Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович Два хохла Рассказ.

1.


Вероятно, всякому случалось бывать в скромных и уютных домиках, какие выстроиваются разными "отставными" в маленьких провинциальных городках, где жизнь, сравнительно, дешевле, и следовательно можно безбедно существовать на самый микроскопический пенсион. В таких домиках всегда беленькия кисейныя занавески на окнах, тут же нехитрые цветы, в роде фуксий, олеандров и синелей, много старинной мебели, горки с посудой и разными безделушками, на полу опрятныя дорожки и потертые коврики, по углам киоты с теплящейся лампадкой; комнаты обязательно маленькия, потому что в них теплее, на диванах непременно вышитыя шерстями дареныя подушки, а в хозяйском кабинете примощено какое нибудь незамысловатое мастерство -- ящик с акварельными красками, токарный станок, гербарий.

Признаюсь, что старики, а особенно старушки -- моя слабость. Для меня доставляет уже удовольствие одно то, что в присутствии их чувствуешь и теплоту, и покой, и что-то такое тихое и безмятежное, как наблюдая солнечный закат. У покосившагося подезда вы должны позвонить несколько раз, потому что старинная прислуга появляется на звонок не сразу. Но вот показывается сморщенное недовольное лицо какой нибудь Агаѳьи или Ѳеклы, которая на каждаго новаго человека в доме смотрит, как на своего личнаго врага; вы не успеваете раскрыть рта, чтобы спросить, дома барин, или нет, как прямо под ноги вам с необыкновенно звонким лаем бросается комнатная собаченка, обязательно болонка, пинчер или даже мопс. Впоследствии эта собаченка оказывается самым безвредным и даже очень милым созданием, которое принимает из ваших рук кусочек сахару или сухарь, обмокнутый в сливки, с истинно собачьим кокетством и самым лукавым смущеньем. Ѳекла и Агаѳья тоже оказываются безобидными старушками, которыя блюдут хозяйское добро и хозяйский покой пуще глазу.

В маленькой передней непременно пахнет наливками, камфорой и еще чем-то таким, что говорит о перинах, заветных сундуках и близости кухни. Из передней вы уже видите угол стариннаго фортепиано, где-то белеющую гору подушек и отцветшия фотографии на стене. Ах, эти смешныя выцветшия фотографии, в сметных рамочках, оклеенных раковинами, так много говорят моему сердцу: вот вам несколько старых, хороших друзей -- увы! их давно унесла могила, а новое время не производит людей, вот счастливая мать с своим первенцем на руках, вот целая семейная группа, вот, наконец, он, баловень всей семьи, подававший такия блестящия надежды, а теперь проживающий где-то в одной из задних комнат в качестве блуднаго сына, вот, наконец, дальний родственник, седой генерал с густыми бровями, жирными эполетами и осанкой кавалериста, посаженнаго верхом на помело и т. д. Раздеваясь в передней, вы уже слышите торопливые шаги самой хозяйки, почтенной и ласковой старушки, которая еще на ходу улыбается вам и начинает ласково жаловаться на него, который сидит в кабинете и не хочет ни за что слушаться советов домашняго доктора. Не правда ли, ведь это, по меньшей мере, безразсудно, по меньшей мере?.. Еще в прошлом году у него сказывалась ломота в ноге, стоило только принимать ванны, а между тем... За этим непосредственно следует извинение в болтовне, собачка уже лижет вам руки, и вы торжественно входите в маленькую гостиную с пузатой мебелью краснаго дерева, с вышитой подушкой на диване и часами с кукушкой. В кабинете хозяина слышится легкое кряхтенье, скрип обитаго зеленой клеенкой "вольтеровскаго" кресла, и он показывается в дверях собственной своей персоной -- в туфлях, в халате и с очками на лбу.

Вы, конечно, остаетесь обедать, потому что из таких домиков голодными не отпускают. Он на одном конце стола завязывается салфеткой и, нарезывая хлеб тонкими ломтиками, начинает безконечный разговор о политике, она -- на другом, около дымящейся суповой миски с старинными, полустершимися узорами, и так любовно смотрит на вас, как на человека, который должен непременно развлеч его, этого неизлечимаго политикана, который помешался на своих газетах. Я забыл сказать, что вас усаживают по правую руку от хозяина, рядом с старинным другом дома, который отлично играет в вист, а визави является неизменная дальняя родственница, какая нибудь вдовица, жизнь которой преисполнена была таких ужасных несчастий, о которых даже говорить страшно. После всех является Ниночка (внучатная племянница, просто круглая сирота или воспитанница), двенадцатилетняя девочка с серьёзно-шаловливым личиком и гладко зачесанными волосами; она делает реверанс, немножко краснеет и все время обеда разсматривает вас своими светлыми, пытливыми глазками, чтобы потом вдоволь посмеяться над сехавшим на бок галстуком, торчащими пером на макушке волосами и другими недочетами и провинностями в вашей особе и костюме. Эта шалунья и теперь не прочь бы похохотать, по бабушка так выразительно поднимает свои брови, а под столом за копчик фартука уже тянет костлявая рука родственницы.

Все сказанное выше относится к домику отставнаго артиллерии капитана Ивана Гаврилыча Кравченко, в котором я особенно люблю бывать. Домик этот стоит в грязной и немощенной улице глухаго уезднаго городка Западной Сибири, но вы не смущайтесь словом "грязный": грязь бывает и в центре города, как было и в данном случае.

Городишко маленький и очень грязный, по зато. в нем можно было прожить очень дешепо, а это не последняя вещь в нынешния дорогия времена. Впрочем, Иван Гаврилыч часто говорил:

-- Нет, нынче и здесь все дорожает, паю убираться в свою хохландию... Там кавуны, и дули, и еще бо знае то! Непременно уеду... Надоела мне эта ваша Сибирь хуже горькой редьки.

Разсердившись, Иван Гаврилыч даже стучал левой здоровой ногой, что каждый раз заставляло неприятно вздрагивать Анну Петровну, очень почтенную и когда-то очень красивую старушку.

-- Завтра же поедем... прибавляла она и печально улыбалась.-- И там несладко живется: везде винокуренные заводы да свекловица... Земли совсем не стало. Не даром наши хохлы переселяются в Сибирь...

-- Ах, какая ты. Галю... сердился Иван Гаврилыч.-- Много ли нам нужно: хатка, вишневый садочек, баштан... Уж неужели во всей Малороссии не найдется для нас с тобой свободнаго уголка?..

Иван Гаврилыч в крепостное время служил на одном из уральских горных заводов горным исправником, дослужился до пенсии и теперь самым мирным образом коротал свой век в далеком захолустье. Для своих шестидесяти шести лет Иван Гаврилыч выглядел еще очень бодрым свежим стариком карие глаза смотрели так "упрамо", точно у молодаго. Небольшаго роста, коренастый, с красной шеей и остриженными под гребенку седыми жесткими волосами, он выглядел настоящим молодцом, особенно когда летом работал в своем садике или в огороде с разстегнутым воротом рубашки, открывавшим волосатую грудь. Длинные седые усы, пожелтевшие на концах от трубки, придавали Ивану Гаврилычу даже воинственный вид, и он непременно закручивал их. когда по праздникам облекался в свой мундир и прицеплял "регалию". Но под этим суровым наружным видом скромно пряталась самая миролюбивая и тихая душа, с такими хорошими семейными наклонностями, скромными привычками и неисчерпаемой добротой. Конечно, совершенства на земле нет, но Иван Гаврилыч был не далек от такого совершенства, как и его жена, Анна Петровна, она же и "Галю". Старушка в свое время была красавицей на хохлацкий лад, и теперь еще не могла позабыть стараго времени, когда за ней ухаживали все. Старики между собой жили душа в душу, как умеют жить только старинные люди.

В маленьком домике Ивана Гаврилыча с уютными, маленькими комнатками и скромным довольством было все, как бывает в таких домиках, начиная с обстановки и кончая людьми. Была и старая слуга. Ѳедоня, вывезенная из Малороссии еще крепостной, и приживалка Агаѳья Семеновна, и белый пудель Лящик, и сирота внучка Мотренька и даже блудный сын, не только не оправдавший возлагавшихся на его голову надежд, но постоянно проявлявший всевозможные признаки самой черной неблагодарности. Этот последний обыкновенно скрывался от посторонняго взора в своей комнате, куда ему высылалась перед обедом рюмка водки, и показывался к столу только при близких знакомых.

-- В семье не без урода,-- говорил Иван Гаврилыч в минуту раздумья.-- Славу Богу, кажется, не могу пожаловаться: выслужил пенсион, поднял детей на ноги и, кажется, особенно никого не обидел, т. е. напрасно или по своей злости... Может быть, конечно, а не помню. Один сын у меня в артиллерии и скоро будет полковником, другой по гражданской части -- ну, этот будет пожиже, да и штафирок я не совсем того... хе-хе!.. То, да не то... Один Андрюшка не издался, ну, Божья воля. Мы думали, утешение себе поим-кормим, а выростили, оказалось, наказание. Ничего не поделаешь... Конечно, вот мать жаль, но нельзя же из всех детей понаделать фельдмаршалов и генераллиссимусов.

Мне вообще очень нравилось бывать в домике Ивана Гаврилыча, потому что, за вычетом всех общих стариковских достоинств, здесь еще била живым" ключом своя особенная струя. Наши сибиряки и вообще великоросы как-то не умеют отдыхать, и смотреть на людей, оставшихся не у дел за преклонным возрастом, просто тяжело. Обыкновенно, оторвавшись от своей специальности, такие отдыхающие люди быстро умирают", умиряют просто от. недостатка деятельности; выбрать другое дело или обмануть себя каким нибудь домашним ковыряньем они положительно не могут, скучают", капризничают, иногда выкидывают какую нибудь дикую штуку и вообще быстро опускаются. Вот у южан этого нет: они, вообще, мастера отдыхать и умеют окружать себя самой подкупающей и уютной обстановкой, где все дыптет безобидным покоем. Оно так и должно быть: поработал" человек лет до шестидесяти, пора старым костям и на покой, да и молодым место нужно очистить. Потом мне правится это уменье отрешиться во время от житейской сутолоки и выйдти из "линии огня" в надлежащий момент, когда человек настоящим деятелем может быть только в исключительных случаях, и по природе вещей должен перейдти на положение посторонняго зрителя.

Такие старики обыкновенно пишут свои мемуары, или какия нибудь воспоминания, а около них также мирно подростает третье поколение, и греются обиженные жизнью люди.

Особенно хорошо бывало в домике Ивана Гаврилыча по вечерам: в камине потрескивает веселый огонек, лампа под широким абажуром освещает собравшуюся компанию около стола, всякий занят своим делом, и без конца переливается тихий и задушевный разговор о разных разностях. Пудель Лящик греется у огня до обморока, в гостиной Мотренька брянчит на фортепиано, Агаѳья Семеновна пощелкивает вязальными спицами, а Иван Гаврилыч разсказывает что нибудь из своих воспоминаний или громит европейскую политику. В комнате так уютно и хорошо, особенно зимой, когда на дворе трещит тридцатиградусный мороз или метет сердитая пурга. Одна Анна Петровна нет-нет и вздохнет: для нея нет разницы между гражданской частью и военным званием, оба сына одинаково дороги.

Д. Сибиряк.


(Продолжение будет).


"Восточное Обозрение", No 5, 1887


ДВА ХОХЛА.


РАЗСКАЗ.


(Окончание).


II.


Жизнь в домике Ивана Гаврилыча много скрашивалась еще присутствием стараго друга Филиппа Осипыча Шинка" рейка, который исправно являлся сюда кажиый вечер, чтобы поговорить о Малороссии, сиграть в робер и поесть какой нибудь хохлацкой постряпеньки. Политикой Филипп Осипыч не занимался: а, ну, ее к лысому бису! Когда он входил в переднюю, то под его ногами половицы начи вали жалобно скрипеть: дюжий бил человек, настоящий "драбант", как называл Иван Гаврилыч своего друга. Если Филипп Осипыч не приходил вечером, все начинали чувствовать, что как будто чего-то не достает, хотя сам по себе друг дома меньше всего на свете заботился о развлечении других: ввалится в комнату, мотнет головой и засядет на диван, откуда уже не шевельнется до самаго момента, когда все отправляются "трохи закусить". И говорить Филипп Осипыч не любил кроме своей поговорки, которую повторял каждый раз, когда входил в гостиную: "Про вовка промовка, а вовк у хату". Все обязательно смеялись, и сам Филипп Осипыч тоже, разглаживая свои серые усы. Ходил он в каких-то невероятных балахонах, бриль подбородок, а шею затягивал шелковой черной косынкой, как это делали ветхозаветные приказные. Крупное лицо с большими глазами дышало упрямством и спокойствием.

-- Самый упрямый чоловж,-- характеризовал своего друга Иван Гаврилыч в глаза и за глаза:-- як индык...

Филипп Осипыч только улыбался и потряхивал головой. Сам Иван Гаврилыч тоже был упрям и большой формалист, хотя эти два качества самым удивительным образом переплетались у него с добротой. Они были знакомы давно, еще по заводской службе-Филипп Осипыч в крепостное время был заводским кассиром.

Когда устроивались маленькие хохлацкие праздники, в роде малороссийской каши, какой нибудь необыкновенной бабы, необыкновеннаго борща и запеканки,-- Филипп Осипыч являлся самым желанным гостем, и без него праздник был не в праздник, потому что никто так не умел поесть, выпить и похвалить тароватую хозяйку. Анна Петровна даже краснела в ожидании "апробации" и решения Филиппа Осипыча.

-- Тильки недобро люди не пьють... говорил этот "сведущий человек", смакуя запеканку или варенуху.-- На самисеньке дно пав...-- прибавлял он, выпивая старинный серебряный стаканчик.-- Оце гарно! А в менетака голова, то не зашумить с разстопляной смолы, якой в пекли чорты гришных мучат...

По части всякой хохлацкой стряпни Анна Петровна была великая мастерица и притом кого нибудь угощать у нея было в крови, особенно из своей хохлацкой братии, провертывающейся в Сибири. Хохлов откапывал где-то Филипп Осипыч и вел к Анне Петровне, как домой, а там уж и праздник готов -- и варенуха, и галушки, и вареники, и еще варенуха, и неизбежная каша. За едой долгие "розмовы" про свою Украину, а потом импровизированный праздник заканчивался общей просьбой:

-- Дядечку, Пилип Осипыч, заспивайте... "В конци гребли", "Ой я пэщастный...", або то.

Особенно в таких случаях неотступно приставала к "дядечку" белокурая Мотренька и тащила его за рукав к своим фортепианам, на которых и розыгрывала хохлацкия песенки. Эта Мотренька была очень миленькая девочка с круглым личиком, светлыми глазами и писаными бровями,-- она особенно любила Филиппа Осипыча и даже плакала, когда он "заспивал" своим сохранившимся тенориком.

-- Ото цяця... писанка!-- точно ворковал старый хохол, поглаживая Мотреньку по голове.-- А не то таке заспивать, крашанка!

Пел Филипп Осипыч, как поют все хохлы -- неособенно хитро, но с большим увлечением, так что даже сам Иван Гаврилыч начинал моргать глазами и дергал себя за усы. "Оце велико лихо"... бормотал он, насасывая трубку. Обыкновенно посмеиваются над хохлацкой чувствительностью, но мне именно эта черта в их характере особенно нравится: в них, в этих хохлацких слезах, так и чувствуется то южное тепло, какого не достает нашим сибирским жестоким нравам. Затем в хохлацких семьях дети стоят гораздо ближе к большим, как было и в данном случае: Мотренька и Филипп Осипыч были настоящими друзьями, и у маленькой хохлушечки всегда было в запасе теплое ласковое словечко для большаго "дядечку". Нужно было видеть их вдвоем, когда они серьезно разговаривали о разных разностях -- получалась самая идиллическая картина, а старушка Анна Петровна с довольной улыбкой указывала на них:

-- Побачьте, як старое в малым гомонить...

Нельзя сказать, чтобы мы, сибиряки, не любили своей отчины, но нам не достает хохлацкой теплоты и той специальной закваски, какую дает только семья. Я подолгу наблюдал ту же Мотреньку, бредившую своей Украиной, которой даже не видала. Это глубокое чувство запало в детскую душу при самой подкупающей обстановке, оно пройдет чрез всю Мотренькину жизнь и передастся Мотренькиным детям. Любовь к своей родине -- великая сила.

-- Отчего вы не едете в Малороссию?-- несколько раз спрашивал я Филиппа Осипыча.-- Человек вы свободный...

-- А так... поздно немножко,-- отвечал он, опуская глаза.-- Я ведь из крепостных... Нас прогнали на Урал еще в сороковых годах, прямо на заводы. Я чуть помню

Украину... Мать так и зачахла, ну, а я выбился в люди. Сначала был в конторе разсылкой, потом казачком, а потом попал в служители, значить в контору. Тут уж, конечно, было легко, хотя это крепостное время всем доставалось... да.

Мы уже сказали выше, что Филипп Осипыч не отличался особенной разговорчивостью и обладал способностью красноречиво умолкать в самом интересном месте.

Жил он в маленькой избушке, на краю города, где у него был свой огород и садик. Всем хозяйством заведовала какая-то дальняя родственница, которая при гостях не показывалась. У старика, кажется, были маленькия средства, и он проживал их, не заботясь о будущем. Да и много ли ему было нужно при его скромных потребностях, тем более, что сибирская жизнь замечательно дешева: птица своя, рыбу Филипп Осипыч ловил сам, а остальное идет в пол-цены. Не знаю, как в других местах, но, попадая на Урал, хохлы быстро сживаются с нашими порядками и, большею частью, остаются здесь навсегда.

Каждое лето но утрам можно было видеть на реке лодку с двумя белыми рыбаками -- это удили рыбу Иван Гаврилыч и Филипп Осипыч, одетые в свои летние балахоны. Оба были страстные охотники до рыбной ловли, да и занятие подходило к хохлацкой флегме: сиди по целым часам и смотри на поплавок. Рыбы попадалось мало, но это не мешало получать большое удовольствие совершенно даром, да еще на свежем воздухе. Иногда стариков сопровождала Мотренька, и ея широкополую соломенную шляпу можно было разсмотреть за версту. Эти "рыбалки" особенно сближали рыбаков, а по зимам давали обильную тэму для безконечных разговоров где нибудь около огонька. О Мотреньке и говорить нечего -- она прыгала каждый раз, как коза, когда заходила речь о поездке на рыбалку.

Когда на берегу показывалась Ѳедопя или сама Анна Петровна, значит было пора возвращаться "до дому", где уже ждал утренний чай, а за ним почти непосредственно следовал ранний обед с свежей "юшкой" из только-что пойманной рыбы.

Вообще, жизнь этих хохлов выделялась в маленьком городке, и многие завидовали хохлацкому уменью жить так хорошо на самыя маленькия средства. Если приходил в церковь Иван Гаврилыч, непременно появлялся там и Филипп Осипыч; если Филипп Осипыч шел в клуб, Иван Гаврилыч уже не отставал от него, хотя такия путешествия случались крайне редко. Мне лично оба хохла очень правились, как и их спокойная жизнь с^известной созерцательной подкладкой, чего не было в других семьях: идешь к ним и вперед чувствуешь себя хорошо. И Ѳедопя, не смотря на свой хмурый вид, кажется ласковой, и Лящик лезет целоваться, и голос Анны Петровны доносится откуда-то из глубины кухни, где она гремит своим кухонным снарядом, и Мотренька выскакивает на встречу с своей ласковой улыбкой.

-- Барин дома?-- спрашиваешь по привычке, раздеваясь в передней.

-- Пан у кабинета... отвечает Ѳедопя.-- Присунулась болячка, так и виворачивае пан ногою.

Первым словом Мотреньки было: "Филипп Осипыч еще не приходил", или -- "Филипп Осипыч скоро придет". Раз как-то Иван Гаврилыч очень неловко подшутил над своей воспитанницей. Дело было вечером, когда все сидели в гостиной, и в числе других, конечно. был и Филипп Осипыч, от котораго Мотренька не отходила все время.

-- Знаешь что, Пилил, я скажу тебе,-- заговорил Иван Гаврилыч, нарушая накатившийся "тихий стих":-- Мотренька того... влюблена в тебя. Хе-хе... Мотренька сначала улыбнулась, не поняв шутки, а потом точно вся застыла -- в широко раскрытых глазах показались слезы. Через мгновение она уже исчезла в свою кокорку, как спугнутая птица. Филипп Осипыч грузно поднялся с места и, красный как рак, сконфуженно смотрел на косяк двери.

-- Что, разве я не правду говорю?-- продолжал Иван Гаврилыч, только теперь начинавший сознавать неловкость своей выходки.

-- Мне... мне стыдно за вас, Иван Гаврилыч,-- каким-то сдавленным голосом проговорил, наконец, Филипп Осипыч и начал торопливо прощаться.-- С человеческой душой так поступать нехорошо... ребенок... нет, нехорошо.

-- Упрамый чоловик!-- проворчал Иван Гаврилыч вслед уходившему другу, который не сдался ни на какие уговоры Анны Петровны.

Несколько дней "упрамый чоловик" не показывался совсем, а потом эта маленькая история забылась, и все пошло нестарому.


III.


Для меня в жизни этих стариков являлось загадкой только одно: они почти никогда не говорили о своей службе на Урале, или если разговор попадал на эту тэму, то сводили его на разныя общия мысли. Прожили люди полвека, и нечего вспомнить. Собственно старики, пожалуй, были и но прочь поболтать про старину, по стоило появиться Анне Петровне, и разговор порывался, как гнилая нитка.

-- Э, не стоит!.. отмахивался обеими руками Иван Гаврилыч.-- Вспоминать не стоит... шкода!

Как сейчас помню отличный зимний день с легким морозном, когда я пред отездом в "Рассею" зашел проститься с стариками. Анны Петровны не было дома -- она уехала навестить какую-то знакомую больную старушку. Филипп Осипыч, конечно, был на лицо и в гостиной помогал Мотреньке подбирать шерсти. В окна, чуть опушенныя первым снежком, смотрели только ветви берез и черемух; Лящик, свернувшись в кольцо, лежал у самой печки, Иван Гаврилыч жаловался на свою больную ногу, которая совсем сдурила.

-- Так вы уезжаете... задумчиво повторил он несколько раз и тяжело вздохнул.-- А, впрочем, молодым людям нечего сидеть дома: повидите хороших людей, может, на юг проедете... Да, хорошо, особенно если молод... гм.

Филипп Осипыч оставил шерсти и молча уселся в кресло около нас. Мне-как-то вдруг сделалось больно за этих стариков, встрепенувшихся при одной мысли о том, что вот молодой человек может проехать даже в Украину. Эх, кабы не старость да не Мотренька, которая пытливо смотрела на нас своими светлыми глазками... Девочка только-что поступила в третий класс местной прогимназии и сегодня как-то особенно выглядела миловидно в своем коричневом гимназическом платьеце-форме.

-- Так вы уезжаете... как эхо повторил Филипп Осипыч и тяжело повернулся в своем кресле, которое даже затрещало под ним.

-- Эх, и я махнул бы в вами, коли бы не старость... прибавил он, делая энергичный жест.-- Что мне... право. Хоть бы одним глазком взглянуть... да!.. У вас еще будет лежать саженный снег, а там уж все в цвету: и яблони, и вишни, и еще бо зна то!..

В ожидании Анны Петровны мы незаметно разболтались, и разговор сом собой перешел на прошлое: как Иван Гаврилыч боялся ехать на Урал, как плакала Анна Петровна, оставляя Украину, как потом они обжились здесь да здесь и помрут, не "повидев" жаркаго украинскаго солнышка. По пути вспомнили других хохлов, которые тоже обжились на Урале, а потом бывшаго уральскаго главнаго начальника, николаевскаго генерала Глинку. Мотренька незаметно подсела к нам и жадно слушала эти невеселыя прощальныя речи.

-- Вот упрамый был чоловик,-- повторял Иван Гаврилыч, крутя головой.-- Я при Глинке служил и уж знаю его... От него осталась и теперь поговорка: "делай мое и еладно, а свое ладно позабудь". Терпеть не мог, чтобы ему противоречили в чем нибудь: ни, боже мой!.. Гроза был... Тогда, ведь, все повоенному было, в струнку, а Глинки все боялись, как огня.

Старики вдруг разошлись, и анекдоты о "старом добром времени" посыпались сами собой. Да и было что разсказать...

-- Выпало Глинка идет по заводу -- землетрясение,-- ораторствовал Иван Гаврилыч, входя в азарт.-- Все стоят на вытяжку, а чуть носки врозь или пуговица не застегнута -- на гауптвахту. Горных инженеров на гауптвахту садили, а про офицеров и говорить нечего, потому что у Глинки в руках была и военная власть. На казенных заводах все было устроено повоенному: везде часовые, фельдфебели, курьеры... С Глинкой шутки были плохия: кого угодно достанет. На что частные заводы, и те у него в ежовых рукавицах сидели, потому что везде орудовали наша братья, горные исправники. Мы, ведь, тоже военную власть имели. Это не то, что нынче, когда какой нибудь заводский управитель горнаго исправника чуть за папиросами в лавочку не посылает. Тогда только и людей было, что крепостные да военные -- строгость везде невероятная... На заводах все свое заводское начальство было из крепостных: и управителя, и управляющие, и смотрителя. Чуть какие неполадки на заводе: рабочий провинился, служащий набедокурил,-- сейчас управитель черкнет записку и с запиской к исправнику, а тут разговоры короткие: раздевайся, братику, и ложись.

-- Булб и это... подтвердил Филипп Осипыч и зашагал по комнате своими тяжелыми шагами.

Короткий зимний день уже кончался, и в окна глядели быстро наступавшия зимния сумерки. Беседа продолжалась с прежним одушевлением, и никто не позаботился достать огня. Оедоня раза два заглядывала в двери, но разговаривал сам пан, и она исчезала как тень. Пора обеда давно прошла, во за разговорами никто этого не чувствовал.

-- Когда я приехал на Урал,-- продолжал Иван Гаврилыч:-- Глинка меня сейчас же отрядил на шипицниские заводы -- место хорошее, по ответственное. Пятьдесят тысяч населения, и народ самый безголовый. Знаете, ужасное положение: или свою голову подставляй, или другаго подводи, Ну, только в службе я сам не хуже Глинки был: приказано -- исполняй. Разсуждать не наше дело, а начальство знает. На то служба... И бывали случаи, чорт возьми... да!.. Недалеко ходить, вот хоть с Филиппом Осипычем -- такую неприятность он мне устроил... Приезжаю я на III ипинские заводы, а он там главным кассиром служит -- свой дом, енотовая шуба, дети большия уж были у него. Ну, разумеется, мы познакомились и бывали друг у друга за-просто. Он хоть и числился крепостным, но везде был принят, и даже, когда уезжал Глинка, то обедал вместе с нами. Понимаете: свой человек. Хорошо...

Филипп Осипыч сделал какое-то движение, но Иван Гаврилыч перебил его:

-- Э, не нравится, упрамый чоловик... А я таки разскажу: это у меня на совести. Да, так я приехал на заводы и, конечно, сейчас свои порядки везде: вы хороши, и я хорош, вы намордовали -- не погневайтесь. Я присягу принимал... Хорошо-с. Только в одно прекрасное утро сижу я в своей канцелярии, входит вестовой и подает бумагу от заводскаго управления. Вскрываю конверт и читаю: "При сем ордере за No таким-то препровождаем к вам, ваше высокоблагородие, нашего крепостнаго человека Филиппа Шинкаревка, с которым просим поступить по закону, а впредь до распоряжения высшаго начальства пусть служит у вас в качестве оренбургскаго казака... А впрочем, имеем честь и т. д." Даже глазам своим не поверил; что за чорт, двойник попался. Выхожу в переднюю, а там и сам Филипп Шинкаренко стоит, да еще и в енотовой шубе -- ну, без ножа зарезал. Но ведь я присягу принимал -- подхожу и прямо к нему: "Ты Филипп Шинкаренко?" Молчит, как барон... Представьте мое дурацкое положение?.. Он там нагрубил что-то главному управителю, а его ко мне в казаки посылают... Выслал лишних людей и говорю: "Ну, Филипп Осипыч, посадил ты меня, а я сделать для тебя ничего не могу". "Да ведь, говорит, у меня дети большия, Иван Гаврилыч, как же я в казаках у вас буду служить!"... "Это уж твое дело, говорю, а у меня одна голова на плечах. Пока дам такую работу, что но твоей силе будет: носи бумаги, карауль -- не обижу". Молчит... Нет, вы только представьте себе мое положение?... Сводной стороны, закон, а с другой -- спой брат хохол, да еще знакомый человек. Ну-с, что бы, вы думаете, он устроил со мной? посылаю ему бумагу отнести куда нибудь -- нейдет... Вот тебе раз! Я, значит, для своего человека должен кривить душой: других за это как Сидорову козу лупцовал, а тебя миловать буду. Хорошо. Для перваго раза сделал замечание: молчит и только переминается... Второй раз посылаю с бумагой -- тоже самое. Я его оштрафовал. В третий то же -- я на два дня под арест посадил. Упрамый человек, одним словом, и больше ничего! Ну, кончилось дело тем, что я велел ему засыпать десяток горячих... и засыпали.

Этот эффектный конец был прерван глухими рыданиями Мотреньки, про которую все забыли и которая выслушала весь разсказ от начала до конца. В комнат было уже темно, и мы с трудом отыскали присевшую на пол девочку.

-- Писанка... крашанка... шептал Филипп Осипыч, напрасно стараясь поднять ее на ноги.

-- Неужели все это правда?... шептала девочка сквозь слезы.-- Господи, да что же это такое?!... дядечку, родненький...

Эта сцена была прервана появившеюся в дверях Анной Петровной. За ней стояла Ѳедоня с лампой в руке. Все были смущены, но Филипп Осипыч быстро наклонился к рыдавшей Мотреньке и проговорил:

-- Крашанка... та я-ж его сам вздул бы до пиченок. Таке время поганске було...

Д. Сибиряк.


"Восточное Обозрение", No 6, 1887


Загрузка...