Пленительные формы истаяли — одни мослы торчат. Ничего, нарастет мясо. Но вот глаза…

Глаза волчьи. Сама еле свой взгляд выдержать могу, не мудрено, что Атта, бедняжка, испугалась. Это надо менять.


Она медленно подымала себя. Ходила в гимнастический зал, где, морщась от жжения, ставшего привычным, отжималась, приседала, делала сложнейшие развороты, которым ее обучали во всех ее школах. Едва погрубела кожа — стала массировать, втирать хотя бы самые примитивные смеси, чувствуя, как все больше и больше притекает сила в ее тело. И массажистку свою обучила кое-каким специальным приемам — все здешние почему-то слушались ее беспрекословно.

Приходил доктор Линни. Он был еще молод, подтянут, красив собою и обладал тем специфическим чувством юмора, которое присуще покойнику на его собственных похоронах.

— Я удовлетворен, — сказал он напоследок, перед самой выпиской. — Поверхность мы вам отполировали, хотя из-за неровной пигментации открыть ее сможете только лет через пять. Если, конечно, доживете. Туберкулез довели до известкующейся формы, хорошо, что вы не курите. Антибиотики вам не надобны, а ПАСК попьете. Удар по почкам-печенкам, конечно, но сразу он не скажется. Что до всего прочего, то у вас мускулы пантеры, акулье пищеварение и психическая уравновешенность гремучей змеи: извините за некоторый анимализм.

— Мне нужно более продолжительное лечение?

Врач выразительно пожал плечами.

— Будь мирное время, я бы вам рекомендовал жить в горах и потреблять по возможности больше кумысу.

— В горах? Дельный совет. Я, пожалуй, ему последую.

Та-Эль — имя преодоления

В город Эдин Танеида вернулась уже в конце зимы. Атта Тролль обрядила ее в свой старый полушубок, Аттин жених отдал кавалерийские штаны без лампасов, замшевые ногавки, которые нечаянно похимчистили до тридцать шестого размера, и свои детские кожаные калоши. Голова оставалась непокрытой. Вместо палки она опиралась на тросточку, и то больше ради форса — упругая, как бы летящая поступь уже возвращалась к ней. Атта в обнимку со своим Зентом плелись сзади, тискались, шушукались — а Танеида впервые видела город. Раньше он был ей в тягость — ловушка из углов, слепых дворовых колодцев, тупиков, предательского стекла витрин. Только то и замечала, что внезапно вырастало перед глазами, а дальнего и глубинного зрения не было. Или она воображала себе его враждебность оттого, что предавала город, а теперь расплатилась с ним? Пустое, думала она про себя: что есть предательство и что — расплата: слова, слова, слова.

И вот теперь, на фоне густо-синего неба и розоватых снегов, в сплетении заиндевевших ветвей Эдин вставал перед нею во всей прелести. Бесподобное смешение архитектурных стилей: рыже-коричневатые сухари готических соборов соседствовали с белотелыми и пышноколонными ампирными особняками, чугунные, все в завитушках барочные балконы — с хрустальной гладью бездонных венецианских окон. Мир был чист, как его собственное отражение в замерзшей озерной воде. Снег прятал изъяны, которые нанесла городу штурмовая осень — иногда только глаза натыкались на бугристое поле там, где до обстрелов стоял знакомый дом.

— Наглядитесь еще, ина Катрин, когда здесь служить будете.

— Меня Танеидой звать, трепушка. Откуда ты взяла про мою службу?

— Зент откуда-то вызнал. И вам орден дают, правда?

— Ой, ну ты и ботало! — жених ухватил пригоршню снега, швырнул в нее. Они оба бегали и шутя сражались, а город смотрел на них, улыбаясь неслышно.

— Все это хавэл, пепел, суета сует и дуновение ветра, — вдруг пришло к Танеиде слово. — Сегодня я хороню своих мертвых. С ними ушли две моих жизни, коротких и не очень складных, в которых мною управляли другие. А третья — третья будет моей собственной, жизнью моей свободной воли. Клянусь!


К главному лицу в государстве она проникла, себе на удивление, с первого же захода — на двояких правах дочери старшего друга и человека, что сам по себе известен. Лон Эгр был — в отсутствие адьютантов, секретарей, эполет, накидок и резной мебели, сгрудившихся у него в приемной — поход на пожилого мальчика, очень далекого и от войны, и от бремени государственности. Руки ей не тряс и не целовал, а так — нечто серединка наполовинку. И, оказывается, прекрасно помнил ее.

— Вы были похожи на растрепанный одуванчик и согласились причесаться и обуться, только если я вам дам подержаться за эфес своей шпаги. У меня до сих пор сохранилась фотография с вами на коленях и иной Иденой рядом.

— А с отцом?

— Офицерские, групповые. Он сниматься не любил, в отличие от жены — ах, что за красавица была ваша мать! И осталась такой.

— В отличие от дочери.

Промолчал. Потом спохватился:

— Да, кстати, вы уже получили свой орден?

— Нет, мне грозят какой-то публичной церемонией. Лон-ини, я ведь не гожусь в свадебные генералы. А в разведке, куда меня затягивают, опыт имею лишь отрицательный и преподавать тем более не смогу. Языки знаю хорошо — но исключительно для себя. Стреляю, разумеется, неплохо, верхом езжу — тоже. Даже эдинцы это признают. Боевые искусства тоже у меня получались… У меня к вам просьба.

И она кратко, деловито изложила ее. Здесь формируется и обучается кавалерийский корпус для войны в горах, куда оттеснили бывшие правительственные войска. Война сулит быть интересной: кэланги (грубое словцо легко прижилось в ее речи) находят там поддержку в виде банд и сами отчасти перерождаются в них, другие слои населения, скажем, народные бригады, поддерживают нас. Вооружены обе стороны смесью наисовременнейшего и допотопного оружия, что звучит интригующе и выглядит заманчиво. Словом, если за Танеиду поручится высокое лицо, тем более — наиглавнейший динанский командир, ее туда возьмут.

— Рядовым? — спросил он обреченно.

— Что вы! До этого я в своем безумстве не дохожу. У них есть курсы для младшего офицерского состава. Там как раз учится жених моей бывшей сиделки… Видите ли, нынче сколько-либо мирная жизнь и я несовместимы.

— Вы так мстительны? Впрочем, есть за кого: ваш отец, ваша подруга, вы сами…

— Нет: я только люблю платить долги.

— Может быть, и получать тоже? От лэнских бригадных…

Она не вполне поняла, но на всякий случай перехватила его взгляд своим новым, темным. Дядюшка Лон (так они, детишки, прозвали, несмотря на его молодые в ту пору годы) отвел глаза, пожевал губами.

— Я когда-то был без памяти влюблен в вашего отца, он казался мне идеалом человека. Это невольно проецировалось на всех вас. Да, его вдова… Ина Идена сейчас учительствует в Селете. Самый младший сын родился мертвым, старшие ваши братья — один в армии, другой у лесных партизан.

— Да знаю, знаю я, как ни странно. Вы что же, хотите меня одну оберегать вместо всего семейства?

— Хотел бы, но не смею… Что же, письмо с поручительством я вам напишу.

Довел до двери.

— Плохо смотритесь. Кумысу бы вам попить.

— Вот и мой лечащий врач того же мнения. Горы и кумыс. Теперь, надеюсь, вы поняли, почему меня так тянет в лэнскую кавалерию?

И тут она увидела, как он улыбается — не губами и глазами, а всей сутью. Светится изнутри, как рождественский фонарик.


Еще был разговор, совсем короткий — с Марэмом Гальденом, который ей вручал все сразу: письмо, орден и (по причине полной бесфамильности) паспорт и вид на жительство в городе Эдине.

— Мы предлагаем вам подать заявление в нашу партию. Народно-демократическую.

— Не подредактировать ли до этого название? Тавтология: народ ведь и есть демос, если он не охлос и не плебс.

— Беспартийной — вам не просто будет служить офицером. Командовать, знаете… Авторитет…

— Вы так полагаете? — спросила она с некоторой иронией.

— Кандидатского стажа не потребуется: будут учтены заслуги вашего мужа и других родственников (отца, матери, особенно матери, добавила она про себя), а также лично вас. Более того: мой шеф Лон Эгр по нашей просьбе дает вам рекомендацию.

— Тогда что же… согласная я. С царского плеча да с царского стола, как говорится.

Полный вариант народного речения, где соответственно фигурировали обноски и объедки, товарищ Марэм, по всей видимости, не слыхал или притворился, что не слышал.


…На занятиях курсантов лейтенант Нойи Ланки всегда садился немного впереди и правее нее, так что бросались в глаза шикарные волосы: седые, как пудреный парик, и отмытые с синькой/ Cзади их перехватывала широкая муаровая лента в тон форме или настроению. Лицо было смуглое, остроносое, глаза — желтые, рысьи. Форменный пояс и голенища высоких сапог были расшиты золотой нитью, китель сидел в рюмочку, а на знаменитой красной накидке не видно было никаких знаков различия. Этот шик боевого офицера хотя не считался таким уж отклонением от общепринятой формы, но ко многому обязывал. (К слову, казенная форма Танеиды была бэушной, а сапоги к тому же и пришлепывали — не нашлось достаточно малого размера). Слава о нем шла как о человеке храбром и остроумном, умелом бойце и неутомимом бабнике.

Нойи тоже старался, обернувшись, столкнуться с ней взглядом. Скоро они начали соперничать, выставляться друг перед другом. Офицерские игры в песочек им обоим стали поперек горла, зато лепной рельеф Лэнских гор (занимал полкомнаты) изучали с усердием слепых: молча, полузакрыв глаза и стараясь встроить в себя знание. Южного Лэна они оба почти не понимали, хотя Танеида в детстве жила на его закраине, а Нойи и вообще был родом не оттуда: из Лэна, да, но Северного. В теории Танеида была сильнее, и не одного его — кого угодно. В фехтовании, по сравнению с ним, была еще зеленой: если и приходилось чем играть, то бутафорской саблей в ритуальных плясках, а прямые офицерские клинки были мощные, со свинцовыми шариками внутри для вескости удара. Но как некогда наука сэнсэя органически сливалась у нее с изысканной сложностью танца предгорий, так и фехтовальные азы, накладываясь на то совершенство и легкость, с которыми она владела своим телом, рождали нечто уникальное. Работала не одна только правая рука, но все мускулы сразу. Равновесие Танеида удерживала идеально, а выносливость ее, за которую было заплачено дождливой осенней ночью и долгими месяцами Ларго, превосходила не только мужскую, но и женскую. В седле она держалась крепко, уж никак не хуже своего соперника, но посадка была иная, чем у прочих: по въевшейся с детства привычке подтягивала стремена к самому седлу и сидела, чуть приклонясь к шее коня. Так меньше уставали ноги и легче было поворачиваться в разные стороны, чтобы стрелять, — недаром раньше так ездили лучники. Нойи поддразнивал ее «ястребком», что, впрочем, было скорее лестно.

Вот в чем Нойи бесспорно ее затмевал — так это в обычных, светских, так сказать, танцах. Азам бального искусства обучали некогда, в счастливые времена Диамис, и ее саму, однако это было не более чем хорошая школа. Он же летал по залу с тем же упоением, что и жил, любил своих девушек, ходил в атаку; и с неправдоподобной четкостью двигалось его небольшое, ладное тело. Тех современных плясок, где каждый дергается сам по себе, он не выносил — для вдохновения ему нужна была дама. Естественно, что на вечерах отдыха танцевали порой они вдвоем на всё училище, стараясь и тут забить друг друга если не искусством, то азартом и неутомимостью.

Кончилось их соперничество, за которым азартно следили все курсанты, вполне банально: у него в комнате, откуда он среди бела дня деликатно выпер обоих своих сожителей. Усадил ее на койку, расстегнул рубашку — и отпрянул.

— Ох-х. Прости. Я про тебя всё знал, твои приключения и посейчас меня не пугают, но шрам — будто мне с упырем приспичило… целоваться.

Судя по тону, последнее слово послужило заменой более краткого и нелицеприятного.

— Ну что же. Я тогда пошла, — Танеида предприняла попытку встать, но он удержал.

— Нет, погоди! — помотал головой, отыскивая слово, не прозрачный эвфемизм, как в первый раз, но некое иное, единственное. — Ты… какая ни есть, всё равно нет другой такой женщины на белом свете. Я и сейчас хочу быть с тобой, так же сильно, как прежде, но, это пройдет, а жажда всё-таки останется, и иная, чем ко всем прочим. Слушай. Ты будешь мне посестрой?

Вот оно, то самое слово! Танеида, смеясь, кивнула. Нойи вскочил.

— Тогда я пойду приведу Армора.

Армор, тоже боевой офицер, капитан, преподавал им баллистику. Так же, как и его друг Нойи, был сед, но это было возрастное. В его манерах явно проступало, что он из «бывших», и хоть он издавна, еще со времен первого восстания, держал сторону Лон Эгра, кое-кто из новых офицеров его недолюбливал как существо инородное.

И вот его шпагой отрезали у Нойи и Танеиды по пряди волос, переплели и связали им запястья. Оба произнесли древние ритуальные слова:

«Я вяжу себя клятвой и окружаю себя словом. Чтобы не было для меня мужчины выше Нойи Ланки, женщины выше Танеиды Эле. Чтобы быть нам плечом к плечу в бою и рука к руке на пиршестве. Одна мысль, одно сердце, одно дело!»

Потом Армор, как поручитель, клинком разъединил им руки, стараясь, по обычаю, слегка оцарапать до крови.

А после побежали за друзьями из лэнского и эдинского землячеств и пили черное и тягучее вино из кожаной, с выпуклым тисненым узором, фляги Армора и кожаных его стопок, и перешучивались от наступившей вдруг внутренней ясности. И все трое без лишних слов знали, что это навсегда.


Курс они с побратимом окончили в звании старших лейтенантов. Когда Танеида увидела свою сотню, то испытала нечто вроде шока. Ожидала, что ей, как и Нойи, дадут своих, эдинцев, у которых шпаги только офицеры носят. А это оказались эроские сабельники из предгорий, приземистые, сами полудикие и на полудиких лошадях, — страшные в близком бою. Никто не понимал, чего ищут они в этой войне против кэлангов, какого своего интереса — ибо на диалектах Динана, какой ни возьми, они говорили с трудом: между собой перебрасывались фразами колючего своего языка, комом стоящего в горле.

— А вот и наша лесная эркени, которая так лихо ездит верхом на образец Сухой Степи, — услышала она раз чью-то реплику. — Белая женщина для черного народа.

— Лишнего не говорите. Я понимаю по-вашему, — сказала она по-эдински.

Они опешили, но ненадолго. Старший над ними, Керт, поднялся ей навстречу: истемна-смуглый, корявый, к смоляным прядям будто прикипела круглая войлочная шапочка, прикрывая глубокий разваленный шрам.

— Понимаешь только? А сказать что, не умеешь?

— В детстве могла немного. Теперь боюсь.

— А ты не бойся, госпожа старший лейтенант. Мы и о тебе наслышаны, и свое дело понимаем. Сумеешь уберечь нас от дурости своих высших начальников — всё пойдет как надо тебе. Тебе, ина Та-Эль, запомни.

И он протянул ей свою короткую руку, которую она пожала чуть ли не с благоговением.

Так она получила свое новое прозвище — пока просто как сокращение имени, чересчур длинного для боевой переклички.

Первая стычка с кэлангами (то были регулярные войска, а не более цепкие в сражениях банды того же имени, которым тоже было несть числа) вышла еще на подступах к горам и так внезапно, что их капитан не успел скомандовать.

— Играй центра, Та-Эль! — крикнул Нойи. — И держи его крепче — твой бойцовые псы как раз этому и обучены!

Страха не было — только холодная и веселая ярость, когда ее эросцы с гиком пошли в карьер.

Когда всё кончилось, Нойи забинтовал ей плечо.

— Левое. Чуть шейную вену не зацепило. На том вы, новички, и просекаетесь — себя защищать забываете. Оно не дуэль, однако: со всех сторон достают. Ладно, за храбрость тебе «отлично», а мало-помалу и мозги начнешь в дело пускать.

— Мне говорили, что у меня на плечах прямая Сорбонна.

— Любопытно, кто у вас, сударыня, был из преступного мира?

— Друг, упокой Бог его душу.

Керг подошел в тот день тоже, но совсем с другим.

— Учись работать саблей, госпожа командир. Сабля, если ее прислонить к предплечью — лучший щит. И не дай Всевышний тебе думать посреди боя — разве сталь думает, когда убивает? А истинный воин — одно со своим клинком.

Постепенно она училась командирствовать. Голос изначально был у нее подходящий: без особой натуги перекрывал и лязг боевых схваток, и звероподобный уран — боевой клич — ее всадников: будто по некоему звуководу шел. Цель их была вначале простая — замирять банды, которые облепляют всякое легальное военное противостояние, расщелкивать поодиночке этих мстителей, зелотов, партизан и мелкие отряды пока еще подчиняющихся своему центру кэлангов, которые изрядно докучали мирному жителю этих мест. Вот только война поневоле приобрела тут сложные и необычные формы: рейды по тылам, внезапные переходы, ночные атаки малым числом людей. В училище такому не учили. Скоро она поняла, что никого над собой иметь почти и не будет. Давалась вводная, а там изворачивайся, как знаешь. Людей — и ее, и побратима — выбивали, но их становилось все больше числом. К уцелевшему ядру, состоявшему теперь почти из одних воинов Керта, то и дело прибивались проводники или вольные охотники, потом уходили, по их выражению, к семье. Позже ей придали две сотни всадников-эдинцев и повысили в звании. Нойи тоже.

Лошади гибли еще скорее людей. Вначале у них были в ходу эдинские офицерские кони золотисто-гнедой масти, высокие в холке, резвые, приученные к степям, но и в горах умевшие ходить. Всем были хороши, но прихотливы в еде: овес приходилось возить во вьюках на степных лошаденках Керта. Сами эти степняки, большеголовые, крепконогие, с широкой грудью и мощными легкими, почти не уступали высококровным лошадям на равнине, но в самом Лэне решительно не годились.

Тогда ремонтеры пригнали ей табун местных полукровок, не таких уж казистых, но созданных для этих мест. Глаз у Танеиды был наметанный, и она сразу заметила длинный порез на плече одного из жеребцов.

— Сколько чужого народу попортили? — спросила у старшего. Тот замялся.

— Двоих слегка подранили, а одного товарищи во вьюках увезли.

К тому времени она уже почувствовала в себе силу.

— Тогда вот что. Гоните лошадей обратно. Раненым обещай нашего врача. Вдове — или там вдовам — отдашь свой продуктовый аттестат. Скажешь мои слова: «Я Та-Эль, командир красных конников. Нам стало не хватать лошадей, чтобы охранять ваши семьи. Мой приказ был — раздобыть замену и пополнение. Грабить и убивать моего слова не было. Какую цену вы мне назначите, такую и заплачу». Да, белую тряпку не забудь на рукав навязать, чтобы не пристрелили, пока всего не выскажешь!

Несмотря на ее угрозы, он вернулся вполне целым — правда, какой-то помятый и очень тихий. А коней стали они получать с той поры вместе с наездниками, парнями и девушками. Каждый приходил по крайней мере одвуконь и оставался навсегда. Бойцы из них были отменные: стреляли с обеих рук, лэнским «прямым жальцем» работали как швея иглой, падали не с лошади, а вместе с нею. Говорили о себе, что учились в народных бригадах.

К этому времени и оказался приурочен некий знаменательный разговор.

Их базовый лагерь, куда возвращались из длительных рейдов, тогда был в восточных, эдинских предгорьях Лэна. Еще на расстоянии чувствовали они дом по сложному и густому букету запахов: людского и конского пота и навоза, дыма и кулеша, железа и кожаной сбруи. И шум слышали — конники расседлывали лошадей, чавкая сапогами и копытами по грязи, цокали карабинами о сабли и бляхи нагрудных ремней, поругивались. А надо всем этим мирком нависали далекие горы: казалось, что все они пришли сюда сразу, вместе с теми людьми, что спустились отсюда вниз. Покрытый хвойными лесами Сэтон, каменноликая Шерра, голая и суровая; хребет Луч, разорвавший одеяло снегов. И вдали еле заметной точкой — грозный пик Сентегир, который каждую весну отпускал от себя глыбы, отколовшиеся от ледников, насылал лавины на жителей окрестных мест.

— Вот это и есть место, где мир говорит с Богом, — заметил однажды Армор. Он уже давно не выдержал преподавательского прозябания и напросился в дело. — Лэн — крепость, и каждое селение — малая крепостца, а столица его почти что открыта. Город Лэн, по-старинному — Лэн-Дархан, место вольного проживания. Вы смотрите, как с базой подгадали: если провести от нее линию через две вершины, окажется… Да, можно сказать, прямо против Вечного Города стоим!

— Вечного города — как Рим? Это какой же будет — четвертый? — засмеялась Танеида. — А говорили, такому не бывать…

— Ну да, три уже было. Первый — Рома, мать италийцев. Потом — Безант, Константинополь. Столица Эфиопии наряду с ним претендовала на первенство в христианском мире, но это уж без счета. Потом был Мушкаф, город на семи холмах, этим подобный первому Риму, — ввернул Стейн.

Любопытный субъект был этот Стейн, капитан лэнских ополченцев, неплохой вояка, но явно из тех, кто в этом звезд с неба не хватает. Зато нередко удивлял Танеиду неуместной в его положении начитанностью: само прозвище свое, Стейнвейн, получил из-за того, что во время «культурных стоянок» в заброшенных, полуразрушившихся домах нюхом находил уцелевшие музыкальные инструменты, держал в руках, трогал струны или клавиши, извлекая тихое, дрожащее звучание.

— Вот сейчас бы туда и наскочить, а? Прямо через горы, — вмешался побратим. — Лишь бы кэланги на пути не задержали или еще хуже — «черные». А то и «серые», так сказать, союзники.

— Черные и серые, — повторила за ним Танеида. — И медвежий мех. Как в романсе, право. Ребята, я который раз уже слышу, как вы бандитов делите на простых и «этих самых — черненьких», а народные бригады у вас — то белые, то серые. Может быть, вы меня просветите окончательно, что за масти такие?

«Ребята» хитро переглянулись. Стейн предложил:

— Инэни Та-Эль, отойдем к речке, курить охота.

Здесь было две явных накладки. Во-первых, при всей свободе здешних нравов она была старше по званию и уж подчиняться ему никак не обязана. А во-вторых, сама не курила и к табашникам относилась с легким презрением. Значит, сигнал: на необычный ее вопрос (какие они ей ребята) последует еще более необычный ответ, который ни для кого, кроме Танеиды, не предназначен.

Они со Стейном уселись на береговых камнях, подстелив под себя накидки.

— Ина майор, почему вы делаете вид, что не знаете того, о чем даже малые дети здесь догадываются?

— Потому что и сама не столько знаю, сколько догадываюсь. Мое детство напоминало эстафету: только и делают, что передают из рук в руки. В делах религии ела изо всех кормушек. А сокровенное знание и древняя вера…

Стейн глянул на нее с лукавством.

— Вы явно не такой профан, каким себя выставляете. Нашли ключевые слова.

— Мне удалось связать многие нити. Люди с закрытыми лицами, которым все помогают. Ваши коллеги с такой выучкой, какую и спецслужбы не дают, по крайней мере, наши новые, слегка недоношенные. Ваша клятва обоими Тергами, и расколотым зеркалом. Обращает на себя внимание код: не разбитым, не треснутым, а именно расколотым. Я однажды не к месту помянула…

— Давайте вот что, — заговорил он деловито. — Коль скоро я не знаю, о чем вы догадываетесь а о чем нет, я буду говорить как с человеком, полностью некомпетентным в Знании, а вы сами заполняйте свои лакуны.

— Эта история, заговорил он, — началась в веке примерно одиннадцатом-двенадцатом, когда островное государство Динан распалось на три части, каждая со своей особой культурой, мировоззрением и экономикой, а те — на мелкие и мельчайшие княжества. Строго говоря, и раньше все эти ячейки объединяло лишь кровное родство их правителей и единое вероучение о Боге — идее Великого Андрогина без зримого и ощутимого облика, мужское и женское начала которого, Терг и Терга, воплощаются в образы и порождают из себя всё сущее. Это религиозное учение было слишком заумным для простого народа, всё более утопавшего в родственных смутах и междоусобной грызне. К коренному населению пришли христианские миссионеры, католические и протестантские. Английское переселение, вы же читали. Францисканцы, доминиканцы, Орден Иисусов и прочее. Ну, я вам богословскую лекцию читать не намерен. Главное, в нашу жизнь вошел чужой закон, до которого люди не умели еще подняться. И вот наиболее дальновидные умы того времени соединились в попытке обуздать хаос, силу низведения. «Наша земля — расколотое зеркало», — это идет именно с той поры. Однако исходная цель — объединить Динан древней верой — быстро оказалась несостоятельной. Нельзя сплавить осколки стекла без швов. Различие вер и обычаев вытекает уже из неодинаковости культур и психологии. История идет своими путями, помимо добра и зла, их надо постичь, если желаешь воплотить добро.

— Так вы пришли к осознанию исторических закономерностей и гибельности волюнтаристского подхода.

— Не смейтесь. Я упрощаю, дабы не читать вам еще и историко-философского курса. В общем, зная, куда Бог ведет мир, можно сгладить, убыстрить этот путь. Единственная задача, достойная человеческого разума и свободной воли.

— Хм. Жаль, я растеряла многие католические понятия моего детства. Разум и воля, значит. Славны бубны за горами…

— Не задумывайтесь пока над этим. Успеете. Теперь — смотрите главное.

Он нашел между камней островок песка величиной в две ладони и стал чертить пальцем.

— Вот Оддисена, или Братство Зеркала. Я рисую большой круг. В нем те, кто помогает своим друзьям, выполняет их просьбы, не вникая в их смысл и только чувствуя, что это делается во имя человечности, добра и блага. Они сами не знают хорошенько, кто и что стоит за их деятельностью, но Братство ведет им счет: их много, их очень много, и ими-то мы и живы.

Внутри круг поменьше. Те, кто знает. Большой соблазн для иных — помочь добру, мало чем рискуя и не обременяя себя клятвами или обязательствами. Игра подростков в рыцари. Это рекруты Оддисены, но не более того.

Основной круг, или страта. Стратены — воины Братства. Их обучают, подвергают инициации, с них уже берут клятву. Это, кроме сравнительно небольшой группы, — не постоянная армия. Они могут жить обычной жизнью, пока их не позовут, но всё же и обычная жизнь их посвящена равновесности, как у нас принято говорить.

— Гомеостаз в природе. Милосердие ко всему живому.

— И отношение к миру людей как к части Большой Природы, а не чему-то самодовлеющему. Но один человек непременно выше и ценнее их сообщества.

— Странновато звучит. Это мы не проходили, это нам не задавали…

— Да слушайте же! Далее идет круг военачальников, доманов, как у нас принято их называть. У них закалено тело и изощрен ум, особенность их — они умеют управлять людьми, лучше или хуже, на самый различный манер. Есть доманы различных уровней, или классов, так называемые «высокие» и «низшие». Не только в армии, разумеется.

Тут Стейн поставил точку в самом центре мишени.

— Вся иерархия доманов, стратенов и помощников, гораздо более сложная, чем следует из моих слов, подчинена легенам. Их мало: девять, реже двенадцать. Эти управляют не собственно людьми, но сферами их деятельности, однако ими не ограничены. Девять и Двенадцать объединены в Совет, во главе которого стоит старший леген, но они могут поставить над собой еще и магистра — в тех редких случаях, когда Братству необходимо совершить нечто выходящее за рамки его обычной деятельности, и как воплощение совести.

Братство Зеркала подчинено трем законам.

Для того, чтобы подняться на высший круг, нужно пройти через низший и проявить себя на нем.

Ни один пост не дает никаких привилегий, кроме одной: чем больше твоя власть, тем выше и ответственность за то, что совершено силой и авторитетом этой власти.

Братству клянутся в верности навсегда. Пребывание в нем кончается вместе с жизнью — и этот закон обратим.

— Да, строгости у вас, однако. Монах и тот может расстричься, — задумчиво произнесла Танеида. — Что же дает Братство тем, кто вступает в его круг? Сознание высшей праведности своих деяний?

— Стремление к этому очевидно и благородно. Однако то, что сделано из самых лучших побуждений, может обернуться и черной своей стороной. Никто из людей не знает последствий содеянного им во времени. Нет-нет, самое опасное обаяние Братства — в нем самом. Понимаете — быть в кольце сплетенных рук и чувствовать, что ими многократно возрастает твоя сила. Быть посреди друзей.

— И сила эта может быть дана лишь для добра. Именно так вы верите. Верите, что постигли если не цель, то ход истории.

— Не постигли, а можем угадывать. Чувствовать.

— Н-да. И зачем вы мне это возвестили — из чистого альтруизма?

Стейн обвел глазами поляну. Между лагерем и рекой обычно то и дело сквозили люди, а тут всё вдруг притихло.

— Чтобы заплатить наш долг, — сказал он более спокойным, чем прежде, тоном. — Долг за те жизни и связи, которые вы оградили собой. На том пути, который вы выбрали, нам легко будет поддержать вас.

— Дядюшка Лон, как пить дать, намекал именно на это. Платить долги, как же. А если я и мои цели окажутся недостойны вашей всемогущей и вездесущей поддержки?

— Ваши цели — а вы их знаете? Вы, уважаемая ина, пока еще не вино, а винное сусло: бурлите, а вкус пресный. В вас зреет сила, куда большая, чем вы можете пока уяснить себе, непонятная нам самим. Ее-то мы и хотим воспитать в вас, и именно в этом — наше вознаграждение.

— Спасибо. Однако мы уж очень далеко отошли от конкретной цели нашей беседы. Что это за три цвета Оддисены?

Он рассмеялся.

— Ловя журавля в небе, вы не склонны упускать и синицу в руках. Ну что же. Белая Оддисена — это мы и есть. Те, кто сейчас поддерживает Лона Эгра и его соратников, считая их гарантом стабильности в Динане. Серая… скорее афоризм, чем точное понятие. Есть некие особые лэнские подразделения. Их возглавляет «высокий доман», который постепенно забирает здесь всё большую власть, вытесняет таких, как я, и, хотя формально подчинен Белой Оддисене, имеет свою точку зрения на происходящее, не такую радужную. Словом, играет в свои игры. А Черные… Это просто. Банды, во главе которых — изгои, преступники, которые отломились от Братства, натворили беззаконий. Банды воюют, как вы, между прочим, могли заметить, против всех, и вас, и часто — людей Эйтельреда. Наши же, выступая на обеих сторонах, пытаются их сдержать. Расстрелы мирного населения, которые допускают и кэланги, и, к великому прискорбию, люди Марэма… Ладно, замнем для ясности.

— Самое скверное, — внезапно продолжил он после паузы, — что изгоями и «черными» считаются абсолютно все принадлежащие к эроской части Братства, которая откололась от нас в конце прошлого столетия — тогда император динанский силком сделал свободную землю Эро своей четвертой провинцией. Долго такое положение не продержалось, но с той поры эросцы еще более утвердились в своей неприязни и вообще к Динану, и к его Братству в частности, потому что даже наше народное государство не подумало каким-либо формальным актом отпустить от себя Степь. И что в ней там делается — того не одни вы, мы толком не знаем.

Танеида еще долго не могла взять в толк, с какой стати вырвался у него этот финальный вопль души.


Надвигалась зима, пал снег, задули ветры, черные тропы обкатало ветром, как леденец. Коней ковали на все четыре ноги. Всё дальше заходили люди Танеиды в горы и уже не возвращались на равнину. Сама она сутки напролет носилась верхом от одной части к другой вместе с одним-двумя из своих верных, посылая Стейна, Керга, «братьев»: обычные ординарцы не выдерживали. Постигала высокое умение — провести малые отряды по тайным путям, минуя большие перевалы, по тропам шириной в одно копыто (недаром вбирала в себя карту, да и помощники были хоть куда) — и в конце собрать в один кулак.

И ни чины ее не волновали, ни награды. И побратим, и Армор, и многие другие уже ходили под ее рукой, хотя на послужном списке это почти не отражалось. Для всех она была ина Та-Эль, две греческих буквы, созвучные этому новому имени, «тау» и «эль», чеканили повсеместно на пряжках поясов и лошадиных налобниках-умбонах, хоть она первое время противилась. И другое постоянно огорчало. В бою начали ее по-особому оберегать: то ли стратены, то ли просто искусные в этом деле люди, из которых как бы сама собой составлялась ее гвардия. Кто их посыла, да и посылал ли, было непонятно.

Более, чем возрастающему воинскому успеху, более, чем орденам, радовалась она сущим пустякам для иных: сапожкам по ноге, сшитым из мягкой и прочной кожи местной выделки, которую впору ножом резать — выстоит! Из нее и нагрудники делали, которые защищали от скользящего удара, и обруч ей на голову с заплетками для косы, которую привязывала к поясу, чтоб не трепалась. Хотела — в который раз — обрезать, так запретили: удачи не будет, талисман для всей дивизии.

Танеида окрепла от вечной езды по горам, плечи раздвинулись. То ли от кумыса, который щедро, ведрами, в нее вливали, то ли от горной свежести на лицо взошла розовая краска, а глазам вернулся их изначальный цвет, переливчатый, как небо. Шрамов уже не считала — хорошо, что не на лице, остальное, если выживу, доктор Линни сведет, как и прежние. И ведь не кашлянула ни разу, хоть спать приходилось на лапнике под общим для всех брезентом, натянутым на колья, да и просто у лошадиного бока.

И еще что давали ей горы — множество книг. В каждой взятой крепостце, откуда выбивали кэлангов и черные банды, валялись они на снегу. Их обжигало огнем, припорашивало золой и прахом — кудрявый насталик корана, сунны и тафсиров, золотое руно греческого письма, нагую в своей красоте латынь и древнееврейское квадратное письмо, готическую стройность и возвышенность начертания летописей, изложенных на лэнском, самом благородном из трех языков Динана.

Книги бывало зачастую жальче, чем людей — в них заключался смысл жизни тех, кто погибал в сражениях и умирал от голода и болезни за скальными стенами. Она приказывала свозить их в селения, где уже были надежные опорные пункты красных плащей. Для себя? Для других? Ее это не беспокоило. Кто из людей знает, доживет ли хотя бы до завтра.

Так шли они с востока, от эдинских равнин, и с запада, всё теснее смыкая крылья захвата. Та-Эль, водительница людей. Со стороны высоких гор, с севера, нельзя было сейчас подступиться к Лэну: Сентегир оберегал его и тяжелые снега, которые могли сбить, сорвать в горный провал целую армию. Нужно было идти через Алан — порт, которым Горная Страна выходит в открытое море, и дальние ворота к ее столице. Подступы к нему с моря закрывали дальнобойные орудия; стратегические дороги, ведущие через перевалы в бухту, были взорваны еще в начале войны. Тогда по тропам, на руках перенесли, как величайшую драгоценность, малую числом полевую артиллерию новейших моделей, разработанную специально для крутых горных троп и уступов, и сотни допотопных пушечек, снятых со стен малых крепостей. Этих хватало на один-два выстрела, зато совершенно убойных: крупной, разнокалиберной картечью домашнего литья. Сами военные шли пешком, с лошадьми в поводу. В одну ночь захватили вражеские аванпосты и встали под аланскими стенами на расстоянии ружейного выстрела.

Командовал гарнизоном Лассель, сын того, эркского. Не бандит и по крови не кэланг. Трус. Похватал в самом городе и ближних селениях человек двести заложников и передал красным, что их смертью ответит на штурм. Один из командиров Та-Эль вызвался прорваться в город, взять тюрьму и освободить людей — только зря полегли.

Город, конечно, штурмовали и взяли. За час до его падения заложников — женщин, детишек, семьи аланского гарнизона — завели в глухой тюремный дворик и сбросили туда несколько связок гранат.

Та-Эль единственная изо всех была невозмутима, когда людей извлекали из того колодца, чтобы похоронить. Ласселя схватили в двух километрах от Алана, ей уже доложили о том. Своим звучным и в то же время — словно иссушенным изнутри голосом она приказала вести его по главному проспекту, чтобы жители и гарнизон могли увидеть его в последний раз. Попросила не трогать его, только смотреть в лицо. Здесь все были либо коренные жители гор, либо те, кто горский закон принял в себя как родной. Они и поняли ее наидолжнейшим образом. Лассель под конец пути еле передвигал ноги и совсем не мог держать голову — охранники подпирали ему подбородок стволами карабинов.

Потом его повесили: стыдная смерть, еще более мерзкая для лэнца, чем расстрел. Против храбреца, провинись он в чем, должно обернуть его клинок, чтобы он пал будто от своей руки или руки честного поединщика… Такой обычай, не слишком одобряемый церковью, пресекал в корне родовую месть: в горах требовали уплату не за всякую гибель родича, только за бесчестную и беззаконную. А за такого поганца, как Лассель, кровь брать — попросту совестно, буде и местные родичи отыщутся.

И вот тогда-то, когда в виду, на ладони Водительницы Людей, был Вечный Город с его славой, из ставки, от Марэма Гальдена, пришел приказ о прекращении военных действий и перемирии.


В Малом зале Дворца Правительства, раззолоченном и обтянутом шелком, народу набилось тьма. Весь генералитет подначистил погоны, ордена, сапоги и собрался. И Танеидин командир корпуса. И пройда Рони Ди: при виде ее сделал печальное лицо, но потом отвлекся на хорошенькую майоршу медицинской службы и, похоже, думать забыл и о сестре, и о «Динанской Жанне-д-Арк». Военных дам — из подразделений правительственной связи, переводчиц, медиков — было так много, что ее собственная уникальность значительно умалялась. Марэм-ини, нынче — Первый-министр-без-портфеля и Генеральный советник по таким-сяким разэтаким делам — восседал за столом: толстоват, плутовские глаза (один чисто зеленый, другой в карих родинках), мясистый нос, пухлые губы. Вдов и обладает двумя прелестными дочками, Энниной и Рейной, меж которых дурень Нойи смотрится по временам типичным Буридановым ослом.

Танеида уселась в задних рядах, однако принаряженная: расшитый пояс и ботфорты до пупа, в которых на лошадь хоть не садись, трофейная шпага в замшевых ножнах с прорезями, откуда проблескивает драгоценная «алмазная» сталь, сорочка с кружевным воротом и целая корона вьющихся кольцом прядок на голове. Кроме того, она вылила на себя наперсток контрабандных французских духов и теперь люто жалела об этом: в зале было не продохнуть от густого табачного тумана, все парфюмы напрочь забивало.

Председательствовал, конечно, дядюшка президент и главнокомандующий, еще более постный, чем обыкновенно.

— Почему город Лэн захотел перемирия, вам, я думаю, объяснять не требуется. Попытается переправить через горы к эркскому побережью людей, ценности и документы и получить с севера подкрепление, ибо осаду мы снимем… во всяком случае, отодвинем войска от города. Почему мы даем передышку явному врагу и идем даже на его усиление? Очень просто. Чтобы не остаться наедине со сложнейшей обстановкой в Южном и еще более — в Северном Лэне. Религиозная вражда, банды различного толка, которые не дают покоя мирному населению. Регулярные войска низложенного нами и переместившегося в город Лэн диктатора всё это… м-м… сдерживают, и хотя сам Эйтельред буквально на днях умер, формально продолжают подчиняться так называемому южнолэнскому правительственному кабинету. Но если совершенно прервется связь между ними и их центром в городе, то уже все они деградируют до состояния банд, не управляемых никаким законом.

— Разрешите вопрос. Существуют ли в данное время группировки кэлангов, которые открыто перешли на сторону бандитов?

(Как фамилия этого генерал-майора, что пролез со своей устной репликой — и никаких записок в президиум? Маллор вроде бы, — вспоминает Танеида. И ведь как нарочно обозвал наших политических противников ходкой и неполитесной кличкой, да еще связал с черными. Кому, как не мне, знать, что последним они фактически не грешат. Дядюшкино «уже» уравновесил не менее сомнительным словечком «открыто». Так явно и нагло выделенные акценты рождают в умах невольное противодействие. Маллор, значит. Стойкая репутация солдафона, тупаря и «ястреба», а ведь проглядывает в нем что-то непредсказуемое.)

— Я повторяю, банды носят различный характер. Некоторые из них действуют заодно с городом Лэном. (Теперь вот и у самого дядюшки Лона получается, что как в городе, так и вокруг засели фактически одни бандиты — здорово! — думает она. — Мужики бросили, а он и поднял с полу себе в карманец). Обратное логически неправомерно. Не отец похож на сына, а сын на отца. Столица задает тон провинции.

— Тогда еще одно, простите. Не следует ли, скажем, специально пропускать в город кое-какие дружественные теневому кабинету группировки, которые стремятся туда за провиантом и боеприпасами? (Ей-Богу, этот Маллор молодец, хоть и зануда. Ослабим хватку вокруг города, заманим пауков в одну банку, а потом сами докушаем то, что осталось в масштабе города и страны — так, что ли, дядя Лон? И ради кого здесь, любопытно мне, этот генерал до нелепости заостряет либо твои мысли, либо господствующее здесь умонастроение?)

— Ко времени окончания перемирия мы будем лучше представлять себе обстановку, — это выступил на подмогу Марэм-ини. — Соответственно и примем решение, как поступать дальше.

(Ну конечно, а вдруг окажется, что мы, по сути дела, воевали с теми, кто мог бы нас поддержать в тактической войнушке против бандитов. Да чихали мы на них на всех, нам бы красного зверя завалить! Такие мелкие войны — неизбежное следствие большого противостояния. В самом деле: если брать Вечный Город, то уж без рефлексии, а с побочными явлениями есть кому справиться. Мне, скажем прямо, и моим диким всадникам. Уж в чём-чём, а в этом наши верхние люди не сомневаются, а то бы заседали келейно, а не напоказ.)

— Теперь, я полагаю, у собравшихся возникнет ряд вопросов. К примеру, ина полковник Танеида Эле может поинтересоваться тем, почему ее лишили символического «стенного венца», а также гораздо более реальных вещей: высокого звания и ордена, которые полагались ей за взятие города Лэна штурмом, — Лон Эгр поверх голов поглядел в дальний конец зала.

— На сегодняшний момент вопрос у нее один: как бы форточку открыть, а то от табачища дышать никак невозможно. И смотреть.

— Все грохнули. Лон-ини улыбнулся кончиком рта. Эге, у тебя, прозорливец ты нащ, явно непорядок в душевным строе…

— Видите ли, — продолжал он, как бы извиняясь, — после того, как мы показали вам, насколько нам самим необходимо перемирие, я обнародую условия, которые поставил нам Лэн. В качестве гаранта соблюдения всех статей договора мы отправляем туда группу наших дипломатов: полуофициально, без верительных грамот.

— Угу, как заложников. Не убьют — так голодом заморят в случае осады, — пробурчал кто-то рядом с Танеидой.

— Посланником же, облеченным соответствующими полномочиями и обладающим, по мнению Лэна, абсолютной порядочностью, хотят видеть Танеиду Эле. Прежде чем продолжить заседание, мы хотим побеседовать с ней наедине.


— Вы читали «Кола Брюньона»?

Лон Эгр сидел в невероятно глубоком и мягком кресле, по обыкновению жуя губами. Танеида — на подоконнике, покачивая своим щегольским сапогом.

— Не задавай слишком глупых вопросов. В чем суть намека?

— Там один мэр травил чуму бродягами, а бродяг чумой — вместо того, чтобы уничтожить тех и другую личными усилиями. Помните? Малопочтенная, между прочим, личность.

— Я так понимаю, ты отказываешься быть посланником.

— Напротив, тут-то я и согласилась. Похоже, я и впрямь столп чести, если меня так называют при людях. Лестно, однако; и как после такого отвертишься? И всё-таки уж больно вы хитры. Нет чтобы тет-а-тет но на меня это обрушить, еще до показушно-торжественного заседания. Лэнская репутация у меня, впрочем, и в самом деле ничего… А все-таки, если говорить по душам, какая низменная подоплека у этого дела?

— Мы же с тобой некоторым образом родня.

— По маме Идене, похоже. Сколько вы с ней женаты?

Он улыбнулся робко.

— Два месяца. Вчера на регистрацию подали.

— И в Лэне считают, что вы не станете попусту бросаться падчерицей. Ну что же, разве хоть так посмотреть, каков Вечный Город изнутри, если по-другому вы мне не даете.


По лэнским улицам их провезли почти ночью и в двух броневиках, так что запомнились только чистые белые дома на окраинах, узорные башенки и стены из розоватого туфа, вырванные из темноты светом фар. Причудливое, незавершенное и бессвязное видение!

А вот старый дом, где поселили делегацию, был законченно хорош. Фасад усажен каменными шипами в мавританском стиле. Из стрельчатой арки главного входа, сверху которой виднеются зубья опускной решетки, лестница вела сразу на второй этаж; огромные зеркальные окна первого этажа обведены светлым мрамором. Верхний ряд окон прорезан узко и заглублен внутрь, чтобы не проникало солнце — и от этого утренний свет, идущий из небольшого парка, становился прохладным и зеленым. На стеклах нижнего ряда тоже стояли опускные решетки, но изнутри: лестницу, соединяющую этажи, можно было закрыть сверху люком, таким образом блокируя весь верх. То был дворец и замок одновременно.

И утром будил всех тугой и слитный гул колоколов.


В тот же день вечером был здесь первый великосветский прием. Для Танеиды, в церемониях мало что смыслящей, было облегчением, что ее принимали какой есть. Она, в общем, чувствовала, что ее английский костюм с длинной юбкой, высокие ботинки на шнурках и мужского кроя рубашка буквально торчат из окружающей обстановки, как чертополох из розовой клумбы. Все мужчины, как военные, так и штатские, — не в бурой форме, а в смокингах, женщины — в нагих вечерних платьях, суррогатный кофе — в тончайших фарфоровых чашечках. Роналт Антис, новый глава правительства по выбытии Эйтельреда в мир иной, держался со всеми полудружески, с послами оппозиции — безупречно светски. Странное дело: в контексте веселого ренессансного зала здешнее правительство, пусть и осколок былого великолепия, не казалось изгнанным, но только ограниченным в пространстве. Узурпаторами были не оставшиеся в живых приспешники покойного Аргала, не полные достоинства персонажи сегодняшней лэнской трагикомедии, но ее спутники в пиджаках, которые тянутся за поднятой верх рукой и как будто нарочно скроены так, чтобы слегка видна была поддетая под них кобура. Дипломаты они были явно не профессиональные, никак не лучше ее самой.

Некий человек наблюдал за ними, для пристойности закрывши низ лица кофейным прибором. Довольно молод, лет от силы тридцать пять, изжелта-смугл, лоб с залысинами. Веки со складкой, огромные глаза, чуть удлиненные и подтянутые к вискам, нежный рот.

В конце приема, когда уже расходились, Роналт подвел его в Танеиде.

— Разрешите познакомить вас с господином Кареном Лино, моим личным секретарем и референтом.

— А точнее, старшим помощником младшего по… веренного, — голос его был, как и имя, не то мужской, не то женский (бабский, выразился бы побратим) и слегка высокомерный. Любопытно, кто у этого тюрка на христианской стороне с таким именем — побратим или посестра? Впрочем, «любопытно» в данном случае — слишком громкое слово.

— Видите ли, в чем закавыка, уважаемая ина Та-Эль, — он взял ее под локоток и отвел к ближайшему диванчику. — Им всем сказать вам не комильфотно выйдет, вот они на мне и отыгрались. Посему разрешите мне от их и своего собственного имени выдать несколько советов на будущее.

— Я приму их с благоговением, — она включилась в игру с ходу.

— Во-первых, вы, конечно, держите себя безупречно в том, что касается умения себя поставить. Иначе говоря, так, будто вы одна идете в ногу, а все прочие — не в ногу. Нет-нет, это никого здесь не шокирует, кроме меня. Далее. Позвольте вам заметить, что запеканку из сайры нельзя вздевать на вилку целиком, даже если она настолько тверда, что никакой нож не берет. На рыбу с ножиком вообще не идут, если вам известно. У нас всех, между прочим, те же проблемы, в следующий раз понаблюдайте повнимательнее, как мы управляемся. Вообще-то есть такие орудия с мелким зубцом, но проще взять две вилки, свою и соседа, и разодрать кусок на две деленки. Ту же вилку не хватают намертво, будто шпажный эфес, а берут вот этими тремя пальчиками, так, чтобы поворачивать вверх-вниз зубцами. Кофе пьют, а не нюхают, морща носик, будто это невесть какая отрава. Хотя «будто» можно бы и опустить. И, наконец, вы и сами поняли, что китель из серой армейской диагонали и к нему юбка, длинная, как христианская моральная проповедь, здесь как-то не смотрятся. Даже кавалерийская форма в чистом виде была бы уместнее, если уж вам так хочется носить ваши орденские цвета.

— Право, уж в этом моей вины нет. Просто собиралась в спешке. Парадная форма у меня, конечно, есть, и отменные экземпляры, но я не хотела выглядеть бесполой. А вечерний туалет мне противопоказан. Ваши заплечных дел мастера так надо мной однажды порадели, что не только плечи — ножку в открытой туфельке нельзя из-за подола выставить.

— Простите, я как-то не представил себе, — сказал он на редкость просто, без прежних вывертов. — Здешние хирурги без проблем убирают с кожи шрамы, и я полагал… Мне и всем нам показалось, что вы строите из себя завоевателя.

— Тогда бы не один серый, но и красно-бурый был. Да нет, просто пошили из чего под руку подвернулось. А насчет манер… Вы все, похоже, ожидали увидеть медведиху из эркских лесов — так с с какой стати обманывать ожидания?

Он пожал плечами.

— А вы довольно-таки умны. Впрочем, я в том не сомневался.

Дня через два в эдинское представительство доставили на ее имя большой легкий пакет без обратного адреса. В нем оказалось длинное платье из драгоценного шелка, темно-серое с тончайшей золотой нитью, закрытое до горла и кистей рук, с кружевным воротом и манжетами, шелковые же башмачки в тон и газовая вуаль на голову: наряд знатной дамы исламского вероисповедания.

Теперь все вечера Танеида проводила в здешнем благородном собрании, а дни — в хождениях по городу. Пасли ее умеренно. В Лэне цвела сирень, и дикие розы оплетали кипарисы цепями алых бутонов. Город дивил ее, как огромный ларец с игрушками, от которого потерян ключ. Крошечные, но все в каменной резьбе домики окраин, лезущие на склон, будто козы; сады, низкорослые и ухоженные, все в буйном цвету и переплетении ветвей и лоз; гранитные стелы с узорными арабскими надписями на кладбищах; низкие, в два-три этажа, особняки на срединных улицах, с коваными узорными решетками на окнах; живые изгороди. Антикварные и ювелирные лавочки, где давно уж ничем не торговали, только выставляли для любования. Трубы эроских шелков: прочных и гибких, как шагрень, сплошь затканных серебром и золотом (женское платье из них стоит само по себе, без человека внутри, как доспех), пестроцветных и прозрачных, как дым. Перстни, броши и серьги — груды забытых леденцов. Это для знатных женщин или иностранцев. Для мужчин холодное оружие: «алмазные» шпаги, похожие на блеск льда при луне и почти негибкие; «черное жальце» — из пластин разной крепости, самая прочная — внутри, такие почти не нуждаются в заточке. Широкие сабли с предгорий, работы Даррана, и знаменитые вороные эроские кархи — узкие, изогнутые почти серпом клинки с амулетом в рукояти, дающим крепость руке. И много народу на улицах, почти одни мужчины: только никто не покупал и не продавал, не бегал и не говорил громко. В Лэне была опасность, в Лэне был голод, пока еще благопристойный, талонный, «карточный».

Ходила и смотрела Танеида в одиночестве. Дипломаты были ребята неплохие, но с иным кругом интересов, да и города опасались. В качестве ее охраны могли даже спровоцировать худший оборот дел. Вот с кем она, неожиданно для себя, сошлась — так это с Кареном. Он-то как раз оказался из породы, которая всегда была нужна ей, как воздух: дилетант-энциклопедист. При всем том был едок и временами донельзя циничен. Как-то сказал ей:

— Жаль, что карнавалы не празднуются из-за оса… тьфу, перемирия. Мы бы с вами обрядились — вы в военную форму, я — в кимоно гейши с высоким поясом, бантом и голой спиной. А еще розеточки нацепить — соответственно розовую и голубую. Как вы считаете?

— Форма для меня — не маскарад и не выражение тайного бесстыдства, а, скажем, рабочая одежда. А вот кто вы — не имею понятия.

Карен молча положил ей руку на левое плечо, и из пальцев будто хлынул поток тепла, обволакивая все внутри.

— Я мужчина, а вас Аллах сделал женщиной, хоть мускулы у вас крепкие. Да и в другом человеке, не в обиду вам будет сказано, вы как бы ненароком ищете то, что Юнг назвал фемининным. Это всё оттого, что вы сами себя еще не поняли. Бросаетесь не в свои игры, и добро бы это касалось одного только утоления присущего вам воинственного начала. Вы слышали, что по древним верованиям гармоничное и по возможности полное воплощение двух начал, мужского и женского, в одном лице делает его как бы первым приближением к божеству?

— Или Гермафродитом Платона, точнее, Аристофана.

— Только двух пар конечностей каждого вида нам не хватало. Нет, я о другом.

— Понимаю. Мне тут кое на что намекали. А вы знаете суть этой древней религии, почему ее все уважали и в то же время старались сменить на какую-либо из великих мировых конфессий?

— Безбожница спрашивает обрезанного о символе веры Тергов… Ну и времена пошли! Ну, значит, так: Господь, создавая мир из себя, увидел, что выходит оно пресноватым. Тогда Он раздвоился на мужчину и женщину, каждый из которых был одним из Тергов, Богом Единым и воплощением Его во Вселенной одновременно. Терг воплощает в себе огонь, ярость, уничтожение и смерть, борение, творчество и устремление ввысь. Терга — воду, кротость, созидание и жизнь, покой, рутину и нисхождение к глубинам. Не совсем Ян и Инь, однако вроде того. Однако ни одна из ипостасей не есть ни добро, ни зло. Точнее, они добро, существующее вне своих отражений в светлом и темном зеркалах: последнее — всего лишь приспособление истины к скудному человеческому разуму. Божество в принципе непостижимо, и потому человек как он есть — не подобие Его, а лишь творение, наиболее перспективное в смысле обожения. Ну, теперь вы понимаете, почему простонародье с такой готовностью стало играть раскрашенными католическими куклами, не пытаясь вникнуть в суть религии как таковой?

— Религия простецов. Но и поверхностный слой ислама не лучше, по-моему.

— Ислам гораздо старше здешнего христианства и куда гармоничнее совмещен с древними понятиями. Как ни странно, образы Тергов он не запретил, хотя муслимы всегда понимали опасность соскальзывания в идолопоклонство. Терги вовсе не боги, а копии копий. Ну и вообще, мы здесь безусловно чтим Коран, но довольно свободно обращаемся с шариатом: стараемся уловить алгоритм, дух, а не букву — и не так уж боимся новшеств.


А как-то — они тогда засиделись до четырех утра, уже брезжило — Карен спросил:

— Вы смотрели город? Я имею в виду, как следует.

— Только этим и занимаюсь.

— И слушали его голоса?

— Семь колоколов божественной октавы, семь ступеней, ведущих если не прямо к райскому небу, то к его восьмой ступени или сотому имени Аллаха… Ну конечно. Красиво донельзя, как и весь Лэн вкупе; однако почему называют Великим и Вечным Городом это ювелирное изделие?

— Показать? Тогда пошли, самое время. Машину не надо брать, здесь близко.

Он разбудил своих телохранителей, и все четверо пошли к окраинам — в горы, которые держали весь Лэн будто чашей.

— Здесь, наверху, своеобразный акустический коридор, точнее — эффект античного театра. Помните? На сцене рвут бумагу, а слышно на галерке. Смотрите: сейчас взойдет солнце.

Внизу, точно собранные в ласковую пригоршню мохнатых горных склонов, громоздились дома, островерхие башенки и крытые синей черепицей купола, темные платки садов… мосты и виадуки с легкими арками… четвероугольный двор Кремника с колокольней…

Вдруг из щели между горными вершинами хлынуло сияние, торжественно алое и золотистое, подобное аккорду; расплавляло формы и превращало их в сказку и мираж. Все смешивалось, дрожало тенями, одевалось сияющей зыбью, бросало искры, подобные мечам и копьям. И тут на колокольне мягко ударили высокие, «женские» колокола: чуть надтреснутая, робкая Горлинка и холодноватая, мерная Санта. Голоса сплетались и расходились. Малиновым бархатом окутал их игру звон «средних» колоколов: Дива и Прелести. И когда уже слушать их стало невозможно — так замирало сердце от боли и восторга, два «мужских» колокола разорвали нежное плетение: Гром, гудящий и гулкий, как лесной пожар, и резкий Воин, более низкий и светлый по тембру. И уже забили бы их другие голоса и подголоски — как высоко взлетел и затрепетал серебряной нотой самый главный колокол — Хрейа, Светоч; грудной, легкий и сильный его звук вел возникшую мелодию, наполняя мир любовью. И еще выше, паря на звонах, как птица в струе теплого воздуха, с минарета донесся голос муэдзина:

— Аллаху Акбар… Бог превелик… На молитву, на молитву, молитва лучше сна…

Мираж дрогнул и воплотился в реальность. Светлый, промытый горным воздухом, открылся перед ними город Лэн.

— Я поняла. Он умирает каждую ночь, плавится каждое утро в горниле солнца и возрождается, выстраивается мелодией. Изменчив и потому живет вечно.

— А еще, очевидно, постигли, почему вам не придали полк тяжелых бомбардировщиков, — добавил Карен с улыбкой, полной легчайшего цинизма. — Кто же устраивает погром в сундуке со своими сокровищами, верно?


Беседы их мало-помалу становились все более доверительными. Со стороны это выглядело похожим на влюбленность, но оба они понимали, что это не так: Карен бы попросту запрезирал ее, буде она проявит свою скудную женственность в беспримесном виде. Просто двое людей…

— Вы интересовались происхождением старых родов Динана? — спросил как-то Карен.

— В той мере, в какой это касается меня. Моя мать по отцу Стуре.

— Оставим в покое гипотетических викингов. Я имею в виду даже не конкретные родословия, а тенденцию. Две трети наших аристократов имеют в корне своем либо ремесленника, либо оборотистого купца. Воины, как правило, приплода не оставляли, кроме разве внебрачного, не наследующего ни имени, ни имущества. Отсюда и вообще уважение к детям без роду и племени — впрочем, может быть, просто потому, что они дети, детей же любят невзирая на их генеалогию. И понятие бастардов у нас не укоренилось, ибо брак был чаще всего не таинством, а гражданским состоянием.

— Вы отвлеклись. А какие же ремесла чаще всего увенчивались коронкой?

— В первую очередь — оружейников и ювелиров. Лошадиных барышников, которые в придачу еще занимались и селекцией. Торговцев светской литературой — здесь надо было не только знать грамоте, но и в книгопечатании соображать, а также в иллюминации и переплетном деле. Они ведь были делателями книг, одновременно бумажниками, каллиграфами и художниками, и своих отпрысков учили тому же. Дворянство можно было получить и на государственной службе, но уважалось это не очень, куда меньше частной инициативы. Младших детей отдавали церкви или мечети, потом — светской школе, университету, но интеллигенция — это же не род.

— А земельное дворянство?

— Мало и редко, особенно в Лэне. В Эрке, где земельные владения — лес, титул можно было получить, купив несколько сот гектаров бурелома. И вообще, знатными, то есть считающими поколения и ведающими свои истоки, были и крестьяне. Род Эле, к примеру.

Посмеялись.

— Какого происхождения был последний Аргал?

— Он это вуалировал. Прадедушка его вывез супругу из Англии, откуда сам родом, и, судя по достоверным слухам, из о-очень веселого дома, чем — но это уже откровенная сплетня — продолжил фамильную традицию. Хотя, с другой стороны, его предки были уж такие пуритане, что ни с католичками, ни с мусульманками не хотели мешаться. Лучше уж пуститься в импортные операции. Нет, когда ваш сводный батюшка и его присные подорвали силы Эйтельреда, никто, собственно, не был против, кроме его ближайшего окружения, которое в конце концов последовало за ним не только и не столько за городские стены, но и на тот свет. Но это уже наше внутреннее дело, а не ваши старания. Ваши идеи социального равенства тоже можно было терпеть, иначе не организуешь хаос… охлос… простите, массы. А вот то, что происходит здесь по указке ваших родственников и знакомых — это внеклассовая и очень жесткая борьба за власть.

— Они оба, и Лон Эгр, и Марэм Гальден, да и прочие — люди симпатичные и умные.

— Разумеется, — сказал он без энтузиазма. — Военные интеллигенты, как ваш покойный батюшка. Только ведь истории безразлично, кто из носителей идеи хорош, а кто плох. И даже красота самой идеи ничего ровным счетом не значит, если ее сначала придумали, а потом пытаются насильно воплотить. Поймите, кучка самых прекраснодушных мечтателей, наделенных силой и властью, способна единовременно загнать страну в такой исторический тупик, что оттуда всем скопом и за сто лет не выбраться. Нет, не хотел бы я видеть, что будет в вашем государстве лет через десять. И не увижу, так мне думается.

— Почему: эмигрируете?

— Если бы можно было. Тут многие перевели свои средства к существованию в Великобританию — тоже, как-никак, остров, — а сами застряли. Я бы остался хоть служащим, хоть рядовым техником при моем деле. У меня ювелирные мастерские и кузницы в Лин-Авларе. Редкоземельные сплавы, знаете ли, многообещающая штука. Но вам известно, что ваши части отвели по равнине километров на двадцать, а в горах, бывает, не больше чем на пять? Тут уж собой не распорядишься.

— Не прибедняйтесь. Горы — не Великая Берлинская стена. Нити для переброски у вас есть. И оттуда, и туда.

— Вот именно — нити, для продуктов и лекарств. С голоду не помираем, и на том спасибо. И знаете, почему? Вы своей войной загнали сюда слишком много любимого вами простонародья, которое хочет кушать и болеет не меньше нас, аристократов недобитых.


Во время ее одинокого хождения по городу Танеида чувствовала, как раз от разу увеличивается вокруг нее напряжение, будто идешь через воду, или масло, или смолу. Кяфирка, иногда долетало до ее ушей — так говорили простые люди, что казалось ей особенно обидным.

— Я не ношу доспеха ни на душе, ни на теле, и всякий может оценить меру моей веры и моего неверия, — сказала она однажды, не выдержав, поверх голов и глаз, что смотрели сквозь нее. Непонятно, смогли ли они оценить ее знание арабского богословия — слово, обозначающее неверного, традиционно выводилось из куфр, броня, и означало, что человек не то что не имеет правильной веры, но скрывает свою веру и от других, и от себя самого. Но в тот единственный раз прохожие расступились и дали ей дорогу.

Карен также исчез куда-то, без него и в благородной среде нарастало отчуждение к ней, почти было сгладившееся.

Наконец, один из эдинских дипломатов не выдержал:

— Ина Та-Эль, гуляйте-ка лучше по саду.

— Сама о том призадумалась. А что такое, собственно, происходит?

— До конца перемирия два месяца, а нашими войсками полны горы, и не только кавалерией имени вас, но и куда более серьезными частями.

— Благодарю за похвалу.

Он не среагировал на иронию.

— Линия охвата укрепляется и подвигается.

— Дипломаты неприкосновенны и без верительных грамот.

— Фактически, а не в реальности.

— Если боитесь, уезжайте. Вас, я думаю, выпустят.

— А вы сами?

— Я не дипломат и никогда себя им не считала. Я заложник мира.


Той же ночью ее спутники пришли к ней в спальню.

— Ина Та-Эль, перейдите лучше в кабинет, там запоры надежнее, чем здесь. Мы уже опустили входную решетку, сейчас заблокируем лестницу, и вы останетесь одна на этаже.

— Что случилось?

— Громилы какие-то. Видимо, из-за того, о чем мы вчера говорили. Полиция стоит, но не вмешивается; а их становится все больше и больше.

Она потуже запахнула халат, переплела косу. Зашла в кабинет и прикрыла за собою дверь. Здесь у нее было собрано всё для работы: очередное безумство — писать языковедческую диссертацию, не имея высшего образования. Тем, кто поддразнивал, говорила, что помогает выжить, такие, как Стейн или Карен, и без объяснений понимали, что человек должен сделать в жизни хоть один нерациональный поступок ad majorem Dei gloriam, во имя вящей славы Божией, как иногда выражаются.

Бумага на столе была самая лучшая, какую можно было достать сейчас в Лэне, ручка — с тонким пером, а старинную мельничку в виде столбика с жерновами внутри, кофеварку и запас натурального кофе она привезла с собой, так же, как и старинный двухтомник де Соссюра о знаковой природе языка и более свежий трактат Наума Хомского.

Внизу сделалось, впрочем, так шумно, что даже простой перевод с французского не шел. Поморщилась:

— Витринное стекло бьют, скоты.

И тут раздался совершенно ненатуральный в этой напряженной обстановке звук — в дверь деликатно постучали костяшками пальцев.

— Входите, не заперто.

Дверь открылась, и вошел незнакомый ей человек. В старой форме защитно-десантного образца, так аккуратно заштопанной, будто жена вышивала. Высокие ботинки на крепкой подошве потерты, но сидят на небольшой ноге щегольски. Сколько ему лет — не поймешь: то ли тридцать, то ли все пятьдесят. Фигура эфеба, осанка танцора, волосы как болотная трава осенью — снаружи выгорели целыми прядями, а изнутри темные. Лицо с точеными чертами и ртом, изогнутым наподобие лука, как бы иссушено, выглажено до костей горным солнцем и ветром. И на смуглой коже — странные глаза, где раёк почти сливается по цвету с белком, а темный зрачок отчего-то открывается на пол-лица: веселые, жестокие, шалые.

— Как вы сюда попали?

— А, на второй этаж? Элементарно. Через окно в вашей прихожей. Там такой уютный каштан ветвями подставился.

— И с какой стати вам это понадобилось?

— Чистое мальчишество. Мой приятель Карен так много о вас рассказывал. Да и те мои ребята, что уходили под вашу руку и вернулись живыми, очень благожелательно отзывались.

— Вот уж не думала, что у нашего денди могут быть такие приятели.

— Не судите по внешности. Если вы смотрите на дырки в моем костюме, то те головорезы внизу тоже не во фраках. На месте нынешних аристократических работодателей Карена я бы от таких союзничков держался подальше. Фу, это же прямые плебеи!

— Вы сами, судя по гонору, никак тоже из князей.

— Может быть; но в данном случае сие неважно. А если вы намекаете на то, что я не назвал себя, то ведь по-благородному меня должно представить вам третье лицо. Позвать?

— Ладно, переживем. Я, как вам говорил уважаемый Карен, зовусь Танеида Эле, Та-Эль, по прозвищу…гм… белобрысая то ли чума, то ли холера, не помню точно.

— А мое прозвище — Денгиль, с ударением на последний слог, что похоже и на мое крестовое имя, и на тюркское слово «тонкий, стройный». Иногда меня именуют еще и «Волчий Пастырь», но я такого не люблю.

— Угу, поняла. Серые такие волки. Перевертыши. И имя свое оттого слегка подзабыли.

Он слегка усмехнулся — без обиды, вроде с сочувствием. И тотчас же воскликнул:

— О, да у вас кофием пахнет! Натуральным и свежесмолотым. Давненько не нюхал. Разрешите, я приготовлю нам по чашечке, а то всухую разговор куда-то не туда завернул. Да, а пистолет какой марки?

— «Кондор-Магнум», — сказала она машинально.

— Понятно. Той серьезной модификации, что пробивает насквозь дубовую столешницу и устраивает тебе форменный переворот в кишках. Послушайте, ведь куда как гадко помирать от перитонита! Положите лучше руки на стол, можете и пушку вынуть из-под правого бедра, я не воспрепятствую. Душевный комфорт прежде всего, и уж лучше пуля во лбу, чем в завтраке.

Она почти не шевельнулась, только уселась посвободнее. Тем временем Денгиль, отвернувшись от нее, колдовал над спиртовкой: зажег синее пламя, поставил на него металлический подносик с двумя джезвами и смотрел, как колышется на них бурая тяжелая пена, похожая на лаву.

— Вот цейлонцы, пока не погибли их кофейные плантации, обдавали паром несмолотые зерна, жарящиеся на решетке. Самый ароматный кофе получался, куда уж нам теперешним! Мусульманские суфии тоже знали в этом толк: говорят, что они и были первооткрывателями сего напитка, приближающего к лицезрению Бога, но, пожалуй, врут. Ладно, у меня готово. Чашки найдутся? Не пить же нам обоим прямо из турочек, неуважение выйдет. Вам как, с сахаром, с сахарином или без?

Свою чашечку она демонстративно приняла обеими руками. Денгиль уселся в кресло напротив. Фарфор казался еще нежнее в его пальцах, изящных и загрубелых одновременно. Время от времени он прислушивался к ужасающему лязгу и вою, доносившимся снизу, наклонив голову к плечу и удовлетворенно хмыкая. Глаза его сквозь полуопущенные веки изучали ее лицо, это не было для нее неприятно, скорее напротив.

— А и правда, такой женщины, как вы, я не знал, — сказал он внезапно.

— Ну да, конечно: у всех прочих не было ствола под филейной частью.

— Кстати, убрали бы его оттуда. Еще себя пораните.

— Так он уж давно в кармане и на предохранителе.

Оба прыснули; Денгиль — чуть ли не себе в чашку.

С ним было на удивление покойно и счастливо — как тогда, когда Того, сторожа ее, наваливался на ноги тяжелой и горячей своей башкой. И она даже почти не удивилась внезапным его словам:

— Бог создал ину Та-Эль для Денгиля. Скажи, разве не так?

— Я ведь меченая, Волк, некрасивая.

Кто подсказал ей эти слова, в которых было согласие?

В ответ он поднялся, распахнул ей одежду на груди и поцеловал прямо в шрам напротив сердца.


Первое, что она услышала после блаженной гибели, были тихие слова:

— Положи меня, как печать на сердце твоем, как перстень на руку твою, потому что крепка, как смерть, любовь… и стрелы ее — стрелы огненные.

— Это ты говоришь, Волк?

— Прости, — светлые глаза его смеялись, не поймешь, над нею или над собой, — в такие возвышенные минуты меня обычно тошнит любовными стихами всех времен и народов.

— Негодник, это же Песнь Песней. Только ты ревность пропустил.

— Я ее всегда пропускаю — также и в реальной действительности. А ведь ты и впрямь воин, моя кукен. Только воину достает отваги отдаваться так безоглядно и без страха. Сейчас окно грохнуло — аж весь дом затрясся до фундамента, а тебе хоть бы что.

— Правда? Я и не услыхала.

Денгиль поднялся, вытянулся по-кошачьи всем нагим своим, юношески стройным телом. Подошел к окну.

— Последнее, слава Богу. Мои люди этих бандитов на себя оттянули. Пришли-то как их сторонники. Хорошо, твои невольные коллеги не начали по своему обыкновению стрелять, тогда бы пустячком не обошлось.

— Интересно, что бы ты делал, если бы они ворвались сюда?

— То, что и собирался. Прежде чем до тебя добраться, им бы пришлось во мне самом дверцу продолбить, а это ох какое хлопотное занятие!

Ушел он тем же путем, что и явился сюда, — на дерево, а оттуда спрыгнул на руки своих ребят, которые перекликались с ним из сада.


Еще через день к ней на второй этаж явился старший представитель рода Антис, с эскортом, сухой и чопорный, как никогда.

— Госпожа посланница, — заявил он без предисловий. — Вчера регулярные войска ваших «красных плащей» и их артиллерия заняли позиции для прямого обстрела города, приблизившись к установленной договором предельной границе на расстояние около трехсот метров в среднем. Имели место и неоднократные нарушения этой границы. Ваши солдаты грабили дома и затеяли перестрелку с силами местной самообороны. Есть убитые и раненые с обеих сторон. Мы считаем, что нас провоцируют — уже спровоцировали! — нарушить перемирие, чтобы свалить вину на нас. Поэтому напоминаю, что вы лично отвечаете за соблюдение условий той стороной. От меня требовали приказа о вашем заключении, но я предпочел для вас домашний арест.

— Напрасно. Посадили бы сразу в местную тюрьму, что ли. Здесь так зверски дует из-под пола…

Он сделал вид, что не понял.

— Ну хорошо, вы в своем праве. Арест так арест. А мои сослуживцы?

— Отпустим в город, но без оружия. Дальше — как сами знают. Стрельба им в любом случае только повредит.

— Могу я видеть господина Карена?

— Позже. Он в отлучке.

Карен явился уже к вечеру, запыханный, горячий после стычки с ее лэнскими охранниками.

— Ничего не мог для вас сделать, ну ничего!

— А я и не просила. Спасибо за то, что уже сделали.

(И за Волка, сказали они друг другу беззвучно.)

— Слушайте, младший помощник старшего повара, вы ведь наверняка значите в правительстве куда больше, чем тот ярлык, который на вас навешен.

Он кивнул.

— Я тут в одиночестве кое-что обдумала и сейчас изложу вам для передачи в верха. Кстати, валерьянки не дать вам в таблетках? Очень уж рассуетились.

— К Эблису таблетки. Я слушаю внимательно.

— Для начала такой вопрос. Господин Роналт придет на разговор с «красными плащами»?

— Завтра в пять утра.

— Меня для показа возьмет?

— Не знаю… Нет.

— Зря. Утром воздух здесь — ну чистый хрусталь! А тут сиди и дожидайся. Что он со мной сделает, если не договорится ни до чего путного?

— Расстреляет.

— Серьезно? Фу, какая мерзость. К тому же меня однажды расстреливали, и без весомого результата. Вы об этом знаете?

Карен посмотрел ей в глаза, кивнул.

— Да. Из вторых рук, разумеется.

— Другой вопрос. Почему наши армейские так уверены, что мне не причинят вреда?

— Они больше сами себя убеждают, чем уверены. Считается, что вы и здесь нажили себе влиятельных друзей.

— И поэтому примут предупреждение вашего премьера за покерный блеф. Очень для меня приятно. На таком веском основании их и моя свежая могила не убедит в противном… Только вот что. Если меня убьют таким образом, как вы сказали, это будет понапрасну. Ни города, ни людей не спасете, а вдобавок Кертовы бойцовые псы уж постараются вывернуть моих расстрельщиков наизнанку. Не знаю, чем уж Керту так не угодили и кэланги, и черные, и серые.

Карен чуть встрепенулся:

— Вас так волнуют его чувства? Или наше… физическое здоровье?

— Что меня волнует, сами догадайтесь. Уж это нетрудно после ваших личных стараний. Словом, берите меня в игру на равных. Сегодня вы покажете или опишете мне дислокацию войск Марэма. Главное, где стоят мои конники: Армор, Нойи, эроские сотни. Особенно те, кто вырос в исламе.

Он попытался возразить.

— Не спорьте с камикадзе. Что толку от ваших секретов на том свете, тем более что секреты, собственно, как раз мои? Далее. Этот замечательный акустический эффект, который вы мне показали — он что, везде одинаков или где-то получше?

— Я понял. Вы хотите говорить со своими людьми…

— Да, да. Пусть Роналт меня возьмет с собой по вашему совету. При плаще и шпаге — хотя нет, лучше саблю, я и ее привезла. Она тяжелая и с длинной рукоятью. Сами в кабинете поищите, а то мне не разрешат и подступиться к оружию. Когда меня повезут, клинок пусть проденут в петлю позади седла, как на парадах. Можете связать мне руки для вящей убедительности, но тогда конем правьте сами. Если у Роналта добром не выйдет, пусть сделает две вещи: заявит, что против меня «обратят мой клинок». Это их ужаснет, но не оскорбит. А еще пусть он даст мне в самый последний момент говорить. Я знаю, что скажу.

— Вы надеетесь сорвать штурм?

— Куда уж мне. Но, по крайней мере, там, где стоят мои всадники, фронт вы прорвете и, если подготовитесь, уберете из-под удара часть жителей… ну, и то, что хотели, но не успели передать по тем самым нитям.

Карен вытащил из нагрудного кармана зеркальце. Очень изящное, но в одном месте на месте мелкой трещины отслоилась амальгама.

— Не требует подтверждений, я не из простаков. Ведете свою войну по обе линии фронта, верно?

Он поднял на нее темные, влажные глаза — без тени иронии, или страха, или жалости.

— Антиса я уговорю. Место выберем. И — могу ли сделать для вас еще что-либо?

— Да самое логичное. Отыскать для меня имама пообразованнее, чтобы Коран мне почитал и поговорил со мной.

— Но… вы же крещеная.

— Так ведь и безбожница. Моя ли вина, что в городе по случаю блокады съели всех миссионеров?


«Верховое» платье из тяжелого янтарного шелка с разрезами спереди и по бокам, здешней покупки и самое свое роскошное, такие же шаровары и простой дорожный плащ с башлыком она отыскала в шкафу сама и надела под ленивую ругань охранников, никак не могших взять в толк обстоятельства. Туго закрутила косу вокруг головы, проткнула насквозь костяными шпильками. Налту, ее кобылу, подседлали, как ей было нужно. Руки хотели спутать еще на земле — воспротивилась:

— Не срамите меня перед лошадью, она же привыкла, что я в седло взмываю птицей.

Везли по полупустынному городу на рысях и меж двух всадников. Один из них держал повод. Редкие зрители с благоговейным ужасом оглядывались на волосы, высвечивающие из-под капюшона, нарочито прямую посадку и клинок, подвешенный к задней луке.

А окраины — все забиты людьми, не проехать! Ее спутники крикнули — и нашли ведь те место, где утесниться. И снова непонятное выражение у всех на лицах. Нет, не страх, пожалуй, и не глуповатое изумление, как у ее стражи…

Боевые порядки у кэлангов тонкие. Не удержат. Наши укрепились понадежнее.

— Где премьер-министр? — спросила у своего конвоира.

Тот сердито сплюнул.

— Разговаривает. Вон там.

Есть ли среди наших побратим, подошел ли? А другие?

Ей казалось, что она угадывает фигуры, постав головы, характерные жесты. Было мутно внутри от того, что собиралась сделать, но и злость на своих подкатывала к горлу. Господи, если ты есть, не наказывай меня за самоуправство и ересь! Сам здешний шейх-уль-ислам — вот кого привел мне умница Карен — уверил меня, что надо говорить слова сердцем, и никакого греха не будет.

— Всё, уходят назад, — сказал охранник.

Роналт. Карен. Еще люди в буром.

— Что, брат мой, бесполезно?

— Начнут, когда захотят, — вполголоса произнес Карен. — Нападение на здание вашего представительства и то пошло в ход. Во всем виноваты мы и только мы.

— Да и верно: разве я стою целого Вечного Города? Любой его дом меня дороже. И верно — большой сундук с драгоценностями…

Подошел Роналт Антис, дотронулся до ее стремени.

— Ина Та-Эль, я сыграл впустую. Вы по-прежнему идете до конца?

— Иду, разумеется, — ответила она быстрым, почти деловым тоном. — Карен, пусть мне откинут башлык, а то, чего доброго, никто не догадается, что это я и есть. Быстро! Умелого человека нашли — для моей сабли?

Он кивнул. Глаза спокойные, а губа прикушена.

— Помогите сойти. Руки-то развяжите, саблю я должна отдать сама, недоумки, своего обычая не знаете! — это охранникам и почти неслышно. — Так. А теперь я говорю.

«Святой Хыдр, что вещал Моисею, и все христианские пророки, дайте мне полную силу моего голоса!» — взмолилась она про себя. И голос этот, подобный звучанию серебра и огня, взлетел вверх по склону:

— Солдаты! Вы были моими братьями. Те из вас, что ходили под моей рукой, не запятнали себя ни поражением, ни бесчестьем. А теперь вас ждет и то, и другое. Я умру раньше, сейчас, и это хорошо, потому что я не увижу, как вы обращаете в руины Вечную Душу Динана и проливаете кровь мирных людей. Пусть же эта кровь ляжет на ваших путях! Пусть иссушит семя в ваших чреслах и сгноит плод в лоне ваших женщин!

Тишина воцарилась в мире. Даже тех, кто не был вовсе суеверен, поразила мощь, с которой было произнесено это ритуальное проклятие, по понятиям Гор и Степи — самое страшное изо всех возможных.

А Танеида продолжала:

— Даже синее небо, куда я иду, хочу делить не с вами, а с теми, кого вы скоро убьете.

И тут она подняла правую руку с указательным пальцем, направленным в небосвод:

— Свидетельствую! Нет бога, кроме Бога, и Мухаммед — пророк Его… и Терг и Терга — двуединая суть его на Земле Живущих!

Тут оцепенели и кэланги.

Подошел пожилой шейх, тот самый. Благословил:

— Иди, дочь, пусть Аллах даст тебе место среди воинов.

И она пошла за ряды, легко, будто танцуя, с той мимолетной и жесткой полуулыбкой, какая появлялась у нее в сражении и которой так боялись даже ее всадники. Никто не двинулся за нею, ни стража, ни Карен, — всех точно сковало.

Внутри уже был составлен широкий круг из автоматчиков: стояли настолько плотно, что ей пришлось пробиваться на его середину.

— Где мне стать… мастер?

— Где хочешь. Приказания мне еще не дали.

— А мне и не к спеху, право слово, — пробормотала она. Скинула плащ себе под ноги, не торопясь опустилась на колени: испытанная поза покоя и защиты, в свое время патеры приучили. Так ее не было видно никому, кроме тех, кто стоял в первом круге, но кожей, затылком чувствовала Танеида, как растет напряжение, центром которого была она. И тут случилось то, что было в госпитале, у Глакии, в объятиях Денгиля: она словно выпала из этого мира в странное обиталище. Зеленое, как деревья за окнами ее лэнского дома, но зелень и свежесть удивительным образом были внутри нее самой. И огонь, который не жег, а сверкал. И вроде ее и не было, но она слушала, как ее голос поет:

«Вертоград моей сестры,

Вертоград уединенный…»

То же, что было ею раньше — стало черным пятном, точкой, всё более и более сжимающейся.

— Ина! Посестра! Да очнись же, — кто-то тряс ее за плечи, поднимал с земли в свои объятия, и она увидела в сантиметре от своего лица милую, совсем уж поглупевшую морду сердечного друга Нойи.

— Я через ряды еле прорвался, не пускали. И кого! Меня! Слушай, наши верховные приехали сюда, договариваются с Антисом. Всё сбилось к чертям. Да разве мы, твои — стреляли бы по городу? В жизнь бы не стреляли!

И потащил ее обратно. Ряды бурых мундиров уже смешались с серыми, башлыки — с красными накидками: действительно, ничего не понять.

— Вот, Марэм-ини, привел!

Министр покосился в их сторону и продолжал:

— Безусловно, господин Роналт, войска мы отводим на договорные позиции. Я думаю, что Ставка даст добро и на переговоры с целью окончательного и мирного решения всех проблем. Однако мы категорически настаиваем, чтобы полковник Танеида Эле была немедленно отпущена к своим.

— Что до последнего, у нас возражений нет.

— Простите, — она без особых церемоний взяла из обоих под руки: Марэма — под правую, Антиса — под левую. — Боевым полковником всё ж не принято швыряться, как черствой горбушкой. Марэм-ини! Поскольку, на мой взгляд, именно на нашей стороне лежит вина за нарушение перемирия, моя жизнь, бывшая его залогом, мне в никоем разе уже не принадлежит. И если Роналт-ини в неизреченной своей милости этот залог мне возвратил, то, по всей видимости, чтобы сделать меня гарантом успешного завершения нового этапа переговоров. Это будет самым справедливым!

Уже в доме у Карена Танеида расхохоталась так безудержно, что он насилу ее унял.

— Да нет, я не сошла с ума и не закатила истерику, просто вот тогда, когда я шла через ряды одна, я уже знала, что побеждаю. А живая или мертвая — безразлично.

Помолчала и добавила в виде итога:

— Бог, разумеется, знал, что творил, но ради всего святого, что он имел в виду, когда делал меня мусульманкой?

Кардинена — имя блеска

К вечеру этого же дня к Танеиде пришли трое: Роналт Антис, Карен и шейх. Начал, конечно, Роналт как глава делегации.

— Уважаемый Марэм Гальден требует, чтобы мы передали вам текст мирного договора для ознакомления, но поскольку обговорен и подписан он будет лишь завтра, я изложу его содержание устно и в общих чертах. Нас он удовлетворяет. Правда, те из нас, кто захочет эмигрировать, не смогут взять с собой ни недвижимость, ни сколько-либо ценное из своего личного достояния, да и пожелавшие остаться должны будут пройти через — как бы это мягче сказать? — персональный досмотр. Однако город Лэн невредим, мы живы, и проблему банд решать уже не нам. Вы, госпожа Та-Эль, можете распоряжаться собой всецело; хотя, по справедливости, на этот раз вы сами себя связали. Кроме того (тут он чуть заметно улыбнулся), путем локального трехстороннего обсуждения — Марэм-ини, достопочтенный шейх и я — мы решили, что от вас, единственного красного партийца в стане правоверных, не следует требовать истовости и строгого соблюдения Пяти Столпов, учитывая к тому же исключительную обстановку, сопровождавшую ваше обращение.

— С нас довольно, — добавил шейх-уль-ислам, теребя бородку, — что вы знаете Коран лучше многих членов лэнской общины, даже ходите в мечеть по пятницам, чтобы его слушать, и скромно стоите за спинами не только мужчин, но и других женщин. Будете ли вы молиться пять раз на дню и давать от ваших средств во имя Аллаха, то Он Один свидетель. Блюсти Рамадан для вас будет не так уж трудно: по слухам, на ваших правительственных заседаниях день то и дело меняется местами с ночью. А паломничество в Мекку… жизнь в Динане такова, что слишком многие из нас всю жизнь мечтают о нем напрасно.

— И снова скажу я, — добавил Роналт. — Мы специально советовались с господином Марэмом, какой частью наших достояний мы можем распорядиться, чтобы сделать вам подарок, а с вашими приближенными воинами — какого рода подарок вы не сочтете неудобным для себя от нас принять. Взгляните на него: он у входа.

Там юноша в бурой форме, уже без погон, однако еще при шпаге, держал под уздцы вороного жеребца — не слишком высокого в холке, с маленькой головой и круглыми ноздрями, широкогрудого и тонконогого. Грива, хоть и густая, стояла щеткой, точно у мула или полукровки, хвост достигал копыт. И на солнце отливал он не атласистым, а скорее бархатным каким-то блеском, точно вбирая в себя дневной свет.

— Мне сказали, что он обучен ходить в горах, в бою — драться вместе со всадником, однако истинного хозяина у него пока не было. Ему четыре года, и зовут его Бахр, «море».

Танеида ахнула, положила коню руку на холку — для себя что-то уж слишком робко.

— Сахару мне дайте, люди! Ну, не сахару, так хлеба с солью.

Но конь не стал брать горбушку — косился и нервно перебирал копытами. И тут из-за дома нежно заржала золотистая Налта. Бахр затанцевал на месте и радостно затрубил в ответ.

— Теперь порядок. Почуял родню, А там, глядишь, и детки пойдут, — прокомментировал кто-то из свиты Роналта.


— У меня тоже есть для вас подарок, — сказал Карен часом позже. — Не пугайтесь, он не носит личного характера.

Достал из нагрудного кармашка и надел Танеиде на палец тяжелый серебряный силт, или перстень со щитом. Такие своеобразные медальоны ходили по всему Динану: под круглым или овальным выпуклым щитком, заменяющим камень или печать, делали потайную коробочку. Здесь орнамент вокруг совершенно гладкого щита и обруча, похожего на рамку миниатюры, изображал виноградную лозу с крошечными, но отличной работы листьями и гроздьями: оттого весь перстень казался слишком массивным для женской руки.

— Сидит как влитой, но по весу тяжеловат. И что же внутри? Открывается он?

— Вы должны ждать человека, который покажет секрет, и он всё объяснит вам.

— Ждать. А если там, к примеру, контактный яд?

Карен усмехнулся.

— Уж этого не бойтесь.


…И еще одна ночь, уже в ее доме, наверху. Волшебная. Колдовская. Последняя. Полная луна течет в комнату через кроны каштанов и платанов, считает ей ресницы. Сна нет, но нет и яви: сладкий морок, радужная пленка бреда, мерцание теней и бликов на стене. И — легкое дыхание у изголовья.

— Волк, это ты?

— Я, а кому еще быть-то?

— Опять через окно влез?

— Да нет, на этот раз я тебе снюсь.

— В самом деле? Как славно, — смеется она. — Послушай, ты не можешь приснить мне что-нибудь эротическое?

— А тебе не надо. Ты и без этого на взлете. Я сказал, что ты создана для меня и я для тебя, но мои слова нет нужды сводить к одним усладам тела. Это значит куда больше: мы двое на едином пути и одно целое в той игре, которая нам назначена.

— Мэтр, перед вашей мистической мудростью я чувствую себя неученой.

— Надо же, а ведь была такая умница позавчера! Кто тебя подучил сказать эту формулу про двуединого Бога? Ее не так уж многие знают.

— Само всплыло. Я спрашивала у шейха, не воспримут ли это здешние мусульмане как хулу на Аллаха: ведь сказано в Коране, что у него нет ни жены, ни ребенка. А шейх ответил, что нет, не воспримут — у всех горцев такое записано на уровне подсознания. Но вот зачем мне вообще понадобилось менять веру таким сложным и экстравагантным образом, — сама не понимаю.

— Зато я понимаю, да тебе не скажу. Ты жила в Срединном Эро, не на предгорьях?

— Кажется. Границы — для политиков, но не для кочевников. Тогда было лет пять от силы, потом мы откочевали в предгорья, где и язык иной, смесь чистого «тюркче» с лэнским, и надолго осели. Слушай, это важно тебе?

— Нет.

И снова она уходит куда-то в зеленое — или луна играет в листве?

— …Бахр знает тайные горные тропы получше меня, — доносится до нее через сон.

— Так лошадь тоже твоя идея?

— Только исполнение. Попросили продать обученного высококровного коня, и чтоб был не рыжий, не гнедой, как большая их часть, и ни в кое случае не белый, потому что белизна — символ либо траура, либо победы. Вот я и выбрал: понял, что для тебя.

— И кольцо?

— Какое кольцо?

— Вон на столике посмотри.

Денгиль взял перстень, поднес к лунному свету. Точеный профиль на фоне окна будто вырезан из черной бумаги.

— А какой камень в нем?

— Почему ты думаешь, что там камень?

— По весу и по отделке. Это же охранный знак Братства. Они еще бывают как печатки с крестиком, или полумесяцем, или со звездой о шести лучах, но такой — самый почетный. Слушай, надень его прямо сейчас на палец и приучись никогда не снимать, даже во сне.

— Там еще имя изнутри на ободке вычеканено. Кардинена.

— Что же, хорошее имя, с богатой паронимической аттракцией.

— Чего-о?

— Своего профессионального жаргона не помнишь, лингвистка. Это значит — фантастически сближается со многими лексическими корнями. В нем слышится и «кардинал», и «кара-д-инени», то есть «милая хозяйка», но буквально оно значит «девять сердец», «тот, у кого девять жизней». Или, может быть, семь: эти числа в древнем языке звучат сходно. Есть поверье, что если человек семь раз рискнет своей жизнью перед лицом Бога, семь раз как бы умрет и воскреснет под новым именем, то в восьмой он будет жить так долго, как захочет сам, а не Бог и Госпожа-С-Серпом, и завершит судьбу своею вольной волей. Он будет знать наилучшее решение насчет себя.

— Чудесное поверье. Волк, а еще какие ты знаешь, чтобы подошли к случаю?

— Ну, скажем, о камнях.

— Такие, как в ваших силтах?

— И такие тоже. Знаешь, охранные перстни получают многие — и в самом Братстве, и в сфере его влияния. Но только один из тысячи — именной и несет в себе драгоценность. Камень в них — тоже своего рода имя: его подбирают так, чтобы он воплотил характер, особицу своего владельца. У нас нет такой жесткой привязки камней к сану, как в пастырских кольцах, и иерархия их другая, чем в ювелирных таблицах. Больше любят камни зеленые: хризопраз, хризолит, из гранатов — гроссуляр, похожий на крыжовник, и уваровит, россыпь изумрудных кристалликов, весеннюю лужайку. Опалы уважают, особенно «кошачий глаз», где зеленое играет, но это требовательный камень, изменчивый, он и человека делает подобным себе. Синие камни носят реже: цвет их — святости и торжества, не для всякого годится. Точно так же и красные: кровавые, жестокие. Муж войны такой силт наденет, но более не рискнет никто. Изумруд почему-то у нас не возлюблен: хоть и зеленый камень, а колдовской. Но знаешь, какой камень ценится нами превыше всего? Александрит. Зеленый днем и алый вечером. Меняется и всегда остается самим собой. Его еще у нас Грааль называют, хотя ювелиры считают Кровью Христовой совсем другое — гелиотроп, зеленоватый с красными вкраплениями, а динанские масоны — карбункул, камень Люцифера до его низвержения. Только я александрит в силте ни разу не видел: человек, который его осмелится носить, должен играть во всей вселенной.

— И вот еще что, — добавил он. — Когда возводят кого-нибудь в легены, ему дают силт уже не охранный, а властный, с алмазом: черным, голубым, розовым, сиреневатым, желтым. Есть и силт магистерский — камень в нем такой чистой воды и такого сверкания, что, пожалуй, нет ему равных. Эти камни и кольца, в отличие от охранных, передаются от одного человека к другому.

— Денгиль, ты говоришь и говоришь, я же совсем сонная.

— Кто у меня сказок просил? Вот я тебя и убаюкал ими на прощание. Спи и расти большая-пребольшая, красивая-прекрасивая. Пусть у тебя будет много возлюбленных, таких же юных, как ты, и много ставок в партии с господином Южным Лэном. И пей свой мир, как пили воду прямо из реки воины Гедеоновы.

И вот уже не было рядом его дыхания. Занимался новый день.


Ровно через год Танеида опять спустилась с гор в лэнскую столицу: не на белом коне и не на вороном, а своими ногами. И эскорта не было, только шел с ней под руку полковник Армор, новый военный комендант города. Платье ее было подобно кусту лиловой сирени пышностью, цветом и запахом — и открывало чистые плечи, и грудь, и стройные ноги танцорки в пурпурных туфельках на высоком каблуке. Смеялись, покупали у торговца хмельную, игристую воду из ключа, налитую из бочонка в хрупкое стекло, ловили губами инжир, опущенный ради аромата в бокал с тонкой ножкой, бросались друг в друга и в прохожих розовыми лепестками — в тот год как никогда цвели знаменитые дикие розы Вечного Города. И никто — ни правоверные, ни христиане, ни иудеи, ни те, кто носит на гайтане двустворчатую раковинку в честь Тергов, — не счел это зрелище святотатственным и непристойным.

То был триумф, который город давал своей Кардинене.

А пока…


Оба полковника ничком лежали на карнизе у скального обрыва, держа лошадей в поводу, и соревновались по большому счету: кто дальше плюнет черносливной косточкой. У Нойи выходило увесистей, у Танеиды — метче: то и дело падали сбитые под самый черенок желтые листья. Внизу, как челнок, покачивалась от ветра узкая лощина, покрытая густым кустарником. До самой верхней тропы поднимались дубы, клены и платаны, наполняя лощину сладким запахом горячих смол и палого листа.

— Приторно. Яблочка бы, — вздохнула Танеида. — Бахр вон тоже яблоки любит.

— Выберемся — дичков нарвем, — ответил Нойи. — Слушай, а что с твоим партбилетом будет по возвращении в Эдин?

— Эк куда хватил по аналогии. Вообще-то в уставе написано, что верующих принимают с целью их дальнейшего исправления и вразумления.

— А у тебя вышло наоборот.

— Я, милый, с рождения верю только в любовь, вино и виночерпия. Ладно, умнется как-нибудь. Дядюшка Лон сам меня подставил, как-никак, и со своей личной рекомендацией, и со своим негаданным родством. И вообще — если уж какой-то там Париж стоил обедни, то Вечный Город и подавно стоит намаза. О большем не говорю, в отличие от мужчин я и кусочком себя не пожертвовала.

Нойи вдруг фыркнул.

— Знаешь, я чего вспомнил? Как моего знакомого патера чуть здесь не укоротили. Красавец мужчина, в самом соку! Тем, представь, отговорился, что дал обет безбрачия и поэтому услаждать дам ему без надобности.

— Фу, что за разговор у тебя. Зачем ты вообще сюда за мной притащился?

— У тебя мало людей. Особенно для твоего звания.

— Вот ты и привел столько же и своими нашивками уравновесил, чтобы сохранить прежнее соотношение.

Вдруг он приподнялся на локтях.

— Вон он едет, твой собрат по вере вместе c присными. Уж кто точный бандит, так это он.

И сразу замолк.

В ущелье въезжали передовые всадники Черного Могора. Хорошо, что ему нельзя по бокам разъезды выпустить, подумал Нойи. Стены крутые, а про верхнюю дорогу, где засада красных регуляров, он знать не должен. Моих кавалеристов сейчас минует, этой-то чести, первую цепь засады протянуть, я у ины добился. Жеребцы только бы не ржанули, почуяв могоровых кобыл! А спереди уже люди посестры дожидаются. Авантюра все это, конечно, зачем оба влипли?

— Не удержим здесь банду.

— А кто говорит, что удержим? Навязал себя — так хоть понимай, для чего. Твоя работа — на вороту виснуть, как гончая, а моя — лисий хвост казать.

— Не стыдно бегать-то будет, а?

— Ничего, нам с тобою и так и этак башлыки надевать: у обоих шевелюра всему Лэну приметная.

Впереди гикнули, сорвались со склонов и перекрыли дорогу сабельники Керга. И тотчас же с тыла как из-под земли выросла такая же шеренга людей Нойи: перекрыть до времени отход банды.

— Ну, расходимся! — крикнула Танеида сквозь шум.

А внизу уже сбился, завертелся чертовой мельницей клубок пыли, звяканья сабель, гортанных криков, ржания и ругани. Смрадный дух пороха и потных, горячих тел, людских и конских, повис над ущельем, перекрывая нежные осенние запахи.

В дальнем конце линия красноплащников начала понемногу подаваться. Люди Могора, хотя и опасались пока ловушки, не выдержали, тем более, что сзади те же красные подпирали их арьергард, — и прорвались вперед, вдогон за передним отрядом противника, который начал уходить.

Внезапно рассыпалась и задняя людская цепь, будто бы не надеясь догнать. Люди Нойи с непостижимой быстротой и ловкостью поскакали наметом вверх по незаметным тропкам, выходящим на верхнюю дорогу — скрытно для Могора соединяться с передовыми своими частями.

— Ох, рано открыли, не ушел бы, — простонал Нойи; но и его, и Танеиду, и «черных», уже теряющих соображение от боевого азарта, уже понесло в единой струе. Теперь и люди Могора вцепились в уходящий красный отряд. Сначала они еще стреляли, но лошади у их противников были свежее и более ходкие, и весь пыл уходил в погоню.

Внизу, под копытами, разматывались незнакомые Нойи пути — чуть примятая трава, посеченные подковами камни. Шли так, что у всадников перехлестывало дыхание. Это Бахр ведет, это его война, а не наша, догадался Нойи, хотя и со слезящимися глазами и помраченным сознанием.

Наконец, им всем удалось оторваться от Могора на подъеме, ненамного, метров на сто. Вдруг Бахр стал. Впереди, шагах в пяти, поднялась почти отвесная скальная стена в разломах пород и редких кустиках. Почти мгновенно красноплащники развернули свой порядок навстречу людям Могора, защищая, прижимая к скале обоих своих водителей.

— Ну все. Нае… лись, — энергично припечатал Нойи. — Уходить некуда, хоть вверх лезь, хоть в пропасть кидайся. Будет от нас мокрое место.

— Может, и будет, — нехотя ответила Танеида. — А может… Слушай!

С крутых боковых склонов, снизу и сверху, и сзади, над самой их головой, послышался некий мощный шелест. Разделился на отдельные звуки: цоканье копыт, лязганье сбруи, короткое дыхание верховых. И вот они вырвались из-за спин стоящих у скалы людей, обтекая их двумя потоками. Шли без криков, припав к седлам, вытянув клинки вперед или держа их у плеча. Короткие темно-серые плащи были на них и такие же глухие круглые капюшоны, через прорези которых остро блестели глаза.

Люди Могора в тревоге стали заворачивать назад. «Серые» сплющили их передние ряды как молотом, а сзади подходили новые всадники, захватывая их в кольцо и затягивая его как гарроту — неторопливо, с какой-то ужасающей четкостью и методичностью.

От первого отряда пришлых отделился высокий, кряжистый всадник, более тяжелый на ходу, чем остальные, и подъехал к полковникам.

— Как, ина Кардинена, не устала ли по горам бегать?

— Что-то сегодня все такие обо мне заботливые… Стоять я устала, дядя Орхат. Ты, верно, тоже — оттого не очень-то поспешал навстречу. Побратим целую минуту представлял, как нас по этой стеночке будут размазывать.

Орхат содрал очковый капюшон с кудлатой головы и от этого еще больше стал походить на средней величины медведя. Даже ружье — дробовик с толстым стволом — было ему подстать, такое же неуклюжее, но внушительное и грозное.

— А раньше нельзя. Увернулись бы. Момент поймать надо, как в любой ловле с приманкой.

— Твоя правда. Лучше проводника, чем ты, удалой лесник, у горных братьев нет и не было.

— Ну, я пошел, — он с улюлюканьем ударил своего першерона пяткой и рванул вниз додираться.

Их всадники тоже было тронулись, но Танеида показала: отставить.

— То не наша охота пока, а вон его. Мы сегодня приманка, дядя верно сказал. Царская приманка. Могор бы поопасался прямо на Волчьего Пастыря выскочить.

И добавила вполголоса:

— Приманка. И еще — хлеб предложения.

— Что, снова твои любимые жертвенные символы? — пробурчал Нойи, хотя вроде и слышать не мог. — Или символические жертвы?

— Не болтай, лучше глянь туда.

Вверху, чуть в стороне от сражения, возвышался всадник на караковом жеребце: прямой клинок у пояса, башлык откинут с побелевшей от солнечного света головы. Странные глаза, похожие на зарницы в ночи, мельком оглядели их обоих: взгляд их будто касался кожи, а сквозь нее — обнаженной души.

— Это и есть их главный доман?

— Это и есть. Задумана двойная сеть на черной вольнице. Наши гарнизоны в селениях, его вольные стрелки в лесничествах. Для Оддисены банды — враги похуже, чем для нас кэланги. Предатели двукратно… стократно. Военные преступники и переступившие через клятву.

— Н-да, уж врагам этого гипнотизера не позавидуешь. Вишь какой белоглазый. Как я только вижу, какого цвета его окуляры?

— Колдовство, мой милый, не иначе.

— И ты думаешь такого на сворочке за собой повести?

— Зачем вести? По доброй воле он куда больше сделает.


…Осень была для них лэнской, зима — эдинской. Война кончилась: Могор погиб, перевалы закрылись, остатки черных банд еще прежде ушли в пустыни Эро. Танеида переехала в Эдин. Город был опять совсем иной, чем раньше, чужой и узнаваемый одновременно: обустроился, порасчистился.

— Я буду здесь учиться. Первый семестр как-нибудь нагоню, — были первые слова ее, адресованные дядюшке Лону.

— В какое высшее училище поступаешь?

— Уйду в отставку и присмотрюсь.

— Отставки я тебе, пожалуй, не дам. И зачем? Бывшему фронтовику труднее поступить в институт в начале учебного года, чем, так сказать, действующему. Ты как думаешь насчет зачисления вольнослушателем на отцовский факультет Военной Академии?

— Военные переводчики и политорганизаторы. Кузница агентуры влияния.

— Я же говорю — вольнослушателем. И вообще ты зря. Профессура там старая, еще доэйтельредовского замеса. Сам курировал. Новые тоже не очень одиозны. И тебя по старой памяти примут с радостью.

Соблазн был велик: штатской ее не очень-то пустили бы в Горную Страну. А языки давались ей всю жизнь легко.

— Согласна. Вы умеете уговаривать. Но вне Академии и службы буду носить штатское. Соскучилась по неуставным юбкам.

— Какой такой службы?

— Не оставляйте на столе важных бумаг. Свое имя я могу прочесть не только вверх ногами, но даже в вашем рукописном исполнении.

Он поднял руки.

— Сдаюсь. Будешь моим первым секретарем со знанием всех языков и правом входа ко мне в любое время суток. Формулировку найдем. Словом — вместо Марэма, я его делаю первым министром.

— Идет.

— А твой Нойи будет начальником военной охраны Дворца Правительства, Армор берет себе город Лэн и курирует всю землю, причем оба остаются под твоей рукой, как и прежде. Скажешь, я плохо устроил?

— Божественно!

Однако в случае полнейшего довольства в ее интимном кругу было принято говорить: «Полный блямс. Махнем не глядя, как на фронте говорят».


В Академии ей, тем не менее, было привольно. Помимо всех благ, философию и историю религий приходил читать Арно Шегельд, потомок того самого Шегельда, великого астронома. Его самого студенты прозвали Звездочетом — не только из-за родства, но более — за худую, как жердь, фигуру, высокий рост и привычку неожиданно, посреди лекции или в буфете, воспарять к небу.

Вот одно из таких воспарений.

— Бог, по идее, есть нечто — или некто — в принципе непознаваемое для человека. Поэтому нет смысла ни утверждать, ни отрицать бытие Божие, тем паче — напрягать разум и логику в попытках воплотить Его в чувственную форму. Я лично подозреваю, что Он вообще не существо. Далее, то мироздание, что нам дано в ощущениях, — лишь приблизительный слепок истинного, которое не может быть постигнуто исходя из обыкновенных пяти чувств. Так существа-двумерники, если они есть, могут разглядеть свое домашнее пространство лишь поднявшись над ним в третье измерение. Представьте себе положение трехмерного (если не считать четвертым измерением время, что спорно) человечества перед лицом двенадцатимерной вселенной! А что она по крайней мере такова, утверждают многие математики. И чтобы ее постигнуть, необходимо подняться над ней в некий эпицентр. Это вообще принцип любого познания. Бог именно такая центральная точка и великолепная гипотеза, позволяющая «с высоты орлиного полета» объединить мир в систему. Гипотеза, в которой я, в отличие от Лапласа, еще нуждаюсь. И хотя, как любая научная гипотеза, она позже может быть заменена более достоверной, значит ли это, что человечество откажется от Бога на более высоких ступенях познания?

Тут он обвел своих адептов ироническим взглядом, убедился, что они преданно глядят ему в рот, и продолжил:

— Бог-то по своему же определению неисчерпаем, и человек — его подобие. И вполне может статься, что поднявшись на новую ступень познания, мы снова встретим Бога, проникая в Его и, естественно, в свою сущность все глубже. Ибо человек и Бог — две стороны одной монеты, Кай и Кайя… жених и невеста… Меджнун и Лайла… и много еще возвышеннейшей чепухи, которая, при ближайшем рассмотрении, оказывается парадоксальной истиной. Разве не так?

Он ожидал, что его будут оспаривать с материалистических, на худой конец, пантеистических позиций. Но Танеида, легко раскусив это, стала наступать на саму идею богоподобия, исходя из исламской ортодоксии, которую ей преподал блаженной памяти Карен. Когда же Звездочет извлек на свет Божий знаменитый библейский хадис, обнаружилось, что в суфизме она понимает чуть ли не более его самого и к тому же виртуозно умеет говорить эзоповым языком. С тех пор он выделял ее изо всех прочих курсантов-академистов, причем отнюдь не из-за красивой внешности, что в его возрасте и при его богатом жизненном опыте оказалось не таким уже значимым.

Дома у нее тоже всё бурно менялось в цивильную сторону. Лон-ини выписал из эркского леса Идену с обоими взрослыми отпрысками и подарил ей усадьбу в Ано-А, принадлежавшую ранее ее отцу, ныне покойному. Танеида нашла, что мать изменилась несильно, только поуменьшилась в масштабах: перманентно молодая, флегматичная, белая. Бурных родственных чувств они друг к другу не испытывали. К братьям ее тянуло больше: за эти годы они обусатели, посолиднели и теперь нисколько не походили на деревенских парней. На солдат — тоже. Старший, Эно, подался на юридический. Элин, младшенький, об учении пока не думал, но по уши, по нос, выпачканный машинным маслом, погрузился в технику. Завел мотоцикл с коляской и катал по окрестностям свою молодую эдинскую жену. Эно — тот был окручен лет пять назад, и тоже не с лесовичкой.

Дом за двухметровой стеной из дикого камня, окруженный парком и яблоневым садом, был низкий, облицованный желтоватым мрамором и уютный. Веранда повита плющом, с другой стороны — эркер, или фонарь, тоже с дверью. Между ними — нечто среднее между коридором и длиннейшей анфиладой, цепь комнат с широкими арками вместо дверных проемов, каждая — своего цвета и отделки, и из любого такого отсека по обе стороны двери вели уже в обыкновенные комнаты. Ей предназначили самую лучшую, одновременно гостиную и кабинет. Огромное, во всю стену, окно, ковер на полу — нога вязнет. Кругом набросаны кожаные подушки. В одном углу письменный стол, в другом — альков с кроватью. Что самое ценное — из ученого угла дверь ведет в библиотеку, где прочно поселились ее книги. А в ней — кругом всех четырех стен зеленый бархатный диван, переходящий в книжные полки. Чтобы к ним подойти, по боковой лесенке забираешься на широкую спинку, своеобразный променад без перил, что идет вдоль книжных рядов обшитой деревом тропкой. Посередине книжной залы — несколько горшков с цветами и карликовый фонтан.

Танеида обошла весь дом, пощупала ковры, потрогала обои, постучала ногтем по стеклу в кабинете — знакомый оттенок, голубовато-металлический, как в дяди-Лоновом бронированном лимузине. Осталась удовлетворена осмотром.

— Только, жаль, редко смогу сюда наезжать. Работа, Академия… Словом, я уже решила: покупаю себе домик в Эдине, сколько-нисколько денег набежало за годы службы. И книги тоже отсюда перевезу, самые любимые.

Дом находился в Эркском квартале. Нахальные эркени мало того что построились у самого центра, так еще завезли для домов отборную лиственницу с Севера. Практичные эдинцы выучили их пропитывать дерево от жука и огня, да и без того стояли приземистые, серебристо-серые строения чуть не веками. После войны они стали дешевы, так что отсроченного офицерского жалованья хватило и на то, чтобы вложить в старую скорлупу новое ядро. В спальню она поместила низкую и широкую кровать с валиком вместо подушек того образца, к которому приучилась в Лэне, на кухне — мощную электроплиту, кофейный комбайн и холодильник с морозильным отделением. Кабинет окнами выходил на улицу, и защиты не было никакой, помимо двойных штор: прозрачных, кремовых — нижних и плотных, коричневого узорного шелка — наружных. Стены обтянуты старым гобеленом, под потолком резной фонарь из мамонтовой кости. Фигурная дубовая мебель собирала на себя всю пыль из окружающей атмосферы. Для приема гостей служил гимнастический зал, где в иное время не было ничего, кроме паласа на полу и круглых ротанговых подушек.

Побратим поселился рядом, через забор, но уже на другой улице. Танеида все-таки его оженила, из двух копен сена выбрав ту, что плотнее смётана. Эннина, младшая дочка Марэма, круглолицая и сероглазая, легкая на ногу и быстрая на язык, была из тех, кто удерживает около себя мужчину, нимало об этом не заботясь, просто самим фактом своего бытия. Старшей, Рейне, то бишь «королеве» (профиль как на старинной бронзовой медали и такого же цвета кожа, гладкие, точно тихое озеро, черные волосы до плеч и холодноватые глаза), она вовремя показала доктора Линни, которого — на свою шею — выписала из его санаторного убежища. Он как раз стосковался по пластическим операциям. В очередной, сотый, наверное, раз перетягивал ей кожу под местным наркозом, иссекал благоприобретенные шрамы по какой-то особой методе, заимствованной у древних, поил мудреными травяными составами. Среди новой знати он приобрел популярность своими культуристскими методами, диетами, массажем и тому подобным модным, по его личному мнению, вздором, а сам потихоньку работал над проблемами регенерации тканей, взятыми в каком-то очень сложном ключе. Из-за этого Танеиде и на лекции, и в иные присутственные места доводилось ходить в бинтах. «Зато шрамы останутся у вас только внутри», — обещал он клятвенно. С Нойи он сошелся домами, мужья и жены часто гостили друг у друга или у Танеиды в избушке. Притаскивали с собой и дворцовых гвардейцев понезауряднее. К примеру, был такой Дан, лейтенант с двумя высшими гражданскими образованиями. Создавался зародыш ее кружка, «самурайского салона», как любил острить Нойи. У всех были свои прозвища: побратим — Белоснежка, доктор — Восклепиус, сама она — Киншем, по имени знаменитой венгерской кобылы арабских кровей, родоначальницы породы и бессменной победительницы всех жеребцов на скачках.

Но самая большая радость постигла ее, когда гостила в Ано-А среди зимы.

Побратим, хитро улыбаясь, спросил:

— Тебе как, повариха и управительница на оба ваших дома по-прежнему надобна? А то я привез.

Из его автомобиля уже вылезала худенькая старушка с огромной корзиной, затянутой поверху ситцем в мелкий цветочек.

— Тетушка Глакия!

Да, это была она. Поседела, истончилась вся, но такая же ртутинка и так же бойка в речах.

— Здравствуй, дева, здравствуй. Уже и в тело вошла, и коса распушилась. Умница, что живая!

И замерла у Танеиды в объятиях.

Тут на корзине, которую поставили на землю, задергалась покрышка, и оттуда донесся басовитый разноголосый визг.

— Проснулись, окаянные! — тетушка подбежала, стала расшнуровывать. — Ох, веришь ли, с той поры, как меня присобачили к этим собакам, минуты покойной нету. Матери служат — от сосцов уже этих вон отлучили. А к своим грудям не приложишь, у меня в них сроду молока не водилось.

Из-под тряпки полезли на снег двухмесячные щенки горского волкодава, глазастые, толстопузые, в густом серовато-рыжем пуху.

— Господи! Я поняла. Это значит «подберите мне караульных собак для усадьбы». Вот Орхат и расстарался… с нарочным.

Танеида подцепила по передние лапы самого толстого, подняла. Тот сердито вякнул, заболтал в воздухе задней частью, пытаясь вывернуться.

— Ничего, дева, им самое время хозяина выбрать, такая порода. Привитые, место знают. А главному собачьему делу их учить инструктор приедет, только погодя. Года через два будут не хуже покойника Того.

— Так он помер, бедняга. А от чего?

— От политики. Вскорости после твоего ухода один из кэлангов придумал чердак осмотреть, а там у меня человек пережидал. Парень по крышам убёг, а Того бросился задержать погоню — ну и пристрелили.

Танеида присела, поймав щенка (сорвался-таки) себе в подол. Рассеянно почесала ему за ушком, грудку, подмышкой. Тот перевернулся пузом кверху и вдруг на радостях пустил верноподданнический фонтанчик.

— Ну, конец света! Щенка стирать, меня мыть, обед готовить. Кормить станешь животных на кухне, нас в столовой. Самое главное, посуду не перепутай!


И еще была встреча. В заброшенном готическом соборе устраивали Музей серебра. Надо заметить, кстати, что динанцы всех трех провинций серебро чтят превыше золота: пригодно и для оправы драгоценностей, и для отделки оружия, сохраняет здоровье и придает вещи благородство. И вот когда она ходила с группой местных сановников от витрины к витрине, ее окликнули:

— Танеида! Дочка!

Сквозь толпу посетителей и экскурсоводов энергично прочесывалась длиннорукая сутулая фигура, знакомая до боли.

— Диамис, алмаз мой драгоценный!

С летами она заметно сдала, начала припадать на левую ногу, а глаза сделались совсем добрые.

— Я о тебе все слыхала, ясное дело. Учишься-таки?

— Как всегда. Теперь на солдафона.

— Не переживай. Я в Академии некоторых очень даже близко знаю. И из преподавателей, и из студентов. Приличный народ. Как тебе, однако, экспозиция?

— Слушайте, здесь же вашего личного добрая треть.

— А как же. Сим победиши. Когда твой родственник по матерной линии вошел в город, я ему стратегически подарила свою этнолого-антропологическую коллекцию, не считая человечьих черепков, ясное дело. Не так бы понял, чего доброго. А он, вишь, учредил музей и меня в него пригласил. Главным хранителем.

— А как Арден?

— Пропал Арден. После того суда и публикаций в газетах. Добровольцем пошел в армию Лона и погиб через неделю. Так что я теперь мать борца за народное счастье.

— Я же рядом была, в Эрке, и никакого знака не подала.

— Думаешь, его бы это спасло? Всё равно бы нашел, на чем сломаться. Карма такая. Кисмет.

За беседой они отошли в укромный закуток между шкафов.

— Ну будет о наших блохах, поговорим лучше о прекрасном. Что у тебя за перстень — хоть сейчас в витрину! — она цепко ухватила Танеиду за руку. — И ведь это, пожалуй, не серебро, а платина. Какая работа, скажи, мой силт куда проще, и не сравнишь. Признавайся, у тебя любимый в Лин-Авларе, нашей ювелирной столице? Чтобы отворить такой щит, секрет надо знать…

Диамис надавила на завиток орнамента крепким ногтем. Пружина звонко щелкнула, отскочила кверху и легла на палец Танеиды крышечка. В гнезде сверкнул продолговатый камень удивительной розоватой воды, сделанный маркизой: без нижнего шипа, но с множеством выпуклых граней вверху.

— Алмаз-роза. Алмаз-женщина: и крепость, и нежность. Это и впрямь твой камень.

— Мне говорили. И что — я теперь должна вам подчиняться?

— Нет, девочка. Значение твоего знака выше. Он для того, кто сам собой владеет. Пока он дан тебе, так сказать, на вырост, как знак содействия и защита: и от серых, и от бурых, и от нас, грешных. А паче всего от твоего Лона Эгра, если он вздумает лягнуть копытцем. Ну и как право без опаски задавать нам вопросы и получать ответы.


Пришла весна с ее теплым дыханием. С гор сошли лавины. У щенков осыпались первые зубки, острые как иглы. Прошла зачетная сессия.

— Я прошусь в отпуск, — заявила Танеида дядюшке Лону. — В горы съезжу.

— Ну, писаря я себе найду, хотя кто мне сделает при случае сопоставительный перевод с пяти европейских языков или нетрадиционный экономический обзор… да! А экзамены?

Танеида присвистнула.

— Либо автоматом получу, либо осенью попрошусь досдать.

— Спешишь осмотреть свои ленные владения?

Каламбур вышел плоский — она на него даже ответить не удосужилась.


…Раздольно зеленели горы: их шкура, облезшая за зиму, вновь отросла и стала густой. Тропы подернулись травой, скользкой и яркой. Земля то громоздилась мощными складками, то обрывалась в глубь, трудно постижимую для взора, — там, на дне, перебирала камни резвая речка. И вдали, в центре мироздания, еле видный Белый Сентегир распарывал своей вершиной грозное, по-весеннему яркое небо.

Малая крепостца Лин-Авлар выступала из горного склона, точно коренной зуб. Скат перед ней был таким крутым, что и летом копыта порою срывались. Сейчас по нему шла вверх маленькая фигурка, балансируя охапкой сушняка за плечами.

— Здешние красавицы что твои козы по горам скачут, и нравом такие же бойкие, — сказал Хорри. — Только и смущаются, когда в лицо им прямо глянешь.

— А ты не гляди, вот и все дела, — Дан без надобности тронул коня левым шенкелем так, что тот крутнулся на месте, — им пророк Мухаммад запретил.

Хорри был белобрыс, загорел и румян: Дан — чернокудряв и бледен. Две расы, две крови Лэна, северная и южная. Их обоих Танеида приглядела для себя, будучи в Эдине: числились они за побратимом, были отсюда родом, но опыта войны в горах почти не имели.

— Дикарочки. И ведь говорят, что их говор — самый изысканный и высокий из всех лэнских, как и лэнский — изо всех языков Динана.

— Это пусть тебе наша большая ина подтвердит, как природный лингвист, — отрезал Дан. — Ваше северное арго тоже звучит что надо, если возникла надобность крепко ругнуться.

Такие перепалки ими затевались семьдесят семь раз на дню и дружбе не мешали, поэтому все в отряде относились к ним снисходительно.

— Ребята, приберегите дыхание для подъема, — у Керта такое сходило за шутку, ибо кони были горские и шли сами, везя на себе всадника: в поводу тащить их было не нужно. — Сейчас пойдем к воротам.

Танеида улыбнулась, послала Бахра вперед. Конь пошел крупным скоком, обогнав всех прочих. Женщина (она уже давно обертывалась через плечо) всплеснула руками, кинула свои дрова наземь и, взяв рукой за стремя, торжественно перевела коня через каменный порог в крепостной стене.

А во дворе, на его неровных каменных плитах, мужчины разжигали костры — жарить на вертелах бараньи туши; девчонки носились с ведрами к корыту у источника, женщины мыли овощи и приправы, стучали ножами в пристройках. Старики, священнодействуя, поднимали из земли — не колыхнуть бы — прикопанный сосуд с вином в рост человека.

Людей Танеиды встретили радушно: мужчин направили в главный, мужской дом, ее саму окружили женщины и повели наряжаться.

— Здесь что, завершение посевной? — поинтересовался Хорри.

— Скорее — сбор урожая. Выполнили крупный заказ и ждут его хозяина, — пояснил Дан. Он в детстве жил в этих местах и не всё еще позабыл. — Видишь, закон рушат, вино пить будут. Пророк вообще-то не пить запретил, а напиваться, вот они и хитрят по большим праздникам.

В доме уселись за столы, уставленные буквой П с растянутой вширь верхней частью. Слева старики, за средним столом в глубине — женщины, молодые и старые, а во внешнем ряду, для охраны, — молодые мужчины. За правым столом, таким же коротким, как и левый, разместили гостей. Было им тесновато, поэтому ину Танеиду, наверное, и усадили совсем уж на угол, подумал Хорри. На ней обмятое по фигуре горское платье: коричневый суконный сарафан и разрезами по бокам, под ним просторная, немного короче его, рубаха и шаровары до пят, то и другое — из шелка цвета соломы. Наборный пояс с железными бляхами и такие же наручи широки, как у мужчин, а на голове — женское белое покрывало и на нем серебряный обруч.

— Маловато нам чести, — исподтишка сказал Хорри сидящему рядом Дану.

— Что так?

— Посадили на задворках, ину одели в поношенное.

— Сразу видно, первый раз в Лэне. (Это было преуменьшено: на самом деле, конец боевых действий Хорри захватил и в них отличился.) Запоминай. Если почетное платье не с иголочки, значит, давно пожаловано. Внешний ряд мест — для воинов, внутренний — для тех, кого оберегают и почитают. И, наконец: желая человека уважить, сажают напротив, а не рядом. Мужчин — против их милых, нас — против старейшин, а нашего командира — против пустого места во главе стола, и хотел бы я угадать, что за птица туда сядет.

Уже обнесли всех первой переменой — похлебка какая-то, вкусная, но острая. Уж и кувшины с вином покачивались, кажется, на столе от нетерпения. А гости всё не ехали.

И вдруг — цоканье копыт по плитам двора, веселые голоса наездников. Человек пятнадцать в защитного цвета комбинезонах с откинутыми и вывернутыми наизнанку капюшонами вошли в залу, их предводитель церемонно поклонился старикам и сел на то самое крайнее сиденье. Остальные уместились в мужском ряду, несильно потеснив хозяев. Дан толкнул соседа в ребро:

— Смотри, Хорри: никак сам Денгиль пожаловал. Я его раз и видел всего, да личность заметная. Так я и думал!

И сейчас же заходили по рядам кувшины и блюда с дымящимся мясом, обложенным зеленью. Как всегда во время трапезы, смолкли разговоры, только переглядывались через стол парни с девушками, мужья с женами, кавалеристы со старцами и Танеида со своим Волком.


«Что-то я слышал о них обоих выходящее из рамок, — подумал Дан. — Будто бы не только одна война у них на двоих, а и симпатия. Только никто этого всерьез не утверждал: больно не по-людски эта симпатия выражалась, одни споры и разговоры. Ну да мы бычки молодые, что с нас взять-то».

Когда все насытились, а девушки стали чистить стол, чтобы принести мед и орехи, самый старший из стариков поднялся с места:

— Прошу гостей пожаловать смотреть на заказ.

Красноплащники и это, разумеется, приняли на свой счет. Винтовая лестница, по которой первыми спустились двое молодых мужчин Денгиля, вела в подземный, цокольный зал, такой же большой, как и первый. И за стеклом шкафов, и в старомодных витринах, а то и просто вразброс по столам лежало оружие. Музейное: клинки всех форм и размеров, откованные здешними мастерами, боевой конский прибор, ружья с ложами, увитыми металлической нитью, и чеканкой на стволах. Всё было скорее для показа, чем для торговли. Длинные клинки и ножи попроще, для нынешних воинов, однако, были выполнены с той мерой красоты и изящества, которая всегда отличала изделия местных мастеров. И скромно устроились в углу странного вида, простые и как бы полупрозрачные от необычного блеска, легкие и тонкие кирасы, шлемы, поножи и наручи из металлических пластин, без украшений, только совершенная форма выявляла их творцов.

Танеида и Денгиль почти не смотрели на все это — спорили полушепотом. Наконец, он сказал, тихо посмеиваясь:

— Вот если станцуешь со мной свой любимый танец с этакими кастаньетами, — так и быть, выполню твою просьбу:

— «Пусть на свадьбе своей уделит мне она

Только танец один, только кубок вина…»

Ну как, мадам Саломея?

— Стоит подумать, Лохинвар.


Вернулись в верхнюю залу уже охмелевшие — не столько от вина, сколько от зрелищ. Денгиль взял свою чарку, налил доверху:

— Пью за госпожу Кардинену, держательницу крепостей и водительницу красных плащей!

Танеида тоже поднялась со своего места для ответа (а ведь не пили до того оба ничего, подумалось многим):

— За Денгиля, который держит на себе и за собой горы!

— За главную королевскую лесничиху!

— За охотника на красного зверя!

Тосты следовали один за другим, все в более убыстряющемся ритме.

— За Кардинену о семи жизнях, которая уже три из них обменяла у Бога на свои заветные желания!

— За… Волчьего Пастыря!

Денгиль резко вернул свой кубок на место, стукнув донцем так, что недопитое вино пролилось. Танеида спокойно выпила чарку, опрокинула ее так, что на подставленную ладонь упала рубиновая капля. И в звонкой тишине голос ее отдался ото всех стен:

— Старшие, свидетельствуйте. Все вы слышали, что обещал мне там, внизу, Денгиль?

— Да. Но разве то была не шутка?

— Шутка и есть. Однако так смеяться хоть надо мной, хоть со мной — дело непростое. Денгиль, ты не передумал — станешь со мной в пару?

— Стану. А что идет в заклад?

— Хм! За то, что я нарочито поймала тебя на слове, — не только ты выполнишь мое желание, о котором ты знаешь, но и я — любое твое, о котором не знаю. Идет?

Оба вышли на площадку перед столами: Денгиль — на ходу стягивая с себя куртку, Танеида — снимая обруч, покрывало и тяжелые наручи с запястий. Лин-авларские юноши с заученной ловкостью повернулись на своей скамье так, чтобы загородить пирующих, а один из «горных братьев» сел рядом с опустевшим местом Танеиды.

Денгиль вытащил свой прямой клинок, отбросив ножны.

— Данчик, дай! — крикнула она.

Тот привстал и бросил ей свою шпагу рукоятью вперед. Танеида ловко перехватила ее на лету за эфес.

Ударил прежде Денгиль. Она отбила. Движения все убыстрялись, так что мечи образовали вокруг драчунов сверкающий свод. Доман стоял почти неподвижно, только рука летала в невероятном темпе, а Кардинена будто и в самом деле танцевала вокруг — без малейшей натуги. Танец нападений и защиты: что-то и от старинной пляски стерхов, священных журавлей, было в нем, и от боевой лэнской игры.

Клинок Танеиды замер над левым плечом Денгиля — и вдруг сорвался вниз, но внезапно повернулся и ударил плашмя. И в то же самое время острие его шпаги скользнуло между ее левой рукой и грудью, порвав одежду.

— Финита!

Девушки повскакали с мест, визжа от восторга.

— Хорри, ты чего это?

Тот побледнел, как известь, и Дану показалось, что его сейчас вывернет прямо в тарелку.

— Я думал, они друг друга прикончат, а мы в ответе.

— Чушь! Я, по правде, тоже вначале труса праздновал, пока не начался фейерверк. С этакой скоростью по-серьезному не бьются даже такие классные бойцы, как они оба. Сила удара не та, понимаешь? Это они играли, выставлялись. А вот задирались, похоже, и взаправду.

Танеида сидела уже рядом с доманом и, грызя орехи, рассуждала:

— Вот не давал мне пять сотен, а теперь возьму всю тысячу. Ибо сказано в Коране: не делай свою руку привязанной к шее и не расширяй ее всем расширением. По-простому — не жадничай и не хапай.

— Не расточай, — поправил он ворчливо, — что я и делаю. Тафсиры почитай, если арабской образности не понимаешь.

— Да, а с меня что причитается за порванную сорочку?

— В гости ко мне поедешь завтра. Только и всего.


Уезжая с «Братьями Волка», Танеида сказала своему Керту:

— Остаешься за меня. Будут приезжать по договору новые люди — рассовывай по гарнизонам согласно моей росписи. Особо над ними не тиранствуй: это народ такой же ученый, как и ты, если не похлеще.

На ней была уже защитно-пятнистая форма и высокие ногавки на тонкой подошве, чтобы ступня, как тут говорят, чуяла камень. Керт покосился на нее с каким-то недоверием: если бы не коса — тоже совсем бы один из денгилевых людей, а их он не слишком-то жаловал, самостоятельны больно.


…Тропа уходила высоко в горы, к альпийским лугам. Липы сменились дубовыми и буковыми рощами, затем елью и лиственницей. На второй день вышли к границе снегов.

Денгиль бросил Танеиде на седло полушубок.

— Оденься.

И еще позже снял флягу с пояса:

— На, отпей половину.

— Ты что, доканать меня хочешь, мало того праздника с винопитием?

— А это не совсем вино. На травах. Хлебнешь — и едешь по тропе без страха: руки-ноги слушаются, делают, что надо, а тревожные мысли в голову никакие не приходят.

— Я и без твоего дурмана справлюсь, наездник не хуже тебя.

— Сказано — пей. Не с завязанными же глазами тебя тащить по этакой крутизне?

Тут до нее, наконец, дошло.


Очнулась она в крошечной светелке, обшитой сосновыми дощечками медового цвета, с большим окном в изголовье кровати и изразцовой стеной в изножье, излучающей тепло. Денгиль, веселый, чуть не вдвое моложе того, что она знала, тормошил:

— Просыпайся, сонуля! Печь вытопил, завтрак состряпал, воды нагрел умыться.

— А дом мне во сне приснился или он в самом деле такой красивый, как мне вчера от твоего зелья показалось? И деревянный, как в Эрке?

— В самом деле. Из лучшего кедра. С банькой, конюшней, летней кухней, дровяником и холодным туалетом под общей крышей. Почему бы из дерева не строить, в горах его много!

— Голова мутная. Кофе будет?

— Уже смолол и кофеварку поставил на плиту. Помнишь, как ехали?

— Так что-то смутное. Бахра под уздцы тащили, через щели в снегу прыгали. Еще я задыхалась, а ты мне в рот зачем-то леденец совал.

— Это мы в воздушную яму попали. Надо обязательно все время или курить, или сосать что-нибудь, чтобы уравнять давление. Ну, все посуды сюда я занес, теперь выйду, чтобы тебя не стеснять; приводись в порядок и выходи.

Через полчаса Танеида стояла у бока могучей голландской печи, выложенной голубыми кафлями. Впереди был меховой занавес, отодвинутый в сторону, чтобы тепло шло в большую комнату. Огромный стол был накрыт на два куверта. Стулья обтянуты тисненой кожей, диван задрапирован шкурами медведя и рыси. Что особенно поражало воображение — это концертный рояль хорошей фирмы. Окна со сплошными внутренними ставнями, которые сейчас были раздвинуты и прятались за занавесями синего сукна. А напротив окон — целая стена книг: поперек себя толще, с золотым тиснением на корешках, одетых в деревянные корки и бронзовые оклады, по красоте не уступающие иконным, размером в ладонь и в половину человеческого роста; свитки с выступающими из них деревянными ручками, круглые футляры с кистями и плоские кожаные шкатулки с замком. В этой стене была прорезана дверь, кончающаяся наверху полукружьем.

— Вот это у меня зало для гостей.

— А на фортепьянах кто играет — ты или они?

— Все развлекаемся понемногу. Танцы устраиваем.

Подвел еще к одной двери, ближе к сеням. Оттуда наносило упоительные запахи яичницы, поджаренной с хлебом и луком, кофе и земляничного варенья. Широкая плита пыхала жаром, под потолком висела антикварная керосиновая лампа. Здесь были занавески в разводах, полки, уставленные глиняной посудой, какие-то вязаные, стеганые, плетенные из бечевок штуковинки непонятного назначения.

— Вот здесь моя жена будет учиться готовить обеды.

— А кто твоя жена, Волк?

— Ты, конечно.

— И по какому обряду нас сочетали?

— Придумаю — скажу. Я, собственно, католик, хотя по некоторым признакам схожу за иудея. Ясности в этом вопросе не люблю… Да тебе и ни к чему ясность, тебе же только за правоверного можно по закону. Ну как, показать тебе еще и наше супружеское ложе или сначала все-таки позавтракаем?

Поели, вымыли посуду (старинный мейсенский фарфор с мечами). Денгиль отворил ту полукруглую дверцу.

— А вон тут cпит лесничий, когда он один.

Стены — не только не обшитые рейкой, но даже мох торчит из пазов. Упомянутое ложе: не очень и просторное, — кроватью или диваном язык не поворачивается назвать, — задвинутое как бы в альков из шкафов резного дуба. Покрывало — тканое из овечьей шерсти, без ворса, с грубоватым и ярким рисунком. Светлые занавесочки на окнах, а в простенке — уютное бюро топорной работы, гибрид стола, комода и полки на десяток книг. На нем подсвечник с толстой свечой. Напротив кровати, на другом конце комнаты — еще один стол, заваленный бумагами, картами и слесарным инструментом. Тут же ружейная стойка. Стволы из себя невидные, но хорошего мастера, один с телескопическим прицелом. Над столом — узкий ятаган, повешенный крест-накрест с широким спрямленным палашом или эспадроном. И — контраст: у ближней стены два низких, пухлых кресла и журнальный столик, глыба то ли стекла, то ли горного хрусталя с отполированной верхней гранью. На глыбе — узкая ваза с тремя сосновыми ветками и сухими цветами.

— Неплохо живет лесник, однако. На чем это сюда завезли?

— На истребителе класса «корабль — суша — корабль».

— Ох, снова шуточки шутишь.

— Шучу. Дом строили — была широкая временная дорога, потом ее уничтожили.

Позже, когда они утиснулись на ложе и грелись в лучистом тепле, которое шло сюда через стену от плиты, Танеида спросила:

— Лето у тебя здесь хоть бывает?

— Аж два месяца в году: июль и август. В июне пригреет, пойдут проталины, вешняя вода запоет. Цветы здесь растут прямо из сугробов. Крокусы, фиалки, я и ландыши в тенистых местах видел, но попозже. Да здесь и в разгар зимы солнце веселое, горячее, как девушка.

— И лавины спать не мешают?

— Они сюда не доходят. Видела — здесь горы стоят в отдалении, луга кругом, речка течет, не замерзая, поет ночью.

— Центр мироздания.

Он кивнул:

— Будто ты сидишь внутри спелого плода, пронизанного светом. У меня так было в молодости, когда наезжал сюда. И сейчас снова.

— Почему ты не приходишь ко мне в город?

— В Лэн? И не буду.

— Почему?

— Там, как и на заставах и в крупных поселениях, — ваша епархия. Я же люблю быть хозяином на своей земле. А, всё равно пахту и масло обратно в сливки не собьешь.

— Это о красных и серых?

— Есть и другие цвета, которыми рисует нас жизнь. Белый и серый. Белый и черный… Ладно, какого шута мы нынче полезли в политику?


Люди Денгиля сидели у перевала, спускаясь, чтобы привезти им мелкую дичь. Сами они никуда не ездили — Танеида смеялась, что ружейную охоту ей Аллах запрещает. «Разве что купить сокола или собаку обучить…» Мохнатый Денгилев овчар ходил за ним по пятам. Ее он тоже соблаговолил обнюхать — пахла хозяином, вожаком стаи. И вкусной едой пахла — хотя у плиты стоял Денгиль, она же, имея к этому делу полнейшую неспособность, только сидела рядом, чистила овощи и вздыхала о кулинарных талантах тетушки Глакии.

— Тебе в дивизии и Дворце Правительства не надоели разговоры о холодном оружии? — спросил он как-то.

— А что?

Он выложил на хрустальный столик тот прямой, чуть изогнутый меч, сняв его со стены. Ножны были потертые, случайные, но клинок — стилизован под японский, только конец не срезан наискось, а слегка оттянут и приострен. Длинная рукоять с круглой съемной гардой, где изображены дерево и дракон, на эдинский манер слегка обжата по руке, точно пальцы первого хозяина втиснулись в шершавую кожу, оставив след.

— Это я с Могора мертвого снял. Он был бы твоим, если б ты не уступила тогда мне победу. Помнишь, Мгерское дефиле — еще там твой названый братец присутствовал?

— Помню. Красавец клинок! Но для меня тяжел.

— Не думаю. Сталь легкая и полая, не с шариками, а со ртутью внутри для вескости удара. Ты посмотри на узор и надпись: это меч-женщина.

От рукояти до острия, чуть изгибаясь, по всему долу шел гравированный золотом и чернью в той же технике, что и на цубе, орнамент: юноши и девушки с длинными развевающимися волосами, держась за руки, составили хоровод. Сверху две молнии, знак германского и скандинавского бога Тора, и надпись.

— Что тут за фашистская символика?

— По-твоему, и свастику, древний солярный знак, выдумал Гитлер? Здесь молнии обозначают Терга, который, как и Тор, повелевает громами. А изображен праздник первого августа, День Терги, сбор урожая и начало обвальных летних гроз, от которых она служит защитой. Прекрасный праздник и страшный.

— А надпись?

— Старинными письменами Эро обозначено: ТЕРГАТА. Название праздника и имя меча.


Через неделю, как по уговору, Денгиль отвез ее обратно.

— Ты — счастье мое, краткий миг, вспышка, которую вспоминаешь до тех пор, пока не настанет черед другой. Всё время жить счастьем — все равно что дышать пламенем, — сказал он, когда оба прощались за перевалами.

Танеида согласилась. Только теперь уже сама протянула руку за той фляжкой (он на этот раз не настаивал), выпила тягучую хмельную жидкость, горькую от трав забвения.


…А потом было то триумфальное лето, и шествие через Лэн, и снова возвращение в Эдин, и новые доверительные беседы с Шегельдом и Диамис, которая присоединилась к кружку, получив прозвище «Графит». Раза два наезжал из Вечного Города его хозяин, привозил свою новую подругу, бесподобную в свои сорок лет танцовщицу Эррату Дари, белозубую и быстроглазую. В ее жилах текла кровь эроских предгорий, и седая прядь поперек шапки смоляных кудрей выглядела перевязью на папахе.

Вместе с мужьями наведывались Эннина и Рейна. Повадился заходить и Марэм-ини, опекая дочек: вспомнив давнишнее свое обучение в институте изящных искусств, забивался во время сходок в укромный угол и рисовал на всех шаржи средней остроумности. Побратима изобразил с косой до подколенок, Танеиду и Бахра — в виде камеи Гонзага: в овале два горделивых удлиненных профиля, женский и лошадиный. В Ано-А двери были увешаны портретами его работы, что заменяло таблички с именами.

Полюбил наезжать и дядюшка Лон: оставлял машину у угла и шествовал далее пешком. Ухаживал за Диамис — непременно просил, чтобы она приготовила ему хурт собственными ручками. Для изготовления этого напитка сухой козий творог надо было разминать в воде прямо пальцами, получалось кислое питье. У Диамис оно выходило таким вкусным, что после него, как говаривал Лон, из иных рук и вино принять не захочешь.

На таких сборищах кофе варили едва не ведрами, батон на сэндвичи резали не поперек, а вдоль и устраивались на полу гимнастического зала по-восточному, кто где хотел, чуть ли не вповалку. Иногда кто-нибудь из не очень постоянных визитеров просился под конец вечера — помочь хозяйке вымыть посуду и убраться. Если он был к тому же и везучим, ему это позволялось. Но единожды и не более того.


Приближалась осень. Бахра, за отсутствием при ее эдинском доме конюшни, устроили на ближайшем конном заводе, где он живо сколотил себе небольшой, но дружный гарем. Жеребята приносили Танеиде не только деньги, но вдобавок и славу — в коне распознали аристократа, с родословной длинней его хвоста.

И золовки ее ходили тяжелые, и Нойина Эни, и докторова «королева». Всё плодилось и размножалось с удесятеренной силой.

В минуту откровенности Танеида призналась своей Диамис:

— А я своих детей убиваю. И от Волка, и… от других.

— Бедная! Это после того насильного выкидыша?

— Нет, такое бы, мне говорят, уже вылечилось. Я и сама похоже думала, пока Линни не нашел мне стоящего гинеколога. Мужчину: почему я баб в этом деле не люблю? У меня, инэни Диамис, какая-то наследственная, единственная в своем роде аномалия: редчайшая группа крови, наподобие отрицательного резус-фактора, только еще похлеще. Врач, однако, считает, что если я каким-то чудом выношу свое дитя, оно, скорей всего, будет таким, как все прочие, без этой мутации. И вот я думаю: не воздается ли мне за то, что я изменила своему исконному пути?

— Ну, в гинекологии я такой же нуль, как и в менделизме, однако так тебе скажу: твой путь особый. Только пойми его, встрой в себя — и с него не уходи.


Путь, до, дао — это слово было у Танеиды от Шегельда.

«Как человек своей жизнью разворачивает записанное на двойной спирали наследственности, так и каждый народ несет в себе историческое предначертание. Ваши, ина Та-Эль, добрые знакомые все это порушили. Эйтельред был опухолью, ненормальностью, и спасибо тем рукам, что его убрали. Но потом они сами взяли власть и решили, что знают путь для всей земли. А ведь путь этот выдуманный, головной. Бог — вот олицетворение, метафора, поэзия верного пути. Вы со мной не согласитесь, у вас, как у многих здесь, здоровый скептицизм, уверенность в своей силе и вместо веры игра мысли полнейшая. Только помните: мне отмщение, и аз воздам. За уклонением от истинного пути следуют провал и гибель».

От мрачных предзнаменований она отвлекалась, украшая, на пару с побратимом, стены своего гимнастического зала холодным оружием. Дело это было не столь уж хитрое. По условиям перемирия офицерам «кэлангов», немало которых переехало в Эдин, были оставлены их шпаги, которые воплощали собою воинскую честь в значительно большей мере, чем погоны. И вот окончившаяся война по инерции разбилась на дуэли между молодыми «красноплащниками» и кэлангскими меченосцами. Вся соль была в том, что на поединок являлись если не с единственным, то с лучшим своим, фамильным оружием, и победитель имел право не только не запретить вынимать его по-пустому, но и вообще забрать. Честь побежденного при этом оставалась ненарушенной.

Танеида ввязалась в эту перманентную историю и постепенно — не без удовольствия и выгоды для себя — разделывалась с самыми задиристыми петухами противной стороны. Убитых и тяжело раненных при этом не бывало. А кое-кто из побежденных самой «высокой инэни» чуть ли не гордился, что пал от руки мастера.

Она разрывалась между своими хобби, Академией с ее вавилонским скоплением языков — и дядей Лоном, который задавал ей работы по самую маковку. Выбил ей квартирку во Дворце Правительства и после дуэлей регулярно всаживал туда на домашний арест: пиши ему экономико-политические обзоры, будто более компетентного штата не имеет.

Таковые обзоры, тем не менее, ценились им за нетрадиционную форму подачи материала. Бывали они не только письменными, но и устными.

— Лэн наводнен эроской контрабандой. Граница практически прозрачна — Эро же не другая страна, а всего лишь, по-нашему, автономия, — сказала она, вернувшись из неурочной зимней поездки.

— Думает о себе по-своему, а с нами ведет себя в соответствии с нашим мнением. Эта то ли республика, то ли монархия и вообще-то живет только за счет наших пороков. Наркотики…

— Которые идут не лэнцам, а через их голову…

— Или при их посредстве…

— …христианским и безбожным кяфирам в Эрк и Эдин. Еще шелк. Трудно бывает понять, плачена за него пошлина или нет. Печати легко подделываются, а составителям таможенных деклараций и тем, кто их проверяет, неплохо бы выработать общие историко-эстетические критерии, чтобы отличать ординарные материи от уникальных.

— Насчет шелка помолчала бы. Кто одел всех своих кавалеристов поголовно в нижнее белье из сырца?

— Его поставки оплачены по низкой цене, потому что это в большой степени подарок. Что же до обвинения в роскошестве, неявно выраженного в ваших словах, — заявляю. Во-первых, практика русских в первую мировую войну показала, что платяная вша на шелке не гнездится: лапки соскальзывают. Во-вторых, мы имеем опыт их сюзерена и его великого деда, а также старых калмыков. Стрела, дротик и даже современная пуля, если она на излете, шелк не пробивают, а втягивают в рану, и потом ее легко очистить.

— Да ну! Проверяли?

— Именно. Конечно, из автомата стрелять не стоит. Самое злободневное — риск заражения крови намного снижается. Но мы слегка отклонились от темы. Третья статья контрабанды, самая широкая, — современная электроника на печатных платах.

— С маркой мейд ин Тайвань или Тьмутаракань?

— Верно. С маркой. Только не Тайваня, а Тайбэя. Кстати, Тайвань, Сайгон и Сингапур одно время лепили японские фирменные знаки.

— Бывает и честная торговля.

— Разумеется. Почти вся контрабанда из Эро честно и откровенно низкопробна. Однако мне достали два комплекта дистанционного управления для моих собак, сделанных для себя, а не для переброски к нам. Один мы распатронили в присутствии специалистов. Качество мало того что сравнимо с японским, — у тех нет даже аналогов. Совсем иной принцип работы. Вообще не цифровой.

— Какие я должен сделать из этого выводы?

— Ох, Лон-ини! Уж выводы-то я вам диктовать не осмелюсь.


Еще один разговор с ним — в начале следующего лета.

— В Лэне волнуются из-за проекта правительственного указа. Запрет на многоженство, калым и махр. Ну, и прочие устои.

— Но там ведь и две жены — редкость. Пусть разводятся со старухами и оставляют при доме как родственниц.

— Так было раньше. После войны много бедных вдов и незамужних девиц. Им что, век сиротеть? Пусть лучше по рукам разберут, чтобы детей народили. Выкуп пойдет в старую семью, тоже для нее не лишнее.

— Значит, этих твоих сирот будут в состоянии брать только те, кто богат, и, конечно, самых красивых.

— Конечно, — кивнула Танеида. — Зачем плодить нищих уродов?

— Кроме денег есть еще и любовь, по-моему.

— Хм. Как я убедилась, в Лэне есть лишь один, и довольно расточительный, способ брака, но в противовес ему — сотня методов дешевого и романтического умыкания невесты.

— Ну хорошо. Я… мы с Марэмом подумаем. Слишком много в Динане стало делаться по твоей указке. Вот и с кэлангским холодным оружием ведь твоя была рекомендация.

— Разве?

— И что мне теперь — указы сочинять и за дуэли головы рубить тем и этим, как кардинал Ришелье? Ей-богу, я до такого скоро дозрею, если ты не найдешь иного способа со всем покончить, и срочно.

— Срочно только вышеупомянутые указы пишутся. Почему-то думают, что запретить неугодное — значит с ним покончить или хотя бы сделать первый шаг по пути, тогда как…

— Изволь философствовать поменьше. Начали за половые извращения и аборты судить товарищескими судами чести, так сразу…

— … в то самое подполье ушли. Впрочем, вы навели меня на идею. Во имя Лэна я тоже… подумаю.

Никэ — имя победы

Была суббота — знаменательный день, когда Бог покончил с сотворением мира и довольно произнес: «А теперь можно и пошабашить», откуда и произошло, распространилось по всему миру это еврейское слово. По этому случаю праздного народу было на улицах достаточно, попадались среди него и бурые мундиры без погон, однако, как правило, вычищенные и выглаженные. Рядом, в Ларго, был их сортировочный лагерь, один из тех, насчет которых высказывался в свое время Роналт Антис, а в городе они ждали заграничных паспортов и виз, подрабатывали в конторах и на заводиках кто чем мог, ну и упражнялись на хозяевах новой жизни во владении холодным оружием.

Танеида побродила по Эдину, зашла в свой спортклуб. Кроме академистов и армейцев, захаживали сюда и «бывшие» — оттачивать свое мастерство без ущерба для фамильного достояния. И первый из них — а заодно и президент их землячества — был некто Тейнрелл. Вот уж кто был, как любили говорить в Динане, элита — стоять против него было одно удовольствие, не то что ерошить перья юнцам-аристократам. С виду тяжелый, как броненосец, в бою он становился невероятно проворен: защиту Танеиды пробивал шутя, даже и кожаный нагрудник не спасал от кровоподтеков и ссадин. Дружеских отношений, которые установились у него с Танеидой, это не портило: по негласному правилу, два мастера элиты не имели права скрещивать боевое оружие. И не понапрасну: кто-то уж непременно ляжет, если не оба.

Однако сегодня Тейна, вопреки его привычкам, в клубе не оказалось. Пришлось идти на штаб-квартиру землячества, а это сразу стесняло: было здесь тесно, не обжито, воняло застарелым табаком и чем-то невыразимо чуждым. По-иному, чем в городе: там это ощущение было как-то разбавлено.

— Здесь начальство? — отрывисто спросила у дежурного, пожилого солдата.

— Сидит. И ангелы-телохранители с ним.

Так прозвали неразлучную с Тейнреллом пару молодых офицеров: звали их Габрелл и Рафель, Гавриил и Рафаил. Или, как кое-кто говорил, Харут и Марут: по причине дотошных расспросов, которым подвергались нежеланные пришельцы.

Они сидели у двери, в полном соответствии со взятыми на себя обязательствами, и при ее появлении встали, хотя и с ленцой: в ней здесь уважали не женщину, не государственное лицо, а только достойного партнера их «сверхшпаги».

Тейнрелл шагнул ей навстречу. Поздоровались. Для вежливости, чтобы не сразу брать драчливого быка за рога, обсудили качество поданного кофе, аромат различных сортов табака, вишневого, медового и воскуряемого днесь горлодера, проблемы временного трудоустройства и выездные перспективы.

— Кстати, послушайте, Тейн. В моем Дворце какие-то неприятные веяния. Считают, что ваши соплеменники слишком часто пускают в ход свои железные знаки отличия.

— Вот как. У меня, напротив, данные о том, что это красноплащники напустились на нас с чьей-то благосклонной подачи.

— Не будем спорить, тем более, что все мы одинаково хороши. Речь идет о более конкретном. Можно ли привязать все ваши клинки к ножнам по закону и не нанося никому из вас бесчестья?

— Вы знаете, так зачем спрашивать? Обычная церемония: каждая из спорящих сторон выставляет своего бойца. Мы никогда не будем не склонны согласиться на такое, потому что дуэль — один из способов доказать противнику, что мы считаем его ровней себе.

— Я и это знаю, Тейн. Но неужели вы никого из наших не считаете достойными чести? Поэтому повторяю. Мы хотим закончить дело решив спор по обычаю. Если срубят вашего поединщика, мы становимся хозяевами ваших шпаг по праву победителя — и никаких больше дуэлей. Если нашего — всё остается как было, и никто из моих подначальных больше не вмешивается.

— Это неравная мена. Ни почтенный Лон Эгр, ни его креатуры под иной Та-Эль не ходят, скорее уж наоборот.

— Помните, как поют в Северном Лэне? «Самая лучшая девушка может дать только то, что лишь есть у нее».

— Вы шутите, а мы раздражены и тем, что лишились погон вместе с наградным огнестрельным оружием, которое могли иметь не одни офицеры-дворяне, но и рядовые, и…

Он не договорил — лицо Танеиды побледнело и как бы стало камнем.

— Я весьма охотно, — начала она самым своим бархатным тоном, что означало для знающих ее высшую степень бешенства, — подарила бы вам и ваши револьверы для игры в офицерскую рулетку, и погоны со шнурами, и заодно по петушиному хвосту, чтобы воткнуть и красоваться.

Для того, чтобы произнести эту фразу как следует, ей понадобилось вздохнуть по меньшей мере раз двадцать: на выдохе шли самые отборные выражения из лексикона ее милого Локи. В интонации, ровной и учтивой, присутствовало не больше эмоций, чем в квартальном отчете.

Тейнрелл не только побледнел, но и сразу же вспыхнул злым румянцем.

— Ина, вы….

— Я, а то кто же. Дядя Лон, конечно же, в разговоре со мной таких выражений не применял, он просто выдал мне ультиматум. В самой изящной своей манере. Или я вас замиряю — или начинается сведение счетов.

— Только здесь и с нами? Или, может быть…

— До Лэна тоже дотянутся, не волнуйтесь. Тотально и кардинально. Атака на коренные традиции и их носителей, свои чиновники вместо привычных вам особ.

— Хорошо, я созываю общее собрание, и к вечеру мы дадим ответ. Кто идет со стороны красноплащников, ваши уже выбрали?

— Нет. Я своей волей пойду. Нельзя заставлять своих людей делать то, от чего сам отказываешься. Вы согласны?

Вечером Тейнрелл явился к ней в Эркский квартал втроем: он и «архангелы».

— Ина Кардинена, наши искали вам достойного противника. И выбрали меня.

— Ох, Тейн. Это из-за моей ругани?

Он покачал головой.

— Нет, в общем. Я тоже отвечаю за всех своих, как и вы. И просто не хотелось разбивать хорошую пару.

— Да будет так. Место и время?

— Пять утра, а впрочем, как соберемся, лишь бы трудовой народ еще не зашевелился. В одичавшем парке у замка Ларго. От города далековато, но лишнего народу там не будет, мы это пока можем обеспечить.


После его ухода Танеида говорила с побратимом, с доктором, с иными прочими из своего окружения — и долго лежала без сна, не чувствуя усталости. Тейнрелл — это было страшно. И не потому, что он сильнее ее в бою, и не потому, что они равны мастерством, хотя у каждого свое умение — это само собой разумелось. И не из-за каких-то там обоюдных симпатий: Тейнрелл питал к ней изрядное уважение, она его почти любила — за то, что он был без затей честен, без долгого ума — порядочен и просто в качестве изумительного творения Господа Бога. Но ничего сверх того, кроме некоего внутреннего запрета, почти неосознанного, встроенного в душу, точно первородный грех, травма плотского рождения. Эта болезнь и заставила ее хлестнуть Тейнрелла словом, как норовистого жеребца — плетью. Хотела ли этого она сама, Танеида, или ею хотели, ей шли, через нее желали ссоры? Нет, все-таки иначе было нельзя, это понимал и Тейн. Нужно было обоим переступить через весь иррациональный ужас и нарисовать такую точку в затянувшейся распре, чтобы никто не посмел ее стереть.

— Я надеялась, что это будет не он, и в то же время поставила именно на него, — подумала Танеида трезво. — И на себя.

А ведь так удачно всё складывалось завтра. Еще кстати и Армор приехал на побывку — по театрам, музеям и прочим зрелищам поводить свою метрессу. Ну вот, завтра ужо будет им… зрелище.


В Ларго приехали верхом. Отряд Танеиды был небольшим, человек двадцать вместе с санитарной командой. Зато вся лужайка, помимо отгороженного посередине места, была полна бурыми мундирами без погон. День начинался подходяще — легкие тучки, солнце слепить не будет.

Танеида уселась на складной стульчик, приказала Нойи:

— Чеши косу.

Он надел кожаный обруч, переплел косу ремнями и прицепил конец к поясу — чтобы не трепалась и не мешала. Пригнувшись, поставил на ладонь один ее сапожок, другой — не проскальзывают ли подошвой, трава еще в росе.

— Кофейком не напоишь? — спросила полушутя, кивнув на пестрый термос в докторовой сумке.

— Нельзя, допинг, — отозвался Нойи серьезно. Обмен репликами, как и облачение посестры, входил в давно отлаженный ритуал.

С той стороны на поле вышел Габрелл — прочесть условия, которые и так были известны. И Тейн.

Он и Танеида заранее сняли кители. Клинки им тоже подобрали заранее, еще вчера, из богатого запаса обоих: почти парные, но у каждого свой, чтобы было по обычаю.

Обнажили оружие, бросили ножны на траву. Сошлись. Первая Танеида выпала — будто нехотя. Тейнрелл отбил.

— Смотри, — шепнул Дан своему закоренелому приятелю, — вот это настоящее.

Тот отмахнулся — не до того сегодня.

Действительно, противники — для неопытного глаза — почти не двигались, только кисти рук. Удар — парир, удар — отбито. Знали друг друга назубок, испытывать, кто чего стоит, как принято у фехтовальщиков, было не нужно. И как будто сами опасались проявить в полную силу свой бойцовский азарт.

Тейн всё же разыгрывался, забывал, что они не в зале для тренировок: движения стали размашистей, легче. Игра Танеиды вовлекала его во всё убыстряющийся, привычный обоим ритм и подчиняла себе. Он уже раза три задел ее, но только испятнал сорочку. Его собственная пока оставалась белой.

Бились каждый на своей стороне, лицом к «войску противника». Вдруг Танеида резко отпрыгнула в сторону, как бы стараясь поймать Тейнрелла на выпаде в пустоту. И люди Та-Эль увидели ее улыбку, которая, как они знали, появлялась от невероятной внутренней сжатости при полной свободе внешних движений.

— Боже, как они могут столько держать этот темп, — простонал Хорри. Побратим уже давно сел на землю, зажав рукой глаза. А карусель всё вертелась, и прежняя улыбка цвела на ее губах. Сколько — минуту, полчаса, час? Времени не стало, не было ни утра, ни дня, и солнце замерло посреди неба.

Тут нечто произошло. Ритм смялся. Танеида открылась на долю мгновения — Тейн ударил изо всей уже начавшей иссякать и подаваться силы. Но она резко ушла в сторону, почти теряя равновесие, и его шпага скользнула по ребрам чуть левей ее сердца. Уже совсем почти коснувшись травы, она сделала свой последний выпад — и, соединившись, упали оба.

Нойи сбросил руку с лица. Доктор Линни рванулся на поле. Но тут Танеида медленно встала, опираясь на свой обнаженный клинок. Вытерла его выбившейся из галифе полой густо окровавившейся рубахи. Линни и его санитары хотели поддержать ее — махнула рукой на Тейна: туда идите.

Ее всадники окружили ее, заслонили от прочих, а она командовала сквозь зубы, сбрасывая одежду наземь:

— У кого спирт? Протирай. Царапины — чепуха. Подмышкой хуже. Бинтом заматывайте потуже. Нойи, кофе пои — теперь самое время. Кто свою рубашку одолжит? Скорее. Шпагу мою вложите в ножны и давайте сюда.

Подошел доктор.

— Ну?

— Он… живой пока. Я ему вколол полный шприц: на полчаса хватит. Идите, зовет вас.

Танеида подошла, опустилась рядом с его головой на колени.

— Тейн, дружище!

Он кивнул. Боли не чувствует или почти не чувствует, судя по всему: доктор знает свое дело, подумалось ей. И то благо.

— Ну, ина, залог ваш.

— Не могу. Знаю, что иначе всё пропадом, а не могу.

Он, не глядя, нашарил ее руку, сжал вокруг эфеса — его шпага так и валялась рядом, другие боялись дотронуться.

— Берите. Некогда мне.

— Так я свою вам отдам, чтобы было по чести.

— Вот славно, при полном параде пойду…

Вынула клинок из петли вместе с ножнами, положила у его руки. Тейнрелл слабо улыбнулся, — мы оба заговорщики, ина, игроки, и играем не из-за Лэна даже — во имя того, о чем нельзя проронить ни звука.

— Умер, — сказал доктор где-то за ее спиной.

— Пусть Бог поместит его среди воинов! — повторила она тогдашние слова шейха и выпрямилась. Вложила шпагу в ее ножны, которые протянул ей кто-то из «бурых», похоже, Рафель. Подошли люди, тело с головой накрыли плащом, унесли на носилках.

— А теперь я скажу, — она повернулась к толпе, которая ждала.

— Господа кэланги! Шпага Тейнрелла — на моем поясе. Я выиграла спор. Стоило мне это жизни человека, за которого я бы отдала всех вас вместе взятых. Брата на пути. И теперь от имени нас обоих я требую ваше оружие.

Враз наступила тишина. Кто подошел первым, Габрелл? Ее глаза не видели. Но как только клинок упал на траву у ног Танеиды, стали выходить и все прочие, по одному, по два, некоторые со своих мест бросали с размаху шпаги и сабли в середину образовавшейся груды. Старинные узоры на ножнах, металлические и кожаные накладки, тусклое мерцание камней на рукоятях. Все возвращались на свои места, никто не уходил прочь, и от этого, как и от негромкого шороха кожи о кожу, лязганья металла о металл, тишина становилась всё гуще и тяжелее.

— Так нельзя, — прошептал Хорри.

Дан кивнул:

— Верно. Но ты снова погоди.

Когда всё кончилось, Танеида как будто впервые перевела дух.

— А теперь забирайте свое железо обратно, — сказала она обыденно. — Не забыли, какое здесь чье, я думаю? И помните, для вас первых будет лучше, что ваши мечи больше не выйдут из ножен понапрасну. Прощайте, господа!

И повернула к своим.

— Помогите в седло усесться. Вроде заработала эту почесть, а? Ну, доктор, поехали швы накладывать. Да, Нойи, ты как, меня здесь арестовывать будешь или спустя некоторое время?

— Вот охолону от страха и прямо за приказом поеду, — серьезно ответил он.


— Как там ваше квалифицированное рукомесло, штопальных дел мастер? — вопросил Армор. Линни чуть поморщился — слово «мастер» в контексте ситуации содержало не очень лояльный намек.

— Известно как. Четыре шва наложил, на большую рану поставил скобки. Без наркоза. А что я могу поделать, если мадам не выносит шрамов, а под новокаином они получаются в пропорции сто на сто?

— Ну конечно. И еще это в придачу к ситуации, — Армор кончиком пальца потрогал шпагу, которая, полностью одетая, лежала на столике в прихожей. Оба они заварили себе на кухне Танеиды чаю и с посудой в руках перебрались ближе ко входу.

— Настроение у нее, прямо скажем, покойницкое. Умному человеку сие еще там было понятно. Так что уж лучше пока спит. Ты, лекарь, ее чем упоил?

— Горячим хересом на травках. Тем же, что и выбывшего приятеля, но в меньшей дозе. Там, кстати, вина осталось добрых полбутылки, только если будешь делать себе глинтвейн, не лей в ту же кастрюльку или хоть вымой ее получше. Второго мертвяка нам тут не хватало.

— Ничто-ничего, я не правоверный, ко всякому градусу привычен. Даже вместе с твоей дурман-травой.

— А вот и мой шурин лезет через забор между домами, — меланхолически отметил Линни немного погодя. — До калитки ему, видите ли, далеко идти. Юмористы вы на пару, как я посмотрю!

Нойи взбежал на крыльцо, отворил дверь на веранду. Того (однофамилец и преемник того, погибшего) радостно брехнул и, судя по негодующим воплям побратима, выразил чувство в своем обычном стиле — оперся тяжеленными лапами на плечи и умыл рожу языком.

— Вот посоветую ине тебя на бернского зенненхунда обменять. А то и совсем на лабрадора, — ругнулся Нойи. Стандартная шуточка среди «кружковцев», только породы собак, славящихся своим миролюбием, менялись в зависимости от моды.

— Ты с ордером? — спросил Армор с ходу.

— Если бы да, то через калитку шел, как нормальный человек, — Нойи обтирал физиономию батистовым платочком, морщился. — Странная вышла штуковина. Дядюшка Лон его уж подмахнул: десять суток с исполнением… как всегда, хотя случай из ряда вон уникальный. Для нас, армейских бюрократов, кого нет на свете, того уж нет и не считается, для чего там особо наказывать. Хотя, по правде, он порядком был смурной. Ну, иду я, и вдруг догоняет меня, прямо на выходе, Рони Ди, порученец его новый, — тот еще тип. Мы еще сплетничали, что был командир, а вырос в денщика. Несет он, значит, официозную записочку, отбирает ордер и топает с ним обратно. Говорит, новый выписали, на другого исполнителя. Чушь, а? Вот я забежал домой, у жены отметился, нет ли на виду тестюшки любимого, — и прямо сюда.

— А что дальше?

Нойи вместо ответа приволок из кухни бутылку с остатками вина, сахарницу, чайник со свежей заваркой и объемистую фарфоровую купель. Водрузил на столик рядом со шпагой Тейна, снял с предохранителя свой «Кондор-Магик» и грохнул его туда же.

— Дальше — смотреть буду, кто мне дорогу перебежал.


За вялой беседой и обильным чаепитием прошло часа два. Вдруг хлопнула наружная дверь, легкие, четкие шаги прошли через веранду. Того бухнул было, как на чужака — и сразу примолк, колотя тяжелым хвостом по половицам. Тотчас же лязгнул ключ, внутренняя дверь мягко отворилась, и внутрь проник некто в английской костюмной паре, отменно сшитой, но слегка поношенной.

— Фу, совсем неученая собака. Нарочно отдал совсем сосунком, чтобы привадить к хозяйке, так нет же: по сю пору передо мной во фрунт встает. Зато люди бдительны: вовсю дежурят с пистолетами наголо.

— Денгиль, — ахнул Армор. — Черт вас принес.

— А вы, почтеннейший, думали, я с вашей красавицей по вернисажам прогуливаюсь или смотрю, как она исполняет пляски Лилит? Полноте, староват я для чичисбея.

— Как вы прошли мимо агентов?

— Чьих агентов? А, Марэма-ини. Да просто: потряс ручку, поклонился — и боком, боком.

— Братва, это ведь он с ордером, — хладнокровно сказал Нойи. — Угадал?

Денгиль кивнул и с удобством расположился на пуфике неподалеку от их стульев.

— Угадали. Шел, значит, я мимо Дворца Правительства с мадонной Эрратой под ручку и говорю ей: а не посмотреть ли нам, как поживает наш общий друг?

— Не говорите чепухи, — прервал Нойи. — Покажите бумагу. «Предписывается нижеупомянутому…»

— Имя — как раз то, что значится в сегодняшнем моем паспорте, — услужливым тоном вмешался Денгиль. — Дата, подпись — все в ажуре, не волнуйтесь.

— Как это вы всего добились, — проворчал Нойи. — Слушайте! В Алан сроком на месяц? Нет, я брежу…

— Успокойся, сынок, не гони волну. Во всяком случае, стоит дать мне самому поговорить с иной Кардиненой, авось ситуация прояснится. Верно ведь, Армор? Вы меня получше прочих здешних знаете. Доктор, она вообще-то ходить может? Сюда, говорят, в седле ехала. И разбудите ее, что ли.

— А я и так не сплю, — отозвалась из своей комнаты Танеида. — Люди спорят, псина брешет… Нойи, ходи сюда, поможешь мне что-нибудь напялить. Бок болит, голова как чугунная и есть хочу зверски. Волк, ты бы пока яичницу на двоих соорудил, а? И кофе. Вино и чай эта теплая компания факт усидела.

Денгиль поднялся.

— Сию минуту, — на кухне он привычно нацепил на себя фартук с рюшечками и зажег плиту. — Только поимей в виду, времени у нас с тобой маловато. Час от силы.

— А-а. Тогда отбой. Там в вазочке тетушкины хлебцы с орехами и изюмом, сыпь их мне прямо в карман накидки. В коридоре, серая такая, с капюшоном.

Она появилась в дверях спальни, уже почти одетая на выход — побратим поддерживал ее за локоть.

— До свидания, братцы. Не тушуйтесь и вообще — шли бы все трое… хоть к Нойиной женке в гости.

Двери за ними затворились. Первым нарушил немую сцену доктор.

— Как вы это находите? И кто, собственно, этот Денгиль, кроме того, что наполовину благородный лесной стрелок, наполовину наш союзник? Учтите, я о ваших горных делах знаю понаслышке.

Вместо ответа Армор вытянул из ножен шпагу Тейнрелла.

— Денгиль начинается на Д, следовательно, букву Д и означает. Такую, как на этом «прямом клинке». Вроде бы точь-в точь клеймо оружейника Даррана, готический шрифт, отсечки соответственные, завитушки… Однако Дарран ковал сабли и ничего кроме сабель!

— Фальшивка? — спросил Линни.

— Вовсе нет, — вздохнул Нойи. — Если присмотреться, то увидишь вместо готического Д букву О, от которой оно почти неотличимо. Оддисена.


— Куда мы теперь? — Танеида прогулочной походкой шла по вечерней улице под руку с кавалером, закутавшись в плащ по самые брови. Его рука незаметно обвивала ее подмышками, чтобы даме не очень хромать.

— Я ведь тебе жениться обещал? Обещал, по-моему. Ты в какое христианское капище здесь ходишь — к Богоматери Ветров?

— Здешний муфтий, между прочим, не возражает.

— Ну понятно. Куда ему! Вот, значит, туда и пойдем.

Вечерняя литургия уже кончилась, но привратник знал Танеиду в лицо и впустил их обоих, когда постучались. Главная икона собора, несмотря на отсутствие людей, была освещена снизу целым костром свечей, налепленных на поднос. В трепете пламени лицо Мадонны казалось невероятно юным, с выражением кроткого бесстрашия, но фигура, которую обтекали складки одежды, струящиеся вовнутрь окаймляющего ее пейзажа, была по-женски зрелой. В том, как нимбом раскинулись вокруг лица светлые волосы, как разлетелся синий плащ за плечами, ощущался ураганный, поистине неземной ветер. Это от него святой младенец спрятал личико у нее на плече, так что на него падала тень. Но в матери была сила и покой, и маленькие босые ноги ее плотно прижимали землю к месту. Вынутый из ножен меч лежал перед ними — знак поверженной войны и преодоленного страха.

— Диамис уверяет, что она на меня похожа, — Танеида усаживалась на скамью за колонной.

Тем временем Денгиль шепнул нечто служке — здесь его почему-то все знают, отметила она. А ведь говорил, лукавец, что в наши города не ходок!

Служка удалился. Загремел пробой на дверях портала: их заперли.

… И вот они сидели рядом и говорили, держась за руки.

— Твой родич был, между нами говоря, в бешенстве. Твое оригинальное решение вопроса шло вразрез то ли с его представлениями о здравом смысле, то ли с некими тайными планами. Теперь он лишился не только легкого предлога скрутить «бывших» вообще и страну Лэн в частности — в уютную такую укладочку, но и возможности устроить кому-то достославную гибель. Может быть, твоему названому братцу, может… нет, только не тебе. Однако во время твоего эдинского сидения под стражей с тобой вполне могло произойти нечто не вполне хорошее.

— Он что, меня так невзлюбил?

— Скорее наоборот. В том-то и соль. Ближайшие его советчики довольно-таки хорошо умеют услужать ему против его воли и желания.

— Но перед ним явился ты, как ангел чистой красоты…

— И напомнил ему, что: а — Тейнрелл — один из наших низших доманов и поэтому ты подлежишь юрисдикции Братства. Бэ: у тебя перстень защиты и содействия, ipse — через голову Братства никто тебя не смеет тронуть, даже он.

— И — вэ. Ты соскучился по мне?

— Безумно. Только не надо меня целовать в храме, Богородица станет ревновать.

Они, наверное, задремали — потому что грохот выдвинутого пробоя заставил их встрепенуться. И пружинистым, кошачьим шагом по хорам и центральному проходу между скамьями прошли автоматчики в глухих капюшонах с прорезью. Старший подошел к Денгилю, тот положил свою руку, где тоже был силт, на Танеидину. Их подняли с места и повели вперед.

— Ты как, не суеверна? За алтарь не побоишься зайти?

За алтарем была потайная дверца. Оттуда вниз шла винтовая лесенка.

Дальше всё в который раз показалось Танеиде сном: какими-то слабо освещенными подземными ходами шли они и переходами, ехали вместе с конвоем на закрытой вагонетке. «Этот путь не ищи, что в церкви, — он на один-единственный подобный случай, его закроют», — посмеиваясь, кричал Денгиль ей в ухо посреди грохота. Потом среди ночи настала тишина и холодное дыхание большой воды. «Озеро Цианор», донеслось до нее. Дальше был обыкновенный поезд и купе с жалюзи на окошке, где остались они двое, и утро в самом сердце любимых ее гор. Тепловоз, горячо дыша, выволакивал поезд из туннеля, пахло угольным перегаром.

— Здесь и в самом деле Алан рядом, я не соврал. Только сейчас нам в другую сторону, — объяснил Денгиль, перепрыгивая с камня на камень, точно горный козел. Из поезда они высадились через заднюю площадку, когда тот малым ходом преодолевал поворот: по-английски, как съязвил Волк.

— Далеко нам еще?

— Часа два пешего ходу. Да ты погляди, красота какая!

Утро было прозрачным и звонким, как серебро: пели ключи, топорщилась из-под щебня молодая трава, роса с ветвей капала им на головы и за ворот. И тропа была узкой и пустынной.

— Волк, ты что, меня снова опоил для храбрости? Вот и бок почти совсем перестал. Волшебство какое-то.

— Нет, всего только смазал кое-чем и потуже его перетянул, пока ты спала.

Он свернул в заросли, раздвинул их. Открылся грот, такой потаенный, что и зимой, когда лист опадет, пройдешь рядом — не заметишь.

— Лезь.

Внутри он, видимо, нажал на рычаг — в стене неслышно подвинулась с места глыба, открывая узкую и высокую щель. Пошли вниз по винтовой лестнице из грубого камня. Навстречу им тянуло, однако, не обычным промозглым, застоявшимся воздухом пещер, а трепетным теплом; и оттуда же исходил неяркий свет.

Внезапно сияние возросло многократно, хлестнуло по глазам, и сквозь него резкий голос спросил:

— Как вы прошли сюда?

— Рыбой по воде, белкой по ветвям, змеей по камню, — отозвался спутник Танеиды.

Свет опять пригас, и впереди, мягко обведенная по контуру неким розоватым мерцанием, открылась сводчатая дверца. И они оба в нее вошли.

Чудес не было. Было неожиданное: притвор или ризница, полная мерцающих по стенам огоньков, цветов и переливчатых блесток.

— У тебя найдется что-нибудь — монетка, брошка, вообще маленькая вещица?

— Ох, откуда же мне было знать-то, — она безуспешно рылась в карманах, боясь выронить на чистый пол ореховые крошки.

Тогда Денгиль выдернул из ее прически костяную шпильку с резной головкой.

— То, что надо.

Положил на столик, взамен выбрал для нее три белых гвоздики и исчерна-лиловый ирис для себя.

— Пойдем.


Сначала они двигались как бы через веселый лес малых колонн из белого мрамора с коринфскими капителями, по зеркальному черному полу. Дальше низкий потолок — или, скорее, карниз — ушел ввысь, и Танеида, запрокинув голову, почувствовала, что ее «повело». Они очутились в горе, выдолбленной изнутри. Колонны служили всего лишь опорой для галереи, три ряда которой, один над другим, наверху переходили в необъятный купол. На его диком камне округлыми выпуклостями или ребрами, исходящими из одной точки внизу, смутно рисовалась как бы двустворчатая раковина. Пол здесь был выложен флорентийской мозаикой из зеленовато-бурых яшм, желтоватого мрамора и густо-розового орлеца. На противоположном краю зала широкая лестница черного камня, прорезая галереи, тремя пролетами уходила вверх. У ее основания, на небольшой площадке, слегка приподнятой выше уровня пола и покрытой цветочным ковром, стояли Он и Она.

Эти статуи превышали обычный человеческий рост едва ли вдвое и, несмотря на постамент, должны были скрадываться размерами зала — но производили впечатление гигантских: может быть, от той силы, которая была в них замкнута. Мужчина, темный и абсолютно нагой, сидел, отодвинув в упоре левую ногу и резко приклонив голову книзу. Юное и в то же время мощное тело, нацеленное ввысь, как волна, как стрела на тугой тетиве. А лицо — жестокое, яростное, полное затаенной печали.

Фигура женщины из сероватого, теплого по тону камня выражала абсолютный покой. Стан, закутанный в ниспадающие ткани, точно хотел высвободиться из них еле заметным усилием, но погружался всё глубже. Бездонные глаза, нежный рот, легкий поворот головы к плечу исполнены полудетской чистоты, лучезарности и в то же время истинно женского лукавства.

— Терг и Терга. Две половины раковины. Подойди и отдай ей свои цветы. Он поднимает со дна души все злое и мутное, все напрасные порывы, тщетные сожаления и благие намерения, что обратились в пепел. А она принимает их в себя и омывает тебя живой водой, чтобы время сделало в твоей душе новую запись. Когда ты уже не сможешь без ужаса глядеть ему в глаза, знай, что пришел твой час. В последний раз омой душу во влаге очей его сестры и жены и уходи.

Сам Денгиль тоже положил свой цветок к подножию Терга.

— Ина моя, кукен. Дай мне правую руку.

Они сложили свои ладони, как раковину.

— Я, Денгиль, говорю. Ты будешь моей супругой перед Синим Небом — на жизнь и смерть, на этом свете и на том. Это слово мое нерушимо, потому что оно — часть меня.

— Я, Кардинена, говорю тоже. Беру тебя в мужья и отдаю себя тебе навечно, потому что мы с тобой и так одно, что бы мы ни делали на этой земле. И если душа моя изменится — пусть это будет между мной и Синим Небом.


И снова — уже верхами — ехали они горной дорогой. Коней им подвели люди Денгиля, что ждали, когда они выйдут из грота. Дорога вела их в котловину, окруженную альпийскими лугами. Здесь только началась весна: снеговые языки отступили от дома, трава росла из луж, точно на рисовом поле, к дому, освещенному солнцем, вела узкая гравийная насыпь.

Денгиль наскоро привязал коней у крыльца, повел ее в сени, открыл дверь и вдруг мягко, но властно толкнул внутрь. В замешательстве она ловила слухом его удаляющиеся шаги, стоя в полнейшей тьме.

Тьма была, однако, теплой и уютной: от нее пахло протопленной печью, и жареным барашком, и кофе с корицей и кардамоном. А поверх всего струился густой запах дорогого трубочного табака. И еще темнота эта дышала на множество ладов.

— Ну вот и эта дикая лесная эркени — любительница разрешать все проблемы экстранеординарным способом, — с ленцой заговорила она. — Что еще причислим к ее достоинствам?

— Высокую образованность, — хрипловато откликнулись из дальнего угла.

— Уточним. В каких именно науках?

— В философии.

— Какой, официально признанной? — иронически вопросили совсем рядом с Танеидой.

— Да нет же. Зубрит Аристотеля, Плотина и Суареса в оригинале, а Канта и Гегеля с их дубовым немецким умудряется даже понимать.

— Кстати, что у нее вообще с заграничными языками?

— Вылитый Пико делла Мирандола женского полу. Английский, немецкий, французский, латынь, древний арабский, иврит и греческий, — включился в разговор голос женщины немалых лет, вроде бы знакомый. — Немного parlare italiano, однако считает его конфетным и приторным. Из местных диалектов — все три динанских и эроский в придачу, а в минуты высшего вдохновения — блатная музыка.

— Солидный перечень. Еще что-нибудь о книжных премудростях?

— Практическая экономика и экономическая география, особенно закрытых областей. Плюс к этому — повышенный интерес к новейшим электронным технологиям. В общем, лезет в воду, не спросясь у нас броду, хоть и могла бы.

— Считаю, тема закрыта. Кто скажет о ней как о военачальнике?

— А что говорить, все и так знают, — басовито отозвались с другого фланга. — Полководец ни то ни сё, хоть и на редкость отважна, этого не отнимешь. Людей находить умеет, и таких асов, каких и я за всю жизнь не видывал.

— Абсолютно то же современники приписывали нойону Тэмучжину, а он стал крупнейшим политическим деятелем и создал такую армию, что равной ей не было в мире, — отпарировал тихий, дребезжащий, но въедливый голосок. Прочие заволновались: видимо, это восхваление их чем-то задело.

— Тише! Перейдем к ее религиозности.

— В равной мере держит прямо Коран, Тору и Евангелие, а вероисповедание меняет периодически — в зависимости от того, какое Писание из трех читает сейчас.

— Как с физическим развитием — в норме?

— О, я думаю, этот вопрос и поднимать не стоило, — отозвалась женщина под самым локтем Танеиды. — Дня два уже как первый клинок Динана и наследница покойного Тейнрелла.

Они перебрасывались ею как теннисным мячиком — едва успевала следить за репликами.

— С добродетелями покончено. Перейдем к порокам. Что там за ней числится?

— Стремление в любой ситуации быть равной самой себе — как ибсеновский Бранд. И платить за это любую цену.

— Честность до упора, вопреки разуму.

— Болезненная совестливость: отвечает самой собою за чужие грехи.

— Самоуверенность. Одному тюремному врачишке пообещала легкую смерть от своей руки, будучи наполовину сама на том свете. И, думаете, сдержала слово? Как бы не так!

Танеида похолодела. Об этом и Локи не догадывался. Сам врач был из них? Не может быть. Проговорился? Но зачем…

— Послушайте! Это нечестно. Вы меня насквозь высвечиваете, а я даже ваших лиц не знаю.

— Выключатель за вашей спиной. Мы ведь нынче при электричестве, Денгиль солнечную батарею придумал во всю крышу. Видали, как блестит?

Танеида не оборачиваясь, ощупывала косяк.

— Погодите! — остановил ее мягкий женский голос. — По всем канонам мы должны были снимать маски перед вами поодиночке — не здесь, а там, в Зале Тергов. Но мы решили, что с вас и так довольно помпезности. Поэтому примите нас всех такими, как мы есть, и сразу. Ну же, давайте свет!

Танеида нашла, наконец, кнопку, надавила и вернулась на свое место, стараясь не суетиться и прикрыв глаза, чтобы разглядеть каждого из них по отдельности.

Они сидели за большим столом, загроможденным парадной посудой и бумагами — все девять.

Имран, блистательный публицист и политический обозреватель, одним из первых, еще до официальных высылок, уехавший за границу;

Хорт, провинциальный терапевт из эркской глубинки и, по отзыву ее доктора Линни, великолепный нейрохирург — ей показали его на одном из негромких медицинских конгрессов;

Сейхр, литератор и историк, эмигрант и автор ее любимой книги о Чингисхане;

Керг, адвокат, которого издавна прозвали «борец за неправое дело»: до революции он все защищал таких левых, как она, а после нее — кэлангов, которых пытались сделать военными преступниками;

Маллор, тот самый громогласный вояка — вот он, значит, с кем;

Шегельд, наставник в теософских премудростях, с вечно дымящейся трубкой в руке;

Эррата, танцовщица на все времена;

и Диамис, ее милая вечнозеленая Диамис!

А в центре, к дальнем конце комнаты — Карен Лино, пропащая душа, мусульманин с немусульманским имечком, о котором никто не слышал после конца войны. Совсем облысел и пуще прежнего похож на буддийского ламу — такой важный! Созвездие лиц, знакомых ей и полузнакомых — но сейчас, когда они собрались вместе, видно, что они в равной степени отмечены незаурядностью. Умом. Талантом. Душевной свободой.

— Она думала, легены — эпические герои или мудрецы с бородами до полу, — прокомментировал Керг ее молчание. — А мы только люди, которые в действительности значат больше, чем регламентирует их официальное положение, а делают еще больше, чем значат.

— Дайте человеку, наконец, поесть, — вмешалась Диамис. — Пастурма ведь имеется еще на кухне? И салат из репы импортной.

— А теперь к делу, — заявил чуть погодя Карен, как старший здесь. — Сразу предупреждаю: Денгилю ни намека. О чем он, такой умный, догадался — пусть догадывается.

— То, что вы делаете в стране — уравновешиваете правительственное влияние — целиком в наших интересах, — продолжал он. — Поэтому мы с самого начала и дали вам силт как знак оберега и содействия. Камень в нем, розовый алмаз, — не столько ваш портрет, сколько символ вашего права на ту целокупность знания, которым располагает Братство Зеркала. Этим последним правом вы, по сути, еще активно не пользовались. Кроме того, пора вам знать: если вы откроете свой перстень, вам подчинится любой из Оддисены. Но это дозволено делать только в крайнем случае.

— Вы что же — хотите сделать из меня легена?

— Нет. Во-первых, наше число ограничено традицией. Нас бывает и двенадцать, но это в случае настоятельной необходимости, критических условий и прочего. Во-вторых, мы прошли через все круги и каждый раз заново связывали себя клятвой. Для вас же мы хотим, чтобы ваша воля была свободна и ничем не ограничена, кроме вашей совести. Есть только одно место в Братстве Зеркала, которое удовлетворяет этим условиям. Магистр.

Он подошел к Танеиде и, как прежде Диамис, открыл ей кольцо.

— Это ведь магистерский алмаз. И огранка не так уж прихотлива, а ведь сколько в нем сияния!

— Но… это не для меня. Я не хотела властвовать.

— Этого и не потребуется. Вы будете магистром не для власти, а для чести. Чем выше место человека в Оддисене, тем выше и последствия, и ответственность за содеянное им. За то, что человек совершит, будучи на магистерском посту, он отвечает перед самим собою, а это тяжелее, чем перед другими. Вы пока таким знанием и мудростью не обладаете.

— Но есть одно обстоятельство, — это вступил Керг. — В Братстве довлеет сила ветхого закона. Все установления, и прежние, и новые, подчинены известной вам триаде: постепенное восхождение — ответственность за власть — пожизненность. Изменить что-либо, пусть по мелочи, — значит начать цепную реакцию, которая в конце концов логически превратит Братство в обычный закрытый орден с привилегиями и борьбой за них. Поэтому нам нужен человек, который мог бы, не покушаясь на основы, привести наше решение в соответствие с живой жизнью. Это право одного только магистра.

— Вы полагаете, для этого, труднейшего из труднейших, меня хватит? Что же…

Танеида обвела всех неожиданно веселым и твердым взглядом.

— Не мне с вами спорить. И не в моем обычае отвергать то, что посылает Господь Вседержитель. Будь что будет, я — принимаю!

И после паузы:

— Сколько у меня друзей, а я и не знала.


Позвали Денгиля — обихаживал на конюшне лошадей, которые их всех сюда доставили. Разгребли завал на столе. Подняли веселую возню на кухне. И началась для Танеиды самая удивительная свадьба, самая суматошная и блаженная брачная ночь, какую можно было представить: когда все опять пили и ели, и смеялись, и перерывали Денгилевы книги, и говорили без конца. Имран играл на рояле — он не только «писчим пером», но и музыкантом оказался первоклассным. Эррата, разумеется, танцевала посреди лесниковой каморы. Шегельд и Сейхр, споря и философствуя, обсыпали всю окрестность табаком — один из трубки, другой из сигарет без мундштука. Посреди этого интеллектуального пиршества новобрачные то и дело искали пятый угол, впрочем, не совсем безуспешно.

Утром, когда разъезжались, заботливая Диамис напомнила:

— Погодите, а псевдоним для того, чтобы по нему адресовать информацию? Не на Кардинену же засылать, это имя как-то быстро по всему Лэну зазвучало.

— Может быть, Виктория? — спросил Имран.

— Фатх, — это уже перевел на эроский Карен. — Только это имя для мужа. Но ведь и она сама…

— А, бросьте вы! Почему не просто Никэ, Ника Самофракийская, — решила Диамис. — И не так избито, и всем ясно.


Медовый месяц тоже оказался под стать первой ночи. Они с Денгилем вернулись в Дом: так называли подземное сооружение, сердцем которого была Зала Тергов. С ними приехали и «заграничники», Сейхр и Имран, которые ждали здесь нелегальной переброски. Удивительная это была пара — современные Дон-Кихот и Санчо Панса, которые вдобавок обменялись частью своих качеств. Имран был высок, спортивен, русоволос и склонен к саркастическим афоризмам. Сейхр — низенький, с брюшком: серые волосы вились штопором, нижняя губа чуть оттопыривалась, а горбатый нос нависал над нею, как романтический утес. Первый был лаконичен, второй велеречив: младший — циник, старший — романтик. Европеец и иудей. Притом они не расставались ни на минуту, и пребывание Танеиды в Доме шло под аккомпанемент как бы двухголосной фуги.

У Сейхра она спросила:

— Храм Тергов — он что, вырублен снаружи из отверстия в горе, как армянский Гегард?

— Не совсем. Здесь вообще-то сеть пещер карстового происхождения. Над самой большой пещерой вынули купол — она показалась низка, — однако расширили не только сверху, но и снизу. Камень шел на отделку галерей, большей частью природных, но также и искусственных. Говорят также, что статуи Тергов изваяны тогда же из глыб, оставшихся после черновой работы, и как бы растут из пола. Но это уж вряд ли, по-моему: мастерство скульптора по стилю и психологизму относится к более позднему времени. Да и мраморы неодинаковые.

— Как люди нашли в себе силу сотворить подобное?

— Спросите лучше, как они могли бы удержать ее в себе, эту силу, когда нечто иное прорастает из человека, как древо, и завладевает им?

Тут подключался Имран:

— Почему-то думают, что homo — существо самодовлеющее. И это сейчас, когда хотя бы его экстрасенсорные способности несомненны. Вы скажете, что они идут из него самого? Из каждого по отдельности? Но тогда они могли бы только разъединить человечество, а они соединяют. На последнее способна только такая мощь, которая находится вовне и выше.

— Тогда это уж точно не Бог, хоть вы намекаете именно на это, — смеялась Танеида. — Аллах, как говорят, ближе человеку, чем его шейная артерия или внутренности.

Вокруг Зала, который был сердцем Дома, шли концентрические окружности коридоров, анфилад и комнат, разделенные лучами проходов на части: всё это называли Сектора. Был Сектор Гостиничный, где поселили их с Денгилем, и Сектор Апартаментов, в нем постоянно обитали Карен и вообще те, которым был противопоказан открытый воздух. Хватало в них всего, кроме земного шума, и гораздо большей роскошью, чем мебель дорогих пород, картины, книжные раритеты, тонкий фарфор и современнейшая бытовая техника, считались тут качественные записи бойкого уличной жизни, морского прибоя или широколистой соловьиной рощи. А еще был Медицинский Сектор, любимое детище Хорта; Спортивный — с гимнастическими и фехтовальными залами, конюшнями и даже ипподромом. Информационный — с библиотекой, фонотекой, видео- аудио- и прочими «теками», — и Сектор Сокровищ, где веками копилось то, что давно могли бы расточить войны и междоусобицы, находились в самом низу и были рассчитаны на прямое попадание атомной или нейтронной бомбы. Все Сектора складывались в огромную спираль, уходящую в основание горы и там перетекающую в подземный лабиринт.

— Можно вообразить себе, что это символизирует путь человека к истине, — рассуждал Сейхр. — Идти, подниматься, даже поднимаясь — возвращаться к ней опять и все время ее оспаривать, дабы обогатить ее.

— Ибо истина должна изменяться уже для того, чтобы остаться истиной, — вторил ему Имран. — Мы-то, как говорят, прогрессируем. Во всяком случае, меняемся, это уж бесспорно.

В библиотеке, где Танеида устроилась подобно мышонку в головке сыра, оба они клали ей поверх манускриптов и инкунабул вполне современный аналитические обзоры и, конечно, комментировали.

— Ваши добрые дядья Лон-ини и Марэм-ини вельми хорошо все обустроили. Крестьянам — землю в долгосрочную аренду, пролетариям — не слишком пыльную работу, промышленникам — жирные места управляющих бывшей их собственностью; военным — Академию и Генштаб; тем же, кто мыслит нелояльно — заграницу без конца и без края. Равновесие сытости! — Сейхр.

— Если человека тянет плюнуть в свою жирную похлебку, это, конечно, гадко. Но не стоит ли за этим нечто более высокое и идея более благородная? Говорят, что самое ценное в человеке — его нонконформизм, — Имран.

— Вы сделали вид, что разрушили старую систему управления, но — Боже! — тотчас получили новую, с иголочки, куда более наглую бюрократию. Боретесь с почтенными древними суевериями, где закодировано истинное знание, — и обрастаете шелухой новых, под которыми нет почвы. Убрали диктатора — и вот увидите, новая диктатура здесь будет, если не создана уже, — говорил Сейхр.

— Спящее общество рождает чудовищ, — итожил Имран.

Когда они уехали, Танеида перевела дух. И всё-таки занозу в мозгу они ей оставили. «Вы пока еще сусло, из которого еще не вышло вина. Какое будет это вино, — никому неведомо. Мы стражи, мы блюстители этого неведомого, того, что еще грядет», — говорил внутри нее невидимый Стейн.

Хрейа — имя любви

Доктор сидел в гобеленовом кабинете Танеиды, перебирая дорогие оттиски японских гравюр укиё-э, любопытных с точки зрения медицины. Сама она писала очередной реферат для дядюшки: занятие небезынтересное, тем более, что Лэн, тамошние приключения и тамошние проблемы за последние месяцы как-то отдалились. Хмуро сказал, как бы про себя:

— Те южнолэнские вояки, что еще в Ларго… Ну, подследственные, которых еще не очистили от грехов, вымышленных или настоящих… Было получено указание сделать каждому тотальный анализ крови на антитела, склеиваемость белков и совместимость.

— Зачем — устроить банк здоровья для власть предержащих? Вроде Института крови в Социалистической Рутении? Хорошо, я запомню.

— Не надо. Пересадки и подсадки мы регулируем. Даже наших жен задействовали.

— Тогда что же?

— Там один юнец — его вместе с тобою можно соединить в общую систему кровообращения.

— И что теперь? Приберечь его для собственных дракульских нужд?

Линни даже носа не поднял от классических японских скабрезностей.

— Его имя — Дэйн Антис, родня экс-премьеру в городе Лэне. Иначе как бы его записали в офицеры чуть ли не с пеленок? В прошлую войну он был прямым мальчишкой, лет девяти от силы. И в бою, конечно, не был ни разу. Беленький такой, благостный и собой недурен. Знаешь, что за ним числится? Один наш дурак в ссоре — и не с ним даже, а с приятелем его, — хватил рукой за его полуобнаженную шпагу, а такое не положено даже в случае арестования: оскорбление. По-простому, хуже, чем за яйца взять. Ну, мальчик выдернул свое «жальце» из чужих рук и вгорячах рубанул того от плеча до, пардон, задницы. Его потом сутки желчью рвало не переставая.

— Хм. Этот Дэйн психически вменяем или невротик?

— Разбираешься. Здоров он как ты или я, и формально за свои действия отвечает. Суд, конечно, имеет все права учесть состояние аффекта, если захочет.

— Суд?

— Ну конечно. Судить его будут. А что еще делать с человеком, который органически не приемлет ни бесчестия, ни убийства?

— Оригинальный ход мыслей у тебя. Слушай. Договорись о его освобождении под залог по какой-нибудь медицинской причине — ты на это мастак. Деньги тебе дам я, но ты свали это хоть на наших ангелов ада, благо они пока не уехали. Их посвяти в кое-что: пусть подыщут ему тихую комнату из недавно освободившихся. Мне доложишь об исполнении. А потом напрочь выкинь это из головы. Ясно?


«Сегодня с утра тихо падает снег. Тысячи, тьмы тем крошечных танцовщиц в белых юбочках летят с небес на землю, их подхватывает ветер и раскачивает в ритме моих мыслей. В тот день тоже снежило, завораживало, смывало горечь с души. Было что-то очень рано, когда я проснулся в то воскресенье и вышел на порог дома. (Впрочем, спал я плохо с тех пор, как вышел из Ларго.) И вот по пустынной улочке прошла мимо меня женская фигура, обернутая в длинную накидку. Что было в ней, от чего я тотчас же снялся с места и двинулся следом? Плащи такие носит каждая третья горожанка: под ними прячут вечерние туалеты или верховые наряды. То, что судя по походке, гибкой прямизне стана, гордому поставу головы, женщина была молода? Но именно таких я и остерегался. Сверстники надо мной посмеивались: вовек будешь бояться вражеской крови, пока не прольешь крови девичьей или хотя бы хорошая баба тебя не вразумит.

Но эта женщина и двигалась иначе: не раскачивая бедрами, как они все, не оглядываясь кокетливо (а тем не менее, я был уверен, что она меня видит). Будто летела над землей вместе со снегом. Так легка и просторна была ее поступь, что я стал отставать почти сразу. Но она замедляла шаг, точно подманивая — и снова уходила, легко вынося вперед маленькую ножку в меховом башмачке. Мы почти бежали незнакомыми улицами: и уже сердце подступало к самому горлу и во рту появился солоноватый привкус, когда она остановилась (я чуть не налетел на нее с разгона) и обернула ко мне смеющееся свое лицо. Глаза были удивительно синего цвета — как зимнее небо при ясном солнце. И голос ее мягко толкнул меня в грудь:

— Спасибо, до дому вы меня проводили. Так не зайдете ли внутрь? Чаю выпьете, вина согрею ради гостя.

И меня действительно поили горячим рубиновым вином с запахом корицы и гвоздики и терпким чаем совсем такого же цвета. Комната с выцветшими гобеленами и китайским резным шаром вместо люстры казалась величиной со скорлупу грецкого ореха — так много было книг: на стеллажах, на письменном столике, на узком старомодном диване и креслах… Сроду не видал подобного книжного богатства. Мы бродили в нем по щиколотку, размыкали застежки тяжких переплетов, любовались золотыми, киноварными, изумрудного цвета заставками, причудливостью инициалов, отдували шелковую бумагу с гравюр.

— Это всё твои? — спросил я. Она засмеялась тихо — голос у нее был как серебро звенящее, как чистая вода, бегущая по ложу из камней.

— Нет, мне привозят сюда и в мой главный дом ничейные… брошенные, принадлежащие старым родам.

— Ты сама какого рода?

— По матери я Стуре. Они все были в душе книжники: букинисты, архивариусы. А род Антис — ты же ведь Антис? — ведет свое начало от кузнецов, воинов и оружейников.

Всё было предопределено. Волосы, которые она подколола на висках, падали на спину плащом из золотой пряжи. Она была меня старше, но не старее: чистая кожа, яркие краски губ, бровей и щек, гибкая повадка. Только почти инстинктивное чувство собственного достоинства, устоявшееся благородство слов и движений говорили — не столько о возрасте, сколько о некоем трудном опыте.

Мы еще что-то пили, шутя пытались доставать прямо ртом бирюльки со дна плоской чаши, читали стихи, рассматривали старинные рисунки и копии картин, что все более откровенно говорили мне о земной любви.

И я ничуть не боялся того, что должно было произойти. Что надвигалось на нас тугой волной. Стояло за спинами и обдавало жаром.

«Роняя лепестки,

Вдруг пролил горсточку воды

Камелии цветок»,

прошептали мои губы. Очередной лист гравюр соскользнул у нас с колен. И мы бросились друг другу в объятия — с отчаянием последнего дня.

— Знаешь, у меня ведь никогда не было женщины.

— А у меня — юноши.

Только сейчас, когда мы, не разъединяя рук и губ, дошли до спальни и запутались в одежде друг друга — я понял всю меру ее сдержанности. И уже много позже — какую-то первородную силу любовного ее искусства и отваги.

Я излил в нее всю муть и грязь, весь ужас, который поднялся из моего нутра — гордыню и гнев, и мрак первой стыдной тяги к женщине, и кровь той смерти, которая легла поперек всех моих путей. И застыл на ней опустошенный, без мыслей, без желаний, даже без облегчения. Тогда осторожно, ласково пальцы ее и губы стали возжигать во мне новое, чистое пламя — чтобы принять его в себя.

Потом ее теплая жизнь текла рядом со мной, омывая сердце и душу. И снег залеплял все окна, закутывая нас в кокон.

— Знаешь, я ведь человека убил, — неожиданно признался я, прижимаясь к ней всей дрожью своего тела.

— А я, наверное, сотню. Но это не стоит упоминания.

И я тоже понял, что это не имеет смысла теперь, когда я умер и возродился заново, и что чудо моего рождения сотворила она.

— Я Дэйн. Дэйн Антис, — произнес я свое старое имя, будто оно было новым, данным мне сейчас. — А ты?

— Чтобы узнать мое имя, малыш, тебе достаточно выйти отсюда и спросить первого встречного, кто живет в этом доме. Только это буду не та я, что сегодня лежит рядом с тобой.

— Тогда я назову тебя сам. Ты — Хрейа. Хрусталь, и радость, и светоч, и хруст снега под ногами ясным утром. И лучший колокол в городе Лэне, подобный человеческому голосу.

Я и в самом деле узнал, кто она, — в тот же день понял сторонним каким-то умом. Мы даже мельком виделись — на суде, где мне дали ничтожный срок, и то условно; и говорили после него друг с другом, но словно чужие. Я понял: она так была полна великой своей любовью, что ее хватило бы тогда оберечь весь мир, не то что первого встречного, которого она подняла из хаоса и гибели. Хрейи — вот кого уже не было на свете. Но не о том я скорблю. И не о том, что кочевал по разным землям и, вернувшись, не узнал своей родины — пускай перемены были и благие. И не о том, что дочь моя росла, не зная отца. Мне показали ее еще молоденькой девушкой, когда я вел группу интуристов по Йеллоустону: хорошенькая особа, из тех, кто много кокетничает, но потом мирно и счастливо живет с мужем и родит ему здоровых детишек. Но не было в ней даже малой толики небесного огня, который соединил нас с ее матерью в день ее зачатия».


— Не понимаю, почему нельзя было верхами ехать? — вопросил Дан.

По лесной дороге шириной в две ладони шли гуськом: впереди Хорри, как частично натурализованный и знающий путь, за ним Дан (оба в защитного цвета комбинезонах, башмаках и с заплечными торбами), далее Танеида в довольно изящной холстинковой хламиде, щедро обрызганной диметилфталатом. Замыкал группу побратим Нойи в самом новом из своих бэ-ушных комплектов обмундирования, начищенных сапогах, с сумкой через плечо, откуда торчала горловина термоса, и с тросточкой, которой он непрестанно шевелил траву в поисках то ли сморчков, то ли змей. Все были в накомарниках с широкими полями и откинутыми назад сетками.

— Первое — не едят они здешней травы, от нее у них с животом делается худо. Второе — если ты на коне в деревню въехал, значит, барин, — объяснил Хорри.

— И в конце концов, за десять километров не треснете и не рассыплетесь, ветераны, — добавила Танеида. Хорри, давно ее не видевший, невольно оглянулся. За зиму она приобрела мягкость, плавность движений, лицо округлилось и чуть побледнело, блеск глаз как бы ушел внутрь.

— Ну да, десять, — проворчал Нойи. — Это если прямую дорогу знаешь. А то налево ступишь — в болоте пропадешь, направо пойдешь — бурый медведь заест.

— Зато в трех лесных деревнях девушки — не чета вашим горским головешкам и городским вертячкам, — рассмеялся Хорри. — Тонкие, золотоволосые, смотрят на тебя, как царицы.

Из-за девушек и облавной охоты он, выправив себе отставку, и жил здесь по четыре месяца в году, остальное время подрабатывая торговым агентом. Собирался ожениться и совсем было с одной «хваленушкой» сговорился, но пока старики не допускали, присматривались.

— Верно, — подтвердил Дан. — Только нравы здесь уж больно строгие. Мало вспахать и засеять, надо еще, чтобы пашня уродила. До той же поры лазь к своей богоданной супруге каждую ночь через забор и скребись в окошко, аки тать. А здешние охотницкие собаки тем временем твои штаны на ремье распускают. Чудесные здесь лаечки, не то, что ваши северные чемоданы: ушки торчком, хвост кольцом, зубы что шилья и голосок аж в ушах вязнет.

— Верно, у тебя богатая практика была — в смысле заборов и зубок, — отшил его Хорри.

Дан на какое-то время унялся, но вскоре опять вступил:

— Хорри, ты ведь специалист. Не скажешь, какой здесь социальный строй?

— Матриархально-общинный, — отозвался тот на удивление добродушно. — Земли у домов — с носовой платок: редиску посадить, укропчик там, картошку-скороспелку. Сирени развели — запах даже сюда вроде доносится. А больше ничего и не растет. Летом стрелолист по болотам копают. Ох, вкусен — лучше картофеля. Вообще-то он редкое растение, так здесь его рассаживать выучились. Но главное тут начинается осенью, когда гон кончится и матки детей подрастят. Все три деревни — и Зент-Антран, и Зент-Ирден, и Селета — в цепях стоят, а на них из лесу загонщики зверя гонят. Мехов добудут, шкуры выделают — и в обмен всё получат, что ни захотят. И ружей здесь — по два на каждую душу населения, включая грудных младенцев.

— Хватит распинаться, знаешь же, что не люблю я здешней охоты, — внезапно оборвала его Танеида.

«Нервная стала она за последний год, — подумал Хорри. — Дела государственные — это тебе не то, что по Лэну на Бахре разъезжать». В явной этой мысли он сам для себя прятал тайную: его пылко уважаемую ину Та-Эль здесь ставили не ахти как высоко, не то что в Лэне. Мужа нет — для них не беда, а почему детей не завела?

— А вообще всяк идет по земле своим путем, — профилософствовал Нойи, нагибаясь за ранней черникой. — Мне вот тоже прошлым разом в диковину было и что старухи у них во главе рода, ну, конечно, не когда охота или война, и что мыться приходится в этих стоячих котлах, будто вот сейчас черти прибегут под тобою огонь разводить, а омываться зимой в сугробе, летом — в родниках. И что вроде не безбожники, как я, а попов и в помине нет.

— Ребятишки, подходим. Даю вводную, — вмешалась Танеида. — Поскольку, по предварительным заключениям, в Зент-Антране коммуна, матриархат и геронтократия вместе взятые, прошу соблюдать некоторое приличие в поведении. А именно: за общим столом сахар и конфеты горстями в рот не совать — привозные. Медовуху пить из стаканчиков от фляжек, а не из здешних ковшиков — это тебя, Данчик, особо касается, ты более всех у нас в прошлый визит головой оказался некрепок. Девушек местных не чаровать, мясо им в миску своим кинжалом не крошить. У их женихов свои ножи есть, и преострые. Ты, побратим, на сей счет, по-моему, уже достаточно просвещен?

— Вот, наконец, и местные аборигены, — произнес Хорри. По тропе навстречу шли двое: почти взрослая девушка со вьюком за плечами и мальчишка-подросток с ружьем. Завидев путников, девушка ахнула от восторга и повисла у Танеиды на шее. Та бережно отстранила ее и с улыбкой что-то произнесла на ухо.

— Прабабка Цехийя на охоте с другими старшими. Придет — то-то возрадуется, — ответила девушка, деликатно отстраняясь.

Высокие деревенские дома (вверху люди, внизу — скот) стояли почти правильным кругом, как гуляй-город, тылами к лесу, лицом к площади. Посередине были вкопаны в утрамбованную за сотни лет землю такие же древние и крепкие столы и скамьи — для летних посиделок и пирушек. Путники еле дошли до них — так сразу отказали ноги, едва донеся до сидячего места.

Но тут же им пришлось выпрямиться: из лесу вывалилась толпа подружейных людей и собак. Впереди вышагивала осанистая, плотная старуха с точеными чертами строгого лица, в черной разрезной юбке поверх черной же рубахи. Длинные косы были под платком завернуты в два узких чехла — у лесных считалось, что в вельми преклонные годы в них набивается неведомо какое ведовство и колдовство, так что не грех и остеречься. Неизменное ружье торчало стволом кверху — значит, побывало в работе.

Танеида вышла вперед и чинно присела свечкой. И по тому, что это был не приличный случаю поясной поклон, и по тому, как медленно она поднималась, Хорри понял:

«А ведь инэни наша беременна. И, кажется, давно. То-то Дан все насчет лошадей возникал».


— И от кого оно у тебя? — строго вопросила прабабуся Цехийя.

— Размножилась почкованием, ясное дело.

— Ты это со своими китоврасами зубоскаль! Мне потомки надобны хороших кровей. От человека, а не от этих, какие со звериными кличками. Ну, парня зачала — ладно, не спрошу, от какого он дива. Но если то девка хорошего племени, добрая умом и здоровьем, — вот те крест, свое имя ей отдам. Десять дестей лет без малого его ношу, надоело уже.

— За ее здоровьем-то я и приехала. Ягоды лесные, мед, молоко козье, сыр домашний… Воздух — хоть режь его ломтями и ешь.

— Зато врач в Селете — не акушер, а простой хирург, любая наша повитуха его стократ ученее. И надобной техники у него не имеется.

— Врача я, может быть, своего выпишу попозже. А техника — она для больных рожениц и родильниц. Понимаешь, бабо?

— Ох. Дура ты, дура. Сызнова монету на ребро ставишь. Доиграешься, что ни тебя не станет, ни младенца — ни больного, ни здорового!


И ведь в самом деле едва не доигралась.

Дело было осенью, когда уже сроки дохаживала — дней десять оставалось. Пошли, как всегда, в лес: она, побратим и один из ее меньших родичей. И лес-то хорошо знали все трое, но вот как затмение нашло. Так частенько бывает: и места знакомые, а свою тропу еще поищи. Тут ее и прихватило, да сразу так, что идти не могла. Нойи пытался нести на руках, но куда, спрашивается?

— Ну вот что, — сказал мальчишке, — ищи-ка ты, брат, дорогу один и веди сюда народ. Быстрее выйдет. А мы оба с места не сдвинемся.

Благо, взяли с собой старое одеяло — на земле отдыхать, да и время было теплое и не комариное. Нойи уложил ее, что снял, что стянул, на прочем распустил застежки.

— Ты со мной ничего не бойся. Я на конной ферме покойного батюшки все кобыльи роды принимал.

— У вас разве была ферма?

— А как же — молочная. Детское питание, лечебный кумыс… Еще до гражданской. Да ты не пыжься, ори, если хочется, или выругайся. Стесняться пока некого… Так вот, отец от ласок завел козла. Он вонючий, те и не шастают на конюшню гривы путать. И ведь какой лихой козел оказался! Чуть кто из старших конюхов или нас, мальчишек, зазевается — шасть в ворота, взмекнет — и пошел по улице погром устраивать. Народ лезет кто в дверь, кто на дерево, ребятня визжит, бабы в обморок падают — словом, чистый судный день.

Рассказывая, он, как мог, старался уместить Танеиду поудобнее, подсовывал под поясницу китель, свернутый в трубку.

— Да, а козел-то был однорогий. Пришлые работники его в отместку чем-то хмельным подпоили и хотели было оба рога спилить, да не рассчитали дозы и не довели до конца, — его крепкие пальцы массировали ей бока и бедра, на что-то там надавливали, и вроде бы отпускало. — Вот однажды вечером шествует он эдак чинить расправу, а в кустах на обочине — нашего коновала сынок до того с нареченной своей доцеловался, что заметил окаянного врага, когда тот уже совсем рядом бородой помавал и вертелом своим паскудным нацеливался. Кавалер опешил от изумления, а девице что делать? Ухватила козла с перепугу за рог и волочит по тропинке, откуда сила появилась! Так мы и переняли его, сердешного.

— После этого, — подытожил он с торжеством, — весь поселок судачил, что ветеринаров сын уж точно красное вино еще не откупорил. Ведь с единорогом только девственница и совладает, больше никто.

Она не удержалась, прыснула. И тотчас же судороги пошли с удесятеренной силой, и Нойи для противовеса понес такую загибистую жеребятину, что она то стонала, то плакала от смеха и вьюном вертелась в его объятиях.

— Ох, братец, перестань, меня уже наизнанку выворачивает, — наконец взмолилась она.

— Вот и чудно, это у тебя потуги пошли. Ногами крепче упирайся и не спеши понапрасну. Черт, у меня из тряпок чистого — один носовой платок в кармане завалялся, и то потому, что месяц насморка не было. Иль погоди, я же вчера только новое исподнее надел, то самое, наследие Чингисхана. Ты можешь на меня минутку не смотреть?

А ей уже не до него, вообще ни до чего не было. Он сбросил с себя все, кроме «пояска стыдливости», вздохнув, натянул обратно галифе и носки, а нижнюю шелковую рубашку подсунул ей под спину и развернул.

— Ну держись, теперь мы с тобой родим. Слушай, ты приподняться и стать на корточки сможешь?

Бережно взял ее под мышки, подобрался со спины, почти посадив ее к себе на колени. Его руки легли ей на талию и вдруг с силой надавили книзу. Дитя пошло так плавно и легко для нее, что она почувствовала, как ершистые волосики щекочут ей ноги. И тотчас же изо складок белья раздался слабый, но требовательный писк. Она вздрогнула.

— Тихо! Девочку не раздави, — Нойи высвободился, уложил ее назад на одеяло. В торбе отыскал спички и грибной ножик, в кармане галифе — катушку тонкой рыболовной лески. Прокалил лезвие и вполне профессионально, меж двух перевязок, отделил дитя от пуповины.

— А она ничего, здоровенькая с виду, — разглядывал он существо, орущее благим матом. — Ручки-ножки в комплекте. Голосок самый командирский. Видом и цветом вот малость подкачала — вроде заплесневелой колбасы. Первородная смазка называется. Мыть ее мне нечем: в ручье вода холодная и всякая тина по ней плавает. Ладно, травой как-нибудь оботру и теми тряпками, что не очень в грязи вывалялись. Пускай пока так поживет.

Обтер, сунул в один подштанник и замотал другим, положил Танеиде на живот, ближе к левой стороне. Девочка сразу затихла и засопела носиком.

— Это она твое сердце услышала. Ну вот, порядок. Теперь можно и людей дожидаться.

Накидал поверху все, что оставалось более или менее сухого: китель, верхнюю сорочку, — подгреб листву. Обулся, в ключе смочил платок и обтер Танеиде пот с лица и шеи.

— Нойи, — произнесла она слабым голосом. — Ты же врун несусветный. Какие там кобылы — они при человеке почти что и не родят.

— Да я это еще в детстве у наших бабок перенимал. Рожали-то все дома, не то что ныне. Ну, и еще меня по современному обычаю к Эни пустили, когда двояшек на свет производила. Зрелище было, я скажу, не чета твоему — хоть сразу беги стерилизоваться.

— Впрочем, — добавил он с лукавством, — ни одна из тех, кто сделал меня отцом, на Нойи Ланки не в обиде. А ты, хитрая, меня мамашей сделала на образец праматери Рахили. Помнишь, как ее служанка ей на колени рожала?

И, взглянув окрест себя:

— Вот теперь они идут. Ломятся прямо через кусты с носилками, как молодые лоси. Добрых полдеревни с разгневанной прабабой Цехийей во главе. И ведь, ручаюсь, ни один не догадался принести мне чистые портки!


С той поры Нойи любил в самом узком кругу похваляться, как его «умамили».

А девочка уродилась всем на диво: ничем не болела, не плакала почти — если чего-то хотела, только слегка покряхтывала. Танеида кормила ее грудью лет до двух. Маленькая Цехийя, «Золотинка», уже и на дыбки встала, уже побежала — ползать так и не научилась, да и ходить, кажется, не могла, так и носило ее вразбежку по всему дому. Уже произнесла первые слова и фразы, похожие на человеческую речь, а нет-нет подберется к матери и начинает толкать грудь губами, точно кутенок. И в любви к ней побратима в самом деле сквозило что-то материнское. Тех милых глупостей, которые делал покойный ее дед для своей дочки Тати, он не повторял. Да и не было нужды подрубать подгузнички и варить кашки: мамок, нянек, одежек и побрякушек у нее было как у инфанты. Зато, приезжая со своими близнецами в гости, Нойи непременно привозил какие-нибудь самоделки — из пуговиц, фольги, лоскутов и проволоки, и лучшим подарком и сюрпризом были они для нее. Разговаривал с нею на каком-то тайном, лишь им двоим известном языке. Заново чесал и укладывал белокурые легкие волосы. Дети его тоже возились с нею, как с куклой: особенно мальчик.

Старая Цехийя вместе с именем отказала правнучке и праздничный костюм молодухи — белую, расшитую крестом рубаху, сине-красную домотканую юбку из шерсти, почетное оплечье и пояс, оба из чеканных серебряных пластин. Пока по праву могла их надевать только Танеида — как родившая первенца. Такие наряды из дому не выносят, но Диамис только и делала, что на него облизывалась. Ей было сказано:

— На выставки берите, но постоянно пусть хранится не в музее, а здесь, в Ано- А. Приданое!

«Здесь» — потому что жила Танеида теперь на усадьбе почти безвыездно. Лон-ини таки выкурил ее из города. Танеида хотела вообще в отставку подать — только руками замахал: три года декретного отпуска, что тебе еще? Она возмутилась: «Чтобы я и в отпуске на вас пахала? У меня молоко сгорит!» Хотя он и здесь ее, понятно, доставал по-родственному, но было кем заслониться. В Ано-А вечно гостили Нойи с Энниной, доктор с Рейной, братья с женами и невесть кто еще. Привозили и потомство, куда им без него! Так что был здесь вечный «дитятник», как говаривала тетушка Глакия, и полнейшая катавасия. Сама тетушка то подбирала лоскуты и огрызки с наборных паркетов, то на кухне крутила палкой в артельном котле с пловом, то гонялась за шустрыми человечьими и животными детенышами, которые обрыскали весь парк, облазили все цветники и куртины и то и дело выбегали через калитку черного хода, пологими каменными ступенями спускались к тихой реке. В часы морского прилива вода в ней делалась чуть солоноватой и пахла йодом и дальними странствиями.

И текла бы здесь жизнь вполне идиллически, когда бы не пакеты с печатью — изображением обезглавленной крылатой женщины — которые то и дело появлялись в ящиках ее письменного стола, того самого, в кабинете с витринным бронестеклом. Это была, для постороннего взгляда, чистая экономическая цифирь, во всем подобная той, что подсовывал Танеиде для анализа Лон Эгр. Однако выводы и резюме, которые делал неведомый экономист, ошеломляли своей железной и безжалостной логикой.

Шегельд, который на пару с Диамис служил ей «контактом», итожил:

— Еще счастье, что ваши коллеги создали не мифический, а вполне реальный строй, который хоть в какой-то мере учитывает человеческую развращенность. Но и он преждевременен. Колосс даже не на глиняных — на воздушных опорах. И непременно будет крениться.

— Есть ли для него надежда?

— Не знаю. Надо преодолеть не один только распад, но и раскол…

— Но вы же Братья. Вы — Мастера. Только вот существует ли вообще лекарство для безвременья?

— Чудеса оставим прошлому. Мы умеем лишь выправить или поддержать верный путь, но не уничтожить уклонение. Не выдумываем, а следуем.

— Учитель, а если рискнуть? Через все вымыслы и утопии прорваться к самим себе?


Дядюшка Лон, безусловно, догадывался о многом. После одного из ее обычных сборищ (теперь уже в кабинете и библиотеке) улучил остаться с ней наедине:

— Мы по твоей наводке пытались узнать источники эроской контрабанды. Однако у нас есть возможность работать лишь в портовых городах. Наркотики оттуда, пожалуй, привозят вместе с импортом, хотя для их изготовления на месте большого ума не надо, но электронику — нет, никаких следов.

— Самолеты через свою территорию они не пропускают, то ли сбивают, то ли кое-что похитрее, — Танеида кивнула. — Похищают или сманивают, как людей «Марии-Целесты»? Словом, нечто такое, что и в «черном ящике» не пропечатывается. А что видят наши кипучие и могучие заокеанские друзья-рутены с их спутниковой связью?

— Если не хитрят — полнейший родовой строй. Стада, кочевья, ближе к центральным областям — оазисы с домами и тутовые рощи. Грунтовые дороги, по которым курсируют автотягачи-вездеходы, приписанные к «Срединной Столице», городу Эро, и рефрижераторы из портов. В главном городе развито шелкоткацкое производство, а интенсивность грузовых перевозок обеспечивает лишь…

— Дядюшка, говорите по-людски, прошу вас.

— Словом, электроника, как говорят агенты, в город из портов не идет, только фрукты-овощи — туда, шелк на экспорт — оттуда. Под землей перетаскивают, что ли? Говорят, там система подземных кяризов очень развита.

Помолчал.

— Мне говорили, что ты можешь знать об Эро больше.

— Да — в области лингвистики.

Это была только часть правды. Действительно, Танеида как-то скоропостижно закончила Академию, Тему диплома отчасти подсказал ей Сейхр: «Порождающие модели в эроском языке в сопоставлении с моделями языков так называемой алтайской группы». Пригодились и наработки по Хомскому: тем, что он занялся двадцатом веке, мусульмане озадачились уже в девятом. Работа почему-то сразу попала в категорию закрытых, хотя ей самой казалась чисто научной. Впрочем, и сама земля Эро все более закрывалась для них всех. Уж и невинных туристов в вольные города побережья не пускали, и динанские торговые представительства изнывали от безделья — крупно наследили, видать, агенты настырного дядюшки. Докладывать же им истинные размеры современного персонального компьютера в сопоставлении с размером эроских катакомб и лэнских карстовых пещер, а также верблюжьих хурджинов она не имела никакой охоты.

Марэм-ини тоже докучал Танеиде, и еще более прямолинейно. Приехал как-то посмотреть внучат, порисовать на природе и зачем-то притащил с собой Рони Ди в полном расцвете лет, карьеры и золотого шитья на эполетах. Нашел ее в парке — бегали наперегонки с Цехийей и Того Вторым — и начал с ходу:

— Ты знаешь, как нам трудно. Эроская граница вибрирует под напором банд. Весь Лэн наводнен оружием и наркотиками. Оддисена забирает себе всю современную технику, а нам дает только кадры для экологических служб, но не армейцев и разведку, как бывало раньше. У тебя есть с ними связь, и давняя. Почему бы тебе хотя бы не намекнуть нам, что происходит у них в головах и отчего они не соблюдают прежнего порядка отношений?

— Потому что мы первые его нарушили. Учреждаем в трех лесных деревнях кооператив по вспашке болот, распугиваем дичь, добываем в лесу и море нефть, а в степях — минералы. В Лэне хотим насадить новую брачную — и тэ пе — нравственность. Как начали в прошлую войну, так и не кончили тормошить и грабить пограничные с автономией кочевья. И многое еще.

Тут вмешался Рони Ди — на неожиданно высоких тонах:

— Вы не хотите помочь партии. Когда-то в прошлом вы уже рисковали для своих целей партбилетом, и если сегодня вам за него не страшно — то, наверное, потому, что вы гораздо большим заплатили за любовь вашего полумифического Братства. Этих интеллигентствующих Робин Гудов. Вашей дочерью, я так полагаю?

Она не поняла его намека. Сказала только:

— Собака в присутствии Цехийи громких голосов и лязга железа не любит. Уйдите подобру, а то если бросится — мне не удержать.


Шегельд потом успокаивал ее:

— То, на что намекал этот переросток современной эпохи, — правда, но не для нынешнего времени и не для тебя. Тех, кто, зная кое-какие секреты Братства, в нем не состоит, раньше могли «повязать» их близкими. В случае предательства, нарушения слова и любой внутренней ущербности разлучали мужа с женой и родителя с ребенком — но так, чтобы не причинить беды невинному, нередко по согласию с ним. Даже в китайские, тибетские и прочие монастыри могли отдать на воспитание… Чисто физически мы в состоянии проделать такое и сейчас, хотя идем на это нехотя — если виновник уж очень большой негодяй. Но ты в принципе не можешь ничего и никого предать, у тебя не тот статус в Братстве. А что мы все интеллигентствующие слабаки… хм! Пожалуй, к этому идет. У нас нет армии, мы можем лишь укрепить собой чужую. Нет сети за границей, хотя люди Оддисены, уехавшие туда, многое могут. Мы половина прежней силы — это дальнее следствие раскола Братства. И вот мы ограничиваемся тем, что собираем знание и травим браконьеров. Все, кроме твоего названого мужа.

Сам он все больше худел и курил свою трубку. У него был рак крови, он это знал точно и не проявлял страха. Как-то в первый раз сам позвал к себе Танеиду.

— Слушай, доча. Надоело мне быть кровопийцей. Да и сколько можно существовать за счет переливаний — год, два? Может, и больше, только чужие жизни заедать придется. А я на своем веку уже столько успел испытать, что хватило бы на семерых. Так что возвращаю свой силт легенам. Ты знаешь, что из этого следует.

Танеида кивнула. («Для братьев служение прекращается вместе с жизнью, причем этот закон обратим», — говорил Стейн.)

— Я последнее время одно только и делал — отвечал на твои вопросы. Напоследок хочу ответить на тот, который ты задать не догадываешься. Другие легены могут… скажем, постесняться. Ты знаешь, как испытывают клятвенных стратенов?

— Из старых рукописей. Диксен. А что, так и до сих пор принято?

— Именно. Штука эта для мало-мальски здорового человека со здоровым сердцем и уравновешенной психикой безвредна. Называют ее «наркотик наоборот». Сначала наступает нечто вроде ломки. Сверхчувствительность ко всему: свету, звукам, прикосновениям. Блокируются эндорфины, которые начинают поступать в кровь. Что это — знаешь?

— Естественные наркотики — опиаты человека. Индивидуально к нему пригнанные.

— Ну да. Хорт бы тебе объяснил поглаже… Значит, блокировка. Плюс к тому — полная или почти полная потеря своего «я». Безволие. Но если человек со всем этим справится — а он должен, иначе не годится для нас — он становится полностью невосприимчив к допросам.

— Страшновато.

— А, извини, нецензурщину выкрикивать — лучше? Или кончать самоубийством из страха выдать не свою тайну? Да не в том вовсе дело! Ты много читала о порядке инициаций в самых разных религиях и племенных группах?

— Там тоже наркотики. В раннем христианстве в воду погружали до полного удушья. У кого-то из этнологов проскользнула мысль о том, что физическая боль — слишком мощный механизм, чтобы оправдать себя в том качестве, которое ей приписывают. Это не тревожный звонок, а испытание для того, чтобы обрести иное качество.

— Интересовалась, а? И, я так понял, не из пустого интереса? Погоди, это еще не всё. После пяти минут мерзейшего состояния наступает эйфория. Те самые личностные наркотики, что накопились в твоей крови, гуляют по тебе, как солнечные зайчики или старое вино. Радость, за которую после уж не придется расплачиваться… Кстати, у большинства братьев такой вот внутренней химии потом всю жизнь вырабатывается больше среднего уровня. Поэтому раньше думали, что мы невосприимчивы к «травке», опиуму, гашишу и их производным.

— А на самом деле?

— Отчасти да. Во-первых, нет обычного для всех прочих соблазна — что дано, дано и так в полной мере. Во-вторых, диксен способен излечивать от возникшей наркомании, пока не разрушено здоровье, но это лекарство для храбрых. И нужны большие дозы: на полчаса, час. А нам присылают так называемые «пятиминутные» капсулы, которые нельзя смешивать друг с другом — образуется яд. Состава диксена мы тоже не можем понять. Древний секрет. Наши медики говорят только одно: алкалоиды растительного происхождения. Будто это вино из одуванчиков!

— Видно, братья и в самом деле не всеведущи… Так кто именно делает и присылает диксен? «Черные» из Эро?

Шегельд глубоко кивнул раза два.

— Секрет при разделе сфер влияний остался у них. И еще одна гадостная подробность. Капсулы маскируются партиями легких и средних наркотиков, которые заказываем не мы и не для себя. Говорят, каналы для переброски устраивает Денгиль. Потому я о нем и пытаюсь все время тебе намекнуть. Он у себя давно царь и бог, а теперь еще и король наркомафии.

— На бесчестное он не пойдет.

— Мы все это знаем. Но тогда что же происходит?

— Я не видалась с ним. Не могу: и из-за дочери, которая не от него, и из-за намеков, подобных вашим. Пришлось бы лгать ему в лицо.

— Да, понимаю.

— Учитель, а если Братство откажется от поставок?

— И перервет тем самую последнюю нить между нами и Эро? А наркотики все равно будут сыпаться на нашу бедную землю.

— Он закашлялся, пригнувшись к коленям, затем в изнеможении упал обратно в кресло.

— Фу, еще курево это — не могу отвыкнуть. Всю свою жизнь искурил. Видно, так и в гроб лягу: с трубкой в зубах.


Хоронили Шегельда неделю спустя. Поговаривали, ночью заснул и не проснулся, как-никак, семьдесят лет, вот сердце и не выдержало.

Диамис говорила, утешая Танеиду:

— Дай Бог всем нам так легко уйти, когда не сможем делать назначенное нам судьбой.

— А есть ли у нас это право — решать ее самим?

— Мы ничего не решаем, просто уклоняемся от своего долга и исполнения клятвы. Решают другие.

— Но кто-то выполняет их слово?

— Никто. Поверь, там, рядом со Звездочетом, был, по сути, не человек, а слепая судьба.

И еще:

— Когда человек смертельно болен и цепляется за крохи жизни, он к концу видимого своего бытия не умирает, а переходит в другое агрегатное состояние. Полужидкое.

Это было сказано зло и не о Шегельде — о Лоне Эгре. Тот по-прежнему ездил на вечеринки (Марэм — уже нет, больно важный стал), но не строил комплименты и не танцевал, а садился с выбранной дамой в углу и разговаривал с нею, скучающей, тихо и вежливо улыбаясь, пока звучала музыка. Тоже, говорил, сердце ослабло. Стенокардия, ишемия, кардиальная астма. Посему выполнил несколько рокировок: Армора сместил и отправил заведовать кафедрой в Академии, так что жил тот нынче в Эдине, без Эрраты, без жизни, без любви. На его место дядюшка назначил Нойи. Поручил Рони Ди какой-то новоиспеченный и весьма секретный комитет. (Танеида комитетом не интересовалась, потому что и так знала — из пакетов с Никой Самофракийской). И, наконец, принял ее отставку.

Цехийе тем временем настучало шесть лет.

Киншем — имя нисхождения

«Господи, крепко держи мою землю!» — эту старую молитву Танеида повторяла про себя уже машинально, как мантру. Впервые она ехала в Вечный Город как стороннее лицо, без отряда и почетной охраны, только человек двадцать оказалось почему-то при ней любителей верховой езды, которые пожелали составить компанию: все молодые, интеллигентные, ловкие — и прекрасно, как выяснилось, знающие в лицо господина Карена Лино.

Был разгар осени. Нагие ветви складывали свой безрадостный узор на фоне выцветших буро-зеленых гор и блеклого неба: копыта скользили по грязи и мокрым листьям, прибитым к земле мелким, но упорным дождиком. На желтых луговинах чернели пятна — неудачно поджигали траву, которая высыхала здесь к концу лета.

«В пути я занемог,

И все бежит, кружит мой сон

По выжженным полям»,

— пелось в мозгу.

С побратимом они впервые в жизни крепко поругались еще до его отъезда на новое назначение, полгода назад.

— Не тебе, боевому офицеру, арестовывать торговцев и бегать по горам за контрабандистами.

— Это ж не торговцы, а чистые мафиози. Те же банды, с которыми мы сражались вместе с горным Братством. Только теперь твой милейший Денгиль их покрывает.

Когда его назначили лэнским комендантом, а значит, фактическим представителем «красных» во всей провинции, — ему выдали целый список подозрительных лиц. Обо всех Танеида знала, что каким-то боком повязаны с Денгилем или вообще с «серыми». Что хуже всего — не один Марэм Гальден ополчился на вольницу: Белая Оддисена нынче держала его руку. Своеволие Волчьего Пастыря претило ей все больше. Вот только методы Братства были противоположны Марэмовым — не карательные, а превентивные. Но об этом она не могла даже намекнуть побратиму. Сказала одно:

— Покрывает он не бандитов и не зелье, уж поверь.

— Почем тебе знать! Тебе говорят, уж кто — не знаю, а я сам видал. Вот, один парнишка из моих — он уже приучился к тяжелым наркотикам и пытался бросить. Черт его дернул проглотить эту дрянь по чужой указке. Как он мучался перед смертью, ты бы видела! А сами эти капсулки, их еще много оставалось, он только десяток взял, — круглые, вроде валидола, в прозрачном желатине. Мы их сожгли вместе со всей партией героина прямо на эдинской таможне.

— Нойи, так это… В общем, что сожгли, — верно сделали, но сия игра не для тебя, брат мой. Ты в ней ровно ничего не смыслишь.

— Это не игра. У меня карт бланш на аресты, и я приносил присягу.

— Они находятся под защитой Денгиля, ты сам сказал. А его люди — самые преданные друзья и самые страшные враги во всем Динане.

— Слушай! У меня под рукой ходят почти одни бывшие белые стратены, и у них сам Керт проводником. Ему тоже твой полюбовничек и его шашни с Эро не очень приглянулись. Так что потягаюсь. Эта сдача козырей — моя. И сделай одолжение — не говори мне больше о дружбе!

Потом смягчился, понял, что не на тех струнах сыграл:

— Вернусь — помиримся? — спросил почти виновато.

— Сначала вернись. Иншалла!

Да, изменился побратим. Сам не заметил, как ломает самое главное между ними, и без возврата…

А Вечный Лэн был как будто всё тот же. Хотя — больше военного и полувоенного народу на улицах. Как-то все строже, без былого изящества, которое и в блокадное время не пропадало. И тот же серебряный перезвон колоколов — только не парит над ним, как на крыльях, человеческий голос. Закрыли мечети? Нет, поразъехались члены здешней уммы, кто — по лэнским селениям, кто вообще в Эро, И некому больше покупать сабли с амулетом в рукояти — для крепости руки — и тяжелый синий шелк для почетных одеяний.

Но всё так же умирал и возрождался каждое утро выкупленный ее город, и дом оставался таким же, каким она его покидала каждый раз: только не глядело в окна зеленое марево по ночам и давно уже не приходил, не стоял у окна Волк, шепча прельстительные речи.

Вот несчастье — оно пришло.

— Ина! Ина Кардинена! — голос Керта стучался в дверь ее комнаты рано утром — едва брезжило. Она поняла сразу. Оделась в мужское, вышла.

— Полковник Нойи… И с ним еще десятеро.

Она спросила самым ровным голосом:

— Значит, не совладали. Где?

— В лесничестве у Лин-Авлара. Тамошние отстреливались из оружия не нашего образца, и так метко — уму непостижимо. Они отбились, а мы отошли.

— Вы его сюда привезли?

— Нет. Я один приехал, а наши ждут тебя у перевала.

Ее спутники мигом подседлали коней. Карабины, автоматы и прочее оружие приехало с ними, полуразобранное, в рюкзаках и седельных сумах.

Через город шли молча и быстро; по тропам Керт вел их почти сутки.

«И всё бежит, кружит мой сон

По выжженным полям…»

Воины побратима сошли с коней, сидели кругом возле своих мертвых. Нойи лежал на попоне, укрытый плащом. Его умыли, закрыли ему глаза. Крови не было на лице — только маленькая такая дырочка между бровями. И голова слишком уж глубоко ушла в барашковую шапочку, подложенную под буровато-седые волосы.

— Сорок пятый калибр, — хрипло объяснил Керт. — Ты, ина, его лучше не трогай.

Танеида стала на колени, взяла его руку. Вспоминалось: «…мало-помалу начнешь мозги в дело пускать… собратья по вере… праматерь Рахиль, ей-богу!». И — теперешний запах. Нездешний, приторный.

Люди вокруг ничего не услышали — ни крика, ни плача, только короткий бесслезный кашель.

Поднялась она уже командиром.

— В город не вернемся, здесь хороните. Имена на табличке напишите так, чтобы не смыло первым же дождем. Со мной пойдут только стратены. Те, кто целовал знамя правительству, нарушат присягу, если останутся.

— Ина, я одной тебе давал слово, — сказал Керт. — И все мы тоже.

— Тогда иди со мной и бери кого захочешь. У всех есть полушубки и курево? И лошади кованы на четыре ноги? Идем в сторону Сентегира.

— Не туда, где убили полковника?

— Нет. И поторопитесь.

Свою дорогу она знала, и старина Бахр — еще лучше ее.


Перед всадниками, что сошли с гор, открылась влажная котловина, затянутая снежным покровом, который за время недавней оттепели подтаял и темнел россыпью человеческих и лошадиных следов. Дом стоял будто во сне — ни шороха, ни движения, и окна забиты досками. А сверху лепил мокрый снег — на вялую зеленую траву, на гравий, на крышу, солнечные батареи которой блестели, как крыло мертвой бабочки.

Стали, немного не доходя дома.

— Что теперь, ина командир? — спросил Керт.

— Туда я пойду одна. Если через час не дам знать о себе, хозяин один ты. Белый платок есть у кого?

Сунула за обшлаг дубленки и пошла.

Дверь, как и в прошлый раз, была не на запоре. Вошла в холодную темноту и сразу больно обо что-то споткнулась. Руки подхватили ее, перетащили через баррикаду из стульев и так, придерживая, повели вглубь дома.

Огонь спички вспыхнул, точно невеселый смешок, поплыл к свече. Лицо Денгиля осветилось снизу. Он сидел в «зале» рядом с печью, перетащив сюда оба кресла.

— Здравствуй, ина. Говорить хочешь? Ну что же, садись, поговорим.

— Ты нас хорошо разглядел?

— У Волчьего Пастыря — бинокль, а в ставнях — щели, так что нет проблем. И когда вы придете нас убивать?

— Через час. Только они не придут — пустят зажигалки на твою знаменитую крышу.

— Догадываются, что здесь мины?

— Ученые.

Все было прежнее, знакомое, только сбито в кучу, перепутано. Стол и рояль лежали на боку за баррикадой из стульев. Внутренние ставни тоже задвинуты. И — пустой скелет огромной полки на стене. Исчезли книги.

— Их я загодя отправил. Они живые. Оружие в лэнской земле как-то само о себе заботится. Вот Тергату оставил, — он дотронулся до рукояти. — Остальное — скорлупа, которую я нарастил для своей здешней жизни и радости. Пускай пропадает!

— Сколько людей с тобой?

— Ты будешь смеяться. Семь.

— Я их выведу вместе с тобой или останусь здесь.

— Знаешь, кто убил твоего побратима?

— Ты. Потому что ты отдавал приказы «черным братьям» из Эро, которые вошли в Лин-Авлар.

Денгиль кивнул.

— Ровно через час, положим, — заговорил он холодно, — твой Керт — это ведь он, надеюсь? — еще не начнет, побоится. К той поре мы тебя совместными усилиями уж как-нибудь отсюда выпихнем, хоть связанную, хоть под уколом.

Она тряхнула головой.

— Смертничек нашелся. Гипертрофия совестливости.

— Поэтому ты и привела сюда одних «братцев»? Из сострадания? Чистокровные красноплащники все-таки бывают их помягче. Хотя Нойи все любили в равной мере. Да уж, перед такими мстителями твой именной перстень — защита лишь для тебя одной, и то ненадежная!


— Я привезла тебе силт Шегельда. Его мне дали, чтобы убрать тебя из Лэна, пока не случилось непоправимого — еще до того, как непоправимое всё-таки произошло.

Денгиль не понял. Танеида расстегнула воротник, разорвала цепочку. Открыла кольцо и протянула ему. Камень блеснул на свече синевато-черным.

— Легенский перстень, с редким по цвету алмазом. Возьми, он твой по праву. И власть, и защита, и ответ. Только ты должен будешь присягнуть и этой клятвы держаться.

— Такой камень дает либо лично Карен от имени всех нас, либо магистр, о котором я ничего не слышал. Ты…

— Они сделали меня магистром. В тот самый день, когда ты меня привез сюда.

— Вот оно как… Тем лучше. Леген подлежит суду легенов и платит за свои поступки, настоящие и прошлые, дороже, чем доман. Хорошо, это настоящая игра. Я принимаю.

Она кивнула:

— Я знала, что против такого соблазна ты не устоишь.


Из дома они вышли вместе. Следом — его стратены. Собственно, ей можно было и не открывать свой силт — воинам Братства достало бы взглянуть ей в лицо. Ни на кого не оборачиваясь, сели в седла: она на Бахра, Денгиль и его семерка — на заводных лошадей.

Когда отряд уже взобрался на гребень котловины, сзади послышался негромкий хлопок. Все, кроме двоих, обернулись. И тотчас же с колокольным гудением взметнулось пламя и поглотило дом.

«…По выжженным полям».

В Гостиничном Секторе их с Денгилем поместили в разные комнаты. Коридоры здесь были почти стерильные, воздух — бесплотный. Естество подземного сооружения ничем себя не выдавало, кроме первородной тишины, которая проступала сквозь суетный гомон человеческой жизни. Внутри комнат было то же удобство и то же безличие, что и во всем этом круге. Двери закрывались изнутри, но ключом, задвижек не было: говорили, что боятся пожара.

Одежду им принесли многослойную: обтяжные темные рубахи до полу с высокой горловиной, обтягивающие руку до самой кисти, поверх них рясы из тонкой белой шерсти с большим вырезом и широкими рукавами до локтя. И еще накидки с куколями, в которых была прорезь для глаз: легенские, черные. Танеида было отказалась рядиться, но то, в чем она приехала, заскорузло от грязи. Да и принята была здесь униформа.

Денгиль обладал счастливым свойством души: умел отодвинуть в сторону неизбежное и жить, как живется. Если ты знаешь, что так или иначе расплатишься за то, что ты сделал в жизни, и это непреложно, как закон, — к чему переживать как трагедию ту конкретную форму, в которой воплощается эта плата?

И вот они с Танеидой, дружно отказавшись от музыкального фона, который скрашивал тишину, заставляя ее звучать под сурдинку, и тому подобных приятных пустяков, что скрашивали здешнее пребывание, то вместе, то — реже — поврозь гуляли по Секторам с их чудесами: упражнялись в гимнастических залах, смотрели умные книги и видеодиски, перебирали блистательные игрушки Сокровищницы. Для Денгиля по сути главным было, как чуть обескураженно заметила женщина, быть рядом с ней, хотя бы всего лишь — дышать одним воздухом. Это заполняло сейчас все его бытие, не оставляя места ни для чего прочего. Тем более для раскаяния.

Еще она обнаружила, что Денгиль, в отличие от нее, везде появляется вдвоем. Его спутник, всегда один и тот же, старец с деликатными манерами и гибким, экономным в движениях телом, покидал его лишь когда сдавал с рук на руки «самой старшей». Так, не очень навязчиво, проводилась тут граница между свободными постояльцами и теми, чья воля ограничена… С тех пор они с Денгилем не разлучались даже ночью — Танеида демонстративно перетащила в его номер свой матрас и подушку, хотя спала в противоположном углу, — но по-прежнему не разговаривали ни о чем серьезном.

Она вызвала на себя всех легенов, как принято в неординарных случаях. Раньше всегда удивлялась, как быстро они откликаются на зов, а теперь две недели тянулись бесконечно. Наконец, ей доложили, что приехали все, помимо Имрана, но и того ждут с часу на час.

Тогда, преодолев себя, Танеида спросила — ночью, когда они остались одни в глубине земли:

— Что тебе будут инкриминировать?

— Кто меня спрашивает, магистр или супруга? Ну ладно. Во-первых, не поддерживал Белую Оддисену в ее флирте с нынешним правительством, — он чуть поморщился, — Сейчас у них период обоюдного разочарования, но в этом тоже обвиняют меня. Я же захотел быть всею властью в Южных горах, по мощи я уже и без кольца был, так сказать, десятый леген. А это мешало «белым» навести тут свой порядок. Они считают, что я не в силах удержать мою землю, коли наслал на нее банды и контрабанды из Эро. А на самом деле… Ну, это я не имею права говорить ни любимой женщине, ни судье. Даже чтобы оправдаться.

— Наркотики, — произнесла она тихо.

Денгиль усмехнулся — это она почувствовала и в темноте.

— Про диксен и сопутствующие ему явления, я вижу, тебе успели надуть в уши. А что это сопутствующее в Динане оседает лишь малой частью, ты знаешь? Мы — страна для переброски.

Поднялся на локте, зажег ночничок у своей кровати.

— Знаешь, единственная моя вина перед ними и перед тобой — старость. Нет сил совершить все, что задумал, связать несоединимое, и даже явные победы оборачиваются поражениями.

— Старость?

— Ну как же. Между нами лет двадцать разницы. Ты разве не знала? Впрочем, тут другая хронология. На излете не физическая моя жизнь, а ее высокий смысл. Может быть, тебе доведется понять меня лучше, когда ты исчерпаешь себя… Хотя ты кажешься мне океаном.


Церемонию принесения им клятвы Танеида помнила смутно. Они, все девять, сидели на высоких стульях в своих черно-белых одеждах и плащах. У мужчин были шпаги у пояса, у женщин — Эрраты и Диамис — кинжалы на груди: одна она была безоружна. Сидела нарядной куклой, с лицом, которое умелые здешние женщины ей накрасили: золоченые веки, брови соединены на переносице в одну темную линию, губы почти белы.

Денгиль, стоя в их круге, открыл свой перстень, взял Тергату в руки, вынув из ножен. Всего она не слышала, будто волнами пропадало сознание, — только обрывки фраз:

— Вяжу себя словом и окружаю клятвой… Я, Денгиль… Даниль, принимая в равной мере власть и ответственность за нее… мое прошлое и будущее… если же на мне обнаружится вина или я не в силах буду совершать должное — да обернут против меня мое оружие.

То же было с нею и во время суда на другой день. Вмешиваться и не могла, и не считала себя вправе. «Я магистр без власти. У меня свои счеты с ним, более незначительные, чем ваши. А притом — жена не имеет права свидетельствовать ни за, ни против мужа», — вот всё, чего смогли от нее добиться.

После предварительного обсуждения Керг поднял руку, требуя внимания к себе.

— Ина Кардинена, мы примем решение, отвечающее нашим законам. Но в вашем праве изменить его или наложить на него вето.

И снова она то слышала некие реплики, то начисто пропадал слух.

Денгиль на этот раз сидел — чуть ниже по месту их всех. Что ее поразило, — ни повышенных тонов, ни гнева, ни особых каких-то эмоций ни у кого. Полюбовный сговор. Боже, разве это взаправду? Взаправду.

Приговор записали. На всю жизнь отпечаталось: желтоватая бумага цвета слоновой кости, черные, готикой выведенные буквы. Вручили ей.

— Я верну его завтра с моей резолюцией и подписью, — сказала она тускло.

Среди ночи по ее слову к ней привели Денгиля. После суда при нем состояло уже двое, и вооруженных не одной крепостью своего тела… Когда они вышли, Танеида бросилась к нему на шею и разрыдалась впервые в жизни, тряся распавшейся высокой прической, кусая губы.

— Какая ты красавица, — сказал он с нежностью. — Ну что же ты? Ты ведь всех отважней. Успокойся.

Подождал, гладя ее по волосам.

— Утвердила, конечно.

— Да. Никто еще не знает, а уже не переделать.

— Ну что же, мы с тобой всегда думали заодно. Помнишь — Бог создал нас друг для друга и воплотил в каждом из нас судьбу другого. Не легены, даже не ты — я к этому концу привел вас сам. Быть отстраненным от дела, от власти, запертым в этом подземном раю — по-другому легены никогда бы не решили — и ласковая супруга иногда навещает пленника… Фу!

— Не утешай, — прервала она напряженным голосом. — Твои решения пожелания ровным счетом ничего для меня не значат. Ни твоя, ни их указка. Я говорила тебе, что Бог наложил на меня зарок: не делать того, к чему меня понуждают другие? Ни ты, ни легены, ни дьявол, ни с некоей поры и сам Бог. Все предопределено изнутри меня самой. Мной. Нет, нами самими: Кольцом и Тергатой. Предопределено тем, что Братство у меня единожды одолжилось. Что ты вошел ко мне. Что мы завязали игру, любовную и политическую. Что я изменила клятве, что побратим ревновал, а ты убил побратима. Что мы оба таковы, как мы есть, и равны сами себе: не умеем ни прощать, ни просить прощения ни у кого помимо Господа Бога, и самая сильная любовь этого не переменит. Не переменит и того, что не могу я взывать о пощаде для нас ради счастья и самой жизни своей.

— Жизни? — Денгиль провел рукой по ее лицу, стирая слезы. Пальцы сказали: ты прекрасна, сестра моя, ты вечно молода.

— Я уйду с тобой — как же иначе? После всего того, что я сотворила.

— Нет, — Денгиль качнул головой, убрал руку. — Видишь ли… нельзя тебе умирать в скорби. Уйти теперь — слишком легко для такой, как ты. Сдача без боя: а ты ведь воин по своей натуре, я всегда это тебе говорил. И виновной нельзя тебе уходить. Для подобных тебе смерть — не очищение. Не терзайся, что не была рядом со мной в моих трудах и на моих дорогах: это мы двое похожи, а пути наши были несходны изначала. Я ведь и не ревновал тебя ни к кому и ни к чему. Вот только дочка твоя — она не от меня. Я умру — и ты, какой сделал тебя и я, будешь тем единственным, что от меня останется на земле.

— Ты думаешь, я смогу ходить вдоль и поперек Динана, как ни в чем не бывало — смотреть в глаза Диамис, Карену… Нет. Дело не в самолюбии и не в вине: пусть они сочтут меня даже более жестокой, чем я есть — я выдержу. Но мой путь исчерпал себя одновременно с твоим.

— Тогда уходи на новый, неизведанный, — Денгиль отвернулся от нее, заходил по комнате. — Знаешь, на тот случай, когда человек, повязанный долгом, не может жить рядом с собой, у нас, людей Братства, существует такое обыкновение: отречься от имени, внешности, положения, связей — иначе говоря, начать с самого начала. И вернуться к себе, лишь когда путь в самом деле исполнен. Обещай мне сделать так!

— Обещаю. Только и ты возьми с меня слово. Тогда, когда для меня всё придет к концу, я уйду так точно, как ты. Приложу все силы к этому.

— Я беру с тебя это слово. Только живи.

Темнота. Тишина. Легкое, сухое тепло и зеленовато-золотой светляк ночника.

— Что с тобой сделают?

— Ты же читала формулу… этого документа. Или голову отрубят, или найдут — для вящей чести — поединщика, который так же несовместим с этим светом, как и я. Первое легче, второе веселей.

Вот уж он с его чернейшим юмором был, и точно, во всякий миг равен самому себе. Куда больше, чем она. Танеида усмехнулась этому — и вдруг его губы вобрали ее усмешку с такой сокрушающей жадностью и страстью, какой сроду не испытывали оба.


Когда под утро его увели, она уже знала, что будет делать. Мысли были холодные, четкие, какие-то замкнутые в мозгу и отстраненные от эмоций, будто снова наглоталась зомбийного напитка из его фляжки.

Уходить было необходимо почти сразу. Однако сбросить бумагу со своей резолюцией на легенов непристойно, да и просто никак нельзя. Нужно дождаться конца, иначе всё время будет тебя это точить. Вдруг ты ушла от живого. А исполнение вершится быстро, двадцати четырех часов и то не отсчитывают. После этого всем десятерым членам Совета будет дан примерно час бездействия, чтобы прийти в себя. А там легены накроют ее таким колпаком, что и платок к носу приложить нельзя будет без свидетелей — чтобы рук на себя не наложила, прости Господи.

Ее старую одежду успели выстирать и погладить; лежала рядом с ковровой переметной сумой, которую сняли с Бахра, а в суме был запас вяленой баранины и галет, кожаный бурдюк для воды и шарф из тонкого светло-желтого льна. Она переложила все это в бумажный пакет с ручками, прикрыла сумкой, Подумала — и засунула туда еще и давний подарок Денгиля, который повсюду с ней ездил: в овальном двустворчатом футляре на молнии были три книжки размером в детскую ладонь, одна толстая, две других потоньше: плотная бумага наподобие папиросной, мелкий шрифт. А на приговоре бумага жесткая, глянцевая, парадная, буквы вырисованы черной китайской тушью:

«Даниль Ладо, прозвищем Денгиль… оборотить его оружие, но да не будет в этом для него бесчестия и поругания». И подпись той же чернотой: «Sic volo. Кардинена». Истинно по-королевски, право!

Свернула в трубку — так и подала легенам, которые ждали ее, кружа по залу заседаний. Керг и Маллор поклонились ей и всем прочим и тотчас же вышли.

— Уходи и ты, — почти шепотом сказала Диамис. — Ты сделала это верно, до того верно и правильно, что нам всем невмоготу тебя видеть.

Танеида спокойно ответила:

— Уйду. Но не раньше, чем вернутся эти двое.

И опустилась на свое сиденье. Рассуждать здесь о предопределении было невместно.

Вернулись те через час или около того. Маллор нес Тергату в ножнах, чуть отставив от себя левую руку. Никто не глядел ей в лицо. И не смотрел вослед, когда она вышла.

А Танеида почти бежала к себе по коридорам. Сбросила на пол рясу и рубаху. Переоделась в мужское, накинула на плечи полушубок. Пакет поддела двумя пальцами, чтобы другие не угадали его тяжести. На лифте поднялась в верхний сектор, где были полускрытые скальными карнизами ангары и площадки для взлета.

В свое время Денгиль не совсем шутил, упоминая истребители класса корабль-корабль, взлетающие в открытом море с авианосца-матки. Подобные им небольшие аэропланы, которым хватало для взлета и посадки незначительного ровного пространства в горах, использовались для легенских надобностей: летали над горами с их воздушными ямами так же хорошо, как на бреющем, и оттого были безопаснее любого новейшего винтокрыла.

Пилоты в диспетчерской смотрели на нее, будто не вполне узнавая. Танеида открыла перстень. «Я беру тебя», — показала подбородком пилоту, который не однажды летал с ней. Села в кабину рядом с ним.

— Горючее?

— Полный бак.

— Хорошо. Идешь к западу над облаками. Сядешь в предгорьях на площадке, что ближе всего к границе с пустыней.

— Там нет обслуги и механиков.

Ну конечно — боятся «черных всадников» и, похоже, теперь и людей Денгиля. Бывших.

— Значит, обойдешься без дозаправки. Сядешь в горах на обратном пути.

Когда он посадил машину и Танеида уже открыла дверь, чтобы выпрыгнуть наружу, она, повинуясь неосознанному порыву, стряхнула магистерский перстень с пальца:

— Прими. Отвезешь домой и подаришь Тергате. Пусть наденут ей на рукоять.

— Что?

Но она уже уходила по холмам к дальней равнине, а догонять ее летчик не посмел.


Далеко к горизонту простиралась ничейная земля, истощенная стычками минувшей войны, поросшая пыльной травою и корявым кустарником. Бесприютная земля, где нет поселений. Земля, чтобы затеряться. Земля, чтобы забыть свое имя.

Бурдюк она наполнила из ключа, обложенного камнями. Ковровый мешок, стянутый у горловины, перекинула через плечо. Шла весь световой день. Почва становилась все суше, глинистей, изламывалась трещинами. Изредка скользила между камней ящерка да из-под кустов, придавленных к земле жарой, раздавалось гневное шипение — вот и вся жизнь, которая ей попадалась. В сумерках она свернулась в клубок прямо на земле, подобрав ноги под мех, благо ночь не была так убийственно холодна, как обычно в осенней пустыне. Недвижные звезды смотрели ей в душу, одна была Денгилева. Некая прозрачная тень скользнула кверху, поколебав их свечение, когда она произнесла про себя это слово, и растворилась во тьме.

Бурдюк похудел наполовину, хотя она была достаточно умна, чтобы не пить в самую жару — только смачивала среди дня губы. Новая вода попалась только однажды и была горькой — здесь она уже не знала источников.

И еще сутки пути. Небесная жара перемежалась тут, на равнине, с холодным ветром, приходилось и днем идти в овчине. Все равно адский зной лучше солнечного удара. Голову она еще вчера обернула шарфом, а сегодня прикрыла им и лицо по самые глаза, чтобы не секло кожу каленым песком и льдистыми иглами, которые приносил с собой ветер. Набрела на высохшее деревце и срезала посох — нож неотлучно был с ней в нагрудном кармане. Все вещи казались ей живой частью тела, только тело это постепенно теряло имя и осознание себя.

Уже в конце третьего дня, когда почти не было сил идти, вдали показалась купа деревьев. Сбросила суму и бурдюк, пустой еще с утра — если будет чем наполнить, не так далеко и вернуться. Вытряхнула птицам и ящерицам остатки еды — не они были сейчас ее жизнью. Футляр с книгой сунула за пазуху. Шла дальше, изо всех сил налегая на палку и зная, что упади она — и больше ей не подняться.

Это оказались тополя — коренастые, непохожие на стройные эдинские свечи, с крупной, как бы жестяной листвой и мощными корнями, доходящими до подземных ключей. Посередине их был круглый колодец, запертый от чужих неподъемной для одного человека глыбой. Заперт — значит, живой. Значит, в нем есть вода. А к воде непременно придут люди.

Женщина прислонилась головой к стволу, укуталась в свои покрышки и провалилась в забытье.


Очнулась она от того, что ее оплеснули, кажется, целым океаном воды, ледяной и сладкой.

— Пить! Вода! — сказала она по-эдински, потом, вспомнив эроское название, повторила: — Соо!

Ее сунули лицом прямо в кожаное ведро, и она пила и пила, захлебываясь от счастья. Наконец, ее с усилием оторвали, и кто-то вытер ее щеки и одежду концами того самого шарфа. Она открыла глаза. Вокруг были люди: кто лежал или сидел на земле с конем в поводу, кто возвышался над нею, сидя в седле. У всех ружья за плечами и сабли на поясе.

— Твоя удача, женщина, что ты закрыла лицо по обычаю, — произнес один из верховых. — А то бы тебе и не проснуться.

Он один был не в цветном, а в темно-синем халате, и сабля была заткнута за дорогой, цвета золота, кушак. Из-под круглой тафьи, расшитой замысловатыми узорами, падали на плечи седые кудри.

— Это не я закрыла лицо, а ветер твоей страны… кахан, — то ли она уловила, как к нему обращаются его подчиненные, то ли всплыло из глубин детской памяти. Их слова и ее ответы на них будто пробивались сквозь толщу камня.

— Что же с тобой теперь делать? Лазутчики, которые приходили к нам с той стороны, все были мужчинами.

— Я не лазутчик. Я… беглец.

— Это, наверное, правда, Абдалла-кахан. У других вода не кончалась так скоро — ведь брошенный сосуд был ее. И одеты они бывали по-нашему, и говорили чище, и не так безрассудны.

— Быть может, динанские кяфиры поумнели с тех пор.

Она хотела рвануться с колен, но чужие руки крепко держали ее за плечи. Один из спутников кахана наклонился к его уху, усмехнулся своим словам.

— Ну хорошо. Мне всё равно, кто ты есть. Моя котлы и услаждая моих кешиков, как прочие женщины, ты не много выведаешь.

— Кахан, я была воином в своей земле. Прошу тебя, дай мне долю воина.

— Много чудес идет нам из Лэна, — рассмеялся он. В седой бороде молодо сверкнули зубы. — Хотя ваши бабы и верно воюют, потому что нет стоящих мужчин. А ты знаешь, о чем просишь? Что мы делаем с вашими людьми войны?

— Если ты считаешь, что вы справедливы к ним, так ведь и я прошу одной лишь справедливости.

— А ты храбрая. Что же, пусть будет по твоему слову. Эй, отпустите ее!

Она поднялась. Ноги еле ее держали, но то, что она читала в обращенных к ней взглядах, прибавляло ей силы с каждым мгновением.

— Ты хочешь, чтобы тебе оказали справедливость? Я даже больше для тебя сделаю. Назначь свою судьбу сама.

— Ты не согласишься, кахан.

— Почем ты знаешь? Говори!

— Дай мне саблю и выставь против меня одного из своих людей.

— Что же. Пусть будет так! — он хлопнул открытой ладонью по конскому загривку. — Стагир, хочешь испытать, хорошо ли рубится эта чужая кукен?

Тот давешний его собеседник чуть поклонился и сошел с седла. Теперь она рассмотрела его как следует: лицо хоть и смуглое, но не такое скуластое, как у Абдаллы-кахана, и безбородое. Волосы коротко обстрижены и черны не как вороново крыло, а как смола — на солнце проглядывает легкая рыжина. Крючковатый нос и серые глаза дикой птицы. (Другой этнический тип, сказала бы Диамис. Не думай! Не вспоминай! Ее нет для тебя!) Все другие, напротив, сели на конь и разошлись, замкнув их обоих в круг. Стагир вынул свой клинок, отбросив на землю пояс с ножнами. Кто-то из кешиков втиснул ей в руку эфес своей кархи.


Клинок для нее вроде бы тяжел и привычки нет, — думал в это время кахан, — но в каждом движении чувствуется мастерство, и оно всё возрастает. Сначала она только отбивала атаки Стагира, да и тот играл нехотя. Потом разошлись оба. Он, Абдо, сам старый боец и знает, чего стоят эти малозаметные обманные движения, прыжки, повороты, мимолетные касания стали о сталь, и видит, что карха Стагира все чаще как бы проваливается, теряя другую саблю. А чужачка вдруг начала наступать, легко, как в пляске, будто не пила сейчас воду первый раз за Аллах сколько времени! Он уже стал не на шутку бояться за Стагира; и тут кяфирка ударила по его клинку сбоку, потянув свой вперед, так что его карха пролетела над ее головой и хлопнулась оземь сзади. Женщина отпрыгнула, держа острие на уровне глаз противника, и пропустила его взять оружие.

А дальше пошло уже совсем непонятное для Абдо. Стагир явно начал уставать, покрываться испариной, однако отступала она. Ее сабля мельницей кружилась в руке, точно притягивая Стагирову. Женщина тоже разгорячилась — до кахана донесся ее запах, вроде того, каким тянет весной от тополиной почки и клейкой молодой листвы.

Женщина что-то вполголоса произнесла на чужом для них языке, будто про себя. И еще раз, порезче. И тут она, вместо того, чтобы отбить очередной выпад Стагира, нацеленный ей в правое предплечье, как бы подбила его саблю кверху. Спасло ее то, что Стагир уже почти выдохся, да еще успел откачнуться назад всем туловищем. Однако царапина на горле, у самой подключичной ямки, была глубокая: кровь залила ворот ее рубашки. А она стояла неподвижно, полузакрыв глаза и опустив к земле руку с саблей, и ждала.

— Брось, — сказал он со всей властностью, на какую был способен. Сошел с коня, с силой разжал ей пальцы. — Платок дать? Прижми рану, неладно еще кровью истечешь. Зачем карху так крепко держала?

— Чтобы он видел и знал — я при оружии.

— А что кричала?

— Ругала саму себя: почему боюсь сделать по обычаю. Непереводимо.

— Ты его раз десять могла тронуть, а даже однажды не коснулась. Почему?

Она с трудом искала нужные слова.

— Уговор был не такой. Не он уходит, только я.

Абдалла-кахан прищемил ей подбородок пальцами, приподняв лицо. Смотри-ка, а росту в ней не так уж много, как ему почудилось. И такая еще свою судьбу подстрекает?

— Ты поняла, что никто не собирался тебя убивать, а только испытывали?

— Догадывалась. Вы поделились водой, это свято. Но не знаю, плохо это для меня или хорошо.

— Задала мне загадку! Убивать такого несравненного фехтовальщика просто расточительство. В прислуги не пойдешь. Отдать на ложе какому-нибудь из моих сотников — так это всё равно, что спать, имея рядом клинок без ножен. И я ведь обещал тебе иное. Слушай! Я кахан, владетель, а у меня только три жены. Это непристойно. Ты не молода и не так красива, как они, но я, так и быть, возьму тебя четвертой.

— А ты не устрашишься обнимать нагую саблю на своей подушке? — Некая тень былого задора прошла по ее лицу.

— Нет. Я с тебя обещание возьму, как присягу с воина.

— А я тебе его дам — по твоему обычаю и по своему.

— Имя-то твое как?

— Пусть будет… Киншем.

От неожиданности он хлопнул себя по бедрам:

— Чуден Аллах! Послал мне дикую ослицу и двух антилоп, а теперь еще и необъезженную кобылицу для моей конюшни.

Его юмор она оценила по достоинству, когда узнала имена его женщин: Хулан, Гюзли и Дзерен. Хулан и Гюзли («Кулан» и «Газель») были просто смазливые круглолицые девчушки с союзными бровями на пол-лица, крошечными ротиками и носиками и с гонором, необтертым жизнью. Сразу же стали проходиться по поводу того, что их кахан уехал, едва показав свою «четвертую» шариатскому судье, и оставил ее нетронутой. Тогда она сказала, очень тихо и отведя глаза:

— Я дала моему мужу клятву быть ему верной женой, служанкой, щитом и оружием — как он захочет. И он перед Аллахом эту клятву принял. Кем я при нем буду — не вам ему указывать.

Тут вмешалась старшая жена. Вот Дзерен, «Джейран», была и посейчас, в свои пятьдесят, красавица: узколицая, сероглазая, с медовой кожей, и все ее стройное тело точно пело в движении. Отвела молодуху за локоть:

— Ты хорошо им сказала, но больше так не отвечай.

— Почему?

— Они зубоскалят, потому что им жутковато. Мой Абдо говорил, что когда тебя нашли, то приняли сперва за старуху, потом за злую джинну и лишь убедившись, что ты умираешь от жажды, поняли, что ты обыкновенная женщина.

Кое-что из сказанного она поняла, уже в первый раз переплетая косу. Волосы были того же цвета, что у побратима. (Не думай! Не вспоминай! Он не твой уже.) В палатке Дзерен, где ее поселили, было зеркало: серебряное, полированное. Оно отразило привядшую от ветра кожу, резко выступившие скулы и нос, глаза, где застыла темная вода. Провела рукой по гладкой поверхности:

— Что же Аллах обо мне хорошо позаботился. Кто меня здесь отыщет, если я не нахожу себя сама?

Перед надвигающейся зимой работы им хватало, даром что княжеские жены. Она бралась за всё, что на нее спихивали девчонки и о чем просила Дзерен: черпаком разливала в миски кешиков и конных пастухов жидкое варево из пшена и бараньего сала, пахтала масло и вытрясала войлоки после ночи, штопала халаты и шаровары, валяла сукно и чистила огромные котлы. За последним занятием ее поймала Дзерен.

— Так не годится, — поднесла к своему лицу ее руку, черную от сажи, с расплющенными подушечками и сбитыми ногтями. — У тебя гибкие пальцы, красивые. Что-нибудь приходилось держать в руках, помимо оружия?

Снова затащила ее к себе, принесла таз нагретой воды, мыло в яркой фольге, утиральник. Сбоку положила серебряную коробочку с душистой мазью и футляр с ножницами, пилочками, щеточками для волос, бровей и ресниц. По шагрени футляра вытиснен узор, а на каждой стальной вещице — золотая инкрустация и еще колечко впаяно, на пояс или косник цеплять. В свое время дядюшка подарил Идене почти такой, но не столь замысловатый — с запада, не с востока родом.

— Пользоваться этими игрушками сумеешь? Дарю.

Дзерен была старшая сестра, «аба» Стагира. Трудно было понять — то ли он приближен к Абдо-кахану по причине родственных с ним связей, то ли она так независима благодаря поддержке влиятельного братца. Вообще женщины, хоть на улице и занавешивались вплоть до глаз большим платком, захлестнутым вокруг шеи, в разговорах и повадке были смелее горянок. К мужчинам ниже себя по положению подходили первые и со всеми говорили не отворачиваясь. Ценили себя выше и держали себя с достоинством — выбранные, желанные, недоступные для грязи чужого вожделения.

Действовали здесь и какие-то совсем непонятные запреты. В отсутствие мужчин они с Дзерен прибирались в палатке кахана. Особой роскоши четвертая жена тут не заметила: разве что внутренняя войлочная подкладка под наружный кожаный верх и толстый ковер из того же войлока на полу были чуть новее, чем в семейных шатрах его воинов. Бумаги в футлярах, лакированный столик, где стоят чайник и две чашки, оружие, самое простое по отделке… кое-что из техники… А вот когда Дзерен вошла в дом к Стагиру и ее напарница попыталась следовать за ней, охрана ее не пустила. Один из стражей даже хлестнул по плечу камчой, что висела у него на запястье: небольно и безо всякой злобы, напоказ, будто собаку учат — знай свое место.

Началась зима, малоснежная, с сухим, резким ветром. Земля стала каменной. Скот отогнали в места тебеневки — добывать корм из-под снежного покрова. Дзерен учила «четвертую» прясть на веретене — той, с ее умными руками и сильными пальцами, и это давалось легко.

За веретеном и застал ее, одну в палатке, сестрин братец вскоре по возвращении отряда Абдо-кахана. Она отложила работу, поспешно натянула конец темного платка на рот и нос.

— Говорила, что правоверная, а не знаешь, что в доме и тем более перед родней покрываться черным — грех, беду и смерть накличешь.

— Позови кахана, пусть он мне подтвердит.

— Я хочу говорить с тобой без него.

— А я не буду отвечать.

— И не надо. Я тебя спрошу, а ты молча подумай. Часовой мне рассказал, как тебя плетью второпях вытянул. Храбрый человек бы разгневался, слабый — испугался. Ты приняла это как данность. Какова твоя суть?

Она забыла придерживать ткань, та размоталась. Платок упал.

— Дальше. Твой родной язык — один из динанских. Ты знаешь на нем слова, которым девушек, мягко говоря, нарочно не учат. По-нашему ты говоришь варварски, иногда с трудом находишь, как выразить мысль, — а в то же время слов у тебя внутри много, и даже старинных. Какого ты рода?

— И последнее. Живя среди мусульман, зачем прятать Коран, Тору и Инджиль, Евангелие, на дно сундучка со своими тряпками? Мы почитаем все три эти книги, хотя по-разному. Какой ты веры?

Она вскочила.

— Какое вы имели право учинять мне обыск?

— Женщина, ты подумай. С той стороны, откуда ты явилась, на нас валится столько всякой мрази, что не только обыскать — допросить как следует не успеваем. Твое имя — заведомая кличка. Твой обычай странен и для женщин, и для мужчин. И ты хочешь, чтобы я оставил тебя в покое?

— Аллах в небе! Почему ты меня тогда не зарубил? — крикнула она.

Стагир помолчал, стоя по-прежнему на пороге и ощупывая ее глазами. Наконец решительно шагнул к ней.

— Потому что я люблю задавать вопросы, даже такие, которые остаются без ответов. И задавать их живому человеку, а не медузе, которую прибой вытащил из моря и расплющил о береговые камни.

— А где тогда твое море, Стагир? — спросила она по-эркски, чуть врастяжку.

— Мы с абой родом из рыбацкой деревушки на севере, по эту сторону гор, — ответил он ей вполголоса. — Языки там смешивались, поэтому я понимаю их все.

— Может быть, в те времена ты мог бы доплыть до меня на лодке… Стагир, я в твоей руке. Но, молю тебя, не заставляй меня вспоминать.

Он уже пришел в себя, чуть скривил губы в полупрезрительной усмешке: женщина всё обертывает по-женски, не прямо, а с хитростью… Повернулся и рывком выскочил через кошму, прикрывающую дверной проем.


Киншем. Кобылица с огромным сердцем, которая оставляет за флагом всех кровных жеребцов. Какой демон подсказал ей назваться этим прозвищем?

Она была из «потерявших себя». Это Абдалла понял, едва заглянув в ее глаза — черные провалы, где фараон мог бы утонуть со всем своим войском. Единственно чтобы уберечь ее, дать подняться от того, что она, как понимал кахан, совершила раньше, назвал он ее своей женщиной. А потом захотел ее по-настоящему и робел войти из-за этого: опасался то ли сопротивления, то ли — еще больше — покорства, безразличия, с которым она принимала все, что было ее долей в новом для нее мире.

Сначала он рассердился, что Дзерен еще ее не отделила, как приказал. Потом зашел к ней среди дня посмотреть убранство — и разгневался еще пуще. У его пастухов, не то что кешиков, дома богаче бывает. И какое ей дело до того, как он сам обставился? Он господин, он владетель, и уж это никому не приходится доказывать!

Выскочил в досаде — а на самом деле, от той мальчишеской боязни. Джинна… дьяволица… дочь Иблиса… Говорит — глаза долу, идет — травы не приклонит к земле. А ведь он запомнил, как летела над ее головой карха Стагира и какие веселые и злые глаза стали у нее в этот миг. Воин! Что же мне, во главе своих всадников ее брать, как крепость?

И так настропалив себя, горячий, злой, полный старческой похоти, ввалился как-то поздно вечером к ней. Она уже лежала на своем низком ложе в ночной одежде, и лампа-ночник горела у изголовья: читала толстую книжку размером в половину его ладони. Подняла на него взор. Встала, положила ему на плечи свои руки и уткнулась лбом в его волосы.

И всё встало на свои места. Нет, он не обольщался: не то что любви — простого желания не вызывал он у нее. Но так, как он ее брал, обнимают свою землю после долгой разлуки или входят в глубокое озеро, чтобы смыть прах с души и тела.

Дзерен тоже приняла все как надо — умница она, его северянка.

— Я твоя прошлая любовь и ныне держательница рода, это и есть мое достояние. Те две сироты — утеха твоя на склоне лет. А Киншем — она не для мужского желания и не для игрушек. Она для власти. Уж поверь мне: ты сделаешь ее первой.

— А она захочет? — только и спросил.

— Нет. Ты захочешь.


Абдо-кахан по-хозяйски похлопал рукою по темно-красному в черных разводах ворсовому ковру, устилавшему пол.

— Вот теперь то, что я хотел. Зимы у нас лютые, одни войлоки не защитят от низового ветра.

И шелков он надарил своей Киншем — для халатов по здешней моде, с высоким стоячим воротом и глубокой пазухой, чтобы в грудь не дуло. И овчин на шубейку и шапочку, чтобы в обносках Дзерен ей не ходить. И теплые сапожки со слегка раздвоенным каблуком — в стремя становиться. И — синий атласный чехол на голову, спускающийся пониже плеч, с сеточкой перед самыми глазами: в город ездить. Хороша же я буду в городе, подумала она. Если вообще туда выберусь.

Дзерен не завидовала ей, напротив: у каждого свой удел под небом и свой ответ перед ним. Девчонки считали блажью своего повелителя и в деле зачатия неискусной — и тоже серьезно не ревновали. Ночи по преимуществу доставались им.

Абдо-кахан уезжал и возвращался со своими тюками, в окружении кешиков: то довольный, то — реже — мрачный: вместо переметных сум с выменянным на контрабанду товаром привозил тогда трупы своих всадников, закутанные в палас и положенные поперек седла. Граница всё более и более переставала быть условным понятием.

Вообще-то контрабанда для него была лишь подспорьем, может быть — выполнением каких-то давних обязательств. Сам он иногда отправлялся в Срединный Город Эро. Кешики при нем и в его отсутствие ходили патрулями все ближе к границе с горами. Иногда они привозили связанных чужаков, таща их на аркане или силком всадив в седло — для Стагира, как ей объяснили. В такие дни Киншем не выходила из своей палатки, не вставала с постели. Однажды в сердцах спросила у Абдо:

— За что вы нас так ненавидите?

— Кого это «вас»? Все они лазутчики и тварь презренная. Если бы не наши братья в Южном Лэне, они бы хуже тут бесчинствовали, чем в прошлую войну. Но не в этом главная их вина. Динан захотел править нашу книгу судеб, а такое ведет к беде — всё равно, хорошие или злые мысли у тех, кто хочет думать за весь твой народ.

Однако после этого глубокомыслия те люди хоть вопить стали не так громко.

Киншем пряла свою пряжу, училась вязать носки из грубой шерсти, чепчики и одеяльца — из мягкой: осенью у Гюзли должен был родиться маленький.

Так прошла зима, и как-то внезапно на землю обрушилась весна, со всей пестротой и нежностью эфемерного цветения.

— Верхом кататься ты мне разрешишь? — спросила она у мужа.

Сначала он ездил вместе с ней, но ему было вечно недосуг, а одну отпускать по-прежнему опасался. Тогда она попросила у него двух кешиков для свиты. Все втроем, она, Джалал и Ашир, — уходили в степь. Ее кобылка была местных кровей, мохнатая, большеголовая и не столь резва, как золотые эдинские скакуны, но той породы, о которой говорят: «два сердца, два дыхания»: хоть целый день скачи, не уходя с седла. Тугой жаркий ветер охватывал их точно крыльями, звенела земля от бега. Свиристенье, шелест, писк незнакомой жизни роились вокруг, стоило остановиться. Изредка попадались островки густой зелени, укрытые деревьями. Там была вода, и не нужно было ворочать камни или бить жезлом в скалу, чтобы получить ее: либо тек чистый ручей, либо ключ был замкнут в каменную чашу.

Позже они отваживались добираться до дальних тутовых рощ. В конце июля созрели ягоды: люди и лошади набивали рты пресноватой сладостью как бы крошечных виноградных гроздей (что это, никак то кольцо вспомнила? Забыть, вычеркнуть!), потом Ашир клал на камень мелкую монету для хозяина, повязывал дереву на ветку пеструю тряпочку или обрывок ленты — в благодарность.

И всё было бы легко, если бы не брат абы Дзерен.

В другой раз он ее перехватил, когда возвращалась с прогулки, уже без спутников — в самом кочевье.

— Ну, всадница. Ни шпор, ни острых стремян, ни плети! — крикнул Стагир весело, перехватив ее повод. — Не страшно, что конь понесет?

— Не страшно. Пусти.

— Отпущу, если пообещаешь зайти ко мне в гости. Неужели не любопытно, за что тебя ударили камчой?

— Зайду, но только с каханом.

— Уж и упрямица ты! Да он не будет против, вот увидишь. Я — родственник.

Говорил он, вопреки залихватским жестам и тону, серьезно, и она неожиданно для самой себя ответила согласием.

В палатку Стагир все же втащил ее чуть ли не за руку.

— Вот осмотрись, пообвыкни, а я потом объясню.

Она внутренне ахнула. Ее ночничок на батарейках; маникюрный набор Дзерен; крошечный, но мощный транзистор в палатке Абдо-кахана и его бинокли с высокой разрешающей способностью — всё это были казусы столкновения чужой развитой цивилизации с железным веком. Но такое…

Там, где в ее доме лежали закопченные камни для очага, здесь возвышался ящик, а на нем — клавиатура и странно плоский, вроде бы даже гибкий монитор персональной электронной машины, опертый на нечто размером в карманную книжку; рядом рация, судя по виду, мощная, из тех, что работают на направленном луче.

— Это, разумеется, не сетевое, а от аккумуляторов, — деловито пояснил Стагир. — Всякие модемы и паутины в нашем деле — одна помеха. Да ты что, неужели в этом отношении девственна? По рации идут оперативные шифровки, а основная информация записана на дисках, которые всадники передают по эстафете. Примитив, зато понадежнее всяких там интернетов: чужой, пытаясь прочесть, сотрет информацию в ста случаях изо ста.

— И как это вы, с подобной техникой и знаниями, так… просто живете? — спросила она более для того, чтобы уйти в сторону от разговора, который, похоже, не сулил ей ничего доброго.

— Наша жизнь отлаживалась столетиями, и каждый год нечто прибавлял или зачеркивал, но не уничтожал все сразу. Мы любим жить, чувствуя за собой вековую опору. А что тебе, собственно, в этой простоте не нравится? Кормят невкусно? Стелют жестко? Или ночью так холодно, что по нужде выйти лень?

Она встала.

— Уж отсюда я выйду.

— А тебя не выпустят, пока не разрешу я, — сказал он почти шутливо. — Понимаешь, эти диски, о которых я говорил, для защиты от преждевременного стирания возят в коробках вроде фирменных, что ли. Сверху кожаных, плоской раковиной. Таких, как твоя со священными книгами.

— Значит, по-твоему, я охотник за информацией? Шпионка Белой Оддисены, что ли?

— Нет. Одно из двух: или шпионка, или из тамошнего Братства. Они пока не снисходят до того, чтобы засылать к нам агентов.

— Третьего, значит, не дано. Теперь мне остается выбрать, за какую из двух неправд меня повесят.

Стагир, не глядя на нее, засовывал в дисковод небольшое как бы круглое зеркальце с радужным блеском: таких она не видела у себя дома. На экране мерцающее звездное небо сменилось васильковой синью, затем чернотой, по черному побежали белые строки латыни, цифр, арабской вязи…

— Ого, любопытное дело… Ладно, ты и в самом деле уходи пока. Мне временно стало не до тебя.


И снова катились дни, сначала весенние, потом летние. Мужчины покидали кочевье, пока еще солнце не вставало, и возвращались, когда уже вызвездило все небо. Целыми днями Киншем вместе с остальными женщинами возилась по хозяйству: готовили припасы. К зиме? Может быть, не только. Вялили мясо, сушили лепешки; из инжира, сливы и абрикосов делали не варенья, а тонкую, вязкую пастилу — всадникам в дорогу. За делом обменивались мелкими своими женскими сплетнями, и она чувствовала, как живой язык ее детства отогревается в ней.

Как-то, едва приехав и отдохнув, Абдо-кахан заявил:

— Мне надо в город. У меня там мужские дела, у моих жен — свои женские. Гюзли — приданое ребенку, Хулан — обновить побрякушки, Дзерен — утварь и белье для дома, то, се. Только Дзерен остается за меня, Хулан — смотреть за Гюзли. Выходит, кроме Киншем, со мной ехать некому.

— Мне нельзя в город.

— А я два раза не говорю, Киншем.


Столица Эро ничем не отличалась от тех портовых городов, куда динанские жители ездили раньше, как в свою домашнюю заграницу: высокие дома, бегающие огни реклам, со вкусом сделанные витрины, крошечные кафе и лавочки прямо на чистейших тротуарах, толпы народу и днем, и ночью, особенно ночью, как будто здесь стоял бесконечный рамадан. Автомобили везде, кроме центра, более чинного и старомодного, чем окраины. Когда их кортеж, все в теплых шелковых халатах и верхами, вступил на центральную улицу, Киншем думала, что на них сразу воззрятся, как на оживший паноптикум. Но обошлось: на эдинских туристов «в связке», с полувоенным гидом во главе, хуже вылупливались. Впрочем, уборщики, вооружась совками, поглядывали на коней с деловитым ожиданием, а молодые женщины отворачивались, старательно укутываясь в одноцветные покрывала, куда более прозрачные, чем у нее самой. И еще одна отличка от вольных городов — много полиции в черной форме, с рацией на месте кобуры и небольшими автоматами поперек груди.

Удобства своего шелкового куколя Киншем оценила уже на подступах к столице: ты видишь всех, а тебя никто. Зато заглазно обращаются как со знатной дамой, а негласно подразумевают, что ты юна и хороша собой.

Абдо снял для всех них половину этажа в звездочной гостинице (из ее личного люкса хоть сутки не выходи), оставил своей хозяйке четырех кешиков, сам исчезал на весь день, а она ездила по магазинам и лавкам, набирала вещи по списку. Расплачивались и забирали покупки ее воины, кое-что покрупнее хозяева лавок отвозили прямо в номер. К Киншем обращались не иначе как к «кукен», были вежливы без подобострастия.

В один из таких дней и Абдо с ними отправился.

— Дела закончил, подарки всем женщинам купил, одна ты у меня осталась не наряжена. Отведу-ка я тебя к ювелиру.

— Ну да, к моим седым космам только и носить золото и камушки. И лицо придется открывать, — возразила она.

— Так откроешь. Чехол твой — он для улицы и многолюдья.

В магазине ей показалось скучновато. Если б не на себя прикидывать — полюбовалась бы изысканной работой, но ведь с Абдо станется пол-витрины ей в подол вытряхнуть. Впрочем, он и так отобрал ей кое-что: брошь, несколько колец, цепочку на запястье. В красоте, однако, смысл понимал.

— Сдается мне, другая ювелирная работа тебе куда больше придется по вкусу. Знаешь что, поехали! Я там уже побывал, да ладно, второй раз тоже не лишний.

Спешились во дворе фабрики — не фабрики: огромные цеха без окон. Прошли через вестибюль. Абдо с озорством шепнул: «А вот здесь волос не открывай и сама стой в отдалении». И распахнул дверь.

Открылся нежно-зеленый, чистый зал. Тихая музыка, щебет девичьих голосков. Столы, конвейеры, а за ними — сотни девчонок с головами, туго обтянутыми белым. Сидят свободно, даже пересмеиваются, а маленькие руки что-то сосредоточенно процарапывают на коричневых табличках — да это же платы для электроники!

Кахан уже в коридоре выдал пояснения:

— Работа не труднее, чем ковры из узелков вязать. Наши невесты все здесь перебывали по два-три года. Пока только из кочевья, от стад, идет у них желтая сборка, ниже сортом, а как поотмоются — белая. Эта и на импорт годится, и для войны, и для других надобностей. Заодно с ремеслом этой… медитации обучаются. Блюдут чистоту тела и души безгрешность. А подзаработают денег на свадьбу — в городских нарядах к родне возвращаются и впридачу жемчужину свою несверленой привозят. Мне тоже выгода: платят за то, что от своей власти отпускаю. Всё бы ладно — одно нехорошо: как домой приезжают, с разгона по три раза на дню с мылом моются. Это кроме пяти уставных и молитвенных…


На обратном пути она попросила:

— Кахан, у меня от твоих чудес в горле пересохло. Есть здесь место, где можно выпить, не суя стакан под наголовник?

Кешики (их оставалось при них двое, те самые Ашир и Джалал) переглянулись. Джалал сообщил:

— Все тут одинаково от Иблиса, но я тут знаю заведение поприличнее иных. Ну, не для муслимов, так это не страшно. Зато там темно, кукен будет удобнее.

Это был подвал — бар с кожаными табуретками, розовыми лампами под потолком и стойкой, расцвеченной пивными и винными бутылками, как шебутной павлиний хвост. Он, и в самом деле, был выдержан в европейском стиле и, видимо, рассчитан на гостей из ближнего зарубежья. Издержки былого не очень порадовали Киншем, но Абдо задвинул ее за столик, сам с воинами уселся поближе к проходу, как живой щит, и усмехнулся ободряюще. Она завернула чехол на голову, открыв рот и нос, и стала пить оранжад. Было пусто — вечерний сбор если долженствовал быть, то еще не начинался. Только на одном из табуретов у стойки, спиной к ним, маячила грузноватая фигура — мощный загривок и рыжие с обильной проседью волосы.

— Саффи, — Джалал помахал рукой, усмотрев некое шевеление за боковой дверцей.

И тотчас оттуда пулей вылетела девица, умеренно голая: в балетных мини-пачках, пудре, румянах и помаде. Уж видно, знала, что к чему: притащила на их стол поднос с бутылкой, рюмочками, плошками какими-то. Абдо успокаивающе похлопал жену по руке. Парни налили рюмки, подняли на уровень глаз, выпили. И мой старый негодник, поглядите-ка — тоже!

И пошло. Где-то после пятой рюмки Джалал начал перемигиваться с девицей. Абдо с Аширом остановились на третьей, но тоже захмелели.

— Слушай, я уже столько фанты выпила, что из ноздрей лезет, — шепнула она кахану. — Забери ты их отсюда от беды подальше.

Он только помотал головой.

На уровне восьмой рюмки (то бишь, второй бутылки) Джалал ущипнул Саффи за окорочок. После десятой — рванул у нее из рук очередной поднос и, как будто был совсем один в зале, посадил ее к себе на колени. Тут уж и кахана проняло. Он начал приподниматься, загораживая собой свою женщину. Но еще раньше с ревом взмыл со своего табурета тот, рыжий. Саффи по-мышачьи пискнула, вывернулась из рук кавалера и улизнула со сцены. Воины, наполовину протрезвев, схватились за сабли, но он сгреб в сторону хлипкие столики, попутно исторгая из себя нечто для здешнего слуха невразумительное, но красноречивое. Киншем подняла голову, вслушиваясь.

Ашир ответил краткой эроской непристойностью и вытащил карху из ножен. Рыжий отпарировал, толкнув на него стол. Ашир упал: стол удержался на ногах, но его убранство рухнуло. Открытая бутыль прокатилась по скатерти и застыла на краю в позе неустойчивого равновесия, орошая троих, дерущихся на полу.

Дверь в подвал распахнулась, и вниз по-кошачьи легко, минуя ступени, спрыгнули двое здешних полицейских. В кучу малу не полезли: стояли молча, прицеливаясь, куда сподручнее засадить очередь в случае еще большего неподобия.

И тут Киншем, которая всё время так и сидела за каханом, сказала почти прежним своим, звучным и летящим голосом:

— Локи, дурень, кончай — пристрелят ведь.

Верзила выпрямился, стряхивая с себя объедки и безжизненные тела своих противников. Вгляделся — и с воплем, еще более оглушительным, но уже радостным, ринулся на нее, потащил с места, облапил.

— Катринка, ты чего, живая? Эк тебя обглодало. И с тела усохла, и с лица, и с голосу. Да если бы не это мое старое имечко на твоих губках, мне бы тебя вовек не признать.

Кешики, приподняв головы с пола, оторопело слушали эдинскую речь.

— Веди себя потише, а то вон какие у вас серьезные ребята, — улыбнулась она, заслоняя его и от полицейских, и от Абдо. — Ты что здесь делаешь?

- ****ей стерегу, — ответил он с достоинством. — Прежним ремеслом черненькие не дают заниматься. Еще хваталку оттяпают или этот, неделимый трехчлен — больно надобно! Но и то сказать, я бы без них пропал в этом союзе Запада с Востоком. Здешние обрезанцы как почнут рушить Магометов закон, так удержу им нет: непременно желается им, чтобы руки чем-нибудь овладели.

Полицейские, сообразив, что к чему, ушли — тихо, как призраки.

— Слушай, я ж тебя мертвого видела! — спохватилась она. — И лицо испорчено.

— Так я зачем предупреждал тебя, что кэланги тамошние — хитрее черта, зря, что ли? По правде, я еще долго был целехонек, только из отдельного купейного номера перевели на площадку для фраерского молодняка. А сразу после того, как ваши красные взяли Ларго и открыли тюрягу для всех желающих, срочно сделал ноги. Кое-кто из бывшего тюремного политсостава обо мне жуть как хорошо отозвался, только не с моей биографией в ваш иконостас переться. Ну, если бы мне знать, что ты еще там, а не в могиле!

— А что?

— Увез бы сам и женился.

— Ты поаккуратней, я ведь в известном роде и так замужем, — показала она глазами на кахана.

Локи, однако, нисколько не засмущался.

— Я-то бы не допустил до такой срамоты, как этот твой… князь пустыни, — проворчал он, косясь на халаты и сабли в ножнах. — Тебе по возрасту самое бы цвести.

— Ох, Локи. Может, и простят мне на том свете, если ты на этом остался — один изо всех.

Он, не понимая, гладил ее по косе.

— Мудреная ты. Чужая жена. В наморднике этом ходишь, — поднял куколь с полу, напялил на нее. — Иди, что ли, заждались тебя — глазами едят. Будем живы — свидимся?

— Свидимся, — она стиснула ему руку, обернулась. Абдо-кахан глядел на нее совсем уж непонятно.


И опять Стагир перехватил ее — почти тотчас же по приезде. Уставился глазами печального ястреба.

— Ты сидела в тюрьме по уголовному делу?

— Нет, узник совести. Почему бы тебе не спросить у того головореза? И почему мой кахан вечно отдает меня тебе: играете в доброго и злого следователя?

— Следователь один: я. Кахану твое прошлое почти безразлично. И к тому же мое зеркало старше.

Она подняла мгновенно. Наклонила голову, подняв к правому плечу раскрытую ладонь — старинный знак приветствия и послушания, общий для всего Братства, хотя известный не одному ему. Ну конечно, можно было не искать силт у него на руке, как и капюшоны с прорезью — у полицейских. Здесь у них иная система знаков и иные функции.

В палатке Стагир усадил ее напротив себя.

— Вот что. Потяни мы за ниточку, которую дал нам этот твой… Локи, мы бы нескоро, но узнали про тебя всё. Нескоро — потому что связи с той стороной оборваны. И вот я говорю с тобою как изгой с изгоем, и этого мне довольно. Ты знаешь — вскоре после твоего появления здесь границу перекрыли так плотно, как не умеют делать правительственные войска. Следовательно, Белая Оддисена? Одновременно правительство стягивает людей и технику и — скажем так — желает воплотить в реальность нашу мифическую автономию. Раньше мы узнавали о положении вещей от волчат. Теперь они как таковые не существуют, влились в общую белую массу: завидное единообразие! Означает это, что ныне все динанское Братство хочет держать руку Марэма, или пока нет?

— Мне отвечать и на этот вопрос? — спросила она упавшим голосом.

— Нет, он для того, чтобы ты поразмыслила. И не это главное. Оддисена интересует нас постольку поскольку. Мы не Черное Братство, как нас обзывают, не изгои — мы целая страна, которая хочет по-своему пахнуть.

— И похоже, что гашишем, — отпарировала она.

Стагир бросился с места, закогтил ее плечо:

— Наркотики шли через нас, это правда, но в месте назначения их перехватывала по нашей же скрытой наводке британская или бельгийская полиция. Или их нейтрализовали менее подозрительным способом. С этим покончено. Мы шли на этот позор ради связи с той частью Оддисены.

Она не удержалась от смешка. Нелепая картина: обе враждующие добродетели потворствуют чужому пороку вместо того, чтобы попытаться установить между собою прямой и честный контакт!

— Не смейся! Гляди: кахан Абдалла привез сюда то, что мы задолжали твоей части Братства. Не сумел передать.

Стагир взял из шкафа коробку и открыл перед ее глазами. Круглые зеленовато-желтые капельки в полупрозрачной оболочке. Действительно, как валидол или… конфеты.

— Диксен.

— Пробовала? Впрочем, мы уже договорились, что ты была в тамошнем Братстве, а значит — клятвенник.

— Ни до чего мы ни договаривались, — она рассеянно перебирала капсулы, поднося к лицу, к самым губам.

— Осторожнее. Ты знаешь, что мы туда добавляем и зачем?

— Ничего не смыслю в химии. Я, поверишь ли, языковед.

— Отраву. Половину критической дозы. Чтобы ваши прыткие «братцы» или «красные всадники» не додумались сделать из диксена идеальное средство для допросов. Уж это не в пример легче, чем поправлять тех, кто сел на иглу.

Захлопнул коробку, оценивая сидящую перед ним женщину взглядом.

— У меня крепкое сердце и ясная голова, — сказала Киншем. — Тебя именно это волнует? Или, может быть, ты прикидываешь, как получить ответ сразу на всю твою былую риторику?

— Ты не побоишься?

— В жизни ничего не боялась.

У него чуть дернулся уголок рта. Вынул из того же шкафчика что-то вроде пистолета со стеклянной капсулой внутри, положил ей на колени.

— Безыгольный шприц для подкожных впрыскиваний. Это не на пять, а минимум на двадцать минут. Расстегни ворот, вынь заколки из волос и сразу ложись на пол. Действует почти мгновенно.

…Невиданная боль. Геенна, в которой нет ни времени, ни места, пламя, где растворяются кости, сердце, мозг, разум… Черные шарики, из которых состоит твое естество — они барахтаются в лаве, тянут отростки через оранжевое. Хватит. Прикажи им взять друг друга за руки. Она видит, как черные сбиваются в клубки, растягиваются лентой, эти нити накрывают, отдаляют пламя. Цепь. Решетка. Стена. Скорее! Красно-оранжевое пригасло, гаснет совсем. И тут из черного выплескивается зеленое, цвета весенней травы; боль — камень под его покрывалом, который обволакивают поющие струны. Не касаться, только не касаться! Черная пустота — это больше не я, я вовне, это мой юный голос, это Хрейа поет вокруг меня о любви бессмертной. Черная дыра втягивает зеленый мир, но это не страшно, в ней рождаются иные цвета… И вдруг — точно хлопок, и вселенные снова меняются местами.

— Ну, как это ты… — Стагир наклоняется над нею, чуть улыбаясь: она впервые видит, как он не хохочет, не ухмыляется, а именно улыбается смущенно. — Я тебе сейчас антидот вколол, сам испугался до смерти. Сначала было нормально, у нас это называется «держаться на плаву».

— На плаву? В сухой степи? Фу, Стагир, у меня всякое соображение отшибло.

— Попросту — не орать, не брыкаться и понемногу собирать свою волю, чтобы не пойти вразнос. А у тебя после всего пошла неадекватная реакция. Будто провал в незнаемое. Сердце и дыхание чуть не на нуле — и блаженная физиономия.

— Зеленая страна. Это мне и раньше снилось. Будто я выплескиваюсь в окружающий мир, а на месте прежней меня — пустота. А потом всё возвращается на круги своя.

— Угу. Теперь ты неделю будешь разводить турусы на колесах.

— Пожалуй что и так, — Киншем села, опершись плечами на его руку, что обхватила ее сзади. Полог у двери был приподнят, и прозрачное сверкающее марево струилось за ним. Мир обступил ее чистотой красок: голубизной неба, желтизной выгоревшей травы, пестротой табунов и стад. Внезапно она поняла, что произошло: ушел слой пустой породы, который невидимо отделял ее от этого мира и его языка.

— Стагир. Я знаю все имена, как в раннем детстве, когда жила здесь. Это вернулось.

— Неужели? А раньше ты что, не умела по-нашему?

Но он понял.

— Слушай, я не болтала под диксеном, нет?

— Одно слово в самом начале. Ладо.

— Ну, это, пожалуй, из моих славянизмов, я ведь отменный эрудит.


На следующее утро в ее палатку ворвался Джалал, однако, подумав, почтительно застыл у порога:

— Киншем-кахана, Абдалла-кахан и Стагир почтительнейше просят тебя надеть это и выйти к ним. Клобук тоже!

«Это» был наряд эроского черного всадника: рубаха и шаровары, халат с косым воротом — покороче ее женского, сапоги с острыми носами — повыше ее гутулов. Пояс с кархой и кобурой маленького пистолета.

Все кешики стояли здесь, и Абдо, и Стагир, и здешний имам, и — Дзерен.

— Кахана моя! Зачем Аллах подсказал тебе такую строгую клятву, — я не знал, когда брал ее с тебя. Будь теперь моим воином и моим щитом. Я же обещаю, что мечом против твоих друзей — все равно, какой они масти, — не сделаю тебя никогда. И если нарушу, пусть это станет между мною и Синим Небом.

Подошла Дзерен, почти благоговейно сняла с нее перед всеми клобук. Один из кешиков подошел с саблей в руке и поддел на лезвие седую косу: та с шелестом скользнула на землю. Та же Дзерен подобрала, завернула ее в наголовник. Имам водрузил на голову Киншем мужскую тафью.

— А с этим что сделают, неужто в огонь бросите, как паранджу в Средней Азии? — по завершении обряда кивнула она в сторону свертка.

— Как можно! Наши женщины в старину никогда не укорачивали волос, это святое. Только если строгий обет брали. В главную соборную мечеть отвезем, как всегда, когда женщина из Эро выступает по пути Аллаха, — объяснили ей. — Ты думаешь, у наших предков не бывало женщин-воинов? Вспомни битву с кесарем Ираклием при Табуке. Мусульманские женщины сражались тогда с яростью мужчин. И женщина же защитила мечом пророка, когда он был ранен при Оходе и лежал без памяти.

Позже Киншем спросила у своего кахана:

— Зачем ты мне саблю вручил, если я ее всё равно не выну?

— Для почета и чтобы тебе привычнее было. Самому мне не сабля твоя нужна, а голова.


По земле переметало струи снега, мерзлая трава хрустела под копытами. Поздняя осень или ранняя зима?

— Они так нас могут накрыть из своих свирельных установок — выжженная земля будет вдоль все границы, — Киншем разглядывала в бинокль Абдо скопище людей, конных и пеших, самоходки, тягачи, ракетную артиллерию.

— Землю выжгут, а мы уйдем, — ответил кахан.

— Так и до Срединного Города можно докатиться. Я понимаю, здесь тоже найдется чем равнять красных с землей, только ведь это последнее дело.

— Ни нам, ни им не нужно пепелище вместо богатых земель. Аллах помилует.

— Будем уповать на это, — Стагир кольнул коня острым краем стремени, вылетел вперед. — После смерти президента Лона Эгра у них возник на переднем плане какой-то Рони Ди, правая рука Марэма и умелец по части всяких провокаций.

Киншем тоже резко тронула своего степняка вослед улетающей фразе, поравнялась с родичем. Карьером поскакали по рокаде.

— Доман! Это мне нужно. Оддисена среди них стоит?

— Нет. Во всяком случае, чистокровная. Нашей электроники тоже вроде не заметно.

— Значит, выжидают в тылах. И еще. Ты мне говорил, что было убито много шпионов: из Братства?

— Нет, я же говорил, оно не снисходит. Или — благодаря своей искусности его люди прошли мимо нас незамеченными…

— Незамеченные и живые меня не волнуют.

В Эро Киншем-кахану числили по разряду стратенов — клятвы у них были не приняты, а испытание ей зачлось.

— Слушай, доман Стагир. Я, конечно, в ваших делах невежда, но, по-моему, если мы чисты перед динанской Оддисеной, самое время просить ее о мире и воссоединении Братства. Скорее и любой ценой.

Ее видение: черные фигурки тянутся друг к другу через пламя.


На стыке осени с зимой Гюзли родила сына. Как и положено, отец созвал гостей на обрезание (по степному обычаю — на седьмой день, чтобы опередить шалую судьбу) и закатил пир. Подарки были богатыми, застолье — широким, но судя по тому, что мальчика назвали Басим — «Да не будет войны» — девочке бы радовались куда больше. Выносила ребенка на показ родне и гостям Киншем, ради такого случая поддев под тафью белое шерстяное покрывало: Гюзли еще лежала — первые роды нелегкая работа, — а Дзерен и Хулан изнемогали на «полевой кухне», где над котлами дрожал воздух от жирного и пахучего дыма. Плотный, крикливый мальчишка, только что испытавший первую в жизни крупную неприятность, сердито ворочался у нее на руках, пытаясь выкрутиться из меховых пеленок. Обнаженная головка щекотала ей ладонь, которой пыталась прикрыть от холода. (Как там дочка ины Та-Эль? Стой. Не возвращайся, это гибель. Не вспоминай.)

На торжество приехали взрослые сыновья Абдаллы, от Дзерен: все трое студенты, учились в столице. Привезла их старая его матушка, Хадиче-кахана, широколицая и ширококостная, с прямым и крепким станом опытной наездницы. Всех жен одарила. Для Киншем привезла рукописный Робайат Хайама с редкостными персидскими гравюрами и приложенным к нему двояким стихотворным подстрочником. Улыбнулась приветливо.

— Слыхала, какая новая жена у моего Абдо. Смелая и ученая. Светлая, а мусульманка.

— Боюсь, не на здешний манер. Поэтому ты мне, госпожа, картинки и даришь.

— Что картинки! Сам Омар-хаджи был не очень-то обыкновенный муслим. Поэт в математике, философ-экзистенциалист в поэзии и жуткий богохульник при редкой чистоте духовного склада. Даже и к суфиям его не причислишь — слишком широк. Здешние правоверные куда более свободны от ханжества, чем его современники: и цветное кино смотрят, да еще снимают, обожают говорить, что запрет на подобие кладет не религия, а скорее культура. Но вот до любви его и сейчас немногие могут досягнуть. А ведь именно из любви человек так или иначе дополняет творение Аллаха, хоть сам не творец, состязается с Ним — так он создан. У каждого свой путь. В исламе мы, какие есть, встречаемся с Богом как Он есть, а в Динане на него смотрят сквозь линзу, или покрывало, или икону.

— Аллах говорит с каждым народом и каждым человеком на доступном тому языке? Вы это хотите сказать? — подхватила Киншем. Поистине, эта страна преподносила ей одну прекрасную неожиданность за другой.

— Да, и, по-моему, никому из нас не стоит слишком яро держаться за свой клочок истины. Мы подобны слепцам, которые ощупывают слона в темноте, и нужно много мудрости, терпения и дружеского согласия, чтобы каждому увидеть за той мелочью, что дана ему в живом касании, воплощение неисчерпаемого величия, — Хадиче-кахана кивнула и вдруг продолжила свое рассуждение вопросом:

— Так ты и впрямь думаешь, моя Киншем, что нам приспела пора идти к «Белым» на поклон? И уж, наверное, посылать не людей войны? Что же, это у всех на губах повисло, только ты почему-то сказала первая.


И снова они скакали вдоль границы, ввязывались в стычки с красными заставами и регулярами, но это было пока баловство. Кровь с обеих сторон лилась небольшая: дразнили хищника. Под сурдинку удалось провести в тылы одного из эроских легенов со свитой: Киншем его не видела, знала потому, что Стагир похвалился. Сама она еще больше спала с лица, но чувствовала себя живой, как прежде. Ее воинское умение хвалили — разумеется, сдержанно: однако раскрывать свои чувства так, чтобы донышко было видать, вовсе не было тут принято. Без дальнейших рассуждений Киншем-кахану признали человеком совета, а это значило куда как много. Абдо кочевал неподалеку от летучих отрядов Киншем и Стагира: она смеялась, что нарочно сделал ее каханой, дабы иметь походную жену, и в шутке этой была неожиданная для них обоих радость.

«Я обращаюсь в терпкое вино. Виноградная косточка гибнет в земле, чтобы прорасти лозой, и виноград давят точилом, чтобы из него родился сок: много времени надо соку, чтобы перебродить, и подходящий сосуд. Меня замкнули в твоей глине, страна Эро. Здесь я нашла себя новую. Суждено ли мне иное — не знаю, не хочу знать. Не хочу».

Но как-то раз то ли утром, то ли еще ночью Абдо позвали из походной палатки, где они оба спали, почти не раздевшись. Киншем еще удивилась спросонья, что это он так долго подтыкает вокруг нее одеяло — нежничать было не в его стиле.

А часа через два он заявился к ней со Стагиром и еще тремя кешиками.

— Киншем, — вполголоса, но твердо сказал Абдо, — я хочу говорить с тобой о важном. Дай мне твое оружие. Обещаю, что отдам тебе сразу же, как скажу.

Она села, вытащила пистолет из-под подушки, подала рукоятью вперед.

— Киншем… Это верно, что ты — Та-Эль Кардинена?

(Вот и всё. Она поняла это уже тогда, когда он ее обихаживал напоследок.)

— Верно, кахан.

— Никто из нас не мог тебя выдать Оддисене, это я клянусь тебе. Но нашему легену сказали, что динанское Братство не сядет с ним за один стол, пока ему не выдадут Кардинену живой. Те говорят еще, что видали мою супругу издалека.

Абдо бросил пистолет ей на колени.

— Бери. Я не хотел, чтобы ты вгорячах сделала с собой непоправимое. А теперь слушай! Я снимаю с тебя тяжесть клятв. При свидетелях говорю: ты свободна, свободна, свободна! Я тебе не муж, и нет над тобой моей власти и моего приказа. Уходи — земля наша просторна. Захочешь примкнуть к нашему роду-племени — будем драться. Если мы заключим мир — то не ценой твоей головы, ибо чему Аллах сказал «Будь!», то бывает. А если у тебя не осталось отваги еще раз менять судьбу — я возвратил твое оружие таким, каким взял.

— Спасибо… мой кахан, — она сдвинула пистолет с колен. — Я еду. Когда надо?

— Когда скажешь.

— Они обещали пропустить или опять с боем прорываться?

— Обещали пропустить. Только мы не захотели договариваться о месте.

— Договоритесь. Стагир тоже поедет?

— Это уж как он пожелает.

— Тогда пусть он останется. Один.

Тем не менее они оба долго молчали, не зная, кому говорить первому. Все, что все это время обходили молчанием, стояло как-то вне их разума, было дано лишь в смутных предчувствиях. Наконец, она решилась:

— Стагир. Когда ты понял, что я жена твоего брата?

— Во всей полноте только сейчас. Или нет — когда об этом сказал наш леген. Хотя снова нет — теперь я понял, что сразу. Ты выбила мою саблю приемом, которому он учил меня, тогда еще мальчика. И появилась почти в одно время с вестью о его гибели. Потом я нашел талисман Денгиля в твоих вещах и поймал странное выражение на твоем лице, когда Хадиче-кахана поднесла тебе перевод, сделанный знаменитым Эно Эле. Ну и, наконец, Локи. Ты слишком похожа на свою собственную старость, чтобы кто-то мог догадаться об истине, но он единственный знал тебя на ущербе и рассудил мгновенно.

— И ваше родовое имя. Ладо. Даниль Ладо и Стагир Ладо. Боже мой, я ведь только однажды его прочитала, и еще раз оно всплыло, когда я не помнила себя… Слепота моя и моей судьбы в том, что я не поняла истинной подоплеки тех твоих вопрошаний.

— Он и Дзерен — от старшей жены, потому я на них не похож. Она была иудейка и слишком хорошо научила его обоим Заветам. Когда он отошел от нашего закона, я… один я проклял его как еретика. Видно, и это сказалось на предначертании.

— Мы оба — мы видели друг друга и не восприняли.

— Да. А я, и восприняв со всей несомненностью, — в душе не хочу верить.

— Почему?

— Я тобой восхищался — а должен был ненавидеть. Был тебе братом — и стал обязан мстить. Что же мне делать с тобой?

— Стагир. — ответила она ясным голосом. — Отсрочь мне на время. Как Аллах — Иблису.

Тергата — имя свободы

Прошли они в самом деле без запинки. Километрах в десяти от линии фронта Стагира и ее уже перехватил и повел отряд белых стратенов. Цепь всадников прижимала их к склону на перевалах, отделяя от обрыва, и окружала небольшой отряд эроских гостей на широких местах. То ли оберегали, то ли конвоировали: шли так быстро, что и словом не перекинешься. Все — и лэнцы, и эросцы — ели и пили, не сходя с седла.

Совсем близко от подземного «Дома» невидимый патруль спросил у них:

— Кто едет?

— Та-Эль Кардинена, — ответила она с вызовом.

— Не надо, чтобы это имя слышали все горы, — невозмутимо отозвался кто-то из часовых, и отряд пропустили.

Внутри их разлучили: Стагир и иже с ним остались в Гостинице, а с нею поднялись на этаж выше. Здесь был такой же стерильный и кондиционированный коридор, только двери поуже и поперек каждой — массивный брус, который можно было убирать снаружи легким нажатием на рычаг. Внутри, впрочем, не так уж тесно — и выспаться, и попитаться есть где, и клозет тоже как в лучших домах Лондона.

Здешний доман вошел с ней. Достаточно молод, чтобы слегка стесняться, сделала она зарубку в своей памяти.

— Я останусь при вас для поручений. Будет что-либо нужно — вызовите звонком. Одежду вам принесут другую, а эту возвратят позже. Какое платье вы предпочтете — мужское или женское?

— Переходного типа. Мусульманке без штанов ходить не положено, а в солдаты или амазонки сама не стремлюсь. Да, будете обыскивать мое кровное — почистьте не одни карманы, но и ворот с манжетами.

— Еще что-либо?

— Таз с горячей водой, а то здесь нет крана. В кувшине питьевая, мы, степные, не привыкли такую зазря плескать. Зеркало. Крепкого чаю или кофе.

— Наркотики нельзя. Хотите — липовый цвет со зверобоем заварят. Зеркало нельзя тоже.

— Ерунда. Стеклянное и еще расколотое — правильно, не стоит. А металлическое мне добудьте.

— Откуда?

— Ваши проблемы. У эроского легена одолжите серебряное. Он, я думаю, роскошнее вас существует.

Пунктуален мальчик оказался до предела. Костюм принес — лэнского егеря, пятнистый, а нижнее белье женское, батистовое и расшитое цветочками. Ноговицы до колен — размером меньше, чем надо: видимо, ориентировались по старой записи, а от пустынной жизни и ношения мягких гутулов ступня слегка расширилась. Зеркало же было — полированная пластина дюралюминия с округлыми закраинами. Какую-то деталь с аэроплана впопыхах сняли, так, что ли? Оттуда глядела на нее вроде бы та же седая джинна — худая, загоревшая, с непривычной короткой стрижкой. Однако глаза стали дерзкие и веселые, и цвет вернулся к ним.

«Похоже, в моих бедах виновата я сама: стоило чаще в зеркало смотреться. А тут еще Абдо меня некстати расстриг из княжеских жен».

Ну вот, переоделась, поела и попила какого-то здешнего сена — лежи на койке в тиши и думай. Тишина тут подходящая, прямо так мозги и промывает. Доман сообщил, что через полдня вызовут, благо все девятеро легенов в сборе. Вот ведь жизнь какая, не отделаешься от них! И раньше, бывало, куда ни плюнь, в легена попадешь. Смеялась над этим вместе с душой Кареном: почему так? Прими за фантастическую условность, отвечал Карен. Ну, еще не хватало, отвечала Танеида. Пасете меня всю жизнь, будто черную овечку. Кстати, за счет кого их снова девять, любопытно? И в каком разрезе они тебя воспримут? Что они могут проделать с человеком своими языками — ты уже испытала в облегченном варианте: та дружеская словесная баталия в темноте. Суд здесь — тоже традиционная импровизация, если можно так выразиться. Уж явно не римское право. И ты, как и в прошлые разы, не знаешь, кахана Киншем, чего они от тебя захотят. А значит?

Значит, остается быть самой собой: ни под кого и ни подо что не подлаживаться.


…И вот она стоит в разомкнутом кругу, а легены сидят на своих стульях с высокими резными спинками. Как они сдали все, а ведь времени прошло немного! И то сказать, Бог иной год за пять считает. Диамис устало нахохлилась. У Эрраты белая перевязь на шапке кудрей разрослась в целое страусовое перо. Маллор потяжелел и обрюзг; Керг усох, чисто борзая; Сейхр искурился, и поседели, раскустились брови. Вот Карен — тот по-прежнему лоснится, как бильярдный шар. Хорт… Имран, чистейший нордический тип с семитской кличкой… Постойте, кто этот девятый, на месте покойного Шегельда, и одетый в синее, а не черное? Да. Хадиче-кахана, лучшая изо всех эроских женщин. Такая же отчужденная, как все они. Но как же это так — ведь Абдо знал, кто тут за меня заложником, и дал мне свободу поступить по моему личному усмотрению?

— Назовите свое имя, — требует Керг.

— Киншем.

— Охрана слышала другое.

— Да, я забыла, что прежние мои прозвания нынче в хорошей цене. Танеида Эле. Та-Эль. Кардинена. Еще Никэ. Еще Катрин. Хрейа. Довольно или еще поискать?

— Вы что, хотите ответить за них всех сразу? — это Карен.

— Не бойтесь, их так же легко извлечь из небытия и отправить в него, как и одну Киншем.

— Ина Кардинена! Вы отдали силт, в полной мере сознавая, что это означает?

— Тогда — вряд ли. Можно чувствовать, что поступаешь как надо, но не понимать почему. Но теперь — да. В полной мере.

— Вы хотели провести границу между нами и собой, между собой и тем, что вами совершено. Так?

— Да, Карен-ини.

— Нет, — это уже Имран. — У нас считается: если некто, положив свой перстень, всё же упорствует в том, чтобы остаться на этой земле, — он изгой из Братства; и захватив, с ним поступают по древнему обыкновению, чтобы был урок другим.

— Вот как? И кто же намерен воплощать это обыкновение? Неужели вы, Имран, который убивал до сих пор лишь пером и чернилами? Вы, Диамис, вторая моя мать и первый учитель? Или вы, Карен: вы подарили мне первое мое платье для бала и башмачки Золушки. А то вдруг Хорт возьмется — у него и специальность, кстати, подходящая…

— Хватит, — голос эроской матроны ворвался в ее речь весомо, как пушечное ядро. — Досточтимые легены! Прошу вас в дальнейшем учитывать, что госпожа Киншем прошла у нас испытательный срок и по его окончании вступила в нашу ветвь Братства с соблюдением всех должных церемоний. Также сюда явилась по доброй воле и безо всякого понуждения, и никто ее не «захватывал». Поэтому считать, что она когда-либо пребывала вне Оддисены или выходила из ее воли, неправомерно.

(«Ай да молодец моя бывшая свекровь, ловко чешет по-нашему, — думает Киншем. — Видно, правильно врут, что, родив своему повелителю пятерых, она поступила в Эроский университет мусульманского права и с блеском его окончила».)

— Уважаемый юрист, — это снова Карен. — Как мы поняли, решения Совета могут иметь обратную силу не только в негативных, но и в позитивных случаях?

— Вы имеете в виду, что если удастся воссоединить Братство, к чему мы стремимся по мере сил, то ина Кардинена считаться изгоем не будет? — Керг.

— Ну конечно. Тогда «сложение почетного знака» следует трактовать как маскировку, желание его уберечь и так далее… — вздыхает Эррата. — Ина Та-Эль, уходя и нарушая договор, думала ли ты вернуться?

— Да, но не сейчас и не так.

(«Хитришь с собой, Киншем. Ты просто не думала, как и когда вернешься. Твое предназначение еще не определилось. Или это оно и есть? Оно и вернуло тебя в Динан ради эроского мира?»)

— Господа легены, мы уклоняемся. С точки зрения не юридической, а житейской, что ли: можно ли допрашивать и тем более судить человека, если его статус так трудно определим, — у Сейхра самый тихий голос изо всех, а ведь умеет заставить к себе прислушаться. — Не имеет ли смысла отложить сессию?

— На сколько это? — Керг Карену, негромко.

— На неделю, максимум десять дней. Мы обещали Эро за это время привести дело к определенному концу.

— Тогда я вношу предложение. — теперь голос Керга был отчетлив и сух, как он сам. — Мы вполне можем продолжить рассмотрение дела — и даже прийти к решению касаемо факта отступничества от своих обязанностей — с тем, чтобы реализовать его после конца переговоров. Если же ину Кардинену придется счесть изгоем, данный факт… м-м… утяжелит ее вину.

— Достопочтенный Керг, по-видимому, намекает, что мы ни при каких обстоятельствах не имеем права эту вину аннулировать? — барский голос Карена.

— Господин старший! — это вступил Маллор. Вон как громыхает, отставника-военного слыхать за версту. — Вы-то сами можете себе вообразить эти обстоятельства? Должно быть, ваша фантазия будет моей побогаче.

И тут вступил голос Хорта, такой же стерильный и невыразительный, как и он сам:

— Если высокое собрание намерено препираться и далее, будьте добры, уступите будущей подсудимой одно из своих курульных кресел или хотя бы разрешите сесть на пол. По-моему, она сейчас вообще на него ляжет.

А она не устала вовсе — только пузырьками бурлила в ней веселая ярость и подымала кверху. Вот только обуви эти, хоть и мягкие, так жмут и обжимают, что ноги почти не слушаются.

Стул — пониже легенских и без тронной спинки — принесли и поставили. Легены задвигались — к Кергу и обратно, — выходили из зала. Керг записывал, черкал, Имран, пристроившись сбоку, за столиком, перебеливал его бумаги. Наконец успокоились и расселись по местам.

— Ина Кардинена, я зачитываю пункты обвинения. Встаньте, — сказал Керг.

— Первое. Вы не имели права отходить от порученного вам Оддисеной дела — быть его легальной связью с государством и правительством Динана — не испросив на то нашего согласия.

— Второе. С вашим уходом порвались все нити, с помощью которых мы могли официально влиять на Динан.

— Третье. Результатом нашей изоляции и потери контроля над законным правительством явилось нынешнее положение вещей, когда оно готово развязать новую войну, еще худшую прежней.

— Считаете ли вы себя виновной и первопричиной всего вышеизложенного?

— Виновной — нет, хотя факты имели место. Что до первопричины, то в вашем документе просматривается классическая схема типа «не было гвоздя — кобыла захромала». На жеребца надо было ставить, господа, тогда бы и бега выиграли!

— Обходитесь впредь без вашего специфического юмора. И отвечайте по пунктам.

— Здесь суд или средневековый теологический диспут? Хорошо, пройдемся по пунктам. Касаемо первого: меня еще не использовали как официального представителя, а только взращивали для оной цели, обильно орошая всяческой информацией. Кстати, мое значение в государственном аппарате, и без того довольно скромное, стало со временем заметно умаляться. По второму пункту: официальная связь начала порываться, а теплые отношения — охлаждаться еще до моего окончательного ухода от дел, который разве что ускорил неизбежное, и то едва ли. По третьему: как я уже говорила, выпадение одного звена из цепи может породить такое грандиозное нарушение естественного хода вещей, как гражданская война, разве что…

— Создав эффект падающего камня, лавины, если тебе угодно, — внезапно прервала ее Диамис. — Сказано тебе — кончай этот гиньоль.

— Хорошо. Вношу серьезное предложение. Сведем все три статьи обвинения в одну — это логично, — я отвечу «да», и перейдем к следующему.

— А что следует? — удивился Сейхр.

— Неужели вам нечего более предъявить мне?

— Кажется, и этого довольно, — ответил за всех Карен.

— Тогда я попрошу разрешения выдать свое последнее слово. Это, кажется, совпадает с буквой закона? Я имею в виду, что если вынесение приговора отсрочено, это не значит, что и от меня требуется погодить.

Керг кивнул.

— Господа Совет! Предъявляя мне то одно, то другое обвинение, вы с необычайным старанием и деликатностью обходили первопричину моих криминальных поступков. Я — в полном сознании того, что делаю, или нет — отказалась от своего магистерства. Я послужила первопричиной военного конфликта. Хорошо! Но помните ли вы, что это покойный Даниль Ладо, Денгиль, первым попытался соединить две створки раковины, и если бы ему удалось это, не возникло бы и нынешнего противостояния государств. О, это у него не вышло, разумеется: он был преждевременен или, скажем так, шел в ногу, когда все другие — не в ногу. И он стал слишком много значить у себя в горах, чтобы вы могли его терпеть. Это всегда чревато бедой, особенно когда имеешь дело не со всем Черным Братством, а с его дикими охотниками, то есть — наиболее агрессивной частью. Когда Денгиль стал совершать наказуемое, его необходимо было остановить: сначала — так, как хотели вы, дав ему легенскую власть и убрав из гор, позже — так, как поневоле пришлось делать мне. Потому что, принявши верное решение, вы не сделали его окончательным. Зачем вы отдали его мне в руки? Как вы могли помыслить, что я смягчу приговор ради моего мужа — ведь именно то, что он часть меня, помешало мне просить о снисхождении.

В зале повисло тягостное молчание. Она продолжала:

— Теперь обвиняю я, и мне всё равно, имею ли я право на это или нет. Вас — в том, что юрисдикция Братства — шаг за шагом — привела к смерти моего любимого от моих рук. Себя — за то, что моя гордыня, мое стремление быть такой, какой меня создал Бог, потворствовали вам в этом. И за то, что осталась жить. Решая теперь мою судьбу, помните, что мы совиновники. Я кончила!

Теперь легкий шум прошел по всему кругу сидений. И тут со своего места поднялся Маллор. Он один, хотя и был одет в легенскую униформу, нимало не походил ни на даму, ни на монаха — разве что на удалого брата Тука: широкий в кости, размашистый в движениях. Запросто — как в таверне! — подошел к ней и пробасил:

— Керг! Это последнее волеизъязвление… тьфу, волеизъявление! — будет внесено в решение суда? Почему только в протокол? Не принято? Кем не принято, чушь бредячая! Уж в этом мы сами себе хозяева. Нас так артистически провезли мордой по луже, что любо-дорого. Слушай, дикая эркени. Не знаю, напишу ли я на твоем приговоре «да» или «нет», потому что его пока не существует в природе. Одно скажу. Хотя то, что выпало Денгилю, я бы тебе подарил куда с более легким сердцем, чем ему, всё равно — тебе як Бога кохам, пани. В том смысле, что агапо.

— Спасибо, Маллор-ини, — рассмеялась она. Отсалютовала собранию, сделала поворот направо кругом и ушла, на ходу поманив за собой конвойных, которые дожидались у входа.


Наружный засов снова вдвинули в косяк, чтобы войти — лязг механизма уже порядочно действовал ей не нервы. Впрочем, это была единственная докука за всю неделю. Молодой доман исправно поставлял ей полезные для здоровья деликатесы и напитки, приносил книги (не только на богоспасаемую тематику), таскал мягкую воду для мытья. Мылась она, естественно, в принесенной им же надувной ванне — и в целомудренном одиночестве. Специальная женщина укладывала феном ее волосы и долго возилась над ногтями (самой было нельзя, ножницы — режущий инструмент).

На этот раз доман принес платье.

— Велят переодеться.

— Опять?

Это был вроде бы легенский наряд. Такой же… нет, совсем не тот, что прежде. Нижняя одежда, вязаная, — не из черного, а из темно-красного шелка. Верхнее широкое платье сшито из тончайшей белой кожи. Башмачки на каблуке, мягкие, словно перчатки, — тоже. Пояса нет, как нет, разумеется и шпаги. Сие нечто означает, любопытно узнать — что именно.

Попудрилась, подвила концы волос на палец. Снова лязгнуло.

— Готовы? За вами пришли.

Это были ее конвойщики — и Хорт. Ее всегда поражало, с какой грацией легены носят свой орденский наряд с оружием, причем все, вплоть до интеллигентов и книжных червей в десятом поколении: будто поднимает, стройнит их.

И ведут ее не в зал заседаний, а дальше. Неужели — да! В зал Тергов. Народа в проходах куда больше обычного, прежнего — мужчины в защитном, девушки в лэнских рубахах и сарафанах, городских костюмах. Легены снова сидят, но на этот раз на возвышении у подножья Тергов и в полной парадной выкладке — такую она видела только раз, тоже во время суда: рясы, шпаги, черные мантии с такими глубокими капюшонами, что лицо остается в тени, если их надвинуть — но сейчас лица открыты и строги. А посередине — столик, на нем нечто алое, и меч, и пояс, и кольцо.

Ее, конечно же, поставили у ступеней, благо не усадили — не хватало снова голову задирать. Поднялся Сейхр. Ну разумеется, хотя он не законник, однако же главный знаток древнего церемониала.

— Высокочтимая госпожа Кардинена! Мы имеем все основания по-прежнему считать вас состоящей в Братстве. Решение наше записано, вы сможете его прочесть. Я же скажу кратко. Вы признаетесь ответственной и за то, в чем сами себя вините, и за то, что страна наша поставлена на грань кризиса. Ибо человек, подобный вам, в силах повернуть судьбу своей земли в сторону как неправды, так и истины, даже не сознавая это в полной мере. Следовательно, вы отвечаете перед нами как полноправный член Оддисены. По древнему закону нельзя сместить члена Братства с той ступени, которую он в нем занимает. Это означает, что мы, как и прежде, считаем вас магистром.

— Магистром? Неприкосновенным?

— Молчите! — крикнул Сейхр (а она и не ожидала от него такой властности). — Вот он, ваш знак защиты, перед нами — вы же сами от него отказались! И слушайте не перебивая, что мы предлагаем вам.

— Либо вы берете власть — всю власть магистра, ничем не ограниченную — с тем, чтобы исправить разрушенное и создать новое. Либо — с вами поступят как с любым членом Оддисены, который положил свой перстень со щитом. Выбирайте.

— Если бы этот клинок был Денгилевой Тергатой, мне и выбирать было бы не надо, — ответила она резко.

— Не торопись, — Диамис побарабанила пальцами о колено. — Успеешь налюбоваться, каково на том свете.

— Поторгуйтесь, — это ехида Карен со своего места.

— Ладно, поторгуюсь. И сколь долго мне позволено тянуть с решением?

— Пока мы здесь, в храме.

— О-о. Право, в этом наряде и при этом антураже нелегко сохранить трезвую голову. Тогда так. Я задаю всем вопросы — вы отвечаете. Идет?

— Будь по-вашему, — отозвался Карен.

— Хадиче, княгиня моя. Я так поняла, переговоры закончились соглашением?

— Да, но, что называется, черновым. Повезу условия домой. Однако обе стороны проявили много доброй воли, и окончательная договоренность, по-моему, неизбежна. Кстати, одно из условий — единый магистр для обеих ветвей Братства и обоих Советов, который их и объединит окончательно.

— Какова гарантия, что вы не станете понуждать меня к нежелательному для меня делу?

— Такая же, как и для всех, — сказал Керг.

— Я не то «ясное солнышко», каким вы меня знали. У меня надорвана душа, устал разум, и совесть моя запятнана. Есть ли у вас защита для себя и Братства, если я свою новую силу употреблю во зло?

— Только не возводите на себя поклеп, ради всего святого! — всплеснула руками Эррата. — Мы поняли вас теперешнюю не хуже, чем вы сами.

— В приговор поставили… как это… частное определение, касающееся легенов?

— Ну как же. Я настоял-таки, — Маллор шевельнулся на своем стуле. — И все мы расписались на полях в том, что полные засранцы.

— Последнее и маловажное. Кто меня все-таки первый узнал? Не думаю, что Стагир выдал, хотя бы и родственнице.

Хадиче фыркнула, как девчонка:

— Они тебя… как это… на понт брали! И меня, старую дуру. Никто тебя издали не мог узнать точно. Вблизи — иное дело. Сразу удостоверились.

— Ну, это всё равно. Дело вот в чем. Мне ведь, как верховной власти, придется идти на близкие контакты, а воскресать я бы не хотела.

— Дело техники, — вмешался Хорт. — Мы бы могли радикально изменить вашу внешность пластической операцией, однако для Братства выгоднее, если пойдут слухи о том, что вы снова во главе его, — именно слухи и легенда.

— У меня всё. Теперь я думаю. Усадите меня и дайте чем и на чем писать.

Через полчаса она снова встает в круг.

— Вот мои условия. Первое. В эроском Братстве я сохраняю то место, которое они мне дали, достаточно скромное, и ни на что высшее не претендую и не осмеливаюсь. Однако если Братство поведет меня по своим кругам и ступеням — это я приму с благодарностью. Второе. Мое естественное и натуральное право в любую минуту и без объяснения причин снять с себя ярмо, которое вы на меня наденете, должно быть изложено в форме, исключающей всякие споры и уговаривания, а также все попытки вернуть мне мой магистерский силт обратно — хватит с меня сегодняшней. Третье. Я настаиваю также на своем праве спросить с легенов за их приговор Денгилю. Когда, как и вообще воспользуюсь ли я этим правом — мое дело!

— Надеюсь, вы будете достаточно разумны, чтобы не мешать нашим общим целям во имя сведения счетов. Вы, как я заметил, вообще не мстительны, — прокомментировал Имран.

— И явно более предусмотрительны, чем кое-кто из шагавших впереди… — пробурчал Братец Тук.

— Вы о чем?

— Реплика в сторону, господин писака.

— Последнее. Во время церемонии вы привенчиваете мне Тергату и даете новое имя.

— Какое? — поинтересовался Керг.

— А хоть бы Тергата — в честь клинка, Терги и праздника первого августа…

— И вот что, — продолжала она. — Соглашение должно быть записано по всей форме, в двух экземплярах, и представлено мне на подпись. Все мои условия для меня равноценны и взаимосвязаны, и я не желаю торга. Если вас что-то не устроит, я отказываюсь быть магистром и принимаю на себя последствия.

— Мы согласны, — Карен переглянулся с Маллором, Имраном, прочими, затем поднялся и принял из ее рук черновики. — Первый вариант будет готов часа через два. Будет ли вам угодно проследовать в ваши магистерские апартаменты?

— Нет, не будет. Рановато пока, вы не находите? Давайте меня назад в мою келью, только пусть чертов брус уберут раз и навсегда. А то с ним, немазаным, и не отдохнешь. Но вот мое будущее неглиже пусть принесут, так и быть. Хоть переоденусь посвободнее.

На койке уже лежал — на крыльях принесло, не иначе! — халат коричневого бархата с собольей опушкой и отворотами.

«Можно представить, каковы из себя эти апартаменты», — подумала она, переоблачаясь. На квартирах у Карена она, положим, бывала в прошлой своей жизни раза два. Впечатляюще, конечно, однако — жуткая смесь королевских покоев с конурой алхимика: везде натыкаешься на образцы его возлюбленных твердых сплавов, россыпи разноценных присадок к ним и замусоленные каббалистические руководства, а кофе подают в огнеупорных тиглях.

Позвонила своему доману.

— Стагир, кто меня привез — он еще здесь, я думаю? Позови. Сварите нам кофе поароматнее. Яблок, груш, дыню принеси, что там по сезону. Бутылку вина хорошего.

С «другом-врагом» крепко обнялись.

— Садись. Закон свой со мной преступишь или зарок дал?

— Ну, ради такого и единожды… — он слышал, разумеется.

— Мужайся! Не крепче же оно старого кумыса, в самом деле.

Налили стопки, пригубили.

— Ты над проектом соглашения работал? Хоть видел его? Говори.

Он торопливо пересказывал. Женщина кивала.

— Своя структура, обычаи и установления, свой Совет. Эмиссары Белых в вашем Братстве — думаешь, пройдет? Я тоже не думаю. Объединенный совет легенов — ох, ну его к Иблису. На время войны или на случай чего-то разэдакого — другое дело. Обмен легенами и доманами в качестве практики и сотрудничества — хорошо. Постоянные эроские представители у нас, наши — у них. Принятие в члены Братства другой стороны… Совместная разработка текущих проблем… Знаешь, распорядись-ка прислать мне этот документ живьем, я к нему сделаю дополнения на отдельном листе. Он ведь у нашей гранд-дамы? Нет, лично Хадиче-кахану просить об этом невместно. Меня пока не узаконили, да и старше она чуть ли не вдвое. Да, вот что: раз ты остаешься на время церемонии, посмотри на меч своего брата, точно ли он. И проверь, не сбита ли ненароком заточка.


— Когда будете приводить меня к присяге? — спросила она Карена, подписывая окончательный вариант кондиций.

— Послезавтра. Не слишком скоро?


На этот раз пришли наряжать ее две женщины. Одна чуть подкрасила щеки и брови. «Я знаю, на кого вы не хотите походить, и учла это. В Зале будет много зрителей на хорах», — ответила ей на немой вопрос.

Она полагала почему-то, что ее поведут через колоннаду. Но сопровождающие поднялись тремя этажами выше, открыли дверцу и оставили перед ниспадающей вниз лестницей. Кардинена… Киншем тонкой свечой спускается по черным ступеням, вся в белом и алом, и белый ореол вокруг головы. На галереях по бокам, внизу, впереди люди, как их много, кажется ей, — никогда не видела столько! Терги поднимаются к ней снизу и растут до неба. Кольцо стоящих легенов. Она проходит своим путем, между «двумя руками Бога», огибает круг с внешней стороны и становится лицом к Тергам и людям.

Поклонилась — ей ответили тем же. Приняла на протянутые руки меч без ножен.

— Ина Тергата, повторяй за мной, — потребовал Сейхр. — Я вяжу себя клятвой…

— Нет. Я скажу сама.

— Я Тергата, магистр динанского Братства Зеркала. Пусть будет мое «да» моим «да», а мое «нет» — моим «нет». Обещаю — по мере сил моих и сверх земных сил моих — держать древний закон прямо и землю мою в равновесии. Способствовать тому, что должно свершиться, и отсекать уклонения. Да не будет мне в моих делах весов более точных и судьи более сурового, чем моя совесть. Если же изменю себе или не в силах буду совершать должное, да обернется против меня мой клинок, на котором даю это ручательство.

Киншем… Тергата целует сталь. Сейхр забирает клинок, вкладывает в темно-красные бархатные ножны. Маллор застегивает на ней пояс и вставляет меч в петли на нем. Чуть дрожат его руки, но украдкой ото всех он подмигивает ей, утишая одновременно боязнь и торжественный настрой обоих.

— Меч этот — знак твоей власти и ответственности за нее, — Сейхр говорит, по обыкновению, совсем тихо, но его слышат на всех галереях. — Я надеваю на твой палец магистерский силт — символ твоей неприкосновенности и воплощение твоей сути.

И еще чьи-то руки — Карена? — сзади накидывают ей на плечи тяжелую алую мантию с белым подбоем и застегивают серебряной цепью на горле.

— Теперь ты старшая из нас, и выше твоей власти нет в Динане.

Все три яруса огромного зала встают. И Тергата в знак приветствия вскидывает к плечу открытую ладонь.


Она проснулась и тотчас села, подтянув колени к горлу. Фу, туман какой перед глазами после вчерашнего, я и вино — безусловно, две вещи несовместные. Хотя «Дом Периньона» мне досталось едва полбутылки, сие же и монаси-доминиканцы приемлют, а рядом с физиономией вообще кисея, которая шатром спускается на кровать с шелковыми простынями и вишневым бархатным покрывалом. Потолок здесь невиданный — разделен мощными четырехгранными дубовыми балками на белые квадраты, и один из них светится. Очевидно, здесь не одна спальня, но и гардеробная: парадное одеяние развешано на креслах. Тот самый соболий халат — тоже. Все устроено — язык не поворачивается сказать богато: с той степенью красоты и совершенства, когда и художник, и зритель начисто забывают про материал. Три цвета: коричневый, серебристо-белый, ярко-вишневый. Коричневый — дерево стенных панелей, бархат сидений. Белый — мрамор каминной облицовки и статуй в углах, серебристый — решеток, узорных накладок, безделушек на каминной доске. Вишневый — ковер на полу и занавеси на окнах. Окнах? Нет, конечно, на нишах. Хотела бы я знать, что увидит тот, кто вставит в их заднюю стену прозрачное стекло: мрачные галереи с реками, текущими немой водой? Виртуозные переплетения сталактитов? Гигантские пещеры и укромные гроты, где покоятся ледяные короли?

Ширмы, которыми можно отгородить ту половину комнаты, где ложе, расшиты картинами в японском или китайском духе и тоже цвета густого красного вина. Сейчас они задвинуты наполовину — чтобы никому и ничему не беспокоить магистра.

Тергата накидывает на сорочку халат. Дверь открывается в анфиладу. По-видимому, в этой стране подземелий коридор — наиболее рациональный способ планировки… Столовая здесь выдержана в тонах парадного кобальтового сервиза, который выставлен в нескольких буфетах за хрустальным витринным стеклом: золотистые с золотым узором гобелены, темно-синие драпри, светлого дерева треугольные консольные столики по всей стене, которые можно сдвинуть в один большой стол в случае парадных трапез.

Холл как зеленая лужайка, и мебель тоже зеленая, в чугунном кружеве и ярких цветах по всей обивке. А в центре этой лужайки — черное пятно: Стагир спит на тощем, как борзая, диванчике, укрывшись своим войлочным плащом-ягмурлуком.

— Эй, а ты что здесь делаешь?

— Тергата — то ли в том самом договоре с легенами, то ли устно, не помню — назначила меня начальником своей внутренней охраны. Вот я и блюду.

— Когда это я успела? Не помню.

Они обменялись заговорщицким взглядом.

— Впрочем, я, оказывается, и в полной отключке делаю умные вещи. Быть по сему! Только не внутренней охраны, а своей личной гвардии, чтобы ты сопровождал меня, куда ни поеду. Согласен? Тогда набирай людей. Но чтобы каждого мне представлял — и не тащи сюда одних своих эросцев, понял?

Встал, огляделся.

— У тебя тут красиво, я вчера походил немного. А уж в кабинете…

— О, я туда еще не дошла. Что там?

— Добрая половина нашей миниатюрной электронной контрабанды. Другая половина, я так прикинул, — в здешнем конференц-зале.

— Отлично. Вот ты и будешь по совместительству помогать мне с моей персональной компьютерной чертовщиной.


Последнее, впрочем, делал Маллор. И не то чтобы много приходилось ковыряться в электронных потрохах — техника редко подводила. Программы тоже были отлажены и обкатаны еще в Эро. Но никто не умел так оценивать и сводить воедино ту военную информацию, которая шла в Дом к Тергате. Маллор был, чем она и не пыталась сделаться на протяжении всей своей былой воинской карьеры, — полководцем и стратегом от Бога. В последние годы он сделался еще более грузен и неподъемист, и всё, что ему было дано, — это сидеть перед стеной экранов в магистерском кабинете и каким-то верхним чутьем угадывать смысл знаков, символов и буквенной абракадабры, видеть поражения и победы, прорывы фронтов и котлы, слабость и силу армий и группировок.

А Тергата могла свое, тоже дарованное ей изначально. Ездила по Эро в покрывале, по Лэну и Эдину — накрасившись до неузнаваемости моднейшей косметикой: средство, доведенное «сестрами» до совершенства. И ничего не делала, вроде бы, она сама — совершали те люди, которых, как и в былые времена, притягивало к ней и среди кого всегда находился гений времени и места, нужный ей именно теперь. Однако, в отличие от прежнего, будто некая сторонняя, могучая сила несла ее на гребне, и сладко подмывало сердце ожиданием необычайного, не воплотимого ни в какие человеческие понятия.

Война истаивала. С замирением двух ветвей Братства она превратилась как бы в гнилую пленку меж двух союзных стихий. Динан и Эро диктовали друг другу условия, обстреливали бумагами — но это уже не было смертельно ни для них, ни для Оддисены.

Когда же земля стала твердо, Братства обратили взор к вопросам политическим и хозяйственным. К счастью, в Динане распад не зашел далеко и ложная догма не одолела исторического разума. Можно было еще вернуть стране ее путь.

За всей земной суетой тихо ушла Диамис — просто иссякли жизненные силы. День только пролежала в кругу причитающих эроских домочадцев и умерла с чуть лукавой, всезнающей усмешкой на губах и в глазах, с алмазным силтом на пальце. Так, как хотелось ей.

На прощанье позвала к себе Тергату — не как старшую сестру, как давнего друга. Все как сговорились в свой последний час посвящать меня в страшные легенские тайны, думала потом сама Тергата. Ибо Диамис с трудом выговорила одну-единственную, но поразительную фразу:

— Помни… никто из нас тебя не упасал и не спасал для целей Братства… только ради твоего ученья… твоей игры с мирами… потому всего дали хлебнуть сполна, кроме гибели.

Да, конечно, ибо практика выбора и воспитания будущих рыцарей Оддисены состояла в том, что даровитую молодежь незаметно оберегали, пока не начнется ее прямая работа. Тогда уж и захочешь, а опасностей не минуешь. А магистру позволили учиться всему, что выпало на пути: наблюдали, вытаскивали с самого дна — но никак не более.

Маллор тоже всего себя вложил в будущий мир. Как-то утром нашли в его собственном кабинете — уткнулся мертвым лицом в бумаги на столе. Все легены поодиночке знали, не обсуждая это друг с другом, что именно изъело этого грубияна и весельчака изнутри в придачу к обыкновенным для пожилого человека телесным хворям… Горевать о них обоих не было времени, приходилось жить с этим постоянно. Силт Маллора Тергата отдала женщине-экономисту из новых рекрутов: давно имела на нее виды, еще со времен обзоров для Никэ. Перстень же Диамис достался эроскому компьютерному асу, взятому в порядке взаимообмена. Дань времени! Оба легена были молоды, представительны и душу имели много крупнее среднестатистического образца.

Всё Тергата устроила по своему хотению, только вороной алмаз Шегельда и Денгиля оставался пока без хозяина: слишком много в него впиталось от предыдущих владельцев. Своим легенам Тергата этого не говорила, но шутила так:

— Нас с вами девять: число удачи. Десять же — цифра, ассоциирующаяся с децимацией и церковной десятиной. Кого-то неизбежно придется подарить Богу.

Эроское Братство пожелание Тергаты поняло как приказ и добросовестно вызывало ее раз в год на обучение. Шла по ступеням она легко — по-прежнему всё, чего она хотела, бывало ей дано; это несмотря на то, что Черные были иными, совершенно иными, чем Белые, и ее прежний опыт не помогал. Одному из высоких эроских доманов она сказала накоротке:

— Вы настолько срослись с вашим выборным республиканским каганатом, что даже скучно. Ни тебе покрова тайны, ни обрядов, наводящих жуть на стороннего человека. Так и хочется запретить часть вашей Оддисены и торжественно воспитать из нее оппозицию.

— Станешь нашим магистром — запрети уже всё сразу.

— Жалко: много полезного делаете. Про полицию, высший командный состав не говорю — традиционная ваша школа. И еще есть корпус экологических наблюдателей, мобильные отряды на случай стихийных бедствий и эпидемий, Армия Спасения на базе ислама — как бишь, она именуется?

— Фатма. В честь дочери Пророка. Но это скорее медики, чем пастыри бездомных.

— Вот видишь, какая у меня память дырявая, а ты — «магистром станешь».

Жила она во время таких учебных визитов реже в городах, чаще — у Абдо. Возилась с малышней (у Гюзли и Хулан еще и дочки пошли), болтала с женщинами о женском, с мужчинами — о мужском. Все ее любили здесь. Дзерен тоже была ровна и ласкова, но без былого дружества. Вроде бы тоже ей отсрочила до последнего дня.

Во время одного такого гостевания то ли Иблис, то ли Люцифер послал ей встречу. Абдо как-то спросил, посмеиваясь:

— Тут мы изловили с вашей стороны — не лазутчика, ясное дело, а перебежчика. Говорит — знаком с тобой накоротке. Хочешь, подарю?

— Смотреть буду.

А это был — в палатке под надзором двух кешиков — Рони Ди: изрядно потускнел, и позолота вся стерлась. Оставшаяся же, как в сказке Андерсена, свиная кожа для нее, мусульманки…

— Танеида! Значит и верно, жива-здорова. Мне говорили, что ты сюда ушла, а я не верил, пока самому не пришлось. В Эдине стало тошно от Оддисены, а в Эро нечто и совсем для меня непонятное.

— Жаль, на твой ум у нас была последняя надежда, — сказала она добродушно.

— Я ведь первые годы считал — ты за морем. Эмигрировала.

— Поэтому и хотел у моей Цехийи отнять дом в Ано-А по смерти Лона Эгра? Ну будет, не выгорело же, так и пенять не на что. Что ина Идена снова в деревню подалась — так это ее собственная воля, я понимаю. Память о первом муже и те де.

— Мне деться некуда. За границей и то отыщут эти шустрики. У них прямо система розыска отладилась. Попроси кахана обо мне — я ведь воевать не разучился. Себе возьми, что ли.

— Я бы и рада, — ответила в прежнем ключе, — да уж больно ты вредоносный. Что сестру свою единокровную под смертные муки подвел — ладно, дело прошлое и по неопытности. В гражданскую войну сюда, в Эро, ходил с набегами, натравливал здешнее население на своих же красных. И в городе Лэне во время осады тако же. Побратима с Денгилем ненароком столкнул лбами… наивняк, право.

— Я многое знаю.

— Очень нам нужно это дерьмо, — она не повышала голоса, не меняла интонации. — У нас о твоем ведомстве семью семь полных винчестеров записано, то бишь жестких дисков, каждый размером в энциклопедию. Подумаем — да в Интернет зашлем, чтобы уж никто из обывателей не отнекивался, что не знал и не ведал. Твоя необразованность понимает, о чем я говорю? Ну и также видеодиски, документальные киноленты, факсимильные копии рукописей — смотри не хочу, пока блевать не потянет. Абдаллу моего я и впрямь попрошу — чтобы его молодцы не очень шибко над тобой измывались. Года четыре назад они на таких, как ты, обучались кархами своими владеть, а теперь большей частью только голову рубят. Как Денгилю.

Повернулась на каблуках и ушла.


Летели золотые годы, без войн, без бурь, — тихо шелестя, точно опавшая листва на путях времени. «Одуванчик молодой постарел и стал седой, а как только поседел — вместе с ветром улетел», — напевал про себя Дэйн Антис детские стихи, лежа в палатке посреди дремучей хвойной пармы. Виделись ему светлые, в цветах, эдинские рощи и эркские ягодные перелески, и спал он, ничего не боясь, хотя из оружия бы у него только тесак — прорубать в кустах дорогу. В своем Доме легены все чаще сдвигали вместе столики кобальтовой комнаты, приходя к Тергате побеседовать и отвлечься от дел службы — так сызнова слагался ее кружок, только никогда прежде не был он так блистателен.

И в обширной полупустой усадьбе Ано-А бродили по дому и парку, взявшись за руки, двое сирот — белокурая девочка и смуглый мальчуган, в каштановых волосах которого уже светилась ранняя фамильная седина.


Карен знал все ее имена и видел почти все лики. Юная варварка, упоенная первыми победами своего ума и оружия, но для него самого — лишь на диво прекрасное животное. Ученая и сановная дама. Вечная женственность, несущая себя как драгоценную чашу. Маска, окаменевшая в запредельном горе. Сухая, как богомол, уничтожающе веселая старуха. И всегда была в ней некая светоносность, как бы разлитая по поверхности, — летучий огонь.

А теперь свет ушел внутрь, и несла его в себе. Внешне она не сильно изменилась со времени Киншем — фигура так и осталась поджарой, в жестах появилось вкрадчивое, истинно тюркское изящество, в мимике и интонациях негромкого голоса — аристократизм. Седые легкие кудри только молодили ее. И было присуще ей удивительное — при внешней сдержанности — чувство внутренней свободы, какого Карен не замечал в ней раньше. Настолько она ему нравилась, что как-то неожиданно для себя предложил ей:

— Давай поженимся. Одной веры, в одном затворе живем.

— Разве что промежуточным браком. Вон Абдалла-кахан меня вгорячах отпустил, а теперь назад зовет.

— Мечта жизни — быть четвертой у своего степного князька.

Она помолчала, темно глядя ему в глаза. Когда он их отвел, сказала тихо, будто не ему вовсе:

— Никому из вас и в голову не приходит, что вы меня обездолили. Любовников у меня была тьма, любимый — один. И муж один. Я ведь по сю пору вспоминаю, как он меня стеной обносил ото всех земных бед, ради этого и отрекся от меня в ту последнюю ночку… ну, когда легены по мою душу в Эро прислали.

Да, не стоило все же будить спящих собак, не стоило!

И еще раз он сорвался. Стал приставать насчет Цехийи:

— О дочке каждую неделю справки наводишь. Подарки делаешь от третьих лиц. Почему бы тебе не взять ее в Дом?

— Здесь ей вредно находиться. Девчонка без большого разума и с неразвитой волей — а кем она здесь станет? Принцессой? Жизнь ей поломаем. У них там свои знакомства, свои игры, даже влюбленность полудетская — тесный мирок, в котором ей вольготно.

— Так хоть покажись ей.

— Она помнит красивую маму — золотые волосы, белое лицо. А у меня теперь всё наоборот: загорелая кожа и белые космы. Стоит ли подсовывать ребенку негатив вместо позитива?

— Глупая шутка. Осиротила девчонку… Мы ведь своих детей посещаем.

— Так вы, верно, никого не губили и не предавали?

Карен остолбенел.

— Мне покойный Шегельд о том говаривал. Если никто не осмеливается отлучить ее от меня, как принято по нашему закону, приходится совершать самой.

А третий судьбоносный разговор был уже под самый конец их знакомства. Карен тогда принес ей не гибкий диск, а обыкновенную папку с завязками:

— Вот «заграничники» наши тоже хотят иметь представителя среди легенов. Предлагают молодого домана из среднего звена, вопреки устоявшейся традиции. Собственно, он засиделся на своем месте в Братстве оттого лишь, что не командир. А так этот Даниил во рву львином — фактически мировая величина всех природоведческих наук. Много публикуется, сделал себе имя на исследовании флоры и фауны заповедников и глухих мест земного шара. Как они выражаются в письме, «экологически бесстрашен» и идет на врагов природы, вооруженный лишь словом. Душевно стоек и физически абсолютно незащищен. К тому же находится в самом опасном для таких людей возрасте — тридцать три года.

— По легенде — конец земной жизни Христа. Он женат?

— Представь себе — нет. Образ жизни не способствует.

— Хм. Что же, он появился вовремя. Смотрите его в легены. Года через два кольцо Шегельда будет ему не в тягость — ему, девятому из нас. А я тогда стану десятой.

Помнится, он еще тогда подивился странному счету.


То было собрание после благой вести, которую легены обсуждали в конференц-зале и теперь пришли к Тергате заедать и запивать ее. Салих, тот самый, звезда электроники, покачивая в длинных смуглых пальцах чашку с кофе, сказал:

— Теперь, когда новое динанское правительство решило отделиться от своей былой автономии, Братство, наконец, сумеет соединить обе половины раковины, и для вящего блеска ему нужна будет жемчужина, чтобы вложить ее туда.

— А ине Тергате пора заказывать двойную тиару египетских фараонов. Черно-белую… Или лучше — красно-белую, как ее парадное платье, чтобы соответствовать всем древним историям, — Имран, изрекая это, элегантно чистил грушу фруктовым ножичком.

— Ну, это вы не подумавши говорите, — Тергата поднялась со своего места. — В Эро на мое будущее воцарение смотрят как на неизбежность, но я-то сама другого мнения. Помните, что я написала? Не хочу быть магистром объединенного Братства.

— Как, любопытно, вы избежите «вокса попули», — пробурчал Хорт.

— А вот как. Карен и Салих, кофе допили — поставьте чашки на стол. Христиане и нехристи делают то же с рюмками. Посуда дорогая и казенная. Имран, не играйте холодным оружием, не ровен час порежетесь, как египетские дамы при виде Иосифа Прекрасного. Все сложили руки на коленях? Хорошо. Я делаю чрезвычайное сообщение. Поскольку дело мое перед вами и Небом завершено, завтра я слагаю с себя звание магистра и отдаю вам силт.

— Господи Боже мой, — шепотом прорыдала Эррата. Остальные не издали ни звука. Только Карен пристальнее обычного посмотрел ей в глаза — с некоторым удовлетворением и будто понимая больше, чем любой из них.

— Друзья мои сердечные, — Тергата улыбнулась им. — Когда я противостояла всем вам, я велела написать это и многое другое в одной запальчивой и глупой бумаге. Если бы в моей душе был мир, я бы только объяснила… как объясняю здесь и теперь.

— Всю мою жизнь я хотела быть самою собой. Бог вложил в меня это упрямство и направил мое стремление, имея некую цель. Но то ли этот мир мне не подходил, то ли я миру — каждый мой шаг ко мне истинной, каждое мое дело, направленное на земное благо людей, оборачивалось гибелью ближних и ближайших моих. Арден… Тейн… Побратим… Волк… Все мои победы приходилось вырывать у судьбы силой и платить по высшей ставке. Во что же это выльется, если я — такая, какой создана, — захочу объединить собой Братство! Наверное, в целую гекатомбу. Нет, на такое я не пойду.

— Говорят, человек всю жизнь ищет себя, а когда познает до конца — тогда кладется предел его земному существованию. И вот я поняла свое естество, хотя мне довелось пробиваться к нему с боем. Уставить мир и родить в него дитя. Помните? Ветер и защита от него, гроза — и заклинание. Меч у босых ног. И сейчас мне кажется, что если я буду и далее упорствовать в земном своем бытии, то погублю нечто трепетное и нежное, что готово в нем зародиться.

— Еще одно. Я осталась жива по зароку, который Бог надоумил меня дать моему Денгилю. Жизнь моя дала ответвление: ныне исполнился срок, я возвращаюсь к женщине по имени Танеида и ее вине. И ведь как точно сходятся все постоянные знаки: меч, суд или высокое собрание, мой жребий и мой кураж. И все вещи: новый наш христианнейший леген для ныне пустеющего места, клинок Денгиля на моем поясе, рука… о ней позже.

— Что я вспомню о вашей совиновности — не бойтесь. Много ли тех, старых легенов, осталось с тех пор? Могла бы в наказание дать вам зрелище из самой себя. Но двое все равно должны будут со мной пойти в соответствии с обычаем… кого вы выберете. Остальные — хотите проститься, приходите. Только не женщины, ладно?

— И — знаете? Сердце мое успокоилось. То, что раньше было отдалено, приблизилось и входит в обычные мои сны: я выплескиваюсь в безбрежный зеленый мир и становлюсь им. Теперь я хочу увидеть это наяву.

— Это самоубийство и грех, — твердо сказал маленький Сейхр со своего места.

— Но и наш древний обычай. А как же Шегельд и многие доманы и легены до него? Говорят также: если человек семижды попросит Бога и семижды протянет ему жизнь в уплату, и семь же раз Бог вернет ему жизнь вместе с исполнением желания и новым именем — то восьмой жизнью он уже принадлежит не Богу, а себе самому и волен уйти, когда сам почувствует свой час. Ибо почувствует он его верно. Мое имя — восьмое по счету.

— Никто не возьмется исполнить над тобой, что суждено, — сдавленно пробормотал Керг.

— Никто, кроме моей черной тени: Стагир, сводный брат Денгиля, сам себя назначил быть при мне неотлучно. Рука для клинка. Это и есть третья моя удача. Ну полноте, успокойте сердца: разве это плохой конец для воина из рода викингов?


Часом позже она вызвала к себе Стагира.

— Госпожа Киншем, зачем ты моими людьми командуешь через мою голову? — начал он с порога. — Договаривались же, что я свою задачу обеспечиваю лучше тебя. Стоят теперь цепью до самого Зала Тергов в полном составе. И легены от тебя ушли сами не свои, я видел. Что произошло?

— Стагир. Завтра ты возьмешь Тергату себе.

— Вот оно что. Я этого и хотел, и ждал, и страшился.

— Догадываешься, почему так спешно? Легенам я прочла проповедь на полчаса, но ты у меня ко всяким фантазмам не склонен.

— Ты нездорова.

— Ну, уж это пустяк. Только не говори легенам, а то лишишь ореола. Хирург — это не Хорт, понятно, — клянется, что опухоль в левом легком, результат того шрама, знаешь, — вполне доброкачественна: если удалить, я еще вдоволь поживу. Только не верю я медикам, да и уйти на тот свет мне охота в полной боекомплектности. Ведь не пофехтуешь с одним легким. А главное — вот что. Я даю твоим собратьям в Эро еще лет десять-пятнадцать независимости. Отказались они от нее напрасно и, как мы видели, жалеют. Другого магистра, кроме меня, ни наши, ни ваши еще долго не примут.

— Ты… ты мудра. Знаешь, я тоже пойду с тобой. Для Белой Оддисены я слишком запачкался. В Эро тоже не вернешься: ни жен, ни детей, и даже Дзерен будет меня ненавидеть.

— Что же, иди. Мне труднее будет, но совладаю.

Пауза.

— Стагир. Среди легенов один всегда относился ко мне прохладнее прочих.

— Давно вычислил, такая моя служба. Имран, который на твоей героической смерти карьеру сделал и теперь слегка разочарован, что еще жива. Это у него где-то на уровне неосознанного.

— Психоаналитик, тоже мне. Тогда вот что: подойди — нет, лучше пусть кто-то от твоего имени сходит и попросит его говорить с тобой. Скажи: завтра именно он возьмет на себя командование и проследит за коллегами, дабы не учудили некую благородную глупость и не опозорили меня напоследок. А себя лично береги крепко-накрепко и никого к себе не подпускай, понял?

Он кивнул:

— От тебя самой тоже старших отгонять надобно, я думаю.

— И с какой стати ты об этом думаешь?

— Да уже вовсю рвутся прощаться.

— В множественном или единственном числе?

— Карен.

— Именно прощаться, а не отговаривать. И несомненный временно исполняющий и замещающий, то есть самая умная и потому безопасная личность… кроме, натурально, Имрана. Заранее условились оба?

— Откуда ты знаешь?

— Сегодня время бы не позволило вам и словом перекинуться. Хитры оба не по моему разуму, вот что. Один играет в простачка, другой тихую сапу под меня роет… Зови, что ли.

Уж конечно, и под дверью не ждал, и у кодового телефона не дежурил. Вызван особым Стагировым знаком, о котором давно, следует полагать, условился. Стал на зеленый ковер в легкомысленной прихожей и даже ресницей не шевельнул в сторону креслица или скамейки чугунного литья — мол, постою, не гордый. Тергата напоказ ему и всему воображаемому свету, сидя на пестром стульце, занималась рукоделием — выдергивала из плеч парадной робы нудную шнуровку, продевала широкие круглые запонки. Хочешь, мол, говорить — говори первый.

А начал он неожиданно:

— В этой оказии здесь должен был быть Маллор.

— Вот как.

— Он умер неожиданно и не разрешил меня от обещания молчать.

— Значит, так было записано в Главной Книге, что ж теперь?

— Он, наверное, спросил бы: если бы тебе знать, что на твоей совести нет смерти возлюбленного, как бы решила сегодня?

Тергата сложила рукоделие. Медленно подняла от колен лицо — зрачки ко зрачкам:

— Сослагательное наклонение — самая мерзкая из глагольных категорий. Ты не сказал по сути ничего — и требуешь ответа?

— Не я. Маллор требует.

Усмехнулась как могла спокойней:

— Что только вы двое присутствовали на том обряде и никто больше, никто типа моего Стагира, я разумею, — магистру узнать нетрудно. И что есть общая для обоих тайна — неумный догадается.

— Ты хочешь ее услышать?

— Нет. Делай как тебе угодно, спирит.

— Почему?

Выразительно пожала плечами:

— На моей совести — полновесная тяжесть любого из моих решений. И насчет Денгиля, и в том, что касается меня самой. Существует он или нет — он изжил себя раньше, я — сегодня. Неужели ты полагаешь, будто от тебя зависит хоть малость?

Тут Карен порешил-таки занять сиденье самоволкой. Однако не напротив — рядом, чтобы ее глаз убежать.

— Что, в конце концов, тебе известно?

— Я не обязана говорить, а ты не имеешь права настаивать.

— Тогда я… Я прошу. Пойми, мне надо.

Конечно. Снова признание в любви — я, мол, еще тогда, в Вечном Городе, на тебя подивился… Или ты, ина Тергата, слишком самоуверенна? Да нет, просто очищает непокойную совесть, наверное. Ладно-ладно, уважим, куда тут денешься.

— Обернуть клинок — иногда просто ранить. Типа суда Божьего. Я так думаю, то Маллор покойный делал: ты слишком интеллигент и склонен к рефлексам. Сколько он потом прожил?

— Кто — он?

— Скотина. Являешься кровь из меня точить и еще девственником смотришь. Сказать за тебя или сам разрешишься?

— В ту же ночь. Маллор меня предупреждал, что зря мы это затеяли: когда Волк решает, выходит по его, а не по-нашему. Но и стать против него не посмели бы, как в старину… Он понимал. Мы играли с ним по очереди; как бы двойная дуэль до первой крови. Тут ты ошиблась насчет моей рефлексии. Раны не такие уж серьезные — он же был несравненным фехтовальщиком, через такое в себе и нарочно не переступишь. А в ту же ночь — как приступ: гемофилия в резко выраженной форме… Без видимых причин, без каких-либо оснований. Видно и вправду, что ни делай — всё без различия.

— Или аспирину наглотался.

— Дальше мы оба существовали так же точно, как и ты: позабыв до некоего времени. Легены почти всегда так живут — с клеймом на душе. Теперь приказывай.

— Зачем? Что сам решил, то и сделаешь. Завтра на хорах станешь. Нового магистра вырастишь — понял ведь, из кого. Дочку мою благословишь на брак с побратимовым первенцем. А в прочем я тебе не указчик.

Вздохнул, решаясь, обхватил за плечо и, как много лет назад, приблизил к ее лицу карие свои глаза, юные губы. Неужели Карен и в том хитрил, что не он будто бы меня раненую на руках вынес? Что же, разомкнутое — смыкается, несбывшееся — воплощается, начавшееся — да завершится. Прими в дар хотя бы одно: последнее тепло дыхания моего…


…Гвардейцы Стагира ведут их обоих как бы в капсуле: те стоящие на их пути воины, которых они минуют, — заворачивают и идут следом, окружая их всё более плотно. И опять много людей в коридорах — на любом повороте и подъеме стоят и провожают взглядом. Понимают ли? Эросцы — безусловно. Открывается дверь — и опять перед нею низвергающийся тремя каскадами каменный водопад. Дорога магистров. Черные ступени. Шаги Стагира за спиной.

«Господь, Ты, что держишь мою землю и Синее Небо нерушимо! Снова протягиваю я Тебе свою жизнь и уже ничего не прошу взамен, потому что всё исполнилось у меня в этом мире. Я — вино, что созрело и рвется из тьмы сосуда. Позволь мне излиться. Я золотая бусина на Твоей нити; я капля росы, играющая в Твоем луче. Дай мне проникнуться Твоим сиянием!»

Нисхождение.

«Я хотела быть одной крови со всем живущим — а ратоборствовала. Я должна была созидать — и убивала. Ложны ли были мои пути или истинны? Скоро Ты скажешь мне это».

Снова нисхождение.

«В руки Твои предаю себя, и Терг твоя правая, а Терга левая, ближе к сердцу. Терг, вот я гляжу тебе в глаза: подними грехи со дна моей души. Терга, я касаюсь покровов твоих: смой с меня их ужас и мрак, чтобы светом единым предстала я перед Его милосердием».

Тергата снимает с пояса меч Денгиля, протягивает его Стагиру вперед рукоятью. Расстегивает пояс. Сбрасывает мантию и выпрастывается из верхнего платья, которое послушно ложится у ног. Бережно кладет поверх всей груды одежд свой перстень со щитом, выпрямляется — серебряная и алая — в своей тонкой шелковой кольчуге. Принимает из руки Стагира его черную карху. И говорит ему дерзостно и твердо:

— Ну что же, брат мой, время кончать наш давний поединок. Смотри, не урони чести — зрители у нас подобрались отменные!

В моем конце — мое начало. Эпилог

Путник прошел через лес, еще полный ночных теней. Вырастали перед ним то могучие тела дубов, повитые туманом как коконом, то призраки широких лип и каштанов, то звенящие на утреннем ветру березы и ясени. Кусты и трава были влажны от росы, одежда и обувь его мигом промокли. Где-то рядом, невидимая, бродила лошадь, хрупая травой и звеня кольцами сбруи.

Потом он уперся в двухметровую стену из каменных глыб и пошел вдоль нее.

— Дедусь, ты чего ищешь? — послышалось вдруг сверху.

Он посмотрел ввысь. На гребне стены лежала девочка лет девяти-десяти, свесив голову с падающей вниз темной прядкой, и болтала в воздухе ногами, согнутыми в коленках.

— Какой я тебе дедушка, я еще мужчина в цвету, — он улыбнулся. — Прохода ищу. Вроде здесь внутри когда-то были правительственные дачи.

— Не знаю. Вот поселок недалеко, это правда. А это наша усадьба, в ней всегда жили люди нашего рода.

— Вот как… А я-то всю ночь шел.

— Слушай, ты с моей кобылой в лесу не повстречался? С вечера убежала подседланная. Не поможешь изловить?

— Не привычен я как-то чужих лошадей перенимать.

— Ладно. Я ее сейчас сама позову, а ты рядом постой.

Она перекинула ноги и села. На ней был комбинезончик из чертовой кожи и остроносые туфли на низком каблуке. Прохожий протянул руки, чтобы ее подхватить, но запоздал. Девочка мягко, как кошка, приземлилась на четыре точки. Позвала:

— Налта! Налта!

Издали послышалось ржание и приближающийся стук копыт.

— Интересное дело! Что же она раньше не подходила?

— Тебя почуяла. Раз есть взрослый, значит, на нее не будут карабкаться с пенька или с ветки прыгать. Ты же меня в седло подсадишь?

Впрочем, его помощь была номинальной, С третьей попытки девочка и сама влезла, причем довольно сноровисто.

— Поехали ко мне домой. Там, сзади, калитка есть, чтобы через главный вход круга не делать. Держись за стремя или хвост, а то потеряешься. Есть-спать хочешь, наверное?

— Больше есть, чем спать, и то не очень. А ты меня не опасаешься в дом вести?

— Ф-фа, ты же добрый. И глаза нездешние.

Подъехали к берегу реки, к которой вели пологие ступени. У причала стояли две лодки и ботик с нарисованным на борту смешливым синим глазом. Здесь в стене была дверца из кованых железных прутьев: они зашли сами и завели Налту.

Внутри земля была насыпана высоко, и замшелая стена оказалась гораздо ниже от нее. Шли они по аллее из старых лип.

Справа внятно пахнуло конюшней.

— Ты погоди здесь, я этой гулене овса задам, коли уж запарено.

Девочка исчезла с Налтой в поводу и через несколько времени вернулась с плошкой в поднятых руках. За ней, сквалыжно мяуча, шли две кошки.

— Малявки опять им молоко у самой конюшни оставили. Коты до него не больно охочи и пьют только под настроение. Зато змеи приходят и лошадей пугают.

— А кошки не боятся змей?

— Что ты! Вон Барсюга, — она кивнула на вальяжного серополосного кота с белыми лапами и интеллигентной мордой, — одного бедного ужика чуть пополам не перервал. А ужи и гадюки трудолюбивые. Оберегают корни в земле и кору на стволах.

Она нагнулась и потрогала щиколотку и выше.

— Ох, ногу вчера натерла об одну толстую кобылу. Ноговицы надо было надеть, не полениться. Кони здесь не выгулянные, собаки от сытости еле брешут, кошки мышей не ловят… Дармоеды. Только детям с ними играть.

— И много детей?

— Ага. Я попыталась как-то пересчитать — три раза сбивалась. Братцы-сестрицы родные, двоюродные, троюродные, N-юродные и просто так, без родословия и порядкового номера. Одно слово — дитятник.

В дом вела стеклянная дверь. Собственно, здесь был полукруглый эркер, доходящий до земли и весь увитый диким виноградом. Обширный коридор был разделен поперечными выступами на части разного цвета и вида. Около столовой был черный кафель с рисунком из зеленых и желтых кленовых и каштановых листьев, на полу стояли букеты в плоских вазах. Одна из вездесущих кошек сидела на подоконнике и от нечего делать мыла себе подхвостье, задрав ногу пистолетом.

— Ты потише себя веди, а то весь дом перебудишь.

Однако на звон ложек о тарелки пришла огромная овчарка с кроткими глазами, сохраняя достоинство, улеглась у миски на полу. Зевнула, показав два ряда клыков, похожих на белые скалы. «С такими сторожами легко быть храброй», — подумалось ему.

После завтрака (отварная рыба и овощи для него, творог с земляникой и сливками для девочки, мясной кулеш — собаке) перешли в библиотеку.

Он сидел на кольцеобразном диване, а девочка бегала у него за спиной по деревянному променаду.

— Сколько книг у вас. И редкие! Я столько в частных собраниях не видал. Однажды только, в юности, и то вроде бы меньше.

— Это вообще-то библиотека Оддисены.

— А кто главный хранитель фондов?

— Я. Что ты смеешься, прочим домашним это до лампочки, им бы детективчик пострашней на ночь почитать. А я все книги и альбомы знаю в лицо. Вот смотри: эти, по коневодству и о старинном клинковом оружии — папина папы; языковедческие на всех современных языках, инкунабулы, рукописные на арабском, исторические трактаты, это… (она чуть запнулась) маминой мамы. Латинские и древнегреческие свитки в футлярах, стихи, всякие шедевры полиграфии — от дедушки, который был ей мужем перед Тергами, ну, конечно, он был тогда не дедушка. А вот эти тафсиры, и сунна, написанные почерком насхи, и Хайам, и Газали, и Авиценна, и Великий Шейх — наследство от другого дедушки, которому она была женой.

Он чуть усмехнулся такому странному перечислению родственных связей.

Девочка ухватила, наконец, альбом ин-кварто и с ним в руках соскользнула на попке по скату спинки прямиком в диванное сиденье.

— Смотри, какие красивые рисунки, только вымытыми руками и листать. «Пламенеющие клинки», знаешь, с витым лезвием, как Зульфикар пророка; дамасские с узором «виноградная гроздь», испанские «волчата», индийские куттары со сдвоенной рукоятью, рога дервиша, японские парные мечи, скандинавский булат, динанские «жальца» и эроские кархи… Ты про мечи любишь читать?

— Ни читать, ни видеть. Ты лучше мне про своих зверей расскажи. Я ведь, собственно говоря, бродячий маг… то есть волшебник.

— Взаправду?

— Ну, во вполне земном смысле. Работаю со всякими животными, выхаживаю, приручаю, размножаю на воле. Решил, что нашему младшему брату-минориту больше всего к лицу печься о братьях еще меньших.

— Ой, послушай, а ты с птицами не пробовал говорить? Может статься, тебя и вовсе Франциск зовут?

— Пробовал, не выходит пока. Ни в какую не понимают, не дозрел, видимо. Вот пишу много: книги публикую, статьи кропаю по своей тематике, биологической, с того и живу. Еще езжу: Гринпис, Международный экологический комитет, всякие там постоянные комиссии по соблюдению гомеостаза в природе и обществе, заповедники, лесничества вон здешние… А звать меня Дэйн.

— А меня Кинни. Я это имя всё время тебе посылаю. Извини, мне показалось, что ты меня слышал.

Она заткнула альбом на место.

— Теперь ко мне пойдем. Отдохнешь, если захочется.

В ее комнату вела дверь прямо из библиотеки. Огромное окно во всю стену было забрано деревянным переплетом. Пышный, изумрудного цвета палас, множество растений на полу и по стенам делали комнату продолжением сада. На холстинковых обоях были прикноплены детские рисунки, различные по художественной манере и возрасту исполнителей. Широкий подоконник был завален ракушками, камнями, флакончиками, феньками, игрушками из ниток и шишек и прочей милой чепухой. У раскрытой створки сидел небольшого формата еж и деловито лопал шматок вареной колбасы. Увидев Кинни, развернулся и подставил под ее ладошку пузо, покрытое редкой белой шерстью.

— Вот, полюбуйся: неженка, тунеядец и змееед. Кто за бедненькой Эгле по всему саду гонялся, Рикки-Тики-Тави недоделанный?

Зверь сердито ругнулся по-ежиному и шастнул в открытую оконную створку.

— Покончил жизнь смертоубийством в порыве благородного негодования. Ничего, там газон и земля мягкая. Зато цветы от такой жизни хоть вовсе не сажай.

Уселись оба на матрас, покрытый грубошерстным одеялом.

— Это я бабушкину комнату у мамы выпросила. Знаешь, тут было вот такое бронестекло, во всю стену — и даже без форточки!

— Зачем стекло: война была? Стреляли?

— Да нет, никакой войны не было. Папа объяснял, что ушло только то, что само по себе готовилось отмереть, прежние управители заперлись в своей домашней жизни, а те, которым они не давали жить, заниматься торговлей и наукой, рисовать и писать музыку и стихи, — появились в полном блеске. Вроде как зеркало от грязи отмыли. Меня тогда еще на свете не было. Мама с папой — они тогда были совсем молоденькие и неженатые — приехали в город Лэн, у нас там дом рядом с Кремником и колокольней. Тогда как раз объявили о-фи-ци-альное отделение земли Эро, и по этому случаю была их делегация. Эроское Братство тоже явилось, и, папа говорит, — в самом деле черное с ног до головы: только на рукоятках сабель и на конской сбруе малые серебряные бляшки. И накидки под тафьями темные. В трауре. Наши стратены и доманы тоже впервые стояли с открытыми лицами, в защитном и серые с черной оторочкой плащи за спиной. Оба легена, с той и этой стороны, тоже в вороном и сизом, как небо в грозу. И — знаешь? С тех пор каждый год в этот самый день спускаются с гор и проезжают по городу до площади колоколов трое верховых: черный всадник, зеленый всадник и между ними — золотая девушка из лесного рода Эле в белом платье и алой мантии.

— Стагир, Денгиль и Кардинена.

— А. ты об этом тоже слышал? Конечно, то люди, которые их играют, а не они сами. Отец говорил, что легенов и магистров Оддисены сжигают и пепел сыплют в горную реку, исток которой — под Залом Статуй: чтобы они были нигде и во всей земле сразу.

Помолчали: Кинни — охватив руками коленки, Дэйн — теребя шнурок на башмаке.

— Недаром говорят в Лэне: из пахты и масла, как ни старайся, молока уж не выйдет. Разные они, эти наши Братства, хоть и заключили союз, — сказал он как будто для себя.

— Мне всегда было жалко, что я не смогу играть, хотя я тоже по маминой маме из фамилии Эле; у меня даже костюм их есть. И в седле держаться меня учить не надо, не то, что этих лесовичек. Только я ведь некрасивая.

Он впервые взглянул на нее оценивающе. В самом деле: каштановые волосы, в которых утреннее солнце зажгло рыжую искру, были слишком легки, чтобы уложить их в прическу, носик — целеустремленный, рот хорошей формы, но пухловат; анфас лицо с маленьким подбородком и широкими скулами напоминает арбузную косточку. Но глаза хамелеончатые, то ли темно-серые, то ли синие, и меняют цвет ежеминутно. И по лицу все время скользят блики, точно пламя или рябь на воде, — меняя его и снова возвращая к себе.

— Ты еще будешь хороша — но иначе. И играть будешь, только другое.

Из окна потянуло теплым дыханием земли, и девочка поднялась.

— Знаешь, если вот так встать против ветра и пойти по его запаху к его корням, или по бегучей воде до ее истоков, или по нити, соединяющей тебя и того, кто о тебе думает… Ты летишь по всей просторной земле, как по лучу, и, кажется, вот-вот сорвешься во что-то — не знаю, как сказать. Тьму, которая светится изнутри, свет, который звенит. Скажешь, я выдумываю? Все мои взрослые так считают.

— Нет, я верю. Это другое говорит сквозь тебя не твоими словами. Ты еще слишком для него маленькая, как и твое имя… Кинни, постой, а как тебя зовут по-настоящему, по-взрослому?

— У-у, я не люблю, — она будто проснулась, хотя Дэйн мог поклясться, что и до того не спала. — Длинно, как товарный поезд. Хрейа-Киншем Стуре-Ланки.

— Хрейа? Надо же. Я ведь о тебе слышал от своих братьев, только не думал, что это ты и есть. Ты ведь младшая из девочек ины Цехийи, да? Вот… погоди.

Он лихорадочно обыскивал потайные карманчики балахона. Наконец, нашел — на гайтане чуть ниже цепочки с Т-образным деревянным крестиком.

— Я всегда ношу с собой одну вещь, которая ищет хозяина и теперь, думаю, нашла. Вот, возьми!

Он дернул гайтан, и в руке у него осталось кольцо со щитом, чуть более крупным, чем на его собственном силте, и сплетенное наподобие виноградной лозы.

— Оно тебе великовато, на вырост. Носи его пока на цепочке, и пусть оно тебя бережет. Особо им не хвастайся, но и не таись. Но только когда станешь взрослой и оно наденется на палец вплотную — открой камень. Надо нажать на этот выступ, гляди. Сам перстень старый, но камень в нем поставлен новый, твой. Он скажет тебе нечто — ты ведь и с камнями говоришь, как с животными, цветами и ветром? И тогда ты свяжешь все нити, сплавишь воедино расколотое зеркало и соединишь обе створки раковины. Прощай… внучка!

Дэйн спрыгнул с подоконника на землю, дошел до ограды, перемахнул через нее, как белка, и исчез.

Девочка следила за ним в задумчивости, потом нажала сбоку щита, как он ее учил. Силт со звоном раскрылся. В гнезде был укреплен камень, зеленый, как трава, но там, где на него падал теплый солнечный луч, изнутри мерцала красная точка, грозя охватить его кровавым пламенем. Ночью, у камина или свечи, этот багрянец расплеснется по всем граням.

Кинни испугалась, сама не зная чего, и захлопнула кольцо.

Отец стоял на пороге, беловолосый и смуглый, и улыбался ей — они оба были из породы жаворонков и изводили этим весь дом.

— Что случилось, доча?

— Вот, — она протянула ему открытую ладонь с перстнем. — Дали мне.

Отец долго всматривался в полустертую двойную надпись на внутренней стороне ободка. «К» там виделось и «Т». Наконец произнес со строгим удивлением:

— Это кольцо твоей великой бабки.

Загрузка...