Генри Миллер Дьеп — Нью-Хевен

Итак, мне захотелось вновь, хотя бы ненадолго оказаться среди говорящих по-английски людей. Ничего не имею против французов, напротив, в Клиши я наконец-то обрел некое подобие своего дома, и все было бы чудесно, не дай моя супружеская жизнь трещину. Жена обитала на Монпарнассе, а я перебрался к своему другу Фреду, снимавшему квартиру в Клиши, неподалеку от Порте. Мы решили дать друг другу свободу: она собиралась вернуться в Америку, как только появятся деньги на пароходный билет.

Дальше — больше. Мы распрощались, и я решил, что на том все и закончилось. Как-то раз я заскочил в бакалейную лавку, и там пожилая дама доверительно сообщила мне, что недавно заходила моя жена с каким-то молодым человеком, и что вышли они, солидно отоварившись, записав расходы на мой счет. Вид у дамы был несколько растерянный и встревоженный. Я успокоил ее, уверив, что все о'кей. И действительно все было в порядке, ибо я знал, что денег у моей жены не было вовсе, а жену, даже бывшую, нельзя морить голодом. Ее спутник тоже нисколько не заинтересовал меня: скорей всего, это какой-нибудь педик, который просто пожалел ее, и, как я полагал, на время приютил у себя. В общем, о'кей, за исключением того, что она все еще в Париже, и Бог знает, сколько могла еще здесь оставаться.

Еще через несколько дней она забежала к нам вечером пообедать. Ну а что в этом такого? У нас всегда найдется что пожевать, тогда как на Монпарнассе среди подонков, у которых ни гроша за душой, пожрать было попросту не у кого. После обеда у нее началась истерика: она заявила, что мучается от дизентерии с того момента, как мы расстались, и что виноват в этом я, что я пытался отравить ее. Я проводил ее до метро к Порте, не проронив по дороге ни слова. Я обозлился настолько, что от возмущения и обиды не мог ничего сказать в ответ. Она тоже, главным образом, из-за того, что я отказался поддерживать этот разговор. На обратном пути я решил, что это вожделенная последняя капля, и что теперь-то уж она наверняка никогда больше не появится. Надо же такое придумать! Я ее отравил! Ну что ж, если ей угодно так думать, Бог с ней. Она сама поставила все точки над "i".

Шли дни. Вскоре я получил от нее письмо, в котором она просила немного денег, чтобы заплатить за квартиру. Похоже, она рассталась со своим педиком и вернулась в дешевый захудалый отель на задворках вокзала Монпарнас. Я не мог ей с ходу выложить требуемую сумму, поскольку у меня самого ничего не было, поэтому решил пару дней повременить и лишь после этого пошел к ней, чтобы все уладить со счетами. Пока я шел, мне доставили пневматичку, где говорилось, что ей до зарезу нужны деньги, иначе ее выставят на улицу. Будь у меня хоть какие-то деньги, ей не пришлось бы так унижаться, но в том-то и загвоздка, что их не было. Но она не поверила мне. Даже если это так, возразила она, разве не могу я у кого-нибудь одолжить, чтобы вытащить ее из дыры? В общем-то она была права. Но я не умел занимать большие суммы. Всю жизнь выпрашивал какие-то крохи, подачки, чувствуя себя счастливым, если удавалось что-нибудь получить. Похоже, она напрочь забыла об этом. И это естественно, ведь ей было горше, чем мне, уязвлена была ее гордость. Надо отдать ей справедливость, случись нам вдруг поменяться местами, деньги не замедлили бы появиться; она всегда умела их раздобыть для меня и никогда для себя. Что правда, то правда.

Постепенно у меня в голове складывалась пренеприятнейшая картина. Я казался себе вошью. И чем хуже себя чувствовал, тем больше у меня опускались руки. Предложил ей даже вернуться ко мне, пока не сможет уехать. Она, естественно, даже слышать об этом не захотела. Хотя почему естественно? Вконец запутавшись, я уже не знал, что естественно, а что нет. Деньги. Деньги. Всю мою жизнь передо мной всегда стоял вопрос денег. Видимо, я не способен разрешить эту проблему, да никогда и не питал на это особых надежд.

Какое-то время я дергался, словно крыса в капкане, и тут меня осенила блестящая идея: уехать самому. Легчайший путь к решению проблемы — это просто уйти со сцены. Не знаю, с чего мне это взбрело, но я решил двинуть в Лондон. Предложи мне кто-нибудь замок в Touraine, я бы отказался. Непонятно, с чего мне так приспичило в Лондон, но никакая сила уже не могла заставить меня переменить свое решение. Объяснял я это тем, что ей никогда бы не пришло в голову искать меня в Лондоне. Она знала, что я ненавижу этот город. Но истинная причина, понял я позднее, крылась в том, что мне захотелось побыть среди людей, говорящих по-английски; сутки напролет слушать английскую речь и ничего, кроме английской речи. В моем плачевном положении это было все равно, что спрятаться под крылышком у Господа. Я пошел по пути наименьшего сопротивления и загорелся желанием окунуться в английскую среду. Видит Бог, ситуация, в которой приходится либо самому говорить на чужом языке, либо слушать других, — ибо при всем желании не заткнешь же себе уши! — что это, как не разновидность утонченной, изощренной пытки?

Ничего не имею ни против французов, ни против их языка. До тех пор, пока не появилась она, я жил как в раю. Но в один прекрасный день понял, что жизнь прокисла, как прокисает забытое на столе молоко. Поймал себя на том, что злобно бормочу себе под нос какие-то гадости про французов и особенно про их язык, что в здравом рассудке было мне абсолютно не свойственно. Я знал, что виноват во всем только я один, но от этого знания становилось только хуже. Итак, в Лондон! Отдохну немного, и, быть может, когда вернусь, ее уже здесь не будет.

Не откладывая, я раздобыл себе визу, выложил деньги за обратный билет. Визу приобрел сроком на год, решив, что если мое мнение об англичанах переменится, то можно будет еще раз-другой туда к ним съездить. Близилось Рождество, и старый, славный Лондон, должно быть, недурное место на праздник. Возможно, мне посчастливится увидеть его не таким, каким он запомнился мне однажды; диккенсовский Лондон, мечта всех туристов. В моем кармане лежала виза, билет и какая-то наличность, которая позволит мне провести там дней десять. Я возликовал в сладостном предвкушении поездки.

В Клиши я вернулся к обеду. Заглянув на кухню, увидел свою жену, которая помогала Фреду готовить. Когда я вошел, они смеялись и перешучивались. Я знал, что Фред ни словом не обмолвится о моей предстоящей поездке, поэтому спокойно сел за стол и принял участие в общем веселье. Должен сказать, еда была восхитительной, и все было бы прекрасно, если бы после обеда Фред не уехал в редакцию газеты. Меня несколько недель тому назад уволили, а он пока держался, хотя и его со дня на день ожидала та же участь. Меня уволили, так как, несмотря на мое американское происхождение, я не имел права работать в американской газете корректором. Согласно французским представлениям, эту работу мог выполнять любой француз, знающий английский. Я был удручен, и это лишь подлило масла в огонь моих недобрых чувств к французам, возникших в последние недели. Но что сделано, то сделано, теперь с этим покончено, я опять свободный человек, скоро я буду в Лондоне, буду говорить по-английски с утра до вечера и с вечера до утра, если захочу. Кроме того, вскоре должна выйти моя книга, и жизнь коренным образом изменится. Все обстояло совсем не так плохо, как несколько дней назад. Увлекшись приятными мыслями о том, как хитро я придумал выкрутиться из этой ситуации, я потерял бдительность и рванул в ближайший магазин за бутылкой ее любимого шартреза. Это было роковой ошибкой. От шартреза она раскисла, с ней сделалась истерика, кончилось все обвинениями и упреками в мой адрес. Сидя вдвоем за столом, мы, казалось, пережевывали старую, давно потерявшую вкус, жвачку. В конце концов, я дошел до черты, за которой кроме раскаяния и нежности ничего нет, я чувствовал себя таким виноватым, что не заметил, как выложил все — о поездке в Лондон, о деньгах, которые занял, и т.д. и т.п. Плохо соображая, что делаю, я, можно сказать, на блюдечке выложил ей все, что у меня было. Не знаю, сколько фунтов и шиллингов, все в новеньких, хрустящих британских купюрах. Сказал, что очень сожалею, что черт с ней, с поездкой, и что завтра я постараюсь вернуть деньги за билеты и отдам ей все до последнего пенни.

И вновь надо отдать ей должное. Ей не хотелось брать эти деньги. Она морщилась от одной только мысли об этом, я видел это собственными глазами, но в конце концов, с неохотой приняла их и сунула в сумочку. Но, уходя, забыла ее на столе, и мне пришлось нестись по ступенькам ей вдогонку. Забирая сумочку, она опять сказала: «До свидания», и я знал, что это «до свидания» — последнее. «До свидания», — сказала она, стоя на ступеньках и глядя на меня с горестной улыбкой. Один неосторожный жест, и она швырнула бы деньги в окно, кинулась мне на шею и осталась навсегда. Окинув ее долгим взглядом, я медленно вернулся к двери и закрыл ее за собой. Зашел на кухню, постоял у стола, посидел немного, глядя на пустые бокалы, потом силы покинули меня и, не выдержав, разрыдался, как ребенок. Около трех ночи пришел Фред. Он сразу понял, что произошло что-то неладное. Я все ему рассказал, мы перекусили, выпили недурственного алжирского вина, потом добавили шартреза, потом переложили это коньяком. Фред заклеймил меня позором, сказав, что только круглый идиот мог выбросить на ветер все деньги. Я не стал спорить, по правде говоря, этот вопрос волновал меня меньше всего.

— И что теперь с твоим Лондоном? Или ты передумал ехать?

— Передумал. Я похоронил эту идею. Кроме того, теперь я и не могу никуда ехать. На какие шиши, спрашивается?

Фред не считал неожиданную потерю денег таким уж непреодолимым препятствием. Он прикинул, что сможет перехватить где-нибудь пару сотен франков, к тому же со дня на день ему должны были выдать зарплату, и выходило, что он мог одолжить мне необходимую сумму. До рассвета мы обсуждали этот вопрос, само собой обильно орошая его спиртным. Когда я добрался до постели, в ушах вовсю трезвонили вестминстерские колокола и скрипучие бубенчики под окном. Мне снился грязный Лондон, укутанный роскошным снежным одеялом, и каждый встречный радостно приветствовал меня: «Счастливого Рождества!» — разумеется, по-английски.

В ту же ночь я пересек Ла-Манш. Эта была та еще ночь. Все попрятались по каютам и там дрожали от холода. У меня с собой была стофранковая бумажка и какая-то мелочь. И все. Мы решили, что, добравшись до места, я телеграфирую Фреду, а он сразу высылает мне деньги. Я сидел в салоне за длинным столом, прислушиваясь к разговорам. Я судорожно размышлял, каким образом растянуть эти сто франков на подольше, ибо сомневался, что Фред сможет немедленно достать деньги. Обрывки фраз, доносившихся до моего уха, подсказали мне, что все разговоры сегодня вертятся вокруг денег. Деньги. Деньги. Всегда и везде одно и то же. Надо было случиться, что именно в этот день Англия, морщась от нежелания, выплатила долг Америке. Англия всегда держит слово. Это пережевывалось со всех сторон, я был готов придушить всех за их распроклятую честность.

Я собирался менять стофранковую бумажку только в случае крайней необходимости, но вся эта околесица, что Англия держит слово и то, что, как я заметил, во мне узнали американца, достали меня с такой силой, что я приказал принести мне пива и сэндвич с ветчиной. Это повлекло за собой неизбежное общение со стюардом. Он хотел узнать мое мнение о сложившейся ситуации. Видно было, что он считал тяжким преступлением то, что мы сделали с Англией. Больше всего я боялся, как бы он не взвалил ответственность за происходящее на меня, раз уж меня угораздило родиться в Америке. На всякий случай я сказал, что понятия ни о чем не имею, что меня все это не касается и что мне абсолютно безразлично, заплатит Англия долг или нет. Но он не успокоился. Нельзя безразлично относиться к тому, что происходит у вас на родине, даже если эта родина и совершает ошибки, пытался донести до меня стюард. Плевать мне и на Америку, и на американцев, отозвался я… Я сказал, что во мне нет ни грамма патриотизма. Проходивший мимо моего столика мужчина при этих словах остановился и стал прислушиваться. Я решил, что это либо шпион, либо сыщик. Немедленно сбавил тон и повернулся к мужчине, сидевшему возле меня, который тоже попросил пива и сэндвич.

Он с явным интересом воспринял мою тираду. Спросил, откуда я и что намереваюсь делать в Англии. Я сказал, что хочу отметить здесь Рождество, и затем в порыве откровенности поинтересовался, не знает ли он, где найти самую дешевую гостиницу. Он объяснил, что долгое время отсутствовал и вообще не слишком хорошо знает Лондон. Сказал, что последние годы жил в Австралии. На мою беду рядом случился стюард, и молодой человек, оборвав себя на полуслове, начал допытываться у него, не знает ли тот в Лондоне какого-нибудь приличного, но недорогого отеля. Стюард подозвал официанта и задал ему тот же самый вопрос, и тут-то подошел похожий на шпика человек и прислушался. По серьезности, с которой обсуждался этот вопрос, я понял, что допустил серьезную ошибку. Подобные вещи нельзя обсуждать со стюардами и официантами. Ощущая на себе подозрительные взгляды, пронизывающие меня насквозь, как рентгеновские лучи, я залпом осушил остатки пива и, словно желая доказать, что деньги волнуют меня меньше всего, приказал принести еще. Повернувшись к молодому человеку, спросил, не могу ли угостить его. Когда стюард вернулся с напитками, мы увлеченно обсуждали вельды Австралии. Он заикнулся было насчет гостиницы, но я прервал его, сказав, чтобы он выбросил это из головы. Это всего лишь праздное любопытство, добавил я. Мое заявление поставило его в тупик. Несколько секунд он стоял, не Зная, что делать, и неожиданно, в порыве дружеских чувств, заявил, что с удовольствием пригласит меня к себе, в собственный дом в Нью-Хэвене, если я надумаю задержаться там на ночь. Я от души поблагодарил его, попросив не волноваться за меня и пояснив, что мне все равно нужно будет вернуться в Лондон. Это не имеет значения, добавил я. И понял, что вновь ошибся, ибо непостижимым образом это стало важным абсолютно для каждого из присутствующих.

Делать было нечего, поэтому я смиренно внимал молодому англичанину, который в Австралии, вдали от родины вел довольно странную жизнь. Он пас баранов, и сейчас захлебывался словами, вспоминая, как их что ни день кастрировали чуть ли не тысячами. Не дай бог зазеваешься. Сложность заключалась в том, что в яйца барана нужно было вцепиться зубами, мгновенно отхватить их ножом и быстренько выплюнуть. Он пытался подсчитать, сколько дар яичек прошли через его руки и зубы, пока он жил в Австралии. За этой сложной арифметикой он время от времени машинально вытирал рот.

— У вас, должно быть, до сих пор во рту престраннейший вкус, — заметил я, невольно коснувшись губ руками.

— Это не так противно, как кажется, — спокойно ответил он. — Со временем ко всему привыкаешь. Правда, совсем не противно… Сама по себе мысль гораздо более отвратительна, чем действие. Да разве мог я представить, покидая уютный английский дом, что мне придется отплевываться бараньими яйцами, чтобы заработать на жизнь? Ко всему на свете привыкаешь, даже к мерзости.

Я сидел и думал о том же. Думал о том времени, когда выжигал кустарники в апельсиновой роще в Чула Виста. По десять часов в день под палящим солнцем носился от одного горящего куста к другому, нещадно кусаемый несметными полчищами мух. И ради чего? Чтобы доказать самому себе, что меня ничем не проймешь? Я набросился бы на любого, кто осмелился бы косо посмотреть на меня тогда. Потом вкалывал могильщиком — чтобы доказать, что я не гнушаюсь никакой работы. Гробокопатель! С томиком Ницше под мышкой, заучивающий последнюю сцену «Фауста», когда выдается свободная минутка. Верно подметил стюард, сказав, что англичанам никогда не обойти нас. Показался причал. Последний глоток пива, чтобы перебить вкус бараньих яичек, и щедрые чаевые официанту — дабы доказать, что и американцы порой платят свои долги. Неожиданно я с беспокойством обнаруживаю, что рядом никого, кроме грузного англичанина в длинном свободном пальто, перехваченном поясом, и клетчатой кепке. В любом другом месте клетчатая кепка смотрелась бы нелепо, но у себя дома он волен делать все, что ему заблагорассудится, больше того, меня даже восхитил его вид, такой внушительный и независимый. Может, англичане не так уж и плохи, задумался я.

На палубе темно, моросит. В мой прошлый приезд в Англию мы поднимались по Темзе, тоже было темно, моросил дождь, все вокруг были одеты в черное, с пепельно-серыми лицами, а покрытые сажей, закопченные дома казались мрачными и зловещими. Проходя каждое утро по Хай-Холборн-стрит, я видел самых респектабельных, жалких оборванных нищих, каких только сотворил Господь. Серых, бледнолицых ничтожеств в котелках, в визитках и с тем нелепым респектабельным видом, который только англичане могут напускать на себя, попадая в разные передряги. Я опять втянулся в английский, и, должен сказать, он мне ни капельки не нравится: он звучит елейно, льстиво, подобострастно, липко. Произношение — это та черта, которая делит людей на классы. Мужчина в клетчатой кепке и широком пальто вылитый осел, напыщенный, чванливый; он и с грузчиками изъясняется на каком-то птичьем наречии. Я все время слышу слово «сэр». Разрешите, сэр? Куда вы сказали, сэр? Да, сэр. Нет, сэр. Черт подери, я уже вздрагиваю от этих «да, сэр», «нет, сэр». Жопа ты, сэр, выругался я про себя.

Иммиграционная служба. Жду, пока до меня дойдет очередь. Как всегда, впереди сволочи с толстой мошной. Очередь почти не движется. Счастливчики, прошедшие контроль, ждут, пока осмотрят их багаж. Снуют грузчики, похожие на навьюченных ишаков. Передо мной осталось только двое. В руках у меня паспорт, билет, багажные квитанции. И вот я у цели, протягиваю паспорт. Он смотрит на большой лист бумаги, находит в нем мое имя, что-то отмечает.

— Как долго вы собираетесь пробыть в Англии, господин Миллер? — спрашивает он, держа паспорт наготове.

— Неделю, может две.

— Вы ведь направляетесь в Лондон, не так ли?

— Совершенно верно.

— В какой гостинице вы хотите остановиться, господин Миллер?

Меня начинают забавлять эти вопросы.

— Я еще не решил, — отвечаю я, улыбаясь. — Может, вы мне что-нибудь посоветуете?

— У вас есть друзья в Лондоне, господин Миллер?

— Нет.

— Не сочтите за нескромность вопрос, что вы собираетесь делать в Лондоне?

— Вообще-то я хотел немного отдохнуть. — Я все еще улыбаюсь.

— Надеюсь, у вас при себе достаточно денег, чтобы прожить в Англии?

— Я тоже на это надеюсь, — беспечно отвечаю я, улыбка не сходит с моего лица. Меня начинает раздражать его придирчивость, такими вопросами только людей запугивают.

— Будьте добры, не будете ли вы столь любезны показать мне ваши деньги, господин Миллер?

— Бога ради, пожалуйста. — Я лезу в карман джинсов и извлекаю то, что уцелело от ста франков. Вокруг меня раздаются смешки. Я тоже делаю попытку рассмеяться, но мне это не слишком удается. Мой мучитель издает слабый звук, похожий на кудахтанье, и, буравя меня взглядом, произносит с сарказмом:

— Вы ведь не собираетесь надолго задерживаться в Лондоне, господин Миллер, не правда ли?

И при каждой фразе «господин Миллер»! Этот сукин сын, кажется испытывает мое терпение. Мною начинает овладевать беспокойство.

— Послушайте, — дружелюбно говорю я, пытаясь сохранять беззаботный вид. — Неужели вы думаете, что я собираюсь жить на это. Как только остановлюсь в гостинице, я свяжусь с Парижем, мне пришлют деньги. Я уезжал второпях и…

Он нетерпеливо перебивает меня. Не затруднит ли меня назвать свой банк в Париже.

— У меня нет счета в банке, — вынужден признать я. Мой ответ производит очень плохое впечатление на слушателя. Чувствую, как вокруг сгущается враждебность. Стоящие в очереди люди поставили на пол свои чемоданы, словно в ожидании долгой осады. Паспорт, который он держал в руках, как миниатюрную святыню, он же кончиками пальцев кладет на стойку, будто это серьезная улика.

— Откуда вы намереваетесь получить деньги? — вкрадчиво, как никогда, спрашивают меня.

— От моего друга, мы живем вместе в Париже.

— А у него есть банковский счет?

— Нет, но у него есть работа. Он работает в «Чикаго Трибьюн».

— И вы полагаете, что он вышлет вам деньги на отпуск?

— Не полагаю, а знаю, — резко отвечаю я. — Какой смысл мне вам врать? Я же сказал, что уезжал в спешке. Мы условились, что мне пришлют деньги, как только я приеду в Лондон. Кроме того, это мои деньги, а не его.

— Вы предпочли доверить деньги ему вместо того, чтобы держать их в банке, я правильно понял, господин Миллер?

Я начал потихоньку закипать.

— Видите ли, там не такая уж большая сумма, и вообще я не очень хорошо понимаю, о чем мы спорим. Если вы мне не верите, готов подождать прямо здесь. Пошлете телеграмму и выясните все сами.

— Одну минутку, господин Миллер. Вы упомянули, что проживаете вместе… в гостинице или в квартире?

— В квартире.

— На чье имя она снята?

— На его. Дело в том, что мы снимаем ее вместе, но на имя друга, так как он француз, и так было проще уладить все формальности.

— Вы храните у него ваши деньги?

— Нет, не всегда. Понимаете, я покидал Париж при необычных обстоятельствах. Я…

— Минуточку, господин Миллер, — мне делают знак выйти из очереди. Одновременно он подзывает одного из своих помощников и отдает ему мой паспорт. Последний забирает его и скрывается за ширмой неподалеку. Я стою, наблюдая за тем, как проходят контроль остальные.

— Вы пока можете пройти багажный досмотр, — его голос выводит меня из транса. Я подхожу к навесу и открываю чемодан. Поезд ждет. Он похож на упряжку лаек, готовых в любой момент сорваться с места. Паровоз пыхтит и выпускает клубы пара. Наконец я возвращаюсь обратно и оказываюсь напротив своего собеседника. Оставшиеся пассажиры торопливо теснят друг друга, спеша поскорее закончить с досмотром.

Из-за ширмы появляется длинный, тощий таможенник с моим паспортом в руке. Его вид говорит о том, что он заранее уверен в моей неблагонадежности.

— Господин Миллер, вы американский гражданин?

— Как видите. — Да, от этого пощады не дождешься. Чувство юмора у него отсутствует начисто.

— Сколько времени вы живете во Франции?

— Года два, может три. Там же написано… А в чем собственно дело? При чем тут это?

— Вы ведь собирались провести в Англии несколько месяцев, не так ли?

— Да нет. Я собирался провести неделю или дней десять, и все. Но теперь…

— И вы приобрели визу сроком на год, собираясь провести здесь всего неделю?

— Я и обратный билет купил, если вас интересует.

— Обратный билет можно выбросить, — отвечает он, злобно скривившись.

— Если человек — идиот, то конечно можно. Я до этого еще не дошел. Послушайте, в конце концов, мне уже надоел весь этот бред. Я переночую в Нью-Хэвене и завтра же сяду на пароход. Я передумал проводить отпуск в Англии.

— Не стоит так торопиться, господин Миллер. Надо во всем разобраться.

В эту секунду раздался паровозный свисток. Пассажиры уже заняли свои места, и поезд начал трогаться. Я подумал о чемодане, который отправил багажом в Лондон. В нем почти все мои рукописи и пишущая машинка. Хорошенькое дело, подумал я. И все из-за каких-то жалких грошей, брошенных на стойку.

Теперь к нам присоединился толстяк-коротышка с непроницаемо-вежливой физиономией. Судя по его виду, он собирался весело провести время.

Прислушиваясь к стуку колес отходящего состава, я приготовился к самому худшему. Раз уж меня поимели, придется вытерпеть все до конца. Я потребовал, чтобы мне вернули паспорт. Хотите учинить допрос с пристрастием — валяйте. Делать все равно нечего, до прибытия парохода успеем повеселиться.

К моему изумлению, длинный тощий чиновник отказался отдать обратно мой документ. Это привело меня в неописуемую ярость. Я сказал, что немедленно обращусь к американскому консулу.

— Послушайте, вы можете подозревать меня в чем угодно, но это мой паспорт, и я хочу получить его назад.

— Зачем так волноваться, господин Миллер? Вы получите паспорт перед отъездом. Но сначала я хотел бы задать вам несколько вопросов… Как я понял, вы женаты. Ваша жена живет с вами — и вашим другом? Или она в Америке?

— По-моему, вас это не касается. Но раз уж вы сами завели этот разговор, то я вам кое-что расскажу. Я уехал с такой мизерной суммой из-за того, что все отпускные деньги отдал жене. Мы разводимся, на днях она уезжает в Америку. Я отдал ей деньги, поскольку у нее нет ни гроша.

— Могу я узнать, сколько вы ей дали?

— Вы мне задали уже столько вопросов, которых не имеете права задавать, так что почему бы мне не ответить вам и на этот. Если вам так интересно, я дал ей шестьдесят фунтов. Это легко проверить. В моем бумажнике наверняка завалялась квитанция. — Я потянулся за бумажником посмотреть, нет ли там квитанции обменного пункта.

— Но ведь это очень глупо — отдать все жене и прибыть в Англию без единого пенни, или почти без единого пенни за душой?

Я кисло улыбнулся.

— Дорогой мой, я тщетно пытаюсь вам объяснить, что я приехал в Англию не за милостыней. Если вы меня наконец отпустите, то в Лондоне я получу деньги, и все будет о'кей. Мы понапрасну теряем время на разговоры, но попытайтесь меня понять. Я — писатель. Я работаю по вдохновению. У меня нет счета в банке, и я не планирую ничего на год вперед. Когда мне чего-то хочется, я беру и делаю. Вы почему-то считаете, что я приехал в Англию, чтобы… по правде говоря, не знаю, что вам втемяшилось. Мне просто захотелось увидеть Англию, услышать английскую речь, можете вы в это поверить? — и, отчасти, отделаться от жены. Улавливаете смысл?

— Кажется, улавливаю. Вы намерены сбежать от жены и предоставить государству заботиться о ней. А вы уверены, что она не последует за вами в Англию? И как вы собираетесь содержать ее в Англии — если у вас нет денег?

Разговаривать с ним было все равно, что биться лбом о каменную стену. Не начинать же все с начала?

— Послушайте, меня совершенно не волнует ее дальнейшая судьба. Если она захочет, чтобы о ней заботилось государство, право же, это ее личное дело.

— Вы упомянули, что работаете в «Чикаго Трибьюн»?

— Я не говорил ничего подобного. Я сказал, что мой друг, тот, который должен прислать мне деньги, что он работает в «Чикаго Трибьюн».

— Значит, вы никогда не работали в этой газете?

— Работал, но больше не работаю. На днях меня уволили.

Он резко перебил меня.

— Так значит вы выполняли работу в газете в Париже?

— Ну да, я так и сказал. А в чем дело? Почему вы спрашиваете?

— Господин Миллер, я прошу вас показать мне ваше удостоверение личности. Раз вы живете в Париже, у вас должна быть carte d'identite1

Я выудил из кармана carte. Вдвоем они принялись изучать ее.

— Но это вид на жительство неработающего человека — а вы утверждаете, что работали для «Чикаго Трибьюн» корректором. Как вы это объясните, господин Миллер?

— Извините, но, боюсь, что никак. Мне кажется бессмысленным доказывать вам, что я американский гражданин, что «Чикаго Трибьюн» — это американская газета, и что…

— Простите, но почему вас уволили?

— Как раз об этом я и хочу сказать. Дело в том, что французские чиновники, — я хочу сказать, те, кто ведает этой волокитой, относятся к таким вещам примерно так же, как и вы. Я бы до сих пор спокойно сидел в «Чикаго Трибьюн», если бы не зарекомендовал себя плохим корректором. Потому меня и уволили.

— Кажется, вы даже гордитесь этим.

— Горжусь. Я считаю, что это свидетельствует о наличии интеллекта.

— Таким образом, оставшись без работы, вы решили немного отдохнуть в Англии. Оформили себе визу на год, запаслись обратным билетом.

— Да, чтобы послушать английскую речь и сбежать от жены, — добавил я.

Тут подал голос круглолицый коротышка. Длинный же, как мне показалось, готов уже был сдаться.

— Вы писатель, господин Миллер?

— Да.

— То есть, вы хотите сказать, что пишете книги, рассказы?

— Да.

— Вы пишете для американских журналов?

— Да.

— Для каких, если не секрет? Можете назвать какие-нибудь?

— Конечно. «Америкен Меркьюри», «Харпер», «Атлантик Мансли», «Скрибнер», «Вирджиния Куотерли», «Йейл Ревью»…

— Одну минутку. — Он подошел к стойке, нагнулся и достал откуда-то огромный толстенный справочник. — Америкен Меркьюри… Америкен Меркьюри… — бормотал он, листая страницы. — Генри В. Миллер, да? Генри В. Миллер… Генри В. Миллер… В этом году или в прошлом, мистер Миллер?

— Года три назад — для «Меркьюри», — бесцветно отозвался я.

Такого древнего справочника у него, понятно, под рукой не оказалось. А за последние года два писал ли я для

— А книга вышла? Как зовут американского издателя? Я сказал, что книгу опубликовал англичанин.

— Название издательства?

— "Обелиск Пресс".

Он почесал в затылке.

— Английский издатель?

Он не мог вспомнить издательства с таким названием. Подозвал коллегу, успевшего скрыться за ширмой вместе с моим паспортом.

— Вам что-нибудь говорит название «Обелиск Пресс»? — спросил он.

Я понял, что настал момент сообщить им, что английское издательство выпускает книги в Париже. Как они взвились! Оба чуть не взвились до потолка. Английское издательство в Париже! Это же нарушение законов природы! И какие же книги в нем выходят?

— Я написал только одну. Она называется «Тропик Рака».

Тут я перепугался не на шутку, решив, что его сейчас хватит удар. С ним творилось что-то странное. Кое-как он взял себя в руки и голосом, в котором боролись сарказм и учтивость, произнес:

— Ах вот как, господин Миллер, уж не хотите ли вы меня уверить, что пишете еще и книги по медицине?

Я остолбенело уставился на него. Они надоели мне до чертиков, эти двое, сверлившие меня своими маленькими глазками-буравчиками.

— "Тропик Рака", — замогильным тоном медленно ответил я, — это не медицинская книга.

— А какая? — хором спросили они.

— Название, — стал я занудно объяснять, — символично. Тропиком Рака в учебниках называют температурный пояс, который лежит к северу от экватора. Южнее экватора находится Тропик Козерога, это южный температурный пояс. Книга, разумеется, не имеет никакого отношения к климатическим условиям, разве что к ментальному климату, отражающему состояние души. Меня всю жизнь интриговало это название, Тропик Рака, оно часто встречается в астрологии… Этимологически оно происходит от слова «шанкр», означающего «краб». В китайской символике трудно переоценить значение этого зодиакального знака. Краб — единственное живое существо, способное с одинаковой легкостью двигаться взад, вперед и вбок. Само собой, в своей книге я не вдаюсь в эти подробности. Я сочинил роман, точнее, автобиографический документ. Будь у меня с собой мой чемодан, я показал бы вам экземпляр. Думаю, он заинтересовал бы вас. Между прочим, причина, по которой он издается в Париже, в том, что в Англии и Америке его считают чересчур неприличным. Там слишком много рака, надеюсь, вы понимаете…

Эти слова положили конец дискуссии. Длинный сложил бумаги в портфель, надел шляпу, пальто и, нетерпеливо переминаясь, стал дожидаться своего низкорослого напарника. Я опять напомнил им о паспорте. Длинный нырнул за ширму и вернулся с моим документом. Раскрыв его, я увидел, что моя виза перечеркнута жирным черным крестом. Я пришел в неописуемую ярость. Как будто на моем добром имени поставили черную метку.

— В этом городишке есть гостиница, где можно переночевать приличному человеку? — желчно осведомился я, вложив в свой вопрос все презрение, на которое был способен.

— Констебль позаботится об этом, — криво улыбнувшись, на ходу бросил долговязый. Я ошарашенно смотрел, как из дальнего неосвещенного угла комнаты ко мне приближался невероятно высокий человек в черном, в большом шлеме на голове, с мертвенно бледным лицом.

— Что все это значит? — не выдержав, завопил я. — Я, что, арестован?

— Не волнуйтесь, господин Миллер. Констебль позаботится о вашем ночлеге и утром проводит вас на корабль, идущий в Дьепп. — С этими словами он вновь собрался уходить.

— О'кей. Но имейте в виду, что я скоро вернусь, может быть, даже на следующей неделе.

В этот момент моего локтя коснулась рука констебля. Я побелел от бешенства, но железная хватка убедила меня в бесполезности дальнейших препирательств. До меня словно дотронулась рука Смерти.

В сопровождении констебля я направился к двери, по дороге вежливо и мирно объясняя, что мой чемодан сейчас находится на пути в Лондон, а в нем остались все мои рукописи и вещи.

— Мы позаботимся об этом, господин Миллер, — ответил он низким, ровным голосом. — Следуйте за мной.

Мы пошли в комнату, где сидел телеграфист. Я дал ему всю необходимую информацию, он же спокойным, дружелюбным тоном успокоил меня, что первое, что он сделает утром, это проследит, чтобы мне были доставлены мои вещи. По тону, которым были произнесены эти слова, я понял, что имею дело с человеком слова. Во мне даже зашевелилось смутное уважение к этому господину. Правда, в тот момент я мечтал только о том, чтобы он наконец отпустил мою руку. Черт подери, не преступник же я в конце концов, и если бы я даже хотел сбежать, то, спрашивается, куда? Не в море же прыгать! Но затевать склоку было явно бессмысленно. Этот человек беспрекословно повиновался приказам свыше, и одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что вышколенности могла бы позавидовать любая служебная собака. Мягко, но решительно он повел меня к месту моего заключения. Чтобы добраться до него, нам пришлось идти через пустые, еле освещенные комнаты и залы. Каждый раз, перед тем, как открыть очередную дверь, мой конвоир вытаскивал связку ключей и запирал предыдущую. Впечатляюще, ничего не скажешь. Меня начала бить нервная дрожь. И смех, и грех. Одному Богу известно, как повел бы себя констебль, окажись я и вправду опасным преступником. Скорей всего, первым делом надел бы на меня наручники. Наконец мы дошли до моей темницы, которая представляла из себя обычную тусклую залу ожидания. Вокруг не было ни души, в темноте я смог разглядеть лишь несколько длинных пустых скамеек.

— Здесь мы и заночуем, — сообщил констебль тем же ровным спокойным голосом. Голос у него был и вправду приятный. Этот человек начинал мне нравиться.

— Ванная комната там, — добавил он, показывая пальцем на дверь у меня за спиной.

— Умываться я не собираюсь. Но с удовольствием бы сходил в сортир.

— Там есть все необходимое, — заверил он меня, открывая дверь и зажигая свет.

Я зашел внутрь, снял верхнюю одежду и уселся. Случайно подняв глаза, я в изумлении увидел констебля, примостившегося на маленьком стульчике возле двери. Не то чтобы он пялился на меня в упор, но одним глазком все же приглядывал. Мои внутренности разом свело судорогой. Ну уж это слишком! Надо об этом написать!

Застегиваясь, я высказал некоторое недоумение по поводу такой бдительности. Констебль добродушно отреагировал на мои слова, пояснив, что это входит в его обязанности.

— Я должен не спускать с вас глаз до утра, пока не передам вас капитану. Таков порядок.

— А что, бывает, бегут?

— Не часто. Но сейчас сложилась такая неблагоприятная ситуация, толпы иностранцев пытаются незаконно проникнуть в Англию. Работу ищут, знаете ли.

— Понимаю, — отозвался я. — Все идет вверх дном.

Я медленно мерил шагами комнату. И вдруг понял, что дрожу от холода. Взяв со скамейки пальто, я накинул его на плечи.

— Хотите, сэр, я разведу огонь? — неожиданно предложил констебль.

Чертовски мило проявлять подобную заботу об арестанте.

— Даже не знаю. А вы? Вы сами-то хотите?

— Дело не во мне, сэр. Для вас по закону должен быть разведен огонь, если вы пожелаете.

— Плевать на закон! Если вас не затруднит, давайте разведем. Я могу вам помочь.

— Не беспокойтесь, это входит в мои обязанности, если вы пожелаете. Мне все равно нечего делать, кроме как приглядывать за вами.

— Ну раз так, разожгите, — согласился я. Сев на скамью, я стал наблюдать, как он занялся приготовлениями. Мило, ничего не скажешь, думал я. Значит, законом камин не возбраняется. Ну и дела, черт меня побери! Закон!

Когда огонь разгорелся, констебль предложил мне растянуться на скамейке и устроиться поудобней. Он приволок откуда-то подушку и одеяло. Я лег, не сводя глаз с огня и размышляя о том, как странно устроен мир. То на вас набрасываются чуть ли не с кулаками, то нянчатся, как с младенцем. Все сходится в одном и том же гроссбухе, точно дебит с кредитом. Правительство выступает в роли незримого бухгалтера, который заполняет страницы все новыми и новыми записями, а констебль — лишь разновидность живой промокашки, которой осушают чернила. Случись вам получить пинок под зад или пару зуботычин, — это понимается как бесплатное приложение, и ни в одной книге об этом не говорится ни слова.

Констебль сидел на маленьком стульчике у камина, уткнувшись в вечернюю газету. Он сказал, что почитает, пока я не усну. Это было произнесено вполне по-добрососедски, без тени злобы или сарказма, что разительно отличало его от тех двух ублюдков, от которых я только что отделался.

Понаблюдав за ним некоторое время, я завел с ним разговор о том о сем, стараясь забыть о том, что он тюремщик, а я узник, просто захотелось немного поболтать по-человечески. Его нельзя было обвинить ни в невежестве, ни в глупости, ему нельзя было отказать в восприимчивости. Он поразил мое воображение своим сходством с породистой борзой благородных кровей, получившей и родословную, и воспитание, тогда как те олухи, точно так же находящиеся на государственной службе, были лишь парочкой мелких злобных шавок, подлых лизоблюдов, упивающихся своей грязной работой. Если долг прикажет констеблю убить человека, он, не рассуждая, сделает это, но его можно будет простить. Но эти выродки! Тьфу! Я с отвращением сплюнул в огонь.

Я полюбопытствовал, читал ли констебль каких-нибудь серьезных писателей. С удивлением услышал, что он прочел Шоу, Беллока, Честертона и даже Моэма. «Бремя страстей человеческих» он назвал великой книгой. Я был полностью согласен с такой оценкой, поэтому засчитал еще одно очко в его пользу.

— А вы тоже писатель? — осторожно, чуть ли не с испугом спросил он.

— Так, сочиняю понемногу, — скромно ответил я. И тут меня словно прорвало. Запинаясь и спотыкаясь на каждом слове, я повел его по… «Тропику Рака». Я рассказывал ему об улочках и забегаловках. Говорил о том, как пытался втиснуть, уместить все это в книгу, делился своими сомнениями, получилось или нет.

— Но это человечная книга, — заключил я, поднимаясь со скамейки и вплотную приблизившись к нему. — Должен сказать вам, констебль, вы также произвели на меня человечное впечатление. Я получил истинное наслаждение от вашего общества сегодня вечером и хочу, чтобы вы знали, что я полон уважения и восхищения вами. Надеюсь, вы не сочтете меня нескромным, если, по возвращении в Париж, я пришлю вам экземпляр моей книги.

Он собственноручно вписал в мою записную книжку свое имя и адрес, явно польщенный моими словами.

— Вы очень интересный человек, — сказал он. — Жаль, что нам довелось встретиться при столь плачевных обстоятельствах.

— Не будем об этом. Давайте лучше укладываться. Как вы насчет этого?

— Неплохая идея. Вы устраивайтесь на этой скамейке, а я тут вздремну немного. Кстати, если хотите, я скажу, чтобы утром вам принесли завтрак.

До чего милый, достойный человек, подумал я. С этой мыслью я закрыл глаза и уснул.

Утром констебль проводил меня на судно и сдал на руки капитану. На борту еще не было ни одного пассажира. Помахав констеблю на прощанье, я стоял на носу корабля и долгим нежным взглядом прощался с Англией. Были те редкие тихие утренние часы, когда над головой чистое небо, в вышине парят чайки. Каждый раз, глядя на Англию с моря, я проникаюсь неброской, мирной, дремотной прелестью ландшафта. Англия с такой трогательной робостью спускается к морю, что внутри все замирает в умилении. Все кажется тихим, умиротворенным, цивилизованным. Я стоял, смотрел на Нью-Хэвен, на глазах у меня выступили слезы. Пытался представить себе, где живет стюард, гадал, чем он сейчас занимается, наверное уже проснулся и завтракает или возится в саду. В Англии у каждого должен быть свой сад: таков заведенный порядок, это сразу чувствуется. Никогда я не видел Англию столь прелестной, столь гостеприимной. Мои мысли вновь перенеслись к констеблю: как славно, как гармонично вписывается он в этот пейзаж. Если ему когда-нибудь попадется в руки эта книга, то я хочу, чтобы он знал, что я безгранично сожалею о том, что в присутствии такого тонкого, благородного человека справлял свои естественные надобности. Если бы я мог представить, что ему придется сидеть и наблюдать за мной, то уж как-нибудь бы дотерпел, пока пароход не отчалит от берега. Я хочу, чтобы он знал это. А тех двух подонков — их я предупреждаю, что попадись они мне когда-нибудь, я плюну им в глаза. Да падет проклятие Иова на их головы, и пусть терзаются они до конца дней своих. И сгинут в муках на чужбине!

Самое волшебное утро в моей жизни. Крохотная деревушка Нью-Хэвен, угнездившаяся среди белых меловых утесов. Край земли, с которого цивилизация плавно соскальзывает в море. Я долго стоял, погрузившись в мечты, и на меня снизошли покой и благодать. В такие минуты кажется, что все, что с тобой происходит, происходит к лучшему. Объятый сонным покоем, я вспоминал другой Нью-Хэвен — в штате Коннектикут, где я однажды навещал в тюрьме одного человека. В свое время он работал у меня курьером, и мы незаметно подружились. В один прекрасный день в припадке ревности он выстрелил в свою жену, а потом в себя. К счастью, обоих удалось спасти. Когда его перевели из больницы в тюрьму, я навестил его. Мы долго проговорили, разделенные стальной сеткой. Когда я вышел на улицу, меня внезапно пронзило острое ощущение прелести свободы. Повинуясь неожиданному порыву, я спустился на берег к океану и, глубоко вдохнув, нырнул в воду. Это был один из самых удивительных дней, проведенных мною у океана. Когда я летел с трамплина вниз, мне казалось, что я навсегда покидаю эту землю. Я не собирался расставаться с жизнью, но в тот момент мне было плевать, утону я или нет. Невозможно передать словами ощущение, которое испытываешь, когда бросаешься с земли, оставляя за собой всю эту помойку рукотворной мерзости, которую люди хвастливо именуют цивилизацией. Когда я вынырнул и поплыл, я увидел мир совершенно новыми глазами. Все изменилось. Вышедшие посидеть у моря люди казались до странности разобщенными; они валялись на берегу, словно морские котики, грея на солнце свои бока. Они были начисто лишены элементарных признаков индивидуальности. Были такой же частью пейзажа, как скалы, деревья, коровы на лугу. Для меня остается загадкой, как этим ничтожным существам удалось возвыситься над всеми остальными, стать царями природы. Я воспринимал их как неотъемлемую часть природы, как животных, как растения, не больше. В тот день я почувствовал, что с чистой совестью могу пойти на самое гнусное преступление, прекрасно осознавая его гнусность. Преступление без причины. Да, я чувствовал, что могу запросто убить кого-нибудь, ни в чем не повинного.

Судно взяло курс на Дьепп, и мои мысли потекли по новому руслу. Я никогда прежде не выезжал из Франции и вот возвращаюсь с позорной черной меткой, перечеркнувшей мою визу, мое имя. Что подумают французы? Вдруг они тоже устроят мне перекрестный допрос? Что я делаю во Франции? Как зарабатываю на жизнь? Не отнимаю ли кусок хлеба у французских рабочих? Не собираюсь ли повиснуть на шее у государства?

Тут меня обуяла паника. Что, если меня не впустят обратно во Францию. Не дай бог, посадят на корабль и отправят в Америку. Я до смерти перепугался. Америка! Быть отправленным в Нью-Йорк и выброшенным на помойку, словно мешок гнилых яблок. Ну нет, если они вздумают выкинуть такой фокус, я выброшусь за борт. Мне ненавистна мысль о возвращении в Америку. Я стремился только в Париж. Никогда в жизни не стану больше жаловаться на судьбу. И пусть остаток дней моих буду там нищенствовать. Лучше быть нищим в Париже, чем миллионером в Нью-Йорке!

Я сочинил грандиозную речь на французском, — собираясь произнести ее перед французскими чиновниками. Я так старался, так увлекся возвышенными оборотами, что не заметил, как мы пересекли Ла-Манш. Как раз пытался проспрягать глагол в сослагательном наклонении, когда впереди неожиданно показалась земля, и пассажиры облепили перила. Начинается, мелькнуло у меня в мозгу. Не робей, приятель, выше голову, к черту сослагательное наклонение!

Бессознательно я держался в сторонке от всех, будто боялся запятнать кого-нибудь своим позором. Я не знал, что меня ожидает, когда я сойду на берег — будет ли меня ждать agent2, или просто скрутят руки, как только я спущусь по сходням. Все оказалось куда проще, чем представлялось моему разгоряченному воображению. Когда судно причалило, ко мне подошел капитан и, взяв за руку, — совсем как констебль — подвел меня к перилам, откуда моим глазам открылся берег, где стояли встречающие. Обменявшись взглядом с кем-то на набережной, капитан поднял вверх левую руку, выставив вперед указательный палец, и направился ко мне. Он словно говорил этим жестом: «Один есть!» Один кочан капусты! Одна голова скота! Я был скорее поражен, чем пристыжен. Все оказалось предельно ясно и логично, не придерешься. Как ни крути, я на судне, судно причаливает, меня ищут, спрашивается, к чему возиться с телеграммами или утруждать себя ненужными телефонными звонками, если достаточно одного взмаха руки? Так и проще, и дешевле.

Когда я увидел того, кому предстояло решать мою дальнейшую участь, у меня упало сердце. Им оказался детина устрашающего вида с черными, лихо закрученными усами, в огромном котелке, наполовину прикрывавшем его внушительных размеров уши. Даже издали его руки наводили на мысль об окороках. Излишне говорить, что одет он был во все черное. Все было против меня.

Спускаясь по сходням, я лихорадочно пытался восстановить хотя бы крохотный отрывок своей отрепетированной только что речи. И не мог вспомнить ни одной фразы. Только повторял про себя: «Oui, monsieur, je suis un Americain — mais je ne suis pas un mendiant. Je vous jure, monsieur, je ne suis pas un mendiant».

— Votre passeport, s'il vous plait.

— Oui, monsieur!

Я знал, что обречен снова и снова повторять «Oui, monsieur». Каждый раз, когда эти слова слетали с моих губ, я проклинал себя. Но что я мог поделать? Это основа основ, которую вдалбливают вам в мозги, как только вы попадаете во Францию. Oui, monsieur! Non, monsieur!3 Поначалу чувствуешь себя тараканом. Потом незаметно привыкаешь и сам произносишь эти слова, совершенно не вдумываясь в их смысл, подозрительно косясь на каждого, кто обходится без них. Когда попадаешь в затруднительное положение, это первое, что срывается с языка. «Oui, monsieur!» И как заведенный, как старый козел, блеешь одно и то же.

В действительности, я произнес эти слова только раз или два, потому что этот парень был столь же неразговорчив, как и констебль. Я с радостью понял, что его обязанности состояли лишь в том, чтобы сопроводить меня к другому чиновнику, где у меня опять будут требовать паспорт и carte d'identite. Мне вежливо предложили сесть. Я уселся с громадным чувством облегчения, бросив прощальный взгляд на моего провожатого — где я мог видеть его прежде?

Какой контраст по сравнению с мучениями прошлой ночи! Бросилась в глаза громадная разница: уважение к личности. Мне подумалось: посади они меня сейчас на американское судно, я безропотно воспринял бы свою судьбу. Его речь была внутренне организованна. Он не сказал ничего непонятного, ничего оскорбительного, недоброжелательного или непристойного. Он говорил на своем родном языке, и в нем чувствовалась форма, внутренняя форма, вытекающая из глубокого знания жизни. Такая ясность было тем более поразительна, что вокруг царил хаос. Этот внешний бардак, окружавший его, казался нелепым. Но в то же время он не был нелеп, потому что то, что порождало этот бардак, исходило от человека, от человеческих слабостей, человеческих ошибок. В этом кавардаке чувствуешь себя легко и свободно, ибо это настоящий французский кавардак. После нескольких беглых, формальных вопросов я окончательно успокоился. До сих пор не имея ни малейшего представления о своей дальнейшей судьбе, я был уверен, что каким бы ни был приговор, он не будет ни взбалмошным, ни злобным. Я молча сидел, наблюдая, как он работает. Казалось, здесь не было ничего, что функционировало бы нормально: ручка, промокательная бумага, чернила, линейка. Казалось, он только-только открыл свой офис, и я у него — первый клиент. В действительности же через него прошли тысячи таких, как я, тысячи, поэтому он не слишком беспокоился, когда дела шли не совсем гладко. Он четко усвоил, что главное — .правильно все записать в соответствующую книгу. В нужных местах поставить соответствующие печати и штампы, необходимые для того, чтобы придать делу законность, и выполнить прочие общепринятые формальности. Кто я такой? Чем занимаюсь? Ca ne me reqarde рas!4 Я буквально слышал, как он проговаривает все это про себя. Он задал мне всего три вопроса. Где родился? Где проживаю в Париже? Давно ли живу во Франции? Из моих ответов он составил прекрасное небольшое досье имени меня, в конце которого поставил в меру витиеватую подпись с положенным количеством завитушек, затем скрепил это прозаическим штампом с нужной печатью. Такова была его работа, и он добросовестно исполнял ее.

Надо признать, он довольно долго провозился с моим делом. Но на этот раз время работало на меня. Я мог торчать тут хоть до самого утра, если это было необходимо. Я чувствовал, что он трудится на мое благо, на благо французов, что наши интересы совпадают, потому что мы оба — разумные интеллигентные люди, и к чему нам доставлять другу другу неприятности. Таких людей французы называют quelconque5, что совсем не то же самое, что Никто в Англии, потому что мистер Любой или мистер Каждый во Франции совсем не то, что мистер Никто в Англии или Америке. Ouelconque — не Никто во Франции. Он — такой же, как и все, просто его история, его традиции, его жизненный путь делают его чем-то большим, чем Некто в других странах. Как и этот терпеливый маленький человечек, эти люди зачастую так себе одеты, у них потертый вид… и подчас… что греха таить… от них дурно пахнет. Они не блещут чистотой, зато знают свое дело, а это, согласитесь, не так уж и мало.

Как я уже сказал, ему потребовалось немало времени, прежде чем он занес в свои книги все данные. Нужно было подложить копирку, оторвать бланки квитанций, наклеить наклейки и так далее. Чтобы не точить новый карандаш, в корпус ручки вставлялся очередной карандашной огрызок, затем куда-то запропастились ножницы, завалившиеся, как оказалось, в корзину для бумаг, налить свежих чернил, достать новую промокашку, нужно было сделать массу вещей… В довершение всего в последний момент обнаружилось, что моя французская виза просрочена. Мне деликатно предложили возобновить ее — на случай, если я когда-нибудь надумаю опять попутешествовать. Я не стал спорить, зная наверняка, что пройдет много времени, прежде чем мне взбредет в голову мысль покинуть Францию. Согласился скорее из вежливости и уважения к героическим усилиям, затраченным на меня.

Когда с формальностями было покончено, когда мой паспорт и удостоверение личности благополучно перекочевали ко мне в карман, я с подобающей почтительностью предложил ему посидеть в баре напротив. Он любезно принял мое приглашение, и мы не спеша отправились в бистро у вокзала. Он поинтересовался, нравится ли мне жить в Париже. Интересней, небось, чем в этой дыре, добавил он. Нам почти не удалось поговорить, поскольку поезд отправлялся через несколько минут. Я думал, что на прощанье он не удержится от того, чтобы спросить меня: «Как же вас угораздило так вляпаться?», — но нет, ни малейшего намека.

Мы вернулись на набережную, раздался свисток, мы сердечно пожали друг другу руки, и он пожелал мне счастливого пути. Он помахал рукой и повторил:

— Au revoir, monsieur Miller, et bon voyage!6

На этот раз обращение «месье Миллер» прозвучало для меня музыкой, прозвучало абсолютно естественно. Настолько приятно и естественно, что у меня выступили слезы. Да, когда поезд отходил от станции, две слезы, скатившись по щекам, упали мне на руки. Я был спасен, я был среди людей. Во мне все пело «Bon voyage!» Bon voyage! Bon voyage!

Над Пикардией моросил мелкий дождик. Почерневшие соломенные крыши звали и манили к себе, сочная зеленая трава дрожала на ветру. Иногда передо мной начинал маячить океан, чтобы быть тут же проглоченным колышащимися песчаными дюнами, передо мной мелькали фермы, луга, ручьи. Мирный сельский пейзаж, каждый занимается своим делом.

Меня вдруг окатило волной такого счастья, что мне захотелось вскочить и закричать или запеть. «Bon voyage!» Какие слова! Мы всю жизнь проводим в странствиях, постоянно бормоча слова, подаренные нам французами, но разве когда-нибудь у нас бывает этот «воn voyage»? Разве мы осознаем, что, даже спускаясь в бистро или в бакалейную лавку на углу, мы отправляемся в путь, из которого можем не вернуться? Если бы мы осознавали, что каждый раз, выходя из дома, мы отправляемся в путешествие, то, возможно, наша жизнь складывалась бы немножко иначе. Когда мы пускаемся в путешествие до ближайшего магазина, в Дьепп или Нью-Хэвен, или куда-нибудь еще, наша планета тоже пускается в небольшое путешествие, о котором никто ничего не знает, даже астрономы. Но куда бы мы ни отправились, в угловой магазинчик или в Китай, мы путешествуем вместе с матерью нашей Землей, Земля движется вместе с Солнцем, и вместе с Солнцем отправляются в путь другие планеты… Марс, Меркурий, Венера, Нептун, Юпитер, Сатурн, Уран. Весь небосвод совершает путешествие, и, если хорошенько прислушаться, можно услышать «Bon voyage! Bon voyage!» А если замереть и не задавать дурацких вопросов, то поймешь, что главное — отправиться в путешествие, что вся наша жизнь — путешествие, путешествие в путешествии, что смерть — не последнее путешествие, а лишь начало нового, и никто не знает, куда и зачем, но все равно — «bon voyage»! Мне хотелось вскочить и пропеть это в тональности ля-минор. Вселенная представлялась мне опутанной паутиной дорог, порой труднопроходимых и почти невидимых, как пути, по которым движутся планеты солнечной системы, и в этом огромном мглистом скольжении туда и обратно, в призрачных переходах из реальности в реальность, я видел, как все живое и неживое машет друг другу, тараканы тараканам, звезды звездам, человек человеку, Бог Богу. Закончена посадка Для отправляющихся в Никуда, Bon voyage! От осмоса к катаклизму, все пребывает в безмолвном вечном движении. Сделать остановку, замереть посреди этой сумасшедшей, безумной круговерти, идти в ногу с вселенной, как бы ее ни кидало из стороны в сторону, стать одним целым с тараканами, звездами, богами и людьми, — вот что такое путешествие. И в этом пространстве, в котором мы совершаем свое движение, где оставляем свои невидимые следы, в нем и только в нем можно услышать еле слышное насмешливое эхо, елейный, противный, слабый, безжизненный английский голос, недоверчиво вопрошающий: «Полноте, мистер Миллер, уж не хотите ли вы сказать, что пишете еще и книги по медицине?» Да, черт подери, теперь я могу утверждать это с полной уверенностью. Да, мистер Никто из Нью-Хэвена, я действительно пишу книги по медицине, прекрасные книги по медицине, которые исцеляют от всех недугов во времени и пространстве. Вот и сейчас, в эту самую минуту я создаю грандиозное слабительное для человеческого сознания: оно называется ощущение путешествия!

Я представил себе того недоумка из Нью-Хэвена, насторожившего уши, чтобы лучше меня слышать; перед ним возникла огромная неясная тень и поглотила его. Только я хотел спросить сам себя: «Где же я видел эту рожу?», как меня вдруг словно озарило вспышкой молнии. Усатый человек из Дьеппа, чье лицо было мне до боли знакомо, теперь я узнал его! — это же Мак Суэйн!7 Большой Злой Волк, и Чарли играл Самсона-Борца! Вот и все! Я только хотел привести в порядок свои мысли. Et bon voyage. Bon voyage a tout le monde!

Загрузка...