Елизавета Юрьевна Михайличенко Юрий Арнольдович Несис Гармония по Дерибасову

ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ ПРОБА ТОПОРА

Глава 1 Назарьинские страдания

— Гармония, — сказал Михаил Дерибасов.

Супруги умиротворенно сидели на новой импортной пятисотрублевой завалинке и постигали, как наливается светом заходящего солнца свежеподвешенная люстра.

— Что гармония? — не поняла Евдокия Дерибасова.

— Гармония по тебе плачет, — расхохотался муж Михаил.

За околицей страдала гармонь, и это было потрясающе. Дуня Дерибасова деланно зевнула, огладив бока, вскинулась и пошла гоголем, выкрикивая:

Неприлично я

гармоничная!

А не видит кто —

тот и сам не то!

— Дура, — укоризненно покачал головой муж Михаил, — то шутка была.

— Так и это шутка, — строго сказала Дуня, и вдруг зайчики от золотых ее зубов запрыгали по комнате, высветлив новый телевизор «Рубин», отечественные подушки на импортном диване, золотые звезды ручек на землистом небосводе новой «стенки» и пару дорогих ковров на полу и стене. Хрустальная люстра сияла.

— А люстра-то, — сказал с сожалением муж Михаил, — того…

— Чего? — перестала улыбаться Дуня.

— Того, на стекло похожа, — покачал головой муж Михаил.

— Вот, говорили умные люди, — сказала с сердцем Дуня. — «Евдокия, на что он тебе такой дурной?» А я-то глазами хлопала: цветы покупает каждый день по три раза…

— На завтрак, обед и ужин! — расхохотался муж Михаил. — Дунь, так то ж у Еремихи целый огород цветов, что ж их покупать-то было?

— И-и! — сказала Дуня и ушла на кухню, хлопнув дверью.

За околицей слышалось то же.

Дерибасов воровато оглянулся и, натянув парадный пиджак, исчез в окне. Он шел по селу, шел на голос гармони, но не прямо, а чуть левее и в сторону, шел не наобум — он старался не позволять себе этого. Дерибасов знал, что в ближайшее время его не хватятся — жена Евдокия будет заниматься перед новым «Рубином» аэробикой, а потом долго отходить на ворсистом ковре. Дерибасов шел к Заиньке — Зоеньке Осиновой, прилежной ученице 10 класса средней Назарьинской школы.

Заинька светло сидела у реки и, опустив глаза, баюкала на руках три ромашки.

— Зоя Андреевна! — взволнованно сказал Дерибасов.

— Михаил Венедиктович? — подняла на миг Заинька светлые свои глазки.

Михаил Венедиктович взволнованно вздохнул, разведя ребра веерком и переполнив легкие до отказа. От этого вздоха колыхнулись недвижные листья ивы и светлые Заинькины реснички.

— Зоя Андреевна? — выдохнул Дерибасов и оглянулся.

— Михаил Венедиктович! — произнесла Заинька. — Вы знаете… Эта наша первая встреча должна быть, я решила, последней…

— Да! — бросил Дерибасов с вершины своего четвертьвекового опыта, и маленькое слово с грохотом покатилось вниз, устроив Заиньке полный обвал.

— Как?! — прошептала Заинька, страдая.

Михаил Венедиктович с трудом держал паузу. Ее, как взятую на грудь штангу, надо было или куда-то выталкивать, или бросать к чертовой матери. Бросать было жалко. Дерибасов был готов понять и развить самый невнятный шепот своего внутреннего суфлера, но тот даже носа не казал из подкорки.

Не найдя слов, Дерибасов перешел к пантомиме и швырнул себя на поваленное дерево рядом с Заинькой:

— Заинька! — простонал Михаил Венедиктович.

— Михаил Венедиктович! — испуганно пискнула Заинька. — Михаил Венедиктович, пахнет-то как! Цветами?

— Цветами? — ошалело переспросил Михаил Венедиктович. — Ну, конечно, цветами! — Он обнял Заиньку за плечики и, почувствовав под губами нежные колечки светлых ее волос, закрыл глаза и застыл. Казалось, что еще миг, еще одно движение или слово, и его порыв превратится в неконтролируемый поток, чего допускать, это Дерибасов еще понимал малым участком мозга, было рано.

Заинька сидела тихо, смирно, ощипывая ромашки. В мыслях ее появлялись и исчезали любимые героини, все они писали стихи, красиво топились или бросались под поезда, убежденно провозглашая хором: «Любовь — свет, нелюбовь — смерть!»

— Как прекрасно! — счастливо вздохнула Заинька, пытаясь не замечать легкого чесночного запаха, сопровождавшего вздохи Михаила Венедиктовича.

Вокруг был вечер. Река Назарка катила свои прелести по илистому дну. Неподалеку страдала гармонь. Вечер был пропитан запахом звезд, реки и навоза — Назарьино издавна славилось непревзойденными по молочности и упрямству коровами. Коровы давали много молока, при условии полной свободы, и по неписаному закону считались в деревне почти священными — коровы ходили где попало, мычали что попало, оставляли визитные карточки, терлись рогами о свежепобеленные стены и особенно любили купальню — илистое мелководье рядом с вышеупомянутым бревном.

Подул легкий ветерок, но сразу же перестал, так и не охладив потный покатый лоб Михаила Венедиктовича Дерибасова, зоотехника назарьинской фермы.

— Михаил Венедиктович! — снова вздохнула Заинька. — Я стихи новые выучила! Вот, послушайте… Это так подходит к этому вечеру, это… это так прекрасно! Их написала одна моя подруга Татьяна, у которой случилась несчастная и трагическая любовь… Вот:

…Соловьи, соловьи, соловьи…

Как же вышло — вечер в июне,

Золотой и безудержно лунный.

…Говори, говори, говори…

Невозможность уйти навсегда,

Беспощадно ломается счастье.

Я любила, Вы — только отчасти.

Мне июнь не забыть никогда…

Михаил Венедиктович похлопал глазами и закатил их. Галстук жал, пот стекал.

— Эта Татьяна, — продолжала Заинька, и румянец выступил на нежных щечках, — она очень светлый человек… Она будет поэтом — она уже написала много стихов и послала их в областную молодежную газету!

— Да! — сказал Михаил Венедиктович и, сняв пиджак, накинул его на Заинькины плечики.

— Мне жарко! — испуганно сказала Заинька.

— Ты вся дрожишь! — опалил ее ухо вздохнувший свободно Михаил Венедиктович. — Ну почему ты вся дрожишь? — бормотал Дерибасов, шаря под пиджаком.

Пульсировавший участок мозга перестал пульсировать, и порыв снова расправил свои широкие плечи.

Михаил Венедиктович схватил Заиньку в охапку и начал целовать пухленькие ее губки, курносенький носик, выпуклый лобик хронической хорошистки. Пиджак упал в траву, и Дерибасов вдруг остро пожалел новый пиджак, кажется, познакомившийся с коровьей визиткой.

Заинька бестолково вертела головкой, уклоняясь от претензий Михаила Венедиктовича, но вот глазки ее закатились, горлышко дернулось, издав невнятный стон, а на тоненькой светлой шейке забилась жилка.

— Ми… ми… хаил Be… Be… — прошептала Заинька, — я никогда… я ничего… я вас люблю!.. Как Татьяна! — голос ее звенел. — Это я стихи писала! Сама! — кричала она с восторгом признания.

— Тихо! — оборвал Дерибасов и стал быстро шептать Заиньке что-то очень ласковое, долгое и общепринятое, отчего та сникла и перестала возражать старшим.

Где-то страдала гармонь. Вместе с ней маялся хрипловатый баритон:

…На рассвете вышла на берег крутой

посмотреть на полыхающий рассвет.

Тут Назаров сзади — парень молодой,

раскрасавец, двадцати неполных лет.

Мочи нет, мол, дожидаться до венца,

Степанида, дорогая, не гони,

ты не бойся ни мамани, ни отца,

ты ко мне со всею силою прильни!

И красавец мой не слышит ничего,

обнимает меня крепко, как жену.

Рассердилась я и бросила его

прям в Назарку, в набежавшую волну!..

Наконец Осип Осинов, в самый неподходящий для своей племянницы момент, отложил инструмент, зашел в хату, включил свет и достал «Уединенные наблюдения и размышления над людьми, природой и временем, том 29-й». Раскрыв свою 29-ю девяностошестилистовую душу в черной коленкоровой обложке на середине, Осип благоговейно перечитал итог вчерашнего дня:


«Заключаю: частая смена вождей вызывает падение нравов, но ускоряет прогресс. И лишь Назарьино, как всегда, мерно и спокойно шествует сквозь бедлам».


Осип задумался и подошел к окну. Он грыз ручку и смотрел, как по одной возвращаются с Назарова луга запоздалые коровы. Чуть позже он записал:


«Коровы, словно добрые пчелы, целый день собирают с лугов.

Вымя берет у земли сок и округлость.

Отсюда умозаключается, что молоко женщины — плоть, от коровы — душа трав.

Прочитав в пятницу, в „Литературной газете“, что городские парни кличут своих девок „телками“, вывожу: падение нравов исподволь сопровождается глубинным прозрением».

Глава 2 Дерибасов и Назарьино

— Это, — сказала Евдокия, — кабана резать будем.

— Бум, бум, — кивнул муж Михаил, потянувшись так, что стал выше и тоньше.

— Дохляк! — критически оглядев мужа, бросила солидная ладная Дуня и зевнула, прикрыв рот. Муж Михаил обиделся:

— «Дохляк!» — передразнил он. — В утонченности тебе не разобраться. Это от природы.

— Свинину повезешь ночью, — прервала Дуня, — завтра воскресенье, в городе базар. А я в магазин, — добавила она. Евдокия Дерибасова была признанной продавщицей назарьинского сельмага.

В Назарьино уважали продавцов. Каждый дом имел двор, при каждом дворе был участок. Дома стояли полными до краев чашами на большом, как обеденный стол, пространстве предприимчивости.

Назарьино было деревней в полном смысле этого слова, и не только не стеснялось, но даже гордилось этим. Большие неторопливые грузовики пахли здесь не бензином, а, словно коровы, навозом. В Назарьино любили цветастые до умопомрачения юбки, приталенные кофточки, даже хороводы у реки, любили гармонь, шуточки, от которых щекочет в носу, протяжные печальные песни и частушки. Уважение к частной собственности распространялось в Назарьино и на фольклор. Собственно, последнего, как такового, в Назарьино не было. То есть, народное творчество было, но коллективизации не подвергалось. Даже частушки оставались авторскими. В селе жил свой особый уклад, свой дух. Даже своя мода, однако молодежь не брезговала джинсами и стрижками. Джинсы были свои, доморощенные и домотканые, — ими промышлял старик Елисеич, делавший своими руками все — от уборки хлопка на маленькой собственной плантации до фирменной кожаной наклейки «Назарьино» на заднем кармане. За джинсами приезжали даже из города.

Назарьино было основательным по своей сути. История его восходит к некоему Назарию, который достопримечателен тем, что обитал 33 года неизвестно где, а потом ощутил потребность что-нибудь основать. После долгих колебаний, шатаний и даже бросков из одного уезда в другой наконец увидал он это самое место — ровное, гладкое, неподалеку от реки, с виднеющимся за излучиной лесом.

Далее предание гласит: «…подошел Назарий к середине того самого ровного места, возвышаясь на нем всей своей сущностью, и промолвил Назарий такие слова: „И скитался я 33 года, а больше не хочу. Скучно. Отныне я основываю здесь деревню. Ежели нет возражений, назовем ее Назарьино!“

Никто не возражал. Речка стала Назаркой, луг за речкой — Назаровым. Хотел Назарий назвать далекий лес за излукой Назаретянским, но это не прижилось, и лес остался „лесом за излукой“, а позже и просто Луковым лесом, и еще до смерти Назария родилось в деревне предание о том, что кто-то видел в этом лесу луковое горе. Впрочем, преданий в Назарьино много и рождается все больше с ростом культурного уровня.

Но одно в деревне было всегда незыблемым: „Сказки сказками, — строго говорили новорожденному ребенку, ласково пеленая его, — а дело делом“.

К делам в Назарьино всегда относились серьезно. „Хороводы и гармонь, — шептали ребенку, укладывал его спать, — вечером и на досуге. Еда, здоровье, дело — всегда. Больше радеешь — больше имеешь“.

Дети хлопали глазами и, долго ли, коротко ли, вырастали с определенным взглядом — прямым и пристальным.

И люди в деревне жили основательные, так уж повелось — большие и ладные. В Назарьино ценили стать и силу, поэтому Михаил Дерибасов особенно остро ощущал не всегда высказываемые в глаза, но всегда подразумеваемые его, Дерибасова, отклонения от общепринятых назарьинских норм и даже неполноценность.

Начать можно с того, что Дерибасов был невысок. Даже мал ростом. Даже плюгав, как сказала однажды, будучи сильно не в духе, Евдокия. Муж Михаил страдал два дня в унисон с гармонью, а потом добился от жены признания в ее собственной пристрастности со знаком минус. Но факт остался фактом.

Дерибасов был худ.

— Изящен! — поправил бы он со снисходительной улыбкой. — И-зя-щен. Это от природы.

И это было действительно от природы, потому что в родне Дерибасовых и Арбатовых (материнская линия) никто изяществом не отличался. Род Дерибасовых исправно поставлял людей ладных, крупных и честных, но с бесовинкой. В другом месте эта бесовинка могла бы довести черт-те до чего, однако Назарьино непорядка не признавало и утилизовывало бесовинку для общего блага. Все хозяйственные нововведения начинались Дерибасовыми — от Ферапонта Дерибасова, не выносившего стука спиц по вечерам и поэтому сварганившего еще в незапамятные времена вязальную машину мощностью в восемь баб, до упоминавшегося уже старика Елисеича.

Если род Дерибасовых, по мнению их самих, был первым, а по мнению куда более многочисленных Назаровых, вторым, то род Арбатовых считали последним все.

В начале века тощий пегий вол втащил в цветущее дородное Назарьино арбу. Набитая сопливыми сонными детьми арба громыхала и виляла колесами через всю деревню, пока на выезде не сломалась ось. Кряжистый мосластый мужик неуклюже спрыгнул на землю, перекрестился, задумался, прислонил к пеньку икону и озадаченно спросил у широкой рябой тетки: „Знамение?“ „Ну знамение“, — согласилась тетка. „Здесь будем рубить избу!“ — объявил мужик и не рубил ее лет пять или шесть, объясняя тем, что в этом деле без помощников никак, так что пущай пацаны еще чуток подрастут.

Арбатовых не гнали, но в расчет не принимали и с ними не роднились. Семейство тихо и богобоязненно вырождалось. Впрочем, богобоязненность не мешала ни брехливости, ни вороватости.

По уверениям философствующего восьмиклассника Саньки Дерибасова, Арбатовы, как древние рептилии, с каждым поколением становились все крупнее, нескладнее и медлительнее. Все это делало их вороватость безобидной и даже забавной. Как правило, Арбатовы попадались на месте преступления, но, так как таскали», по мелочи, ярости хозяев не вызывали, а, напротив, пробуждали милосердие и в конце концов украденное оставлялось им, как подаяние.

Единственная в роду красавица Зинаида Арбатова расцвела с такой весенней силой и скоростью, что застала холостяковавших назарьинцев врасплох. Зинаида бродила по улочкам, сладострастно мычали быки, цветущие яблони, словно сбегающее молоко, кричали о цене мгновения. Зинаида стреляла глазками и подстрелила Венедикта Дерибасова. Сраженный дуплетом Венедикт сплюнул, круто развернулся и, покачиваясь, добрел до дома, где чуть не убил рикошетом всю родню, заявив, чтоб готовились к его свадьбе с Зинаидой.

— Я плод романтической страсти, — похохатывал Дерибасов, — тормоша расшалившуюся после вечерней рюмочки Евдокию.

— Токо недоношенный, — прыскала Дуня.

Однако доношен был Дерибасов от звонка до звонка. И действительно, когда повитуха Лукерья Гурова вышла на крыльцо сообщить Венедикту об успешном завершении работы (назарьинские женщины напрочь отвергали выпускников областного мединститута), над Назарьино стоял мелодичный звон колокольчиков — это на закате тянулись со всех сторон нагулявшие вымя коровы.

— Мальчик, — вздохнула Лукерья.

— Это хорошо, — Венедикт бросил окурок. — А то негоже, когда девки подряд идут. Обороноспособность падает.

— В рубашке родился, — нехотя продолжила Лукерья.

— Ну?! — обрадовался Венедикт. — Счастливчик, значит?

Повитуха огляделась по сторонам и зашептала:

— В рубашке-то оно в рубашке, да под рубашкой три петли на шее.

— Ты чего, сдурела?! — возмутился Венедикт. — У Зинки в брюхе виселица, что ли?!

— Пуповиной трижды обмотало, — пояснила Лукерья. — Другой бы уже задохся. Хиленький, правда, да, видать, живучий.

В общем, в назарьинские антропометрические стандарты Михаил Дерибасов не вписался. Зато он был кудряв, черняв, даже цыгановат, блестел прекрасными зубами и самобытным врожденным остроумием, отточенным за 25 лет жизни до неподражаемости.

Назарьино было местом, куда возвращаются. Не избежал этой странной закономерности и Дерибасов. После окончания в городе зоотехнического техникума и службы в армии, припал он к родным стопам назарьинских пенатов. Семья стала еще больше, удобств на всех не хватало. Дерибасов решился уйти в примаки, но оттанцевали в средней назарьинской школе уже два выпускных бала, а Дерибасов все не пристроился.

И вот тут, за околицей, очень кстати Дерибасов увидел Евдокию. Дуня, как он знал, была молодой одинокой хозяйкой большого старого дома, причем недавно отказавшей своему жениху. Дерибасов пригласил ее на танец, чувствительно этот танец станцевал, ощущая щекой округлую прелесть Дуниного подбородка, проникновенно сказал партнерше:

— Дуня, вы же лошадь! — за что схлопотал увесистую пощечину и преисполнился восхищения, оказавшегося взаимным.

И тем чудесным летом уже не Михаил Дерибасов говорил Евдокии Назаровой прелестные волнующие слова, с риском для жизни обрывал цветы у махровой цветочной монополистки Еремихи (назарьинские женщины не признавали не только продукцию местного мединститута, но и полевые цветы), но все это осуществлял тот самый вышеупомянутый порыв, перед которым и не устояла честная одинокая Дуня, околдованная журчанием дерибасовской речи.

А когда, наконец, Евдокия опомнилась и открыла глаза, она увидела рядом похрапывающего Михаила, а на безымянном пальце правой руки светилось кольцо. Гордая же фамилия «Назарова» осталась розоветь в прошлом.

В те времена Осип Осинов записал в 27-м томе своих «Уединенных наблюдений и размышлений над людьми, природой и временем»:


«Наблюдая горящий дом Осоавиахима, понял, что главный вопрос — ожидает ли человечество мирное существование или ядерное уничтожение — может быть решен мною в течение ближайших лет.

Ибо различия меж Евдокией и Михаилом поболее, чем между русским, американцем, китайцем и негром, по-всякому взятыми.

Умозаключаю: если Евдокия уживется с Михаилом, мирное сосуществование возможно. Следовательно, новая семья требует основательного наблюдения.

Вывожу: рост числа разводов приближает третью мировую войну».

Глава 3 Оборотень по-одесски

…Дерибасов вез свинину. Он выехал ночью. Мясо было основательно упаковано в коляске черного дерибасовского мотоцикла, на боку которого белела надпись «Дуня».

Дерибасов вел мотоцикл.

— Через три часа будешь в городе, — сказала на прощанье жена и вытерла руки о передник.

— Дуня, — сказал муж Михаил и облизал тонкие усики-ниточки, — заткнись. — Он был в новом костюме, на пиджаке темнело неумело замытое пятно.

— Зачем костюм новый напялил? — ответила Евдокия обиженно.

— Не мелочись, — огрызнулся муж Михаил.

— Токо привези меньше чем все, — внушительно и спокойно сказала Дуня.

— Не надейся, — засмеялся муж Михаил.

— Ну-ну, — добродушно усмехнулась Дуня, уловив вдруг в голосе мужа знакомые стальные нотки и такой же блеск в глазах.

— Все! — вдруг жестко сказал муж Михаил, решительно преодолел порог, опустил на голову шлем с идентичной надписью «Дуня» и уехал.

Итак, Дерибасов вез свинину. Дерибасову было хорошо. Дерибасов был уверен в себе.

…Дерибасов наслаждался. Его усики дрыгались в разные стороны, лягали друг друга, Дерибасов непрестанно крутился и беспардонно чмокал губами, привязываясь к проходящим девушкам. Но Дерибасов был разборчив. Девушки, интересовавшие его, обязаны были отвечать определенным требованиям. Если они не отвечали, Дерибасов их не спрашивал.

Рынок шумел. Между прилавков было не протолкнуться. Свинину покупали. Но дело было не в ней. Дело было в самом Дерибасове, вдруг остро почувствовавшем свою необходимость этим бледным инфантильным миниатюрным горожанкам на каблучках, с изящными щиколотками, от которых он успел отвыкнуть. Дерибасов суетился. Все выдавало в нем новичка.

— Эй, эй, мада-а-ам! — кричал Дерибасов. — Я имею вам сказать… Вот эта свинина… вот эта свинина, она очень как раз под ваши губки бордо!

Мадам шарахалась в сторону, а Дерибасов, покосившись на соседний прилавок, обращался к очередной покупательнице:

— Ну и мадам! — качал он головой вслед шарахнувшейся. — Это была такая шутка. Как это говорят на моей любимой далекой родине — алеющие губки… э… ну, не важно. Кстати, если мы уж начали о свинине, то очень рекомендую, мадам. Вашему прекрасному мужу… О! О, это как раз то, что надо практичному человеку, я уже имел вам сказать…

Дерибасов вертелся, склонял голову на бок, отвешивал свинину, красиво откидывал чуб, переставлял слова почти так же, как некий киноактер, игравший в недавнем детективе то ли Лешу, то ли Сашу с Пересыпи.

— А моя фамилия Дерибасов, — добродушно скалился Михаил, — да, да, да. Это все мой неугомонный дед, о, его знала вся Одесса… Что, мадам? Три килограмма? Пожалуйста, питайтесь на здоровье, да, да, вся Одесса… Нет, зачем же сразу рецидивист? Скажем, портной! Х-ха! Нет? Ну-у, граждане, конечно — отчаянный рыбак. Ры-ыбачка-а Со-оня-а… Х-ха! Два кило? Сей миг. Да, Дерибасов, ну жил там, да-а-а, милый такой дедуля…ушел как-то в море и… сколько, говорите? Да я слушаю вас вот этими самыми ушами! Не-ет, это против морали. Этот кабан — мой бедный Жорка, я не чаял в нем ни чьей души, а потом вот этими руками… ах: я подлец, х-ха! Не, за три рубля это свинство, вы меня поняли? Свинство за свинство, это слишком сильно сказано. Сколько, говорите? А что так сильно мало?..

Соседям Дерибасов сказал:

— Я из Одессы. Временно живу в окрестностях — вышел случай. Зовут Мишель. Фамилия Дерибасов. Про Де Рибаса слыхали? Про француза? Ну как же!

Зачем Дерибасов заметал следы на своей родословной? А просто так. Для пикантности. А вообще-то фамилия пошла от зятя Назария по четвертой дочери — Ахмета, по прозвищу Делибаш, означавшее по-тюркски что-то вроде «сорвиголова», Прозвище он получил еще на родине, на военной службе, за беспардонное ухарство. Отчаянность эта проистекала от отчаянья. Еще в юности, в день, когда Ахмету сделали обрезание, дервиш предсказал ему смерть на снегу и одну-единственную вдову.

Возмужав и возлюбив женщин, Ахмет стал тяготиться предсказанием. Еще бы! Ведь все мало-мальски достойные люди всю жизнь составляли букет своего гарема и могли с гордостью думать о своем траурном венке. Не желая быть безгаремным горемыкой, честолюбивый и женолюбивый Ахмет рыскал в поисках смерти как по полям брани, так и по чужим гаремам.

В конце концов Делибаш был обнаружен в гареме одного Очень Уважаемого Всеми Человека и едва унес ноги. На следующий день Очень Уважаемый Всеми Человек сказал на базаре, в присутствии многих ушей: «Этому делибашу Ахмету очень нравится мой гарем. Раз у него такой хороший вкус, клянусь, я поселю его там. Такой отважный человек будет хорошим евнухом!»

Ахмет знал, что Очень Уважаемый Всеми Человек склонен забывать о посулах, но угрозы выполняет всегда. И по всей стране у него полно Очень Уважаемых Всеми Друзей. Злополучный Делибаш поступил в духе русского романтизма — бежал на Кавказ.

Горянки Делибашу не понравились. Он был воспитан на восточной неге, лицах, затмевающих красотой луну, плещущихся, как форель, голых животах и тяжелых округлых бедрах. В общем, после яркой масляной живописи Востока, графика гор его не вдохновила.

Делибаш брел через перевалы, презирая снег, на котором ему суждено было умереть. Потом горы стали мельчать, а женщины оставались прежними. Потом была степь, где женщины скакали вокруг Делибаша на конях, чем неприятно шокировали его.

Так и шел он по земле, пока не уперся в бревенчатую стену одной из четырех назарьинских изб. Далее предание гласит:

«Уперся Делибаш взглядом в стену назарьевской избы, да и схоронился за стогом. А Дарье Назаровой приспичило тут за водой идти. И как она только мужика за версту учуяла? Ступила она на крылечко, зевнула, потянулась сладехонько, косу на грудь перекинула, а та с груди, как вода с водопада… Тут-то у Делибаша сердце-то по первому разу и захолонулось. А Дарья с коромыслом все ближе. Стог-то неподалеку от колодца стоял.

А у Дарьи! Серьги блещут! Бусы пляшут! Зубки сахар, губки малина! Румянец — у иной на всей щеке не уместится! А глаза такие уж синие, что такого цвета и в природе-то нет. Такого цвета только мозаика в султанском дворце быть могла! Тут сердце Делибашево во второй раз захолонулось. Понятно, истосковался мужик по такому раздолью бабьему!

Ну, а как Дарья две пудовых бадьи доверху наполнила, да назад с коромыслом поплыла, да так, что вода и не дрогнет, а бедра так и колышутся, в третий раз уж так всего Делибаша захолонуло! Завизжал он по-басурмански, да за Дарьей!

Только назарьинских девок разве наскоком возьмешь? Осерчала Дарья, развернулась, что карусель, да как раз бадьей нечестивца и огрела. А тут братья на крик подоспели. Кирилл с колом, Мефодий с вилами, а Глагол с сетью. Вмиг Делибаша полонили. Только мокрое место на тропинке и осталось. Привели, пред Назарием поставили. Тот, понятно, строгость проявляет:

— Какого такого роду племени? Какого корня и сословия? Откуда взялся? Куда и зачем шел? Что замышлял?

Молчит басурманин, только глазами сверкает. Нахмурился Назарий, напрягся, словно вспоминал что. А потом по-тарабарски так залопочет! Полопотали они немного. Потом Назарий и объявил:

— Разрешаю басурманину Делибашу остаться на особых условиях…

Так и возникла в Назарьино фамилия Дерибасов».

— Между прочим, я отпрыск знатного рода! — журчал Мишель. — Благородное обедневшее дворянство. Отплыли из Марселя в Одессу. А уж из Одессы — кто куда…

Сосед справа, лет сорока, был худ, желт и флегматичен.

— Ну, — сказал он, сморщившись, — так что?

За ним стояла бесцветная пухлая женщина с прозрачными глазами.

— А вот сви-ининка, — жалобно тянула она, — а вот…

— А вот спеку-улянтка, — передразнил проходивший подросток.

Флегматик поджимал губы, отчего вместо рта образовывалась изогнутая кверху линия, в конце которой торчала изжеванная беломорина. Фартук у флегматика был грязный и рваный, однако от всей тощей его фигуры веяло таким осознанным достоинством, что торговал он очень бойко, но все с той же гримасой отвращения.

Прозрачноглазая покашливала, шуршала открахмаленным халатом и бестолково перекладывала куски мяса.

— Женщина, свининки, — предлагала она, — женщина! — Прозрачноглазая откровенно клянчила. — Свежая, вкусная!

— Тетя! — жестко сказал Мишель. — Не суетись.

— А я это, — сказала Прозрачноглазая, — купила бы у тебя машину, правда.

— Дуню? — оскорбился Дерибасов.

— Мотоциклу твою. Он, черную, да-а, купила бы, мне мужу как раз.

— Как, но вовсе не раз! — ответил Мишель. — Я его за две тысячи брал.

— Не бреши! — грубо сказала тетя.

— Заткнись! — сказал Дерибасов не менее грубо.

Помолчали.

— А вот сви-ининка, — заныла тетя, — а вот… Мишка, — грустно сказала она, — я даю пятьсот.

Мишель дернул плечом и усами.

— Ну… 600! — сурово бросила соседка. — Ну!

Мишель насторожился.

— 650, Миша, — сказала тетя. — Миша, это все.

— Ах вы искусительница! — хихикнул Мишель и выпятил губы.

— 700! — тяжело дыша сказала Прозрачноглазая.

— Хорошо, — спокойно кивнул Михаил Дерибасов.

И это было действительно хорошо — мотоцикл Дерибасов приобрел в городе пять лет назад именно за семьсот рублей. Въехал он в Назарьино на черном мотоцикле, в кожаных перчатках. Назарьино скривило губы и хихикнуло — в селе не любили мотоциклы. Там любили велосипеды — чтобы солнце на спицах, да крепкие ноги, и новые машины «Жигули» всех цветов, но лучше вишневого.

— Хорошо! — сказал Мишель и глубоко вздохнул.

Поток покупателей поубавился, дело шло к двум часам.

— …она бросается мне на шею и ревет: «Как мне теперь жить?» — бойко рассказывала одна — другой. Обе проходили мимо Мишеля, обе отвечали его требованиям: тонкие щиколотки и запястья, от узкой талии — форма луковицы, глаза шальные от смеха, обе просто заходились в хохоте, особенно одна:

— «Я не хочу жить!» — кричит и головой о стенку, представляешь?

— Ах, какие девушки! — спокойно уронил Мишель в пространство. — Я говорю себе, — продолжал Дерибасов с очаровательной наглостью, — Мишель, если на свете есть такие девушки, то что же ты стоишь здесь, как последний пень и торгуешь свининой?

— Ну? — сказала одна.

— Сколько стоит это мя-а-со? — спросила другая. — Ляля, нам нужно мя-а-со, так?

— Так! — сказал Мишель. — Так, так… А что вы обычно делаете по жарким летним вечерам?

— Жарим мясо, — сказала одна, — вот как раз именно такое, как, например, во-он тот кусочек.

— А кто же его кушает?

— Гости! — расхохоталась другая.

— Это мое любимое амплуа! — подмигнул Мишель. — Вы меня понимаете?..

— Короче, — сказала одна, — давай мясо, и мы тебя ждем.

— Где?! — уточнил Мишель, не выпуская мяса.

— Фестивальный, десять, квартира семьдесят, — сказала одна.

— В шесть часов, — подхватила другая, снова расхохотавшись.

Мишель отдал мясо, некоторое время они со вкусом посмеялись, потом разошлись.

— Пока, Лялек! Целую, Светик, ку-ку! — орал Мишель вслед, запрыгнув на скользкий прилавок и блестя глазами.

— Пойдешь? — спросил Флегматик, флегматично продав последний кусок.

— Ну! — подтвердил довольный Мишель и спрыгнул с прилавка.

— Не ходи, — уверенно сказал Флегматик, — адрес не тот.

— Дядя, — окрысился Мишель, — не хами.

— Пацан, — сказал Флегматик.

— Я людям верю, дядя! — хохотнул Мишель. — Я люблю людей!

— Кобель, — сказал Флегматик, — пацан.

— Не повторяйся! — отрезал Мишель и улыбнулся проходившей девушке.

— Одессит! — презрительно бросил Флегматик. — Гастролер-лапотник. Из-за таких все и бывает! Бесцветная тетя втянула голову.

— Нет! — сказал Мишель, — все бывает не из-за нас, а из-за вас! Ходят — угрюм, угрюм, хрю, хрю…

Глаза Флегматика стали такими, что Дерибасов отвернулся и облизнул сразу пересохшие губы.

Флегматик закинул за спину оранжевую сумку, из которой легкомысленно свисали тесемки фартука.

— Не смотрите вы так, сквозь прищуренный глаз… — спел осмелевший Дерибасов и тихо ругнулся вслед Флегматику. Потом громче. Потом, снова войдя в ритм, то есть почувствовав себя Мишелем, истошно заорал:

— Мада-а-а-а-ам!..


…Пахло кошками, сыростью, гнилой капустой, еще чем-то аналогичным, но не мясом. Дерибасов нажал кнопку звонка и прилизал усики. За дверью тоненько затявкало. В образовавшуюся щель вырвался собачий выродок — мелкий, патлатый, перевозбужденный, и заполнил подъезд визгливым эхом. Появилась Светик.

— Светик! Ку-ку! — искренне обрадовался Мишель — мясом не пахло, но адрес был тот, и это что-нибудь да сулило.

За спиной Светика тут же возникла Ляля, и все трое минут пять похихикали — не так свободно и громко как на рынке, но тоже вполне непринужденно.

— Это скотчтерьер? — завел Мишель светский разговор, вспомнив, как обозвала его Дуня, посмотрев по телевизору собачью выставку.

— Ну, — кивнула Ляля.

Снова посмеялись. Мясом категорически не пахло.

— А ты откуда породы знаешь?

Все извилины дерибасовского мозга распрямились в едином порыве не выглядеть деревней.

— Породы я знаю по роду своей деятельности, — скаламбурил Мишель и прошел на кухню.

— Породы собак, женщин и свиней, — кричал он оттуда, — бывают разные. Кстати, мой бедный Жорка ярый представитель просто свински какой скоропортящейся породы! Его останки надо жарить не отходя от кассы. Лялек, на этой сковородке вы жарите мясо по вечерам? Ага… — Мишель залез в холодильник, вытащил мясо и с силой потянул носом: Нормалялек! — удовлетворенно объявил он. — Как это говорил Юлик Цезарь… вени, види, вици, что означает: пришел, нашел, поджарил… А вы тут что, сами живете? Или еще с кем? Х-ха! То есть, в смысле, где ваши родители?.. И где, наконец, в этом доме нож? Нет, Светик, это не нож. Он же обоюдотупой. Дайте мне что-нибудь, обо что я буду точить ваши ножи. Я хочу, чтобы, когда я уеду, здесь остались следы присутствия мужчины.

Мишель был счастлив и безудержно эйфоричен. Вместе со скотчтерьером они метались по кухне, заглядывали в глаза хозяйкам, оба полные надежд и куража. Городская жизнь приняла Мишеля как родного. Четыре тонких щиколотки слегка пританцовывали в такт доплывавшей из комнаты многообещающей музыке. Порыв вдохновения швырял Мишеля, как щепку, от плиты к кухонному столу.

В самозабвении Мишель полоснул ножом по указательному пальцу и оказался в центре внимания. На палец перемотали полбинта, завязали кокетливый бантик. Мишель был отстранен от плиты и отправлен на прогуливание скотчтерьера.

— С поводка не спускай! — кричала Светик вслед, в лестничный пролет. — Не спускай ни в коем случае! А то сбежит, или украдут! А он семьсот рублей стоит! Он один такой в городе!..

— Ишь ты, один такой в городе, — сказал Дерибасов собачьему выродку, — а я один такой в Назарьино. А может, и в целом мире.

В скотчтерьерову уникальность городского масштаба Дерибасов, конечно же, не поверил и не верил ровно двадцать минут. Он уже возвращался в обретенную ячейку городского соблазна, когда из подворотни вынырнула красивая модная одежда, с невзрачной женщиной внутри.

— О боже! — изумленно взвыла она. — Это же скотч-терьер! Второй в городе! Прелесть! Ах ты, мой мальчик! Откуда вы привезли это чудо? И как же нас зовут, таких хороших?

— Мадам, — с достоинством ответил Дерибасов и впервые внимательно осмотрел собачьего выродка. — Моя фамилия — Дерибасов. Сегодня утром мы приехали из Одессы. Я там родился и провел большую часть жизни. А что касается… Цезаря, так он африканец. Я его выиграл у шкипера либерийского сухогруза. Знаете, Либерия, мадам, — это такая маленькая страна, в самом сердце Африки, но у нее до неприличия большой флот. На Одесском рейде постоянно стоит что-нибудь под либерийским флагом.

— Продайте мне вашу собаку! — потребовала женщина.

— Мадам, — укоризненно сказал Дерибасов, — простите, но это собака, а не свинья, которую растят на продажу. Компрене ву? В смысле, Дерибасов не продает своих друзей.

Взгляд женщины прыгал со скотчтерьера на Дерибасова.

— Я бы дала пятьсот рублей, — сказала она.

Дерибасов остро пожалел, что сболтнул девицам о Назарьино, и, скрывая досаду, рассмеялся с видом явного превосходства.

— Семьсот, — уточнила женщина.

— За Цезаря? — изумился Дерибасов.

Женщина закусила губу и удила:

— Штука! — бросила она и, не мигая, уставилась на Дерибасова.

Этот термин Дерибасов слышал впервые, но понял его правильно и заволновался.

— Не держите меня за блондина, — сказал он и сглотнул.

— Черт знает что! — возмутилась женщина. — Сколько же вы хотите?!

— Это вы хотите, — холодно ответил Дерибасов.

— Ладно. Тысяча двести, — сухо сказала женщина.

— Ну вот, мадам, — улыбнулся Дерибасов одними губами, — наконец-то вы назвали настоящую цену.

Женщина облегченно вздохнула, и это не осталось незамеченным:

— Так вот, мадам, — продолжил он, — если бы я собирался продать Цезаря, то уступил бы его вам за эти деньги. Но все дело в том, что, как уже говорил, продавать его я не собираюсь. Во всяком случае за тысячу двести. Так что… продавать я не собираюсь… Даже наоборот. Собираюсь покупать… Мотоцикл… За… полторы, — Дерибасов ошалел от собственной наглости, почесал ус и добавил: — Так что вот так. Меняю собаку на мотоцикл.

Женщина с ненавистью посмотрела на Дерибасова:

— Тогда через час. Придется идти в сберкассу.

— Идите, идите, — снисходительно закивал Дерибасов, — я позабочусь о вашем Цезаре еще час. Значит так, в полдевятого у часов на автовокзале.

Снисходительность Дерибасова происходила от культивировавшейся в Назарьино убежденности: что отдать деньги в сберкассу, что пропить — все едино. Убежденность эта, как и все в Назарьино, имела корни. В тяжелые послевоенные годы самым зажиточным в селе оказался Анфим Дерибасов, привезший из Германии несколько чемоданов часов.

Наводнив часами весь район, он ощутил себя крупным районным финансистом и начал «выручать» людей. Даже из Ташлореченска приезжали к нему граждане, принужденные приобретать облигации займа развития народного хозяйства.

Анфим скупал их поначалу за полцены, затем за четверть, а в конце эпопеи за «десятину». Крепкую назарьинскую веру Анфима в государственный документ не поколебали даже очереди у его хаты и счастливые лица получавших сотни за тысячи. Когда у Анфима закончились деньги, он расстроился даже больше, чем очередь, которой их не хватило.

Когда же средства массовой информации отслужили панихиду по его капиталу, не надеявшийся протянуть еще 20 лет, Анфим устроил аутодафе — набил чучело облигациями, под ним разложил штабеля «государственного займа», поджег с четырех сторон и вошел в частушку. Потрясенное масштабами пламени, Назарьино распространило недоверие к государственным «векселям» и на сберкнижки. И даже после того, как в денежную реформу 1961 года поплатилось за любовь к наличным, назад в сберкассы все равно не пошло, а стало вкладывать средства в хозяйство и материальные ценности.

В подъезде стоял густой запах жареной свинины, на Дерибасов его не заметил. Со скотчтерьером на буксире он взлетел на пятый этаж, мысленно тараторя заученное с детства:

Дед Анфим скупал бумажки,

Облигациями звал.

Нет, снести в макулатуру,

Он их с горя посжигал!

— Лялек! Светик! — Скотчтерьер и Мишель ворвались в квартиру. — Эти полчаса изменили мою жизнь! Мы полюбили друг друга!

Девицы обменялись многозначительными взглядами и хихикнули.

— Это как? — спросила Лялек.

— Ах, девочки! — Мишель плюхнулся за стол и посмотрел на часы. — Понимаете, мои родители… ну, в общем я — плод романтической страсти. И этот факт наложил лапу на все мое дальнейшее существование. Роковые страсти играют мной, как кошка — мышкой. Благороднейшая страсть собаковода — благороднейшая из всех страстей. И главное — я что-то такое исподволь чувствовал, что-то томило мою душу изнутри. Но и овчарки, и волкодавы, и доги, и… и борзые, и… и… все остальные породы оставляли меня равнодушным. И вот только что я, наконец, нашел свою породу! Я не буду говорить, что стрела Амура пронзила мое сердце — это было бы пошло. Но это было так похоже!.. Девочки, там мясо не пригорит? А то я спешу. Недожаренное?.. Так, девочки, я разве не говорил? Жоркин сорт свинины нужно слегка недожаривать. В общем, хотя семьсот рублей — это и большие деньги… торговаться не буду. Покупаю вашего скотчтерьера оптом, вместе с поводком и ошейником. Охваченный страстью Дерибасов не мелочится! — Дерибасов вытащил растрепанную пачку разношерстных денег, плюнул на пальцы и начал отсчитывать: двадцать пять, тридцать, сорок… подожди, Светик, а то собьюсь… шестьдесят, семьдесят пять… так, одна сотня есть. Давай, Лялек, накладывай, а-ах, как пахнет! Двадцать пять, пятьдесят… ложи, ложи, шестьдесят, семьдесят, восемьдесят, девяносто, две сотни…..Чего?!.. Как это не продашь? Сама ж говорила — стоит семьсот рэ. Приоденетесь… Почему не продашь?!

— Брось, Мишель, — высокомерно сказала Светик. — Мы уже не на рынке. Тяпа не продается.

Кляп из недопережеванной свинины перекрыл ход свежим аргументам. Дерибасов судорожно сглотнул твердую массу, на секунду застыл с вытянутой шеей, кадык его задвигался, как поршень, но все обошлось.

— Штука, — выдавил Дерибасов.

Магическое слово «штука» заставило девиц уважительно уставиться на Дерибасова.

— Слышь, Свет, штука, — робко начала Лялек. — Скажем, что потерялся.

— Нет, — с сомнением покачала головой Светик.

Дерибасов молча отсчитывал деньги.

— Тогда сама с ним по утрам гулять будешь, — с нажимом сказала Лялек, глядя, как Дерибасов уже рублями отсчитывает десятую сотню.

Так Тяпа стал Цезарем.

Глава 4 Простой сельский парень

К автовокзалу Дерибасов успел как раз вовремя. Он шлепнулся на скамейку, вытянул ноги и перевел дух. Цезарь вывалил язык.

Успокоительная прохлада неслышно присела рядом с Мишелем и склонила свою легкую головку на потное дерибасовское плечо. Дерибасов молча дарил проходившим девушкам умиротворенную релаксирующую улыбку.

— …ание! — напряг репродуктор ржавые голосовые связки. — Объявляется посадка на автобус до Легостаева. Отправление в двадцать часов сорок минут.

Дерибасов дернулся и взглянул на часы. Было восемь тридцать. Верное шестое чувство икнуло, и Дерибасов ощутил неприятный холодок в области левой лопатки. Холодок провел пальчиком по дерибасовской спине, потом тихо, сдавленно прогундосил: «Не приде-о-от!» Дерибасов вскочил и заметался под часами. На стрелки он старался не смотреть. «Без двенадцати девять!!!»- заорал холодок и застучал кулаком в левую лопатку. Автобус с табличкой «Легостаево» за лобовым стеклом обогнул Дерибасова и фыркнул ему в лицо. Выхлопная труба покачивалась, как назидающий перст.

На доме напротив висел выцветший плакат: «Храните деньги в сберегательной кассе». На плакате были нарисованы уверенно улыбающиеся люди, и невозможно было представить, чтобы кто-нибудь из них побежал, вечером в сберкассу снимать честно или нечестно нажитые полторы тысячи, чтобы отдать их под часами за какого-то Тяпу. Тем более, что…

— Гражданин!!! — с надрывом воззвал Дерибасов к добротному мужчине, отвечающему стандартам вышеупомянутого плаката. — Товарищ!!! До скольки работают в вашем городе сберкассы?

Мужчина поднял бровь и пожевал губами:

— Ме-е… часов до шести… ме-е… может, какие и до семи…

— Сука, — констатировал Дерибасов и побледнел.

* * *

— Светик… ку-ку… — заискивающе улыбнулся Дерибасов в приоткрытую дверь. — А меня в автобус с Тяпой не пускают…

Светик торопливо прикрыла дверь, защемив рванувшегеся домой Тяпу. Поросячий визг мгновенно откинул дверь назад, и, на хвосте у Тяпы, в квартиру ворвался Дерибасов. В темноте коридора раздалось шипение Светика:

— Чего ты приперся? У нас гости. Короче, вали.

Вместе со своей собакой. Дерибасов вздохнул:

— Светик, — сказал он. — Я плачу неустойку. Заметь, я не требую назад всю свою сумму. Но он же стоит семьсот рублей! Купи его у меня за семьсот и оставь себе триста в память о моей страстной натуре… Ну че ты?!

Светик на секунду задумалась. За закрытой дверью, в комнате, захихикала Лялек:

— Во дает! Хочет семь монет за кобеля без паспорта!

И Дерибасов понял: не легкомысленные горожаночки, поддавшись его обаянию и напору, продали с некоторой надбавкой любимую собачку! Хищницы из каменных джунглей всучили заезжему простачку яичницу по цене божьего дара и теперь сыто скалились: «Во, деревня!» Дерибасов понял и озверел. Собираясь высказать Ляльку все, что та заслужила выслушать, Дерибасов вломился в комнату. И там он уже не озверел, а осатанел: за столом томно пила чай та, о встрече с которой он так мечтал под автовокзальными часами.

— А! Так у вас шайка! — истерично крикнул Дерибасов. — Всех порешу!

— Ступай-ка ты отсюда, — лениво посоветовали ему из модной одежды. — Катись в свою деревню. А то там коровы недоенные.

Дерибасов выхватил из сумки топор для рубки мяса и воздел его:

— Деньги на бочку!

Светик метнулась к телефону, крутанула диск и едва успела отдернуть пальчик. Два полутелефона разлетелись в разные стороны, топор вонзился в тумбочку. Девицы побледнели и вжались в мебель.

— Жизнь или кошелек?! — спросил Дерибасов и дорубил тумбочку. Потом он подрубил ножки столу, и столешница опрокинулась, обдав кипятком Модную одежду.

— Та-а-ак! — удовлетворенно сказал Дерибасов. — Начнем с Лялька. Где деньги?! Спрашиваю двадцать раз — по числу пальцев на руках и ногах. Один вопрос — один палец. — Он постучал топором по поверженной столешнице. — Потом отрубаю голову. Где деньги?!!

— Та-а-ам… — Лялек направила дрожащий пальчик на ящик серванта.

— Ну ладно, — сказал Дерибасов, увидев пачку денег и сразу подобрев.

— Все не бери! — закричала Светик. — Там еще и наши.

Послюнявив пальцы, Дерибасов неторопливо отсчитал тысячу рублей, добавил пятерку за свинину, уложил деньги в глубокий внутренний карман и неожиданно погрустнел.

— А мы ведь могли провести вечер гораздо приятнее, — с укором сказал он, — если бы не ваша собачья затея. Поверьте мне — гораздо приятнее!..

Грустный Дерибасов опустил взгляд в ящик серванта, заметил изящную серебряную цепочку и меланхолично, как песок с риодежанейровского пляжа, пропустил ее сквозь пальцы:

— И эта бижутерия лишь в очень малой степени сможет компенсировать мне несостоявшийся культурный отдых. Тем более, что из-за вас я не смог купить подарок любимой женщине.

— Положь на место! — завизжала Лялек. — Это же серебро! Дурак! Вор!

— Ах, девочки. Я не вор! И не такой дурак, если вы заметили, — интимно признался Дерибасов. — Я же говорил за себя, что страстная натура. Мое сердце уже сутки принадлежит не той, с кем связано священными узами. И вот во имя этой чистой любовной связи я имею вам предложить пожертвовать безделушку белого металла светлой сельской девушке с открытой улыбкой…


Ночной автовокзал был похож на крытый рынок. Между рядами так же толпились, только в рядах не стояли, а сидели. Дерибасов вышел на воздух — ему не сиделось.

Наконец, появилась скамейка под фонарем. Вид с нее был неплох: вокзал светился теплой желтизной, пыльные усталые автобусы казались блестящими и бодрыми.

На скамейке сидела женщина в брючках, с решительным выражением серых глаз под редкой челочкой.

Дерибасов присел. «На корреспондентку похожа, только толстовата», — подумал он и улыбнулся.

— Вы на какой автобус, простите? — спросила женщина.

— Назарьино, — сказал Дерибасов.

— Вы там живете? — обрадовалась женщина.

— Живу и работаю, — уточнил Дерибасов веско.

— Расскажите мне о Назарьино! — попросила она и достала блокнот. — Я из молодежной газеты, — представилась она. — Эвелина Пранская…Видите ли… Назарьино — это… — корреспондентка заученно улыбнулась, — это, я бы сказала, загадочное место…

Дерибасов вскинул брови.

— Это слишком сильно сказано, конечно, — весело объяснила Эвелина Пранская. — Я литконсультант газеты. Вы не поверите… э… как, простите, вас зовут?

— Михаил, — ответил Дерибасов.

— Михаил… э… — сказала Эвелина Пранская.

— Нет, нет, просто, это, Михаил, — преданно смотря в глаза журналистке, прервал Дерибасов.

Эвелина Пранская кивнула и продолжила:

— Вы не поверите, Михаил, если рассказать вам, сколько ежедневно мы получаем стихов. Молодежь пишет стихи, Михаил, это так отрадно. Неумелые стихи, большей частью плохие. Но это стихи, Михаил, это свое видение, это потребность в творчестве, Михаил, это, если хотите, показатель душевной тонкости нашего молодого современника; показатель возросшего культурного уровня, Михаил. Пишут из всех концов области, нет такого места, откуда бы не получали мы стихов, Михаил!

Михаил преданно кивнул.

— Кроме Назарьино, — пожала плечами Эвелина Пранская. — Десять лет я литконсультант. И никогда, вы представляете, Михаил, никогда не получала из Назарьино не то, что стихотворения, а даже ма-а-ленького, ну вот такого кусочка художественной прозы, — она показала пальцами, какого именно кусочка.

— Да? — сказал Михаил. — Ну это… специфика такая. У нас это… люди… работают… ну… ну, некогда нам, — Михаил повысил голос, — нам некогда ничем другим… вот! — он дернул усами.

— Да я все понимаю, Михаил, — ласково сказала Эвелина Пранская, — я очень люблю, горжусь нашими назарьинскими тружениками, кормильцами, я не боюсь таких высоких слов, Михаил. Такие как вы, Михаил, это прямые, честные, прекрасные люди…

Михаил сурово кивнул. Он почувствовал себя широкоплечим и могучим мужчиной, полным земных бурных соков и горячего солнца вместе с ветром.

— …Михаил, вы можете себе представить, что сегодня я получаю конверт из Назарьино! Я не верю глазам, Михаил, открываю и вижу… Михаил, как вы думаете, что я могла увидеть? — спросила Эвелина Пранская.

— Это… не знаю, — ответил Михаил, но в ушах уже звенел знакомый высокий голосок: «Это я стихи писала! Сама!» Дерибасов побледнел, а голосок продолжил: «…и послала их в областную молодежную газету!»

— Там были стихи, Михаил, — торжественно сказала Эвелина Пранская, — конечно, стихи плохие, неумелые, местами даже глуповатые, я бы сказала, но такие чистые, такие прозрачные, Михаил, что просто диву даешься! Сразу представляется ласковое небо, лес, чистая речка…

— Так! — сказал Дерибасов.

— Это честные стихи, Михаил, — продолжила Эвелина Пранская, — даже иногда слишком честные. Иногда хотелось взять эту девочку и просто по-матерински отшлепать ее… Михаил, девочка честно, все, что видела, все, что чувствовала, она записывала в заветную тетрадку, Михаил…

— Да? — громко сказал Дерибасов, — все?

— Да, Михаил, да! — Эвелина Пранская записала что-то в блокнот. — Ваша живая реакция убеждает меня, что девочка никогда, никому не читала своих стихов… Ее односельчане, Михаил не знали, что рядом живет тонкая, чистая душа…

— Светлая, — потемнел Дерибасов.

— Да, Михаил, да, — Эвелина Пранская записала что-то в блокнот. — И это даже достойно осуждения, эта наша некоммуникабельность, невнимательность к людям, наша замкнутость, Михаил, снова некоммуникабельность.

— Кто? — сказал Дерибасов.

— …Коммуникабельность — это… ну, это незачем, — улыбнулась Эвелина Пранская, — да это и другая тема. А девочку зовут Зоя Осипова. 10 «А» класс — больше она ничего не написала. Вы ее знаете, Михаил?

— Что? — громко сказал Дерибасов.

Эвелина Пранская что-то записала в блокнот.

— В ее стихах много имен, почти все стихи о любви. Очень часто повторяется некий Михаил Венедиктович — рифмы неумелые, еще бы, к такому отчеству подобрать рифмы, вы представляете, Михаил? Кстати, по стихам этот Михаил Венедиктович тоже очень тонкий, умный человек…

— Светлый! — сказал Дерибасов.

— Спасибо, — улыбнулась Эвелина Пранская, — это именно то самое нужное слово, которое не всегда находится. Светлых людей надо знать, Михаил, вы знаете этого человека?

— Знаю, — сказал Дерибасов. — Это алкоголик.

Осуждение в его голосе было искренним — Дерибасов употреблял алкоголь настолько редко, что Дуня тихо презирала его, выпив, по обыкновению, вечерком рюмочку десертного «для здоровья». Так было заведено в Назарьино, однако алкоголиков в деревне не было.

В истории Назарьино было всего двое горьких пьяниц, но оба были Арбатовы, а это все равно что приезжие. Да и ходили они в алкоголиках недолго: первый, Софрон, скоропостижно скончался, так и не допев любимую «Калинушку», а второй женился, исправился и даже окончил вечернюю школу.

А вот Дерибасов не пил.

— Да, я слаб, — говорил он Дуне.

— Да уж, — соглашалась Евдокия.

— Моя тонкая душа подвержена, — пояснял муж Михаил. — Если начну — не кончу. Не вводи нас во иску-шение-е-е, — козлино ныл он.

— Шут гороховый! — беззлобно говорила Дуня, после чего муж Михаил отворачивался к стенке на 3–4 дня.

— Алкоголик?! — удивилась Эвелина Пранская и отложила блокнот. — А может быть, тезка?

— Нет, алкоголик, — упрямо сказал Дерибасов, — они уже давно… Мне ли не знать…

— Что давно?!

— То самое давно! — сказал Дерибасов с сельской непосредственностью. — Да если бы только! Хоть бы это… людей стеснялись! Так нет! Она ему стишок, а он в тот же вечер, если до клуба доползает, ей частушку. Прямо при всех!

— Частушку?!

— Ну да. Тоже, поэт. Это… снюхались. А частушки такие! — и Дерибасов исполнил единственную сочиненную им еще до женитьбы частушку:

Я у милки две груди

накручу на бигуди!

Если пышной будет грудь,

замуж выйдет как-нибудь!

— Кошмар, — оценила Эвелина Пранская.

— Могу еще спеть, — предложил Дерибасов. — Только это самая приличная. Он раньше, это, что «Я у Зойки две груди…» пел. Мать ее не выдержала, кипятком его ошпарила. Теперь «я у милки» поет.

— Надо же! — огорчилась Эвелина Пранская. — А я бросила все, дочка болеет, муж в командировке… а… как же это?

— А так, — мстительно сказал Дерибасов.

— А… Зоя? — осторожно спросила Эвелина Пранская.

— Зоенька? — рассмеялся Дерибасов. — Мне очень неудобно вам так в лицо… Но… простите меня, у меня самого четверо детей, нет, пятеро, три дочки… если хоть одна будет похожа на эту… эту Зоеньку, с вашего разрешения, и не то, что в десятом классе, а хоть в сороковом, я ее… — Дерибасов раздул ноздри, вытолкнул воздух и грозно продолжил: — Я простой сельский парень, у меня это… Ну, полный дом детей! И люди у нас честные, прямые. А Зойка — выродок, общедеревенское мнение — шлюха она, простите за выражение, но я простой человек, я говорю, что есть!

— Как? — растерянно сказала Эвелина Пранская. — В 10 классе?!

— Так! — уверенно сказал Дерибасов. И вдруг его осенило. Мысль, пришедшая к нему, была так хороша, что он даже зажмурился.

— То есть была, — сказал он печально.

— Почему была? — спросила Эвелина Пранская.

— А позавчера утопилась, — развел руками Дерибасов. — Плакали мы, но даже с облегчением, честно говоря. Да и бог с ней, может, что поняла. Вы знаете, я простой парень, говорю, что думаю, у нас в Назарьино все простые люди, так вот нам ее не жаль! Старухи говорили — только могила исправит. Старость мудра. Мать однажды кричала: «Хоть бы убил кто — позор на всю семью!» Знаете, что такое осуждение коллектива? — сурово спросил Дерибасов.

Эвелина Пранская машинально кивнула.

— В общем — утопилась. Или еще кто вмешался — милиция понаехала, выясняют…

— Милиция? — испуганно спросила Эвелина Пранская. — А стихи?

— И вот ведь стерва, — продолжал Дерибасов грозно, — ну умерла бы так умерла, простите за прямоту, я говорю, что думаю, я простой парень, так она за день до смерти письма разослала-содрала стихи откуда-то, вот, вам написала, еще в милицию письмо отправила: «Меня убили!» А братишка ее видел — Витька, хороший пацан — плачет, за сестру стыдно, но рассказывает и мать утешает еще — мужик будет!

— Да-а-а?! — сказала Эвелина Пранская и перевела дыхание.

Перевел дыхание и Дерибасов. На него накатила какая-то волна, он врал так, словно бился насмерть за свою жизнь. В голове звенело, он даже дрожал, отчего звенела в унисон серебряная цепочка для Заиньки, спрятанная в «пистон» от дотошной и глазастой Евдокии.

— А… это, — сказал Дерибасов, — а вас в Назарьино уже ждут. Да-а… Витька как рассказал — и смех и грех, уже между собой шепчутся: «Скоро из газеты приедут. Посмотрим на представителей средств массовой информации…»

— А Михаил Венедиктович? — обреченно спросила Эвелина Пранская.

— В ЛТП, — отрезал Дерибасов.

— Да, — сказала потерянно Эвелина Пранская, — спасибо, Михаил, — повторила Эвелина Пранская, — конечно, ехать туда не стоит… милиция работает… и дочку не с кем…

— Конечно! Гос-с-споди! Как божий день! До свидания! — Дерибасов решительно встал и протянул руку. — До свидания. Я лично очень верю в наше Назарьино. Это не красные словца, нет! У нас живут и работают прекрасные люди, и у нас еще вырастут великие поэты и художники, только дайте время!

Эвелина Пранская машинально жала протянутую руку, блуждала взглядом. Потом закинула сумку за спину, и, отстраненно повторив:

— Да, Михаил, да! — привычно улыбнулась и ушла.

Через полчаса автобус отошел, а в пять с минутами, дернувшись в последний раз, затих. Дерибасов похлопал себя по карману с деньгами и, насвистывая, легко соскочил на землю.

В деревне было тихо, но странным это не казалось — по воскресеньям Назарьино любило поспать.


— …Это, — Евдокия зевнула, — скоко привез?

Муж Михаил хохотнул и чмокнул жену в подбородок.

— Евдокия, — сказал он грозно, — как дела? Блюла ли себя?

Евдокия послюнявила пальцы, и, считая бумажки, сказала:

— Это… восемь… девять… хорошо… тринадцать… вчера у Осиновых девка топилась, всю деревню переполошила… это… двадцать…

Дерибасов застыл.

— Как?! Как утопилась? — наконец спросил он. — А почему сегодня тихо?

— …сорок, — сказала Евдокия, — говорю тебе — не утопилась, а топилась. Витька вытащил — мужик будет! Откачали… сорок два… два… два… черт, сбилась!

Дерибасов ходил по комнате, трогал щеки, глубоко дышал, посмотрелся в зеркало.

— Дуня, — наконец выронил он, — смотри, что я тебе привез: цепочка серебряная, весь город носит… — И полез в «пистон»…

Посадив жену Евдокию на серебряную цепь, Дерибасов отметил появившиеся на ее тугих щеках ямочки и испытал законную супружескую гордость.

— Ну как? — спросила жена Евдокия.

— Гармония… — грустно улыбнулся муж Михаил.

Загрузка...