Юдора Уэлти Дочь оптимиста Роман (Перевод Р. Райт-Ковалевой и М. Ковалевой)

~~~~~~~~~~~~~~~

EUDORA WELTY

~~~~~~~~~~~~~~~

• The Optimist’s Daughter •

Часть первая

1

Сестра распахнула перед ними двери. Первым вошел судья Мак-Келва, за ним его дочь Лоурел, потом его жена Фэй. Они прошли в кабинет без окон, где был назначен врачебный осмотр. Обычно судья Мак-Келва, высокий грузный старик — ему было за семьдесят, — носил очки на черном шнурке. Сейчас он, держа их в руке, поднялся на возвышение — там, словно трон, над табуретом врача стояло кресло. Лоурел встала с одной стороны, Фэй — с другой.

Лоурел Мак-Келва Хэнд — стройная, со спокойным лицом — в свои сорок с лишним лет сохранила совершенно темные волосы. На ней был оригинальный костюм — необычного покроя и материала, но не по сезону теплый для Нового Орлеана, да и на юбке замялась складка. Темно-синие глаза выдавали ночную бессонницу.

Фэй, маленькая, бледная, в платье с золотыми пуговками, нетерпеливо постукивала ногой в босоножке.

Это было в начале марта, утром, в понедельник. Все они в чужом городе — в Новом Орлеане.

Точно, минута в минуту, вошел доктор Кортленд, широкими шагами пересек комнату и пожал руки судье и Лоурел. Его пришлось знакомить с Фэй — всего полтора года, как она вышла замуж за судью. Доктор уселся на свой табурет, поставив ноги на перекладину внизу, и посмотрел на судью с выражением радостного ожидания, как будто долго предвкушал его приезд в Новый Орлеан и то ли он сам сейчас вручит судье подарок, то ли судья ему что-то преподнесет.

— Нэйт, — сказал отец Лоурел, — может, вся беда в том, что я старею. Я уж не тот, что прежде. Но я не удивлюсь, если и в самом деле у меня с глазами не все в порядке.

У доктора Кортленда — знаменитого окулиста — был такой вид, словно времени у него сколько угодно: он сидел, сложа свои большие деревенские руки, с такими чуткими пальцами, что Лоурел всегда казалось: стоит ему только прикоснуться к часовому стеклу, и он сразу на ощупь почувствует, который час.

— Заметил я эти мелкие неполадки как раз в день рождения Джорджа Вашингтона, — продолжал судья Мак-Келва.

Доктор Кортленд кивнул, как будто подтвердил, что день был вполне подходящий.

— Ну, расскажите, что там за мелкие неполадки, — сказал он.

— Пришел я домой из сада. Возился с розами, вы ведь знаете, я теперь ушел на покой. Стою на крыльце, посматриваю на улицу — Фэй куда-то исчезла, — сказал судья Мак-Келва и одарил ее милостивой улыбкой, сильно смахивающей на хмурую усмешку.

— Да я только забежала в парикмахерскую, на завивку, к Миртис, — сказала Фэй.

— И вдруг увидел фиговое дерево, — сказал судья Мак-Келва. — Да, фиговое дерево! А с него пускали зайчики те штуки, которые Бекки когда-то понавешала — птиц отпугивать.

Оба улыбнулись: они родились в одном городе, эти люди разных поколений. Бекки — так звали мать Лоурел. А ее маленькие самодельные зеркальца — кружочки из жести — ничуть не мешали птицам лакомиться фигами в июле.

— Вы, конечно, помните не хуже меня, Нэйт, что дерево стоит у нас во дворе, неподалеку от хлева, где ваша матушка держала корову. И вдруг оно мне засверкало прямо в глаза, хотя смотрел я в другую сторону, где здание суда. Только и оставалось вообразить, что я теперь вижу, что делается у меня за спиной.

Фэй коротко рассмеялась — визгливо, отрывисто, будто сорока застрекотала.

— Да, это что-то странное, — сказал доктор Кортленд, пододвигая табурет. — Ну-ка поглядим хорошенько.

— А я уже смотрела. И ничего у него там нету, — сказала Фэй, — может, ты шипом покарябался, милок, только занозы-то не видать.

— Конечно, тут и память меня подвела. Бекки обязательно сказала бы: так тебе и надо! Кто же подрезает вьющиеся розы до цветения! — Судья говорил все так же, по-домашнему доверительно и спокойно. Доктор совсем близко придвинул к нему лицо. — Ну да розам Бекки это все равно не повредит.

— Нет, — согласился доктор. — Кажется, у моей сестры до сих пор цветет такая роза. Мисс Бекки ей дала черенок.

Лицо у доктора застыло, как маска, когда он потянулся к выключателю, чтобы погасить свет.

— Ой, темнотища какая! — пискнула Фэй. — И чего его понесло к этим колючкам! Прямо ни на минутку нельзя из дому выйти!

— В наших краях так уж повелось — обрезать розы в день рождения Джорджа Вашингтона. — Голос доктора звучал все так же дружелюбно. — Надо было вам попросить Адель, она зашла бы и все сделала.

— Да она сама предлагала, — сказал судья Мак-Келва, коротким взмахом руки отводя этот вопрос, как будто он в суде. — Пора уж и мне чему-то научиться.

Лоурел видела, как он подстригает розы.

Держа садовые ножницы обеими руками, он тяжело выплясывал что-то вроде старинной сарабанды и, отхватывая побеги, делал выпады то в одну, то в другую сторону, словно отвешивая поклоны невидимой даме, пока куст не начинал смахивать на что-то совершенно несообразное.

— Скажите, судья Мак, а потом еще были какие-нибудь неприятности?

— Да так, туман какой-то в глазах, но я уж не обращал внимания на мелочи, после первого раза.

— Вот и надо дать природе самой справиться! — вмешалась Фэй. — Я и то ему все время твержу.

Лоурел только что приехала с аэродрома — она прилетела ночным рейсом из Чикаго. Встречу назначили неожиданно, договорившись накануне по междугородному телефону; отцу всегда доставляло удовольствие беседовать по телефону из их родного Маунт-Салюса в Миссисипи, писать он не любил, но на этот раз ей почудилось, что он что-то недоговаривает. И только под конец он сказал: «Между прочим, Лоурел, что-то у меня в последнее время неладно со зрением. Надо бы показаться Нэйту Кортленду — пусть поглядит, нет ли там чего. — И добавил: — Фэй тоже хочет со мной поехать, кое-что купить».

То, что он сам заговорил о своем здоровье, было настолько неожиданно, да и то, что у него не все в порядке, так странно, что Лоурел тут же вылетела в Новый Орлеан.

Крошечный, мучительно яркий глазок аппарата все еще висел между напряженным лицом судьи и невидимым лицом врача.

Потом сразу вспыхнули лампы на потолке, и доктор Кортленд встал, вглядываясь в судью Мак-Келва, который пристально смотрел на него.

— Так и думал, что дам вам работенку, — сочувственно сказал судья — таким тоном он обычно, до ухода на пенсию, выносил приговор.

— У вас сетчатка отслоилась в правом глазу, судья Мак, — сказал доктор Кортленд.

— Ладно, с этим вы справитесь, — сказал судья.

— Нужно немедленное вмешательство, нельзя терять драгоценное время.

— Хорошо, когда будете оперировать?

— Из-за какой-то царапинки? — закричала Фэй — Чтоб они засохли, эти проклятые розы!

— Но на глазу никакой царапины нет. Повреждена не поверхность глаза, а сетчатка, внутри. Оттого и появляются эти вспышки света. Повреждено то, чем он видит, миссис Мак-Келва. — И доктор Кортленд, отвернувшись от судьи и его дочери, подозвал Фэй к таблице, висевшей на стене. Распространяя запах духов, она прошла через комнату. — Вот поверхность нашего глаза, а вот его разрез, — сказал он. И показал на таблице, в чем будет заключаться операция.

Судья Мак-Келва тяжело повернулся к Лоурел, сидевшей на стуле ниже его.

— А глаз-то не обманул, — сказал он.

— Не понимаю, и за что же это на меня такая напасть свалилась! — сказала Фэй.


Доктор Кортленд проводил судью до двери, вывел в коридор.

— Отдохните у меня в кабинете, сэр, там сестра заполнит вашу карточку, хорошо?

Вернувшись в кабинет, доктор уселся в кресло для пациентов.

— Лоурел, — сказал он, — не хочу я сам его оперировать. До сих пор горюю из-за вашей мамы, — торопливо добавил он. Затем обернулся и впервые пристально посмотрел на Фэй. — Наши семьи так давно знакомы, — сказал он ей; такие слова обычно говорятся, когда о другом говорить невозможно.

— Где именно отслоилась сетчатка? — спросила Лоурел.

— Ближе к центру, — объяснил он и, встретив ее пристальный взгляд, добавил: — Опухоли нет.

— А я вас к нему и не подпущу, пока вы мне вперед не объясните, будет он хорошо видеть или нет, — сказала Фэй.

— Понимаете, это зависит в первую очередь от характера отслойки, — сказал доктор Кортленд. — Затем — от искусства хирурга, а дальше — от того, насколько судья Мак будет подчиняться нашим указаниям, ну и, наконец, от Божьей воли. Вот она помнит. — И он кивком показал на Лоурел.

— Одно я твердо знаю, — сказала Фэй. — Зря на операцию лезть ни к чему.

— Неужели вы хотите, чтобы он ждал, пока совсем не ослепнет на этот глаз? — сказал доктор. — Ведь на другом глазу у него начинается катаракта.

Лоурел переспросила:

— У отца катаракта?

— Я об этом знал еще до того, как уехал из Маунт-Салюса. Развивалась она медленно, постепенно. Я его предупреждал. Но он думает, что времени пока хватит. — Доктор улыбнулся.

— Так было и с мамой. Так у нее все и началось.

— Вот что, Лоурел, я человек без особого воображения, — протестующе заявил доктор Кортленд, — потому и действую осторожно. Ведь я был очень близок с ними — и с судьей Маком, и с мисс Бекки. Я не отходил от постели вашей мамы.

— Я тоже была тогда дома. Вы отлично знаете, что никто вас ни в чем винить не станет, никто и не думает, что вы могли чем-то помочь…

— Если бы мы тогда знали то, что знаем теперь. Не в глазах было дело, у вашей мамы это была только часть заболевания.

Лоурел посмотрела в его лицо — такое умудренное и такое бесхитростное. В нем словно сосредоточился характер всего их края — штата Миссисипи, где он вырос.

Доктор встал.

— Конечно, если вы захотите, я сам буду оперировать, — сказал он. — Но лучше бы вы меня не просили.

— Отец вас от себя не отпустит, — тихо сказала Лоурел.

— А мой голос уже не в счет? — бросила Фэй, выходя за ними. — А я голосую вот за что: забудем про это дело, и все. Мать-природа лучше любых докторов.

— Ладно, Нэйт, — сказал судья Мак-Келва, когда они все собрались в кабинете доктора Кортленда. — Когда?

Доктор Кортленд заговорил:

— Слушайте, судья Мак, мне только что удалось перед отлетом буквально за полу поймать доктора Каномото в Хьюстоне. Вы знаете, он мой учитель. Теперь он применяет более радикальный метод и может прилететь сюда послезавтра…

— А зачем? — сказал судья Мак-Келва. — Слушайте, Нэйт, я бросил дом, спокойную жизнь, прикатил сюда, отдался в ваши руки по одной простой причине: потому что я в вас верю. Вот и докажите, что я еще не слишком стар, чтобы правильно судить о людях.

— Хорошо, сэр, пусть будет по-вашему, — сказал доктор и, вставая, добавил: — Но вы знаете, сэр, что самый опытный хирург за стопроцентный успех этой операции поручиться не может?

— Ничего, я оптимист.

— Не знал, что у нас еще водятся такие звери, — сказал доктор Кортленд.

— Никогда не думайте, что с чем-то покончено навсегда, — насмешливо буркнул судья и в ответ на улыбку доктора рассмеялся коротким смешком, похожим на торжествующий рык старого ворчуна медведя, и Кортленд, взяв с колен судьи его очки, осторожно нацепил их ему на нос.

Вразвалку, как ходят дородные пахари, доктор прошел вместе с ними через переполненную приемную.

— Я записал вас в клинику, там мне забронировали операционную, я и время назначил, — сказал он.

— Да он небо и землю перевернет, только попросите, — ворчливо сказала сестра, когда они выходили из приемной.

— Поезжайте прямо в клинику и устраивайтесь там. — Двери лифта открылись, доктор слегка тронул плечо Лоурел. — Я заказал для вас санитарную машину, сэр, — сказал он судье, — доедете спокойней.

— И с чего это он такой вежливый? — спросила Фэй, когда они спускались в лифте. — Вот увидите, как дело дойдет до счета, тут уж он нежничать не будет.

— Я в хороших руках, Фэй, — сказал судья Мак-Келва. — Мы с ним семьями знакомы.

Резкий холодный ветер подымал пыль по Кэнал-стрит. Там, дома, судья Мак-Келва первым подавал пример всему городу, меняя теплую шляпу в День Соломенных Шляп, — теперь на нем уже была светлая панама. И хотя он раздался в поясе, но лицо исхудало, и вообще вид был не такой бодрый, как в день его свадьбы, подумала Лоурел. Она видела его с тех пор впервые. Все в нем осталось прежним — и темно-коричневые впадины под глазами, наследственные в его семье, как и черные нависшие брови, почти сходившиеся на переносице, — но что он сейчас видит? Она себя спросила: видит ли этот благосклонный взгляд расширенных глаз ее, или Фэй, или вообще хоть что-нибудь вокруг?..

Судья стоял в резком, как огни рампы, свете новоорлеанской улицы в ожидании санитарной машины — он даже не возразил против вызова кареты «Скорой помощи», — и Лоурел впервые в жизни показалось, что он немного растерялся в непривычной обстановке — и не скрывает этого.

— Если ваш Кортленд и вправду знаменитость, пусть бы и сказал сразу, что все сойдет хорошо, — сказала Фэй. — Да и не такой уж он святой: я сама видела, как он шлепнул сестру пониже спины. Тоже мне святой.

2

Фэй сидела у окна, Лоурел стояла в дверях — они ждали в палате, когда судью Мак-Келва привезут из операционной.

— Да, сдержал он свое обещание, как бы не так, — сказала Фэй. — Обещал как-нибудь свезти меня в Новый Орлеан посмотреть карнавал. — Она поглядела в окно, — Вон он, карнавал этот, собирается. Только нам-то его не видать, отсюда и на парад не выберешься!

Лоурел снова взглянула на часы.

— Все отлично! Держался молодцом! — крикнул доктор Кортленд. Он вошел широким шагом, в халате, пот ручьями тек по лицу, сиявшему улыбкой. — Даст Бог, мы в этом глазу сохраним зрение.

В комнату вдвинули каталку, похожую на стол, к ней был привязан судья. Его провезли мимо обеих женщин. Глаза у него были забинтованы. Голову подпирали мешочки с песком, огромное, недвижное, как гора, его тело было туго спеленато простынями, чтобы он не мог пошевельнуться.

— Зачем вы мне не сказали, какой он будет? — выпалила Фэй.

— Все в порядке, он просто молодчина! — сказал доктор. — Сделали ему самый лучший глаз! — Он открыл рот и громко захохотал. Говорил он с таким возбуждением, с таким явным облегчением, как будто только что пришел с веселой вечеринки.

— Да тут и не разберешь, кто у вас запрятан под этими тряпками. Наворотили кучу с целый дом! — сказала Фэй, глядя на судью.

— Он еще всем нам покажет! Если только там все приживется, он еще увидит побольше, чем ожидал. Исключительный глаз!

— Да вы поглядите-ка на него получше! — сказала Фэй. — Когда же он опомнится-то?

— Ну, времени у него предостаточно, — сказал доктор Кортленд и вышел из палаты.


Под головой судьи Мак-Келва не было подушки, от этого старческая голая шея казалась еще длинней. Не только его большие темные глаза, но и нависшие брови и густые тени под глазами были закрыты непроницаемой марлей. И оттого что с его лица убрали все темное и все яркое, оттого что его губы от наркоза стали бесцветными, как и щеки, он казался неживым.

Палата была на двоих, но пока что судья Мак-Келва занимал ее один. Фэй уже успела улечься на второй кровати. Первая смена пришла на дежурство — сестра сидела у окна и вязала детский башмачок, машинально двигая крючком, так что казалось, она вяжет во сне. Лоурел ходила по палате, словно проверяя, все ли в порядке, но убирать пока было нечего. Казалось, они нигде. Даже то, что было видно из окна, походило на крыши любого города — тусклые, чем-то закапанные, и только кое-где поблескивали, как зеркальца, лужицы от дождя. Лоурел не сразу поняла, что отсюда виден мост, он смутно вырисовывался вдали, и движение по нему было почти незаметным, можно было принять этот мост за какое-то здание. Реки видно не было. Лоурел опустила штору, закрыв широкое белесое небо, отраженное в стекле. Ей показалось, что и сама затопленная сумерками безликая ничья палата — отражение всяких болезненных явлений в глазах судьи, из-за которых он попал сюда.

И тут судья заскрежетал и заскрипел зубами.

— Отец! — Лоурел подошла к постели.

— Да это он всегда так просыпается, — сказала Фэй, не открывая глаз. — Наслушалась я, каждое утро то же самое.

Лоурел стояла у кровати и ждала.

— Какой приговор? — спросил вдруг судья глухим голосом. — А, Полли? — Он назвал Лоурел ее детским именем. — Ну, что бы твоя мама про меня сказала?

— А ну-ка постой! — крикнула Фэй. Она вскочила и подбежала к кровати, шлепая пятками, в одних чулках. — А это кто, по-вашему? — И она ткнула в золотую пуговицу на своей груди.

Продолжая вязать, сестра сказала:

— Не подходите близко к его глазу, милочка. И пусть никто ничего не трогает, а к глазу и не прикасайтесь, даже кровать не троньте, пока доктор Кортленд не разрешит, не то сами пожалеете. А уж с меня доктор Кортленд с живой кожу сдерет.

— А как же, — сказал доктор Кортленд, входя в палату. Он наклонился над больным и бодро заговорил прямо в изможденное лицо: — Ну, я свое дело сделал, сэр! Теперь подошла ваша очередь! И вам будет потруднее, чем мне. Лежать совершенно спокойно! Не двигаться. Не ворочаться. Ни слезинки. — Он улыбнулся: — Вообще ничего! Пусть время идет — и все. Надо ждать и беречь глаз.

Доктор выпрямился, и сестра сказала:

— Хоть бы он подождал, не засыпал бы сразу. Я бы ему попить дала.

— Да он не спит, дайте ему промочить горло, — сказал доктор Кортленд и пошел к выходу. — Он просто прикинулся, как опоссум.

Он поманил пальцем Лоурел и Фэй, чтобы они вышли в коридор.

— Ну вот что: вам теперь придется глаз с него не спускать, вот с этой самой минуты. Дежурьте по очереди. Не думайте, что так просто заставить человека лежать не шевелясь. Я уговорю миссис Мартелло взять ночное дежурство, вы ей отдельно заплатите. Хорошо, что у вас есть время, Лоурел. За ним нужен специальный уход, рисковать тут никак нельзя.

Когда доктор ушел, Лоурел подошла к автомату в коридоре. Она вызвала свою мастерскую в Чикаго, где работала художником по тканям.

— И вовсе вам не надо тут сидеть, мало чего доктор наговорит, — сказала Фэй, когда Лоурел повесила трубку, весь разговор она слушала с детским любопытством.

— Но мне самой хочется остаться, — сказала Лоурел. Все другие деловые звонки она решила отложить. — Отцу понадобимся мы обе, при нем надо быть все время. Не очень-то он привык быть связанным по рукам и по ногам.

— Ну ладно, ладно, можно подумать, что речь идет о жизни и смерти, — сказала Фэй злым голосом. Когда они вошли в палату, она наклонилась над кроватью судьи. — Счастье, что ты сам себя не видишь, миленький! — сказала она.

Судья Мак-Келва жутко и отрывисто всхрапнул, будто задохнулся, потом сжал губы.

— Который час, Фэй? — спросил он, помедлив.

— Вот теперь ты заговорил по-старому, — сказала Фэй, не отвечая на вопрос. — А то он стал заговариваться от этого дурацкого эфира, когда пришел в себя, — сказала она, обращаясь к Лоурел. — Да он и думать позабыл про Бекки, пока вы с этим Кортлендом его не подначили!


До гостиницы «Мальва» надо было ехать полчаса по единственной, последней в городе трамвайной линии, но только там с помощью одной из палатных сестер Лоурел и Фэй удалось найти комнаты на неделю. Это был ветхий особняк на застраивающейся улице. Точно такое же здание рядом служило наглядным примером того, что ждет гостиницу: оно уже было наполовину разрушено.

Лоурел не видела почти никого из жильцов, хотя парадная дверь никогда не запиралась, а ванная всегда была занята. В те часы, когда она уходила и приходила, ей казалось, что единственным обитателем «Мальвы» был кот, ходивший на цепочке по растрескавшимся плиткам вестибюля. Лоурел привыкла вставать рано и сказала, что с семи утра будет около отца. В три часа ее сменяла Фэй, дежурила до одиннадцати вечера и в гостиницу возвращалась спокойно — с ней ехала палатная сестра, которой было по пути. А миссис Мартелло сказала, что она возьмет на себя ночное дежурство исключительно ради доктора Кортленда. Так установилось какое-то постоянное расписание.

Выходило, что Лоурел и Фэй почти нигде не сталкивались в одно и то же время, кроме ночных часов, когда они спали в гостинице. Жили они в смежных комнатах — в сущности, это была одна большая комната, которую хозяин разделил фанерной перегородкой. Лоурел всегда держалась подальше от чуждых ей людей и тут тоже сторонилась тонкой перегородки в смутном предчувствии, что вдруг ночью она услышит, как чужой голос Фэй заплачет или засмеется из-за чего-нибудь такого, о чем Лоурел и знать не хотелось.

По утрам судья Мак-Келва скрежетал со сна зубами, Лоурел его окликала, он просыпался и спрашивал у Лоурел, как она себя чувствует и который теперь час. Она кормила его завтраком и, пока он ел, читала ему газету. Потом, пока его умывали и брили, она спускалась позавтракать вниз, в кафе. Надо было ухитриться не пропустить молниеносный обход доктора Кортленда. Иногда ей везло, и они вместе поднимались в лифте.

— Есть просвет, — говорил доктор Кортленд. — Главное — спешить тут нельзя.

Теперь был забинтован только оперированный глаз. Над ним возвышалась круглая, как муравейник, повязка. Судья Мак-Келва все еще часто прикрывал веком здоровый глаз. Может быть, когда он открывал этот глаз, ему была видна повязка на втором глазу. Лежал он, как требовалось, совершенно неподвижно. Он никогда не спрашивал про больной глаз. Он никогда даже не упоминал о нем. И Лоурел следовала его примеру.

О ней самой он тоже никогда не спрашивал. Раньше он непременно полюбопытствовал бы, как ей удалось выбраться сюда надолго, что там делается в Чикаго, от кого она получила последний заказ, когда ей надо уезжать, — словом, задавал бы десятки четких вопросов. А она уехала, бросив важный заказ — эскиз занавеса для театра. Отец никаких вопросов не задавал. Но оба одинаково понимали, что в тяжкие дни лучше ни о чем не расспрашивать.

Когда-то он очень любил, чтобы ему читали вслух. Надеясь его развлечь, Лоурел принесла стопку книжек и стала читать новый детективный роман его любимого автора. Он слушал безучастно. Тогда она взяла один из старых романов, которым они когда-то вместе упивались, и он слушал еще более равнодушно. Жалость обожгла ее. Неужели он теперь не может уследить за сменой событий?

Молчание отца Лоурел объясняла отчасти его деликатностью во всем, что касалось близких ему людей. (Они ведь всегда жили только втроем: отец, мать и дочь.) И вот она, его дочь, приехала помогать, но ничем помочь не могла — она была обречена на бездействие. Фэй права: любой посторонний человек мог бы ответить ему на вопрос, который час. Лоурел в конце концов почувствовала, что отец принимает как должное и ее присутствие, и ее неприкаянность. Его мысли целиком поглотило одно: само время, течение времени, вот на чем он старался сконцентрировать все свое внимание.

Поняв это, она отчетливее стала ощущать те усилия, которые делал человек в этой палате, неподвижно лежа на постели, и она вместе с ним ощущала время, внутренне стараясь подключиться к нему, словно им предстояло пройти бок о бок весь путь, лежавший перед ними. Шторы на окне были постоянно спущены, и только узкая полоска весеннего света пробивалась снизу, у подоконника. Лоурел сидела так, чтобы свет падал ей на колени, на книгу, и судья Мак-Келва, распростертый, блюдя свою неподвижность, слушал, как она ему читала, как переворачивала страницу, и как будто молча вел счет прочитанным страницам и знал каждую из них по порядковому номеру.

Настал день, когда у судьи попросили разрешения поместить в палату другого пациента. Когда Лоурел вошла утром, она увидела старика — старше ее отца — в новой полосатой бумажной пижаме и очень старой широкополой шляпе из черного фетра. Он сидел, раскачиваясь на качалке, у второй кровати. Лоурел увидела рыжую дорожную пыль на полях шляпы, затенявших круглые голубые глаза старика.

— Боюсь, что света слишком много, сэр, отцу это вредно, — сказала Лоурел.

— Мистер Далзел ночью сорвал штору, — сказала миссис Мартелл чревовещательным голосом профессиональной сиделки. — Сорвали, верно? — громко крикнула она.

Судья Мак-Келва ничем не выдал, что он уже проснулся, да и старик все раскачивался и раскачивался, как будто и он ничего не слышал.

— Он ведь слепой, да еще и глуховат в придачу, — с гордостью объявила миссис Мартелло. — Пойдет на операцию, как только его приготовят. У него злокачественная.

— Пришлось всю лозу поломать, но этого опоссума я уж не упустил, — вдруг пропищал мистер Далзел, когда Лоурел с сиделкой тщетно пытались исправить и опустить штору. Вошел доктор Кортленд и сразу все привел в порядок.

Оказалось, что мистер Далзел — их земляк, тоже с Миссисипи, из Фокс-Хилла. Он сразу же решил, что судья Мак-Келва — его без вести пропавший сын Арчи Ли.

— Эх, Арчи Ли, — сказал он. — Так я и знал: уж если ты и явишься домой, так пьяным в стельку.

Раньше судья Мак-Келва непременно улыбнулся бы. А теперь он лежал все так же неподвижно, то прикрывая зрячий глаз, то уставившись в потолок, и ни слова не проронил.

— Вы из-за мистера Далзела не волнуйтесь, — сказала как-то миссис Мартелло, когда Лоурел утром сменила ее. — Ваш папаша и внимания не обращает на его бредни. Лежит себе тихо, как ему положено. Он у нас чистое золото. Из-за мистера Далзела вы не волнуйтесь, он не мешает.

3

— Теперь только одно дело осталось — выждать, — повторял доктор Кортленд каждый день. — Постепенно поле зрения очищается, расширяется. Думаю, что нам хотя бы частично удастся вернуть зрение и этому глазу.

Но если доктор Кортленд, посещая судью, смотрел на него как на выздоравливающего, Лоурел видела, какой непредвиденно дорогой ценой отец расплачивался за малейшее улучшение. Он лежал, все такой же огромный и грузный, в постоянном напряжении, при полной неподвижности, и лицо его с каждым утром становилось все более усталым, а тень под здоровым глазом сгущалась все сильней, словно наведенная темной краской. Он открывал рот и съедал все, что она ему давала, со старческой покорностью. Он — и с покорностью! Ей становилось неловко, что ему приходится играть перед ней эту роль. Иногда, перевернув небо и землю, ей удавалось раздобыть для него что-нибудь особенно вкусное, но она могла с таким же успехом скармливать ему больничную кашу, консервированный компот или желе — никакие лакомства не могли вывести его из этого терпеливого безразличия, из этой не свойственной ему замкнутости, ведь он еще ни разу не сказал, что все будет хорошо.

Как-то ей повезло: на пыльной полке книжной лавчонки ей попался потрепанный экземпляр «Николаса Никльби». Это разбудит его воспоминания, с надеждой подумала она и на следующее утро стала читать ему Диккенса.

Он не попросил бросить чтение, но, когда она забывала, где остановилась, он ей ничего подсказать не мог. Конечно, она не умела читать, как, бывало, читала ее мать: плавно, выразительно, и, должно быть, ему этого недоставало. Через час он медленно покосил здоровым глазом в ее сторону, хотя редко делал даже это незначительное, но дозволенное ему движение, и долго смотрел на дочь. Она не была уверена, слушает ли он чтение.

— Это все? — спросил он терпеливо, когда она остановилась.

— А ты ружье-то зарядил? — крикнул мистер Далзел. — Арчи Ли, тебе говорят, заряжай ружье, пока они не повыскакивали.

— Ай да молодец! Можете хоть всю ночь охотиться во сне! — бодро сказала миссис Мартелло.

Она никогда в жизни не посмела бы так фамильярничать с судьей Мак-Келва, подумала Лоурел, тем более шутить над его болезнью. Она угадала только одну черту из его прежнего облика.

— Какое же он у вас золото! — говорила она каждое утро его дочери. — Спит-то он неважно, а только по доброте и виду не показывает.

За это время миссис Мартелло связала двадцать семь пар детских башмачков. Только башмачки ее и занимали.

— А расходятся они у меня просто на удивление, — говорила она. — Лучше подарка не придумаешь.

Уже давным-давно судья Мак-Келва выработал в себе способность бесконечного терпения на случай, если оно понадобится. И вот теперь, в этом бедственном положении, Лоурел казалось, что он погружен в сон долготерпения. Он редко заговаривал, если к нему не обращались, да и то отвечал не сразу, как будто слова доходили до него постепенно, что уже было совсем на него не похоже. Он больше не пытался разглядеть дочь здоровым глазом.

Теперь он все чаще лежал, закрыв и второй глаз. Иногда Лоурел понижала голос, потом умолкала.

— Я не сплю, — говорил ей отец. — Читай дальше, пожалуйста.


— Как вы считаете, что его ждет? — спросила Лоурел у доктора Кортленда, выйдя за ним в коридор. — Прошло уже три недели.

— Три недели! Бог мой, как время летит! — сказал он. Ему казалось, что он умеет скрывать нетерпение, свойственное его живому уму, и это ему удавалось: он двигался и говорил размеренно, неторопливо, но вдруг выдавал себя внезапной улыбкой. — У него все идет нормально. Легкие чистые, сердце крепкое, давление ничуть не хуже прежнего. Да и глаз проясняется. По-моему, зрение тоже понемногу восстанавливается, пока что на периферии, понимаете, Лоурел? Ведь, если у него разовьется катаракта, пусть он хоть настолько видит, чтобы ему можно было повозиться в саду. Дайте время. Нам надо играть наверняка.

В другой раз, когда они вместе спускались в лифте, она спросила:

— Скажите, это у него из-за снотворных такое состояние — будто он где-то ужасно далеко от нас?

Доктор наморщил веснушчатый лоб.

— Видите ли, нет двух людей, которые реагировали бы на одно и то же одинаково. — Лифтер задержал лифт, чтобы дать ему договорить. — Люди-то друг на друга не похожи, Лоурел.

— Мама тоже ни на кого не была похожа, — сказала Лоурел.


Ей теперь не хотелось оставлять отца и по вечерам. Она сидела с ним и читала. Казалось, что «Николас Никльби» тянется без конца, как без конца тянулось время для больного, и они сговорились без слов, что она будет сидеть рядом и читать тихонько, почти про себя. Он тоже лежал в полном молчании, пока она читала возле него. Не видя ее, он, казалось, отмечает каждую страницу, которую она переворачивала, как будто отсчитывает минуту за минутой по шороху перевернутых страниц, и она чувствовала, что было бы жестоко закрыть книгу, пока чтение его не убаюкает.

Однажды Фэй вошла и увидела, что Лоурел сама спит — сидя, не сняв очки.

— Тоже глаза себе портите? Я ему сто раз говорила: не сидел бы годами над всякими старыми книжками — от них и пыли не оберешься, — тогда у него глаз еще надолго хватило бы, — сказала Фэй. Она протиснулась к самому изголовью. — Скоро ты встанешь, миленький? — крикнула она. — Послушай, как они там разгулялись! Гляди-ка, что они мне бросили на параде!

Расплывчатые мягкие тени от длинных зеленых сережек лежали, как тоненькие баки, по сторонам ее маленького напряженного личика, и она тыкала в них пальцем, выговаривая ему, назойливо упрекая:

— Что мне этот карнавал, раз мы туда и пойти не можем, миленький?

Лоурел до сих пор никак не могла постигнуть, почему ее отец на семидесятом году впустил в свою жизнь кого-то нового, совершенно чужого, да еще и пытался оправдать этот свой непростительный поступок.

— Отец, где ты с ней познакомился? — спросила его Лоурел полтора года назад, когда она прилетела в Маунт-Салюс на их свадьбу.

— На съезде Южной юридической ассоциации, — сказал он и широко развел руками, так что она сразу поняла: это было в старом отеле на побережье. Фэй временно работала там машинисткой. Через месяц после съезда судья привез ее в Маунт-Салюс, и они поженились в мэрии.

Ей было лет сорок, она моложе Лоурел. Ей бы и сорока нельзя было дать, если бы не выдавала ее возраст линия шеи и тыльная сторона маленьких короткопалых праздных рук. Фигурка у нее была костлявая, под кожей просвечивали синеватые вены — весьма вероятно, что в детстве она редко наедалась досыта. Волосы у нее до сих пор были похожи на мягкие детские кудряшки. Казалось, эти прядки можно растереть между пальцами в пыль, так что и следа от них не останется. У нее были круглые, по-деревенски голубые глаза и острый, хищный подбородок.

Когда Лоурел прилетела из Чикаго на свадьбу, Фэй в ответ на ее поцелуй сказала: «Ни к чему вам было ехать в такую даль!»

При этом она улыбнулась, словно хотела, чтобы этот выговор польстил Лоурел. И сейчас, когда она, сменяя Лоурел, повторяла почти то же самое чуть ли не каждый день, в этих словах лесть была совершенно неотличима от желания уколоть и унизить.

Странно, но Фэй никогда никого не называла по имени. Только раз она сказала «Бекки»: так звали мать Лоурел, умершую за десять лет до того, как Фэй услышала о ней, выйдя замуж за отца Лоурел.

— И как это Бекки умудрилась дать вам такое чудное имя[1]? — спросила она Лоурел в первую же встречу.

— Лавр изображен на гербе штата Западная Виргиния, — ответила Лоурел, улыбаясь. — Мама была оттуда родом.

Фэй не улыбнулась в ответ. Она только подозрительно покосилась на нее.

Как-то поздно вечером Лоурел постучалась в номер к Фэй.

— Вам чего? — спросила Фэй, открывая дверь.

Лоурел решила, что пора ей поближе познакомиться с Фэй. Она присела на жесткий стул в узкой комнатушке и спросила Фэй, где ее семья.

— Семья? — повторила Фэй. — Да их никого нет в живых. Оттого-то я и уехала из Техаса в Миссисипи. Может, мы и бедно жили там, в Техасе, но уж такой дружной семьи поискать. Никогда ничего друг от дружки не скрывали, как некоторые. Сестра у меня была просто как близнец. А братья такие добрые! Когда папаша скончался, мы, конечно, все отдали мамочке. А когда она умерла, я порадовалась, что мы все для нее сделали. Нет уж, я бы ни за что не сбежала из дому от своих, от тех, кому я нужна, лишь бы называться художницей и деньгу зашибать.

Больше Лоурел и не пыталась с ней сблизиться, а Фэй ни разу не постучала к ней в номер.

А теперь Фэй ходила вокруг постели судьи и кричала:

— Нет, ты погляди, погляди, что я себе купила к этим сережкам! Нравится тебе, миленький? Небось ты не прочь со мной потанцевать?

И, стоя на одной ноге, она подсунула к самому лицу судьи зеленую туфлю с высоким каблуком-гвоздиком. Если бы туфля была исписанной страницей, какой-нибудь деловой бумагой, которую она сама состряпала, он бы успел все прочесть и изучить — так долго он смотрел на эту туфлю. Но ни одного слова он не произнес.

— А попробуй я удрать хоть на минуточку, пробежаться на этих самых каблучках, разве он бы меня отпустил! — сказала Фэй.

Она улыбнулась ему — пусть видит, что это сказано специально для него. Он ей не ответил.

Лоурел не уходила, ждала, когда загремят подносы и начнут разносить ужин.

— Арчи Ли, ты зарядишь ружье или так и будешь ворон считать? — крикнул мистер Далзел.

— Как мистер Далзел похож на моего дедушку, — сказала Фэй. — Я не жалею, что он тут, с ним веселее.

Вошла дежурная сестра — накормить мистера Далзела и сделать ему укол. Фэй помогала судье Мак-Келва поужинать — главным образом тем, что отправляла кусочки и себе в рот. Лоурел дождалась, когда в коридоре выключили свет; в палате сразу стало темнее.

— Может быть, ты уснешь, отец, — сказала Лоурел, — ведь ты весь день не спал.

Фэй зажгла ночник у кровати. Слабый, не ярче свечи, отблеск от невысокой лампочки тронул лицо судьи Мак-Келва, но застывшее выражение терпеливой покорности ничуть не изменилось. Лоурел только тут заметила, что у него на затылке отросли не темные, а совсем белые волосы, легкие как пух.

— Скажи, чего бы тебе хотелось поесть? — умоляюще спросила Лоурел.

Фэй, наклонившись к нему, вложила ему в губы свою зажженную сигарету. Видно было, как приподнялась грудная клетка, когда он затянулся, но Фэй тут же отняла сигарету, и грудь его медленно опала, пока дым струился у него изо рта. Фэй наклонилась и снова сунула ему сигарету.

— Вот что ему надо, — сказала она.

— Смотри костер не прозевай, сынок! — всполошился мистер Далзел.

— Нет, сэр! Все в порядке, мистер Далзел. Смотрим в оба! — крикнула дежурная сиделка, стоя в дверях. — Ну-ка забирайтесь в свою палатку, прочитайте молитву — и на боковую! В нашем лагере полный порядок!

Лоурел встала и пожелала всем спокойной ночи.

— Доктор Кортленд думает, что скоро тебе можно будет попробовать очки с перфорацией, — сказала она, едва осмеливаясь подавать ему эту надежду. — Слышишь, отец?

Но он, всегда заявлявший во всеуслышание о своем оптимизме, ни разу сам никакой надежды не высказал. Теперь ей приходилось его ободрять. И может быть, эта надежда не оправдается.

Ответа не было. Судья Мак-Келва лежал в темноте молча, как и мистер Далзел, а Фэй, свернувшись клубочком в качалке, прильнула щекой к подоконнику и не отрываясь глядела в щелку под шторой.

Медленно и неохотно Лоурел вышла из палаты.

4

Но в следующую ночь Лоурел, уже собравшись лечь в своем гостиничном номере, вдруг снова стала одеваться. Когда она спустилась по лестнице и вышла в душную, неспокойную ночь, мимо проезжало такси с огоньком наверху. Она замахала ему и побежала вдогонку.

— Ну и повезло же вам, сестренка, — сказал шофер. — В такую-то ночь не всякому колеса подвернутся.

В машине было не продохнуть от запаха виски, а когда они проезжали мимо уличного фонаря, она заметила на полу нитку дешевых зеленых бус — наверно, их выбросило сюда из карнавального водоворота. Шофер пробирался глухими улочками, застревая на каждом углу, или ей это просто казалось, потому что она так торопилась. Но когда она опустила окно, чтобы вдохнуть свежего воздуха, она услышала все тот же издевательский голос трубы, все тот же джаз и все на том же расстоянии. Потом она расслышала, что на каких-то далеких улицах играет не один, а несколько оркестров, стараясь переиграть друг друга.

Может быть, то, что с ней творилось, было связано всего-навсего с гнетущей атмосферой карнавальной ночи, с дико клубящимися толпами на улицах чужого города. Еще в самом начале этого дня, войдя в палату, где лежал отец, она подумала, что с мистером Далзелом уже что-то случилось. Он лежал на каталке младенчески безволосый, горбоносый, тихий; у него забрали вставные зубы. Как видно, что-то готовилось. Когда судья Мак-Келва завтракал, пришли два санитара и повезли мистера Далзела в операционную. Но вдруг, когда его выкатили в коридор, притихшего, равнодушного, оттуда донесся его голос:

— Говорил я вам, негодяи, огонь не прозевайте!

Когда Лоурел уходила, его все еще не привезли с операции.

Странный молочно-белый свет заливал ночью больничные коридоры, как лунное сиянье на пустынной улице. Белые двери, белые стены и белый потолок разделялись тонкими черными линиями, сходящимися в отдалении, а нанизанные на них углубленные двери казались все меньше и меньше, все они были закрыты. Лоурел никогда раньше не обращала внимания на узор паркета и не могла запомнить какие-нибудь признаки, по которым можно было бы найти нужную дверь. Да вон же дверь справа по коридору, та, что немного приоткрыта, как всегда, — палата отца.

В эту минуту оттуда донесся въедливый, сдавленный голосок, прорвавшийся визгом:

— Ну вот что, хватит с меня!

Лоурел застыла. Как будто тысячи бечевок опутали ее, перекрещиваясь на всем теле, приковывая к месту.

Голос завопил еще пронзительней:

— У меня день рождения!

Лоурел увидела, что миссис Мартелло спешит в палату со своего ночного поста. Потом миссис Мартелло, пятясь назад, снова показалась в дверях. Она тащила Фэй, схватив ее в охапку. Резкий вопль оглушительным рикошетом пошел отражаться от стен и потолка. Фэй вырвалась из рук сестры, увернулась и помчалась по коридору, высоко вскидывая колени. Лицо у нее было совершенно белое. Не переставая колотить себя кулаками по вискам, она налетела на Лоурел, как будто ее тут не было. Высокие каблучки простучали, словно пулеметная очередь, мимо, дальше, она ворвалась в приемную, крича все громче и громче, как ребенок, потерявший мать.

Миссис Мартелло, задыхаясь, подбежала к Лоурел, тяжело шлепая толстыми туфлями на резиновой подошве.

— Она в него вцепилась! Она сказала, что пора кончать, не то она…

Все достоинство медицинской сестры слетело с миссис Мартелло, она приблизила вплотную к Лоурел свое лицо, красное лицо деревенской женщины с Миссисипи, и голос ее зазвучал протяжно и громко:

— Она напала на него! Она его обидела! — Слова раскатились эхом. — Видно, примеривалась, как бы его из кровати вытащить. Вообразила, что у ней силенок хватит. Нет уж, эту гору ей не своротить! — И миссис Мартелло свирепо прибавила: — Она-то — не сиделка!

Она круто повернулась, громыхнув крахмальными складками, и крикнула в сторону палаты судьи Мак-Келва:

— Да что с ней стряслось? Хочет совсем погубить ваш глаз?

Наконец-то ноги послушались Лоурел. Она побежала.

Дверь осталась распахнутой, в темноте палаты повисло размытое, дрожащее и близкое созвездие. Перед ее глазами была вся Миссисипи, залитая огнями. Она нашла дорогу — у постели горел ночник. Правая рука отца была брошена поверх одеяла, непокрытая, оголенная до плеча, с кожей дряблой и морщинистой, как складки на женском рукаве. Лоурел поняла, глядя на эту руку, что он весь расслабился, обмяк. Она почувствовала, как ей обожгло глаза, и сразу же подумала о нем: ему нельзя плакать, у него на глазах не должно быть слез, и она, наклонясь, положила руку на его раскрытую ладонь и ласково сжала ее.

Ей показалось, что он наконец-то ответил ей, но это был загадочный ответ. Он лежал без подушки, и его голова вся сразу вдруг окуталась тенью, словно он откинул ее под струящуюся поверхность темных вод и не хочет поднимать.

В комнате вспыхнули все лампы. Доктор Кортленд черным силуэтом скользнул между ней и кроватью. Он положил кончики пальцев на запястье отца. Потом его рука легко коснулась оперированного глаза и так же бережно приоткрыла здоровый глаз. Он низко наклонился и стал всматриваться, ничего не говоря. Откинул простыню, прижался ухом к рубашке на груди отца; на минуту его глаза тоже закрылись.

Но Лоурел казалось, что прислушивается не доктор, а ее отец. Верхняя губа у него приподнялась, короткая и мягкая, как у ребенка, открылись странно белые зубы — раньше их никто не видел, даже когда он разговаривал или смеялся. На лице появилось лукавое выражение — словно ребенок притаился в темноте: все его разыскивают, а он ждет, что его наконец найдут.

Рука доктора взметнулась и нащупала кнопку звонка.

— Бегите живей. Задержите его жену и не выпускайте. Обе подождите меня в приемной. Никуда не уходить, пока не вернусь.

Сестра вбежала в комнату, за ней еще одна.

— Ну а он-то что выкинул? — закричала миссис Мартелло.

Другая сестра задернула занавески между кроватями, отделив пустую, аккуратно застеленную кровать мистера Далзела и качалку с висящей на ней фетровой шляпой. Носком туфли она отбросила занавеску, лежавшую на полу.

Доктор Кортленд обеими руками вытолкнул Лоурел из палаты.

— Лоурел, дорога каждая секунда.

Он закрыл за ней дверь.

Но она в коридоре услышала, как он отвечал сестре:

— Отступник! Да он просто от нас удрал!


В приемной какая-то старуха в домашних тапочках, с недоеденным бананом в руке пыталась утешить Фэй.

— Ночи, ночи напролет с ним сидишь, с ложечки кормишь, поилку подносишь, даешь сигареткой затянуться, только бы он ни про что не думал, — рыдала Фэй на груди у старухи. — А тут тебя выставляет нахальная сиделка, как будто я ей ровня!

Лоурел подошла к ней поближе.

— Фэй, случилось что-то очень серьезное. Доктор сейчас у отца.

— Не смейте со мной разговаривать! — взвизгнула Фэй, не оборачиваясь. — Сиделка тащит меня, толкает, а она смотрит — и хоть бы что.

— Доктор Кортленд просил подождать его здесь.

— Уж я-то его дождусь! Погодите, я ему такое скажу — не обрадуется! — крикнула Фэй.

— Бедняжечка ты моя, — невозмутимо сказала старуха. — Всем нам из-за них переживать приходится.

— Мне кажется, он умирает, — сказала Лоурел.

Фэй извернулась, вытянула шею и плюнула ей в лицо.

— Ну-ну… — сказала старуха. — Сядь-ка на стул да побереги силы. Посиди, подожди, они выйдут и все скажут. Обязательно скажут.

Стулья были составлены вокруг стола, и Фэй уселась на свободный — на остальных сидели пять или шесть взрослых мужчин и женщин, и все они как один походили на старуху. Их пальто были кучей свалены на стол, а на полу повсюду стояли открытые коробки из-под ботинок и бумажные мешки: семейство как раз ужинало.

Лоурел стала ходить по комнате мимо этой компании и других людей, развалившихся или уснувших в креслах и на диванах, мимо экрана телевизора, где бледно-голубые ковбои вели беззвучную перестрелку с другими ковбоями, до самой двери в коридор; потом остановилась — взглянуть на часы возле лифта — и снова зашагала по тому же кругу.

Семейство, к которому подсела Фэй, ни на минуту не умолкало.

— Ступай-ка туда, Арчи Ли, тебе идти, — сказала старуха.

— Да я еще есть не кончил, — ответил крупный, неповоротливый, совсем седой человек в коротеньком пальто, похожем на красное одеяло. Трудно было предположить, что это сын старухи, но говорил он с ней словно ребенок, а сам посасывал виски из бутылки.

— И так они нас по одному пускают. Теперь твой черед, — сказала старуха. Она повернулась к Фэй. — С Миссисипи? Мы сами с Миссисипи. Почти все у нас тут из Фокс-Хилла.

— А я не с Миссисипи. Я из Техаса. — И Фэй снова протяжно зарыдала.

— Вашего оперировали? Нашего оперировали, — сказала одна из дочерей. — Он с самой операции под особым наблюдением. Один шанс из ста, что выживет.

— Иди-ка ты лучше к нему да не каркай, — распорядилась мать.

— Полезли в глаз моему мужу и ничуть не поинтересовались, что я от этого переживаю, а теперь вот хотят меня из больницы выставить! — крикнула Фэй.

— Мама, сейчас очередь Арчи Ли, но лучше ты иди вперед, а я за тобой, — сказала дочка.

— Вы уж меня извините, я ненадолго, — сказала старуха Фэй. Она стала отряхивать кофту — у нее на груди только что рыдала Фэй — и счищать с юбки налипшие крошки. — Я и сама-то не знаю, о чем мне говорить с отцом, вот что.

— Знаете, на что у него лицо похоже? На лист бумаги, — сказала поблекшая дочка.

— Ну уж это я ему рассказывать не собираюсь, — сказала старуха.

— Скажи ему, что тебе надо скоро уходить, — посоветовал один из сыновей.

— Спроси, узнает ли он тебя, — сказала поблекшая дочка.

— А может, попробуешь просто помолчать? — сказал Арчи Ли.

— Он тебе такой же родной, как и мне, — воинственно сказала старуха. — Иду, потому что ты свою очередь пропускаешь. Ты тут жди. Не вздумай от меня удрать.

— А он и не узнает, что я ушел, — сказал Арчи Ли, когда женщина прошлепала за дверь в своих индейских мокасинах. Он опрокинул бутылку — сын мистера Далзела, пропавший без вести…

Когда старуха ушла, Фэй зарыдала еще громче.

— Вам нравится Миссисипи? — почти в один голос спросило все семейство мистера Далзела.

— Как по-вашему, здесь народ хороший? — добавила поблекшая дочка.

— Да я как-то больше привыкла к Техасу.

— Миссисипи — лучший штат в Америке, — сказал Арчи Ли и растянулся на кушетке, задрав ноги повыше.

— Родичи-то у меня тут есть, это верно. У меня дедушка жил под Бигби, в Миссисипи, — сказала Фэй.

— Вот это другой разговор! — сказала младшая дочка. — Бигби мы знаем, хоть сейчас вам покажем, как туда добраться. До Фокс-Хилла добраться потруднее, чем до Бигби. Но для нас-то это никакая не глушь — когда все соберемся, скучать некогда, нас девять душ, не считая мальков. А если дед выкарабкается, то десять. У деда-то рак.

— И у моего папочки был рак. А дедушка! Дедушка любил меня больше всех. Славный старик, он умер у меня на руках, — сказала Фэй, сверля Лоурел глазами через всю комнату. — Они умирали, но прежде они изо всех сил старались выздороветь, они не жалели сил, чтобы выкарабкаться. Ради нас. Надо только очень захотеть, вот что они говорили.

— Ну и я своим всегда говорю: верить надо, — сказала увядшая дочка.

Можно было подумать, что распорядок дня в приемной — или, скорее, распорядок ночи — предписывал им наперебой выкладывать друг другу все свои неприятности, никто здесь не считал убегающие минуты, так же как и лежавший на кушетке Арчи. Он свесил руки, на пол скатилась пустая бутылка и, как сброшенный башмак, скользнула по полу под ноги Лоурел. Лоурел, держась как можно дальше от них, прошла стороной в своем одиноком отчаянии.

— Пора бы им дать отцу напиться. Рот прополоскать, — сказала мать, входя в приемную. Лоурел едва не столкнулась с ней возле двери.

— А помните сынишку Мэйми? — Это пришла еще одна семья, и все столпились у машинки для сбивания коктейлей. Мужчина, запуская машинку, громогласно рассказывал: — То ли он сам в себя стрельнул, то ли кто-то его подшиб. До чего ж он мучился, все воды просил. А эти, в больнице, ни глоточка ему не дали. Так он, бедняга, и помер, не напившись.

— А я помню Джо-лесовика из Брайнтауна, — вмешался другой, отрываясь от телевизора. — Его тоже оставили без капли воды, так он дотянулся, раскусил трубку от аппарата и выпил всю ихнюю глюкозу. Всю выпил, до капельки. Так этот-то полоумный уже через две недели был здоровехонек, сразу отпустили его домой.

— Через две недели! А знаете, сколько они нас тут продержали? — закричала Фэй.

— Ладно, если не дадут вашему отцу воды, мы все туда пойдем, напоим его вдосталь, — пообещала мать. — Если уж ему помирать, так я не потерплю, чтобы он помер, не допросившись водички.

— Верно, мать.

— А ты как считаешь, Арчи Ли?

Но Арчи Ли, разинув рот, спал на кушетке.

— Полюбуйтесь-ка! Хорошо, что отец не может войти да взглянуть на него, — сказала старуха. — Нет уж, если отцу суждено помереть, так я ему не дам помереть, не напившись, — решительно повторила она, и всех вдруг разобрал смех.

— Вольем ему воду прямо в глотку! — крикнула мамаша. — У нас-то уж он не вывернется!

Семейство засмеялось еще громче, неудержимей. Та, другая семья тоже стала хохотать. Лоурел показалось, что еще минута — и всю приемную зальет этим неудержимым хохотом.

В дверях стоял доктор Кортленд, и часы, как гиря, тяжело лежали в его ладони.


Лоурел и Фэй сразу бросились к нему, и он увел их на площадку возле лифта. Дверь в палату судьи Мак-Келва была закрыта.

— Не смог я спасти его… — Стоя между ними, он взял их за руки. Потом склонил голову, в голосе прорвались переполнявшие его возмущение и обида: — Его больше нет, а глаз у него почти выздоровел.

— Вы что, хотите сказать, что вы мне мужа не спасли? — крикнула Фэй.

— Он скончался внезапно. — От усталости лицо доктора осунулось, щеки посерели и обвисли. Он все еще не отпускал их рук.

— Вы нарочно все подстроили, в мой день рождения! — в голос завопила Фэй.

Тут из палаты вышла миссис Мартелло. Она прикрыла за собой дверь. Она несла закрытую корзину. Подчеркнуто не обращая на них внимания, она громко протопала по коридору.

Лоурел почувствовала, как рука доктора скользнула и сжалась у нее на запястье, — она хотела бежать туда, где отец остался совсем один. Доктор повел обеих женщин к лифту. Лоурел только сейчас заметила, что на нем вечерний костюм.

Он вошел с ними в лифт и снова встал между ними.

— Может, мы от него слишком многого требовали, — хмуро проговорил доктор. — А ведь ему осталось потерпеть самую малость. — Доктор хмуро взглянул на мелькавшие мимо лифта освещенные этажи. — Мне так надо было узнать, хорошо ли будет видеть этот глаз!

Тут заговорила Фэй:

— Знала я, с самого начала знала, что нечего вам было лазить к нему в глаз. Глаз был блестящий, здоровый, не хуже вот вашего. Он только шипом поцарапался! Все прошло бы само собой. Сейчас бы мы и думать об этом забыли. Природа бы справилась. Но вы-то вообразили, что все знаете лучше всех! — Она заплакала, заглядывая в глаза врачу.

Доктор Кортленд бросил на Фэй быстрый взгляд — как будто он уже видел множество таких, как она. Когда они выходили из лифта вместе с другими пассажирами, он со страдальческой улыбкой заглянул в лицо Лоурел. И сразу сказал:

— Он ведь помогал мне, пока я учился на медицинском, поддерживал после смерти отца. Тогда это был подвиг. Настали тяжелые времена — депрессия, а он помог мне встать на ноги.

— Ни о чем сейчас не надо говорить, — сказала Лоурел.

— Да, — сказал он. — Да. — Он снял очки и сложил их, как будто он и Лоурел только что подписались под этими словами. Потом сказал: — Лоурел, здесь с вами нет никого из близких. Хотите, поедем ночевать к нам? Бетти будет рада вас приютить. Беда в том, что вам предстоит много хлопот, и чем дальше, тем больше. Знаете, Делл — это наша старшая, ей восемнадцать…

Лоурел покачала головой.

— Ну, я по крайней мере попрошу своего шофера подождать, — продолжал доктор Кортленд. — И как только вы обе справитесь с делами в регистратуре, я вас отвезу домой и дам чего-нибудь, чтобы вы заснули.

— А я вот хочу, чтобы вы всю ночь глаз не сомкнули, лежали бы да казнились, что все испортили! — крикнула Фэй.

Он проводил их, провел через все необходимые формальности, а когда они вышли на свежий воздух, наполненный шумом вечернего города, посадил их в свою машину.

— Я позвоню Адели, — сказал он Лоурел. Он говорил о своей сестре в Маунт-Салюсе. — Завтра вы сможете увезти его домой.

Кортленд помедлил, прежде чем снова уйти в больницу; он стоял возле машины, держа рукой дверцу, которую только что захлопнул. Он как бы признавался в своей беспомощности, затягивая минуту прощания. Она поняла, что это, быть может, самое трудное, что выпало на его долю за сегодняшний день, а может быть, и за всю его жизнь.

— Если бы я только мог его спасти, — сказал он.

Лоурел коснулась рукой бокового стекла. Тогда он помахал им и быстро отвернулся.

— И спасибо вам сказать не за что! — крикнула Фэй сквозь рев отъезжающей машины.


Лоурел все еще пыталась переключиться, приспособиться к замедленному течению времени. Машина тихо ползла по улицам. То и дело они останавливались и ждали. Иногда шофер на кого-то орал, не вылезая из машины, и тогда им давали дорогу.

Фэй вцепилась в руку Лоурел — точно так же она ухватилась бы за любого чужого человека.

— Ой, что я видела, там человек наряжен скелетом, а его девушка — в белом платье до полу, а вместо волос — змеи, и в руках — лилии! Спускаются из дома по лестнице, будто на бал собрались! — Тут она снова перешла на крик, вся тоска, вся злоба ее жизни забились в ее голосе — И это называется карнавал!..

Лоурел слышала, как играет оркестр, а другой уже наплывает следом. Она слышала шум огромной толпы, который ни с чем не спутаешь, шум сотен, тысяч людей, топочущего, толкущегося человеческого месива.

— Я видела человека, одетого в лишайник, весь костюм из лишайника, и он стоял на обочине совсем один. Его рвало прямо на людях, — сказала Фэй. — Почему я должна на такое смотреть?

— Вы откуда свалились? — сердито сказал шофер. — Это же карнавальная ночь.

Когда они подъехали к гостинице, оказалось, что карнавал захлестнул и ее. Люди в маскарадных костюмах сновали туда и сюда. Кота спустили с цепи; он повернул к ним свою полосатую морду, посмотрел, потом в несколько прыжков взлетел по лестнице и остановился, поджидая их на площадке. На коте была жилетка, расшитая блестками.

— И все на мой день рождения! Хоть бы кто мне сказал, что со мной такое стрясется! — прорыдала Фэй, с треском захлопывая дверь своей комнаты.

Ее рыдания — два почти слитных ноющих звука, повторяющиеся раз за разом, — все еще были слышны за тонкой перегородкой, разделяющей их кровати. Лоурел лежала в темноте и ждала, когда это прекратится. Дом уснул позже, чем Фэй; город — еще позже, чем дом. Какое-то время спустя Лоурел услышала неуместно насмешливые трели — из вырытого рядом котлована доносилось кваканье лягушек. Перед самым рассветом откуда-то издалека послышался последний, прощальный пистолетный выстрел. После него — ни звука, даже эхо не откликнулось.


К вечеру они уехали. Тело судьи Мак-Келва уносил комфортабельный скорый поезд Новый Орлеан — Чикаго; он сам очень любил ездить этим поездом и каждый раз с откровенной радостью смотрел на туго накрахмаленные льняные скатерти, на свежую розу в серебряной вазе, наслаждался — смотря по сезону — сельдереем, похрустывающим со льда, или свежей клубникой из Хеммонда, отличным сервисом. Но теперь этот поезд тоже доживал свои дни.

В последнем вагоне две женщины полулежали в креслах, их купе было отделено перегородкой от кабины проводника в хвосте поезда. Фэй сбросила туфли. Она лежала, отвернувшись, и молчала.

Далеко в болоте, где черные деревья были густо, словно алыми каплями, обрызганы почками, виднелся невысокий бук, не сбросивший прошлогоднюю листву, и Лоурел казалось, что он не отстает от поезда, скользя с колдовской скоростью сквозь кипарисы, проносящиеся мимо. Но это было ее собственное отражение в оконном стекле — ее голова показалась ей кроной бука. Потом все исчезло. Поезд оставил болота позади и несся по просторам Понтшартрейна, в окне было видно только безучастное небо над застывшей бледной водой, в нем висела чайка с неподвижно раскинутыми крыльями, похожая на остановившиеся стрелки стенных часов. Должно быть, Лоурел заснула, потому что ей казалось, что она видит все ту же картину, как вдруг чайка превратилась в стрелки часов, которые светились в ночном небе над деревьями Маунт-Салюса на башне ратуши.

Фэй все спала. Когда Лоурел пришлось тронуть ее за плечо, чтобы разбудить, Фэй стала отбиваться, приговаривая:

— Ну нет, не надо, хватит с меня!

Часть вторая

1

Поезд еще не успел остановиться, а старенький носильщик уже катил свою тележку на окованных железом колесах навстречу багажному вагону. Все шесть «невестиных подружек» — так они до сих пор сами себя называли — ждали Лоурел на платформе. Впереди них стояла мисс Адель Кортленд, сестра доктора Кортленда. Выглядела она ужасно постаревшей. Когда Лоурел первая сошла по ступенькам, мисс Адель легонько сложила ладони, а потом протянула к ней руки.

— Полли, — сказала она.

— Чего это вы тут делаете? — спросила Фэй, пока Лоурел переходила из объятий в объятья.

— Мы пришли вас встречать, — ответила Тиш Баллок. — И проводим вас домой.

Лоурел почувствовала, как цепочка освещенных окон двинулась и поплыла прочь у нее за спиной. Поезд быстро набирал скорость. Он скрылся из глаз, а носильщик уже катил на тележке длинный ящик, и рядом шел с деловым видом какой-то человек; они медленно проследовали назад по платформе, туда, где среди других машин стоял катафалк с широко раскрытой дверью.

— Папа тоже хотел прийти, Лоурел, но мы решили его поберечь, — сказала Тиш, следя внимательным взглядом за перемещениями гроба. Она держала Лоурел под руку.

— Я — мистер Питтс, надеюсь, вы меня не забыли, — сказал деловой человек, подошедший к Лоурел с другой стороны. — Так что же мы будем делать с вашим отцом? — Не услышав ответа, он продолжал: — Разрешите взять тело в наш салон? Или вы предпочитаете поместить его под домашним кровом?

— Отца? Ну конечно, в его доме, — запинаясь, сказала Лоурел.

— Значит, под домашним кровом. До выноса тела. Точно так же было и с первой миссис Мак-Келва.

— Теперь я — миссис Мак-Келва. И если вы гробовщик, вам придется иметь дело со мной, — сказала Фэй.

Тиш Баллок подмигнула Лоурел. Та не сразу вспомнила, что это условный знак: «подружки» изобрели его, чтобы выражать сочувствие в самые радостные или особенно горькие минуты.

Раздался глухой рокот, напоминающий накат океанской волны. Дверь катафалка со стуком закрылась.

— …и вы сможете получить его утречком в десять часов, — говорил гробовщик Фэй. — Но сначала надо бы нам с вами кое-что спокойненько обсудить, в тихом, достойном месте, где — вы сами выберете.

— Выберу, будьте уверены, — сказала Фэй.

Катафалк наконец тронулся с места. Он повернул налево по Главной улице, перечеркнул ограду ратуши и скрылся за пресвитерианской церковью.

Мистер Питтс повернулся и отвесил поклон Лоурел.

— Я вам верну эту леди немного погодя, — сказал он.

Мисс Адель перекинула через руку пальто Лоурел, а подружки забрали все чемоданы. Старый «крайслер» Баллоков стоял наготове.

Сумерки спускались на город Маунт-Салюс. Машина повернула направо по Главной улице и проехала три с половиной квартала.

В доме Мак-Келва все окна сверху донизу были залиты светом. Тиш миновала стоящие у обочины машины и повернула по аллее к дому, и тут Лоурел увидела, что расцвели нарциссы: длинными лентами они опоясывали двор — сотни белоснежных маленьких раструбов. Тиш негромко просигналила, дверь дома открылась, бросая новое пятно яркого света, и внушительная фигура мисс Теннисон Баллок остановилась в дверях.

Лоурел побежала от машины по зеленому двору и вверх по ступенькам. Мисс Теннисон — мать Тиш — звенящим голосом сказала:

— Он был такой чудесный! — и крепко прижала к себе Лоурел.

Человек шесть — нет, не меньше дюжины старых друзей семьи ждали в доме. Когда появилась Лоурел, они вышли в прихожую из комнат и справа и слева. Почти у всех на лицах были хорошо разученные улыбки, и все они называли ее «Лоурел Мак-Келва» — так же, как всегда. Здесь в собственном доме судьи Мак-Келва, внутри, за входной дверью, никто не проявил ни малейшего удивления по поводу того, что произошло с хозяином дома. Лоурел вспомнила, что пресвитерианцам такая сдержанность всегда неплохо удавалась.

Но вдруг из столовой донесся глухой стон, и в холл размашистой походкой, расталкивая встречающих и кипя возмущением, ворвался майор Баллок.

— Не желаю верить, не верю, и все тут! Он же ни разу в жизни не болел!

Лоурел пошла ему навстречу и поцеловала его пылающую щеку.

Он был здесь единственный мужчина. Должно быть, из деликатности все подружки и дамы постарше — те, кто еще не успел овдоветь, — оставили своих мужей дома. Мисс Теннисон уже взяла у Лоурел сумочку и скомканные перчатки и теперь аккуратно пригладила ее волосы. Она была самой давнишней подругой ее матери и первая встретила Лоурел, когда та приехала в Маунт-Салюс после свадьбы.

Она искоса взглянула на Тиш и спросила:

— Что, мистеру Питтсу удалось поймать Фэй?

— Он обещал «вернуть ее нам немного погодя». — Тиш очень точно передразнила его.

— Бедная малютка! Как она это перенесет? — спросил майор Баллок.

Помедлив, Лоурел ответила:

— Боюсь, что ничего не смогу точно предсказать, когда дело касается Фэй.

— Давайте-ка не будем заставлять Лоурел заниматься предсказаниями, — вмешалась мисс Адель Кортленд.

Мисс Теннисон провела Лоурел в столовую. Подружки сервировали здесь закуску. Майор Баллок, стоя спиной к ним у маленького столика, на котором располагался поднос с бутылками и стаканами, поспешно что-то допивал. Лоурел вдруг обнаружила, что сидит на своем старом месте за обеденным столом, а все, не присаживаясь, наперебой за ней ухаживают. Мисс Теннисон стояла над ней, следя, чтобы она ела.

— А с чего это столько народу толчется в моем доме?.. — голос Фэй в холле.

— В буфетной у вас пироги в три этажа и холодильник чуть не лопается, — сказала мисс Теннисон, выходя ей навстречу. — И в столовой тоже кое-что есть, чтобы вам не пришлось ложиться спать на пустой желудок.

— Вот как, а я и не знала, что устраиваю прием, — сказала Фэй. Она подошла к дверям столовой и в упор уставилась на гостей.

— Мы подруги Лоурел, Фэй, — напомнила ей Тиш. — Все шестеро, все тут, мы были подружками у нее на свадьбе.

— Много мне добра от ее подружек. А кто это еще там хозяйничает у меня в гостиной? — Она пошла через холл.

— Фэй, это самые старые, самые верные члены нашего Садового клуба — я теперь его председатель, — сказала мисс Теннисон. — Они здесь, они пришли в память о матери Лоурел.

— А мне-то какое дело до Садового клуба Бекки? — воскликнула Фэй. Она сунула голову в дверь гостиной и сказала: — Хоронить будем завтра.

— Ну, эту гвардию до завтра ждать не заставишь, — сказала мисс Теннисон. — Они срезали все свои цветы и принесли их сюда.

Лоурел встала из-за стола и подошла к мисс Теннисон, около которой начали собираться остальные дамы.

— Это все папины друзья, Фэй. Именно те, которых отец хотел бы видеть здесь, он надеялся, что они его встретят, — сказала она. — И я тоже на них надеюсь.

— Вот это как раз и нечестно! Мне-то не на кого надеяться — только я, да я сама, да мы со мной.

Глаза Фэй отыскали единственного мужчину среди собравшихся, и она бросила ему как обвинение:

— У меня-то ни души нету! — Она громко заплакала и взбежала вверх по лестнице.

— Бедная маленькая женщина, такая беспомощная, — сказал майор Баллок. — Придется нам за ней присматривать.

Он оглянулся и увидел чемоданы, все еще стоящие у входной двери. Три чемодана — один из них принадлежал судье Мак-Келва. Майор Баллок забрал все чемоданы и пошел с ними наверх. Вернулся он почти сразу, и шаги его звучали еще тяжелее. На вытянутой руке он нес вешалку с черным зимним костюмом. Костюм болтался на вешалке во всю длину и раскачался еще сильнее, когда майор чуть не потерял равновесия, споткнувшись на площадке. Другой рукой он прижимал к себе коробку с ботинками и кожаный чемоданчик.

— Посылает меня к Питтсу, Теннисон, — сказал он. — Отнести вот это.

— Вот так и нести по улице? — возмутилась мисс Теннисон. — Ты, видно, решил избавить ее от труда, не дал сложить эти вещи.

— Надо же было человеку поскорее выйти из ее комнаты, — натянуто проговорил он. Но тут его рука надломилась в локте, костюм на минуту нырнул вниз, и брюки легли на пол. Майор стоял один среди женщин и плакал. — Не могу, до сих пор не могу поверить. Никак не могу! Клинт от нас ушел, Клинт лежит там, у Питтса…

— Ладно уж, я за тебя поверю, — сказала мисс Теннисон, подходя к нему. Она подняла костюм и повесила ему через руку, чтобы нести было удобнее и чтобы эти вещи не так напоминали человеческую фигуру. — Ну иди, выполняй поручение. Ты же сам сюда напросился!

Наверху слабенько хлопнули дверью спальни. Лоурел никогда в жизни не слышала, чтобы этой дверью хлопали. Она подошла и на минуту прижалась щекой к щеке майора Баллока, почувствовала и слезы на щеке, и запах только что выпитого виски. Он медленно вышел из освещенного дома.

— Папочка! Подожди, я тебя подвезу! — крикнула Тиш, выбегая за ним.

Тут и другие стали расходиться, все распрощались, пообещав завтра прийти пораньше, и Лоурел, проводив их к выходу, остановилась в дверях, дожидаясь, пока машины не отъехали. Потом она прошла через прихожую и гостиную к порогу библиотеки. Кресло отца было придвинуто к его рабочему столу.

Послышался осторожный звон тарелок, их укладывали стопкой в буфетной. Лоурел прошла туда.

— Это я.

Лоурел уже догадалась, что это, конечно, мисс Адель Кортленд. Она уже убрала остатки еды и кончала мыть посуду. Она вытирала насухо блюдо для индейки, старинное фарфоровое блюдо с узором «лавровый венок» — любимым узором ее матери.

— Ведь тут опять придется возиться с раннего утра, — сказала мисс Адель, словно извиняясь.

— Вы не можете удержаться от добрых дел. Отец говорил про вас в Новом Орлеане, — сказала Лоурел. — И доктор Кортленд тоже сделал все — лучше нельзя.

Мисс Адель кивнула головой.

— Это случилось вовсе не из-за глаза. Отец должен был им видеть. Все было сделано как надо, — сказала Лоурел. — Доктор Кортленд был совершенно прав. Он сделал все очень хорошо. — Мисс Адель кивнула, и Лоурел прибавила: — С отцом случилось совсем не то, что с мамой.

Мисс Адель подняла со стола стопку чистых тарелок, отнесла в столовую и расставила по местам на полках буфета. Она установила блюдо для индейки в специальную прорезь позади соусника, расставила стаканы и расположила винные рюмки кружком вокруг графина, который до сих пор был заткнут склеенной стеклянной пробкой. Она осторожно прикрыла дребезжащую стеклянную дверцу, чтобы не раскачать неустойчивый буфет.

— Каждый человек живет по-своему, и мне кажется, что люди и умирают по-своему, Лоурел.

Она обернулась, и свет от люстры упал на ее лицо. Это лицо с тонкими, изящными чертами как будто еще немного осунулось, пока она совсем одна была на кухне. Свои потускневшие волосы она укладывала греческим узлом, все так же, как в те далекие времена, когда учила Лоурел в первом классе. И голос ее, как и прежде, звучал непререкаемо.

— А теперь иди спать, Лоурел. Мы все вернемся сюда утром, сама знаешь, народу будет полно. Спокойной ночи!


Как обычно, она вышла через кухонную дверь и прошла прямо к себе домой — задние дворики их домов соприкасались. На улице было темно и пахло цветами. Когда засветилось окно в кухне Кортлендов, Лоурел закрыла кухонную дверь и пошла по всему дому, гася свет. На лестницу падал отблеск только от одной лампочки, которую кто-то включил у ее кровати.

В своей комнате она медленно разделась, подняла раму окна, взяла первую попавшуюся книгу и легла, так и не раскрывая ее.


Привычная ночная тишина Маунт-Салюса теперь стала немного иной. До слуха Лоурел доносился шум машин на какой-то из новых дорог — звук, похожий на непрерывное натужное жужжанье мухи, бьющейся об оконное стекло.

Когда Лоурел была маленькой и, как сейчас, лежала в этой самой комнате, в этой же кровати, она закрывала глаза — вот так — и ловила размеренный, привычный вечерний звук: два любимых голоса читали вслух, сменяя друг друга, каждый вечер они доносились до нее, словно поднимаясь вверх по лестнице. Засыпать ей не хотелось, она боролась со сном, ей было так хорошо. Свои собственные книги она тоже любила, но их книги любила еще больше, ведь они облекались в их голоса. Поздней ночью эти два голоса, читающие друг для друга так, что ей тоже было слышно, ни на минуту не разделялись, не прерывались молчанием и, сплетаясь в один неумолкающий голос, обнимали ее, обволакивали так бережно, будто она уже уснула. Ее провожали в страну сна, кутая в бархатную мантию слов, расшитую прихотливыми золотыми узорами, какие бывают только в волшебной сказке, а они продолжали читать, вплетая свои голоса в ее сны.

Фэй в эту ночь спала дальше от нее, чем в гостинице, в этом доме им уже не было слышно друг друга, но в ином смысле она была гораздо ближе. Она спала в кровати, где Лоурел появилась на свет, в той же кровати умирала ее мать. Этой ночью Лоурел прислушивалась только к одному звуку: она ждала боя каминных часов внизу, в гостиной, но так и не дождалась. Часы молчали.

2

В тот неотвратимый утренний час Лоурел вскочила и прямо в халате сошла вниз. Было семь часов утра, прозрачный, яркий утренний свет разбросал блики по блестящему полу и обеденному столу. А посреди кухни, не снимая шляпки и пальто, стояла Миссури.

— Выходит, люди правду говорят? — спросила Миссури.

Лоурел подбежала к ней и обняла ее.

Миссури сняла пальто и шляпку и повесила их на гвоздь вместе с сумкой на длинном ремне. Она вымыла руки, потом вынула и встряхнула свежевыстиранный передник — в это утро она приступила к делам точно так же, как в те времена, когда мать Лоурел жила в Маунт-Салюсе.

— Что ж, и я тут, и вы тут, — сказала Миссури. Так она соглашалась и утешать, и принимать утешения. Немного помедлив, она добавила: — Сам-то всегда приказывал, чтобы мисс Фэй завтрак прямо в постель подавать.

— Тогда ты ее и разбудишь, — сказала Лоурел. — Когда понесешь завтрак. Ладно?

— Ради него, — сказала Миссури. Лицо у нее просветлело. — Уж больно он радовался, когда было кого побаловать.

Немного спустя, когда Миссури только что вышла с подносом, в кухонную дверь вошла мисс Адель Кортленд. Она надела парадное платье и, конечно, освободилась на сегодня от всех уроков. Она протянула Лоурел огромный букет нарциссов — особый сорт, со склоненными жемчужно-седыми цветами и квадратным сердечком.

— Ты, конечно, помнишь, от кого я их получила, — подсказала ей мисс Адель. — Ее цветы, «Серебряные колокольчики», цветут у вас под окнами. Найдется, куда их поставить?

Они прошли через столовую и дальше, в гостиную. Весь дом был наполнен цветами; Лоурел только сейчас, утром, увидела их: срезанные ветви маунт-салюсских слив и диких яблонь, хрупкий золотой жасмин, целые охапки нарциссов — вместе с вазами и кувшинами их снесли сюда из разных домов, со всей улицы.

— А на папин стол?

— Мисс Лоурел, я все зову не дозовусь, видно, мисс Фэй не желает подниматься да завтракать! — крикнула Миссури с лестницы.

— Вот и начался ваш день, Лоурел, — сказала мисс Адель. — Пойду встречать людей.

Лоурел поднялась наверх и, постучав, отворила дверь большой спальни. На том месте, где стояло бюро ее матери, в простенке между окнами, теперь стояла кровать. Казалось, она утопает в волнах розового света. Высокая, как каминная полка, спинка кровати красного дерева была задрапирована сверху донизу персиковым атласом, в ногах кровати путались оборки персикового атласа, и окна были плотно занавешены розовым атласом. Фэй спала посередине кровати, забившись глубоко под одеяло, закинув за голову сжатые вялые кулачки. Лоурел не видела ее лица — только затылок, такой же беззащитный, легко уязвимый, как и у каждого, и Лоурел подумала: можно ли, глядя на спящего человека, удержаться от мысли, что ты к нему несправедлив? Тут ее взгляд упал на зеленые туфли, выставленные, как украшение, на каминной доске.

— Фэй! — окликнула она.

Фэй не шелохнулась.

— Фэй, уже утро.

— Уходите отсюда, спать хочу.

— Это я, Лоурел. Уже почти десять. Сейчас начнут приходить люди, будут вас спрашивать.

Фэй приподнялась на руках и крикнула через плечо:

— Я вдова! Могут и подождать, пока я выйду.

— Покушайте-ка, хороший завтрак вам на пользу пойдет, — сказала Миссури, внося завтрак и пропуская Лоурел в двери.

Лоурел приняла ванну, оделась. Через холл внизу прокатился приглушенный гром и отдался дрожью в ее руке, когда она попыталась заколоть волосы шпильками. Один голос перекрывал все остальные: мисс Теннисон Баллок приняла командование.

— На этот раз настала очередь Клинта вернуть вас в родной дом, — раздался ей навстречу голос какой-то старушки, когда она спускалась с лестницы. В первый миг у Лоурел возникло только воспоминание детства: если случалось перебросить мяч через забор к этой соседке, с ним приходилось прощаться навеки.

— Да, надо бы дочкам сидеть на месте, ведь за нами, стариками, глаз да глаз нужен, — сказала мисс Теннисон Баллок, принимая Лоурел в свои мощные объятия прямо со ступенек лестницы. — Душечка, он уже здесь.

Мисс Теннисон пошла впереди нее в гостиную. Все тонуло в полутьме. Занавески на высоких старинных окнах первого этажа были спущены. В гостиной среди бела дня горели лампы, и Лоурел, войдя в комнату, сразу почувствовала, что вся мебель не на месте. Какие-то люди поднялись со стульев и стояли неподвижно, чтобы дать ей пройти.

Раздвижные двери между гостиной и библиотекой были раскрыты во весь пролет, и в них был установлен гроб. Он возвышался на чем-то вроде вагонетки, задрапированной старым потертым бархатным занавесом, который только наполовину закрывал колеса. Позади гроба кто-то расставлял зелень из цветочной лавки. Из-за высоких веток вышел человек, и она увидела его одутловатое квадратное лицо с мелкими чертами, сбежавшимися к середине. «Баптистская физиономия», — сказала бы мать Лоурел.

— Мисс Лоурел, это опять я, мистер Питтс. Как я хорошо помню вашу дорогую матушку! — сказал он. — И я надеюсь, что вы и на этот раз будете так же довольны своим батюшкой. — Он протянул руку и поднял крышку.

Судья Мак-Келва лежал в своем зимнем костюме. Он утопал в ярком атласе, словно в коробке из ювелирного магазина, и атлас был того же настырного, глупого розового цвета, как тот, что затягивал окна и заливал кровать наверху, в спальне. Его крупное лицо пятнали розовые отблески, так что овальные тяжелые щеки приобрели перламутровый или жемчужный отблеск. Темные мешки у него под глазами были устранены, как устраняют следы чьих-то упущений. От его прежнего угрюмо-сдержанного облика остались только резкие крылья носа да складки возле губ. Крышка гроба была отодвинута наполовину, так что видна была только голова, покоившаяся на подушке. И все же даже теперь его нельзя было спутать ни с кем другим.

— Закройте крышку, пожалуйста, — спокойно сказала Лоурел мистеру Питтсу.

— Вам не нравится? — На его лице ясно было написано, что до сих пор он всегда умел всем угодить.

— Ох, посмотрите, — сказала мисс Теннисон, становясь рядом с Лоурел. — Посмотрите!

— Я не хочу, чтобы он был открыт, прошу вас, — сказала Лоурел мистеру Питтсу. Она прикоснулась к руке мисс Теннисон. — Папа ни за что бы не согласился. Когда мама умерла, он уберег ее…

— Ваша мама — совсем другое дело, — безапелляционно заявила мисс Теннисон.

— Он просто исполнил ее желание, — сказала Лоурел. — Чтобы ее не оставлять раскрытой, у всех на виду…

— И я ему до сих пор не простила. Никто даже не смог по-настоящему попрощаться с Бекки, — говорила мисс Теннисон, не слушая ее. — Милочка, ведь ваш отец — гражданин Маунт-Салюса. Он — Мак-Келва. Общественный деятель. Разве можно идти против общества? И он такой красивый.

— Мне бы хотелось, чтобы никто на него не смотрел, — сказала Лоурел.

— Гроб оставлен открытым по желанию миссис Мак-Келва, — вставил мистер Питтс.

— Вот видите? Разве можно идти против Фэй? — сказала мисс Теннисон. — Значит, больше спорить не о чем. — И она подняла руку, приглашая всех подойти ближе.

Лоурел встала у гроба, ближе к изголовью, и приготовилась встречать подходивших.

Они сначала обнимали ее, а потом останавливались и смотрели сверху вниз на ее отца. Подружки пришли со своими мужьями — вся их компания была неразлучна с первого класса до окончания школы и до сих пор держалась вместе. И товарищи отца тоже — коллегия адвокатов, церковные старосты, приятели по клубу охотников и рыболовов; держась поближе друг к другу, они в то же время как-то передвигались в пространстве, словно нанизанные на обод колеса, медленно оборачивающегося вокруг гроба, как вокруг оси, — казалось, колесо вот-вот принесет их снова.

— Можно на него взглянуть? — спрашивала у всех жена пресвитерианского священника, проталкиваясь вперед, как будто судья Мак-Келва был новорожденным младенцем. Она созерцала его в гробу не меньше минуты. — Надо же мне было посмотреть, для кого это я берегла свой виргинский окорок, — сказала она, поворачиваясь к Лоурел и обхватывая ее за талию. — Ваша матушка — вот кто научил меня, как его обрабатывать, как запекать, вот и выходит окорок — просто пальчики оближешь. Послала его прямехонько к вам на кухню. — Она кивнула в сторону гроба. — Боюсь, что мой муж немножко запоздает. Сами понимаете, такие люди не каждый день умирают. Он и сидит сейчас дома в халате, из кожи вон лезет — придумывает, как бы достойно почтить такого человека.

— А вот и Дот, — объявила мисс Адель, стоя у входных дверей.

Все в городе звали ее просто Дот. Она вошла на высоких каблучках, жеманными мелкими шажками двадцатых годов.

— Не могла устоять, — объявила она гулким баритоном, подходя к гробу.

Ей сейчас, должно быть, не меньше семидесяти. С незапамятных времен она была личным секретарем судьи Мак-Келва. Когда он удалился от дел, она была глубоко подавлена. Конечно, он позаботился о том, чтобы ее взяли на другую работу, но она ему так и не простила.

И теперь Дот заговорила, глядя на него:

— Когда я только начала у него работать, я отдала в магазине в Джексоне тридцать пять долларов из своего жалованья за игру «маджонг». Вообще-то она раньше шла за сто долларов. До сих пор не понимаю, зачем я это сделала, а этот чудный человек — вот что он сказал: «Послушайте, Дот, ну что тут плохого, если вы сделали подарок себе самой? И я надеюсь, что вы еще получите огромное удовольствие. Не нужно себя так казнить. А то у меня в ушах звенит». Никогда в жизни не забуду его доброго совета.

Маджонг! — воскликнула мисс Теннисон Баллок. — Силы небесные, а я-то совсем забыла эту историю.

Дот взглянула на нее с горьким упреком, как будто та призналась, что позабыла судью Мак-Келва.

— Теннисон, — бросила она, стоя над гробом, — я больше никогда в жизни не скажу вам ни слова.

Кто-то затопил камин, хотя погода была теплая и в комнате уже становилось душно; она все больше наполнялась людьми, их дыханьем, их разговорами.

— Да, без огня было бы не то, — сказал майор Баллок. Он подошел к Лоурел и потерся щекой об ее щеку, как будто его кожа потеряла чувствительность. От него пахло виски — как, бывало, рождественским утром. — Справедливейший, самый беспристрастный, самый славный человек во всей миссисипской коллегии, — проговорил он, не зная, куда смотреть. Его глаза словно избегали смотреть в лицо судьи Мак-Келва, они остановились только на его руке, лежавшей, как закрытая сумка, у лацкана его парадного костюма. — А когда же наконец эта бедная крошка спустится вниз?

— В свое время, — сказала ему мисс Теннисон. В трудные минуты все, что бы она ни говорила, приобретало характер непреложного, не подлежащего обжалованию решения. И эта непреложность торжественно звенела в ее голосе.

3

— А им-то что здесь нужно? — сказала старенькая миссис Пийз, раздвинув портьеры и выглядывая в окно.

— Полли, — предостерегающе сказала мисс Адель.

Все обернулись, те, что сидели, встали, когда две одинаково толстые женщины и один мужчина прошли в гостиную мимо мисс Адель.

— Я же говорила, что это как раз тут, — сразу видно, в таком доме только и устраивать роскошные похороны, — сказала старая толстуха. — А где Ванда-Фэй? Что-то я ее не вижу.

Пока она говорила, обе женщины — старая и молодая — двигались к гробу и, проходя мимо, обе заглянули туда. Лоурел услышала, как одна из этих незнакомых женщин представляет ее другой.

— Мама, это дочка судьи и Бекки, — сказала молодая.

— Ну, значит, она вся пошла в Бекки, — сказала ее мать, усаживаясь в кресло судьи Мак-Келва, которое стояло ближе всех к гробу. — Вы на него нисколько не похожи, — сказала она Лоурел. — Вот так гробик отгрохала моя дочурка. Даже завидно. — Она повернулась к мужчине. — Буба, это дочка судьи и Бекки.

Мужчина, который пришел с ними, согнул руку и помахал почти перед носом у Лоурел. На нем была штормовка.

— Привет!.. — сказал он.

— Я — миссис Чизом из Мадрида, что в Техасе. Я — мать Ванды-Фэй, — сказала толстуха Лоурел. — А вот это еще двое из моих ребят — Сис из Мадрида, Техас, и Буба из Мадрида, Техас. С нами там еще другие приехали, да не хотят заходить.

— А я про вас даже и не слыхала, — сказала мисс Теннисон, как будто только в этом и было дело.

Майор Баллок подошел поздороваться.

— Майор Баллок!

— Хотите знать, сколько мы досюда добирались? Так вот, от самого Мадрида за восемь часов без малого, — сказал мужчина в штормовке. Мадрид у него звучал как «мадре». — Реку переехали в Виксберге. Придется нам, однако, с ходу поворачивать и пылить обратно. Ребятишки хотели все сюда понабиться, да только их мамаша заявила, что в чужом доме можно Бог знает какой заразы нахвататься. Это точно. Так что я их всех оставил там, в машине, только одного прихватил. А где же Венделл?

— Сдается, что он дом обшаривает, — сказала молодая женщина. Она была не так уж толста — просто беременна.

— Притащила весь свой выводок, — сказал мужчина. — Слушай, Сис, вот его дочка от первой жены.

— Без тебя знаю, кто она, можешь нас не знакомить. Что-то мне сдается, будто я вас уже видела, — сказала его сестра.

И, как ни странно, Лоурел тоже так показалось. Фэй говорила, что их нет на свете, а Лоурел казалось, что она уже видела их всех раньше.

— Велела своему выводку поиграть во дворике да подождать, когда мы все будем выходить, — сказала Сис. — А они и рады.

Старушка, миссис Пийз, уже снова раздвинула портьеры и выглядывала наружу, нервно притопывая ножкой.

Майор Баллок был доволен.

— Вызвал их сюда без малейших затруднений, — сказал он. — Они очень обрадовались. — Он с надеждой обвел комнату взглядом.

— Ты только нас забыл предупредить, — сказала мисс Теннисон.

Лоурел вдруг почувствовала, как чей-то палец пролез между ее пальцами и царапнул под обручальным кольцом.

— Вам ведь тоже не повезло с мужем, а? — спросила миссис Чизом.

— Через год после свадьбы, — сказала старая миссис Пийз. — Погиб. Война. Военный флот. Тело не нашли.

— Не повезло вам, — провозгласила миссис Чизом.

Лоурел попыталась отнять свой палец. Миссис Чизом выпустила его, только чтобы ткнуть ее в бок, словно стыдя:

— Выходит, нет у вас ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер, ни щенка, ни сынка. Ни одной живой души не осталось, вот как.

— О чем вы толкуете? Девочка окружена самыми верными друзьями! — Мэр Маунт-Салюса вырос рядом с Лоурел, положил руку ей на плечо. — И примите к сведению: банк сегодня не работает, на время похорон магазины прикроют, все государственные учреждения закрыты. Перед зданием суда флаг спущен, школы распускают раньше времени. Кажется, достаточно, чтобы люди не спрашивали, кто у нее остался!

— Друзья сегодня здесь, а завтра — ищи-свищи, — сказала миссис Чизом Лоурел и мэру. — Не то что родня. Не пусти меня Господь пережить всех своих. Пусть уж лучше он меня первой приберет, только спасибо скажу. Верно я придумала, а, детки?

Пока она дожидалась ответа, в комнату рысцой вбежал маленький мальчуган. Он не взглянул ни на нее, ни на остальных. На нем был ковбойский костюм с двумя кобурами у пояса. Вдруг он заметил, куда попал, и остановился.

— Венделл, смотри сними шляпу, если собираешься подойти поближе, — сказала Сис.

Мальчуган стащил шляпу, подошел к гробу и встал рядом с Лоурел, приподнявшись на цыпочки. Рот у него приоткрылся. Мальчик лет семи, светленький и хрупкий. Его лицо оказалось совсем рядом с другим, суровым лицом, в которое он заглядывал, и оба были одинаково беззащитны.

— С чего это ему вздумалось так нарядиться? — спросил малыш.

— А кто мне обещал ничего не выспрашивать, если его пустят в дом? — сказала Сис.

— Да, мы с семейством всегда держимся одним гнездом, — сказала миссис Чизом. — Когда Буба женился, он въехал на своем трейлере прямо к нам во двор, теперь Ирма может хоть через весь двор тянуть бельевые веревки — пожалуйста. А Сис, когда замуж вышла, и не подумала от нас выезжать. Даффи к нам пристроился, и все тут.

— А как его звать? — спросил Венделл.

— Венделл, давай-ка сбегай наверх и поищи свою тетю Ванду-Фэй. Скажи, пусть поскорей идет вниз да по смотрит, кто тут ее ожидает, — сказал Буба.

— Не хочу я, — сказал Венделл.

— Чего ты струсил? Никто тебя там не съест. Давай разыщи ее, — сказал ему отец.

— Не хочу.

— Надо бы ей поторопиться, если хочет нас повидать, — сказал Буба. — Нам вот-вот надо заворачивать да отправляться обратно в Мадрид.

— Погодите, погодите! — сказал майор Баллок. — Вы же должны участвовать в траурном шествии.

— Куда он тебя зовет, пап? — крикнул Венделл.

— Мне казалось, что так будет правильно, — сказал майор Баллок всем присутствующим.

— Скажи ей, чтобы мигом шла сюда! — сказал Буба Венделлу. — Беги!

— Я здесь буду! — сказал Венделл.

— Вы уж извините нас. Он первый раз на похоронах, — сказала Сис, обращаясь к Лоурел.

— Посмотрим-ка на судью, — миролюбиво сказала Бубе миссис Чизом.

— Да я уж насмотрелся, — сказал Буба. — Ничего не скажешь, молодо выглядит для человека, который разменял восьмой десяток.

— Верно. Нисколечко не переменился. Я тобой горжусь, Ванда-Фэй, — сказала миссис Чизом, обращаясь к потолку над головой. — Твой папа так изменился, что не скрыть было. — Она повернулась к Лоурел. — Сколько дней он на одной сырой воде продержался — никто бы не выдержал. Вода из-под крана — больше ничего его душа не принимала. Думала я, вот-вот начнет жаловаться, и ни словечка от него не слыхала. Рак у него был, но он нюни не распускал, даже передо мной. А все потому, что мы с ним оба — старой доброй миссисипской породы!

Толстая краснощекая женщина в лохматом берете улыбнулась Лоурел с другой стороны:

— Ах, помню, помню, сколько раз меня приглашали на Рождество в этот славный старый дом, такой милый, такой гостеприимный!

Гостья была явно не в своем уме, но даже ей никто не помешал подойти к открытому гробу судьи Мак-Келва. Когда она, тяжело топая, приблизилась, Лоурел узнала ее по искривленным каблукам — это была портниха. Она приходила в разные дома, просиживала целыми днями наверху за швейной машинкой, болтала и слушала, а потом передавала дальше, безбожно все путая и перевирая: мисс Верна Лонгмайер.

— А когда открывали вот эти двери между смежными залами, музыка вдруг врывалась! И мы… — мисс Верна вытянула руку, словно отмеряя материю, — и мы с Клинтом открывали бал в первой паре, — закончила она.

Никто в Маунт-Салюсе никогда не возражал мисс Верне Лонгмайер. Даже если кто-нибудь ей показывал неровный шов, она обычно отвечала: «Кто из вас без греха, пусть первый бросит камень».

— О, я избрал себе образцом этого благородного римлянина, — провозгласил мэр, простирая длань над гробом. — Когда я удостоюсь более высокого поста… — И он прошествовал дальше, туда, где собрались остальные члены городского управления. Лоурел заметила, что они сидели все вместе, почти в ряд, на стульях, принесенных из столовой, и это напоминало какое-то заседание суда присяжных.

Мисс Тельма Фрирсон проковыляла через комнату и встала над гробом. Год за годом она заполняла у своего окошечка в здании мэрии все рыболовные и охотничьи лицензии.

— У него было удивительное чувство юмора, и притом он во всем видел смешное, — сказала она, и плечи у нее поникли.

— И притом понимал, как мало смешного на свете, — вежливо сказала Лоурел.

— Зря он, значит, решил ложиться в больницу, — сказала миссис Чизом. — Раз он понимал, что тут-то не до смеху.

— Говорю вам, там, в больницах, такое творится, что подумать и то страшно, — сказала Сис. — Ирма рассказывала: попадешь в родильный дом в Амарильо, у тебя волосы дыбом встанут.

— Доктора эти ни черта делать не умеют. Только одно и знают — денежки из людей тянуть, — сказал Буба.

— А уж вот с кого бы я ни на минуточку глаз не спускала, так это с сиделок! — крикнула миссис Чизом.

Лоурел смотрела поверх их голов туда, где возле каминных часов в неизменном порядке были развешаны китайские гравюры, привезенные домой прежними поколениями Мак-Келва — путешественниками и миссионерами. Она увидела, что часы остановились: должно быть, их никто не заводил с тех пор, как ее отец в последний раз совершил этот привычный ритуал, и теперь стрелки указывали какие-то отдаленные три часа, застывшие, как время на китайских гравюрах. Ей хотелось подойти к часам, взять ключ оттуда, куда вешал его отец — он сам вбил, немного криво, небольшой гвоздик в оклеенную обоями стену, — и завести часы, перевести стрелки, чтобы они шли и показывали верное время. Но она не могла ни на минуту отлучиться. Она чувствовала, что и в смерти ее отцу приходится самому принимать на себя всю тяжесть поднятой крышки, поддерживать ее и он лежит, как лежал на больничной койке, ведя счет минутам и часам, следя, как уходит его жизнь. И она так же стояла у гроба, как сидела у его изголовья, помогая ему дождаться конца. Не слыша тиканья часов, она вслушивалась в треск и шорох пламени.

Доктор Вудсон рассказывал:

— Мы с Клинтом, еще совсем малышами, закатимся, бывало, со своими псами в леса подальше — помните то место, которое мы называли Вершиной мира? Там еще был карьер, где брали гравий, у глиняного откоса. Черт побери, я же его лечил всю жизнь, мы с ним ровесники, и вот столько лет прошло, а я только сейчас почему-то вспомнил про его ногу. Клинт вовсю раскачался на лозе, с размахом, да слишком уж высоко, ну и слетел с нее и попал прямо босой ногой на острую жестянку. Он ведь чуть было кровью не истек всего в миле от дома! Кажется, я сам приволок его в город, и откуда у меня только сила взялась — не представляю. Вы ведь помните, у Клинта всегда был такой вид, что его нипочем не прикончить, ничто ему не страшно, но, по-моему, на самом деле он все же был какой-то некрепкий.

По комнате прошелестел смешок и в ту же секунду смолк.

— Что, уже началось, тетя Сис? — спросил Венделл Чизом. — Это уже похороны?

— Я сама скажу, когда похороны начнутся, — сказала Сис.

— А пока я его дотащил, он совсем сомлел. Но уже были видны дома. Это там, где теперь мойка для машин с самообслуживанием. Да уж, похоже, что я в тот раз спас Клинту жизнь, признаюсь!

— У отца и правда было некрепкое здоровье, — сказала Лоурел.

— Если бы вы знали, что со мной творится, вы бы решили, что он меня непременно переживет, — продолжал доктор.

— Не нам с вами рассуждать, что да почему, — сказала ему миссис Чизом. — Взять хотя бы нашего деда и старшенького моего, Роско. Никто в целом Техасе так и не понял, почему Господь Бог выбрал Роско да первым его и прибрал.

— А что случилось с Роско, бабуля? — спросил Венделл. Он отвернулся от гроба и, прижавшись к ее коленям, жадно заглядывал ей в глаза.

— Ты же слышал, сынок, я ведь рассказывала. Законопатил окна, запер дверь, отвернул все четыре конфорки и духовку, — терпеливо объяснила миссис Чизом. — Пожарники его вытащили, примчали на пожарной машине в баптистскую больницу, и там уж все фокусы перепробовали, а только за Роско им было не угнаться. Он уже ушел на небо.

— И пожарные машины за ним не угнались? Ты сама видела, ба? — закричал Венделл. — Видела, как они за ним не могли угнаться?

— Я же мать ему. Что ж, его мать может сидеть спокойно и радоваться, что он не натворил чего-нибудь похуже, себя не изуродовал. Он слышать не мог, когда его кто-нибудь осуждал. Лежал он в гробу хорошенький такой, прямо девушка. Милый ты мой, он просто лег поудобнее, положил голову на подушечку и ждал, покуда у него дыхания не стало. Смотри у меня, Венделл, не вздумай сам выкинуть такую штуку, — сказала миссис Чизом.

Венделл повернулся и снова уставился на судью Мак-Келва.

— Роско говорил со своими приятелями в Орэндже, это тоже в Техасе, и сказал им, что он собирается натворить. Когда уж все кончилось, они мне написали, что он позвонил к ним и плакал в телефон и они вместе с ним плакали. А я этим людям написала: «Вместе плакали? А почему же вы не могли предупредить его мать?» Просто терпежу с такими людьми нет. Я так и написала на открытке: «Деньги на автобус у меня есть. Мы не нищие. Хватило бы от Мадрида до Орэнджа, в оба конца». — Она потерла пятку о пятку.

— Ему там лучше, мама, — сказала Сис. — И ему лучше, и судье Мак-Келва — вот он лежит себе и лежит. Ты так и скажи, вот как я говорю.

— Потом я им еще открытку отправила, пишу: «Раз вы все знаете, скажите по крайней мере его матери, с чего это мой сын так мучился», и они наконец додумались: написали, что Роско не хотел, чтобы я знала, — сказала миссис Чизом, и лицо у нее внезапно стало совсем простодушным. Но через миг она заговорила по-прежнему: — Роско был мне единственной опорой, когда мистер Чизом помер. Мне ведь так и сказали: «Приготовьтесь, миссис Чизом. Теперь мистер Чизом уже не поднимется». И в самую точку они попали, доктора-то, хоть на этот раз. Быстро он сошел под гору, и мы его похоронили там, в Миссисипи, в Бигби, и я, не сходя с места, подозвала к себе Роско. — Она притянула к себе Венделла. — «Роско, — говорю, — ты теперь наша опора, — говорю. — Ты — глава семьи Чизом». Уж как он доволен был.

Венделл неожиданно заревел. Лоурел хотелось в эту минуту протянуть к нему руки, обнять его, уберечь. Сейчас он был похож на Фэй — юную, еще бескорыстную, не лживую, не злобствующую Фэй. Такой вот могла она показаться в самом начале ее стареющему отцу, когда ему стало изменять зрение.

Венделл вдруг вырвался от миссис Чизом и опрометью кинулся к дверям. Он обхватил руками колени старика, которого мисс Адель в эту минуту впустила в холл.

— Дедушка Чизом! Глазам своим не верю! Да ведь это дедушка! — закричала Сис.

Старик неторопливо прошел через гостиную сквозь толпу собравшихся, в одной руке он нес пожелтевшую коробку из-под конфет, а в другой — бумажный пакетик. Венделл не отставал от него ни на шаг, он держал его старую черную шляпу. Старик подошел к Лоурел и сказал:

— Барышня, я вам орешков привез из Бигби. Подумал, может статься, у вас они и не растут. С прошлого урожая остались.

Он все еще держал свои свертки, объясняя, как в три часа ночи дошел пешком до перекрестка, чтобы попасть на автобус, а там уж до утра не спал, всю дорогу орешки щелкал, чтобы не заснуть.

— Только тут, в Маунт-Салюсе, я малость заблудился, — сказал он, протягивая коробку Лоурел. — Вот вам ядрышки. А скорлупу выкиньте, пожалуйста! — добавил он, отдавая ей и пакет. — Не хотелось мне сорить там, на кресле, такое оно теплое, мягкое. Пусть для следующего пассажира все будет чисто.

Он аккуратно отряхнул руки, потом повернулся к гробу.

— Дедушка, а кто это, знаешь? — спросил Венделл.

— Мистер Мак-Келва. Сдается мне, что он долго держался, сколько мог, — сказал мистер Чизом. — Жалко, что пришлось ему умирать так далеко от дома.

— Ты скажи-ка, на кого он похож? Любопытно мне, — спросила его миссис Чизом, пока он смотрел на гроб.

Старик немного подумал.

— Ни на кого, — сказал он.

— Клинт считал, что от такой хорошей шутки грех отказаться! — раздалось за спиной у Лоурел. Как видно, это была последняя фраза длинного разговора.

Она увидела, что почти вся адвокатская коллегия собралась и прошла за высокой зеленью так, что никто не обратил на них внимания. Они удалились в отцовскую библиотеку и стали беседовать между собою. Время от времени оттуда доносился смех. Лоурел почувствовала запах сигарного дыма. Все собрались там, кроме майора Баллока.

— Как там мой камин? — громко спросил майор Баллок. — Эй, кто-нибудь, присмотрите за огнем! — крикнул он на кухню. — В такую серьезную минуту без огня никак нельзя, верно? — Но сам он не спускал глаз с двери в прихожую, нетерпеливо высматривая, кто еще пришел.

Старая миссис Пийз раздвинула занавески, совсем как у себя дома, и наблюдала за въездной аллеей.

— Ого, вот и Томми явился, — объявила она.

Казалось, она подумывает, не придется ли прогнать его отсюда, как и этих ребятишек из Техаса, если они расшумятся под самыми окнами.

Новый посетитель вошел в комнату без благословения мисс Адель, тяжело оседая на пятки, с важным видом, постукивая палкой то слева, то справа.

Это был Том Фаррис, маунт-салюсский слепец. Он подошел не к гробу, а к роялю и постучал палкой по пустому вертящемуся табурету.

— Какой он довольный! — одобрительно произнесла мисс Теннисон.

Он сел — крупный, очень чисто одетый человек с выпуклыми, широко открытыми, как у статуи, глазами. Брюки у него были застегнуты криво. Лоурел подумала, что он приходил в их дом только настраивать рояль, и то Бог знает когда. Теперь он сел на тот же самый табурет.

— Но под покровом скромности он был всегда бесстрашен. Бесстрашен! — совершенно неожиданно продекламировал майор Баллок, стоявший в ногах гроба. — Вспомните, все вспомните тот день, когда Клинт Мак-Келва встал лицом к лицу с Белыми капюшонами[2]!

Пол душераздирающе заскрипел, когда майор стал вдруг раскачиваться, а голос его, поднявшись почти до крика, заполнил всю комнату, да, наверное, и весь дом.

— В тот раз Клинт приговорил человека за предумышленное убийство, а Белые капюшоны пустили слух, что они нападут на город из всех нор, щелей и дыр, чтобы вытащить этого парня из тюрьмы! Но Клинт тут же велел им передать, что расставит вокруг тюрьмы и здания суда маунт-салюсских добровольцев — при оружии и в полной боевой готовности. И они явились, Белые капюшоны, явились, только чуть пораньше назначенного часа, чуть пораньше, чем все мы собрались. И тут Клинт, Клинт, один как перст, выходит на крыльцо из дверей суда, останавливается перед ними и заявляет: «Что ж, входите! Тюрьма на втором этаже!»

— Мне кажется, это был вовсе не отец, — тихонько сказала Лоурел подошедшей Тиш.

Майор Баллок безудержно несся дальше:

— «Входите! — говорит он. — Но раньше снимите-ка ваши гнусные белые колпаки, покажитесь! Хочу видеть, кто вы такие, видеть всех до единого!»

— Он никогда не «актерствовал», как он говорил, — сказала Лоурел. — Ни на суде, ни в жизни. Он терпеть не мог «представлений».

— Он сказал: «Прочь в свои норы, крысы!» А они ведь были вооружены до зубов! — крикнул майор Баллок, вскидывая воображаемое ружье.

— Он старается представить отца таким, каким бы ему самому хотелось быть, — сказала Лоурел.

— Ну и Бог с ним, — грустно сказала Тиш, стоявшая рядом. — Не надо портить папе удовольствие.

— Но, по-моему, это как-то несправедливо — именно сейчас, — сказала Лоурел.

— И что же? Он всех их прогнал — вон из города, назад в леса, откуда они выползли. Досталось им на орехи! — разглагольствовал майор Баллок. — О, под покровом скромности он был…

— Но мой отец был и на самом деле очень скромен, — сказала ему Лоурел.

— Милая, что вы говорите? Вас же тут не было, радость моя. Вы сидели себе в Чикаго и рисовали картинки, — возразил майор Баллок. — А я видел своими глазами! Он бросил вызов этим негодяям — пусть бы посмели в него выстрелить! Он обнажил грудь — стреляйте!

— Нет, он вспомнил бы о маме, — сказала Лоурел. И тут же подумала: «А вот мама могла бы… В ней это было, в ней одной».

— Для меня до сих пор глубокая тайна, как он остался в живых, — сухо сказал майор Баллок. Он опустил воображаемое ружье. Он обиделся.

«Как удивительно мало мы знаем о людях, и все же как поразительно много мы о них знаем, — подумала Лоурел. — Все так непонятно».

— Ты как назвал этого человека, пап? — спросил Венделл, дергая за рукав своего отца.

— Замолчи. А то увезу тебя домой и не дам досмотреть до конца.

— Это мой отец, — сказала Лоурел.

Малыш посмотрел на нее, и рот у него приоткрылся. Она подумала, что он ей не верит.

Мужчины все еще разговаривали за зеленым заслоном:

— Клинт разыскивал свидетелей — как всегда, мороки не оберешься, и тут эта негритяночка заявляет: «Мы вот с ним все видели. Он — простой свидетель, а я — недостреленный свидетель».

Все расхохотались.

— «Верно, свидетели бывают разные, — говорит Клинт. — Я-то знаю, кого выбрать. Она — недостреленный свидетель, вот ее я и вызову!» Он во всем умел найти смешное.

— Потом он привел ее сюда, потому что у нас в доме до нее никто не смог бы добраться, — еле слышно сказала Лоурел, оборачиваясь к мисс Адель, которая уже отошла от входной двери: теперь, перед самыми похоронами, все равно никто не придет. — Не знаю, что тут смешного.

— Это, кажется, была Миссури? — спросила мисс Адель.

— И она все это слышит, — сказала Лоурел; Миссури собственной персоной в эту минуту показалась в вихре искр — она стояла на коленях перед камином, поправляя самое большое полено.

— Я всегда молю Бога, чтобы человек себя не узнал, когда другие про него рассказывают, — пробормотала мисс Адель. — Но, по-моему, они почти никогда и не догадываются.

Полено повернулось, как спящий в постели, и отсвет пламени залил всю комнату. Словно прожектором, он высветил в толпе мистера Питтса, взирающего на свои часы.

— Как все нереально, — еле слышно сказала Лоурел.

— Конец жизни человеческой на земле — весьма реальная вещь, — сказала мисс Адель.

— Нет, то, о чем все разговаривают.

— Они просто пытаются рассказать про жизнь человека и что жизнь эта кончилась. А как же иначе, по-вашему?

Здесь, в собственном своем доме, беззащитный перед людьми, которых он знал и которые знали его с самого детства, ее отец — так казалось Лоурел — в эту минуту подвергался самой большой опасности за всю жизнь.

— Да вы слышите, что они говорят?

— У них просто не очень-то складно выходит. Должно быть, оттого, что они думают о вас.

— Они говорят, что он был весельчак. И крестоносец. И ангел во плоти, — сказала Лоурел.

Мисс Адель улыбнулась, глядя в огонь камина.

— Им ведь тоже нелегко. И знаете, Лоурел, их немного подстегнуло чувство соперничества, здесь, в этой комнате, — сказала она. — В конце концов, когда Чизомы свалились нам на голову, нашим захотелось показать, что они тоже…

— Соперничество? При отце, когда он здесь лежит?

— Да люди ведь только люди, Лоурел.

— Но это его дом. И они — его гости. Они выставляют его в ложном свете, они его фальсифицируют, как сказала бы мама. — Лоурел как будто выступала в защиту отца, словно его вот-вот начнут судить, а не просто прощаться с ним в гробу. — Он не позволил бы говорить неправду. Ни за что. Никогда.

— Нет, позволил бы, — сказала мисс Адель. — Если бы правда могла кого-нибудь зря обидеть.

Я его дочь. Я хочу, чтобы сейчас люди говорили только правду.

Лоурел медленно повернулась спиной ко всем и слегка отстранилась даже от мисс Адель. Она скользнула взглядом поверх гроба и посмотрела в другую комнату, библиотеку отца. Его письменный стол был закрыт барьером зелени… Ей были видны только два книжных шкафа позади стола, похожие на два старых заплатанных бархатных плаща, повешенных на стену. Целая полка Гиббона тянулась через один шкаф, как тяжелый пояс. Она так и не прочла отцу ту книгу, которую ему хотелось. Не то она ему читала, не то!.. Она поняла свою последнюю ошибку, и эта ошибка тенью легла на прошлое рядом с другими.

— Ведь могли бы они ради него сделать хоть эту малость — постараться помнить его, каким он был, — сказала Лоурел.

— Какая же это малость, — сказала мисс Адель. — Я всей душой верю, что это главное. — Вдруг ее голос зазвучал предостерегающе: — Полли!

В эту минуту Фэй ворвалась в гостиную. На ней переливался блеском черный шелк. Глядя в одну точку, она пробежала среди расступившихся людей прямо к гробу.

Мисс Адель неприметным, легким движением притянула Лоурел к себе, освобождая дорогу для Фэй.

— Нет! Остановите, остановите ее! — сказала Лоурел.

Фэй добежала до гроба и обхватила подушку.

— Ой, какой же он красивый стал, как убрали эти жуткие мешки и эту жуткую повязку с глаза! — надрывно прокричала она.

— Не тратит времени даром, погодите, вот-вот даст себе волю, — сказала миссис Чизом. — Даже меня не заметила.

Фэй с воплем оглянулась.

Сис, огромная, грузная, поднялась с места.

— Я тут, Ванда-Фэй, — сказала она. — Иди ко мне, поплачь у меня на груди.

Лоурел закрыла глаза, внезапно поняв, почему Чизомы показались ей такими знакомыми. Она могла их встретить и в ту ночь, в больничной приемной, в любую горькую минуту, в прошлом или в грядущем — огромное путаное семейство, скопище людей, которые не могут понять смысла того, что с ними происходит.

— Отойди! Кто это их сюда позвал? — закричала Фэй.

— Я! — сказал майор Баллок, сияя от восторга. — Разыскал без малейших хлопот! Клинт все их адреса записал за день до приезда в Новый Орлеан, в конторе, и мне оставил.

Но Фэй уже повернулась к нему спиной. Она налегла на край гроба.

— Ой, миленький, вставай, поднимись! — затянула она.

— Прекратите же это! — сказала Лоурел, обращаясь ко всем.

— Ничего, ничего, — сказала мисс Теннисон тем, кто стоял у гроба.

— Убивается, — сказала миссис Чизом. — Точь-в-точь как я. Бедная крошка, бедная Ванда-Фэй.

— Ох, судья, за что же ты меня так наказал? — запричитала Фэй, и тут из-за зеленой стены появился мистер Питтс и положил руку на крышку гроба. — Ох, судья, зачем ты ушел, зачем бросил меня одну? Где же твоя справедливость?

— Будьте храбрым маленьким солдатом, — сказал майор Баллок, приближаясь к Фэй, — я уверен, вы все можете.

— Ей-то нужен был такой муж, Ванде-Фэй. Потому и надо бы ему в живых остаться. Конечно, он был обузой, ни на минутку она от него не отходила, да ведь ты бы хоть сейчас опять за это взялась, правда, деточка? — спросила миссис Чизом, тяжело поднимаясь. Она раскрыла объятия и, переваливаясь, пошла к дочери. — Если бы он к тебе вернулся, вот сейчас, а?

— Боже мой, — прошептала Лоурел.

Фэй крикнула прямо в гроб:

— Судья! Ты надо мной надсмеялся!

— Попрощайтесь-ка с ним, да и дело с концом, душа моя, — сказал майор Баллок, пытаясь обнять плечи Фэй и слегка теряя равновесие. — Самое лучшее — поцелуйте-ка его…

Фэй замахала руками, удары посыпались на майора Баллока, на мистера Питтса и на Сис; она чуть было и на мать не набросилась с кулаками. Огрызнувшись на Лоурел, она вывернулась из рук у подоспевшего на помощь пастора и бросилась поперек гроба, вслепую тыкаясь губами в лицо, лежащее на подушке. Но тут мисс Теннисон Баллок силой оттащила вопящую Фэй от гроба и увела в библиотеку, за стену зелени. Позади осталось лежать опрокинутое кресло судьи Мак-Келва.

Лоурел стояла, не сводя глаз с неподвижного лица покойника, а голос миссис Чизом заглушал переполох в библиотеке:

— Вся в мать пошла, в меня. Но я не так-то легко отступилась от ее отца. Меня голыми руками не возьмешь. Я весь дом разнесла, когда меня оттаскивали от гроба.

— А где же доктор? Прячется? — спросила старая миссис Пийз.

— Ничего с ней не будет, — сказал доктор Вудсон. Кроме Тома Фарриса, который сидел и спокойно ждал, и майора Баллока, последовавшего за Фэй, все мужчины сгрудились в прихожей.

— Дайте мне свои ручки, — донесся из библиотеки голос майора Баллока.

— Кусается! — (Сестра Фэй.)

— И неудивительно. Легко ли расстаться с воплощением добра? — (Майор Баллок.)

Услышав его голос из другой комнаты и не видя его, Лоурел поняла, что он здорово напился.

— А почему же он такой злой? — взвизгнула Фэй. — Почему сделал мне такую гадость?

— Не плачь! Сейчас пристрелю гадкого дядьку. Где тут гадкий дядька? — прозвенел голосок Венделла. — Только не плачь!

— Нельзя его застрелить, — сказала Сис. — Я тебе говорю, понял?

— Тряхните-ка ее хорошенько, — рассудительно сказала миссис Чизом.

— Наверно, она давно ничего хорошего не ела, ни домашней еды, ни свежих овощей не пробовала, — проговорила мисс Теннисон Баллок. — Вот и сказалось. Шлепните-ка ее легонько, и все.

На минуту все стихло, и Лоурел в последний раз посмотрела на своего отца — лишь она могла видеть, каким он стал. Мистеру Питтсу удалось добиться только одной иллюзии: казалось, прожитой жизни судьи все еще угрожает опасность. Но ведь сейчас уже все прошло.

— Он любил мою маму, — произнесла Лоурел в тишине.

Она подняла голову; Тиш подошла к ней, встала рядом, Том Фаррис все так же ждал в глубине комнаты. Мистер Питтс терпеливо стоял за зеленью. Когда он вышел из укрытия и приступил к своим обязанностям, Тиш едва заметно подмигнула Лоурел, словно помогая ей снять с себя наконец тяжесть этой крышки, дать гробу закрыться.

Потом мистер Питтс, словно двигаясь силой собственной неуязвимости, провел гроб сквозь расступившиеся ряды и последовал за ним; в мгновение ока гроб был завален цветами. Последней подошла мисс Адель — очевидно, она все время была здесь, сидела в кресле судьи, прислонив усталую голову к старой коричневой спинке.

Лоурел, мисс Адель и Миссури вместе вышли, следя, как выносят гроб. Игравшие во дворе дети и тявкающая собачонка смотрели, как выплывает гроб и как следом выходят люди. Двое детишек забрались на крышу грузовика и махали Венделлу. Руки у них были полны цветов. Они оборвали все «Серебряные колокольчики».

Пресвитерианскую церковь в Маунт-Салюсе выстроило семейство Мак-Келва, и лестницу они сделали самую крутую во всем городе, чтобы не уступала по высоте лестнице ратуши, стоявшей напротив. Лоурел со своего места на скамье, издавна принадлежавшей их семейству, слышала, как семь человек — члены коллегии или их сыновья и Буба Чизом в своей штормовке — вносят наверх неимоверную тяжесть — судью Мак-Келва в гробу. Ей было слышно, как они спотыкаются.

— Отче небесный, да послужит сие напоминанием, что все мы до единого сотворены силой страшной и чудотворной, — произнес над гробом доктор Болт, склонивши голову. Как будто похоже на слова из молитвы, которую судья Мак-Келва произносил перед обедом? Больше Лоурел ничего не слышала. Она смотрела, как доктор Болт продолжает службу, но все, что он говорил, казалось не громче бесшумных движений его носового платка — он все время вытирал лоб, проводил по щекам и снова по лбу.

Все остались на местах, только семья — Лоурел, Фэй — и Баллоки прошли вперед и встали в притворе позади гроба. Лоурел увидела, что церковь не вмещает всех, кто пришел. Везде по стенам стоял народ, затемняя цветные витражи окон: негритянский Маунт-Салюс тоже явился, и все чернокожие оделись в черное.

Вниз по ступеням хлынули все вместе. Гроб плыл впереди.

— И суждено было Ему спуститься туда, откуда Он вознесся, — сказала мисс Верна Лонгмайер, оказавшись внизу. — Разодрана посередине. — Обеими руками она по казала, как рвут ткань по шву. — Гефсиманский сад, — добавила она и с победоносным видом повернулась и пошла в другую сторону.


Каждая машина почему-то задевала изгородь и звякала, въезжая на кладбище. Процессия прошла в чугунные ворота, коленопреклоненные ангелы и переплетенные виноградные лозы на них поблескивали темно, как паточные леденцы. Впереди, на вершине холма, толпились крылатые ангелы и статуи почивших граждан в старомодных одеяниях; они стояли, словно на перекличке, среди колонн, обелисков и елей, напоминая дружную компанию туристов — пассажиров на палубе корабля, где все друг друга знают, — степенные участники небольшой провинциальной экскурсии, собравшиеся в путь, который потом будет им сниться.

— Как я рада, что большая камелия расцветает, — сказала Лоурел. Она почувствовала, как ее руку в перчатке сжала рука мисс Теннисон, когда Фэй с другой стороны заговорила:

— Уж не знаю, какой идиот мог подумать, что я собираюсь хоронить моего мужа рядом со старой женой? Он будет лежать на новом кладбище.

Лоурел обвела глазами памятники, отмечая могилы семьи Мак-Келва, и нашла любимую камелию отца, старинную Chandlerii Elegans, которую он посадил на могиле ее матери, — деревце разрослось и походило на лошадку, покрытую попоной из живых и увядших цветов и стоящую на ковре опавших, потускневших лепестков.

Лоурел никогда не приходило в голову, что в Маунт-Салюсе может быть новое кладбище. Это было похоже на путешествие на ту сторону Луны. Процессия остановилась. Лоурел увидела, что дальше идет слишком плохая дорога и по ней проберется только похоронный автобус. Все вышли на траву у глинистой заброшенной дороги. Грузовик затормозил прямо позади их машины, едва не задев ее жестяным номером на бампере.

«Заботься о ближних, пока ближним не придется позаботиться о тебе…»

— Зачем мы сюда приехали? — спросил Венделл, и голосок его далеко разнесся на просторе, невесомый, как пух чертополоха.

— Венделл Чизом, надо же людям кончить то, что начали? Говорила я тебе, пожалеешь еще, что напросился, — сказала Сис.

Они побрели через поле. Там уже было несколько десятков могил, одинаково утыканных неувядаемыми рождественскими букетиками из пластмассы.

— Ну как, все идут куда надо? — громко спросила мисс Теннисон, обводя глазами толпу, топчущую молодую травку. — Помогите-ка кто-нибудь Тому Фаррису дойти до участка.

Издали был виден навес, воздвигнутый над местом для могилы; ее, как нарочно, вырыли в самом дальнем углу кладбища. Когда стали подходить ближе, вдруг разом захлопали крылья и отовсюду, как с пашни, поднялись стаи птиц, они летели с промежутками, повторяя очертания поля, словно старой карты, на которой еще делают новые знаки, но в полете карта смялась, скомкалась.

Мистер Питтс уже опять стоял в ожидании под навесом. Семья заняла заранее приготовленные места. Справа от Лоурел сидела Фэй, жеманно прижав к щеке руку в черной перчатке. Гроб, стоящий над вырытой могилой, теперь был на уровне их глаз.

Мисс Теннисон, сидя, как и прежде, слева от Лоурел, прошептала ей на ухо:

— Оглянись-ка. Школьный оркестр. Еще бы им здесь не быть! И эти трубы, их гордость, и эту форму — все дал им Клинт, видишь, как щеголяют! Ну-ка передайте им, чтобы не зевали. Иначе они никогда не начнут играть.

Под навесом мистера Питтса Лоурел чувствовала острый запах цветов, оживших на свежем воздухе, и сырой запах могильной глины. Их стулья были установлены на фисташковой, лишенной запаха нейлоновой травке мистера Питтса. Но все же и эта травка отзывалась, как и все кругом, дрожью на дрожь земли под ногами; новое кладбище шло вдоль самой обочины новой автострады.

Доктор Болт занял свое место и произнес надгробное напутствие. И опять Лоурел не уловила ни одного слова из его речи. Пожалуй, она не услышала даже школьного оркестра. Шум с дороги накатывал на нее, как вздымающиеся и опадающие волны вечного океанского прибоя. Они оглушали ее, как горе. Блеск ветровых стекол вспышками света дробился в ее слезах. Но вот рядом с ней черная рука Фэй соскользнула со щеки — пригладить волосы. Все было кончено.

— Должна сказать вам, Лоурел, что похороны вышли чудесные, — сказала Дот Даггет, как только все поднялись и доктор Болт прошел мимо, пожимая руки всей семье. — Я видела всех, кого знаю, всех знакомых. Весь старый Маунт-Салюс был представлен полностью.

Дот смотрела на Лоурел глазами старой киноактрисы. Она послала воздушный поцелуй всем остальным и попрощалась, нарочно не замечая мисс Теннисон Баллок.

Первыми сорвались с места оркестранты. Красные с золотом, они понеслись по траве к своему старому драндулету. Венделл мчался за ними по пятам. На дороге он отыскал свой грузовичок, забрался в кузов и бросился на пол ничком, раскинув руки.

Остальные двигались медленнее.

— Кто-нибудь помогите старому Тому Фаррису, — сказала мисс Теннисон.

Лоурел пропустила их вперед и попала прямо в объятия Миссури. Не успели они отойти, как снова на землю опустились птицы — это были скворцы. Подпрыгивая и приплясывая, они ворошили землю желтыми весенними клювами.

4

Огонь в гостиной, смилостивившись, угас. Миссури с мисс Теннисон расставили по местам кресла в обеих комнатах и в столовой, а подружки, все вместе, успели завести часы над камином, поставить стрелки — было всего десять минут первого — и раскачать маятник.

Из столовой донесся протяжный стон мисс Теннисон Баллок, такой стон всегда означал, что блюдо удалось на славу, это было суфле из цыпленка ее собственного изготовления. Она позвала всех в столовую.

Фэй глазела на накрытый стол, а мисс Теннисон, Тиш и несколько подружек расставляли тарелки и блюда. Миссури снова надела передник, но кладбищенская глина все еще липла к ее подошвам. Она внесла большой кофейник и, поглядевшись в его блестящий бок, подняла к Лоурел улыбающееся лицо.

— Смотри! — сказала она тихонько. — Дом наш стал совсем как в прежние времена. Как в прежние времена!

— Вы уже видели? Вот он, виргинский окорок! — сообщила Лоурел жена пастора таким тоном, словно все шло как надо; она протянула Лоурел крекер с маленьким красным ломтиком и заторопилась к своему супругу.

Как только она исчезла за дверью, майор Баллок внес в столовую серебряный поднос — на нем стояли несколько бутылок и кувшин, окруженный серебряными кубками и высокими стаканами.

— Ванда-Фэй, тут у тебя столько добра, что одинокой женщине на весь век хватит, — сказал Буба Чизом, держа обеими руками сандвич с ветчиной.

— По-моему, все сошло очень прилично, — сказала Фэй.

— Бедная крошка! — сказал майор Баллок. И, протягивая ей серебряный кубок с разбавленным виски — она и не подумала его взять, — повторил: — Бедная крошка! Вы ведь знаете, что вам достался дом и все, что вам захочется из вещей. У Лоурел своя хорошая квартира в Чикаго, и она свою долю получит, мы уж позаботимся…

— Ох, Господи, — сказала старушка миссис Пийз.

— Я-то уж знаю, чей это дом, — сказала Фэй, — А вот кое-кому придется зарубить себе на носу, чей он.

Майор Баллок поднял кубок, который протянул было Фэй, и сам осушил его.

— Ну, могу сказать, что ты молодец, Ванда-Фэй, — сказала миссис Чизом. — Сегодня я очень гордилась. И за тебя тоже гордилась. Какой гроб! Прямо-таки хотелось выхватить из-под него и забрать для Роско.

— Нет уж, спасибо, — сказала Фэй. — Гроб мне влетел в копеечку, думаю, что это всякому ясно.

— Ну да и я постаралась. И мне сдается, что сидит сейчас Роско там, наверху, и знает об этом, — сказала миссис Чизом. — А мне больше ничего и не нужно.

— А сколько ты народу собрала! — сказала Сис. — Даже если негры эти не в счет.

— Я и сама довольна, — сказала Фэй.

— А поначалу ты вроде не так уж и обрадовалась нам, — сказала Сис. — Или, может, мне померещилось?

— Ну-ну, вы же сестры, — сказала миссис Чизом. — И знаешь, я очень рада, что ты дала себе волю как раз вовремя, Ванда-Фэй, — продолжала она и погрозила пальцем. — Всему свое время, всему свое место. Попробуй-ка выжать у них слезинку потом, когда они разойдутся по своим домам, — им до твоего горя и дела мало. Только на нервы им действует.

— Ванда-Фэй, ты уж прости, только мне тут больше прохлаждаться некогда, — сказал Буба Чизом, вручая ей свою пустую тарелку. — У аварийной бригады времени в обрез, а у нас в Мадриде дел невпроворот.

— Тогда поехали, — сказала Сис, вставая во весь рост. — Пора отправляться, пока ребятишки не сцепились и Венделл опять чего-нибудь не натворил. Венделл Чизом, — сказала она мальчугану, — можешь передать своей матери: первый и последний раз я взялась за тобой приглядеть, да еще на похоронах. — Она подошла к Лоурел и стиснула ее руку. — Мы все очень вашего старичка уважали, хоть он и не продержался, чтобы с нами познакомиться. Кто бы он там ни был, а мы всегда знали, что он — свой человек, простецкий.

Входная дверь осталась открытой, и было видно, как старый дедушка, в шляпе, расхаживает кругом и смотрит на деревья. На орешнике распустившиеся листики расселись густо, как зеленые пчелы в улье из солнечного света. И на шляпе старика было тоже что-то яркое — засунутый за ленту обратный билет до Бигби.

— Ванда-Фэй, — сказала миссис Чизом, — я хочу тебя спросить: кого ты еще пустишь в свой дом, кто тут будет жить, кроме тебя?

— На что это ты намекаешь? — спросила Фэй, впиваясь в нее злыми глазами.

— Правду сказать, так тут поместилось бы все наше семейство, сколько нас есть, — сказала миссис Чизом. Она вернулась в холл и посмотрела вверх, на лестницу с белыми перилами. — Если уж нам взбредет в голову возвращаться в штат Миссисипи. — Она вышла из комнаты, и они услышали, как она прохаживается по террасе. — Отличный пансион из этого дома выйдет, если ты уговоришь свою мамочку приехать и заняться хозяйством, — сказала она.

— Господи Боже! — воскликнула мисс Теннисон Баллок.

— Мама, — сказала Фэй, — знаешь, что я тебе скажу? Возьму-ка я да и поеду с вами. Поеду домой, со своими, в Техас. — Подбородок у нее задрожал. — Слышишь?

— А сколько ты собираешься погостить? — спросила миссис Чизом, подходя к ней поближе.

— Сколько захочу.

— Вы хотите прямо сейчас ехать с ними? — спросил майор Баллок, подходя с другой стороны.

— Майор Баллок, — сказала она, — мне кажется, что, если человек может даром проехаться до самого места, хоть в один конец, тут уж рассуждать некогда. И кстати, я пока не разбирала свой чемодан.

— Ты бы объяснила: чего ради ты срываешься с места? А может, я не слыхала, — сказала Сис. — Что ты скажешь?

— Мне просто хочется повидать хоть кого-нибудь, кто со мной одним языком говорит, чего тебе еще объяснять? Где Де Витт? — спросила она. — Вы его не взяли?

— Де Витт? Да все там же, в Мадриде. Все хандрит с тех самых пор, как ты выскочила за судью Мак-Келва и забыла ему лично прислать приглашение на свадьбу, с золотым обрезом, — сказал Буба.

Фэй ответила кривой улыбочкой, не разжимая губ.

Миссис Чизом сказала:

— Я говорю: «Послушайте, Де Витт! Вы ей как брат, все равно что Буба или покойный Роско, ну и ведите себя как подобает, перестаньте вы дуться, поехали с нами на похороны. В Лейк-Чарльзе cядете за руль». Но Де Витт это же Де Витт, ему надо, чтобы все были на его стороне.

— Он-то говорит на моем языке, — сказала Фэй. — Мне много чего надо сказать Де Витту.

— Да только придется встать у него под окнами и орать погромче, если уж тебе так надо, — сказал Буба. — У него там всюду разное чужое барахло понапихано, повернуться негде. Не проберешься через разные там пылесосы, моторы, колонки из ванных, старые вентиляторы — и хоть бы что работало. Ничего он не починил. Сам из дому не выберется, и тебе туда не пролезть.

— Я с него эту хандру живо сгоню, — сказала Фэй.

— А он только того и ждет, как я понимаю, — сказала Сис. — Только на твоем месте я бы ни за что ему не потакала.

— Я хоть всю дорогу в кузове простою, вместе с ребятишками! — крикнула Фэй, круто повернулась и понеслась наверх.

— В конце концов устроишься у меня на коленях, — сказала ее мать. — Я тебя знаю. — Она протянула руку и придержала поднос, который проносили мимо. — Я бы прихватила немного этой ветчинки, пожалуй, — сказала она Тиш. — Вам она, наверно, ни к чему.

Лоурел пошла наверх следом за Фэй и остановилась в дверях спальни, пока Фэй запихивала вещи с туалетного столика в набитый до отказа чемодан.

— Фэй, я хочу сказать вам, когда я уеду, — сказала она. — Тогда нам не грозит опасность столкнуться.

— Вот хорошо, лучше и не надо.

— Я даю себе три дня. В понедельник я улетаю из Джексона трехчасовым самолетом. Отсюда уеду часов в двенадцать.

— Ну и прекрасно! — Фэй захлопнула чемодан. — Поглядим, как вы слово держите. Иду, мама! Не вздумайте там без меня уехать! — заорала она через голову Лоурел.

— Фэй, мне хочется спросить еще вот о чем, — сказала Лоурел. — Почему вы мне так сказали о вашей семье? Когда мы разговаривали в гостинице?

— А что я такого сказала? — вызывающе бросила Фэй.

— Вы сказали, что у вас никого нет — нет семьи. Вы солгали о своей семье.

— Ну и что? Все врут, а мне нельзя, что ли? — сказала Фэй.

— Нельзя лгать, что они все умерли.

— Я тут похуже разных врак наслушалась! — крикнула Фэй. Она никак не могла поднять чемодан, и Лоурел, словно только сейчас увидев, что Фэй трудно, инстинктивно попыталась ей помочь. Но Фэй оттолкнула ее, потащила чемодан волоком и заковыляла вниз по лестнице, с грохотом спуская чемодан впереди себя со ступеньки на ступеньку. Она уже надела свои зеленые туфли.

— По-моему, вам очень полезно побыть денек-другой в родной семье, — сказала мисс Теннисон Баллок. Все стоя ждали в столовой. — Поедите там вдоволь свежих овощей и все такое.

— Да уж в нашей семье хоть ханжей нету, — сказала Фэй. — Если я им не ко двору, они бы мне в глаза сказали.

— Когда вы вернетесь? — спросил майор Баллок, слегка покачиваясь.

— Когда надумаю.

Часы пробили половину первого.

— Ух, до чего я ненавижу этот древний будильник! — крикнула Фэй. — Первым делом его выкину.

Старого мистера Чизома они должны были подвезти до автобусной станции, чтобы он не заблудился.

— Эх, сколько у вас тут белочек пропадает, да каких жирных! — сказал старик, наклоняясь к Лоурел, и вдруг поцеловал ее на прощанье, чего она никак не ожидала.

Наконец все сели в грузовичок и покатили к шоссе.

— Бедная маленькая женщина. Слишком тяжела эта ноша, в одиночку ей бы не сладить, — сказал майор Баллок, махая им вслед.

Теперь из всех Чизомов на виду оставался только Венделл — он стоял у заднего борта. Выхватив из кобуры один из игрушечных пистолетов, он на ходу расстреливал всех, только его тоненький, пронзительный голосок раздавался:

— Пу-у! Пу-у! Пу-уф!


Немногие оставшиеся вернулись в дом. На серебряном подносе в холле была набросана куча визитных карточек, как будто кто-то собирался построить из них домик. Рядом лежала коробка из-под конфет с хорошенькой девушкой на пыльной крышке.

— Не понимаю, зачем старый мистер Чизом отдал мне все свои орехи, — со вздохом сказала Лоурел. — Да еще поцеловал меня на прощанье.

Мне кажется, он думал, что вы — Фэй, — ласково сказала мисс Адель.

— Сделаю-ка я себе немножко пунша, — сказала мисс Теннисон, подсыпая сахару в стакан. — А знаешь, Лоурел, кто все время, ну прямо все время был у меня на уме? Бекки!

— Конечно! — сказала мисс Адель.

— И я без конца благодарила небеса, что ее с нами не было. Как я рада, дитя мое, что твоей матери не пришлось это пережить. Рада, что ты была тут, а не она.

— Фу! Я так на вас сердита, что вы не забрали себе дом, — сказала Лоурел старая миссис Пийз. — Ведь мне-то придется по-прежнему жить рядом. — И она ушла домой.

Остальные тоже стали расходиться.

— Руперт, я убить тебя готова! Зачем ты приволок сюда этих Чизомов? — сказала мисс Теннисон, когда майор взял ее под руку.

— Я думал, что она только и мечтает их повидать, бедная малютка. И Клинт дал мне списочек, когда уезжал в Новый Орлеан. На случай, если они ей понадобятся.

— Вот и понадобились, — сказала мисс Адель.

— До сих пор не верится! — сказал во всеуслышание майор Баллок, идя рука об руку с мисс Теннисон к старому «крайслеру». — Не могу поверить, что все мы ушли и оставили его там, в земле.

— Руперт, — сказала мисс Теннисон, — послушай-ка меня. Надо поверить. Постарайся поверить. Слышишь, что тебе говорят? Бедный Клинтон сейчас уже на небесах.

Мисс Адель заглянула на кухню, и Миссури зазвенела там стаканами. Мисс Адель на минуту подняла свои ничем не занятые руки и уронила их снова.

Лоурел коснулась ее руки и проводила ее взглядом, когда она уходила.

Часть третья

1

Лоурел, стоя на коленях, возилась с ирисами, которые все еще тянулись неровной цепочкой вдоль заднего фасада дома к кухонной двери. В ее чемодане нашлись темно-синие брюки и голубая кофточка — она захватила их машинально, вместе с блокнотом для рисования. Она чувствовала, как весеннее солнышко ласково припекает ее склоненную шею, и слушала, что говорят ее гостьи. Они сидели в сторонке позади нее, на солнце.

— Ну, из дому мы ее отправили, — сказала мисс Теннисон Баллок. — Фэй-то уехала!

— Погодите радоваться, — сказала старая миссис Пийз.

Пожилые дамы все четверо чувствовали себя в этом дворике как дома. Кардиналы, слетая с нависших веток кизила, поклевывали что-то возле их скрещенных ног. На самой вершине фигового дерева сидел пересмешник, безмолвный, как часовой на посту.

— Сколько я времени даром потеряла, огорчаясь за Клинта. Но он уже на небесах. А раз уж она теперь в Техасе, я могу сидеть себе спокойно на солнышке и радоваться за нас с вами, — сказала мисс Теннисон. Она сидела в старом шезлонге, утопая в нем, как в гамаке. — Правда, майор со дня на день ждет ее обратно.

— Но она же не останется, как вы думаете? Остаться в Маунт-Салюсе без мужа? — спросила миссис Болт, жена пастора. И тут же себя утешила: — Нет, ее ненадолго хватит. Уедет непременно.

— Ну, я бы на вашем месте на это не рассчитывала, — сказала старая миссис Пийз. — Вы же видели, из какой она семейки.

— Подумайте-ка сами, захочет ли она жить под другой крышей или тут остаться, вот и поймете, — сказала мисс Теннисон.

— А при нем чем она тут занималась? — спросила миссис Болт.

— Да ничем, сидела да ела, — сказала мисс Теннисон, — а сама все время притворялась, что ест как воробышек.

— Ей только и оставалось, что питаться. Раз не к чему руки приложить, — сказала миссис Пийз, приподнимая шаль невероятных размеров, которую она вязала в матовом отсвете цветущего дерева.

— Ну что вы, разве не знаете, сколько забот и хлопот в таком огромном доме. — Мисс Адель подняла голову. Почти незаметная насмешка, обычно звучавшая в ее голосе, снова зазвенела в этих словах.

— Ну, не то чтобы в доме был хаос. Впрочем, да! — сказала мисс Теннисон. — В каком состоянии они его бросили, когда уезжали, я и говорить не стану, в каком виде мы с Адель все тут нашли.

— Наверно, и кровать была не застлана? — попыталась угадать жена пастора.

— Что ж, может, он был с ней счастлив. Больше вы от меня ничего не слыхали и не услышите, — сказала мисс Теннисон.

Дикие флоксы, голубые, как озеро, окружали мисс Адель Кортленд, и она сказала:

— О да, он в ней души не чаял.

— Не чаял. Вот именно. Вы точно сказали, — подтвердила мисс Теннисон.

Лоурел продолжала выпалывать сорняки. Протягивая руку к каждому стебельку, она словно слышала голос матери, называвший сорняк по имени: «Крапива», «Это просто бурьян», «Ну-ка вон отсюда, гадкий вьюнок!».

— Если уж и не чаял души, то никак не за игру в бридж. Ей больше по силам в подкидного дурачка играть, — сурово сказала старая миссис Пийз.

— Да он ее просто обожал, все мужчины такие. Мне бы только хотелось, Лоурел, задать твоему дорогому папочке один-единственный вопрос, если бы он сюда вернулся хоть на минутку, — сказала мисс Теннисон. Она с трудом наклонилась вперед и прошипела: — Куда девался его здравый смысл?

— Не так уж он был стар, — подхватила миссис Пийз. — Я ведь старше его. Правда, ненамного.

— Мужчина может сочувствовать такому ребенку, как Фэй, и все же не заходить так далеко, — сказала мисс Теннисон. Она окликнула Лоурел: — Лоурел, ты знаешь, когда он привез ее в ваш дом, она понятия не имела, как отделить желток от белка.

— И он тоже, — сказала мисс Адель.

— «Сковородки» — она так всю кухонную посуду называла, все вещи, которые остались на кухне после твоей матери, Лоурел. Сама знаешь, такие слухи разносятся по городу в мгновение ока. До чего дошло, даже говорить неприятно, — сказала мисс Теннисон, — но по воскресеньям, когда Миссури нельзя было затащить в дом никакими силами, они прямо из церкви отправлялись обедать в отель, в тамошний ресторан.

Пересмешник на верхушке дерева распушил перышки, и песенка его полилась водопадом.

— Ох, до чего же грустно было на них смотреть, — сказала старая миссис Пийз, согнувшись над своим вязаньем, как краб.

— Мы с майором проходим тут мимо, когда возвращаемся из церкви домой. И вот каждое божье воскресенье мы видели их за грязным оконным стеклом, — сказала мисс Теннисон. — Сидят воркуют, а стол-то без скатерти.

— Как хорошо, что вы мне напомнили про воскресенье, — сказала миссис Болт. — Осталось всего два дня, а мой муж еще не прочел мне свою проповедь. — Она распрощалась и ушла.

— Ишь всполошилась! А между прочим, ее муженек и надгробное слово не мог сказать, чтобы было достойно Клинта, — сказала мисс Теннисон, откидываясь на спинку старого шезлонга. — Тогда я как-то не заметила, только потом до меня дошло.

— Да все в этот день было не на высоте, если уж говорить начистоту, — сказала старая миссис Пийз.

— Ничего, можете говорить. Я знаю, вы в претензии к майору, — сказала мисс Теннисон. — Я и сама никогда не пойму, как он мог настолько забыться, чтобы созвать всех этих Чизомов. Он сказал, что они просто добрые старые англосаксы. А я сказала…

— Баптисты удержу не знают, — сказала миссис Пийз. — Только впустите их, и управы на них не сыщешь, если уж попадут на похороны. Когда эти Чизомы всей семьей закатили концерт, я подумала: хочешь уцелеть в этом бедламе — сиди и молчи, как мышь.

— А по-моему, эти Чизомы вели себя нисколько не хуже нас, — сказала мисс Адель. — Если уж говорить о поведении.

— Адель, как все учительницы, считает, что все себя одинаково плохо ведут, — сказала мисс Теннисон.

— Конечно, они были несколько менее элегантны, — сказала мисс Адель. — Только и всего.

— И, как ни печально, Фэй оказалась нисколько не лучше своей родни. Хотя она и воображает, что им до нее далеко, сказала мисс Теннисон.

— Слышали, как она накричала на сестру? Не пожелала всплакнуть у нее на плече, — сказала старая миссис Пийз.

— Что ж, мы с вами отлично знали, на что Фэй способна, — сказала мисс Теннисон. — Ей все нипочем. Устроила истерику — и не остановить. Мне самой стало плохо, когда я ей закатила пощечину.

— Странно, конечно, — сказала мисс Адель, — но, по-моему, Фэй устроила истерику потому, что решила: так полагается. И вышло у нее на славу — с ее точки зрения, конечно! — добавила она торопливо, прежде чем ей возразили. — Хотела, чтобы ее мужа похоронили как можно лучше — самый дорогой гроб, самый лучший участок на кладбище…

— Самый лучший! У самого шоссе! Грузовики ревели как бешеные, совсем заглушали голос доктора Болта — ни слова не слышно. Даже с наших хороших мест, — перебила ее мисс Теннисон.

— …и самая несчастная вдова, — докончила мисс Адель, — уж она постаралась как можно лучше изобразить убитую горем вдову.

Пересмешник наверху залился нескончаемой трелью, перебивая мисс Адель.

— Мне хотелось ей шею свернуть, — сказала мисс Теннисон.

— А чего же еще ждать от баптистки? Все они такие, их не переделаешь, — заявила миссис Пийз.

— Ну конечно, по-вашему, я тоже баптистка, — сказала мисс Адель, и на щеках у нее появились ямочки.

— Слушайте, Адель, да вам тоже было противно смотреть на Фэй, не меньше, чем нам всем, — сказала мисс Теннисон.

— Так и знала, что вас поставят на место! — торжествующе сказала старая миссис Пийз.

— А я ставлю себе такую же плохую отметку, как и другим, не беспокойтесь, — сказала мисс Адель.

— Ну, я-то за себя нисколько не стыжусь, — сказала мисс Теннисон. — Вот за нее мне до сих пор стыдно: как она ни с того ни с сего махнула нам ручкой и укатила с этими Чизомами. Может, она думала, что мы ее не отпустим. Но мы, кажется, не очень-то упрашивали ее не покидать нас. — И мисс Теннисон поудобнее уселась в своем шезлонге.

— По правде говоря, — сказала мисс Адель, — Фэй никак не сдавалась, не то что мы все. А ведь мы-то знали судью Мак-Келва лучше и лучше понимали, что делается. Майор Баллок сразу же хватил лишнего, да и другие — только откроют рот, тут же скажут какую-нибудь чепуху.

— Адель! Вы просто обожаете себя терзать. Самой ведь противно так говорить, как и всем нам, — заявила мисс Теннисон.

— Но я так думаю.

— Ну а я во всем виню только этих самых Чизомов. Всю их семейку, — сказала старая миссис Пийз.

— А по-моему, Фэй решила, что завоюет уважение всего Маунт-Салюса, если будет так себя вести на глазах старых друзей судьи, — сказала мисс Адель. — Видно, решила, что тут как раз и случай самый подходящий.

— Да, надо бы ей у кого-нибудь поучиться, как себя вести, — безапелляционно заявила мисс Теннисон.

— Судя по всему, что мы видели, Фэй старалась превзойти собственную матушку, — сказала мисс Адель под песенку пересмешника.

— Но она же при всех сказала прямо в лицо миссис Чизом, что лучше бы ей не приезжать! — сказала мисс Теннисон.

— И все же подражала она во всем именно матери, — сказала мисс Адель. — Но это в вину не вменяется, верно, Лоурел?

Лоурел уже дошла вдоль клумбы до кухонной двери и сидела на ступеньках, глядя на дам.

— Мне показалось, что, если бы Фэй не успела так ловко обернуться, они бы взяли да и въехали сюда всем скопом, — сказала старая миссис Пийз. — Когда старшая миссис Как-ее-там вышла за дверь, у меня сердце замерло, честное слово.

— Что же нам теперь, всем из-за нее расстраиваться? — спросила мисс Теннисон.

— Если ничего другого не придумаем, то придется и пожалеть, что поделаешь, — сказала мисс Адель. — Правда, Лоурел?

— Ну, отвечай! — воскликнула мисс Теннисон. — Будешь ты ее жалеть или нет?

— Ей кошка язык откусила, — сказала старая миссис Пийз.

— Надеюсь больше никогда с ней не видеться, — сказала Лоурел.

— Ну вот, девочка моя, наконец-то сказала правду, — подхватила мисс Теннисон. — Всем нам от нее одни неприятности, и больше ничего. А почему бы тебе тут не остаться — помогла бы нам с ней сладить?

— И правда, почему бы не остаться? — сказала мисс Адель. — Какие еще у Лоурел дела?

— Но мне же нужно вернуться на работу, — сказала Лоурел.

— На работу! — Мисс Теннисон ткнула в нее пальцем и сказала, обращаясь ко всем: — Да у нее денег куры не клюют. А она собирается ехать и работать, хотя могла бы легко без этого обойтись. Клинт оставил ей кучу денег.

— Стоит вам сейчас уехать, и вы будете приезжать уже только как гостья, — предостерегающе заметила миссис Пийз. — Разумеется, поступайте как знаете, но я всегда считала, что никто на самом деле гостей не любит.

— Вот и я говорю. Ну зачем ей забираться чуть ли не на самый Северный полюс? — спросила мисс Теннисон. — Убьют тебя, что ли, если бросишь рисовать свои картинки? Я всегда говорила Тиш: «Вот если бы Лоурел осталась дома, да и Адель вышла на пенсию, у нас собралась бы отличная четверка для бриджа — как в те времена, когда еще Бекки с нами играла».

— А меня хотите выставить? Как вас понимать? — спросила старая миссис Пийз, с трудом поднимаясь с кресла.

— Нет, играйте пока в прежнем составе, — с улыбкой сказала мисс Адель. — Жена Нэйта, очаровательная француженка из Нового Орлеана, вполне согласилась бы с Лоурел: Маунт-Салюс слишком ничтожен, чтобы занимать блестящих людей.

— Наконец! — воскликнула мисс Теннисон. — А я уже совсем было отчаялась — думала, что нам на этот раз так и не удастся рассмешить Лоурел Мак-Келва.

— У меня уже билет есть, — сказала Лоурел. — На вечерний самолет в понедельник из Джэксона.

— И она полетит, вот увидите. О-о, нашей Лоурел все нипочем. Особенно если нагромоздить перед ней побольше трудностей, — сказала мисс Адель. — Разумеется, она может расстаться с Маунт-Салюсом, распрощаться с этим домом, с нами, с прошлым и улететь послезавтра в Чикаго на реактивном самолете. И опять начать все с того же места, на котором ее прервали.

Лоурел встала и поцеловала щеку Адели, где от лукавой улыбки собрались морщинки.

— Лоурел, послушай меня. Может быть, ты все-таки передумала бы, если бы увидела розы в полном цвету, увидела бы, как расцветает вьющаяся роза нашей Бекки, — ласково сказала мисс Теннисон.

— Я могу представить это себе и в Чикаго.

— Но запаха ты не услышишь, — возразила мисс Теннисон.

Все вместе они пошли к той клумбе, где были розовые кусты, чайные розы с подрезанными крепкими ветками. Они уже покрывались мерцающей молодой листвой. А за ними — Лоурел прошла немного дальше — поднимались вьющиеся розы: «Русалка», густой, дремучий куст со стороны миссис Пийз, и банксия в первой воздушной зелени со стороны Кортлендов, а между ними — широкая полоса пока что голого забора, где тоже будут виться розы Бекки. К судье Мак-Келва вернулась память около вьющейся розы Бекки…

«Я бы дорого дала, чтобы только понять, что это за сорт! — Мать Лоурел повторяла эти слова каждую весну, когда на кусте распускались первые, просвечивающие лепестки настоящего розового цвета. Она такая старинная, и запах у нее старинный, наверно, у нее есть свое название, но никому в Маунт-Салюсе это не интересно, и никто не хочет сказать мне, как называется этот сорт. Мне ничего не надо было с ней делать, только открыть ее и дать ей побольше места. Поглядите на нее, какие корни крепкие, сил у нее хоть отбавляй. Может быть, этому старому корню целых сто лет!»

«А то и больше! — говорил с улыбкой судья Мак-Келва, сидя в шезлонге. — Крепкий корень, как у старой яблони».

Яркие, как мазки сиены, листочки и шипы, похожие на огоньки вспыхивающих спичек, пробились на немилосердно обстриженном стволе. Не зацветет на этот год — зацветет на будущий. «Садовникам надо к этому привыкнуть», — говорила ее мать.

Воспоминания возвращаются, как весна, подумала Лоурел. Воспоминания чем-то похожи на весну. И случается, что от старого корня идет весь цвет.

— Ну ладно, с Лоурел теперь все ясно. А вот Фэй — кому-нибудь, кроме Теннисон, ясно, что с ней делать? Не знаю, как нам тут быть, — сказала мисс Адель, и ямочка от сдержанной улыбки тенью легла на ее щеку. — Ведь мы себе даже отдаленно не представляем, как нам быть с этой Клинтовой вертушкой, бросил ее нам на руки, абсолютно не считаясь с нашими чувствами. — Она была в ударе и даже в этот день снова стала сама собой.

— Разве что съездить ей по башке чем-нибудь покрепче, потяжелее, — добавила мисс Теннисон. — Она-то нас всех переживет. И будет сидеть на этом месте, когда от нас и следа не останется. И почему это всем мужчинам кажется, что ее нужно опекать?

— Майор только и делает, что пускает над ней слюнки, — поддакнула старая миссис Пийз.

— Ну, он-то еще не самый главный болван. То-то Клинт поразился бы, если бы вдруг услышал сейчас наши разговоры! — энергично заявила мисс Теннисон. — Я просто удивляюсь мужчинам.

— Лоурел — вот кто должен был уберечь его от этих глупостей. Ни к чему ей было выходить за моряка в военное время. После смерти Бекки Лоурел должна была остаться дома. Да, девочка, ему так нужен был хоть кто-нибудь в этом доме, — сказала старая миссис Пийз.

— Но только уж никак не Фэй, — сказала мисс Теннисон. — Чтоб ей пусто было!

— Она ведь никому ничего плохого не сделала, — заметила мисс Адель. — Напротив, она придала какой-то смысл жизни одинокого старого человека.

— Я бы не стала уточнять, каким образом, — вставила мисс Теннисон, поджав губы.

— Мы просто враждебно ее встретили, бедную бродяжку… — сказала мисс Адель. — И она не могла этого не почувствовать. Хотя в ней враждебности еще больше. Врожденной враждебности.

— Если бы я только знала, что Клинт собирается кого-то подыскать на место Бекки, уж я бы ему нашла замену получше Фэй. И прямо здесь, в Маунт-Салюсе, — сказала мисс Теннисон обиженным тоном. — Могу даже сказать, кто прямо выскочил бы за него…

— Но Бекки он отыскал не в Маунт-Салюсе, — напомнила мисс Адель, и все, кроме пересмешника, сразу замолкли.

— Значит, эту склонность Лоурел унаследовала от него. И она нашла своего Филиппа Хэнда тоже не у нас дома, — сказала мисс Теннисон.

Лоурел встала.

— Лоурел уж, наверно, хотела бы проводить нас, — сказала мисс Адель, тоже вставая. — Мы и так достаточно долго ее тут задержали.

— Только не зови нас в дом, как-нибудь без нас разберешься, — снисходительно заявила мисс Теннисон. Помахав рукой, она пошла к выходу на улицу. Старая миссис Пийз неторопливо удалялась, сворачивая свое вязанье, и наконец скрылась за калиткой, ведущей в ее собственный, никому не доступный садик.

Провожая мисс Адель к ее калитке, Лоурел услышала какой-то звук, слабее песенки, доносившейся с верхушки дерева. Звук был ритмичный и приглушенный, как будто кто-то слегка встряхивал тамбурин.

— Маленькие разбойники! Посмотри-ка, что они вытворяют, — сказала мисс Адель.

Кардинал с разлету нырнул в листву фигового дерева и задел крылышком за жестяной кружок — птичье пугало. Раздался негромкий звон. Следом за ним налетел второй кардинал, потом — сразу несколько. Тонкие посверкивающие кружки были отполированы до блеска, промыты дождем, и алые птички, соперничая друг с другом, нападали на собственные отражения. После каждого легкого удара птицы взвивались выше, делали крутой вираж и устремлялись вниз, раз за разом.

— О, это же игра, они просто играют! — сказала мисс Адель, легким шагом направляясь в свой дворик.

2

Лоурел стояла у двери в библиотеку. Ее отец, женившись и выйдя в отставку, перенес сюда все, что ему было нужно, из своей конторы в здании маунт-салюсского банка на главной площади.

Наверное, тесная комната, сколько ее ни забивай, в общем не меняется. Одна стена осталась точно такой же, как прежде. Над книжной полкой висела укрепленная планочками карта округа — отец знал здесь каждую милю. Над другой полкой располагались портреты его отца и деда — генерала армии конфедератов и миссионера в Китае. Похожие как две капли воды, они были старательно выписаны одной и той же рукой на досках, слегка покосившихся от тяжести, но чинно висевших бок о бок: две пары бровей были совершенно одинаково вычерчены в виде маленьких ручных пил, зубьями вниз, и наведены черной «ламповой копотью».

Она с первого взгляда поняла, что книги все целы. «Наводнения в Алабаме и Миссисипи» — название чуть наискось тянулось по узкому зеленому корешку книги, она стояла на том же месте, как и прежде, рядом с иллюстрированным изданием стихотворений Теннисона, а дальше — Хогг «Исповедь невинного грешника». Она провела пальцем по любимым книгам, словно хотела приласкать их: «Эрик Ясноглазый» и «Джейн Эйр», «Последний день Помпеи» и «Действуйте, Дживз!». Книги прижались друг к другу, словно давным-давно стали одной семьей. И каждая из них говорила с ней голосами ее отца и матери. Может быть, подчас им было не так уж важно, чтó именно они читают вслух; главное было в дыхании самой жизни, которое веяло меж ними, подхватывало слова, звучавшие в эту минуту, и приносило нескончаемую радость. Бывает, что двое говорят друг с другом и любое слово прекрасно или кажется им прекрасным. В другом книжном шкафу — он казался немного ниже, может быть из-за двух тяжеловесных фолиантов: полного словаря Вебстера и фамильной Библии Мак-Келва, лежавших наверху, — стоял весь Диккенс, полторы полки, старинные корешки алых переплетов пострадали от пожара, истрепались до лохмотьев. У «Николаса Никльби» корешка вообще не было. А под ними стоял Гиббон, и хотя эти книги в огне не побывали, их корешки сами собой потемнели, как пепел. Гиббона не оберегали, как святая святых: между двух томов выглядывали «Приключения Шерлока Холмса». Лоурел стерла пыль с каждой книги и поставила их обратно, на те же самые места. В библиотеке теперь стало немного темнее — одно из двух окон, выходящих на сторону Кортлендов, было заставлено рабочим бюро судьи Мак-Келва. Там громоздились своды законов, журналы, еще множество словарей, «Миссисипи» Клейборна и «Справочник по Миссисипи». На полках стояли книги, папки, картотечные ящики, и отовсюду торчали закладки и бумажные билетики. На самом верху бюро стоял еще телескоп с вытянутой трубой, очень похожий на маленькую бронзовую пушку.

Лоурел отодвинула стекла и начала протирать и ставить на место все, что попадалось под руку. Его бумаги были разложены в особом порядке — она подумала, что, наверное, от самых важных к менее важным. Свои служебные бумаги он хранил еще с тех пор, как был мэром Маунт-Салюса, там была и старая его речь, произнесенная при открытии новой школы («И вот что я обещаю всем вам, молодые люди, сидящие передо мной…»). Именно из-за этих обещаний речь была для него значительным документом. Была там и папка, битком набитая документами, имевшими отношение к Большому наводнению, снесшему дом Мак-Келва на берегу реки; в ней были отчеты и статьи, которые он собрал о наводнениях и борьбе с ними. И вот люди уже совсем позабыли об этом этапе его жизни, об этой его работе, о его «неблагодарном труде». Этот город был так же недостоин его, как была недостойна его Фэй, подумала она, касаясь пальцем слоя пыли, покрывшей все написанное им.

Лоурел оторвала глаза от рукописей и на минуту подошла к окну. По соседству, в своем дворике, мисс Адель вешала на веревку для белья что-то белое. Она как будто интуитивно почувствовала ее взгляд и, обернувшись к окну, подняла руку и помахала Лоурел. Так машут, когда кого-то зовут. Это ее боль зовет меня, подумала Лоурел, представляя себе, как часто, должно быть, отец стоял на этом самом месте, чтобы дать передохнуть глазам, и глядел прямо на мисс Адель, даже не замечая ее.

И при этом он любил их семью. Когда Кортленды переехали в город из деревенской глуши, они распахали поле за домом, а позади поля, на пастбище, держали коров. У Лоурел с детства сохранились воспоминания, как миссис Кортленд продавала молоко и судья огорчался, узнав, что она давала своим детям снятое, голубоватое молоко, а сливки шли на продажу.

Но пока доктор Кортленд сам ей не сказал, Лоурел ничего не знала о том, что медицинское образование он получил отчасти благодаря ее отцу. Никогда судья Мак-Келва богатым не был, только в последние несколько лет, совершенно неожиданно, он получил какие-то деньги, когда открыли нефть на нескольких акрах песчаной земли, все еще принадлежавшей ему в какой-то глуши. Денег было не так уж много, но вместе с пожизненным жалованьем вполне достаточно, чтобы уйти на покой без всяких финансовых забот. «Вот видишь, — написал он Лоурел, вернее, продиктовал Дот, которая обожала, печатая на машинке, подчеркивать его слова, — кто теперь скажет, что я напрасно так и остался оптимистом, даже после Потопа? А не хочется ли тебе удрать с работы, пригласить кого-нибудь из друзей да отправиться всей компанией встречать весну в Англии и Шотландии?» Но вслед за этим пришла весть, что он собирается жениться на Фэй.

Она прошла уже по всей комнате — теперь настала очередь письменного стола. Он стоял посреди комнаты — отцу он достался от прадедушки, делали его в Эдинбурге, — и его тяжкая массивность казалась внушительной, индивидуальной, как громадный концертный рояль. (Позабытый рояль в гостиной выглядел совершенно безликим.) Позади стола раскинуло подлокотники кожаное кресло — теперь его вернули на старое место.

Лоурел подошла к столу. На нем напротив отцовского кресла всегда стояла фотография ее матери: Бекки оторвали от дела в саду и попросили сесть на скамейку — естественно, портрет получился несколько суровый. Теперь его больше не было. Конечно, это можно понять. Теперь здесь осталась только одна фотография — она и Филипп, сбегающие вниз по ступенькам маунт-салюсской пресвитерианской церкви сразу же после свадьбы. Отец вставил ее в серебряную рамку. (И Лоурел тоже. Ее замужество было волшебно легким, таким легким — и кратким и завершенным, и все было связано с Чикаго, а не с этим домом.)

Но на стол что-то пролили. Твердые ярко-красные капли на темном дереве — нет, не сургуч — лак для ногтей. Застывшие капли вели, как следы, к креслу, словно Фэй, примостившись на ручке кресла, намазала ногти и пробежалась пальцами по столу.

Лоурел села в кресло отца и протянула руку к верхнему ящику — никогда в жизни она не посмела бы открыть его. Он не был заперт, да и запирали ли его когда-нибудь? Ящик поддался легко, почти невесомый, как и пустой отцовский ящичек из-под сигар — единственное, что осталось в столе. Один за другим она открывала все ящики по обе стороны громадного стола — из них все выгребли. Значит, кто-то все-таки поспел сюда раньше ее.

Разумеется, все его документы хранились в сейфе у него в кабинете, ими теперь занимался майор Баллок, а завещание было в нотариальной конторе. Но что сталось с письмами, которые он получал, с письмами ее матери?

После их женитьбы мать писала отцу каждый день, когда они расставались, — так она сама говорила. Он часто уезжал на сессии суда, в деловые поездки, а она — всю их совместную жизнь — каждое лето обязательно проводила целый месяц в Западной Виргинии, «там, дома», и обычно брала с собой Лоурел. Где же все ее письма? Куда-нибудь запрятаны, вместе с ее портретом — в саду?

Их не было нигде, потому что он их не хранил. Он никогда не берег их: Лоурел знала это, прекрасно знала с самого начала. Он быстро расправлялся со всей своей корреспонденцией и, ответив на письмо, тут же бросал его в корзину для бумаг. Лоурел не раз видела это своими глазами. А если это было письмо ее матери и она звала его, он просто приезжал.

Но здесь не было ни следа ее матери; Фэй ничего не удалось найти, а Лоурел — взять себе. Только один человек оставил тут следы — цепочку лаковых капель. Лоурел принялась старательно уничтожать их: она сковырнула их с поверхности стола и терла его воском до тех пор, пока и от них следа не осталось.

Это было в субботу.

3

— Лоурел, ты помнишь, ведь мы и вправду были подружками на твоей свадьбе! — воскликнула Тиш, когда они воскресным вечером сидели после обеда за стаканом вина.

Хотя родители всех подружек по-прежнему жили в нескольких кварталах от дома Мак-Келва, почти все они, вернее, их мужья построили себе новые дома в «новом районе» Маунт-Салюса. Их дети жили еще дальше и уже учились в колледжах. Только младший сын Тиш еще жил дома.

— Но он к нам все равно не выйдет, — сказала Тиш. — У него гостья. Девица влезла прямо в окно к нему в комнату. В шахматы, говорит, пришла играть. Так и сказала. Но по-моему, это та же самая барышня, которая вчера влезла к нему в окно в одиннадцать вечера. Я увидала фары на подъездной аллее и пошла взглянуть. А звонят ему каждую минуту, и все девочки. Ему ведь уже пятнадцать… Помнишь мою маму на свадьбе? — продолжала Тиш. — Только все окончилось, смотрю, она плачет-заливается. Подошла к твоему отцу и говорит: «Ах, Клинт, как все это грустно!» А судья Мак-Келва ей в ответ: «Что вы, Теннисон, если бы я думал, что все это грустно, я бы не разрешил им пожениться».

— «Не разрешил»? Да я никогда не видела, чтобы человек так радовался на свадьбе, — сказала Герт.

— Война войной, а мы пили настоящее шампанское — судья сам за ним посылал в Новый Орлеан! — воскликнула одна из подруг. — И оркестр был, негритянский, пять человек. Помните?

— Мисс Бекки считала, что это чистейшее мотовство. Ребячество. Но судья Мак-Келва настоял на своем: свадьба так уж свадьба, по всем правилам.

— Ведь Лоурел у него единственная.

— Мама втайне всегда была суеверной, — сказала Лоурел, словно заступаясь за мать. — Может быть, она решила, что это плохая примета — так радоваться своему счастью…

С шезлонга у окна она видела, как на западе мерцают зарницы, словно трепещут крылья птиц, ныряющих в воду.

— Значит, судья Мак-Келва старался ее успокоить. Помнишь, какой прием мы устроили в твою честь? — Герт с ласковой усмешкой хлопнула Лоурел по плечу. — Тогда еще старый клуб был цел, до пожара, теперь такого зала нигде не найдешь.

— А Фил хорошо танцевал, Полли? Совсем не помню. — Тиш раскрыла объятия, словно ожидая, что воспоминание само придет и унесет ее в танце и все сразу оживет.

— Уверенно, — сказала Лоурел, немного отвернувшись и прижимаясь щекой к подголовнику кресла.

— Твой папочка не меньше нас умел веселиться на больших балах, лишь бы все было изящно, красиво да чтобы мой предок не успел перебрать, пока все не разъедутся, — сказала Тиш. — А моей маме лучше было бы тогда поберечь слезы до свадьбы своей собственной дочки.

Тиш была единственной разведенной из их компании, как Лоурел была единственной вдовой. Когда-то Тиш убежала с капитаном футбольной команды своего колледжа.

— Помню, однажды, когда твой отец был мэром города, им надо было ехать на какой-то вечер в Джэксоне — то ли на съезд адвокатов, то ли на прием к судье, — словом, судья Мак сам купил платье для мисс Бекки, привез платье в коробке — вот был для нее сюрприз! Крепдешин, и весь расшит бисером. Понимаете — бисером! От ворота до самого низа — сплошная вышивка, — сказала Тиш. — Да где же ты тогда была, Лоурел?

А Герт добавила:

— Он купил платье в Новом Орлеане. Какой-то приказчик ему навязал.

Из дальней комнаты послышалась музыка — Дюк Эллингтон.

— Теперь молодежь под эту музыку не танцует, наверно, они под нее в шахматы играют, — вполголоса сказала Тиш одной Лоурел и продолжала, уже громче: — А мисс Бекки ему говорит: «О Клинтон, если бы я знала, что ты станешь так меня баловать, я бы попросила тебя привезти мне мешок оческов хлопка с фабрики». Представляю, как она это сказала!

— Но платье-то она носила? — спросил кто-то, и Тиш сказала:

— Ну, они друг для дружки готовы были пойти на что угодно. Конечно, иногда носила. А тяжести оно было непомерной! Мисс Бекки по секрету говорила маме, что, когда она не надевала платье — а она его старалась не надевать, ей приходилось складывать его в деревянную кадку.

Подружки хохотали до слез.

— Но когда она хотела сделать судье приятное, она надевала это платье. И как она умела его носить! — сказала Герт. — Но что меня совершенно ошеломило, Лоурел, — это его брак с Фэй. Особенно когда я увидела эту Фэй, — продолжала Герт. — Увидела, кого он взял.

— В самом начале мама спросила, можно ли ей созвать друзей, познакомить ее с ними, по-моему, она хотела сделать это ради него — просто пригласить кое-кого на чашку чаю. А Фэй сказала: «Ах, пожалуйста, не беспокойтесь и не устраивайте мне сборищ, как на аукционе. Это может, для Бекки годилось». Бедный судья Мак! — Тиш улыбнулась, обратившись к Лоурел. — Ведь он только жену не сумел выбрать, а вообще-то он был вполне деловой, милый наш старичок!

— С каких пор ты стала подсмеиваться над «старичками»? — спросила вдруг Лоурел дрожащим голосом. — Неужто они для вас теперь только повод для веселых рассказиков? — Она сердито взглянула на Тиш. — И как ты можешь подшучивать над моим отцом?!

— Полли! — Тиш крепко обняла ее. Да разве мы над ним смеемся? В нем ничего смешного и в помине не было, как и во всех наших родителях. — Она засмеялась, глядя прямо в глаза Лоурел. — Да разве мы не горюем? Вместе с тобой горюем.

— Знаю. Да, я знаю, — сказала Лоурел.

На прощанье она расцеловала их всех уже с благодарной улыбкой. Подружки должны были встретиться еще раз. Завтра в полдень они все вшестером собирались заехать за Лоурел и отвезти ее на аэродром.

— Как я рада, что больше вам уже некого терять, милая, — твердым голосом сказала мисс Теннисон Баллок. Несмотря на поздний час, она и майор заехали сюда — попрощаться с Лоурел.

— Да что ты! У нее ведь есть Фэй! — возмутился майор Баллок. — Хотя и на ту, бедняжку, свалилась огромная тяжесть. Непосильная тяжесть.

— Нам дается свыше только то, что мы в силах вынести, — поправила его мисс Теннисон. Они прожили вместе такую долгую жизнь, что она стала изрекать истины еще более начальственным и безапелляционным тоном, чем сам майор.

Лоурел расцеловала их обоих, потом сказала, что пойдет домой пешком.

— Пешком! В этакий дождь! Да кто же ходит пешком в Маунт-Салюсе! — заволновались все разом. Ее никак не хотели отпускать. Майор Баллок настоял на своем и пошел ее провожать.

В этот последний вечер подул теплый ветер и дождь налетал неровными порывами, словно готовя какое-то стихийное бедствие. Майор Баллок с треском раскрыл зонтик и галантно водрузил его над головой Лоурел. Он быстро, по-военному зашагал рядом с ней, задавая бодрый темп.

Майор Баллок всегда жил жизнью своих друзей. Он все переживает с ними вместе, но до определенной границы, подумала Лоурел. А мисс Теннисон жила его жизнью. Сейчас он на ходу стал напевать что-то негромким добрым тенорком. Казалось, что он в этот вечер от чего-то освободился. К нему уже возвращалось хорошее настроение.

Ходил он.

Бродил он

По городу, дружок,

И вдоль и поперек… —

напевал он.

Платаны в молодой листве склонялись над площадью, и небольшой знак «Нет разворота», подвешенный над перекрестком, болтался и раскачивался на проволоке, как на трапеции. Трудно было разглядеть циферблат часов на ратуше. В темном парке статуя генерала конфедератов и концертная эстрада, словно призраки, маячили в смутном ореоле дождя — впрочем, это и были призраки, сжившиеся друг с другом за долгое время, как старые супруги.

Бродил, пока его не сшибли с ног, —

пел майор Баллок.

Дом показался из-за деревьев. Там было темно.

— Значит, Фэй еще не вернулась, — сказал майор. — Экая жалость.

— Наверно, мы с ней разминемся, — сказала Лоурел.

— Да, жалко, жалко. Даже друг с дружкой не проститься, не пожелать счастья на прощанье, как положено, — нет, нехорошо получается.

И, держа зонтик перед собой, майор Баллок подвел Лоурел к дверям и вошел в прихожую, чтобы включить свет. Потом ткнулся губами в ее губы, как будто привычно, мимоходом постучался в дверь или в чей-то сон, — так прощаются на ночь старики. Она проводила его на крыльцо, посветила ему и торопливо закрыла за ним двери.

И тут она заметила, что творится что-то неладное: в дом залетела птица. Это был стриж, из тех, что гнездятся в печных трубах. Он вылетел из столовой, как спущенная стрела, и прямо у нее перед глазами метнулся вверх по лестничному пролету.

Не снимая пальто, Лоурел пробежала по всему дому, включая в каждой комнате свет, закрывая окна от дождя и все двери в прихожую — от птицы. Она помчалась наверх, захлопнула дверь в свою комнату, пронеслась через площадку и наконец влетела в большую спальню, включила там лампу, а когда птица ринулась прямо на этот неожиданный яркий свет, она грохнула перед ней дверью.

Сюда ей не попасть. А может, она уже успела тут побывать? Долго ли хозяйничала она в доме, шныряя по темным комнатам? Но теперь Лоурел уже не могла отсюда выйти. В спальне своих родителей — теперь это была комната Фэй — она шагала из угла в угол.

В первый раз со дня похорон она очутилась в этой спальне.

4

Все окна, все двери гудели от напора ветра. Птица задевала крыльями стены, билась, ударяясь о двери, настойчиво, неотступно. Лоурел с тоской подумала, что там, за дверью, на верхней площадке остался телефон.

Да чего же мне тут бояться? — спросила она себя, чувствуя, как колотится сердце.

Даже если ты хранишь молчание ради тех, кто умер, все равно успокоиться в мире и безмолвии, как они, тебе не удастся. Она слушала, как бушевал ветер и дождь, как билась обезумевшая заплутавшаяся птица, и ей хотелось крикнуть те же слова, которые крикнула тогда сиделка: «Погубила! Погубила!»

Она приказала себе: попытайся восстановить факты. Если хочешь напасть на беспомощного человека, никто помешать не может, для этого только нужно быть его женой. Можно и крикнуть умирающему «Хватит с меня!» даже при дочери больного, которая теперь должна защищать память о нем. Да, факты обвиняли Фэй, и Лоурел, меряя комнату шагами, мысленно вынесла ей обвинительный приговор.

Нет, она вовсе не требовала наказания для Фэй, она только хотела добиться от нее признания: пусть поймет, что натворила. Но она знала, знала безошибочно, как ей ответит Фэй: «Не понимаю, что вы такое говорите». И это тоже будет факт. Фэй и в голову прийти не могло, что в тот трагический момент в больнице она была не права, настолько она всегда была уверена в своей правоте. Оправдывала себя. Просто она устроила обычную семейную сцену, и все.

Очевидно, эти сцены были для Фэй чем-то привычным. Она и в больницу, и сюда, домой, принесла с собой эту привычку так же как семейство мистера Далзела прихватило с собой корзинку жареных куриных ножек. Вся реальность смерти прошла мимо нее, стороной. Фэй не ведала, что творит, вот так, не отдавая себе отчета; как Тиш подмигивает друзьям. Фэй никогда ничего не поймет, подумала Лоурел, если я ей не объясню. И тут же Лоурел себя спросила: неужели и у меня в душе теперь такая же пустота, как в душонке Фэй, открывшейся и отцу, и мне? Но я-то не могу, как отец, пожалеть Фэй. Не могу и притворяться, как притворяются ее соседи в Маунт-Салюсе, потому что им придется жить рядом. Мне надо позабыть о жалости, надо быть твердой, пока Фэй не поймет, что она натворила.

И я уже не могу забыть то, что я узнала, подумала она. Я видела Фэй такой, какая она есть. Да любой суд признал бы ее виновной! — подумала Лоурел, слыша, как птица бьется о двери, и чувствуя, как сотрясается весь дом от порывов ветра и дождя. Фэй выдала себя с головой; теперь я освободилась, дрожа, подумала Лоурел. И оттого что она нашла точное название своему чувству, все остальные ощущения стали яснее, точнее. Но ведь освободиться — значит кому-то рассказать, свалить с себя тяжкий груз.

Но кому же она могла все поведать? Матери. Только своей покойной матери. В глубине души Лоурел знала это с самого начала. Она подошла к креслу, прислонилась к нему. Все доказательства, все уничтожающие улики были у нее наготове для матери. И тут ее охватила тоска: теперь уже ничего не расскажешь и некому утешить ее. Желание все сказать матери обернулось другой стороной: она поняла, как все это страшно. Теряя зрение, отец все больше становился похож на мать, но я-то, неужели я становлюсь похожей на Фэй? Сцена, которую Лоурел только что представила себе: как она рассказывает матери об этом оскорблении, рассказывает со всей нежностью, — нет, эта сцена еще убийственней, чем та, которую Фэй разыграла в больнице. Вот что я готова была натворить, лишь бы найти утешение, подумала Лоурел.

Она услышала, как птица колотится в дверь то сверху, то снизу, сжала голову руками и стала отступать, отступать вон из комнаты, в смежную комнатушку.

В маленькой бельевой было совсем темно. Лоурел ощупью нашла лампу. Она зажгла свет — ее старая школьная лампа на гибкой ножке стояла на низком столике. При свете Лоурел увидала, что сюда убрали секретер ее матери и ее собственный письменный столик вместе с креслом на колесиках. Там же стоял окованный медью сундук с тремя отделениями и швейная машина.

До того как тут устроили бельевую, Лоурел спала здесь, пока не доросла до собственной комнаты по другую сторону площадки. Сейчас тут было холодно, словно всю зиму не топили, камин, конечно, был пуст. Как мерзли, наверно, руки у мисс Верны Лонгмайер, подумала Лоурел, когда она приходила сюда шить и сочиняла всякие небылицы и путала все, что видела и слышала. Холодная у нее была жизнь — целыми днями сидеть в чужих домах.

Нет, тогда здесь было тепло, очень тепло. Лоурел представила себе сухопарую спину отца — он сидит на корточках и, разводя огонь, кладет газету у самого дымохода, так что пламя сразу с гуденьем рвется вверх. Тогда он был молод и любое дело у него спорилось.

Пламя камина и тепло — вот что вернула ей память. Там, где сейчас стоял секретер, помещалась ее детская кроватка с сеткой по бокам, верхнюю перекладину можно было поднимать по ее росту, когда она, стоя в кроватке, протягивала руки, чтобы ее оттуда взяли. Швейная машина осталась на своем прежнем месте, у единственного окошка. Швея приходила только изредка, когда ее вызывали, и за шитьем обычно сидела мать. Под мерное жужжанье и постукивание педали Лоурел, расположившись на полу, подбирала разноцветные лоскутки и складывала из них звездочки, цветы, птиц, фигурки людей — для всего у нее было свое название, — располагала их рядами, отдельными кучками, узорами, семействами, и так сладко пахла циновка на полу, и огонь в камине или луч летнего солнца освещали мать, ребенка и нехитрые их занятия.

Тут было гораздо тише. Ветер остался за углом, от птицы и от тревожной тьмы ее отделяла большая комната. Казалось, что эта комнатушка так же далека от остального дома, как Маунт-Салюс от Чикаго.

Лоурел села в кресло. Лампа на гибкой ножке бросала затененный свет на теплую темную поверхность секретера. Он был сделан давным-давно из вишневого дерева, еще в имении Мак-Келва. На откидной доске цифра 1817 была врезана в не очень ровный овал из другого дерева — желтоватого и гладкого, как шелковый лоскуток. Секретер предназначался для конторы на плантации, но был невелик и сделан так изящно, что вполне годился для молодой дамы; и мать Лоурел завладела им раз и навсегда. Наверху распростер крылья металлический орел, державший в когтях земной шар. Размах его крыльев был не больше раскрытой ладони самой хозяйки. В двойных дверцах ключей не было. Да разве когда-нибудь секретер запирался на ключ? Лоурел не помнила, чтобы ее мать что-нибудь держала на запоре. Ее личные вещи в замках не нуждались. Она просто знала, что все неприкосновенно. А вдруг Лоурел и тут ничего не найдет?

Бюро отца она долго не решалась открыть, но тут она не стала раздумывать — не время. Она взялась за дверцы там, где они сходились, и дверцы распахнулись обе вместе. Внутри секретер был похож на полку на сельской почте, куда годами никто не заходил за письмами. Почему все бумаги так и остались лежать под милосердным слоем пыли, избежав уничтожения? Лоурел твердо знала ответ: отец ни за что не стал бы их трогать, а для Фэй это была просто чья-то писанина, и тех, кто ощущал потребность писать, Фэй заранее считала побежденными соперниками.

Лоурел выдвинула доску секретера и стала вынимать письма и бумаги по очереди из разных отделений. Таких отделений в секретере было двадцать шесть, но Лоурел увидела, что мать распределила письма не по алфавиту, а по времени и месту получения. Только отцовские письма были сложены вместе — должно быть, тут лежало все, что он написал ей с первого до последнего дня, начиная с самых старых, пожелтевших конвертов. Лоурел вытащила один из них и, немного вытянув листок письма, успела прочесть только первую строчку: «Родная моя, любимая» — и сразу положила конверт на место. Письма были отправлены из разных городов, где отец вел судебные дела, или из Маунт-Салюса, когда мать уезжала «туда, домой», в Западную Виргинию, а под этими конвертами лежали письма, адресованные еще «Мисс Бекки Тэрстон», они были перевязаны почти прозрачными ленточками, ветхие, в желтоватых пятнышках, как кожа на руках ее матери перед смертью. В глубине ящичка с этими письмами лежало что-то твердое, и, не успев еще рассмотреть этот маленький кусочек, Лоурел уже на ощупь узнала его. Это был двухдюймовый сланцевый камешек, тщательно обструганный перочинным ножичком. Он лег на ладонь Лоурел, такой же теплый и шелковистый, как ее кожа, будто сохранил тепло, лежа в своем тайничке. «Тарелочка!» — восхитилась когда-то в детстве Лоурел, подумав, что камешек обточил какой-то малыш. «Лодочка!» — серьезно поправила девочку мать. На дне были вырезаны инициалы отца — лодочку сделал он сам, и она перешла из его руки в руку его невесты: камешек они нашли у реки, «там, дома», когда отец за ней ухаживал.

Фотографии тех времен были тщательно наклеены в альбом. Лоурел провела рукой по полке над отделениями, нащупала твердый переплет, шелковый шнур и сняла альбом с полки.

На первых страницах все еще держались два любительских снимка, мутные и посеревшие: Клинтон и Бекки, «там, дома». Они сфотографировали друг дружку на одном и том же месте, возле железной дороги, на лесной полянке: он, стройный, как трость, поставил ногу на придорожный камень и взмахнул соломенной шляпой, она — с огромным букетом полевых цветов, которые они собрали по пути.

— Такой красивой блузки у меня больше никогда в жизни не было, сама шила, а холст моя мама соткала и выкрасила в темно-розовый цвет и краску сама варила из лесных ягод, — объясняла мать Лоурел, и голос у нее становился важным, как всегда при воспоминании о «доме». — Никогда ни одной вещи я с таким удовольствием не носила.

Какой прелестной, какой кокетливой она была в молодости! — подумала Лоурел. Сама сшила блузку, сама проявила и отпечатала фотографии — а почему бы и нет? Она и клей, наверно, сама сварила, чтобы их наклеить.

Судья Мак-Келва, как и его отец, учился в университете штата Западная Виргиния и встретил ее летом того беззаботного студенческого года, когда он работал лесорубом в лесном лагере возле Буковой речки, где она учительствовала в школе.

— Нашу лошадь звали Селим, — рассказывала мать, когда они с маленькой Лоурел шили в бельевой. — Ну-ка повтори: Селим. Я ездила верхом в школу. Семь миль через гору Девятимильную, семь миль обратно домой. А чтобы не скучать по пути, я все время читала вслух стихи. Я их без труда запоминала, душенька, — ответила она на удивленный вопрос дочки. — Моему отцу я доставляла много забот — там, у нас дома, книжки доставать было нелегко.

Лоурел каждое лето — она даже не помнила, с каких пор, — возили «домой». Дом стоял на вершине горы, высокой, как самая высокая крыша на свете. На мягкой зеленой траве прямо под открытым небом стояли качалки. Сидя в качалке, можно было увидеть изгиб реки там, где она обегала подножие холма. Но, только спустившись вниз крутой, извилистой тропой, можно было услышать реку. Она что-то пела — будто целый класс школьников, как зачарованный, хором скандировал стихи перед учителем. Это место на реке называлось Королевской отмелью.

И отец и мать Бекки родились в Виргинии. Семья матери, давшая несколько поколений священников и учителей, собрав свое имущество, перешла границу штата в год отделения Севера от Юга. Отец Бекки тоже был адвокатом. Их дом стоял на холме высоко-высоко над крышей суда внизу, и река обегала холм, как дорога. Других дорог там и не было.

Наверно, и у холма и у реки были свои названия. Лоурел их никогда не слыхала. Говорили просто «холм», или «река», или «суд», и все это было «там, дома».

Ранним утром с ближней горы, из тишины в тишину, доносился удар топора, за ним — эхо, отставшее от удара, потом еще удар, опять эхо и громкий голос, перекликавшийся сам с собой, и все начиналось сызнова.

— Мама, что они там делают? — спрашивала Лоурел.

— Там только один старик, рубит дрова, — говорили «мальчики».

— Он молится, — добавляла мать.

— Старый отшельник, — объясняла бабушка, — у него в целом свете никого нет.

«Мальчики» — их было шестеро — седлали лошадку для сестры и выезжали вместе с ней. Потом все устраивались под старой яблоней, и, лежа на седлах и потниках, братья играли для Бекки на банджо. Они рассказывали ей уйму разных историй про всяких людей, которых знали только они сами да Бекки, так что частенько доводили ее до слез. А когда плакать было не над чем, она помирала со смеху. О своем самом младшем брате — он любил петь «Билли-бой», уморительно бренча на гитаре, — Бекки говорила: «Славный он был. А когда я выходила замуж, он убежал, бросился на землю и заплакал».

Недалеко от крыльца на высоком столбе висел чугунный колокол. Случись что-нибудь в доме, бабушке достаточно было ударить в этот колокол.

В тот приезд, который Лоурел уже помнила — раньше она просто вдруг оказывалась у бабушки, — они с матерью сошли на платформу ранним утром, и поезд ушел, а они остались стоять на крутом обрыве, и в утреннем тумане виден был только обрыв и станционный столб с колоколом. Река вилась у самых их ног. Мать потянула свисавшую вниз веревку, и звук еще не успел затихнуть, как тут же, совсем близко внизу, появилась большая серая лодка с двумя братьями на веслах. Лодка надвинулась на них из тумана, и они спустились в нее. Так же неожиданно приходило к Лоурел все новое в ее жизни.

В густой зелени луга, одевавшего склон их горы, сновали охотничьи собаки, и мягкая высокая трава щекотала им носы. Когда на горе еще медлил день, касаясь щеки теплым лучом, долина внизу уже наливалась синевой. Когда кто-нибудь из «мальчиков» подымался в гору, его белая рубашка долго светилась на виду, почти не двигаясь, как Вечерняя звезда на темном небе в Маунт-Салюсе, а бабушка, мать и маленькая девочка сидели дотемна, дожидаясь, пока «мальчик» поднимется домой.

И снова — шум крыльев. Там, над крышей, над головой девочки, высоко в синем небе, голуби сбились в стаю, сверкая и переливаясь, как одно существо. Словно большое полотнище, бьющееся на ветру, они хлопали крыльями, и ветер, поднятый ими, врывался ей в уши, и они, слетев к ее ногам, расхаживали по двору. Лоурел боялась птиц, но ей дали коржики со стола, чтобы она их покрошила голубям. А те ходили вокруг нее, переливчатые, плотные, на розовых, как червяки, лапках, каждый расцвечен по-иному, и у всех тихие, почти человечьи голоса. Лоурел стояла, окаменев от страха, умоляюще протягивая крошки голубям.

— Да это же бабушкины голубки! — И бабушка, пригладив и без того прямые волосы девочки и заложив пряди за уши, добавила: — Они просто проголодались.

Но Лоурел уже успела посмотреть голубей в их голубятне и уже видела, как два голубя запускали клювы друг другу в глотки, таская из чужого зоба уже переваренные комки пищи. В первый раз она понадеялась, что больше этого не будет, но и на следующий день все повторилось, и другие голуби делали то же самое. Им никак не уйти друг от дружки, да и от них не уйдешь, решила девочка. И когда они слетели к ее ногам, она пыталась спрятаться за бабушкину юбку — длинную, черную, — но бабушка только повторила:

— Они просто есть хотят, как и мы с тобой.

Лоурел тогда не знала, что река несет чистую воду и поет на перекатах, а мама, видно, не знала, что бабушкины голуби готовы выклевать друг у друга языки[3]. Мать Лоурел была слишком счастлива «дома», как ее девочка — в Маунт-Салюсе, оттого и не замечала, что происходит в остальном мире. А кроме того, если мать Лоурел и вглядывалась в окружающее, то совсем не для того, чтобы наблюдать голубей; она постоянно проверяла, все ли правильно, без ошибок, делает она сама или другие. Лоурел стеснялась рассказывать кому-нибудь про голубей, раз она и с матерью не поделилась. Вот и вышло так, что голубей стали считать любимчиками Лоурел.

— Погоди! — кричали «мальчики» бабушке. — Пусть девчонка сама покормит своих голубей.

А девочке казалось, что родители и дети вечно меняются местами — то защищают друг друга, то в чем-то упрекают.

Иногда вершина горы казалась выше стаи летящих птиц. Бывало, облака лежали на склонах, закрывая верхушки деревьев, растущих внизу. Самый высокий дом, самый глубокий колодец, звон гитарных струн, сон в облаках, Королевская отмель, самая веселая болтовня на свете — как тут не удивляться, что матери Лоурел больше ничего на свете не нужно.

Потом за ними приезжал отец — его называли «мистер Мак-Келва», — и он увозил их на поезде. С ними был сундук — они его привозили к бабушке, «домой», вот этот самый сундук со всеми платьями, сшитыми в этой бельевой; можно было хоть навсегда остаться «дома». Но отец как будто этого не понимал. И они возвращались в Маунт-Салюс.

— И откуда только они взяли название «Маунт»[4]? — презрительно говорила мать Лоурел. — Никакой горы и в помине нет.

Бабушка умерла внезапно, она была одна в доме. Стоя на верхней площадке, Лоурел слышала, как безудержно рыдает ее мать, в первый раз она слышала такие безутешные рыдания, так плакала только она сама, в детстве.

— Без меня! Без меня! Одна!

— Перестань обвинять себя, Бекки, слышишь?

— Нет, Клинтон, не заставляй меня лгать самой себе!

Они заговорили громко, перебивая друг друга, как будто можно было переспорить горе. Когда много позже Лоурел спросила: а как же колокол? — ее мать спокойно сказала, что колокол помогает, только когда дети не слишком далеко.

Потеряв зрение, мать Лоурел лежала на кровати в большой спальне и бормотала про себя стихи, как в шестнадцать лет, когда ездила верхом и пыталась сократить длинный путь через гору. Она не любила, чтобы ей читали вслух; предпочитаю читать сама, говорила она теперь. «Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою?» — цитировала она с вызывающим выражением на исхудалом лице. Она узнавала шаги доктора Кортленда и встречала его строками: «О гордый человек! Ты, облеченный призрачною властью!»

— Не позволяйте привязывать меня! — прошептала она вечером накануне самой последней операции. — Если меня свяжут, я умру!

Судья Мак-Келва ничего не ответил, но Лоурел сказала:

— Я знаю, ты повторяешь слова своего отца. И мать взволнованно закивала ей в ответ.

Когда ей, Бекки, было пятнадцать лет, она с измученным болью отцом ночью спускалась на плоту, который вел сосед, по забитой льдом реке, чтобы доплыть до железной дороги, помахать фонарем заснеженному поезду, остановить его и доехать до больницы.

— А как вы разожгли костер на плоту? — спросила тогда маленькая Лоурел. Она слушала рассказ матери, лежа на циновке в этой самой бельевой. — Как это костер мог гореть на воде?

— Надо было — и горел, — отвечала мать, подшивая что-то на руках. — Заставляли гореть.

Когда они доехали до Балтимора и попали в больницу, девочка передала докторам то, что ей сказал отец:

— Папа сказал: если ты позволишь им привязать меня, я умру. — Сам он уже ничего докторам сказать не мог, он был в бреду: оказалось, что у него прободение аппендикса.

Два доктора вышли из операционной в коридор, где ждала Бекки. Один из них сказал:

— Ты бы связалась с кем-нибудь из знакомых тут, в Балтиморе, девочка.

— Но я никого не знаю в Балтиморе, сэр.

— Как? Ты никого не знаешь в Балтиморе?..

Вся больница отказывалась верить ей, и это острее всего запомнилось Бекки, хотя потом ей и пришлось одной ехать в товарном вагоне домой, к матери и куче маленьких братишек, и самой привезти им горькую весть вместе с гробом отца.

Мы с ней не спасли наших отцов, подумала Лоурел. Но Бекки была храбрей меня. Я тоже стояла в коридоре, но я уже не верила, что можно спасти хоть кого-нибудь. От других спасенья нет.

Весь дом внезапно вздрогнул и, казалось, еще долго дрожал после раската грома.

— Там, дома, мы любили, когда начиналась большая гроза. Бывало, выскочим во двор и бежим ей навстречу, — рассказывала мать. — Мчимся по горе, где ветер сильнее, руки распахнем ему навстречу, во всю ширь. Чем сильнее ветер, тем больше нам радости.

А когда в Маунт-Салюсе закружил настоящий смерч, Бекки сказала:

— Такого пустячного ветра у нас дома никто не боялся. Мы только радовались хорошей буре.

«Как? Ты никого не знаешь в Балтиморе?..» — удивились врачи.

Зато Бекки знала себя.


В ней было столько уверенности, когда у нее еще только начало портиться зрение. Лоурел вспомнила, как мать рано утром, перед первой глазной операцией, сразу после укола, который должен был ее усыпить, пришла в удивительное веселое, радостное настроение, словно чего-то ждала. Она попросила свой ящичек с косметикой и перед неудобным зеркальцем напудрилась, слегка нарумянилась, тронула губы помадой и даже надушилась любимыми духами, словно собираясь с мужем в гости. Она радостно протянула руку санитару, который пришел за ней с каталкой, как будто стоило только Нэйту Кортленду удалить эту небольшую катаракту в маунт-салюсской больнице, и Бекки проснется уже «там, дома», в Западной Виргинии.

Когда любимый человек пять лет лежит больной и страдает, между здоровыми невольно возникают непредвиденные противоречия. Во время тяжких испытаний, когда мать была прикована к постели, Лоурел — еще совсем молодая, недавно овдовевшая — была одно время настроена против отца: он ей казался таким беспомощным, он так не умел ничего сделать для жены. Он не приходил в безумное отчаяние от тех перемен, которые в ней происходили. Казалось, он принимал их как должное, с той же мягкой покладистостью, потому что считал эти перемены временными и ему они даже были чем-то милы. Он подсмеивался иногда: как все это нелепо!

— Почему ты позволяешь мучить меня? — спрашивала мать.

И Лоурел сражалась с ними обоими, с каждым — ради другого. Она со всей преданностью укоряла свою мать за то, что та начинает поддаваться бурям, все чаще налетающим на нее из мрака угасающего зрения. Пусть мать снова станет сама собой! А отца, ей казалось, нужно было научить осознавать всю трагичность положения.

Какое бремя мы возлагаем на умирающих, думала теперь Лоурел, прислушиваясь к дождю, все быстрее барабанившему по крыше: стараемся получить доказательство какой-то малости, чтобы потом утешаться этой малостью, когда они уже больше ничего не могут чувствовать, но эту малость так же невозможно уловить и удержать, как и поверить в неизменность памяти, в возможность отразить беду, поверить в себя, в надежду на лучшее, поверить друг в друга. Отца, с его обычной мягкостью в быту, приводили в ужас всякие личные столкновения, любое отступление от взаимной приязни, от всего реального, легкообъяснимого, привычного. Он был необычайно деликатным человеком. То, что не было природным свойством его характера, он выработал в себе, стараясь сравняться со своей женой. Он мучился от своей деликатности. С одним только он не мог бороться: с собственным убеждением, что жена непременно выздоровеет и все будет хорошо, потому что нет на свете ничего такого, чего он не сделал бы для нее. А когда его настигло горе, он молча взял шляпу, ушел из дому на работу и час с лишним просидел над какими-то деловыми бумагами.

— Лоурел, открой, пожалуйста, мой секретер, дай мне хрестоматию Мак-Гаффи для пятого класса, — просила иногда мать, когда Лоурел оставалась с ней вдвоем. Хрестоматия стала для них справочником. И сейчас Лоурел привычным жестом выдвинула ящик — хрестоматия так и лежала там. Она взяла книгу и дала ей раскрыться самой. «Лодорский водопад». В каждом слове на этой странице она слышала голос матери — не тот молодой голос, который читал эти стихи «там, дома», на горе, а голос слепой матери, лежавшей в этом доме, в соседней комнате, на своей постели.

Гремя и блистая.

Кружась и играя.

Свергаясь, сверкая,

И бьется и вьется,

И брызжет и льется.

Вприпрыжку несется…

Падает, прядает

Гривою пенной

В вечном кипенье;

У камня исторгнет

Слезы восторга;

Ниспровергает,

Ниц повергает…

В ее голосе звучало убеждение, что чем больше строк «Лодорского водопада» она вспомнит, тем надежнее сумеет оправдаться перед тем судилищем, которое посягало на ее жизнь.

И плещется и мечется.

И вьюжится и кружится.

Взвивается, вздымается.

Сверкающий, блистающий…

Возвращаясь домой, отец в беспомощной растерянности стоял у постели жены.

В изнеможении она прошептала:

— Зачем я вышла замуж за труса? — И взяла его за руку, чтобы помочь ему и это вынести.

А потом она уже стала говорить другое — и голос у нее не становился ни слабей, ни резче, только ее душа подсказывала не те слова: «Вы мне только причиняете боль. Хоть бы знать, чем я провинилась. Для чего меня так мучить, почему не объяснить — за что?» Но, и говоря это, она крепко держала их руки — отца и Лоурел. Не жалоба слышалась в ее словах, она сердилась, что от нее что-то скрывают. Она хотела все знать, это был праведный гнев, продиктованный любовью к ним.

— Бекки, все будет хорошо, — шепотом уговаривал ее судья Мак-Келва.

— Это я уже слыхала.

Однажды мать, вконец измученная, задыхаясь, прошептала: «Мне нужен духовный руководитель». Она, всегда с вызовом слушавшая речи миссионеров из семьи Мак-Келва, теперь послала с дочерью просьбу пресвитерианскому пастору посетить ее как можно скорее. В те годы доктор Болт был еще молод и производил большое впечатление на женщин, как рассказывала мисс Теннисон Баллок, но его визит в спальню наверху оказался неудачным. Начал он с чтения вслух псалма, и она вторила ему наизусть. Что бы он ни читал, она опережала его и наконец сказала:

— Все ваши слова я с радостью променяю на то, чтобы хоть еще раз увидеть мою Гору. — И когда он спросил, считает ли она, что Богу это угодно, она тут же съязвила — А на Горе у нас, молодой человек, растет белая земляника, дикая, понимаете, в глуши, надо знать, где ее искать. По-моему, это единственное место на всем свете, где она растет. И я хоть сейчас могла бы вам объяснить, где именно искать, только вряд ли вы нашли бы это место, сколько бы ни ходили. В самой чащобе, нет, вам нипочем не найти. Конечно, вы могли бы случайно на нее наткнуться. Наверно, вы бы выстлали свою шляпу листьями, набрали бы ягод полным-полно и собрались домой. С вас сталось бы: видно, что ничего вы про эти ягоды не понимаете — стоит лишь насыпать их навалом, чуть только ягодка прикоснется к ягодке — и все, вы их погубили. Она пристально всматривалась в него почти слепыми глазами. — И никогда в жизни вы не пробовали таких душистых, таких нежных на вкус ягод, как эта дикая белая земляника; надо было вам найти, где она растет, остаться там и поесть ягод на месте — вот и все.

— Я сам отвезу тебя на твою Гору, Бекки, пообещал отец, глядя в ее изможденное лицо, когда доктор Болт на цыпочках вышел из спальни.

Лоурел была уверена, что он впервые за всю их жизнь дал ей невыполнимое обещание. Да и «дома» на Горе уже в ту пору все равно не было, он давно сгорел. Лоурел тем летом была в школьном лагере, но ее мать жила «там, дома». Она бросилась в огонь и спасла собрание сочинений Диккенса, принадлежавшее ее покойному отцу, спасла, рискуя жизнью, перевезла книги в Маунт-Салюс и освободила для них место в книжном шкафу — там они стояли и сейчас. Но перед смертью она совсем забыла, что дом давно сгорел.

— Я отнесу тебя туда на руках, Бекки!

— Люцифер! — крикнула она. — Лжец!

Именно с тех пор он стал с мрачной насмешкой называть себя оптимистом: видно, он выкопал это слово из лексикона своего детства. Он любил жену. Что бы она ни делала — раз она не могла поступить иначе, — значит, так надо. Какие бы слова у нее ни вырывались — значит, тоже так надо. Но сейчас все было вовсе не так, как надо. Беда крылась именно в ее полном отчаянии. И никто другой не мог привести ее в такое отчаяние, как тот, кого она так отчаянно любила, тот, кто не хотел замечать этого отчаяния. Так он раз за разом предавал ее.

И сегодня, в тоске, Лоурел хотела бы снова вернуть и отца и мать к этим постоянным живым мукам, потому что эти мучения они испытывали вместе, друг из-за друга. Она хотела бы вернуть их к себе — пусть разделят ее горе, как она делила их горести. Она сидела и думала лишь об одном — о том, как мать держала их руки, как они с отцом долго держали руки матери, когда уже совсем нечего было сказать.

Лоурел помнила, как мать подносила свои руки совсем близко к глазам, словно могла видеть пустые, праздные пальцы.

— Бедные, бедные руки… Зимой она шла от колодца, руки в кровь порезаны льдом — да, льдом!

— У кого, мама? — спросила Лоурел.

— У моей матери! — крикнула та с упреком.

После инсульта, еще больше искалечившего ее, она, не видя ни своей комнаты, ни лиц людей, лишенная возможности проверить, посмотреть, вообразила, что ее перевезли куда-то, что теперь она не у себя в доме и не «там, дома», что ее оставили одну, среди чужих, на которых и сердиться бесполезно — все равно не поймут. И умерла она молча, затаясь от всех, в изгнании, в унижении.

А когда она еще узнавала дочь, она ей сказала:

— Ты могла бы спасти жизнь матери. Но ты стояла в стороне и не хотела вмешаться. Мне горько за тебя.

Для нее Балтимор был самым краем света, куда привозишь тех, кого любишь, и там они тебя покидают.


А потом отец Лоурел на семидесятом году женился на Фэй. Обе его избранницы причинили ему страдания — Лоурел видела это по нему. Умер он, измученный обеими женами, словно до самого конца они обе были с ним.

Лежа неподвижно на больничной кровати, он всецело сосредоточился на течении времени — и больше ни на чем. Но в каком направлении текло для него время? Когда он уже был не в силах встать, не в силах подтолкнуть, поторопить бег времени, не обратилось ли оно против него, не повернуло ли вспять, в прошлое?

Однажды Фэй все же назвала Бекки «моя соперница». И Лоурел подумала: нет, соперничество вовсе не в том, в чем его видит Фэй. Это не соперничество между живой и мертвой, между старой женой и новой — это поединок между слишком большой и слишком ничтожной любовью. И нет соперничества горше — Лоурел видела это воочию.

До поздней ночи под неумолчный шум дождя, приглушенный расстоянием, Лоурел сидела над грудой бумаг, освещенных лампой. Она перебирала записные книжки матери — на пожелтевшей бумаге адреса, отметки о полученных и отправленных письмах, имена давно умерших теток и кузин из Виргинии, племянниц и племянников из Западной Виргинии, которые давным-давно переженились и разъехались неизвестно куда — Лоурел окончательно потеряла их следы. Братья матери тоже спустились с горы и переселились в город, в центр, а тот, что так хорошо играл на банджо и знал столько куплетов на мотив «Где же ты был, Билли-бой?», стал банковским чиновником. Только самый младший смог приехать в Маунт-Салюс, на похороны сестры. Он, тот самый, кто казался Вечерней звездой, теперь приковылял на двух костылях к ее могиле и сказал судье Мак-Келва: «Далеко она от Западной Виргинии!..»

Знакомая «общая тетрадь» в черном клеенчатом переплете лежала на коленях у Лоурел, открытая на рецепте «Самый удачный мой хлеб», записанном двадцать или тридцать лет назад тонким, четким почерком матери; там были все указания, кроме порядка замеса («Кухарка не такая уж тупица»). Под этой тетрадью лежала другая, еще более потрепанная. Бекки тогда сдавала экзамены в учительский институт, все в той же домотканой, прочной краски кофточке. В тетрадке были ее конспекты мильтоновского «Потерянного рая», чертежи мильтоновского мироздания, это было так на нее похоже — беречь старые записи, словно они ей могут еще когда-нибудь понадобиться. Лоурел рассматривала тщательно записанные расходы их скромного хозяйства, просмотрела разлинованные странички (записи помещались в старой конторской книге маунт-салюсского банка) и наконец дошла до садовых дневников — меж записей по планировке розариев и многолетних бордюров: «Только что пришла домой, Клинтон все еще трудится. Из окна кухни вижу, как он воюет с моей розой «Русалкой». Фиговое дерево опять раньше времени распустило листья. Вот глупое, пора бы ему набраться ума».

В последнем ящичке мать хранила письма от своей матери «из дому».

И теперь Лоурел вынимала их из тонких конвертов и читала про себя. Тогда бабушка уже давно овдовела, ее здоровье все ухудшалось, жила она совсем одна, часто была прикована к постели и писала своей молодой, решительной, бесстрашной и очень счастливой в замужестве дочке так, словно та жила в изгнании, хотя прямо упоминать об этом она себе никогда не позволяла. Просто непостижимо, сколько мужества и душевной ясности было вложено в эти короткие строки, поспешно набросанные карандашом, чтобы успеть сунуть письмо в карман одному из «мальчиков», прежде чем он снова ускачет галопом, потому что бабушка тогда зависела — так же как сейчас Лоурел — от того, не забудут ли бросить письмо в ящик у «здания суда». Читая письма, Лоурел вдруг наткнулась на свое имя: «Постараюсь послать Лоурел ко дню рождения немного сластей. Но если бы удалось найти оказию, мне хотелось бы прислать ей одного из моих голубков. Он станет клевать у нее из рук, если она разрешит».


Горе обрушилось на Лоурел, как прибой. Она выпустила листок из пальцев, дала книгам соскользнуть с колен, уронила голову на открытую доску секретера и горько разрыдалась, оплакивая любовь и всех умерших. Она не поднимала головы, и все, что было в ней твердого, непреклонного, — все отступало перед этой ночью, окончательно сдавалось перед ней. Все, что она нашла, теперь настигло ее. Глубочайший, скрытый родник в ее сердце вырвался из-под спуда и пробился к жизни.

Если бы Фил остался в живых…

Но Фил погиб. Ничего не осталось от их жизни вдвоем, кроме ее воспоминаний; любовь во всем своем совершенстве была запечатлена там навсегда.

Если бы Фил был жив…

Все, что было таким совершенным, по-прежнему жило в ней, нерушимо и ничего не нарушая. Но вот теперь она своими руками разворошила прошлое, и он смотрел на нее, он, Фил, всегда ожидавший воскрешения как Лазарь. Он смотрел на нее с дикой тоской в глазах, тоской по непрожитой жизни, и губы у него были чуть приоткрыты, словно рупор.

Какой же конец ожидал их? Что, если бы их брак кончился так же, как брак ее родителей? Или как у отца и матери ее матери? Или…

— Лоурел! Лоурел! Лоурел! — послышался ей голос Фила.

Она плакала и над тем, что сталось с жизнью.

— Я так хотел жить! — кричал Фил. Его голос взывал вместе с ветром в ночи, отдаваясь в доме, во всем доме. Он стал громче грома: — Я так хотел жить!

5

Она уснула в кресле, как пассажир, срочно выехавший поездом по делу. Но отдохнула она вполне.

Снилось ей, что она и на самом деле куда-то едет — и едет вместе с Филом.

И они проезжают по длинному мосту.

Проснувшись, она все поняла: это был сон, но она узнала в нем то, что произошло в действительности. Когда они с Филом поехали из Чикаго в Маунт-Салюс, чтобы обвенчаться в тамошней пресвитерианской церкви, они поехали поездом. Обычно Лоурел ездила из Чикаго в Маунт-Салюс ночным — тем самым экспрессом, которым она приехала и на этот раз из Нового Орлеана. Но с Филом они ехали дневным поездом, и тогда она впервые увидела мост.

Поезд шел по длинному откосу к мосту, после Кайро подымаясь все выше и выше, пока голые верхушки деревьев не остались далеко внизу. Лоурел глянула вниз и увидала, как ширится бледный отсвет и как открывается плес и начинается вода, отражая низкое раннее солнце. Шли два потока, и здесь они встречались друг с другом. Это было слияние рек Огайо и Миссисипи.

Они смотрели с большой высоты и видели только, как у слияния рек обнаженные деревья сбегаются от горизонта, две реки становятся одной, и тут Фил тронул ее руку, и она подняла глаза к небу и увидала в прозрачности неба длинную, неровную, словно прочерченную тушью стаю птиц, летящих тоже треугольником, туда же, куда и поезд, к соединению рек. И видно было только небо. Только вода, птицы, свет, слитые воедино, — весь утренний мир в полной нераздельности.

И они оба тоже были частью этого слияния мира. Их объединяла вера друг в друга, она привела их сюда. Именно в тот миг, когда все становилось единым, они тоже входили в эту слитность, растворяясь в ней. Даже само движение становилось прекрасным, значительным. Они участвовали в нем, они ехали впереди, первыми. «Пришло наше время! — радостно думала Лоурел. — И жить мы будем вечно».

Ни мертвого тела, ни могилы не оставила его смерть в огне и воде в тот давно прошедший год. Фил до сих пор мог бы рассказать ей самой все о ее жизни. Ибо жизнь ее, любая жизнь — и в это она должна была верить — только вечно длящаяся любовь.

И она верила этому, как верила, что до сих пор две реки сливаются у Кайро. Они и сейчас будут там, когда она сегодня пролетит над ними, возвращаясь домой, и хотя на этот раз с огромной высоты она ничего не увидит, но отделять их от нее будет только пустой воздух.

Филипп Хэнд был родом из деревни в Огайо. У него был мягкий говор сельского жителя, бескорыстная напористость и далеко идущие планы. Он сам пробил себе дорогу, учился на архитектурном факультете в политехникуме штата Джорджия, в ее краях, потому что жизнь там была дешевле и климат теплее; потом встретился с Лоурел, когда она приехала на Север, в его края, и поступила в Художественный институт в Чикаго. С давних пор, во множестве поколений, у них накопились одни и те же воспоминания. Штат Огайо лежал по другую сторону реки, напротив Западной Виргинии, а Огайо была его рекой.

Но пока они учились, их мало что роднило. И в жизни, и в работе, и в чувствах. Один бывал робок там, где другой был смел, и смел, где тот был робок. Она выросла в той застенчивости, которая ищет защиты, защищая другого. До встречи с Филом она представляла себе, что любовь — это убежище, и раскрывала объятия в бесхитростном желании приютить, уберечь. Он доказал ей, что этого вовсе не нужно. И стремление защитить другого или себя спало с нее, как одежда из одного куска, как анахронизм, нелепо оберегаемый с детских лет.

У Филиппа были хорошие крупные руки и необыкновенные пальцы — большой палец отходил от ладони почти под прямым углом, а его удлиненный округлый конец сильно загибался наружу. Когда она видела, как он работает правой рукой, ей казалось, что именно от нее пошла его фамилия — Хэнд[5].

У нее тоже был свой талант. И Филипп своим примером показал ей, как этот талант развивать. Работая рядом с ним, она научилась работать. Он объяснил ей, как делать рисунок, разрабатывая композицию, не отвлекаясь от нее, не углубляясь в ненужные подробности.

При его энергии ему было мало проектировать дома. В их квартире на Южной стороне он оборудовал для себя мастерскую, отгородив половину кухни. «Для меня моральное удовлетворение — делать вещи. Люблю смотреть на законченную вещь». Он делал простые, расхожие вещи с бесконечной тщательностью. Он был из тех, кто во всем старается добиться совершенства.

Но оптимистом он не был, и она это знала. Фил научился всему, чему только было можно, и делал столько, на сколько хватало времени. Он проектировал дома прочные, устойчивые, чтобы в них можно было долго жить, но он знал, что при всей его одержимости и неутомимом старании эти дома все равно что карточные домики.

Когда Америка вступила в войну, Фил сказал: «Только не в пехоту и не в инженерные войска. Слышал я, что там делают с архитекторами. Сажают их на камуфляжи. А эту войну надо кончать как можно быстрей, некогда расписывать всякую рухлядь». Он пошел на фронт и стал офицером связи на борту минного заградителя в Тихом океане.

Отец Лоурел впервые за много лет приехал поездом в Чикаго — повидать Фила в его последний отпуск. (Мать уже никуда не ездила — только «туда, домой».)

— Близко они подбирались к вам, эти камикадзе, сынок? — полюбопытствовал судья.

— Ближе некуда, хоть здоровайся с ними за руку! — сказал Фил.

Но через месяц они подобрались еще ближе…

Лоурел не помнила, чтобы в их короткой совместной жизни была хоть одна ошибка. «Ощущение вины за то, что ты пережил своих любимых, надо терпеть, и это справедливо, — подумала она. — Пережив их, мы чем-то их обижаем. Смерть — странное явление, хотя и ничуть не страннее жизни. Но остаться в живых после смерти любимых — самое странное из всего на свете».


В доме было светло и тихо — как на корабле, словно его всю ночь трепало бурей, а теперь он пришел в гавань. Лоурел не забыла, чтó ей предстоит в этот день. Выключая по дороге все лампы, зажженные ночным страхом, она прошла через большую спальню и открыла дверь на площадку.

Птицу она увидала тут же, сразу — высоко в складке портьеры, на лестничном окошке, она притихла, тесно прижав крылышки к узкому тельцу.

Ступеньки скрипнули под ногами у Лоурел, и птица затрепетала крыльями, не двигаясь с места. Лоурел сбежала по лестнице и заперлась на кухне, обдумывая свои планы за завтраком. Потом она снова поднялась наверх, оделась, вышла на площадку и увидела, что птица по-прежнему на том же месте.

Вдруг громко, словно запоздалый отзвук странного хлопанья крыльев, у парадной двери раздался настойчивый стук. Тут не понадобилось напрягать память: Лоурел знала, что так стучать может только один человек в Маунт-Салюсе — хромоногий плотник, который неукоснительно появлялся каждую весну менять шнуры на шторах, точить косилку, подгонять кухонные двери, осевшие за зиму. Он, без сомнения, все так же помогал вдовам, незамужним дамам и женам, у которых мужья ничего по дому делать не умели.

— Ну вот, и вашему папаше пришел черед. Старая-то мисс уж больше десяти лет как померла. Скучаю по ней. Как прохожу мимо дома, каждый раз ее вспоминаю, — сказал мистер Чик. — Выдумщица была.

Может, он зашел, хоть с запозданием, выразить сочувствие?

— Вы ко мне, мистер Чик? — спросила Лоурел.

— Замки держатся? — спросил он. — Не пора ли сменить шнурки на шторах? А мебель передвинуть не надо?

Нет, он все такой же. Тяжело ступая, он взошел по ступенькам прямо на террасу, выворачивая коленки и позвякивая инструментами в сумке.

Мать всегда осуждала его фамильярность, его скверную работу, ловила его на жульничестве и, наверно, выгнала бы его без разговоров, посмей он только назвать ее «старая мисс». Должно быть, теперь он решил, что путь для него открыт.

— А крыша ночью не протекла? — спросил он.

— Нет. Только вот птица влетела через каминную трубу, — сказала Лоурел. — Если хотите помочь, попробуйте ее выгнать.

— Птица в доме? — переспросил он. — Плохая примета, к несчастью! — Он поднимался по лестнице враскачку, по пятам за Лоурел. — Значит, можно приступать?

Птица не шелохнулась. Отяжелевшая от сажи, забившейся в перья, она все еще жалась к той же складке портьеры.

— Вон она, вижу! — заорал мистер Чик. Он топнул ногой, потом, как циркач, заплясал на месте, стуча башмаками. Птица шарахнулась вниз, заметалась и, чуть не разбившись о стенку, влетела в комнату Лоурел — двери в ее спальню открылись сами собой. Мистер Чик с воплем захлопнул за птицей дверь.

— Мистер Чик!

— Видали — прогнал с площадки!

Двери в комнату Лоурел снова приоткрылись сами по себе, словно подтверждая, что за ними никого нет — только порыв утреннего ветерка.

— Мне сегодня не до шуток, — сказала Лоурел. — Сейчас же уберите птицу из моей комнаты!

Мистер Чик протопал в спальню. Он поглядел на прозрачные занавески, мокрые от дождя, смывшего с них крахмал, — Лоурел поняла, что окно у нее всю ночь было открыто. В занавеске бешено билась потускневшими крыльями птица; но Лоурел видела — мистер Чик только прикидывает, насколько потрепались шнуры на шторе.

— Она будет летать по всем комнатам, если ее не поймать, — сказала Лоурел, с трудом удерживаясь, чтобы не схватиться за голову.

— Никуда она не полетит, она выбраться хочет, — сказал мистер Чик и звонко хмыкнул.

Топая по комнате, он заглянул в открытый чемодан Лоурел, лежавший на кровати, где ничего не увидел, кроме этюдника, который она так и не успела вынуть, осмотрел туалетный столик, полюбовался на себя в зеркало, а птица все путалась в занавесках и вдруг метнулась из комнаты перед ним, когда он открыл двери. От нее на всем остались следы сажи, как пыльца от крыльев бабочки.

— А молодая мисс где же? — спросил мистер Чик, открывая двери спальни. Птица стрелой метнулась туда.

— Мистер Чик!

— Самая моя любимая комната в этом доме. — Он ухмыльнулся Лоурел, обнажив черный провал беззубого рта.

— Мистер Чик, я вам, кажется, ясно сказала: мне не до шуток. Вы только все окончательно испортили. Да вы и прежде всегда все только портили, — сказала Лоурел.

— Но я же с вас ничего не возьму, — сказал он, сходя вниз по лестнице следом за ней. — А вы все такая же, — добавил он. — Почему бы вам опять замуж не выйти, хоть за кого?

Она подошла к дверям, ожидая, пока он уйдет. Он добродушно засмеялся:

— Да, вот и я остался один-одинешенек, ни живой души у меня нет. Почему бы нам с вами не сговориться, а?

— Мистер Чик, сделайте милость, уходите.

— До чего ж похожа на старую мисс! — сказал он восхищенно, — А сердиться понапрасну не надо! — крикнул он, спускаясь вприпрыжку по ступенькам террасы. — У вас и голос точь-в-точь как у нее.

Появилась Миссури. Она вышла с метлой на крыльцо.

— Чего тут у вас стряслось?

— Там стриж! Стриж вылетел из камина, летает по всему дому, — сказала Лоурел. — Он до сих пор там, наверху.

— Это все оттого, что рано прибираться начали да хвастаться, — сказала Миссури. — Почему вы этого мистера Чика не попросили? Честное слово, ему бы только крутиться по дому да все разглядывать.

— Ничего он не умеет. Давайте сами ее выгоним.

— Вот это верно. У нас оно лучше пойдет.

Миссури появилась на кухне; она снова напялила шляпку и дождевик, крепко перетянув его поясом. Медленным шагом она поднялась по лестнице, держа перед собой кухонную щетку щетиной кверху.

— Видите ее? — спросила Лоурел. Она заметила пятно на занавесках у лестничной площадки, где птица ночью угнездилась поспать. Слышно было, как она где-то вздрагивает.

— Вот она там, на телефоне.

— Только не бейте ее…

— А как же мне ее поймать? Нечего ей тут делать, в вашей комнате, понятно? — сказала Миссури.

— Вы только подойдите сзади. Птицы летят на свет — помню, мне говорили. Погодите, я открою двери пошире. — Слышно было, как Миссури уронила щетку на пол. — Ей теперь дорога открыта! — крикнула Лоурел снизу. — Почему же она не вылетит?

— Да разве у нее ума хватает? Она же не человек!

Лоурел открыла двери и взбежала по лестнице с двумя соломенными корзинками. Она заставит ее улететь!

Вдруг сердце у нее упало: птица лежала на полу, под телефонным столиком. Она казалась маленькой, такой мучительно жалкой, плоской, как пустой башмачок, упавший с ноги ребенка.

— Знаете, Миссури, я всегда боялась: вдруг птица ко мне прикоснется, — сказала Лоурел. — Правда, правда!

Ей казалось, что птица слепая, неживая, в таком оцепенении она лежала.

— Вот погань, — сказала Миссури.

Лоурел накрыла птицу одной корзинкой, подвела сбоку другую, и птица оказалась взаперти. Все произошло бесшумно и быстро.

— А вдруг я ее придавила?

— Кошка съест — всего и делов.

Лоурел сбежала вниз, в сад, по ступенькам террасы, чувствуя на каждом шагу свою ношу, слыша, как там, под корзиной, что-то бьется — не то трепыхаются крылья, не то колотится птичье сердце в слепой борьбе против спасения.

На дорожке у ворот она остановилась.

— Что это вы затеяли? — крикнула старая миссис Пийз, высунувшись из-под занавески. — А я думала, вы уже уехали!

— Скоро уезжаю! — крикнула Лоурел и раздвинула корзинки.

Что-то задело ее по лицу — не перья, а лишь порыв ветра. Птица улетела. В воздухе она казалась только парой крыльев, больше ничего не было видно — ни тельца, ни хвоста, только косая дуга, врезанная в небо.

— Каждой птице летать охота, даже такой пачкунье никудышной, — сказала Миссури. — А мне теперь опять занавески стирать да выкручивать.


Целый час после этого Лоурел стояла в аллее и жгла письма отца к матери, письма бабушки и все сохранившиеся записные книжки и всякие бумаги, — жгла в заржавленной проволочной корзинке, где обычно осенью сжигали ветки пекана. («Слишком в них много кислоты, моим розам вредно».) Она сожгла фолиант Мильтона. На листке увидела почерк матери: «В это утро?» — и характерный вопросительный знак — крючком. Листок медленно морщился в огне. Лоурел поймала себя на ребяческом желании схватить листок, как прохожий подымает монетку с тротуара и законно присваивает ее, но листок уже сгорел. Лоурел одного хотела бы для матери — в это утро вернуть то утро, прожить его заново или заменить другим. Она стояла, покорно держа кочергу. И думала об отце.

Дым стлался по дереву, затеняя его, как вуаль затеняет лицо, сияющее слишком откровенной невозмутимостью. Мисс Адель Кортленд прошла под деревом быстрым учительским шагом — она торопилась попрощаться с Лоурел, пока не начались уроки в школе. Она увидела, что делает Лоурел, и лицо ее застыло, она постаралась ничем не выразить свое отношение.

— Тут вот одна вещица — я бы хотела отдать ее вам, — сказала Лоурел и сунула руку в карман передника.

— Нет, Полли. Эту вещь нельзя отдавать! Я тебе не разрешаю, пойми! Ты должна беречь, хранить ее. — И она быстро вложила в руку Лоурел маленькую каменную лодочку, попрощалась и торопливо побежала к себе в школу.

Лоурел так и знала. Нет, все равно никому не удастся утешить мисс Адель Кортленд — она сама утешит утешителя.


Наверху Лоурел положила в чемодан свои брюки и мятое шелковое платье, которое она надевала накануне, бросила на них еще какие-то мелочи и заперла его. Потом она приняла ванну и снова надела костюм от Сибил Конноли, в котором она прилетела. Она тщательно подмазала губы, заколола волосы, как носила в Чикаго, снова надела городские туфли на каблуках и в последний раз обошла весь дом. В окна, с которых Миссури сняла занавески, чтобы их выстирать, широко вливался весенний свет. В этом сверкающем и тихом доме ничто не напоминало о жизни ее матери, от ее счастья и страданий не осталось ничего, что могла бы испортить Фэй. И от того, как отец метался между ними, хватаясь за них обеих, как он вдруг отпустил их и ушел от всего, тоже никаких следов не осталось.

Из окна на лестничной площадке ей была видна дикая яблоня — она вся заиграла зеленью, только одна ветка еще была сплошь покрыта цветами, как кружевной рукав.

После похорон все цветы вынесли из гостиной — тюльпаны долго красовались, пока не опал последний лепесток. Над белой каминной доской висели полукружием над часами все те же журавли на лунном диске, нищий с фонарем и поэт у водопада. Стрелки на часах показывали половину двенадцатого.

Лоурел ждала — сейчас должны приехать подружки.

И тут она услыхала легкий стук — словно пустую катушку бросили в ящик и она катилась вглубь. Лоурел прошла на кухню, сквозь приоткрытую дверь она видела, как Миссури вывешивает выстиранные занавески. В кухне еще тепло пахло мыльной пеной.

Посреди дощатого пола все еще стоял памятный с детства огромный, как старинный рояль, кухонный стол. Из двух шкафов только новый, металлический, был в употреблении. Лоурел позабыла осмотреть старый деревянный шкаф, как забыла с вечера закрыть окно в своей комнате. Она подошла к нему и подергала деревянные дверцы, пока они не подались. Шкаф открылся, оттуда пахнуло резким, стойким мышиным духом. В темной глубине она разглядела формы для пирогов с вареньем, мешочек грубой соли для мороженицы, железные вафельницы и чашу для пунша с висящими на ней кружечками, которые от долгого неупотребления переливались маслянистыми радужными пятнами. И за всеми этими бесполезными вещами было задвинуто как можно дальше то, что все же почти выпирало из шкафа, то, что ей суждено было найти, — она и была тут для того, чтобы найти эту вещь. Она опустилась на колени и, торопливо раздвинув все остальное, обеими руками вытащила эту вещь и взглянула на нее в дневном свете, падавшем из незанавешенных окон. Да, это было именно то, что она предполагала. И в ту же минуту она скорее почувствовала, чем услышала из кухни, стук каблуков сначала в гостиной, библиотеке, в столовой, потом вверх по лестнице, по спальням и снова вниз — повторяя путь самой Лоурел, умолкнув на пороге кухни.

— А-а, значит, вы до сих пор тут? — сказала Фэй.

— Во что вы превратили мамину хлебную доску? — спросила Лоурел.

— Какую доску?

Лоурел встала и, выйдя на середину кухни, положила доску на стол. Она ткнула в нее пальцем:

— Смотрите! Смотрите, вот трещина, смотрите, какие вмятины. Будто вы ее ломом били!

— Подумаешь, какое преступление!

— Вся грязная, избитая! Гвозди вы ею заколачивали, что ли?

— Ничего я не заколачивала — просто колола на ней прошлогодние орехи. Молотком.

— И прожгли сигаретами.

— Да кому она нужна, старая доска, век ей жить, что ли? Не нужна она никому на свете.

— А тут, с краю! — Лоурел провела пальцем по краю доски, руки у нее уже дрожали.

— Да в этом старом доме, наверно, и крысы расплодились. — сказала Фэй.

— Вся изгрызена, испакощена, грязь в нее так и въелась. У моей матери она была гладкая, как шелк, чистая, как блюдо.

— Да чего вы пристали с этой дурацкой доской? — закричала Фэй.

Мама выпекала самый лучший хлеб во всем Маунт-Салюсе!

— Ну и что? Начхать мне на ее хлеб. Теперь уж она его не печет.

— Вы осквернили этот дом!

— Я таких слов не понимаю, и слава Богу. А вас прошу запомнить: дом теперь мой и что захочу, то с ним и сделаю, — сказала Фэй. — И со всем барахлом, да и с этой вашей доской тоже.

Но все, что Лоурел перечувствовала и передумала за эту ночь, все, что она вспомнила и поняла за это утро, за эту неделю дома, за весь этот месяц ее жизни, не могло ей подсказать сейчас, как ей выдержать столкновение с этим существом, которое за всю свою жизнь не научилось чувствовать по-человечески. Лоурел даже не знала, как с ней попрощаться.

— Фэй, моя мать знала, что вы заберетесь в ее дом. Ей и говорить не надо было. Она вас предсказала.

— Предсказала? Это только дурную погоду предсказывают, бросила Фэй.

Ты и есть дурная погода, подумала Лоурел. И все еще впереди: много таких, как ты, еще появится в нашей жизни.

— Да, она вас предсказала.

Жизненный опыт матери сейчас помогал ей, хотя он и расходился во времени с ее опытом. Мать всю жизнь страдала от ощущения чьего-то предательства, но только после ее смерти, когда лишь память продолжала протестовать, Фэй из Мадрида, штат Техас, ворвалась в эту жизнь. Возможно, что до последней минуты отец и не помышлял о встрече с такой Фэй. Ибо Фэй была порождением страха самой Бекки. То, что чувствовала Бекки, то, чего она всегда боялась, для нее могло уже тогда существовать тут, в доме. Прошлое и будущее могли переместиться в путанице ее мыслей, но ничто не могло опровергнуть правоту ее сердца. Фэй могла прийти и раньше, и позже. Она могла явиться когда угодно. Но она должна была явиться — и явилась.

— Да ваша мать свихнулась перед смертью! — крикнула Фэй.

— Это ложь, Фэй! Никто никогда не смел так говорить про нее!

— В Маунт-Салюсе? Да я сама слышала, вот тут, в этом доме. Мне мистер Чик все объяснил. Говорит, зашел к ней в мою теперешнюю спальню — она тогда еще была жива, — и она как швырнет в него чем-то.

— Замолчите, — сказала Лоурел.

— Да, швырнула колокольчиком с ночного столика. И сказала, что нарочно целилась ему в протез, потому что она никогда не обидит живое существо. Она была психованная, и вы тоже скоро спятите, если не поостережетесь!

— Моя мать никогда в жизни никого не обижала!

— А я психов не боюсь. Меня на испуг не возьмешь и отсюда не выставишь. А вот вам пора убираться, — сказала Фэй.

— Пугать, брать на испуг — ах, Фэй, неужто вы до сих пор ничего не понимаете? — Лоурел вся дрожала. — А отца вы зачем пугали — зачем вы его ударили?

— Я от него смерть отпугивала! — крикнула Фэй.

— Что, что?

— Хотела, чтоб он встал, ушел оттуда, чтоб он наконец подумал обо мне!

— Он умирал, — сказала Лоурел, — он только о смерти и думал.

— Вот я и пыталась выбить из него эту стариковскую дурь. Хотела заставить его жить, хоть силком. И ничуть не жалею! — закричала Фэй. — Для него никто ни черта не делал!

— Вы сделали ему больно!

— Я была ему женой! — крикнула Фэй. — Да вы небось уже начисто забыли, что значит быть женой.

— Нет, не забыла, — сказала Лоурел. — Хотите знать, почему эта доска для хлеба так прекрасно сработана? Я вам скажу. Потому что ее сделал мой муж.

— Зачем это?

— А вы знаете, что значит работать с любовью? Мой муж делал эту доску для мамы, чтобы ей было приятно. У Фила был талант, золотые руки… Он эту доску отстрогал, отполировал, подклеил, все сделано на совесть, поглядите: до сих пор она ровная, как его ватерпас, все пригнано, слажено накрепко, ни зазоринки.

— Да плевала я на это! — сказала Фэй.

— Я видела, как он работал. Он один в нашей семье все умел. Наша семья была довольно беспомощная, это-то нас и связывало. Моя мать так его благодарила, когда он ей принес доску. Сказала: как красиво, как крепко сделано, именно то, что надо, просто украшение для кухни.

— А теперь она моя, — сказала Фэй.

— Нет, теперь она принадлежит мне. Я ее заберу, почищу.

— Вы что, выпрашиваете эту доску?

— Я возьму ее в Чикаго.

— А кто вам сказал, что я ее отдам? С чего это вы так обнаглели?

— Я нашла ее! — крикнула Лоурел и обеими руками уперлась в доску, всем телом налегая на стол.

— Ишь какая воспитанная мисс Лоурел! Посмотрели бы они сейчас на вас! Так и понесете эту гадость из дому, да? Да она грязная как не знаю что.

— Грязь можно отчистить.

— Хотите себе руки стереть до костей?

— Конечно, она вся исцарапана. Ничего, я ее приведу в порядок.

— А потом что с ней будете делать? — с издевкой спросила Фэй.

— Попробую печь хлеб. Слава Богу, вчера вечером нашелся мамин рецепт, ее рукой написан, сразу попался мне на глаза.

— Да хлеб-то весь одинаковый на вкус.

— Не пробовали вы мамин хлеб! Может быть, и мне удастся испечь — постараюсь.

— А кого станете угощать? — сказала Фэй.

— Фил любил хлеб. Особенно вкусный хлеб. Отломит от теплого каравая, прямо из печки, и ест, — сказала Лоурел.

Призраки. И с некоторой иронией Лоурел взглянула на себя со стороны: она обошла весь дом, словно совершая обряд, как Фэй на похоронах. Да, конечно, они должны были столкнуться — нелепо было предполагать, что они больше не встретятся здесь, хотя бы под самый конец. У Лоурел еще оставалось время до отъезда, это Фэй успела приехать раньше — и вовремя. Ведь и ненависть, как и любовь, сталкивает нас, влияет на течение нашей жизни. Она подумала о Филе, о камикадзе и о рукопожатии.

— Ваш муж? А он тут при чем? — спросила Фэй. — Он же умер!

Лоурел схватила доску обеими руками и подняла ее, чтобы Фэй не достала.

— Ах вот вы чем деретесь? Ничего лучше старой, червивой доски не нашли?

Лоурел крепко держала доску. Держа ее на весу, она подумала, что не она ее несет, а сама доска, как плот на волнах, держит ее, не дает утонуть, исчезнуть в глубине, как исчезали другие, до нее.

Из гостиной послышалось мягкое жужжанье, и часы пробили полдень. Лоурел медленно опустила доску, держа ее горизонтально между собой и Фэй.

— Ну, знаете ли, — заговорила Фэй, — вы сейчас чуть такого дурака не сваляли! Доской собирались меня стукнуть! Нет, ничего у вас не выйдет. Драться вы не умеете, вот что. — Она прищурила один глаз. — А меня все мое семейство учило — я-то умею!

Нет, подумала Лоурел, именно она, Фэй, драться не умеет. В ней ни страсти, ни воображения, не чувствует она их и в других людях, ей это недоступно. Другие люди, другие жизни для нее просто невидимки. И ей пришлось бы наугад махать своими кулачками, плевать во все стороны узким ротиком, чтобы в кого-то попасть. С человеком что-то чувствующим она ни бороться не может, ни любить его не умеет.

— Видно, вы считаете всех на свете хуже себя, Фэй, — сказала Лоурел.

Да, она едва не ударила Фэй. Она хотела сделать ей больно, чувствовала, что она на это способна. Но по странной причуде души ей помешало воспоминание о маленьком Венделле.

— Не пойму, из-за чего вы подняли такую бучу? — спросила Фэй. — Что вы в ней нашли, в этой штуке?

— Все былое, Фэй. Все прошлое целиком, — сказала Лоурел.

— Чье это прошлое? Только не мое! — сказала Фэй. — Для меня прошлое — пыль. Мне важно только будущее. Ясно вам или нет?

И вдруг Лоурел подумала, что Фэй, может быть, уже успела изменить памяти отца.

— Знаю, что и вы для прошлого — ничто, — сказала она. — Но у вас нет и власти над прошлым.

«И у меня тоже, — подумала она, — хотя для меня оно было всем на свете, оно меня создало, оно мне дало все. Прошлое ничем нельзя оскорбить, но и помочь ему ничем нельзя. Прошлое так же недоступно, как отец в гробу, — ни помочь, ни оскорбить его уже нельзя, прошлое, как и он, неуязвимо и никогда не восстанет ото сна. Это память лунатиком бродит во сне. Она приходит, вся израненная, с другого конца света, как Фил, она окликает нас по имени и предъявляет свои права на наши слезы. Она никогда не станет неуязвимой. Память можно ранить вновь и вновь, но в этом, быть может, и таится ее глубокое милосердие. Пока память отзывается болью на то, что случается в жизни, она остается живой, а пока она жива и пока мы в силах, мы можем воздать ей должное».

У дома остановилась машина — подружки отрывистыми гудками звали Лоурел.

— Забирайте доску, — сказала Фэй. — Меньше придется выкидывать.

— Не стоит, — сказала Лоурел, кладя доску на место. — Думаю, что смогу обойтись и без этого тоже.

Память живет не во власти над вещами, но в опустевших руках, опустевших и прощенных, и в сердце, которое тоже может опустошиться, но вдруг снова наполняется образами, воскрешенными воображением. Лоурел прошла мимо Фэй в прихожую, взяла пальто и сумку. Миссури уже бежала из кухни и успела подхватить чемодан. Лоурел торопливо прижала ее к себе, сбежала по ступенькам к машине — там в нетерпении, открыв дверцу, ждали ее подружки.

— Ну наконец-то, — сказала Тиш, — еле-еле успеем.

Они миновали здание суда, повернули у школы. Мисс Адель уже вывела своих первоклашек во двор поиграть. Она помахала рукой. Все дети тоже замахали. И последнее, что видела Лоурел, прежде чем машина рванулась вперед, был трепет детских ладоней, множества маленьких незнакомых рук, которые взлетели, чтобы пожелать ей доброго пути.

Загрузка...