Амели Нотомб Дневник Ласточки

Просыпаюсь в темноте и ничего не понимаю. Где я? Что со мной? Ничего не помню. Я ребенок? Или взрослый? Мужчина или женщина? Виновен или не виновен? И почему так темно? Это ночь или я в камере?

Четко знаю только одно: я живой. А что это такое – ощущать себя живым, если ничего больше о себе не знаешь?

Это значит испытывать страх.

Он быстро сменяет ощущение полной свободы – эту короткую утреннюю амнезию. Я – младенец, умеющий говорить. И способен выразить словами открытие, сделанное при рождении: нас выталкивают в ужас бытия.

Такие мысли приходят только сразу после пробуждения.

Затем встаешь, ищешь дверь, как в отеле.

А потом память молниеносно возвращается в тело, и просыпается то, что занимает в нем место души. Ты успокоен и разочарован: так вот ты какой, да, ты всего лишь такой.

Тут же вспоминаешь географию своей тюрьмы. Рядом с моей спальней умывальник, я включаю ледяную воду. Почему мне так нравится мыть лицо холодной водой? Затем – ритуальный маршрут. У каждого свой: кофе-сигарета, чай-тост или прогулка с собакой. Маршрут выбираешь такой, чтобы по дороге как можно меньше бояться.

Потому что постоянно борешься со страхом. И придумываешь разные уловки, чтобы о нем забыть: воображаешь, что зовут тебя так-то, работаешь ты там-то, профессия у тебя такая-то.

А страх исподтишка все точит и точит. И ты не можешь заставить его замолчать. Тебе кажется, что зовут тебя так-то и профессия у тебя такая-то, но ведь когда ты проснулся, ничего этого не было. Может, потому что ничего этого и нет.


Все началось восемь месяцев назад. Я пережил такое глупое разочарование в любви, что об этом лучше не говорить. Мало того, что я страдал. Я стыдился того, что страдал. Чтобы изгнать боль, я вырвал себе сердце. Операция прошла безболезненно, но не помогла. Боль не исчезла. Она растеклась по всему телу, я ощущал ее везде – на коже и под кожей, в глазах, в ушах. Органы чувств стали мне врагами, постоянно напоминая о той дурацкой истории.

Тогда я решил убить чувства. Я отыскал в себе внутренний выключатель и погрузился в мир «ни жарко ни холодно». После этого сенсорного самоубийства у меня началось новое существование.

Никакой боли я теперь не ощущал. И ничего другого тоже. Свинцовый панцирь, который мешал мне дышать, исчез. Вместе со всем остальным. Словно я погрузился в небытие.

Но облегчение вскоре сменилось смертельной скукой. Я попытался повернуть свой внутренний выключатель обратно, но у меня ничего не получилось. Я всполошился.


Музыка, которая прежде мне нравилась, теперь меня совершенно не трогала. Даже удовлетворение основных потребностей (еда, питье, ванна) не доставляло никакой радости. Я был кастратом во всех отношениях.

Исчезновение эмоций меня не тяготило. И голос матери по телефону тревожил не больше, чем протекший кран. Я перестал о ней беспокоиться. И так было даже лучше.

А вот все остальное у меня не ладилось. Жизнь превратилась в смерть.


Выключатель щелкнул благодаря альбому группы «Радиохед». Он назывался Amnesiac. Название подходило к моему нынешнему состоянию, ведь у меня была амнезия чувств. Я купил диск. Слушал и ничего не испытывал. В то время никакая музыка на меня не действовала. Я уже пожал было плечами, решив, что потратился на еще один час пустоты. Но тут началась третья песня, судя по названию – что-то о вращающейся двери. Череда скупых непонятных звуков. И названа правильно – навевает мысли о странном влечении маленького ребенка к вращающимся дверям: попав в такую дверь, он никак не может из нее выбраться. Вроде бы ничего особенного, но к глазам вдруг подступили слезы.

Может, это потому, что в последние недели я вообще ничего не ощущал? С чего это я так расчувствовался? Я дослушал альбом до конца, но остальные песни не вызвали во мне ничего, кроме вялого любопытства, какое бывает всегда, когда слушаешь что-нибудь новенькое. Тогда я снова включил ту самую, третью песню – и весь затрепетал. Обезумев от благодарности, я откликался на эту скупую мелодию, словно на итальянскую оперу, всем внезапно оттаявшим телом. Я снова и снова нажимал на «повтор», смакуя это чудо.

Я словно освободился из тюрьмы и полностью отдался наслаждению. И как ребенок, плененный вращающейся дверью, я без конца двигался по замкнутому кругу. Говорят, декаденты стремились привести в смятение все чувства, у меня же функционировало лишь одно-единственное, и через эту брешь я упивался дарованным мне блаженством. Нет большего счастья, чем найти способ забыться.


После этого потрясения я понял: меня способно взволновать только что-то из ряда вон выходящее. Банальные человеческие радости, печали, любовь, ностальгия, гнев по-прежнему обходили меня стороной. Меня трогало лишь то, что выходило за рамки привычных категорий «хорошо» или «плохо». Чувства, которые я способен был испытывать, не имели ничего общего с традиционными представлениями о добре и зле.

Слух вернул меня в стан живых. Я решил приоткрыть еще одно окно в жизнь – зрение. Современное искусство будто специально придумано для таких, как я.

И я начал посещать места, куда раньше никогда не захаживал: Бобур, Ярмарку современного искусства. И разглядывал там ни на что не похожие композиции: это было то, что нужно.


С осязанием ничего не вышло. Еще до того, как меня заморозило, я испробовал и женщин, и мужчин. Так что в сексуальном отношении ничего нового мне не светило, и я отложил решение этой проблемы на потом.

Вкус разбудить тоже оказалось трудно. Я слышал о шикарных ресторанах, где готовят воздушные блюда с божественным вкусом, но обед в таких заведениях стоил в среднем пятьсот евро, то есть половину моей зарплаты курьера. Так что об этом нечего было и думать.

С обонянием дело обстояло гораздо проще: вдыхай, что хочешь, не спрашивая разрешения. Можно даже посреди улицы затрепетать от удовольствия, учуяв запах чьих-то духов. Нос – прямо-таки идеальный орган, он куда более восприимчив, чем уши, которые вечно заткнуты, или глаза с их собственническим инстинктом, не говоря уж о языке, которому для наслаждения подавай изысканные яства. Если бы нашими действиями управлял нос, он сделал бы нас аристократами.

Я научился приходить в экстаз от совершенно неожиданных запахов. Горячий асфальт, которым покрывают дороги, хвостик помидора, сырой и холодный камень, свежий древесный сок, черствый хлеб, словарная бумага, давно увядшие розы, винил и новые ластики вызывали у меня несказанное возбуждение.

Пребывая в снобистском настроении, я шел к новым парфюмерам, которые в своих лавках изготовляют духи по индивидуальному заказу клиентов. До одурения нанюхавшись утонченных ароматов, я уходил с пустыми руками, и торговцы, потратившие на меня столько времени, с ненавистью смотрели мне вслед. Но я же не виноват, что их духи стоят так дорого.


Вопреки или благодаря этим обонятельным забавам мой член наконец затосковал.

Уже несколько месяцев он вообще не напоминал о себе. И какие бы сумасшедшие картины я ни рисовал себе, меня ничто не возбуждало. Самое скабрезное чтиво о том, что творится ниже пояса, не производило на меня ни малейшего впечатления. А порнофильмы я не мог смотреть без смеха.

Я поделился проблемой со своим коллегой Мохаммедом.

– Знаешь, это, конечно, глупо, но, может, тебе влюбиться? Обычно помогает… – сказал он.

Умник выискался. Как раз это самое чувство, которое необъяснимым образом привязывает нас к одному человеку, пребывало у меня в безнадежной коме. Мохаммед не понял моей беды. Я обиженно пробормотал:

– У них нет хлеба? Пусть едят пирожные.

– Давно это у тебя?

– Почти полгода.

Сочувствие в его взгляде сменилось презрением. Не стоило ему говорить, что ручным способом у меня тоже не получается. Мне вспомнился эпизод из «Чрева Парижа», когда бедняк жалуется хозяйке мясной лавки, что три дня ничего не ел. И сострадание толстухи сменяется брезгливым негодованием, потому что так низко пасть может только совсем уж конченый человек.

Один священник заверил меня, что воздерживаться можно бесконечно долго. Но омерзительные святоши, неукоснительно соблюдающие свои обеты, – лучший аргумент в пользу секса, даже самого убогого или извращенного. Я был готов на все, только бы не походить на них.


Ухо – слабое звено. В отличие от глаза оно лишено века, а потому вдвойне уязвимо: в результате вечно слышишь то, чего тебе не хочется, и не слышишь того, что услышать хотел бы. Если разобраться, то все люди туговаты на ухо – даже те, кто гордится абсолютным слухом. Музыку придумали, помимо прочего, ради создания иллюзии, что мы владеем этим самым несовершенным из пяти чувств.

Осязание и слух заменили мне все – как это бывает у слепцов и паралитиков. И музыка странным образом возмещала отсутствие сексуальных удовольствий. К этому располагала и моя работа: я на дикой скорости носился по Парижу в наушниках, и мой мотоцикл еще больше зверел от децибелов.

Рано или поздно это должно было случиться: я сбил старика. Ничего страшного.

Но начальник решил иначе и тут же меня выгнал. И поспешил предупредить другие фирмы, чтобы меня не брали на работу, так как я представляю угрозу для окружающих.

Я остался без секса и без работы. Слишком много потерь для одного.

* * *

Бывший начальник назвал меня угрозой для окружающих. А нельзя ли сделать это профессией?

В баре я играл в бильярд с одним русским, который отлично забивал шары. Я заметил, как умело он целится, и спросил, откуда у него такой талант.

– Привык стрелять по мишени, – ответил он с профессиональной сдержанностью.

Я все понял. Чтобы он догадался, с кем имеет дело, я перестал поддаваться и обыграл его. Он присвистнул. Я сказал, что перед ним тот, кто ему нужен. Он повез меня на другой конец Парижа и представил шефу, который походил на непроницаемую глыбу льда.

Мне очень понравилось, как легко меня приняли на работу. Поэтому я за то, чтобы Россия вошла в Евросоюз. Никаких бумажек, ничего. Проверили, как я стреляю, и задали всего несколько вопросов. Даже удостоверения личности не потребовали, и я мог придумать себе любое имя. Я придумал: Урбан. Всегда мечтал, чтобы меня звали Горожанином.[1] Русским этого было достаточно. Еще меня, конечно, попросили дать номер мобильного телефона.

На моей карточке написали «элитный стрелок». Я был польщен. Впервые в жизни меня причислили к элите, и мне хотелось думать, что это объективная оценка моих достоинств. Феи, склонившиеся при рождении над моей колыбелью, одарили меня одним-единственным талантом – умением стрелять. Еще ребенком я чувствовал в своих глазах и теле таинственную способность целиться без промаха. Как будто моя рука обладала волшебной силой. На ярмарках я не мог пройти мимо тира, и всякий раз чудо свершалось: я попадал точно в десятку, пополняя свою коллекцию огромных плюшевых игрушек.

Ружье неизменно приносило мне победу – правда, у меня не было своего ружья и мне некого было побеждать. Я страдал от этого бесполезного дара, как спортсмен с ампутированной рукой, вынужденный работать спортивным комментатором, или тибетский монах, мечтающий о мореплавании. В лице русского я встретил свою судьбу. Он осмотрел продырявленные мною десять мишеней и сказал:

– Мало кто из мужчин стреляет, как ты. И ни одна женщина.

Я скромно молчал: интересно, что еще скажет этот мачо. Он добавил:

– Только настоящий мужчина умеет точно целиться.

С такой очевидной истиной не поспоришь. Похоже, моя судьба любила изрекать банальности.

– Поздравляю, – продолжал он, снимая пробитые мишени. – Но предупреждаю: тебе это не очень-то пригодится. Наши киллеры имеют предписание расстреливать в упор. Так что можешь рассчитывать только на револьвер. Разве что попадется клиент с хорошей реакцией… Мы тебя нанимаем, как ученые-исследователи, которые не могут пройти мимо интересного для них объекта: мы еще не знаем, будет ли от тебя прок, но не хотим, чтобы ты работал на конкурентов.

«Конкуренты – это полиция? – подумал я. – Вряд ли, скорее другие банды наемных убийц».

Мой дар не приобретешь благодаря тренировке, он дается свыше. У прирожденного элитного стрелка зрение как у летчика, рука никогда не дрожит, и он уверенно справляется с отдачей. Однако многие люди, даже обладая этими достоинствами, промахнутся, стреляя в слона, идущего по коридору. Элитный стрелок умеет определить точку пересечения между движущейся целью и выпущенной пулей.

Я с нетерпением ждал первого задания. И по двадцать раз в день проверял, нет ли новых сообщений. От страха у меня сводило живот. Но я боялся не работы, о которой пока ничего не знал. Я боялся, что меня обойдут.

* * *

Телефон зазвонил в полдень.

– На первый раз задание будет несложным. Приезжай.

Мотоцикл отлично подходил для моей новой работы – как и для прежней. Через двадцать минут я был уже на другом конце Парижа. Мне показали фотографии пищевого магната, который перешел дорогу шефу.

– Он не желает ничего слушать. Скоро уже ничего и не услышит.

– Странно, – сказал я, разглядывая снимки, – он худой.

– Он не ест того, чем торгует. Не дурак все-таки.

Ночью я подкараулил его, когда он подкатил к дому своей любовницы. Двумя выстрелами из револьвера я продырявил ему голову. И тут произошло чудо.


Анализировать было некогда. Нужно было смываться. Я умчался на своем мотоцикле, и ощущение скорости в десять раз усиливало пережитое наслаждение.

Дома я взлетел по лестнице, бросился на кровать. И кончил. Это было здорово. Но послабее, чем в ту минуту, когда я мочил своего клиента.

Как же это произошло? Помню, что сердце бешено колотилось и кровь прилила, куда следует. Меня охватило волшебное чувство новизны: да, такого я еще никогда не испытывал.

Я столько месяцев жаждал этого – чего-то совершенно нового, неизвестного и невыразимого, – потому и содрогался от мощнейшего оргазма.

Убивать – что может быть новее? Это ни на что не похоже. Сладкая дрожь зарождается в каких-то неведомых глубинах организма. Нечто экзотическое и безудержное.

Лучший способ почувствовать свою власть. Безграничную власть над человеком, о котором ничего не знаешь. Уважающему себя тирану незнакомо чувство вины.

И одновременно – изысканный страх, усиливающий наслаждение.

Last but not least:[2] успешно выполненное задание щедро вознаграждается. С ума сойти, за это еще и платят.


Бильярдиста звали Юрий.

– Ты хорошо поработал, – сказал он, протягивая мне конверт. – Пересчитай.

– Я тебе доверяю, – ответил я, изображая благородство.

– Зря.

Я проверил – все было правильно. Он просто дразнил меня.

– Когда я получу новое задание?

– Тебе понравилось?

– Да.

– Не слишком увлекайся. Сохраняй хладнокровие. Иначе снизится качество. Готов сегодня вечером?

Он показал мне фотографии журналиста – чересчур болтливого проныры.

– Он тоже мешает шефу?

– А зачем, по-твоему, мы их убираем?

– Чтобы избавить человечество от паразитов.

– Можешь так думать, если тебе от этого легче.

Я вовсе не хотел, чтобы мне было легче. Но от подобных мыслей мое блаженство только возрастало. Ночи я ждал не без тревоги. Подлинная девственность – только чувственная. Стрелять в человека – это ощущение я уже познал. Испытаю ли я вновь оргазм? Хотелось бы верить. Двух секунд слишком мало, чтобы исчерпать всю новизну события.

Говорят, что в сексе первый раз – не всегда лучший. И у меня было так же. Но первое убийство опьянило меня до такой степени, что трудно вообразить что-то более сногсшибательное.


Два выстрела в голову – таково было правило. В голову, потому что важно разрушить центральную нервную систему. Первая же пуля, как правило, убивает. Вторая – контрольная. Чтобы ни один не ушел живым. Вдобавок при этом уродуешь лицо. И тем самым затрудняешь работу следователям. Я благословлял правило контрольной пули, так как испытывал двойное блаженство. Второй выстрел, как я заметил, даже приятнее: первый все-таки требует напряжения.

И с каждым убийством наслаждение только возрастало: журналист доставил мне больше удовольствия, чем пищевик. А последовавший за ними министр – еще больше.

– Реклама опять же, – заметил Юрий. – Когда знаешь, что о тебе будут писать все газеты, это очень возбуждает.

Я гордо возмутился:

– Плевать мне на славу! Главное для меня – человек.

– Что ж, поживем – увидим.

– Если не веришь, испытай меня.

– Клиентов выбираю не я.

– Но ты выбираешь киллеров.

К сожалению, мне не позволяли общаться с коллегами, и я никого не видел, кроме Юрия, который исполнял обязанности посредника. При таком порядке трудно болеть за общее дело. И я старался почаще встречаться с русским.

– Тебе что, поговорить не с кем? – ворчал он.

– Наши клиенты не очень-то разговорчивы, сам знаешь.

– У тебя совсем нет друзей?

Нет, на работе я ни с кем не заводил дружбы. И после того, как меня уволили, ни с кем больше не виделся. Свободное время я привык тратить на секс. Но когда я охладел к сексу, тратить его стало не на что. Юрий это, видно, почувствовал. И спросил меня:

– А если будет не клиент, а клиентка, не сдрейфишь?

– Мне все равно, после кого причащаться.

– Что ты несешь? Ты что, верующий?

– Да нет. Просто согласен и на клиенток.

– Хорошо. А то у нас многие отказываются.

– Надо же, какое женоненавистничество!

– Могу тебя успокоить. Клиентки редко бывают красивыми. А если наш шеф хочет ликвидировать неверную любовницу, он предпочитает это делать сам.

– Он человек чести?

– Думаю, ему просто нравится убивать красивых баб. А уродин он сплавляет нам.

Моей первой клиенткой стала директриса культурного центра. Я позволил себе выразить недоумение.

– Центр такой же культурный, как ты и я, – разъяснил Юрий. – Это прикрытие.

Я так никогда и не узнал, что пряталось под тем прикрытием. Директриса оказалась толстой усатой теткой. Переваливалась, как утка, на слишком тонких для ее грузного тела ногах. Я выполнил задание без всяких проблем.

– Мужчина, женщина – мне все равно, – сказал я Юрию.

– Посмотрим, что будет, если придется убить красотку.

– Убивать красавца мне тоже было бы неприятно. Я признаю только один пол – красоту.

– Что это еще за хренотень?

– Это мое философское кредо. Ведь пол – это то, что разделяет. А красивые люди резко отличаются от остальной невыразительной человеческой массы.

– Пересчитай, – сказал Юрий, протягивая мне конверт.


Песни «Радиохед» замечательно подходили к моей новой жизни. Эту музыку и мою работу объединяло полное отсутствие ностальгического настроения. Своих клиентов я отправлял на тот свет, не предаваясь возвышенным размышлениям об их прошлом: меня совершенно не интересовали их юные годы. На героя «Заводного апельсина» мощное воздействие оказывал Бетховен. Музыка «Радиохед» не пробуждала во мне сильных чувств, а напротив, помогала жить сегодняшним днем и отметать ядовитую сентиментальность воспоминаний.

Это вовсе не значит, что я был холоден как лед. Ничего подобного! Никогда еще во мне не бушевало столько эмоций, как в момент убийства. Но – никакой меланхолии. Каждый убивает в соответствии со своей любимой музыкой: в «Заводном апельсине» убийцу приводит в экстаз Девятая симфония с ее почти гнетущим ликованием, а я убивал с гипнотической эффективностью «Радиохед».


Юрий зарабатывал больше, чем я. Хотя клиентов на его счету было меньше.

– Зато на мне больше ответственности. Я общаюсь с нашим шефом, и у меня хранятся координаты всех, кто на нас работает.

– Значит, если тебя арестуют, ты нас всех заложишь.

– Нет, у меня в коренном зубе капсула с цианистым калием.

– А кто нам гарантирует, что ты ее проглотишь?

– Если я этого не сделаю, то шеф лично меня замочит. А его методы меня не привлекают.

– Если он так любит убивать, почему же перепоручает это другим?

– Потому что он художник. Две пули в черепушку – это ниже его достоинства. Он должен придумать что-нибудь эдакое, изысканное, чтобы всех удивить. А это как раз очень опасно. В нашем деле важно не высовываться.

Мне очень нравилось принадлежать к тайному обществу.

– А ты не боишься нечаянно раскусить свою капсулу?

– Ириски мне противопоказаны, – скромно ответил Юрий.

Его сдержанность внушала уважение.

И я подумал: свою зарплату он получает не зря.

* * *

Мне нравилась не только моя работа, но и ее правила. Так, отправляясь на дело, киллер должен мыть руки. Разумеется, не чистоплотности ради. Важно, чтобы руки не были потными. Потому что если они скользят, точно прицелиться невозможно. Нельзя также пользоваться смягчающими кремами на миндальном масле, потому что они покрывают кожу жирной пленкой, и палец в нужный момент может соскользнуть с курка. Лучше всего старое доброе мыло «Сан-лайт» с лимонным запахом, которое хорошо смывает и пятна смазки на брюках.

Юрий нанял меня в феврале, когда было по-зимнему холодно. Я всегда любил принимать обжигающий душ, но теперь приучил себя мыть руки ледяной водой. Это последний штрих перед самым выездом на дело: долго намыливать пальцы и ладони, тщательно массировать покрытые густой пеной руки и окатывать их струей, такой холодной, что кажется, будто из крана вот-вот посыплются льдинки. Сам не знаю, почему мытье рук холодной водой доставляло мне столько удовольствия. Затем я вытирал их неподогретым полотенцем, чтобы подольше сохранить ледяными. Вообще-то я не выношу холода, но с наслаждением подвергал себя этому ритуальному очищению. Пальцы от него совсем не немели, наоборот – ледяное омовение придавало им гибкость и железную уверенность.

Пожалуй, не только мои руки полюбили ледяную воду. Еще мне нравилось ополаскивать ею лицо. Не всю голову, а только лицо. Остальные части моего тела предпочитали уют и тепло, а руки и лицо пристрастились к ледяному холоду. Что объединяет руки и лицо? Язык. Мы говорим и пишем. И мое слово холодно, как смерть.

На письменном столе Юрия стояли фотографии каких-то красоток.

– Русские? – кивнул я на них.

– Француженки, – хмуро ответил он.

– Почему же мне такие никогда не попадались?

– Попадались. Это у вас мужики слепые. А мы в Москве на разное насмотрелись и можем оценить.

– Ерунда. Я слышал, у вас бабы, что надо.

– Просто у русских мужчин, в отличие от вас, глаза на месте. Француженки лучше, можешь мне поверить.

Да, было время, когда подобные слова мне бы польстили.

– Не дуйся, – сказал Юрий, неправильно расценив мое молчание. – Когда-нибудь и ты их увидишь.

Увы, в этом я как раз не был уверен.


Зато мне везло в другом: я получал удовольствие, убивая людей. И мне это ничуть не приедалось.

Я так боялся, что острота ощущения может притупиться, но ничего подобного: с каждым разом оно захватывало меня все сильней. И мне не терпелось как можно скорее домчаться до постели, чтобы наконец-то кончить. Но сексуального влечения к жертвам я не испытывал: меня возбуждали только красивые люди, а те, кого я убивал, красотой не отличались. Уродцы, которые, на худой конец, могли бы вызвать у меня извращенное желание, тоже не попадались.

Весь фокус заключался в самом акте убийства – в эти минуты я ощущал себя всесильным и злым божеством, которое что хочет, то и творит. Или напротив – самым справедливым из судей, которому одному известно, что есть добро, а что зло. Спуская курок, я верил, что не только вершу судьбу своей жертвы, но и выполняю волю небес.

До утраты чувствительности я вряд ли смог бы так убивать. Пришлось бы преодолевать массу преград. Ведь именно тело делает нас слабыми, побуждает жалеть ближнего. Раньше я не мог ударить ногой даже укусившую меня собаку.

Теперь же перед ликвидацией незнакомцев оставалось подавить такое вялое сопротивление, что его даже трудно назвать физическим. В последнем, еще не сдавшемся бастионе моего тела, прячущемся неизвестно где, все еще сохранялась некая нематериальная память о материи, единственной функцией которой было дарить мне наслаждение. Для удовольствия все же требуется какой-то минимум органов.

Но минимума мне было вполне достаточно. И до предела ужавшихся эрогенных зон тоже хватало, вызвать их к жизни было проще простого. Убийство имело для меня огромный духовный смысл: если допустить, что оргазм есть плоть, взрывающаяся от мысли, то это будет ключ к пониманию моей тогдашней жизни.

Мотоцикл не только уносил меня с места преступления, но и помогал домчать мою жажду до постели, где я мог утолить ее.

Если мой пыл частично расплескивался по дороге, я разжигал его вновь, воображая, как совершаю убийства еще не опробованными способами: вонзаю в сердце кинжал, перерезаю глотку, отрубаю саблей голову. Чтобы картинка подействовала, необходимо было пролить как можно больше крови.

Странно, ведь можно представить себе не менее жестокие сцены удушения или отравления. Но у меня вставал только на гемоглобин. До чего же странная штука – эротика.


Однажды я увидел на улице девушку, которую когда-то любил. Мне случалось и раньше сталкиваться со своими бывшими. Подобные встречи с ошибками прошлого никогда не доставляли мне удовольствия. Не говоря уж о неловкости, которую при этом непременно испытываешь.

А на этот раз ничего подобного. Меня это приятно удивило. Я даже не подумал перейти на другую сторону и поздоровался как ни в чем не бывало.

– Вижу, у тебя все в порядке, – сказала она.

– Да. А ты как?

Она поморщилась. Ну все, сейчас начнет жаловаться. Я тут же распрощался.

– У тебя совсем нет сердца, – бросила она мне вслед.

У меня и в самом деле его не было. Я уничтожил в себе этот источник проблем и страданий, и рана давным-давно затянулась. Вместо него у меня теперь работал механический насос, практически не требовавший к себе внимания.

И я ничуть не скучал по этому слабому органу – слабому, вопреки воспевшим его мужество легендам. Отважное сердце Родриго? Нет, это не про меня.


Я спросил Юрия, нравится ли ему убивать.

– Это приносит облегчение, – ответил он.

– От чего?

– От стресса.

– А убивать – разве это не стресс?

– Нет. Это страх.

– То есть страх снимает тебе стресс?

– Да. А тебе нет?

– Нет.

– Почему ты тогда этим занимаешься?

– Потому что мне нравится этот страх сам по себе. Никакое облегчение мне не нужно.

– Да ты просто извращенец.

В его голосе послышалось уважение, и, довольный произведенным впечатлением, я удалился.


Очень скоро я стал позволять себе излишества. Заказы на убийства поступали не регулярно, и меня это очень напрягало. День без убийства был для меня таким же потерянным, как раньше – день без секса. Я устал постоянно прислушиваться к телефону, как придурок, что без конца заводит знакомства по объявлениям в газетах. Недолго думая, я решил, что имею право на некоторые экспромты.

Наемный убийца совершает идеальные преступления, потому что не сам выбирает своих жертв. Он ничего о них не знает. И полиции не за что уцепиться. А кто мне мешает самому себе заказывать клиентов, соблюдая при этом тот же непреложный принцип: ничего о них не знать?

Поначалу я наугад раскрывал телефонный справочник и с закрытыми глазами тыкал пальцем в чью-нибудь фамилию. Но этот метод себя не оправдал: какой же он незнакомец, если ты знаешь его имя? В ту минуту, когда я его убивал, имя мешало мне, как камешек в ботинке. Для полноты ощущений требовалось исключить даже малейшие угрызения совести.

Идеальный незнакомец – это первый встречный, мимо которого проходишь, даже не взглянув на него. И ты убиваешь его только потому, что подвернулся удобный случай: вокруг ни одного свидетеля. И когда ты выпускаешь две пули в его котелок, то еще вопрос, кто удивлен сильнее: он или ты.

Я называл это fast-kill по аналогии с fast-food. Об этих убийствах я не распространялся – как люди, скрывающие, что питаются в «Макдоналдсе»: тайные радости всегда слаще.

Это было сильнее меня. «Неужели я стал маньяком?» – подумал я как-то вечером. Меня тревожила не патологическая сторона этой привычки, а ее вульгарность. Серийный убийца – это клише из плохого кино, самая жалкая из уловок современных сценаристов. Публика тащится от таких штучек, что только подтверждает ее дурной вкус.

Поразмыслив, я решил, что у меня нет ничего общего с серийными убийцами. Идя на дело, я не готовился, как они, подолгу и с маниакальной тщательностью. Я убивал просто для здоровья: каждодневное убийство было необходимо мне, как иным – плитка горького шоколада. И от передозировки меня мутило точно так же, как и любителей шоколада. Такое случалось, если после тягостного молчания телефон вдруг звонил в половине одиннадцатого вечера. Я уже не вытерпел и прикончил кого-нибудь, а тут мне дают ночное задание. Ничего не поделаешь, я тут же послушно выполнял его, хотя и без особого желания. Никто на свете так не ценится за абсолютную надежность, как наемный убийца. Чуть заартачишься – и все, привет: тебя списали. Узнаешь тогда, что чувствуют старые актрисы, чей телефон никогда не звонит.

Еще и поэтому я не злоупотреблял импровизациями: боялся потерять место. Это означало бы отказаться от обожаемой профессии, которая по сравнению с fast-kill имеет множество преимуществ: гордое сознание своей избранности и соответствия строгим критериям, игровой момент (узнать клиента по фотографии, иногда давней), удовлетворение от того, что пришил настоящего мерзавца, упражнения на смекалку при получении совершенно непонятного заказа, например: «Почему, интересно, шеф поручил мне ликвидировать кармелитку?» И опять же, зарплата, что тоже приятно.


Но не пронюхал ли Юрий о моих забавах? Решив, видимо, меня предостеречь, он рассказал мне о собрате по профессии, который засветился, подрабатывая на стороне.

– Ты его уволил? – спросил я.

– Шутишь? Его тут же заказали коллеге.

По-моему, это было чересчур. На случай, если меня застукают, я придумал, что скажу в свою защиту: «Я никогда не опустился бы до подобного, будь у меня четкий график работы. Почему мне дают задание накануне? Неужели шеф только что надумал убрать этого клиента? Вы наверняка скажете, что так делается ради общей безопасности: если меня зацепит полиция, мне лучше ничего заранее не знать. Но разве не выиграет наша общая безопасность, если не томить киллеров тревожным ожиданием? Представляете себе муторное состояние человека, который утром просыпается и не знает, убьет он сегодня или не убьет? Не говоря уж о финансовой стороне дела: как можно планировать свой бюджет, если не знаешь, сколько заработаешь на этой неделе? Я не прошу луну с неба, я всего лишь требую, чтобы уважали мои права – пусть дают мне поручение за трое суток. Если нужно, я готов пойти на уступки, как на рынке».

Слушать мои разглагольствования было некому, кроме меня самого – похоже, у меня началась паранойя.

Хотя рассуждал я правильно. Жить в таком подвешенном состоянии – все равно что не жить: чтобы это выдержать, надо быть суперменом. Я старался косить под супермена, но сам на свой счет не заблуждался. Без музыки «Радиохед» я бы уже давно сломался: в ожидании звонка я часами валялся на кровати, слушая песню Where I End and You Begin, которая пророчила, что небо вот-вот обрушится – оно и вправду обрушивалось, и эта зияющая пустота давила, душила и пробуждала во мне агрессию.

– Как ты проводишь свободное время? – спросил я Юрия.

– Разгадываю кроссворды. А ты?

– Слушаю «Радиохед».

– «Радиохед»? Это хорошо.

И он принялся напевать какой-то их хит девяностых годов.

– Нет, – отрезал я. – Я тащусь от трех последних альбомов.

– Экспериментальная музыка, – поморщился Юрий.

– Вот именно. А я – экспериментальный убийца.

– Надо же, какой снобизм…

Я остро ощутил собственное превосходство. Юрий – ретроград. А я – киллер третьего тысячелетия.

* * *

Моим очередным ночным клиентом был промышленный магнат, который зимой и летом носил шляпу. Мне это очень мешало. Вдруг из-за шляпы я не увижу, как разлетится его череп? И как же я пойму, чисто сработано или нет?

Нужно было добиться, чтобы он снял эту чертову шляпу. Месье был не первой молодости и, скорее всего, хорошего воспитания. Я решил переодеться в светскую даму. Учитывая, что я здоровый, как грузчик, сами понимаете, какое веселенькое дельце меня ожидало. По счастью, в тот раз у меня в запасе было несколько дней.

Самым трудным оказалось найти туфли на каблуках моего размера и научиться в них ходить. Я должен был выглядеть заслуживающей уважения дамой. И полагал, что дама, передвигающаяся на таких ходулях, несомненно его заслуживает. Приталенный костюм придал мне стройности. Остальное довершили парик и ночной мрак.

Мой клиент приподнял шляпу всего на четверть секунды. Я действовал молниеносно.

Его последние слова были: «Добрый вечер, мадам».


Есть мелодии, которые так в тебя въедаются, что не дают спать и даже мешают жить. Ты не можешь выбросить их из головы, мозг прокручивает их снова и снова. Поначалу это полное подчинение какому-то мотивчику даже доставляет удовольствие. Ты с радостью превращаешься в ходячую партитуру, отвлекаясь от всяких неприятных мыслей. Силы и трудовой энтузиазм от этого только возрастают.

Но спустя какое-то время в голове начинается черт знает что. Каждая нота занимает в сером веществе свое место, и когда непрерывно звучит одна и та же музыка, какие-то участки мозга сводит судорога. Тема превращается в крестную муку для нервных окончаний. Что довольно странно: ведь реальных звуков мы не слышим, они живут только в нашем воображении. Но все равно оглушают и сводят с ума.

Думал, что обрел счастливое забытье, а теперь не можешь от него избавиться. И клин клином не вышибешь: другая мелодия не способна изгнать осточертевший мотив, он все время норовит вынырнуть из-под звукового покрова, под который ты его старательно запихиваешь.

Похоже на любовную горячку. В прошлом я изобрел безотказный способ забыть девчонку, если она слишком уж занимала мои мысли – изучить ее вдоль и поперек. Главное, наблюдать непрерывно, каждую секунду, так избавление приходит гораздо скорее, потому что начинаешь замечать, что девять десятых своего времени девицы притворяются и играют какую-нибудь роль. Предмет изучения вдруг становится таким плоским и ординарным, что выздоравливаешь моментально. Неизлечимую любовь внушают только девушки, сохранившие естественность. А таких одна на миллион.

Освободиться от надоевшей мелодии куда труднее. Тут тоже могла бы помочь мнемотехника. Но попробуйте-ка выучить наизусть хотя бы басовые соло «Радиохед» – а ведь это лишь малая частица тайны! С наушниками на голове я замыкался в своего рода сенсорном кессоне, вновь и вновь прослушивая альбомы Amnesiac, Kid A и Hail to the Thief. Они действовали словно шприц, беспрестанно накачивавший меня самым упоительным из наркотиков. Когда, сняв наушники, я отправлялся убивать, мой внутренний проигрыватель крутил в голове все те же песни.

Это был не звуковой фон, но само действие. Я выполнял его идеально – убивая.


– Что ты чувствовал, когда переодевался в женщину? – спросил меня Юрий.

– Ничего, я же не трансвестит. А в нашей команде есть женщины-киллеры?

– Я не уполномочен рассказывать тебе о других.

– Скажи просто, есть или нет.

– Погода хорошая, но прохладно.

– Ладно, понял. Как ты считаешь, женщина способна убивать?

– Ясное дело. Ты что, с луны свалился?

– Я имею в виду: женщина может убивать, как мы?

– Почему бы и нет?

Я начал сыпать привычными формулировками, к которым сводится любой разговор о половых различиях: «Мужчины и женщины – они разные, они дополняют друг друга, сейчас я вам все объясню…» Просто поразительно, как люди радуются, когда их пичкают избитыми истинами. Ничто так не убеждает, как самые банальные штампы. Мне хотелось развести русского на откровенность. Но он был слишком хорошо вышколен. И я ничего от него не добился, кроме равнодушных «м-да» и «ну-ну».


Некоторым не везет до такой степени, что они находят любовь своей жизни либо писателя своей жизни, философию своей жизни и тому подобное. В каких маразматиков они после этого превращаются – причем очень скоро, – сами знаете.

Мне не повезло еще больше: я встретил музыку своей жизни. Несмотря на всю оригинальность, альбомы «Радиохед» доводили меня до отупения почище вышеперечисленных патологий. Я терпеть не могу фоновую музыку. Во-первых, нет ничего вульгарнее. Во-вторых, даже самые приятные мелодии, если они без конца крутятся в голове, надоедают до смерти. Не существует же фоновой любви, фоновой литературы, фоновой мысли, однако есть шумовой фон – эта дрянь, этот яд. Только звук выстрела вырывал меня из акустической тюрьмы.


Вот было бы здорово, если бы были не только киллеры, но и киллерши. Но в моих фантазиях post homicidem женщины в роли убийц никогда не выступали. Мне ничто не мешало их себе представить, но для этого не хватало жизненных впечатлений. Мне, в общем-то, все равно, мужчина или женщина, просто хотелось разнообразия, в том числе и в мыслях.

Теперь, глядя на хорошенькую девушку на улице, я задавался только одним вопросом: «Смогла бы она убивать, как я?» Наверное, выглядел я при этом странно, девушки явно смущались от моего взгляда.

В дождливые дни, когда воздух пахнет как-то по-особенному, меня тянуло на романтику: мне виделись красавицы-убийцы в плащах с поднятым воротником, убегающие с места преступления с еще дымящимся револьвером в руках (хотя в реальности такого, увы, никогда не бывает). Вот она вскакивает на мой мотоцикл и с умоляющим видом просит: «Скорей! Увези меня отсюда!» – и крепко прижимается к своему спасителю. Да, красавицы превращались в красавицу, так всегда бывает, когда фантазируешь, чтобы кончить: сначала рисуешь себе некое расплывчатое, многоликое создание, но чем сильнее распаляешься, тем более индивидуальными становятся черты, абстрактное уступает место конкретному, и начинаешь отчетливо различать ее глаза, изгибы тела, выражение лица, иногда даже тембр голоса. Ева появилась на свет из ребра Адама, и мужчины в моих фантазиях всегда похожи на мужчин, которых я встречал. В нашем деле много мужчин и почти нет женщин, поэтому девушка могла родиться только в моем воображении. Мужчин я знаю, а девушек придумываю, и когда вместе с девушкой я достигаю оргазма, она для меня единственная и неповторимая, живая, настоящая.


Обычно на нашей работе не запачкаешься: кровь и мозги клиентов летят вслед за пулей, в противоположную от тебя сторону. Но бывает, срикошетит или череп вроде как взорвется, и в тебя попадают брызги отвратительного месива. Сматываешься на четвертой скорости, разглядывая по дороге гемоглобиновый паштет на рукаве, – и не верится, что музыка Моцарта родилась из такой мерзости.

На первых порах я начинал с душа. И зря. Начинать надо было с одежды. Даже кровь и ту трудно смыть: я на собственном опыте убедился, что от горячей воды кровавые пятна въедаются в ткань, и потом их уже невозможно отстирать, вообще никак. Мне снова помог мой мнемотехнический метод. Как я убиваю? Хладнокровно. Значит, кровь отстирывается холодной водой.

Помню, что в начале марта вдруг вернулась зима. Все ждали весну, и на тебе – снегопад. Меня послали убрать одного нотариуса в Венсенне, так он кровью весь вестибюль затопил – ох уж эти раны в висок, никогда не знаешь заранее, сколько из них вытечет. А мне как раз велели прибрать за собой. Хорошо, что с погодой повезло: я вышел в сад, набрал снега и присыпал им запачканный пол. И эффективней, и поэтичней, чем возиться с тряпкой. Жаль, снег не часто бывает под рукой.


С мозгом еще хуже. Жирные пятна очень трудно смыть. Ведь мозг – это чистый жир, а жир всегда пачкается. И если с первого раза пятно не выведешь, то потом уже точно не получится.

Все это подтверждает мою метафизическую теорию: скверна не в теле, а в душе. Тело – это кровь, а кровь чиста. Душа – это мозг, то есть жир. Все зло от мозгового жира.

Моя профессия заключалась в том, чтобы творить зло. И мне это давалось так легко, потому что я не располагал телом, способным обуздать мой дух.

От тела у меня остался лишь крошечный протез, научившийся воспринимать новые ощущения, которые я познал благодаря убийствам. Страдание не входило в их число, ибо понятие морали мне было недоступно.


Убийца вкладывает в свои встречи гораздо больше, чем простые смертные.

Ну что такое сегодня человеческое общение? Сплошное убожество. Как посмотришь, что теперь называют прекрасным словом «встреча», руки опускаются. Встретить кого-то – это же событие. Человек должен испытывать потрясение, как отшельник, завидевший другого отшельника на горизонте пустыни после сорока дней одиночества.

Перенаселенность сделала свое дело: теперь встреча – это так, пустяк. Есть вопиющие примеры: Пруст познакомился с Джойсом в такси, и во время этой своей единственной встречи они говорили только о том, сколько будет стоить проезд. Все живут так, будто никто уже больше не верит в человеческие встречи, в эту божественную возможность познать ближнего.

Убийца заходит дальше всех: он отваживается отправить на тот свет человека, с которым у него состоялась встреча. Это создает между ними определенную связь. Если бы Пруст убил Джойса во время их поездки в такси, это означало бы, что они встретились не зря, они нашли друг друга.

Конечно, так не скажешь про наемного убийцу и его жертву – ведь убийца не имеет права знать, кого он ликвидирует. Но это уже хоть что-то. Да и в самом запрете таится противоречие: убивая человека, ты познаешь его.

Познаешь, можно сказать, в библейском смысле: убитый отдается тебе. И тебе открывается самое сокровенное: его смерть.

* * *

– Не понимаю, чего ты мнешься, – сказал я Юрию. – Раз нужно, уложу я этого министра. Он у меня не первый. Подумаешь, министр! Плевал я на профессию клиента! А тебе что, не все равно?

– Мне-то все равно. Но нужно убрать всю его семью.

– Тем лучше. Семья – это для меня самое отвратительное. Как только я слышу слово «семья», сразу вспоминаю семейные воскресные обеды: мне тринадцать, тетушка рвется заснять меня на камеру, сдохнуть хочется. Дал бы мне кто-нибудь револьвер в ту пору, я бы тут же разрядил его, и отнюдь не в баранью ногу с фасолью.

– Семья – значит, и дети.

– Фу, дети. Ненавижу детей. Мерзкие, глупые, эгоистичные крикуны. А дети министра – еще хуже. Самый отстой. Буду очень рад освободить человечество от этого отродья.

– Супруга министра недурна собой. – Юрий протянул мне фото.

– Угу… не в моем вкусе. Для разнообразия с удовольствием пристрелю худышку.

– Ну и сволочь ты у нас, Урбан, – сказал он с плохо скрытым восхищением.

– Если я убираю пятерых, за каждую голову вы платите отдельно?

– Да. Но запомни: ты ничего не получишь, если не привезешь портфель министра. В этом весь смысл операции. Держи фотографии, вот министр, вот трое ребятишек.

– На черта мне фотографии этой мелюзги?

– Чтобы не перепутать. Вдруг кто-то из них пригласил на выходные одноклассника.

– Если так, одноклассника оставить в живых?

– Нет, конечно.

– Тогда зачем мне их фото?

– Чтоб ты точно знал, все ли на месте. Просто пересчитать – еще не гарантия.

– Постараюсь разглядеть их до того, как приступлю к работе. Когда голова вдребезги, один портрет от другого уже не отличишь.

– Если стрелять сначала в один висок, затем в другой, а еще лучше чуть выше виска, то лицо останется цело.

– На это уйдет больше времени. Нужно же обойти клиента.

– Не обязательно. Ты должен стрелять и левой рукой.

– А если я не умею?

– Учись. Тренируйся. И научишься.

– Столько усилий, только чтобы не испортить портрет клиенту!

– У некоторых заказчиков очень высокие требования. Но сейчас это не нужно.

– Черт! Это за городом?

– Да. Но в Париже тебе пришлось бы ликвидировать еще и прислугу. А в загородном доме господа изволят справляться сами.

– Мне было бы проще перестрелять их челядь, чем тащиться в деревню!

– Да ладно тебе, в мае там красиво. К тому же у них нет соседей. Очень удобно, вот увидишь.


Я изучил карту. Не меньше двух часов пути, и то если гнать вовсю.

Я внимательно рассмотрел фотографии. У министра был притворно любезный вид – я таких терпеть не могу. Его отпрыски: девчонка лет шестнадцати и двое мальчишек, примерно десяти и пяти лет. Ишь, как родители все хорошо рассчитали. Вот что такое планирование семьи. И женить их будут не в один день, а по очереди.

Обычно я занимался клиентами ночью. Но эту операцию удобнее провернуть утром. Из Парижа выеду завтра, в шесть утра, с восходом солнца. В загородный дом поспею к восьми или девяти часам, как раз к их воскресному завтраку. Вместо горячих круассанов.

Я завел будильник и тут же заснул крепким сном честного труженика.


Проснулся я в четыре часа утра. Сна – ни в одном глазу. Видно, ужин был слишком диетическим и спать я лег рановато. Я чувствовал прилив бодрости и рвался в путь.

На автостраде – никого. Ох и здорово за городом на рассвете. Мне еще никогда не доводилось видеть, как над землей поднимается пар. Мой внутренний проигрыватель без конца прокручивал в голове песню «Радиохед» Everything in Its Right Place.

Никаких эмоций, только сильнейшее возбуждение. Девственно-чистый воздух, суливший рискованные приключения, подхлестывал меня.

Перешагнув порог дома, я впервые в жизни ощутил атмосферу семейного очага.

И почувствовал себя как дома. Интересно, это тишина на меня так подействовала? Или старые стены? Или деревенский сад? Я бы с удовольствием поселился здесь навсегда – если бы не работа.

Дверь в кухню была открыта. В деревне люди доверчивы. Не удержавшись, я открыл холодильник. Увы, я не нашел в нем деревенского молока, о котором мечтал, любуясь сельскими пейзажами. На всех продуктах значилось: 0 % жирности. Какая гадость! Пришлось утешиться глотком красного вина, я отхлебнул его прямо из бутылки.

На цыпочках я поднялся по деревянной лестнице наверх. Хорошо, что я узнал, какой отвратной пищей кормится эта семейка, а то из-за местных красот чуть было не проникся к ней симпатией. Наугад я толкнул какую-то дверь: в комнате крепко спали мальчишки. Я легко разделался с обоими.

В родительской спальне меня кое-что озадачило. На двуспальной кровати спала одна только мадам. Я быстренько прикончил ее. Но где же месье? Похоже, он уже встал. Зато портфель лежал на виду, даже искать не надо.

«Должно быть, месье на утренней пробежке, – подумал я. – Что ж, подождем». А пока можно заняться его дочкой. Последняя спальня наверняка ее. Разобранная постель тоже пуста.

«Бегает вместе с папой?» – мелькнуло у меня в голове. Да, скорее всего, учитывая все эти нули в холодильнике. Сегодняшние подростки – сплошь анорексия и тому подобные заморочки.

Я огляделся. Даже если ты наемный убийца, спальня юной девушки внушает благоговейное любопытство. Что могла сказать комната о своей хозяйке? Ни фотографий, ни постеров на стенах. Я попытался вспомнить ее лицо на снимке. Нет, не запомнилась она мне. Кажется, маленькая брюнетка с серьезным личиком.

В очередной раз я порадовался своему бесчувствию. Другого на моем месте до слез растрогала бы эта неискушенная юность.

У меня над головой послышался шум. Я поднялся по лестнице и остановился перед приоткрытой дверью. За ней творилось нечто невообразимое.

Это была ванная комната. В ванне, погруженный в мыльную пену, лежал голый министр. Подняв руки вверх, он с ужасом смотрел на девочку, которая угрожала ему револьвером.

– Куда ты его спрятал? – суровым тоном спрашивала малышка.

– Полно, дорогая, перестань шутить. Разумеется, я его тебе верну.

Таким же голосом он, наверное, вещал во время теледебатов.

– Я не прошу, чтобы ты мне его вернул. Я спрашиваю, куда ты его положил. Я сама его заберу.

– В нашей спальне, где спит мама. Не ходи туда, ты ее разбудишь.

– Где именно в спальне?

– Не помню.

– Если сию же секунду не вспомнишь, я выстрелю, честное слово.

– Бред какой-то. Где ты взяла оружие?

– Украла позавчера в Ассамблее, у ночного охранника.

– Это серьезное нарушение закона. А тебе только что исполнилось восемнадцать, так что придется отвечать как взрослой.

– От преступника слышу.

– Вздор, ни один закон в мире не…

– Красть чужой дневник подло.

– Я искренне сожалею об этом. Ты такая скрытная, я ничего о тебе не знаю. И это очень тяжело. Но теперь все пойдет по-другому. Мы будем с тобой все обсуждать, вести постоянный диалог.

– Это будет наш первый и последний диалог, если не скажешь, куда ты спрятал дневник.

Похоже, мне предстояло совершить идеальное преступление. У нее был точно такой же револьвер, как у меня. Так что всю эту бойню века припишут девчонке. Ей осталось только папеньку прикончить. Затаив дыхание, я гадал: убьет или не убьет? Я так мечтал о прекрасной убийце, и вот она – передо мной. Я млел от восторга. Почему же меня так проняло? Может, потому что она с револьвером? Девушка казалась мне гораздо красивей, чем на фото.

– Дорогая, позволь мне выйти из ванны, и я схожу за ним в спальню. Я действительно не помню, куда его…

– То есть ты бросил его где попало! Это еще хуже.

– Я твой отец. Не будешь же ты убивать своего отца.

– Это называется отцеубийство. Раз есть слово, значит, такое случается.

– Убить родного отца за дневник!

– Но ты нарушил неприкосновенность моего дневника! Это такое тяжкое преступление, что для него даже нет названия.

– Так ты же не писала ничего непристойного.

– Как? Ты его прочел?

– Конечно. А для чего же я его брал?

Для девочки это было чересчур. Она выпустила всю обойму. Ошеломленный министр ушел под воду. Мертвый.

Не двигаясь с места, девушка разглядывала труп отца. Пристально, как художник – свое первое творение. Мыльная пена смешивалась с кровью.

Я мог бы убить ее сразу, но мне хотелось, чтобы она все видела. Когда ее огромные глаза встретились с моими, я испробовал метод, подсказанный Юрием: сначала один висок, потом другой, целясь чуть повыше. Она и бровью не повела.


Я вернулся в спальню мадам, взял портфель и покатил домой.

По дороге мне пришлось остановиться. Я бы не дотерпел до Парижа. Спрятавшись в кустах, я дал себе волю. Но финиш был почему-то слабее, чем я ожидал.

Пока мой мотоцикл мчался по асфальту, я уныло размышлял: отчего же такой слабый оргазм? До сих пор я ликвидировал всяких уродов, и всегда все было отлично. Сегодня впервые поработал с хорошенькой девушкой, а результат – так себе. Странно, ведь я был так возбужден.

Оказывается, в науке об эротизме онанистов еще много белых пятен.

Дома, на кровати, я предпринял вторую попытку: может, мне не хватало привычной обстановки, чтобы вознестись на седьмое небо. Я снова прокручивал все в голове: мальчишки, жена министра, ванная комната, отец, дочь. Впечатления уже несколько притупились, но сработали. Тем не менее гора снова родила мышь.

Неужели я стал таким извращенцем, возмущенно спросил я себя, что могу испытывать настоящее блаженство только после жеманных дам и господ в тройках?

Раздосадованный, я решил заглянуть в портфель: что в нем может быть такого важного? Среди всяких скучных бумаг я нашел дневник девушки. Вот куда его запрятал этот негодяй.

Заглянув в него, я увидел синие строчки, выведенные изящным девичьим почерком. Устыдившись, я тут же закрыл тетрадь. Впервые я физически ощутил границу между добром и злом.

Я ни секунды не колебался, убивая малышку. Контракт есть контракт, наемный убийца знает это лучше, чем кто бы то ни было. Но прочитать ее дневник? Мне это казалось неискупимым грехом. Ведь неспроста девчонка именно за это, не колеблясь, укокошила собственного папашу. На ее месте я поступил бы точно так же: не столько из-за дневника, сколько из-за его мерзкой манеры говорить. Будто он обращается к своему электорату. И потом, что ему стоило сразу сказать, где он спрятал ее сокровище? Можно подумать, он нарочно ее дразнил.

Тысяча против одного: он помнил, куда засунул дневник. И врал, видимо, потому что не хотел, чтобы дочка увидела другие бумаги, которые лежали в его портфеле.

Должно быть, документы секретные. Хотя мне они показались смертельно скучными. Политики всерьез воображают, что их мелкие делишки всем ужасно интересны. Одно слово, параноики.

Единственной стоящей вещью в портфеле был дневник. Подумать только! А я еще осуждал ее отца, хотя сам сгорал от желания поступить точно так же. Напрасно убеждал я себя, что в откровениях этой юной особы не может быть ничего интересного, что само наличие дневника говорит о ее глупости, – мне до смерти хотелось его прочитать.

Нет, в конце концов решил я, не буду читать. Не скрою, на мое решение повлиял голод: от убийств, я давно заметил, разыгрывается аппетит. Сексуальные забавы, которым я затем предавался, только подогревали его. Поэтому перед каждым выездом на дело я забивал холодильник продуктами.

На сей раз я убрал сразу пятерых. Нет, четверых. И имел полное право заморить червячка. Какое счастье – подкрепиться после работы. Чувствуешь себя честным трудягой. И жуешь с чувством выполненного долга – свой хлеб ты заработал в поте револьвера своего.

Но меню после убийства требуется особое. В детстве я смотрел детективы по телевизору, и когда начиналась стрельба, мой дядя всегда говорил: «Сейчас будет холодное мясо», то есть труп. Может, это у меня в память о дядюшке? После убийства мне всегда хочется холодного мяса.

Не колбасы. Не бифштекса по-татарски. Нет, мне хочется холодного жареного мяса. Можно приготовить его самому. Но я предпочитаю не возиться, а покупать холодный ростбиф или жареного цыпленка. Если я стряпаю сам, мне как-то меньше нравится. Сам не знаю почему.

Помню, после того, первого журналиста мне пришло в голову подогреть ростбиф, чтобы попробовать, может, он так вкуснее. Но нет, когда мясо горячее, у него вкус не мясной, а не пойми какой. А холодное имеет вкус настоящего мяса. И настоящего тела.

Да, именно тела, а не плоти. В плоти мне все противно, начиная со слова «плоть». Плоть – это фарш, паштет из свинины, это жирненький господинчик или пустоголовая вертихвостка. Нет, мне куда больше нравится тело – чистое и звонкое слово, твердая и энергичная сущность.

Я достал из холодильника цыпленка, которым запасся накануне. Это была маленькая, худенькая птичка, юный трупик с поджатыми лапками и крылышками. Отличный выбор.

Обожаю цыплячий скелет. Я поскорее сожрал все мясо, чтобы добраться до костей. Я вонзил в них зубы: какое наслаждение – с треском перемалывать челюстями солено-перченый остов. Ни одно сочленение не уцелело перед моим натиском. Я справился с неподатливыми хрящами, твердой грудной костью и тонкими ребрышками, которыми любой другой побрезговал бы, с помощью моего проверенного метода: насилия.

С превеликим удовольствием расправившись с цыпленком, я отхлебнул прямо из бутылки красного вина. Тело и кровь – идеальная трапеза. Наевшись до одурения, я рухнул на кровать.


Если в душе́ наметилось какое-то шевеление, переедать вредно. А не то нахлынут романтические грезы, отчаянные порывы, элегическая печаль. Если чувствуешь, что вот-вот потянет на лирику, нужно поститься, чтобы сохранить трезвость мысли и присутствие духа. Интересно, сколько сосисок с капустой умял Гёте перед тем, как написать «Страдания юного Вертера»?

Философы досократовских времен обходились двумя инжиринами и тремя оливками, а потому мыслили просто и прекрасно, не впадая в сантименты. А Руссо, написав свою слащавую «Новую Элоизу», лукаво заверял, что питается «очень легко: превосходными молочными продуктами и немецкими пирожными». В этом назидательном заявлении – вся лицемерная сущность Жан-Жака.

А я, набив брюхо, слюнявил свои воспоминания о загородной прогулке. От целой семьи, которую я навестил, как и от цыпленка, ничего не осталось.

Хотя нет, после моей утренней работы остались тела. Впервые я задумался: кто и когда их обнаружит? До сих пор подобные детали меня не занимали.

На данный момент малышка, должно быть, еще не выглядит мертвой, если не считать легкого окоченения и багровых дыр на висках. Она упала на спину, подогнув ноги. На пижаме – ни одного пятна крови.

Почему я думал о ней? Обычно после убийства и мастурбации я напрочь забывал о своих жертвах. И даже во время убийства и мастурбации меня заботили не столько они, сколько безупречность моих действий, моих жестов и моего орудия. Клиенты для того и существуют, чтобы я мог их убивать и мастурбировать. С какой же стати мне о них беспокоиться? Единственное, что мне запоминалось, это выражение их лиц в момент смерти.

Возможно, именно поэтому дочка министра и выпала из общего правила. Лицо у нее выражало не крайнее изумление, как у других, а неподдельное любопытство: она сразу же все поняла и ждала неизбежного. В глазах – никакого страха, один лишь живейший интерес.

Правда, она только что совершила убийство, а я-то знаю, как это возбуждает. Тем более, она прикончила собственного отца. Такого даже мне не довелось испытать: самолет, в котором летел мой отец, взорвался, когда мне было двенадцать лет.

Не вставая с кровати, я дотянулся до тетрадки. Мне, конечно, следовало ее сжечь, чтобы никто никогда не прочел ее. Я не сомневался, что такова была бы воля девочки. Какой стыд, что министр позволил себе так нескромно вести себя по отношению к дочери. Я не собирался ему подражать.

Но коварный голос нашептывал, что я – не ее отец и мне вполне простительно заглянуть в дневник. Ведь она об этом уже не узнает, не унимался голос, так что я зря стесняюсь. Моя совесть бурно запротестовала: именно потому, что ее больше нет и она не может защититься, нужно проявить к ней уважение.

Тут включился другой голос, внезапно сменив тему: «Знаешь, почему ты получил сегодня меньше удовольствия? Потому что тебя зацепила эта девушка. Освободись от нее, распотроши ее как следует, раз и навсегда; прочти ее дневник и узнаешь о ней абсолютно все. Иначе она превратится в мифическую героиню и будет мучить тебя, как зубная боль».

Последний аргумент меня убедил. Не в силах совладать со своим желанием, я набросился на дневник.

Я проглотил его залпом. Закончил глубокой ночью. Трудно сказать, что я чувствовал. Единственное, в чем я был уверен: напрасно я надеялся, что испытаю облегчение. Да и мое любопытство вовсе не было удовлетворено, а, напротив, возросло многократно. Я-то ожидал излияний, признаний и прочей чепухи – в общем, подтверждения, что я убил самую обыкновенную девчонку.

Но ничего подобного там не было. Больше всего поражала отрывочность ее записей. Имя покойной не всплыло ни разу. Ни одного упоминания о любви, дружбе или ссоре. Вот, пожалуй, самая интимная запись, датированная февралем текущего года:

Эти большие старые квартиры плохо отапливаются. Я приняла очень горячую ванну, закуталась потеплее и забралась в постель. Но все равно умираю от холода. Писать, высунув руку из-под вороха одеял, – истинное мучение. Живой себя не чувствую. И так уже много недель.

Она так мерзла, бедняжка, что этот холод даже меня пробрал до костей, хотя я уже забыл, что такое самые элементарные чувства. У меня сжалось сердце. Богатая девица, так легко было бы посмеяться над ней. А в дневнике описывает столь явный признак нищеты – мучительную неспособность организма согреться.

По крайней мере, ясно, что она была очень скрытной. Одно меня смутило: неужели она подозревала, что за ней шпионят? И была права, как выяснилось. Но может, она боялась, что дневник выкрадут, потому и писала так сдержанно? Только какой интерес доверяться дневнику, чтобы скрытничать?

Но я не юная девушка, и мне тут было не разобраться. Женщин я презирал и видел их насквозь. Но не девушек. Правда, маленькие дурочки, какими обычно бывают девственницы, ничуть не загадочнее своих взрослых сестер. Но изредка попадаются странные и непонятные тихони. Моя жертва была как раз из таких.


Зазвонил телефон. Юрий.

– Ты почему не позвонил?

– Забыл.

– Как все прошло?

– Пять из пяти. Отлично.

– А документы?

– У меня.

– Не понимаю, почему ты не позвонил, – повторил он ледяным тоном.

– Я устал. И заснул.

– Чтобы это больше не повторялось. Мы должны полностью доверять тебе.

Это «мы» красноречиво подчеркивало серьезность предупреждения.

– Ладно, привози документы.

– Прямо сейчас, в воскресенье?

– Ушам своим не верю, Урбан. У нас, по-твоему, профсоюз?

– Еду.

Юрий был прав. Раз уступи – и вскоре потребуют оплаченный отпуск.

Секунду я колебался: может, положить дневник в портфель? Ведь я его там и нашел. Но как-то рука не поднялась. Эта тетрадка уже стала моим сокровищем. И зачем шефу дневник какой-то незнакомой девчонки, которую я убил?

Я погнал через весь Париж. Мотоцикл недовольно фыркал, и я его понимал. Забирая документы, Юрий странно взглянул на меня. Я уже собрался уходить, но он удержал меня:

– Ты что, совсем рехнулся?

– Что еще?

– Деньги!

Он протянул мне конверт:

– Пересчитай.


В ту ночь мне плохо спалось. Утром меня разбудил странный шум. Я открыл глаза: по комнате металась ласточка, влетевшая в приоткрытое окно. Она билась о стены и от этого пугалась еще больше.

Я вскочил, чтобы распахнуть окно. Ласточка была еще такой несмышленой, что не поняла моего жеста. До смерти напуганная, она искала, куда бы ей спрятаться, и укрылась в узком проеме между телевизором и стеной. Она замерла там без движения, и в комнате повисла мертвая тишина.

Я прижался лбом к стене, чтобы посмотреть на птичку. Такая крошечная – казалось, она состоит всего из нескольких перышек. Я протянул к ней руку, но здоровенная лапа убийцы не пролезала в узкую щель. И я не мог сдвинуть этот чертов телевизор, который установил на четырех шатающихся кирпичах. Как же мне вызволить пташку?

На кухне я нашел шампур для шашлыка и просунул в щель. Ласточка отодвинулась так далеко, что я уже не мог ее достать. Почему мое сердце забилось как сумасшедшее? Аж грудная клетка заболела.

Я растерянно плюхнулся в кресло. Почему вдруг птица спряталась за телевизором, который я никогда не смотрю? Почему она не хочет улетать? И главное, почему меня это так растревожило? Непонятно.

Я машинально нажал на пыльную кнопку. На сероватом экране появились какие-то мерзкие рожи. Послышались голоса, дурацкая музыка.

Затем сообщили новость дня: министр и вся его семья убиты в своем загородном доме. Говорили обо мне, но никто не знал, кто я. Я надеялся, что назовут имена жертв.

Но нет, не назвали. От них уже ничего не осталось, даже имени.

У меня хватило ума забрать с собой револьвер девочки. Журналисты говорили только об одном таинственном убийце. Вот остолопы! Я ухмыльнулся.

Затем ведущая заговорила о безработице. И я выключил телевизор.

Ласточка за телевизором умерла. Ее тельце лежало на полу.

Я поднял ее. Сердце снова забило в набат. Мне было больно, но я не решался выпустить птицу из руки.

Я разглядывал ее головку. Глаза широко открыты, как у девушки в момент смерти. Почему я вдруг подумал, что включить телевизор меня заставила эта птаха? И почему я не сомневался, что ее убили картины убийства? Ведь в репортаже показали только дом, да и то мельком. Но я чувствовал, что она умерла из-за этого.

Я прижал ласточку к своей голой груди, к сердцу, которое бешено колотилось – в абсурдной надежде, что его громкое биение вернет ее к жизни, что оно передастся маленькому тельцу, а через него – другому хрупкому телу, и оно задышит, ласточка, я же не знал, что это была ты, теперь я понял, прости меня, да, я жажду обнять тебя, я хладнокровно тебя уничтожил, но как бы мне хотелось тебя отогреть, я сгораю от желания узнать, какой ты была, кто ты, я буду звать тебя Ласточкой…

Как идет тебе это имя! Еще ни одна девушка на свете не звалась Ласточкой. Какое красивое имя для живой девушки. Ведь ласточка – самая живая и чуткая из птиц, если она не в полете, она всегда начеку. Нельзя путать тебя с грубым стрижом или с вульгарными человеческими существами, что тебя окружают. Ты – ты была ласточкой, и жила, как ласточка, всегда настороже, и мне это понравилось, признаюсь, мне не хотелось, чтобы ты успокоилась, мне нравился твой страх, твой трепет, испуганные, но храбрые глаза, я полюбил тебя такой, беспокойной, и, кажется, я переборщил, пытаясь навсегда удержать тебя в этом страхе. Ласточка, может, ты оживешь, ты, которую я убил однажды весной, ты не приносишь весны, говорил Аристотель, но даже величайший греческий ум способен ошибаться, и уж тем более самый безумный из наемных убийц, я не должен был убивать тебя, я ошибся, прости меня, Ласточка, сердце – насос, мой насос надрывается, откачай себе жизни из него, он у меня так сильно стучит, так сильно, что мне больно, может, ты сможешь возродиться из моей боли, нет, я знаю, это невозможно, если Орфею не удалось, то уж мне, твоему убийце, и подавно не удастся, маленькая пернатая Эвридика, я могу тебя воскресить, только дав тебе имя, словно созданное для тебя, – Ласточка, ты не покинула меня, ты преследуешь меня неотступно…


Телефонный звонок нарушил мой лирический настрой.

– У тебя странный голос, – сказал Юрий, у которого тоже был странный голос.

– Утром ко мне в комнату залетела ласточка. Она только что сдохла за телевизором.

– Это, наверное, стриж. Самая глупая птица.

– Нет, ласточка. У нее раздвоенный хвост.

– Месье, оказывается, знаток.

– Что мне делать с ее трупом?

– Ты же знаешь, в нашем деле трупы оставляют на месте, если, конечно, нет особых пожеланий со стороны заказчика.

– Я держу ее в руке.

– А я-то тут при чем? Брось в кастрюлю и свари с луком. Послушай, в портфеле не хватает кое-каких документов. Ты открывал его?

– Да. А что, нельзя?

– Можно. Но ты передал нам все, что в нем было?

– Да. Только заглянул в эти бумаги, тоска зеленая, сразу все обратно засунул.

– У тебя точно ничего не выпало?

– Подожди, посмотрю под кроватью.

Я заглянул под кровать. Пусто.

– Нет, ничего.

– Странно.

– Что-то важное?

– Да.

– А про что там?

– Не твое дело. Если найдешь что-нибудь, позвони.

Он повесил трубку. Я вспомнил о дневнике. Нет, не может быть, чтобы он кому-то понадобился. Я перелистал его – не завалялся ли между страниц какой-нибудь листок. Ничего. Но почерк девочки снова взволновал меня, словно я увидел перед собой ее лицо.

Я положил птичку на телевизор и спустился на улицу купить газет. Но напрасно я копался в них, надеясь найти имена моих жертв. Они нигде не упоминались. Надо будет последить за некрологами. Время у меня есть, убитых хоронят не сразу.

С мертвой птицей в кармане я отправился на кладбище Пер-Лашез. Рядом с могилой Нерваля я выкопал руками ямку, положил в нее ласточку и присыпал сверху землей. Может, она и есть нервалевская Химера, Дева Огня? Ее соседями будут Бальзак и Нодье. Я подумал, что Жерар назвал бы ее Октавией, Оноре – Серафитой, а Шарль увидел бы в ней Фею Хлебных крошек. Так что я не зря доверил им эту юную человеческую душу.

Я долго сидел на могиле Нерваля, чувствуя себя сумрачным, безутешным вдовцом… Сраженный, я дважды пересек Ахерон, и мой усеянный звездами револьвер отсвечивал черным солнцем меланхолии.[3]

В шесть вечера меня прогнал кладбищенский сторож. Я не заметил, как пролетело время, не слышал колокола, оповещающего о закрытии кладбища. Вжившись в нервалевские образы, я погрузился в грезы и забыл обо всем на свете.

По пути к выходу я заметил, что произошло чудо – моя бесчувственность сменилась сверхчувствительностью. Ощущения обострились до предела: запах липы опьянял меня, алые пионы резали глаза, ласковый майский ветер щекотал кожу, а от свиста дроздов щемило сердце.

Подумать только! Еще вчера мне с великим трудом давались самые элементарные ощущения, а теперь я трепещу от каждого пустяка. Словно надо было похоронить ласточку, чтобы разбудить мои органы чувств. Стоило кому-то умереть не от моих рук, и я тут же вернулся к жизни.

До сих пор все происходило так, будто мои жертвы отдавали жизнь только ради того, чтобы я испытал если не какое-то чувство, то хотя бы сексуальное возбуждение. Но достаточно было искренне оплакать птичку, и мои радары включились.

Выйдя на улицу, я подумал, что еще не опробовал чувство вкуса. Купил вишен и начал есть их на ходу, сплевывая косточки, как пули, не попавшие в цель. Я наслаждался теплой и сочной мякотью ягод. Как же давно я забыл это простое удовольствие, ничуть не уступающее моим пиршествам с холодным мясом.

Вернувшись домой, я решил испробовать то блаженство, что многократно обостряет чувства. И стоило мне подумать о Ласточке, как я пришел в сильнейшее возбуждение.

Я лег на кровать и предался любимой игре. Птица-девушка, отбросив револьвер, позволяет мне ласкать ее. Но настороженный взгляд не подпускает меня слишком близко, и я целую ее глаза – потому что это красиво. И чтобы она перестала меня бояться. Почему же я сразу не заметил, как она прекрасна?

Бывает красота, которая моментально бросается в глаза, а иногда красавицу различишь не сразу, ее лик словно выписан загадочными иероглифами, на их расшифровку нужно время, но, представ во всем своем великолепии, она затмит всех остальных красавиц.

Или я идеализирую Ласточку лишь потому, что убил ее? Мои чувства проснулись слишком поздно, и только теперь, вспоминая ее лицо, я восторгаюсь его красотой. Подумать только, я так мечтал о прекрасной убийце, а едва нашел ее, пристрелил на месте. Издержки профессии, черт бы ее подрал! Все, что мне осталось, – тетрадь и несколько выстрелов, врезавшихся в память.

У нас принято называть красоток «убийственными». Ты, Ласточка, убивала по-настоящему. Ты так и стоишь у меня перед глазами – с револьвером, нацеленным на своего папашу-министра, который барахтается в ванне и в ответ на твои суровые слова несет пустой вздор. Я вижу твой чистый и строгий профиль, твое негодование, твои выстрелы, превращающие мыльную пену в кровавый мусс, а потом вхожу я, ты видишь меня, ты понимаешь, что сейчас умрешь, и с бесстрашным любопытством смотришь мне в глаза.

Я снова и снова любуюсь тобой, я не видел ничего прекраснее твоих глаз, исполненных гордого вызова: ты сейчас убьешь меня, я не боюсь, я смотрю на тебя, я – место действия, и само действие – тоже я.

Но сейчас, лежа на кровати, охваченный желанием и любовью, я поворачиваю время вспять. Ласточка, я кладу оружие к твоим ногам, беру тебя на руки, поднимаю твое изящное тело, ты – место действия, и само действие – тоже ты, ты – центр вселенной. Я познаю роскошь твоего лона, я испытаю неслыханное наслаждение, когда войду в тебя и произнесу имя твое, Ласточка имя тебе, и ты оживешь и станешь сильнее, чем прежде.

Мои чувства обострены до предела, и я ощущаю твою кожу, нежную, словно лепестки цветка, твои груди, маленькие и твердые, как недозрелые плоды, твою тонкую, хрупкую талию, которую я крепко и бережно сжимаю руками; я погружаюсь в тебя, какая ты сладкая и мягкая, стократ нежнее шелка и бархата, ты словно легкий перламутровый блеск, и я робею от нахлынувшего возбуждения, твое лоно – конверт с долгожданным любовным письмом, и я, зажмурившись, вскрываю его, мое сердце готово выскочить из груди, я нахожу в конверте не исписанный словами лист, но лепестки алой розы, и погружаюсь в эту нежность, все больше пьянея от наслаждения.

Поразительная красота на следующий день поражает меньше, чем накануне. Но бывает и наоборот. Красота девушки, которую я убил, поражает меня все сильней. Поражает в буквальном смысле. Разве не обрушивается сильнейший удар на определенную часть моего тела? От неистовой страсти кровь несется по жилам с невыносимой скоростью. Страшное избиение я готовлю – самому себе.

Чувствую, что вот-вот потеряю сознание от накатывающего блаженства, вот он, великий миг, последний рубеж, Ласточка, я отдам тебе все без остатка, но что это, какая-то заноза… Где? В голове, в члене, в сердце, не знаю, заноза, ладно, пусть, я продолжаю, но чем глубже я проникаю в Ласточку, тем глубже вонзается в меня заноза, ну и черт с ней; но я все-таки кончаю, именно все-таки, вымученное удовольствие, неполноценное, я не взял рубежа, душа моя не взорвалась, гора Фудзи родила мышь, мои объятия пусты, мои излияния бесплодны, я один, печальный зверь post coitum, моя низменная похоть убила иллюзию, Ласточка исчезла, мне чудилось, что я обладаю прекрасной маленькой убийцей, но меня ублажала собственная рука.

Чтобы смыть с себя эту мерзость, я схватился за дневник. Словно опустил в снег голову, вымазанную липкой дрянью. Тетрадка, запечатлевшая холодное и краткое житие мертвой девственницы, стала для меня Священным Писанием. К некоторым блюдам подают сосуд для омовения рук. Дневник Ласточки стал моим сосудом для омовения души.

* * *

Меня предупреждали: чем меньше знаешь о своих жертвах, тем лучше. До сих пор я не нарушал этого правила, и у меня не возникало ни малейшего желания его нарушить. Только этот дневник ввел меня в искушение. Но почему он творит со мной такое? Я же не подросток, который каталог модной одежды листает как эротический журнал. Можно подумать, в свои тридцать с лишним лет я не видел ничего более интересного. Впрочем, так оно и есть: я никогда не видел ничего тайного, сокровенного. А сокровенное – это Грааль. И дневник Ласточки стал для меня Граалем.

Текст становится священным, если его читает все человечество, как Библию, либо, напротив, кто-то старательно прячет от посторонних глаз. Но текст, который просто никто не читал, сам по себе – еще не святыня, иначе слишком много непрочитанных рукописей заслуживали бы этого звания. Важно, насколько остра потребность его скрыть. Обыкновенная девчонка ради сохранения своей тайны пошла на убийство родного отца. Стало быть, дневник Ласточки – святая святых.


– Ничего не нашел? – услышал я в трубке голос Юрия.

– Нет. Если бы нашел, позвонил бы тебе.

Я слышал, как он говорит с кем-то по-русски, а тот, другой, что-то невнятно отвечает. Тон разговора был отнюдь не мирный.

– Для тебя есть задание. Сегодня вечером, – сказал мне Юрий.

– Опять? Я же только вчера убрал пятерых.

– Ну и что? Разве у нас квоты?

– Обычно вы даете денек передохнуть между двумя клиентами.

– Обычно ты проявляешь больше энтузиазма. Дело срочное, и только ты свободен.

– И кто же он?

– Это не телефонный разговор. Приезжай немедленно.

Я был не в настроении. Но, несмотря на усталость, послушно отправился на другой конец Парижа.

Русский принял меня чрезвычайно холодно.

– Киношник. – Он небрежно кинул мне фотографию.

– Это что-то новенькое. А зачем убирать киношника?

– Шефу не понравился его фильм, – процедил Юрий.

– Если бы я убивал всех киношников, чьи фильмы мне не нравятся, их осталось бы наперечет.

– Месье изволит играть в критика?

– Почему именно сегодня вечером?

– Потому что.

Я был явно не в фаворе.

– Это в Нёйи. В десять жди его у выхода из просмотрового зала.

– Еще успею заскочить к себе, – вслух подумал я.

– Не успеешь. Это место не так-то легко найти, а тебе нельзя опоздать.

– Кажется, мне сейчас много чего нельзя.

– Правильно кажется.


Я долго плутал по незнакомому кварталу, отыскивая нужное место. У меня в запасе оставалось еще по меньшей мере часа два. Хорошо, что мне пришло в голову захватить с собой дневник Ласточки.

Усевшись на первую попавшуюся скамейку, я углубился в чтение. В жизни этой девочки никого не было: ни парня, ни подружки, ни даже – осмелюсь предположить – ее самой. Она совсем ничего не рассказывала о себе, о родителях и братьях. Похоже, род человеческий ее не интересовал.

Она писала сухо и сдержанно. О том, что увидела или почувствовала. Со страниц как будто лился звук. Я напряг слух и разобрал мелодию «Радиохед». Скорее всего, она звучала в моей голове, но вот странное совпадение – это была песня Everything in Its Right Place. Всё на своих местах.


Я охотно отдался ее гипнотическому звучанию. Всё действительно было на своих местах: киношник просматривает свой фильм, инфанта покоится в могиле, убийца подстерегает жертву. Из потока децибелов то и дело вырывался рефрен: What is it that she tries to say? Что она пытается сказать? Хороший вопрос.

Некоторые фразы я перечитывал снова и снова:

Ни один цветок не цветет так пышно, как пион. Кажется, будто рядом с ним другие цветы бранятся сквозь зубы от зависти.

Или:

Разглядывая щели на стене, я никогда не могу определить, где они начинаются: наверху или внизу, в центре или с краю?

Или вот еще:

С закрытыми глазами музыку слышно хуже. Глаза – это ноздри ушей.

Я бы до такого ни за что не додумался. Но почему эта девочка писала такие вещи?

Иногда встречались простые, но странные замечания:

Сегодня с утра у меня большое сердце.

И все. Почему от ее слов мне так больно? Я пытался убедить себя, что придаю значение этим строкам только из-за личности автора. Если бы их написала солидная матрона, они не тронули бы меня. Вздор, солидная матрона никогда не написала бы ничего подобного. Только юное, мятущееся и одинокое существо могло высказать такую лаконичную и непонятную для посторонних мысль. Хрупкое изящество фраз напоминало о красоте почившей инфанты. Их странный смысл предвещал ее участь.

Пора! – без пяти минут десять подсказало мое профессиональное чутье. Я занял пост у двери в просмотровый зал. По описанию мой киношник был коренастым и с длинными волосами. Оказывается, снимать фильмы гораздо опаснее, чем кажется.

Я заметил, что предстоящее убийство не возбуждает во мне ни привычной радости, ни вожделения – только досаду читателя, вынужденного оторваться от увлекательной книги ради житейских забот. В двадцать два часа двадцать пять минут дверь наконец распахнулась.

Из нее повалил народ. Это затрудняло мою задачу. Убийство – дело интимное. Не говоря уже о том, насколько неуместны свидетели.

Когда появился киношник, он был так плотно окружен, что стрелять не представлялось возможным. Люди, которые вышли раньше, тоже бросились к нему навстречу и полностью загородили от меня клиента. Я слышал гул голосов и искренне надеялся, что это восторженные комплименты – потому как они последние в его жизни.

Постепенно толпа рассеивалась. Кое-кто уже рассаживался по машинам, хлопали дверцы, урчали моторы. Но киношник все еще стоял в кольце людей. Разве оставят режиссера в одиночестве после премьеры? Почему мне вообще дали такое задание? Конечно, я ничем не рисковал: вокруг ни одного телохранителя. Но если я застрелю этого типа на глазах у его друзей, они запомнят мои приметы, и мою личность будет легко установить. А если шеф специально устроил мне подставу? Он явно злится на меня из-за пропавшего документа.

Среди окружавших клиента людей выделялась девушка, которая, наверное, играла в фильме. Она была чертовски красива: тоненькая, невысокая, с лицом мадонны. Ее коротенькая юбчонка открывала такие стройные и хорошенькие ножки, что дух захватывало. У меня вдруг мелькнула мысль: вот бы устроиться на работу в кино – только ради того, чтобы любоваться такими красотками!

А что мне, собственно, мешает? Разве я обязан быть наемным убийцей до самой пенсии? Что будет, если я не ликвидирую киношника? Что это изменит, раз уж начальство все равно перестало мне доверять?

В моей голове созревал план. Нужно в последний раз съездить домой и взять самое необходимое. Рюкзака мне вполне хватит. И бесследно исчезнуть, чтобы до меня не могли добраться. С моими сбережениями это вполне возможно.

Но рассудок подсказывал, что это пустые мечты. Контракт есть контракт. Если я не убью клиента, то окончательно потеряю доверие шефа, который дал мне это задание, чтобы испытать меня. Нельзя упускать такую возможность восстановить свое доброе имя. Я-то знал, что я невиновен, но мои начальники этого не знали. Я должен был доказать, что на меня можно положиться.

Киношник сказал: «Ну, поехали!» – и двинулся к машине в сопровождении четырех человек, актрисы в том числе. Я понял, что пора действовать, и шагнул к нему.

Он увидел меня и остановился, явно ожидая, что я всучу ему дилетантский сценарий или попрошу автограф. Я полез в карман за оружием, но тут вдруг девушка заслонила его собой и крикнула: «Осторожно!» Я замер на месте.

– Что это на тебя нашло, Луиза? – удивился режиссер.

– Что вам надо, месье? – с ужасом спросила меня девушка.

Мое сердце заныло и бешено заколотилось – так было, когда в спальню влетела ласточка. Я чувствовал прижатый к сердцу дневник малышки, который засунул под куртку – словно защитился бронежилетом.

Я вынул руку из кармана, где лежал револьвер, и положил ее на выпрыгивающее из груди сердце.

– Прекрати, Луиза. Посмотри, как ты его напугала. Успокойтесь, месье. Что вы хотели сказать?

Непримиримый взгляд актрисы удерживал меня на почтительном расстоянии. Я понял, что не выполню задания.

– Я восхищаюсь вами, – пробормотал я. – И мечтаю с вами работать.

– Так вот в чем дело, – сказал режиссер, решив, что я обращаюсь к нему.

– Правда, у меня нет никакой квалификации, – добавил я, в то время как Луиза своим хрупким телом продолжала заслонять режиссера. – Но я согласен на любую работу: подавать кофе, мыть полы.

Мы с девушкой смотрели друг другу прямо в глаза.

– У вас есть водительские права?

– Да, на вождение мотоцикла, – ответил я, показывая на свое транспортное средство, припаркованное неподалеку. – Я курьер.

– Это хорошо, – вмешался какой-то тип из окружения режиссера. – Курьеры всегда нужны.

– Как тебя зовут? – спросил режиссер.

Обращение на «ты» означало, по всей видимости, что я принят.

Я подумал, что с Урбаном пора завязывать. И выбрал себе другого папу римского:

– Иннокентий.

– Иннокентий? Невинный?[4] Что, серьезно? – переспросил режиссер.

– Серьезно, – подтвердил я.

– Гениально. А я уже отчаялся встретить хоть одного невинного.


Луиза наконец-то расслабилась. Я вздохнул с облегчением. Тип, который перед этим вмешался в наш разговор, на клочке бумаги записал адрес киностудии и велел мне явиться завтра утром.

– Что, серьезно? – спросил я в свою очередь.

– Так же серьезно, как то, что тебя зовут Иннокентий. Тебе повезло, у нас сегодня хорошее настроение.

– У всех, кроме Луизы, – заметил режиссер, усаживаясь в машину.

Перед тем, как последовать за ним, девушка в последний раз бросила на меня подозрительный взгляд. Ясно, что она имела в виду: «Знай, я не спускаю с тебя глаз». Догадывалась ли она о том, как была права?

Машина уехала. А я оторопело смотрел ей вслед.

Иннокентий… Невинный… По-моему, это единственное имя, которое несет в себе отрицание. Быть может, именно по этой причине почти никто не называет так своих детей: «Мой сын? Его зовут Он-не-сделал-ничего-дурного».

Но я окрестил так не свое потомство, а самого себя. Имя вырвалось у меня внезапно, я и задуматься не успел, а это неспроста. Если наемный убийца решает вдруг назваться Невинным, он не просто меняет имя, он меняет сущность.

Урбаном я тоже назвался, не раздумывая, – это имя отлично подходило бесчувственному городскому убийце, которому ничего не стоит пристрелить незнакомца посреди улицы. Однако после роковой поездки на природу его сущность дала трещину, а тут еще эта ласточка, и сущность совсем развалилась, но достаточно было встретиться с парой красивых глаз – и возникла новая.

А до Урбана как меня звали? Мое прежнее имя, оно тоже отражало выдуманную сущность? Несомненно. Даже если его выбрали для меня родители, это все равно выдумка, а раз так, рано или поздно человек, которого выдумали, неизбежно задастся вопросом: обязан ли он подчиняться выдумщикам? Чаще всего это происходит в раннем детстве, когда Шарль приноравливается к Шарлю, Оливье сомневается, что свыкнется с Оливье, Поль недоволен Полем, а Венсан удивляется, с какой стати его окрестили Венсаном.

Одарив себя именем Урбан, я познал ни с чем не сравнимое упоение. Самое удивительное в новом имени, что оно существовало и до нас. Знаешь, что такое есть, оно тебе где-то встречалось. И вдруг выуживаешь его из глубин памяти и произносишь простенькое заклинание: «Меня зовут Урбан». И тебе верят. Это самая магическая из формул, ключ к новой личности, чистый лист.

Теперь я стал Иннокентием. И обживал свое новое имя, оказавшееся весьма просторным. Я прогуливался по нему, любовался большими пустыми комнатами, ловил на себе озадаченные взгляды незнакомых соседей. Я наслаждался этой самоинаугурацией.

Когда приобретаешь новый костюм, не терпится показаться в нем на людях. На сумасшедшей скорости я катал Иннокентия по городу. «Вы видели? – восхищались воображаемые зеваки. – Его зовут Иннокентий!» И мой мотоцикл приплясывал от восторга.

Однако я не забыл свой план: съездить к себе, забрать самое необходимое и навсегда исчезнуть – похоронить Урбана.

По лестнице я поднимался, не испытывая никакой ностальгии. Дверь в мою квартиру была открыта. Внутри все было перевернуто вверх дном, содержимое ящиков и шкафов валялось на полу. Чего и следовало ожидать. Вот зачем шеф дал мне срочное задание и отправил меня на другой конец Парижа, приказав приехать туда пораньше. Интересно, нашли эти мерзавцы пропавший документ?

На зеркале в ванной Юрий – я узнал его почерк – написал зубной пастой: «До скорого». Коротко и ясно. Надо срочно смываться.

Что же мне взять с собой? Без чего я не могу обойтись? Мое имущество было разбросано по полу, так что выбрать было нетрудно, но я вдруг понял, что все это мне не нужно. Сунул в рюкзак только смену белья и туалетные принадлежности. С новой личностью лучше путешествовать налегке. Попробуй чувствовать себя Невинным, волоча чемоданы.

Самое важное примостилось под курткой, у сердца – дневник Ласточки.

Квартиру Урбана я покинул, ни разу не оглянувшись.

* * *

Ночевать мне было негде, но я начинал новую жизнь, и от перевозбуждения все равно не смог бы заснуть. В баре я заказал виски, и крещение Иннокентия состоялось. Каждому встречному я сообщал, что меня зовут Иннокентий. После чего радостно хохотал. Кто-то думал, что меня только что оправдали в суде. И все были уверены, что я пьян. Новое имя! От этого, знаете ли, кружится голова.

«До скорого», – написал Юрий на зеркале, в котором я никогда больше не увижу заспанную физиономию Урбана. Они, видимо, так и не нашли свой документ.

И тут вдруг меня осенило: а что, если они ищут дневник девушки? Нет, конечно, я просто пьян, и мне лезет в голову всякая чушь.

Эта тетрадь может быть интересна только тем, кто знал Ласточку. Я могу понять, зачем дневник понадобился министру, но русские бандиты наверняка даже не подозревают о его существовании.

А что же они тогда ищут, если не этот дневник? От этой мысли мне стало тревожно.

Я был слишком пьян, чтобы вести мотоцикл, и подогнал его к месту своей завтрашней, вернее, уже сегодняшней встречи. Прикорнув на седле, я задремал.

Проснулся я внезапно и, открыв глаза, увидел перед собой двух типов, которые странно смотрели на меня.

– Я приехал поступать к вам на работу, курьером, – промямлил я.

– Ну да. Следуйте за нами.

Должно быть, их успели предупредить. Мне это понравилось. Мы миновали целый ряд зданий. Киностудия, как я понял, занимала огромную территорию.

Сквозь окна я видел, что в помещениях полно произведений искусства. Я не мог определить, насколько они хороши, но стоили наверняка очень дорого.

Один из амбалов проводил меня в кабинет – директора по персоналу, как я полагал. Почему мне показалось, что этого директора я где-то видел?

Не дожидаясь его расспросов, я сказал:

– У меня нет резюме. Меня зовут Иннокентий.

Он воззрился на меня с изумлением. Я добавил:

– Да, это редкое имя, я знаю.

– Садитесь.

Голос тоже показался мне знакомым.

– Несколько лет я работал курьером. Если хотите, могу назвать моих предыдущих работодателей…

– Нам нужны только ваш адрес и номер телефона.

Он протянул мне анкету.

– Адреса у меня пока нет.

Я вписал номер мобильника.

– Где же вы живете?

– Пока нигде.

– Вы бездомный?

Никогда не видел кадровика, которого бы так занимало благополучие его служащих.

– Не беспокойтесь, я найду себе жилье.

Он молча смотрел на меня. Почему же он мне не объясняет условия моей работы?

– Сколько я буду зарабатывать?

– Мы пока не уверены, что возьмем вас.

– Но ваш шеф принял решение вчера вечером!

– Наш шеф?

– Ну, или ваш компаньон.

– Вы позволите мне выполнять мои обязанности?

– Пожалуйста, выполняйте. Задавайте вопросы.

– Сначала заполните анкету.

Я вписал в нее еще какую-то ерунду. Он прочел без всякого интереса. Я чуть не спросил, устраивают ли его мои ответы.

– Сколько вам лет?

– Написано в анкете, – сказал я.

Он нахмурился. Я понимал, что веду себя неправильно. Но какой смысл переводить бумагу, если потом устно надо отвечать на те же вопросы?

– Расскажите о себе, – попросил он.

Я был удивлен, но изобразил энтузиазм:

– Да что тут рассказывать! Я чувствую себя так, словно заново родился, и готов начать новую жизнь.

– Зачем вам понадобилось начинать новую жизнь?

– Это полезно. Вы не согласны? Я лично изо всех сил стремлюсь не зарастать тиной.

Он посмотрел на меня как на дебила. Но я не дал ему сбить меня с толку:

– Я люблю менять работу. Заводить новые знакомства. Помогать людям, трудиться на благо предприятия. Разгадывать загадки, которые таит в себе человеческое общество.

Он покачал головой. Теперь уж он не сомневался, что я полный идиот.

– Да, действительно, должность курьера открывает неограниченные возможности для наблюдений.

– Вот именно. Посредники знают секреты, которые неизвестны высокому начальству.

– Вы раскроете нам эти секреты, месье… Иннокентий?

– С удовольствием. Если вы не будете заставлять меня стучать на других.

– Как вы могли такое подумать, месье Иннокентий!

– Называйте меня просто Иннокентий.

Он рассмеялся, я тоже. Сильное имечко я себе придумал.

– Только не спрашивайте, почему мама так меня назвала.

– А я, собственно, и не спрашиваю.

– Потому что она была очень набожная, – сочинял я на ходу. – Знаете, в Библии есть эпизод – избиение невинных младенцев. Ирод приказал убивать первенцев мужского пола в каждой семье, ну вы знаете, чтобы уничтожить Мессию. Христос был единственным мальчиком, который избежал этой участи.

– Повторяю, я вас об этом не спрашивал.

– О чем только думала моя мать, когда давала мне такое имя? Я думаю, ее выбор вряд ли можно назвать невинным.

– Месье изволит шутить?

– А почему она выбрала имя, связанное с избиением младенцев?.. Интересно, часто ли французским детям давали имя Варфоломей после двадцать четвертого августа того самого рокового года, когда…

– Кроме рюкзака у вас ничего с собой нет?

– Я живу как буддистский монах. И в моем рюкзаке только девять предметов.

– Какие же?

– Бритва, шампунь, расческа, зубная щетка, носки, трусы, брюки, футболка.

– Восемь. Одного не хватает.

– Я еще более аскетичен, чем буддистские бонзы.

– А ручки у вас нет с собой?

– Зачем она мне?

– Иногда бывает нужно что-то записать в записную книжку.

– Друзей у меня нет, так что адресов и телефонов я не записываю.

– Я не об этом. Нет ли у вас тетради?

Я молча смотрел на него, ошеломленный.

– Нет.

Он забрал у меня рюкзак и принялся в нем копаться.

– Вы уверены, что так принимают на работу? – спросил я.

– Куда вы спрятали тетрадь?

– О чем вы?

– Мы знаем, что она у вас. В доме министра обыскали каждый сантиметр, в вашей квартире тоже.

Я поднялся, чтобы уйти.

– Вы куда?

– Ухожу.

– За дверью охрана. Мы не выпустим вас до тех пор, пока не найдем дневник.

– Не понимаю, о чем вы.

– В доме министра вы убили девушку.

– Да, я выполнял задание.

– Ее личный дневник был в портфеле, который вы оттуда привезли.

– Я его не видел.

– В самом деле?

– Не понимаю, почему вас интересует чей-то личный дневник.

– Не твое дело.

Он позвал тех самых амбалов, что привели меня сюда, и они поволокли меня куда-то, как мешок. Сердце мое отчаянно билось о тетрадь, спрятанную под курткой.

Меня заперли в пустой комнате. Окно было на высоте четырех метров, не достать. Я стал кидать в него ботинки, но стекло не разбивалось. Свет шел только из окна, в комнате не было ни одной лампы.

И никаких видеокамер. Моя странная тюрьма обеспечивала полное уединение. Интересно, сколько людей здесь умерло? От цементного пола веяло холодом. И он был выше, чем в коридоре. Может, под ним кто-то погребен? Я представил себе этакий пирог с трупами. В углу стояло пластиковое ведро, чтобы справлять нужду.

Необходимо было решить, что делать. Я вытряхнул все, что у меня было в карманах: тетрадь, карандаш. Ключи я забыл в замке зажигания мотоцикла. Ни спичечного коробка, ни зажигалки. Вот черт! Как же мне теперь уничтожить дневник?

Я должен сделать это. Я причинил девушке самое страшное зло: убил ее и прочитал то, что она запрещала читать другим. И единственное, чем могу хоть как-то искупить свою вину, – уничтожить текст, который почему-то не дает покоя стольким людям.

Эта непонятная охота за дневником казалась мне абсурдной, хотя сам я ни за что на свете не желал с ним расстаться.

Я полистал тетрадь, надеясь разгадать какое-нибудь тайное послание или шифр. Но к радости своей, ничего похожего не обнаружил. Нельзя было терять время: в любую минуту ко мне могли войти. Рано или поздно меня обыщут как следует. Я попытался вымарать текст карандашом, но грифель оказался слишком тонок. С помощью ластика бандиты легко свели бы на нет мои старания.

Да, у меня оставался только один выход. Очень неприятный, зато он послужит мне наказанием за содеянное, – съесть все исписанные страницы. Я разорвал их на части и начал жевать. Это было отвратительно и очень тяжело. Зубы ныли от жесткой бумаги. Было бы хоть чем запить! Язык у меня пересох. Но каким вином подобает запивать дневник юной девы? В честь Клелии я склонялся в пользу романе-конти.[5]


Жуя дневник, я терялся в догадках. Юрий говорил, что шеф – большой женолюб. Но зачем ему Ласточка? Женщин ему наверняка поставляют его люди. Но может быть, он знал министра. А тот обмолвился при нем, что украл у дочери странный дневник. И у сластолюбивого шефа разыгралось воображение: он решил, что, заполучив этот дневник, совершит своего рода изысканное насилие, какого ему еще не доводилось совершать. В наше время, когда девчонки ведут дневники в Интернете у всех на виду, нет ничего заманчивее настоящего секрета.

Все это, конечно, полный бред: глупости лезут в голову, наверное, оттого, что желудок переполнен бумагой. Сплошная химия, по-моему… Я довел до предела взаимосвязь человека с текстом: сначала зачитал его до дыр, а теперь вот поглощаю в буквальном смысле слова.

Пожалуй, я жую уже без отвращения. Не скажу, что мне это нравится, но вкус по-своему интересный, напоминает облатку. Жаль, что слишком сильно ощущаются сольвенты, из-за них трудно сохранить ясную голову.

Я вспомнил, что до бумаги писали на коже. Сначала возникло искусство татуировки, а затем люди научились писать. Чтобы легче было проглотить особенно неподатливые страницы, я представляю себе, что ем исписанную кожу девушки.

Вот и вся моя история: был элитным убийцей, а стал отборной мишенью. Ласточка смотрела на меня меньше минуты, но ее взгляд сразил меня наповал. Так что я подорвался на собственной мине. И я согласен умереть, чтобы сохранить тайну, которую так и не сумел разгадать. Нечего тут объяснять: это акт веры.


В маоистских лагерях тюремщики кормили целые отряды заключенных бумагой, чтобы посмотреть, что с ними будет. Несчастные в страшных муках умирали от запора.

Трудно представить себе, как можно умереть от запора. Смерть от диареи – это понятно, но от запора? Я утешаю себя тем, что скоро узнаю, как это происходит. Я совершил свой подвиг во имя любви: я съел дневник Ласточки.

И я благословлял ее лаконичность: это сократило мою жертвенную трапезу, а кроме того, в тетради остались чистые страницы. На них я записал собственную исповедь, подтачивая карандаш зубами.

Орудие убийства у каждого свое.

Кто-то скажет: любить мертвую легко. А любить ту, что убил, еще легче: самый что ни на есть банальный романтизм. Но почему-то мне кажется, что я не заслужил подобных упреков. Ведь у меня ощущение, что я живу с Ласточкой. По странному стечению обстоятельств я познакомился с ней после того, как убил. Обычно бывает наоборот.

Это история любви, в которой какой-то безумец перепутал начало и конец.

История с Ласточкой плохо началась, но заканчивается гораздо лучше, потому что она не заканчивается. Я умираю оттого, что съел ее, она убивает меня изнутри – нежно, незаметно и неотвратимо. Я ухожу рука об руку с Ласточкой – я влюбился в нее, читая ее дневник, а теперь сам пишу… Этот текст соединил нас, и он прервется вместе с моей жизнью.

Загрузка...