Елена Раскина, Михаил КожемякинЖена Петра Великого. Наша первая Императрица

Часть перваяМариенбургская дева

Глава 1КАМЕННЫЙ ГОРОД НАД ОЗЕРОМ

Высокоумный пастор Глюк любил говорить, что славный ливонский город Мариенбург со дня своего основания посвящен Пречистой Деве Марии и потому — непобедим. Вечно будут стоять его стены, и никогда не ворвется в город дикая орда завоевателей, и не падет Мариенбург, как это произошло когда-то с не менее славными городами — Троей или Константинополем. А все потому, что надежно хранит город Богоматерь и ласково взирает на него с небес. Воспитанница пастора Марта знала немало легенд об основании Мариенбурга, ныне принадлежавшего шведской короне. Рассказывали, что магистр Ливонского ордена Бурхард из Дрейлебена начал строительство замка в день Святой Пречистой Девы Марии, и с тех пор и город, и замок названы Мариенбургом.

Когда-то, в языческие времена, стоял на острове, окруженном серебристыми водами озера Алуксне, латгальский (или попросту — латышский) деревянный замок Олистес. Латгалы отчаянно защищали свою твердыню от рыцарей-крестоносцев, а когда поняли, что им не устоять, подожгли ее, а сами бросились в огонь. Но души воинов вырвались из пламени и обернулись птицами, которые парили над попранной крепостью и не давали рыцарям почувствовать ее своей. Когда победители стали отстраивать замок, птицы за ночь разрушали его. Тогда магистр Бурхард решил принести в жертву самую красивую девушку в округе и замуровать ее в стену. Несчастную звали Марией, или Мией, христианкой она была или язычницей — кто сейчас разберет?! Ее привезли в строящийся Мариенбург из расположенной неподалеку латышской деревушки и заживо погребли в стене. Магистр Бурхард, мрачный мистик, верил, что если принести строящейся твердыне жертву — замок будет стоять вечно.

Долго еще рыцари слышали стоны несчастной, но ни один из них не решился нарушить приказ магистра и освободить бедняжку. Приказ значил для орденских братьев слишком много — больше чести и человечности, больше правды и любви… Город они, конечно, отстроили — латгальские воины, обернувшиеся птицами, оставили жестоких завоевателей в покое. Может быть, не хотели, чтобы судьбу бедной Марии повторила еще одна латышская девушка из окрестных сел… Так или иначе, но на месте латгальского Олистеса возникла мощная крепость Мариенбург.

Рыцари-крестоносцы, новые хозяева крепости, любили говорить, что на Латеранском соборе 1215 года папа Иннокентий III провозгласил Крестовый поход против язычников Прибалтики, а земли их посвятил Деве Марии, подобно тому, как Палестина именовалась землей Христа. Рыцари считали себя служителями Девы Марии, любили читать богородичные антифоны и даже походы свои начинали в праздничные дни, посвященные Богоматери. Под пение псалмов «Звезде утренней и Царице ангелов» они выезжали из крепостных ворот на своих огромных конях, покрытые кольчужной броней, в развевающихся плащах с изображением креста, чтобы нести ужас и смерть окрестным языческим племенам.

Марта, воспитанница пастора Глюка, думала, впрочем, что нельзя одновременно служить и добру, и злу: поклоняться Богородице и замуровывать ее земную дочь, Марию, в крепостные стены, умиленно петь молитвы и убивать невинных. Марте казалось, что страшная гибель несчастной девушки еще принесет городу неисчислимые беды, а потомки тех самых рыцарей, ныне владевшие городом, будут наказаны за жестокость предков. Напрасно пастор Глюк объяснял ей, что история с девицей, замурованной в стену, лишь аллегория, и аллегория сия обозначает, что благодать, ниспосланная Пречистой Девой, хранит от разрушения стены города.

Марта была чужой в Мариенбурге, в дом к пастору Глюку попала девочкой, а до этого жила то в Польше, то в Литве, и поэтому могла посмотреть на происходящее в крепости острым взглядом пришлой. Она не верила пастору, когда тот рассказывал о неприступности крепостных стен. Марта знала другую легенду, которую любили осторожным шепотом пересказывать крестьяне из окрестных сел. Упрямые латыши считали, что погибшие в пламени храбрые латгалы вернутся — только в другом обличье. Придут — и завоюют крепость, и разрушат ее каменные стены, чтобы они больше никому не могли причинить зла. Тогда душа несчастной Марии освободится и взлетит в небеса… И, может быть, это случится очень скоро.

Город-крепость Мариенбург расположился на острове посреди узкого залива глубоководного озера Алуксне. Это делало его вдвойне неприступным и непобедимым. О крепости рассказывали еще одну легенду: мол, сюда перевезли сокровища древнего рыцарского ордена тамплиеров, разгромленного французским королем Филиппом Красивым за непомерную мирскую гордыню. Знающие люди поговаривали, что сожженный на костре магистр ордена Жак де Моле сумел-таки передать верным рыцарям последний приказ — и им удалось утаить часть сокровищ от алчного французского короля. Долго уцелевшие тамплиеры искали место, где бы спрятать казну, и наконец нашли его — у братьев Ливонского ордена, на острове-крепости Мариенбург. Многие с тех пор пытались напасть на след сокровищ тамплиеров, но рыцари, обосновавшиеся на острове, надежно хранили свои тайны.

Пастор Глюк, впрочем, не верил в легенды о золоте тамплиеров и называл их глупыми баснями. Зато Марта верила, хотя умом обладала трезвым и практическим. Но весь ее практицизм развеивался во время прогулок по узким городским улочкам, где каждый камень мостовой, казалось, хранил удивительные тайны. Мариенбург словно дышал магией таинственности. Узкие зарешеченные окошки крепостных башен таили в себе неведомое. Городской собор гордо возносил в небеса свой точеный шпиль, а каждая лавочка источала особый, ни на что не похожий аромат древности и чудес! И почти на каждой из узких городских улочек можно было увидеть старинный, оставшийся еще с католических времен, вырубленный прямо в стене здания, алтарь Девы Марии с ее благородным и истонченным страданием за грехи человечества ликом. Марта всегда читала про себя молитву, когда останавливалась у одного из таких алтарей — читала по-латыни, как и положено католичке, — не по-латышски, не по-немецки и не на резком языке властителей города — шведов.

Марта Скавронская была полькой — или украинкой с примесью польской и литовской крови — она и сама точно не знала. В дом к пастору Глюку попала девочкой, и добрый служитель Господа полагал, что она родом из нищей польской застянковой шляхты. Мол, Скавронские — мелкий шляхетский род, обедневший и породнившийся с крестьянами… Некоторые гости пастора говорили, впрочем, что фамилия Марты — Сковорощенко и происходит девушка явно из украинских земель, недавно отнятых московитами у Речи Посполитой. Иначе откуда взяться ее редкостной в этих краях знойной южной красоте — темно-каштановым волосам, вьющимся, как виноградная лоза, живым карим глазам и этой дерзкой и порывистой веселости в каждом ее движении? Марта была католичкой, но строгий пастор пытался воспитывать ее в лютеранских традициях. Девушка, как могла, боролась с этой попыткой привить ей новую веру.

Родителей Марта помнила плохо, и, наверное, поэтому трогательно берегла немногие образы, дошедшие из неразумного младенчества. Знала только, что отца ее звали Самуилом Скавронским (или Самойлом Сковорощенко?), и было у него еще трое детей — дочери Анна и Кристина и сын Кароль. Детские воспоминания сохранили мужественный запах табака от пышных отцовских усов, его косматую меховую шапку и гремучую саблю, потертыми ножнами которой малышка Марта любила играть, сидя с братиком и сестричками у него на коленях. А он смеялся детишкам и ласково напевал им завораживающие мягкими переливами звуков малороссийские песенки. Отец служил великому гетману литовскому Казимиру Яну Сапеге. Вернее, маленькой Марте тогда это было еще невдомек, это ей рассказали позднее, а она в младенчестве знала только, что «татко — солдат». Он был веселым, беззаботным, любил выпить крепкого меда и погорланить залихватские песни, а богатства совсем не ценил и не имел. Мать, происходившая, кажется, из благочестивой немецкой купеческой семьи, носила гордое и звучное имя — Анна-Доротея. Совсем молоденькой сентиментальной фрейлейн она без памяти влюбилась в своего удалого красавца-«жолнежа», а потом пролила немало слез, разделяя его бедняцкое и кочевое житье. Мать много молилась, а ее огрубевшие маленькие руки всегда были заняты работой по дому, шитьем или стряпней. Впрочем, красивый на цвет и удивительно вкусный малороссийский борщ, подобного которому Марта больше нигде не едала, отец всегда варил сам, и на потеху детишкам лихо крошил капустные кочаны саблей.

Сначала Скавронские жили в Литве, но потом отцу удалось купить крохотную мызу под Мариенбургом — домик и клочок земли. Под городом вспыхнула эпидемия чумы, и отец и мать Марты умерли — сгорели в несколько дней, так и отошли вместе на своем супружеском ложе, держась за руки. Их погребли с другими несчастными жертвами мора в засыпанной известью глубокой яме, от которой потом не осталось даже креста. Старую отцовскую саблю и единственное материно золотое колечко взял за долги ученый лекарь, который лечил, да не вылечил старших Скавронских. Больше взять было нечего. Детей разобрали добрые люди. Сначала Марта оказалась в сиротском приюте в Риге, потом ее приняла богатая тетка Мария-Анна Веселевская из Крейцбурга, но в теткином доме Марта пробыла недолго. Скуповатая пани Веселевская поспешила сбыть с рук лишний рот и отдала девочку на воспитание пастору Глюку из Мариенбурга, слывшему человеком милосердным и просвещенным.

Девочка не знала, знаком ли был пастор Глюк раньше с ее отцом Самуилом Скавронским. Очень может быть, они и встречались где-нибудь при дворе гетмана Сапеги. Сам пастор был строг, пустых расспросов не поощрял и говорил только, что души родителей Марты, хоть они и были «заблудшими папистами», пребывают в руках Господа, ибо жили они как «простые добрые люди». Девушка недоумевала, почему тетка Веселевская, будучи католичкой, привезла ее в дом пастора-лютеранина. Марте тогда было всего двенадцать лет — где уж тут раздумывать о превратностях судьбы?! Но одно она поняла довольно быстро, как только повзрослела: достойнейший пастор в отличие от других жителей Мариенбурга не был в полной мере добрым подданным шведского короля. Он поддерживал странные сношения с московитами и литовцами — православными и католиками. Может, считал, что шведы никогда не предоставят латышам должных прав и автономии, а, может, даже дерзновенно мечтал о независимости Лифляндии-Ливонии-Латвии. Просвещенные книжники и пахотные мужики — все ценили его и даже называли отцом Ливонии. Составляя латышскую азбуку, он мечтал об иной, великой судьбе своего маленького народа, нищего, темного и задавленного вековым гнетом жестокого немецкого дворянства. И кто знает, может быть, надеждам пастора суждено сбыться?

Итак, благодаря пастору Глюку Марта оказалась в Мариенбурге. Девочка помнила, как в прежние времена мать, надевая на ее детскую тонкую шею католический крестик, говорила: «Береги отцовскую веру!» Марта впитала этот завет всем своим существом и упрямо противилась попыткам пастора «пролить в ее темную идолопоклонническую душу животворящий светоч протестантской веры». Марта с детства свободно говорила по-немецки, на новом месте легко выучилась по-латышски. Могла девушка и худо-бедно объясниться с угрюмым шведским артиллеристом из мариенбургского гарнизона на языке его далекой родины, вызвав у грубого вояки добродушную широкую ухмылку. Но все же она бережно хранила в памяти знакомые с детства польские и украинские слова, перебирала их в мыслях и часто певала сама себе отцовские песенки, ни одну из которых не помнила до конца. Марта знала, что слово «скавронек» по-польски значит «жаворонок», и радовалась, что носит такое светлое и весеннее имя.

А Марта, что такое Марта? Это, как говорил пастор Глюк, значит — госпожа, владычица, наставница, а, стало быть, судьба у его воспитанницы будет необыкновенная. Марта росла среди дочерей пастора и помогала ему содержать дом в порядке. Когда она только появилась в доме семейства Глюк, им управляла супруга пастора, происходившая из влиятельного и старинного баронского рода фон Рейтернов. Госпожа Христина Глюк гордилась, что состоит в родстве с самими фон Паткулями, фамилией, бывшей на слуху у любого человека, мало-мальски знакомого с генеалогией лифляндского дворянства. Как подлинно благородная дама, пасторша отличалась горделивой аристократической осанкой и изящными манерами, редкими в здешней мещанской среде. Даже улыбаться она умела по-особенному: светло, но с ощутимой прохладцей, словно прибалтийское солнце. Мужа она, несомненно, любила, детей баловала, но с хозяйственными делами управлялась плохо — сказывалось непрактичное дворянское воспитание. Пасторша нуждалась в толковой помощнице, поэтому Марта, едва подросла, стала в этом доме и за старшую дочь, и за экономку, и за служанку, и за кухарку.

Воспитанница пастора все успевала и все делала удивительно весело и споро, летая по старинному дому на легких каблучках, звонко напевая песенки на одном из своих многочисленных языков и вызывая у пастора то по-отцовски нежный, то неодобрительный взгляд поверх книжных страниц. Сама Марта книги читала редко, и то только по твердому настоянию своего воспитателя. Ее сердцу были милее веселые танцы и вечерние посиделки с подружками, да сафьяновые башмачки, да цветные ленты, да яркие бусы. Да еще — неясные грезы в полусне о молодом голубоглазом солдате, веселом и бесстрашном, как ее отец, который когда-нибудь посадит ее позади себя на высокого вороного коня и увезет в огромный мир. А потом она будет нянчить кудрявых и шумных детишек, ждать мужа-героя из похода, прибирать их маленький домик и варить тот самый украинский борщ, рецепт которого обязательно восстановит! А богатство, знатность — вовсе они не нужны, если есть любовь и счастье!

Пастор Эрнст Готлиб Глюк был человеком достойным и мудрым. Он перевел Священное Писание и Лютеранский катехизис на ливонское наречие, составил азбуку для латышских детей. Святой отец знал русский язык и в отличие от многих жителей Мариенбурга не считал московитов дикой ордой, угрожающей древней тевтонской цивилизации. Больше того, сей благочестивый и ученейший муж частенько наведывался в гости в Псково-Печорский монастырь, к тамошней просвещенной братии. Пастор думал перевести лютеранский вариант Библии на русский язык, так как, по его суждению, церковнославянское Священное Писание едва ли было понятно простым людям. Он нижайше просил шведского короля Карла XI открыть при лютеранских приходах школы для латышских и русских детей, но король не прислушивался к мольбам беспокойного пастора. У шведской короны хватало своих забот…

Господин суперинтендант святой лютеранской церкви Ливонии благочинный Глюк жил в Мариенбурге с 1683 года. Позади осталась учеба в Виттенбергском и Лейпцигском университетах, годы скитаний и неустроенности. Теперь у него была своя усадьба, своя церковная кафедра, с которой он уже который год возвещал Слово Божие, были любимые дочери и была милая веселушка и упрямица Марта, которую он любил, как дочь. Смышленая девочка и живая, как огонь. Нрав бурный и непостоянный… Что и говорить — полячка, да еще и солдатская дочь! То плачет, то смеется, и вся так и горит огнем, вот вырастет — сведет с ума немало мужских сердец! Надо бы поскорее выдать ее замуж за какого-нибудь храброго и честного офицера, а то за торговцем-горожанином не усидит, уж больно прыткого нрава!

Каждый вечер многочисленные домочадцы пастора Глюка собирались за чтением Библии. Достойнейший служитель Божий читал им собственный, латышский, перевод Ветхого и Нового Завета. Рукопись этого перевода была такой тяжелой, что Марта с трудом удерживала ее в руках, если нужно было стряхнуть с желтоватых листков пыль. Пастор сидел за длинным деревянным столом — рядом чада и домочадцы, дочери и сын, на краю стола — восемнадцатилетняя Марта. Она сидела тихо и смирно, опустив глаза и сложив руки на коленях, но горячее, безудержное воображение мгновенно рисовало перед ее мысленным взором яркие картины. В этот зимний вечер пастор читал про Эсфирь — бедную девушку, ставшую царицей. В комнате было сумрачно — единственная сальная свеча озаряла своим колеблющимся светом благородное и красивое, еще молодое лицо пастора, его длинные, до плеч, волосы и черный камзол из тонкого английского сукна, но скромного покроя. Эрнст Глюк совсем не походил на дородных, благообразных и благополучных, словно сытые домашние коты, лютеранских священников. Он был худощав и высок, неширок в плечах, но жилист и, наверное, достаточно силен. Его черные глаза, казалось, проникали в самую душу, а еще — Марта знала это наверняка — он умел лечить наложением рук.

Преподобный Глюк все-таки убедил Марту посещать лютеранский храм, но ходила она туда исключительно из-за захватывавших ее юное воображение проповедей пастора. Подобно тому, как сам Эрнст Глюк не видел в «латинской» вере ее покойных родителей препятствия праведности, Марта тоже считала его человеком добросердечным и вдохновленным свыше, хотя и несколько занудным. Однажды в церкви после службы к пастору подвели бесноватого, молодого крестьянского парня, соломенные волосы которого, казалось, стояли дыбом, а лицо корежила страшная нервная судорога. Несчастный извивался всеми своими членами и жутко выл, вырываясь из рук двух старших братьев. Они, здоровенные мужики, едва могли удержать одержимого дьяволом. «Петрас! Петрас! — сказал ему пастор. — Послушай меня! Изгони свой страх, уповай на Христа, и Спаситель поможет тебе…» А потом Марта, сидевшая на скамье, совсем близко от алтаря, вдруг увидела, как пастор ласково, словно ребенка, гладит Петраса по голове, а тот с благодарностью обнимает его колени, и по его осмысленному, доброму лицу обильно текут слезы. «Благодарение Господу!» — усталым голосом произнес пастор, и Марте показалось, что он с удивлением и недоумением смотрит на собственные руки, как будто раньше не подозревал о скрытой в них силе. Один из братьев Петраса сбивчиво забормотал слова благодарности, и все протягивал на мозолистой ладони горсточку истертых серебряных монет, но господин Глюк отказался принимать вознаграждение. «Не меня, а Господа нашего Вседержителя следует вам благодарить», — сурово сказал он, отстраняясь. И скрылся за алтарем, чтобы помолиться в одиночестве.

А Марта еще долго сидела в церкви и размышляла над увиденным. Много удивительного застала она в доме господина Глюка, но таких чудес не видала никогда. Пастор Глюк был человеком совершенно особой породы — он знал древнееврейский и древнегреческий, прихожане благоговели перед ним. Жена и дети заходили в его рабочий кабинет на цыпочках. Марта, убиравшая кабинет пастора, несмотря на всю свою прыткость, тоже всегда забиралась туда тихонько, как мышь. Почтительно стряхивала пыль с тяжелой рукописи Библии, ласково разглаживала бумаги. Когда пастор завершил перевод на латышский Ветхого Завета, он посадил около своей усадьбы дуб, потом еще один — когда справился с переводом Евангелий. Марте нравилось в свободные минуты сидеть в тени этих дубов — ничего не делать, просто смотреть, как проплывают в небе над светлым озером Алуксне пышные, белые и легкие, словно кружево, облака. В такие минуты она улетала в мыслях очень далеко от Мариенбурга, в иные города и страны, которые ей обязательно, обязательно посчастливится увидеть!

Эрнст Глюк знал необычайно много и любил рассказывать домочадцам о далеких странах и удивительных людях. Вот в этот вечер он читал про царицу Эсфирь и ее сурового мужа: «И было во дни Артаксеркса, — этот Артаксеркс властвовал над ста двадцатью семью областями — от Индии до Эфиопии…» Все расселись за длинным обеденным столом в годами установленном в доме порядке. Во главе восседал пастор со своей старинной Библией, страницы которой, словно ноты на пюпитре, почтительно переворачивал единственный сын священника — именем тоже Эрнст, сидевший по правую руку от отца.

По левую руку Глюка располагалась его супруга Христина — сейчас, сообразно случаю, строгая и набожная. Но все в доме знали, что госпожа Христина ненадолго надела «постную маску» — как только ее муж захлопнет Священное Писание, в пасторше снова проснется светская дама, причем еще молодая и полная вельможной женственности и сдержанного кокетства. Когда местное дворянство устраивало балы, немало находилось тех, кто с сожалением вспоминал, что фрау Христина прекрасно танцует и поет, вот только петь ей нынче приходится одни псалмы, а о танцах и вовсе надобно забыть! А ведь как она, бывало, чудесно танцевала в доме у своих родственников, богатых и гостеприимных фон Паткулей! До тех пор, пока не встретила господина Глюка и не влюбилась в него! Неудивительно: он был так красив и так полон собственного достоинства, что смело мог соперничать с лучшими женихами округи, а еще — так умен, так красноречив, истинный златоуст!

Впрочем, в последние годы родство пасторши с Иоганном Рейнгольдом фон Паткулем ей так же часто ставили в вину, как и в достоинство. Опасными становились под сенью шведского подданства связи с этим неуемным защитником прав прибалтийского дворянства и дерзновенным мечтателем о вольностях Ливонии, сумевшим вызвать ненависть и покойного шведского короля Карла XI, и нынешнего — Карла XII. Приверженцы шведской короны в Мариенбурге не без оснований полагали, что пасторша Глюк, а особенно ее супруг поддерживают отношения со своим мятежным родственником, который был приговорен усопшим королем Карлом XI к отсечению правой руки и конфискации имущества, но счастливо сумел скрыться. Нынешний шведский король не только не отменил этот жестокий приговор, но и по-прежнему охотился за Паткулем. Дерзкий же мятежник, вдоволь настранствовавшись по Европе, поступил на службу сначала к саксонскому курфюрсту и королю Польши Августу Сильному, а потом — вовсе к царю московитов Петру. Верные люди доносили, что в далекой и варварской Москве он содействовал заключению Преображенского союзного договора между Саксонией, Польшей и Россией, обращенного против Швеции. Злые языки в Мариенбурге поговаривали, что чета Глюков поддерживает через этого «изменника» связи с московитами, а сам пастор — такой же мятежник, как и беглец Паткуль, только куда более осторожный и хитрый.

Марту в тайные дела господина Глюка, разумеется, никто не посвящал. Девочка знала о пасторе немногое — лишь то, что лежало на поверхности. Ей ни разу не приходило в голову присмотреться к бумагам на его столе или прислушаться к разговорам, которые вели между собой пастор и его гости в кабинете, при запертых дверях. Ей попросту были неинтересны их скучные и мудреные тайны. К тому же пастору в доме привыкли лишь почтительно внимать: его действия не обсуждались. Так уж было заведено.

В тот вечер Марта с дочками пастора — Анной, Катариной и Лизхен — сидела напротив господина Глюка и, пользуясь случаем, перешептывалась со своей лучшей подругой — пухленькой и белокурой, как облачко, Катариной. Та была явно побойчее, чем другие девочки семейства Глюк и, кроме того, нередко смотрела на мир глазами более волевой и смелой Марты. А тем временем пастор читал о могущественном восточном царе… Единственным восточным царем, о котором Марта слышала до тех пор, был владыка московитов Петр. Но читал пастор не о нем, а о каком-то Артаксерксе…

Первой женой Артаксеркса была гордая Астинь. Приказал ей царь через евнухов прийти перед лицо свое, дабы друзья его и весь народ могли лицезреть ее красоту, а она отказалась. Мол, не должна царица выставлять свою красоту напоказ. Разгневался царь и прогнал непокорную жену прочь, а потом велел собрать по всей земле своей прекрасных девушек, чтобы выбрать из них новую царицу. А в это время жила в Иерусалиме одна прекрасная девица по имени Эсфирь. Была она приемной дочерью иудеянина Мардохея, сына Иаира, сиротой, рано лишившейся отца и матери. «Совсем, как я…» — подумала Марта и мысленно перенеслась в далекие и невероятные времена, о которых вещал пастор Глюк. Голос его звучал так убедительно, что Марта не могла сомневаться в существовании Артаксеркса, Астини и Эсфири…

Когда же объявили повеление царя, Эсфирь вместе с другими девицами взяли в царский дом. И понравилась эта девица глазам царя, и приобрела у него благоволение, «и он поспешил выдать ей притиранья, и все, назначенное на часть ее, и приставить к ней семь девиц, достойных быть при ней, из дома царского; и переместил ее и девиц в лучшее отделение женского дома».

— Хотелось бы знать, какие ей выдали притиранья… — шепнула Марта Катарине.

— Они, должно быть, пахли так же сладко, как духи жены нашего бургомистра, — предположила дочка пастора.

— Так сладко, что у царя закружилась голова, и он женился на Эсфири! — голос Марты прозвучал неожиданно громко, и пастор на минуту прервал чтение и пригрозил непоседе пальцем. Но Марта не унималась, она продолжала шептать на ухо Катарине: — Счастливая эта Эсфирь! Я бы тоже не отказалась выйти замуж за царя! А что? Я — хороша собой, так все говорят, и — сирота. Должно же быть сироте счастье!

— А если этот царь будет стар и уродлив, что ты тогда станешь делать? — фыркнула Катарина.

— Тогда я изменю ему с солдатом, молодым и красивым! Нет, лучше с офицером, с самым храбрым и благородным его офицером! С пышными усами и со сверкающей саблей, как у моего отца! А потом сделаю своего офицера первым советником царя и буду вместе с ним управлять царством, чтобы непременно принести счастье всем подданным! — уверенно заявила Марта.

— А мне жалко царицу Астинь, — вздохнула Катарина. — А тебе разве нет?

— Эту ледяную гордячку? Нисколько! — фыркнула Марта. — Мужчины не очень-то любят ледышек!

— Откуда тебе знать, кого любят мужчины? — Белобрысая Катарина с удивлением уставилась на чернокудрую Марту.

— Мой отец очень любил маму, а она была добрая и милая, и теплая, как солнышко, и нисколечко не надменная. И я тоже буду такой! — Марта задорно рассмеялась.

— Да замолчите же вы, несносные болтушки! Со смирением внимайте Священной Книге! — пасторша наконец заметила их перешептывания и погрозила девушкам своим изнеженным пальцем. Катарина притихла, а Марта вновь улетела мыслями далеко отсюда и заулыбалась своим мечтам.

— Слышал, отец, твоей Марте офицера подавай! — хмыкнул Эрнст, от внимательных ушей которого не ускользнуло содержание тихой беседы сестричек. — Губа не дура!

— Не обижай Марту, братец! — хором сказали Анна и Лизхен.

— Он дразнит ее, потому что влюбился! — хихикнула Катарина.

— Девочки, извольте сидеть смирно! — снова вмешалась пасторша.

А Марта сидела, сложив руки на коленях, и представляла себя женой могущественного царя, одетой в пышное шелковое или бархатное платье, еще красивее, чем у жены бургомистра, с бантиками, рюшечками, а еще с золотым шитьем и настоящими жемчугами. А потом воображала, что служанки натирают ее обнаженное тело благовониями, терпкими и пьянящими, такими, от которых сладко кружится голова, но вместо старого безобразного царя к ней вбегает молодой влюбленный офицер со шпагой на боку и лихо закрученными усами! Но внезапно в эти приятные видения и образы ворвалось другое, тяжелое и грустное: Марта отчетливо увидела перед собой скорбный женский лик — огромные, похожие на озера боли, глаза, строго сжатые губы, темный, трагический силуэт… Кто это? Монахиня? Вдова? Женщина смотрела на нее с гневом и ненавистью, и Марта ойкнула от страха, вцепившись в мягкое плечо Катарины. Потом уткнулась лицом в это теплое, спасительное плечо и зашептала: «Это была она, она!» «Кто она?» — испуганно переспросила Катарина. «Царица Астинь!» — охнула Марта, чем, наконец, рассердила самого пастора.

Господин Глюк прервал чтение, с треском захлопнул огромную Библию и устремил на Марту укоризненный взгляд. Пасторша также попыталась принять суровый вид, но губы ее дрогнули в улыбке. Барышни Глюк захихикали. Молодой господин Эрнст показательно нахмурился.

Впрочем, хохотушка Марта опустила глаза долу. «Так недостойно слушать Книгу книг, дитя мое! — наставительно заметил пастор. — Ты не в меру бойка, в то время как благочестивую девицу красят кротость и смирение. Жизнь еще преподаст тебе суровый урок. Ступай в свою комнату и подумай о моих словах в тишине и раскаянии. Эй, забрать у нее столовый прибор!»

— Разрешите мне дослушать историю, господин пастор! — смиренно попросила Марта, но глаза ее блестели по-прежнему — дерзко и весело.

— Позволь ей дослушать, дорогой батюшка! — поддержала подругу Катарина и даже пустила в ход запретное оружие: — Марта ведь так любит твои чудесные истории, она столько раз говорила, что никто не умеет рассказывать обо всем на свете интереснее, чем ты!

— А ну перестаньте трещать, глупые сороки, а то вам всем несдобровать! — вмешался молодой Эрнст, всегда старавшийся копировать любое действие отца. Его сестры и вправду притихли. Старшего брата они недолюбливали и боялись. Он всегда первым узнавал о любом проступке девочек и немедля докладывал родителям, не скупясь на отягчающие подробности. А еще этот остроносый тощий мальчишка умел так противно щипаться и так больно дергал их за косички, когда отца и матери не было рядом. Только Марта не боялась Эрнста и умела при случае отвесить ему затрещину. Вот и сейчас она показала «названому братцу» язык, а он только закусил губу и покраснел, как рак! Марта внушала семнадцатилетнему Эрнсту странные и противоречивые чувства.

Пастор вздохнул и снова взялся за Библию. Он давно уже не мог ни в чем отказать Марте — своенравная девочка, непокорная, но умеет завоевывать сердца! Что-то есть в ней такое, притягательное и очаровывающее, словно пламя! Немало мотыльков, должно быть, прилетит на этот огонь и в нем сгорит… Жаль мотыльков, но разве запретишь огню гореть, если таким сотворил его сам Господь?! Марта совсем не зла, сердце у нее мягкое, как и положено девушке, но нрав — огненного свойства.

И пастор стал читать о том, как царица Эсфирь спасла свой народ, который хотел истребить злой и неправедный царский советник Аман. Иудеянин Мардохей, приемный отец Эсфири, сказал ей: «Не думай, что ты одна спасешься в доме царском из всех Иудеев. Если ты промолчишь в это время, то свобода и избавление придут для Иудеев из другого места, а ты и дом отца твоего погибнете. И кто знает, не для такого ли времени ты и достигла достоинства царского?» Тогда Эсфирь пошла к царю и сказала: «Если я нашла благоволение в очах твоих, царь, и если царю будет благоугодно, то да будут дарованы мне жизнь моя, по желанию моему, и народ мой, по просьбе моей! Ибо проданы мы, я и народ мой, на истребление, убиение и погибель. Если бы мы проданы были в рабы и рабыни, я молчала бы, хотя враг не вознаградил бы ущерба царя».

— И что же, царица Эсфирь спасла свой народ? — перебила пастора нетерпеливая Марта. Она сказала это так горячо и взволнованно, что пастор не стал бранить девочку. Главное, что Слово Божие проникло в ее душу, а если торопится и волнуется — ничего страшного в этом нет.

— Спасла, — ответил господин Глюк. — Иудеянин Мардохей стал первым советником царя, а злого Амана повесили на том самом дереве, которое он приготовил для Мардохея. И это значит…

— Не рой другому яму — свалишься в нее сам! — задорно воскликнула Марта. Преподобный Глюк строго взглянул на нее. Но гнев его длился недолго: теплая улыбка тронула губы пастора, и он подошел к своей любимице, чтобы погладить ее по голове.

— Если я стану женой какого-нибудь царя, — заверила Глюка Марта, — то вы, почтенный пастор, непременно будете осыпаны дождем его милостей. Вы так добры и мудры!

— Благодарение Богу, Его Величество король Швеции едва ли снизойдет до тебя, — рассмеялся пастор. — А других Величеств вроде бы поблизости нет.

— Поговаривают, что король Карл XII презирает женщин и обходится без них, как и без вина! Говорят, он просто не может… — вмешался в разговор сын пастора.

— Эрнст, ты ведешь непозволительные речи! — строго одернул его пастор. Мальчишка замолчал и надулся, как мышь на крупу.

— Разве что ты, Марта, выйдешь за повелителя московитов, — колко заметила пасторша. — Но он, как я слышала, женат! И даже имеет сына.

— Матушка права, Марта, — мягко продолжил пастор. — Так что придется тебе, милая, выбрать в мужья какого-нибудь честного военного! Правда, говорят, что царь московитов Петр постриг свою жену в монахини и скоро женится на другой — немке Анне Монс. Но не нам обсуждать семейные тайны русских владык. Мы найдем Марте славного жениха — можно и офицера!

— Так даже лучше, — согласилась Марта. — Только чтобы он был храбрый, красивый — и с саблей!

— Постараюсь, доченька, подобрать тебе именно такого мужа!

— А мне? — вмешалась недовольная Катарина.

— И тебе, и тебе… Только ты станешь женой уважаемого горожанина.

— А почему мне нельзя тоже за офицера?!

— Нрав у тебя не тот, дочка… Марта — огонь! А ты…

— А я, батюшка? — продолжала выпытывать Катарина.

— Ты — вода. Течешь легко и смиренно. Как и подобает девушке. И да благословит тебя Господь. Марта же — горит, пылает, но и с ней пребудет светлый ангел-хранитель. И огонь, и вода равно любы Господу, ибо они — стихии, сотворенные по его произволению.

— Что же вы мне, батюшка, ничего не предскажете? — обиделся Эрнст.

— Ты будешь служить делу веры и просвещения, как подобает сыну священника! — жестко заметил Глюк. — Но лишь при условии, если раз и навсегда усвоишь, что наушничанье и подличанье не к лицу христианину.

Больше Эрнст вопросов не задавал, только то и дело посматривал на Марту. Эта девчонка и нравилась ему, и раздражала. Нравилась — красотой, а раздражала неуемным нравом! Ущипнуть бы ее за розовые щечки или — того лучше — поцеловать!.. Да нет, вырвется, отплатит затрещиной или, того хуже, побежит жаловаться отцу. Этого никак нельзя допустить. А все-таки хороша названая сестричка! Так и дышит огнем! «Непременно зажму ее в каком-нибудь укромном уголке, подальше от старших!» — пообещал себе Эрнст.

В тот вечер, когда дети и домочадцы пастора разошлись по своим комнатам, смиренный служитель Божий всерьез задумался о судьбе Марты. За окном неспешно вступала в свои права поздняя прибалтийская весна и, по своему северному обыкновению, топила наметенные за зиму сугробы не тускловатым солнцем, а нудно капавшим второй день дождем. Смущенные слякотью горожане надежно засели в домах. На улицах было тихо и пустынно, только мягко струился янтарный свет фонарей да из некоторых, неплотно прикрытых окон раздавались звуки вечерних псалмов. Узенькие улочки Мариенбурга замерли в ожидании неведомого будущего. Что-то неотвратимо надвигалось на город — грозное, как судьба… Или как московиты, подумалось пастору.

Московитов в городе боялись. Даже говорили о них шепотом, боязливо оглядываясь на восток. Мол, если не защитит христианнейший король Карл, придут страшные бородатые люди в медвежьих шапках, о которых поговаривают, что они не только варвары, а и вовсе — язычники, сожгут дома и храмы, пограбят добро, надругаются над горожанками! Разве может небольшой гарнизон Мариенбурга противостоять огромной армии царя Петра?! Его величество Карл XII все скитается с войском где-то в Польше, все ловит ускользающую, словно польская конница, военную удачу, все не спешит на подмогу своим верноподданным! Страшные слухи наполняют Лифляндию: говорили, что русский медведь уже оправляется от ран, нанесенных ему шведским львом под Нарвой. Глядишь, осмелеет упрямый царь московитов Петр, и мертвой хваткой вцепится он не в горло, а прямо в уязвимое подбрюшье последнему викингу Карлу XII! И ставкой в их смертельной схватке станут тогда земли древней Латгалии. Не отдаст ли шведский Карл, этот беспечный и легкомысленный юнец, даром что славный воин, такой лакомый кусок, как Ливония, московитам? Что будет тогда с Мариенбургом и его богобоязненными жителями?

Пастор Глюк, впрочем, единственный в городе не боялся московитов. Он даже по-своему уважал этот многочисленный и долготерпеливый народ, чтил его славянские корни и древнюю христианскую веру. Пастор не раз и не два бывал в старинных православных монастырях — в Псково-Печорском, Ладожском. Изучал церковнославянский язык, читал вместе с игуменом Псково-Печорским старинные книги, свободно говорил и писал по-русски. Он даже осмеливался мечтать о том, что московиты помогут его Ливонии-Латвии освободиться от власти шведской короны. Впрочем, будучи человеком не только образованным, но и многоопытным, Эрнст Глюк всегда помнил о нелегкой судьбе изгнанника Паткуля и потому предпочитал держать свои мысли при себе. Иначе, хоть до Стокгольма и далеко, недолго будет запеть псалмы не с церковной кафедры, а с эшафота!

Госпожа Христина вошла в кабинет мужа осторожно и тихо. Подошла, нежно коснулась губами плеча пастора, стоявшего у окна, ласково спросила, не пора ли ложиться спать.

— Я думаю о Марте, — вздохнув, сказал пастор. — Пора подыскать ей достойного мужа. Надеюсь, ты помнишь, как я обещал это ее родителям.

— Наш мальчик Эрнст давно вздыхает по ней, — улыбнулась пасторша. — Поженим их и обеспечим счастье нашего старшего сына, а девочка останется в семье.

— Бездельнику Эрнсту надо прежде стать мужчиной! — строго заметил пастор. — Этот ветреник не годится в мужья нашей Марте.

— Кто же тогда подойдет твоей бесценной Марте, раз наш мальчик, видите ли, ей не чета?! — обиделась за сына пасторша и от досады дала полную волю едкой женской иронии. — О, я знаю, я увидела это в твоих грандиозных замыслах! Вне сомнения, лучшей партией для приемной нищенки станет коронованная особа! Только вот никак не выберу, Его Величество Карл XII или царь московитов?

Преподобный Глюк давно привык к подобным выпадам супруги. Подобно многим любящим и великодушным натурам, он просто не замечал их, дабы не унижать в собственных глазах светлый образ избранницы жизни.

— Надо подыскать для Марты достойного молодого военного, — ответил он. — Лихого красавца с усами в помаде и пустой головой найти несложно. Сложнее — честного малого, который действительно полюбит ее! Важно, чтоб он действительно походил на самого достойного представителя солдатского сословия, которого Господь сподобил меня узнать… На отца нашей Марты и моего друга Самойла, мир его удалой душе!

Пастор задумался о былом, опустив тяжелую голову на ладонь. Госпожа Христина вновь приблизилась к нему и нежно обняла. Этот человек, порой раздражавший, а порой пугавший ее непостижимыми глубинами своего разума, был все же искренне любим.

— А что, если это будет один из шведов? — осторожно спросила пасторша. — Не все же они бессовестные мародеры и распутники!

— Человека судят по его делам и по его душе, а не по цвету мундира, — с уместным пафосом заметил преподобный Эрнст Глюк. — Как бы я ни относился к шведской короне, это не значит, что я стану презирать самого последнего из ее солдат, если он не заслуживает этого. Ты же знаешь, мы добрые знакомые с нашим комендантом герре фон Тиллау и с другими офицерами гарнизона. Только все они уже немолодые люди, неинтересные юной девице…

— Тогда лучше Йохана Крузе никого не найти! — вдруг решительно заявила госпожа Христина.

— Какого Йохана Крузе?

— Он трубач Уппландских драгун, что стоят на квартирах у нас в городе. Несколько неотесанный, но, мне кажется, вполне приличный и к тому же смазливый юноша из уважаемой семьи. Я видела, как они с Мартой переглядываются в церкви, во время службы.

— Кажется, я замечал, что один шведский солдатик зачастил в храм, — пастор задумчиво нахмурил густые брови — Только, я думал, его занимают мои проповеди: он так внимательно слушает! Впрочем, молодости свойственно совмещать несовместимое. Если ему равно по сердцу и Слово Божье, и Марта — это говорит о нем с лучшей стороны. Трубач, конечно, небольшой чин… Но старый друг Самойло, помню, говаривал, что смышленому парню путь в офицеры из трубачей короче, чем из эскадронного фрунта![1] А что же наша девочка?

— Видел бы ты, дорогой, как бесстыдно она ему улыбается! Словно они знакомы уже много времени! Фи!! Правда, твоя любимица и нашему Эрнсту строит глазки. Что взять с полячки? Она капризна и ветрена от рождения! — пасторша не любила в Марте именно те черты, которые никак нельзя было назвать «остзейскими»: озорной нрав, пылкость чувств, смешливость и кокетство. Марту Христина невольно ревновала: слишком много внимания уделял ей муж, причем, часто в ущерб собственным детям! При случае она всегда строго отчитывала девочку за подлинные и мнимые провинности, но пастор часто заступался за Марту.

— Пригласи этого трубача Йохана как-нибудь к ужину, я посмотрю на него! — велел преподобный Глюк. — Но Марте ничего не говори. Сначала посмотрим, годится ли он ей в мужья! А если замечу, что Эрнст не дает Марте прохода, посажу бездельника на пару дней на хлеб и воду, пока не одумается! И по пятьсот раз «Отче наш» и «Богородица, Дево, радуйся» ежедневно!

— Это твоя любимица заигрывает с Эрнстом, а не он с ней! — возмутилась пасторша. — Почему мальчик должен страдать из-за ее кокетства?

— Тоже мне Иосиф Прекрасный! — иронически заметил пастор. — Только Марта — не сластолюбивая жена Потифара и не станет преследовать того, кто к ней равнодушен. Ладно, Христина, я сам присмотрю за этими детьми… Иди спать, я скоро…

Он еще долго стоял у окна и смотрел, как серебро дождевых капель смешивается с янтарным светом уличных фонарей. В коридоре кто-то захихикал, потом послышались легкие шаги, за ними — быстрые и тяжелые, возня и… какой-то противный, резкий звук, похожий на пощечину. Пастор распахнул дверь. Его сын Эрнст, легок на помине, прижимал Марту к стене и пытался ее поцеловать, девочка отбивалась. Одна щека у парня была привычного бледновато-веснушчатого окраса, а вторая — ярко-красная от свежей оплеухи. Воспользовавшись тем, что Глюк-младший обернулся на скрип дверных петель, Марта изловчилась и со всех сил двинула его коленом в пах. Мальчишка взвыл от боли и согнулся в три погибели… Гнев пастора был страшен, но обратился он отнюдь не на победительницу в этой молниеносной схватке. Схватив сына за шиворот, преподобный Глюк заставил его распрямиться и резко развернул лицом к себе.

— Негодяй! Бездельник! — голос Глюка разнесся по дому, как звук иерихонской трубы. — Ступай в свою комнату! Немедленно!! На хлеб, воду и покаяние!

На шум выбежала госпожа Христина. Она прижала к теплой материнской груди Эрнста, тоненько подвывающего скорее от обиды, чем от полученных увечий, и запричитала:

— Мой бедный мальчик не виноват! Это все она, бесстыдная польская кокетка! Смотри, дорогой, так-то она нам заплатила за хлеб и кров! Избила нашего малыша…

— Он догнал меня в коридоре и прижал к стене! — гневно защищалась Марта. Щеки ее горели — только от гнева, а не от стыда. Правда, она рассмеялась в ответ на какую-то шутку Эрнста, но это еще не значит, что нужно лезть целоваться и к тому же пребольно хватать за волосы.

— Марта, милая, умойся и иди спать! — ласково сказал пастор.

— А я? — плаксиво спросил Эрнст.

— А ты — марш к себе и не смей являться мне на глаза, пока я не позову тебя! — Пастор подтолкнул сына в спину и с усилием оторвал от его плеч заботливые руки матери.

Привлеченные шумом, необычным в доме священника, на эту драматическую сцену глазели слуги: пожилой работник по имени Янис, много лет верой и правдой служивший пастору, и молоденькая, лукавая Гретхен, горничная госпожи Христины. Девочки Глюк тоже не преминули выскочить в коридор прямо в ночных рубашках и чепцах с оборками. Пастор быстро разогнал ненужных зрителей.

«Возвращайтесь к себе! — сурово сказал он. — Не на что здесь смотреть!» Девочки Глюк удалились, хихикая, а госпожа Христина — горько рыдая. Гретхен вела ее под руку и утешительно мурлыкала, что молодой господин Эрнст, право, не виноват, а наказать следовало бы эту дерзкую полячку, которая чем-то приворожила высокочтимого пастора. Янис, напротив, безоговорочно принял сторону Марты и даже помог запереть Эрнста. Тот поначалу кричал из-за двери, что всему причина — названая сестрица и ее легкомысленное поведение, но понял, что его воплям никто не внемлет, и благоразумно замолк. Шум и болтовня продолжались, впрочем, еще долго: девицы Глюк никак не могли уснуть в своих узких кроватках и решали: Эрнст ли насильно пытался поцеловать Марту или их названая сестра завлекала старшего брата. Анна и Катарина даже подрались подушками: первая защищала Эрнста, вторая — Марту. Наконец, явилась заплаканная госпожа Христина, удрученная горестной судьбой Эрнста, и велела им угомониться.

Что касается Марты, то она вернулась к себе, сопровождаемая отеческими утешениями пастора. Но девушка сейчас не нуждалась в утешениях. Она не боялась Эрнста. Она и сама, без пастора, справилась с ним! Стоит ли ей, дочери храброго солдата, бояться какого-то вздорного мальчишки! «Отец, мама, я буду достойна вас! — шептала она, засыпая. — Никто не сможет испугать меня, даже царь московитов со всем своим войском!» Марта и сама не понимала, почему в эту минуту она подумала о царе московитов… Наверное, он похож на этого библейского Артаксеркса, такой же грозный и страшный! Но на каждого Артаксеркса найдется своя Эсфирь… Не этому ли учит Книга книг?

Глава 2ПРИШЕЛЕЦ ИЗ ПРОШЛОГО

В ту ночь к пастору Глюку впервые за долгие годы их разлуки в бренном мире пришел Самуил Скавронский, безземельный шляхтич, всю жизнь прослуживший в конных хоругвях литовского князя Сапеги, и, подобно самому Глюку, непримиримый враг шведской короны и друг Ливонии. Когда тяжелый сон наконец овладел пастором, старый товарищ и единомышленник просто вошел и сел у стола — такой, каким Эрнст Глюк успел его запомнить. Даже старые желтые сапоги с вычищенными до блеска истертыми шпорами на нем те же, почему-то подумалось преподобному. Только шпоры теперь не звенели, а на голенищах не было дорожной пыли.

Пастор некогда принял предсмертную просьбу католика Самуила — позаботиться об их детях. Увы, пастор помог только Марте — любимице своего смелого и непокорного судьбе отца. Других маленьких Скавронских разобрали добрые люди. Марта часто спрашивала о своих братиках и сестричках и тосковала по ним. «Он пришел по справедливости упрекнуть меня за детей, мне надо было взять их всех», — подумал Глюк и впервые почувствовал свою вину.

Пастору снилось, что Скавронский сидит за его столом и внимательно листает огромную латышскую Библию.

— Ты простишь меня, мой усопший друг? — первым обратился пастор к пришельцу из мира мертвых. — Я так мало сделал для твоих детишек…

— Оставь, друг, какая может быть обида, — светло и отрешенно ответил Скавронский. — У вас, живых, всегда столько хлопот! Ты сделал, что было в твоих силах.

— Зачем же ты пришел? Неужели просто посмотреть на мой новый завершенный труд — эту Святую Библию на латышском языке?

— Что же, я вижу, что труд славный и достойный, — серьезно ответил призрак. — Признаться, я не был особо набожным, когда еще жил среди вас. В трудную минуту искал помощи Господа, как ищут ее все солдаты, а так — нечасто обращался к Библии. Больше уповал на себя, да на своих друзей, да на верную подругу-саблю. Стеснялся, что ли, отнимать у Всевышнего время, которое он мог бы употребить на помощь кому-нибудь слабому или беззащитному. Молился мало… Только Господь, как видно, судит нас не по усердию, с которым набиваешь мозоли на коленях по костелам и святым местам!

— Так ты в раю, Самойло? — радостно воскликнул пастор. — И жена с тобой? Что я говорю, конечно — да! Помолитесь о моих любимых перед Его престолом! Уповаю, что в свой черед я снова встречусь с вами!

— Не торопись, дружище Эрнст. — Усопший Скавронский усмехнулся в густые усы почти так иронично, как будто был живым. — Ты даже не представляешь, как может быть скучно там, где время стало вечностью! Живи и радуйся, что меряешь свою жизнь на часы, дни и годы. Но послушай! Я здесь, чтобы просить у тебя помощи. Я знаю, ты не откажешь мне, Эрнст, и ты один сможешь помочь!

— Но зачем тебе помощь слабого человека, если там, на небесах, ты можешь заручиться иной поддержкой? — недоверчиво заметил пастор.

— Помощи просят не только у Господа, но и у его служителей, — ответил Скавронский. — Сколько раз ты называл меня за мою католическую веру «язычником», а я потешался над вашим чудаком Лютером, который запустил в угол чернильницей, уверенный, что узрел там черта, вылезшего из мышиной норы! Но это не мешало нам сходиться в главном. Мы мечтали освободить Ливонию от шведов. Помнишь, как ты уповал на помощь Москвы, а я смеялся и говорил тебе: чтобы спастись от грома, не призывают молнию!

— Ты хочешь сказать, что московиты не помогут моей Ливонии?

— Скоро убедишься в этом сам… Они уже накатываются с востока, словно река, прорвавшая плотину, и, знай, рекой прольются в наших краях кровь и слезы. Когда их войска подойдут к Мариенбургу, великое пламя окрасит небо над твоим городом!

Пастор содрогнулся от жутких пророчеств мертвеца.

— Что же заставило тебя прийти в мои сны? Чем я могу помочь тебе, если наш Мариенбург ждет судьба Карфагена и Иерусалима?

— Не мне, — сказал гость из иного мира. — Помоги моей Марте. Ее ждет страшная судьба. Ей суждено стать женой царя московитов Петра, о котором я еще в земной жизни слышал немало страшного, а на небесах, если вам угодно так называть мою нынешнюю юдоль, — и подавно! Этот царь наделен огромной мощью духа и необузданно жесток. Собственной рукой, словно заправский палач, он рубит головы ослушникам своей воли! С ним Марта обретет неслыханную, страшную власть, но душу свою потеряет!

— Я слыхал, что царь Петер сурово карает врагов, но он все же — великий государь и разумный политик, — возразил пастор. — К тому же он давно женат, супруга родила ему сына! Да и разве пара ему, православному монарху, — дочь неимущего шляхтича-католика и воспитанница протестантского священника?! Бедная девушка, которую он ни разу не видел и, наверное, не увидит?!

Хоть эта фантастическая беседа и происходила во сне, но даже на зыбкой грани между бытием и потусторонним миром Эрнст Глюк оставался рассудительным и спокойным и не преминул оспорить невероятные предположения своего покойного друга.

— И не такое случалось на вашем свете, — усмехнулся Скавронский. — Не ты ли недавно читал своим детям и моей дочери про Эсфирь? Кто была в этом мире Эсфирь, но именно ее возжелал этот старый развратник Артаксеркс! Московит тоже большой мастер по части разврата, и к тому же он молод. Впрочем, еще можно спасти Марту от ее страшной доли — если девочка выйдет замуж и уедет куда-нибудь подальше. В Мариенбурге скоро станет жарко, друг Эрнст, ох как жарко! Камни ваших стен разлетятся во все стороны, словно пыль под порывом ветра, а потом посыплются с неба… Поверь — московиты не принесут свободы. Только рабство.

— Я еще могу поверить в то, что русский Петр подобен персидскому Артаксерксу, а Марта похожа на Эсфирь… Хотя едва ли она попадется на глаза самому царю… — преподобный Глюк, забывшись, вступил в диспут с гостем из потустороннего мира. — И к чему ты сказал о рабстве? Ныне мы — рабы шведской короны, но скоро, даст Бог, будем свободными. Россия — страна огромных пространств, ее суверену не хватит сил установить в равной мере жесткую власть и в Москве, и на окраинах. Вспомни, что многие покоренные московитами земли, хотя бы Малороссия, о которой ты знаешь лучше меня, de jure, то есть по закону, связаны с Москвой только союзными договорами или личной унией. По милосердию Божьему и милости великого государя Петра мы сами распорядимся судьбой Ливонии!

— Увы, бедный друг мой, московиту совершенно наплевать на всякие de jure, — горько улыбнулся Скавронский. — Ты служил обреченному делу, преподобный пастор, выбирая меньшего хищника между львом и медведем. Но я пришел не говорить о наших ошибках, а попросить о Марте, друг мой. Ты не смог помочь другим моим детям, так помоги хотя бы ей! Но не вздумай выдать ей страшную тайну ее предназначения. Пусть она обретет простое счастье и проживет свой век в мире, не зная о коварном вызове судьбы!

— Спи спокойно в своей могиле, Самойло, добрый друг мой, и пусть душа твоя успокоится, — заверил Скавронского пастор. — Даю тебе слово: я выдам Марту замуж. Поверь, я не буду затягивать с этим, если, конечно, будет благоволение Господа на ее брак!

— Поторопись, дорогой друг, поторопись! Московиты приближаются к городу, а вместе с ними и судьба моей девочки. Ради спасения ее души — помоги ей!

Пастор проснулся в холодном поту и вскочил, словно ужаленный тарантулом. Все в его кабинете было, как прежде. И Библия заложена на той же странице, что и накануне ночью. Только нездешний холод струился по комнате, и преподобный Глюк невольно поежился. На столе, рядом с латышской Библией, лежал знакомый Глюку медный католический крестик. Тот самый, который из последних сил, так, что выступила кровь, сжимала в ладони умирающая жена Самуила Скавронского — Анна-Доротея. Тот, что пастор забрал потом из ее мертвой руки. Его обычно носила Марта и, как видно, обронила, когда прибиралась в кабинете… Или вовсе не обронила?

Пастор перекрестился и стал читать про себя «Отче наш». Прозрачный, грустный утренний свет струился в окно, как будто рядом страдала чья-то душа и не находила ни спасения, ни помощи. Пастор пошел к жене. Христина уже хлопотала по дому, вернее, с едва прикрытой неприязнью выговаривала Марте, что и как накрывать к завтраку. Марта выполняла ее приказания без обычной бойкости — точно, но отстраненно, как во сне. Губы у девочки были плотно сжаты, в глазах — обида и вызов.

— Марта, доченька, — ласково спросил пастор, — знаешь ли ты молодого человека по имени Йохан Крузе?

Марта вдруг слабо вскрикнула и уронила на пол серебряный столовый нож, который тщательно вытирала, а потом опустила глаза и густо покраснела.

— Отвечай, вертихвостка, когда тебя спрашивают! — прикрикнула госпожа Христина и попыталась схватить ее за ухо. Она никак не могла простить Марте вчерашней сцены с Эрнстом.

Пастор остановил жену суровым жестом, и Христина сменила гнев на милость — собственноручно подняла с пола столовый нож, который уронила Марта.

— Откуда вы знаете? — еле слышно спросила Марта. — Откуда вы знаете… про Йохана?

— Думаешь, я одна видела, как вы, презрев приличия, пренагло перемигивались во время службы?! — напомнила госпожа Христина. — Негоже молодой девице завлекать мужчин в храме Божьем!

— Я не завлекала, я просто улыбалась ему! — вспыхнула Марта. — Он такой красивый, такой смелый и так похож на моего отца! Он — солдат, как и мой отец!

— Он нравится тебе, доченька? — заботливо, без осуждения, спросил пастор. — Вы давно познакомились?

— Эрнст, что ты говоришь! — возмутилась пасторша и картинно заломила руки. — Ты, служитель Божий, оправдываешь ее похоть?! Как она смела познакомиться с мужчиной без нашего ведома? Тем более с драгуном! Боже, Боже!! Какой стыд…

— Не вижу ничего дурного в том, что молодые люди понравились друг другу, — с олимпийским спокойствием произнес пастор. — Если только у них честные намерения… Мы тоже познакомились с тобой отнюдь не за день до свадьбы. И твои милейшие остзейские родственники, увенчанные геральдическими лаврами, звездами и шлемами, все эти фон Рейтерны и фон Паткули, не очень-то спешили принять меня…

— Ах, оставь, друг мой, безумства нашей молодости… Сейчас совершенно другие времена, — скептически заметила пасторша. — Эти шведские солдафоны так грубы и только и мечтают о том, как совратить и погубить бедную неопытную девушку! И что-то я не вижу этого трубача, как там его… Йохана Крузе в нашем доме, несмотря на твое великодушное приглашение!

— Так значит — пора увидеть! — впервые огрызнулся пастор. — Сколько времени заняло бы у тебя передать ему приглашение, моя дражайшая половина? Предполагаю, ровно столько, чтобы рота[2] уппландцев успела сняться с квартир и снова уйти в поход. Марта, доченька, ты сама позови Йохана к нам на ужин. Завтра… Нет, сегодня! Я хочу поговорить с ним.

Глава 3ВОСПИТАНИЕ ВИКИНГА

«Ронгвальд вырезал эти руны: в Греции он был командиром бойцов…»

Будущий солдат «северного льва» Карла XII Йохан Крузе в детстве любил играть у рунических камней, огромных, потрескавшихся от старости и поросших седым мхом, но все еще хранящих затейливые письмена скандинавской древности. Словно зачарованный этим магическим узором линий и изгибов, Йохан воображал себя неустрашимым воителем-викингом, смело ступающим с зыбкой палубы дракара на враждебный берег. Вырезая из орешника гибкие палки, они с приятелями называли их мечами и давали им звучные имена знаменитых клинков из старинных легенд: «Грамр» — «Неистовый», «Гуннлги» — «Пламя битвы», «Куернбат» — «Сокрушитель камней», «Наеглинг» — «Пронзающий»… Мальчишкам было лестно сознавать свою причастность к славе тех, перед кем веками трепетала Европа, но присматриваться к таинственным письменам, высеченным на огромных остроконечных валунах, было лень. Один Йохан был способен часами рассматривать их, словно завороженный. «Вот бы узнать, о чем говорят эти таинственные знаки, — не раз мечтательно признавался мальчишка своему старшему брату и кумиру Кристиану. — Не иначе, могучие викинги начертали там магическое заклинание, и тот, кто прочтет его, станет самым храбрым воином!» В ответ Кристиан, юноша дерзкий и непокорный, шутливо ерошил жесткой пятерней светлую шевелюру братишки и говорил:

— Не забивай себе голову разной чепухой, малыш! Вот вырастешь, пойдешь служить нашему доброму королю Карлу — и станешь самым храбрым воином без всяких заклинаний. Самым храбрым после меня, разумеется!

Но Йохан, для которого мнение брата было сродни закону или приказу командира, не мог согласиться с ним в одном. Письмена, начертанные на камнях, как и буквы, написанные на бумаге, — не «чепуха», ибо в них содержится мудрость прошлого! Одну такую надпись любознательному пареньку расшифровал местный пастор — большой любитель старины и знаток древних рунических знаков. Пастор был приятно удивлен, встретив подобную тягу к знаниям в младшем сыне небогатого землевладельца из Уппланда, все предки которого были смолоду солдатами, а к старости — сельскими хозяевами, и ничего, кроме Библии, отродясь не читали. Священник поведал Йохану о том, что древний герой Ронгвальд был предводителем дружины викингов на службе у византийского императора, и в былые времена такие отряды бесстрашных наемников отправлялись искать славы и богатства не только в златовратный Константинополь, но и ко дворам многих других европейских владык. Даже в далеком Киеве, у тамошнего князя Ярослава, взявшего в жены знатную свейскую девушку Ингигерду, служили отчаянные головы из числа их соотечественников, которых на языке руссов именовали «варягами». Правда, назидательно уточнил пастор, викинги были безжалостными и жестокими воинами и, хуже того, долго коснели в язычестве. Они сеяли в христианском мире разрушение и смерть, не щадили ни священнослужителей, ни храмов Божьих, ни святых монастырей.

— Однажды в стране франков, в городе Нант, викинги изрубили всех жителей, без исключения. Их окровавленные мечи предали смерти женщин и детей, юных и стариков, мирян и духовных лиц. Монахи нашли убежище в соборной церкви Святого Петра. Тогда викинги выломали церковные двери, убили епископа прямо у алтаря, окропив его кровью страницы Священного Писания, а потом сожгли церковь вместе с искавшими в ней убежища людьми. Много таких богопротивных злодеяний числится за ними, сын мой! — поведал пастор четырнадцатилетнему Йохану.

В тот солнечный летний день парень, как это с некоторых пор у него водилось, уклонился от забот по усадьбе, повздорил с матушкой, горько укорявшей сына, небрежно отмахнулся от сестер, обозвал отца «одноногим пьяницей» (благо заслуженному ветерану походов Карла XI было не угнаться за быстроногим Йоханом на своих костылях), и сидел один под руническим камнем. Тут и застал его местный пастор Бьорк, вероятно, посланный родными с целью вразумить «заблудшего отрока». Однако вместо возвращения беглеца под отеческий кров и отцовские же ивовые розги неожиданно состоялась содержательная беседа о скандинавских древностях. Пастор, как истинный швед, тоже преклонялся перед мужеством и ратными подвигами далеких предков, но, как слуга Господа, не мог оправдать их кровожадности и алчности. Он честно рассказал Йохану, что легендарные викинги слишком часто оборачивались лютыми волками, жадно рвавшими друг у друга награбленные сокровища и со злобным хохотом умертвлявшими беззащитных людей.

— Как же так, преподобный отец? — усомнился Йохан. — Если викинги были такими бессовестными разбойниками, то как их дух может жить в нашем доблестном короле Карле XII?

— Его Величество Карл XII — добрый христианин, и я уповаю, что он не станет жечь в чужих землях ни храмов, ни монастырей! — не совсем уверенно ответил пастор. — Но дух викингов и вправду поселился в его юном теле — уж не знаю, на счастье или на беду Швеции! Не скрою, я, как и многие достойные люди в нашей стране, предпочел бы, чтобы король больше помышлял о добыче угля или литье стали, о великих богатствах наших горных рудников и о рыбных ловах у побережья, чем о заморских походах! Но с тех пор, как Карл взошел на престол, он думает только о войне, чем соблазняет буйные юношеские головы!

— Нынче днем я долго сидел у рунического камня, — доверился пастору Йохан. — Солнце высоко стояло на небе, и в движении небесных облаков мне пригрезились диковинные вещи. Битва, суровые воины, закованные в железо, и сам Медведь с железным боком, про которого я читал в старинной книге… Воин, королевский сын, который ни разу не был ранен!

— Видно, такие же книги читал наш король, — горько вздохнул пастор. — Уж лучше бы он внимательно читал Святое Евангелие! Смущены умы и юных, и зрелых… Много горя увидит наша Швеция от такого правления!

— Король завоюет для нас новые земли! — горячо возразил Йохан. — Ныне нам тесно в границах нашей маленькой скалистой Швеции! Правду говорят: смелому — везде отечество! Когда мне исполнится пятнадцать, я поступлю в прославленный Уппландский драгунский полк, в рядах которого уже бьется за короля Карла мой брат Кристиан. Каждая усадьба в округе дала полку одного-двух, а то и нескольких храбрых воинов, с каких это пор семейство Крузе уступало соседям в доблести? Не время думать об угле и железе, незачем обрабатывать нашу скудную землю! За морем хлеба хватит, чтобы накормить всю Швецию. Прекрасные страны ждут нас — много добычи и красивые девушки!

— Иди-ка лучше домой, раздели с отцом его заботы! — посоветовал пастор. — Твой старший брат Кристиан уже ничем не поможет семье и родной усадьбе! Остался только ты, мальчик! Неужели земле суждено пребывать в запустении, пока такие, как ты, скитаются по свету и поят ненасытное железо кровью — чужой и своей?

Йохан расхохотался в жестокосердии юности:

— У моего отца одна забота — с утра до вечера глядеться в кружку с можжевеловкой!

Пастору пришлось сурово прикрикнуть на непочтительного сына:

— Не смей так говорить. И помни, что это проклятая война превратила твоего отца в искалеченного телом и душой пьяницу, потерявшего веру в милость Божию и людей. Хочешь, чтобы и тебя постигла такая участь?

— Не постигнет, преподобный отец, можете не сомневаться, — самонадеянно пообещал Йохан. — Я добуду для отца другую усадьбу, куда лучше и больше, чем наша развалюха! Говорят, нынче король Карл щедро раздает земли в Лифляндии своим верным воинам.

— Полагаю, лифляндскому дворянству это не особенно по нраву, — резонно заметил пастор. — У каждой усадьбы есть свой хозяин. Негоже бросать свое и зариться на чужое! Бог покарает захватчиков!

— Мы, шведы, не захватчики! — горячо воскликнул Йохан. — Наш король Карл живет ради подвигов и славы! Когда ему было семь лет, он уже без промаха стрелял из мушкета и справлялся с любой лошадью! А на коронацию он приехал на рыжем коне, подкованном серебряными подковами, со скипетром в одной руке и мечом — в другой, подобно королям славной древности!

— И вырвал корону из рук архиепископа, достойнейшего служителя Божьего, чтобы самому возложить ее себе на голову, — возмутился пастор. — Это ли не кощунство над верой и не надругательство ли над обычаями славной старины?! Благодарение Богу, у короля есть добрая и благочестивая сестра Христина, и она удерживает его от многих бессмысленных поступков и неправедных дел!

— Старшие слишком много говорят о смысле и разуме! — отмахнулся Йохан. — Вот и отец мой, хоть смолоду сам побывал с нашим прошлым королем на войне с Данией, теперь не позволяет мне вступить в армию. По его милости я должен копаться в земле, чтобы стать таким же жалким неудачником, как он сам!

— Твой отец пролил кровь за короля и потерял ногу в сражении. Не тебе, мальчик, судить его! И ныне у него нет иных помощников, кроме тебя. Вспомни о матери, о сестрах, которым придется совсем туго без второй пары мужских рук в хозяйстве! Не об армии должен ты помышлять, молодой Йохан Крузе, а о родной усадьбе и благе семьи!

Впрочем, уговаривая Йохана остаться дома, пастор был не совсем бескорыстен. Он радел и о благе собственной семьи. Его единственная дочь Анна давно засматривалась на этого смазливого и своевольного не по годам мальчишку. Да, парень горд и непокорен, размышлял скромный уппландский священнослужитель, зато обладает живым умом и тягой к знаниям. Под благотворным влиянием он сможет стать образованным человеком и займет достойное место в жизни и без всякой армии. Лучшей партии для Анны тогда не найти!

Однако Йохан был еще и упрямцем, рано услышавшим зов солдатской трубы и не желавшим слышать за ее воинственными звуками голоса разума.

— Вам не остановить меня, преподобный отец! — отрезал он. — Никому в целом мире меня не остановить! Я решил служить королю Карлу — и так тому и быть!

— Служить Его Величеству можно и на мирном поприще…

— А я уже выбрал военное! И не вижу другого пути, более достойного мужчины! Через год я поступлю в Уппландский полк… И несдобровать тому, кто встанет у меня на пути, когда я пойду за вербовочным значком, — поколочу!

Восторг молодого Йохана перед Карлом XII разделяли в обширном лене Уппланд все — от знатного дворянина до простого крестьянина. Так что пожилой миролюбивый пастор Бьорк, любитель рунических надписей и старины, который упорно твердил прихожанам о том, что поприще мира почетнее, чем военное, слыл в округе «белой вороной». Восхищенная молва о том, что дух гордых викингов поселился в долговязом белокуром юнце, носившем камзол из грубого сукна и презиравшем женщин, — короле Карле XII, была на устах даже у дам и девиц, хотя им, собственно, впору было обидеться. Подобно Ронгвальду, и Гаральду, и другим легендарным героям, король жил не ради бренных земных удовольствий и даже не ради процветания своей северной страны, а ради бранной славы и подвигов. Но шведы прощали Карлу и свалившиеся на их плечи огромные подати, которые шли на военные нужды, и обнищание старинных дворянских усадеб, и упадок некогда богатых заводов, в былые времена снабжавших всю Европу железом, и даже безрассудный вызов, брошенный одновременно и Дании, и Саксонии, и Речи Посполитой, и даже огромной Московии. Даже когда вдовий и материнский плач по очередной молодой жизни, оборванной бранным железом или жестокой лагерной лихорадкой в далеком краю, нарушал покой Уппланда, проклятия королю-воителю не примешивались к этим стенаниям…

Когда Йохану исполнилось пятнадцать, он поступил в Уппландский драгунский полк, гордость родного края, вербовавшийся почти сплошь из свободных землевладельцев — здешних уроженцев. Вербовщики охотно записали крепкого и ловкого парня на службу: подобно сотням и тысячам подобных юнцов, ему предстояло возмужать под знаменами. Однако пока его руки не обрели взрослую силу, Йохан был назначен учеником трубача. Немало мальчишек, нетерпеливо становившихся в строй в слишком юных летах, перебывали полковыми учениками — музыкантов, кузнецов, мастера-седельщика, оружейника, фельдшера. Большинству из них хитрая наука этих воинских «ремесленников» оказывалась не по зубам. Однако на выучке они проходили иную школу — солдатскую. Вскакивать по сигналу утреней «зори», вычистить сначала коня и лишь затем вспомнить о своем нехитром туалете, неустанно следить за чистотой и исправностью сбруи, амуниции и оружия, укрощать вздорный лошадиный нрав и исполнять любой маневр, не выпадая из строя своего плутонга роты и эскадрона, биться огнестрельным и «белым» оружием… А еще — курить едкий дешевый табак и пить крепкую польскую водку, играть в кости и заковыристо сквернословить, проигрывая, — вот и вся солдатская выучка.

Через год-два, возмужав, большинство полковых учеников становилось во фрунт простыми солдатами, причем куда более искушенными в драгунском строе и быте, чем обычные новобранцы. Лишь немногие, кто оказался более восприимчив и старателен, оставались в привилегированном цехе полковых «мастеров». Йохан, влюбившийся в гармоничную красоту серебряных песен драгунских фанфар с первого дня пребывания под штандартами Уппландского полка, оказался одним из этих немногих.

Бывало, забыв о том, как саднили кровавые мозоли от конского скребка и болели плечи после долгих часов упражнений с тяжелым палашом, он в любую свободную минуту подсаживался к своему наставнику — трубачу Бардуну и с упоением учился выдувать из сверкающего зева медной фанфары мощные и волшебные звуки. Даже испытанные усатые рубаки с уважением поглядывали на толкового парнишку. Каждый из них умел по первым звукам узнавать «аппель», «поход», «атаку», «парсель», «эплояду» и десятка два других сигналов, но попробуй-ка извлеки их из меди так, чтоб было не только понятно, но и красиво на зависть всем другим полкам шведской конницы — и рейтарам,[3] и братьям-драгунам! Вскоре юный Йохан Крузе заслуженно занял место на фланге первой шеренги своей драгунской роты — место трубача. А на походе он и вовсе гордо дефилировал впереди, даже перед капитаном, со своей начищенной фанфарой и в мундире, украшенном отличием своего звания, — красивыми наплечниками с золотистой бахромой и бело-желтым галуном, нашитым по борту, клапанам карманов и швам. Прослужив так несколько лет, можно было задуматься и об офицерском чине…

Впрочем, успехам Йохана на службе немало способствовал старший брат Кристиан, который также служил в Уппландском драгунском, в той же самой роте, и выслужился в плутонговые[4] командиры. С первых дней старший брат, по собственному выражению, «приглядывал за малышом». Кроме всего прочего, Кристиан обучал Йохана довольно своеобразным драгунским доблестям — и то и дело совал ему в рот длинную трубку. Йохан поначалу захлебывался дымом, но честно курил, надеясь снискать одобрение Кристиана. Тот небрежно похлопывал «мальчонку» по плечу и ссылался на старую поговорку: «Нет в мире солдата, чтоб не курил трубки и не пил пива». Брат был большим поклонником этих невинных солдатских утех. Зато, что касалось третьей утехи — продажной любви дешевых лагерных шлюшек, во множестве следовавших за армией, Кристиан был непреклонен. Когда Йохан однажды из любопытства увязался за двумя старшими товарищами, со смехом и грязными шуточками направлявшимися к известной обозной «розе» сомнительной свежести, Кристиан резко и зло одернул его:

— Даже не думай, глупый щенок! Солдатская жизнь — грязное дело, но пыль дорог и пороховая копоть, кровавые пятна и разводы пота не пачкают нашей чести. А блуд — пачкает! Заруби это на своем сопливом носу, пока он не провалился, как у покойника, от дурной болезни.

Йохан покорно повиновался, однако молодая кровь бурлила в молодом теле, и он осмелился спросить у грозного, как сам Марс, брата:

— Кристиан, так что же, нам совсем обходиться без любви, как это делает наш добрый король?

— Любовь — всего лишь короткий отдых воина, — выкрутив длинный ус, отчеканил Кристиан фразу, некогда при схожих обстоятельствах сказанную кем-то из ветеранов ему самому. — Не родилась еще та красотка, чей нежный взгляд сравнится с одобрительным кивком нашего короля! Не можешь жить без сладкого — соблазни на постое молоденькую поселяночку или глупую дочку какого-нибудь толстопузого горожанина. Но упаси тебя Бог, малыш, чтобы хоть одна из них заняла твое сердце дальше аванпостов. Не возбраняется, снимаясь с квартиры, прихватить с собой парочку разбитых женских сердец, но не смей оставлять бабам свое: пропадешь!

Йохан привык во всем соглашаться с Кристианом. Однако теперь он смело мог сказать: во всем, кроме женщин. В тот вечер они здорово поспорили, сидя у бивуачного костра.

— Нечестно обманывать бедных девушек и заставлять их плакать, а самому так вот пускать из носу дым кольцами! — горячо заявил Йохан. — Не ты ли сам твердил мне: солдат никогда не обещает того, что не может сделать?

— Да, но это когда дело идет о службе или о товарищах! — парировал Кристиан. — Обмануть бабу — все равно что обмануть неприятеля. Это военная хитрость, это — почетно!

— Только не для меня, — исполнился решимости младший брат. — Раз уж грешно иметь дело со шлюхами, то я клянусь, что никогда не возьму ни одной честной девчонки обманом или хитростью.

— Значит, так, останешься девственником до седых волос! — захохотал Кристиан, но осекся, увидев гневно сжатые кулаки «братишки».

— Ладно, ладно, поступай как знаешь, — поспешил он утешить Йохана, которого, несмотря на свои напускные жесткость и ехидство, очень любил. — Только, помяни мое слово, наплачешься ты тогда в жизни от баб… А они — от тебя, несмотря на все твои благородные глупости!

Храброе и свободолюбивое сердце билось в груди Йохана, но, наверное, слишком мягкое для холостой солдатской доли. Волновали это сердце и ясные девичьи глазки, и приятные округлости женского тела, и мечты о романтической любви. Еще в родном Уппланде он был очарован дочкой пастора Бьорка — белокурой и голубоглазой Анной. Однако преподобный строго следил за дочкой, и Йохану не удалось даже сорвать с ее розовых уст невинный поцелуй… Правда, потом, когда он уезжал из усадьбы, Анна шла за ним до замшелых рунических камней и смотрела совсем по-другому, чем раньше, — печально и ласково. Сначала Йохан думал о ней — примерно месяц, но потом позабыл. Анна же долго грустила и хранила между страницами Библии сорванный для нее Йоханом полевой цветок… Но столько было вокруг событий кровавых и страшных, таких далеких от безмятежного отрочества, что забылись и ее лазоревые глазки, и перепалки с вечно пьяным и раздраженным отцом, и мягкие укоры матери, и беззаботное щебетанье сестер.

Шла война, ставшая для шведской армии привычным состоянием еще со времен победительного «северного льва», защитника протестантской веры Густава Адольфа. Новый юный шведский Марс, стремительный Карл XII, сначала мощным ударом с моря вышиб из войны давних недругов — датчан, потом повернулся против другого врага — саксонского курфюрста Августа Сильного, обрушился на избравшую его королем Польшу, да так и носился со своими полками по северо-восточной Европе, не зная ни покоя, ни отдыха. Под Нарвой он застал врасплох и жестоко разгромил своего самого необычного врага — царя московитов Петра. Московит слыл опасным чудаком — для Европы, безжалостным властелином — для своих подданных. По слухам, он тоже походил на Марса, но смахивал одновременно и на Нептуна. Говорили, Петр строил большие корабли, о которых прежде в его далекой и равнинной стране не помышляли, и рвался на Балтику. Однако на Нарве шведский лев пустил русскому медведю кровь, да так, что Петр спасся от баталии бегством, а его растрепанное войско уходило по капитуляции, оставив победителям всю свою многочисленную артиллерию и двести с лишним знамен.

Впрочем, кое-какие силы у московита, похоже, остались. Пока шведский Карл вел изнурительную борьбу в Польше и в Литве, то преследуя неуловимые отряды сторонников Августа Саксонского, то сам преследуемый ими, опытный и осторожный полководец царя Петра с труднопроизносимой фамилией Шереметев врасплох обрушился на шведскую Лифляндию. Он возмутил покой провинции, изрядно потрепал у мызы[5] Эрестфере спешно собранные генералом Шлиппенбахом шведские войска и внезапно ушел обратно, словно искусный фехтовальщик, прощупавший оборону противника пробным выпадом.

С началом 1702 года оставленная в Лифляндии сторожить московитов рота Уппландского полка, в которой служил Йохан, прибыла на квартиры в тихий Мариенбург. Настроение у драгун было самое скверное. Недавнее и, чего греха таить, неудачное сражение закончилось практически без их участия. Посланные в охват фланга московитов драгуны попросту застряли в глубоком, по грудь коням, подтаявшем снегу и завершить маневр так и не смогли.

К этому времени Кристиан Крузе уже не служил в Уппландском полку. Он отличился под Нарвой и получил самое почетное в шведской армии повышение: король Карл зачислил его в прославленную дружину своих лейб-драбантов![6] Йохан чрезвычайно гордился братом, но очень скучал по нему. Покидая родной полк, Кристиан перепоручил заботы о воспитании «младшего» в добром шведском воинском духе своему другу, лейтенанту Хольмстрему.

— Приглядывай за моим братом, старина Ханс! — сказал Кристиан, когда добрый штоф гданьской водки, откупоренный бравыми офицерами по случаю прощания, был опорожнен наполовину. — Сам знаешь, всем хорош мальчонка, но в его голове все еще полно разной романтической дряни. Еще дома волочился за пасторской дочкой, потом полячкам слагал вирши! Не пристало верному солдату нашего короля плести рифмы в угоду изменчивой и подлой бабской натуре. Пришел, увидел, победил — вот и все разговоры с глупым бабьем! Со всякими стишатами да вздохами недолго и пропасть из-за какой-нибудь смазливой бабенки! Я, правда, хотел отобрать у щенка перо да бумагу. Но ты его знаешь, Ханс, упрям, как молодой бычок! За малым не сцепились…

Йохан присутствовал при этом разговоре бывалых вояк на правах младшего брата героя и ротного трубача, с которым младшему офицеру вне строя не зазорно и выпить. Юноша также усердно отдавал должное огненному польскому напитку. Хмель придавал дерзости, и он задиристо вскочил, действительно наклонив голову, как бодливый теленок:

— Еще б ты попробовал, Кристиан! Да будет известно, отважные викинги, которых высоко чтит наш доблестный Карл, слагали в честь своих возлюбленных не только стихи, но и целые саги!

— Кто наплел тебе такую чепуху, а?! — не на шутку рассердился Кристиан.

Но лейтенант Хольмстрем, выгнанный в свое время за богохульство из Упсальского университета на второй день учебы и потому слывший в полку человеком образованным, важно кивнул и добавил, что сам читал об этом в старинных фолиантах.

— Не подобает христианскому солдату тратить время на такие богомерзкие дела, как чтение пыльных книжек! — проворчал Кристиан. — Мужчине пристойнее держать в руках палаш, мушкет и пистолеты, чем книги, перо и бумагу.

На следующее утро он покинул полк и отправился догонять свиту короля, летавшего по всему театру войны, словно на огненных крыльях, и порой безрассудно отрывавшегося от своих войск на несколько переходов.

— Смотри, Хольмстрем, я на тебя полагаюсь! — изрядно дохнув перегаром, сказал старший Крузе на прощание. Йохана Кристиан просто крепко обнял и прижал к сердцу, а вот слов вовсе не нашел. Все гданьская водка виновата, будь она неладна!

Хольмстрем начал свое наставничество с того, что предоставил Йохану несколько потрепанных книжек, которые возил в своем походном чемоданце. Молодой офицер был заметно обрадован неожиданному открытию: в роте нежданно-негаданно обнаружился еще один человек, с которым можно было поболтать у бивуачного костра не только о ходе войны, лошадях, выпивке и дешевых обозных потаскушках. Лейтенант, незаконнорожденный сын одного барона, был галантным молодым человеком, не чуждым светских манер. Залеченная дурная болезнь, от которой он регулярно покупал у полкового фельдшера Аска какие-то вонючие порошки, а также юная красавица-супруга на родине, еще одна — в Риге и третья — в Вильно, свидетельствовали о его несомненном успехе у дам. Хольмстрем, с высоты своего аристократического происхождения, обозвал Йохана «грубым крестьянином» и принялся обучать трубача «приличному обхождению с дочерьми прародительницы Евы». Впрочем, в качестве «практикума» оставалось только закатиться куда-нибудь в трактир и заигрывать с хорошенькими немочками, подававшими на стол.

В мирном и благочестивом Мариенбурге было скучновато — горожане скупились на балы и пирушки для доблестных шведских воинов и, как только стихло первое, неизбежное оживление, вызванное приходом военных, крепко засели по домам. Одно дело — торжественная встреча, а совсем другое — ежедневные расходы! Обыватели справедливо рассудили, что солдаты одного из самых знаменитых в Швеции полков, несомненно, взявшие в походах богатую добычу, должны пополнить кошельки местных трактирщиков, пивоваров, булочников и сапожников, а не наоборот.

Несомненно, когда на улице появлялись бравые усачи-драгуны в своих эффектных синих мундирах с желтым прибором, так завлекательно скрипящие кожей ботфорт и лосин[7] и так лихо пускающие кольца дыма из своих глиняных трубок, не одно девичье сердце наполнялось сладким томлением о несбыточном… Но прочные ставни и суровые отцовские запреты надежно отделяли юных горожанок от предметов их мечтаний. Лишь когда случались именины какого-нибудь почтенного торговца или его дородной супруги, кое-кому из офицеров удавалось напроситься на приглашение и покружить в вихре танца и разлетающихся кружевных юбочек тоненько ойкающую от восторга девицу. При этом всевидящий и грозно карающий ротный командир, сидевший за столом на почетном месте, бдительно следил, чтобы жадные офицерские руки — не приведи господи! — не спустились ниже упругой девичьей талии и не поднялись выше. Горячие драгунские головы не раз возмущались «разведением церемоний» с презренными колбасниками и портняжками, однако практичный солдатский разум быстро укрощал гнев. Здесь, в Лифляндии, где нищее латышское крестьянство ненавидело захватчиков глухой вековой ненавистью, города, вобравшие в себя местное мещанство побогаче, радевшее преимущественно о своем благополучии, и лояльных короне немцев-поселенцев, оставались единственным оплотом шведской власти. Ссориться с горожанами солдатам было не с руки и просто опасно. Оставалось ждать, пока какая-нибудь отчаянная девчонка, совсем потерявшая голову от родившейся в ее наивных грезах любви, тайно сбежит из заснувшего семейного дома и страстно отдастся в сенном сарае мощному, грубому и такому желанному солдату. Уповая при этом, что их страшную тайну не смогут разгадать родители девицы и ротное начальство, во всяком случае — в ближайшие несколько месяцев. Такие скороспелые романы были чреваты для несчастных глупышек по меньшей мере погубленной репутацией и в твердые принципы Йохана Крузе не укладывались.

Замужние горожанки, уставшие от скучной обыденности своих супругов, порой бывали доступнее в любви и куда изобретательнее в сокрытии ее следов. Но Йохан в отличие от преуспевшего на этой амурной ниве лейтенанта Хольмстрема не хотел заводить интрижки со зрелыми дамами, слишком живо напоминавшими ему подруг матушки.

Здесь, на постое в мирном доме мариенбургского торговца герра Мейера, у Йохана впервые за его недолгую, но бурную солдатскую жизнь появился излишек времени, чтобы задуматься о многом, о чем просто некогда было подумать раньше в череде бесконечных походов, тревог, лагерных трудов и скоротечных стычек. Раньше, зябко кутаясь в солдатский плащ у походного костра, он забывался тревожным сном, являвшим ему отрывки образов пережитого за прошедший день и грядущего завтра. Словно и во сне продолжал нести свою службу. А на теплой постели слишком часто снился дом, крыльцо родной усадьбы, на котором стоит матушка и ждет из дальних краев своего непутевого сына… Даже сестры, которых неразумный мальчишка Йохан считал раньше глупенькими болтушками, теперь снились по-другому! И Эбба, и Айна, и Бригетта, и Эдит, и Бленда, и даже эта сопливая маленькая Мэрта, которая вечно любила хныкать и жаловаться по каждому пустяку! Оказалось, что всех их бесстрашный солдат Йохан трогательно любит, а по родному дому скучает… Теперь он поневоле вспоминал слова уппландского пастора о том, что негоже бросать свое и зариться на чужое, и стал даже захаживать в церковь, послушать проповеди мариенбургского священника. В смысле, не тогда, когда капитан строем гонял зевающую роту на воскресное богослужение, а сам по себе, для души. Тем более что в местном деревянном соборе служил не какой-нибудь скромный провинциальный пробст, а сам преподобный Глюк, суперинтендант святой лютеранской церкви Ливонии, признанный богослов, увенчанный лаврами учености. Впрочем, несмотря на все важные титулы, говорил этот служитель Божий, как истинный златоуст: красиво и понятно, со всей своей паствой и словно бы с каждым в отдельности. Однажды, совсем оттаяв душой, Йохан стал звать своего нового друга, лейтенанта Хольмстрема, делившего дни между службами Бахусу и Амуру, послушать христианскую проповедь преподобного Глюка.

— Ты что-то стал набожным, парень, — рассмеялся Хольмстрем. — Меня уволь! Я старый упсальский студиозус и верный уппландский драгун, следственно, хорошую выпивку и красивую бабенку предпочту любой церковной службе. Да и что нового могут сказать мне попы?

— Слышал бы ты, как чудесно говорит местный пастор! Лучше старика Бьорка дома, в Уппланде… А ведь и тот был мастер плести из слов сети! — расчувствовался Йохан.

Тут лейтенант Хольмстрем слегка протрезвел и велел Йохану не распускаться. «Хуже нет спокойного прозябания на квартирах, — сказал он. — Хочешь не хочешь, а вспомнишь, как славно да уютно жилось дома, и загрустишь. Во всех нас сидит этот печальный бес, Йохан!» Трубач было возразил, что светлая тоска по дому — не от нечистого, а вовсе наоборот. Но лейтенант отрезал: «Слушай, солдат, раз я сказал — бес, значит — бес. Мне лучше знать, я без пяти минут бакалавр наук и без трех — капитан! Вот и ты загрустил по дому, по мирному житью, а значит — размяк. А на войне так: размяк — значит, пропал!»

Возразить Йохану было нечего. Он и сам понимал, какое разрушительное действие на его воинскую сущность оказывает этот «бес» или, скорее, ангел. Но так как ангел оказался предпочтительнее, на вечернюю службу в собор Йохан все же пошел.

— Пойду и помолюсь Богу, чтобы нам когда-нибудь вернуться домой живыми, — твердо заявил он Хольмстрему. — Вы, герре лейтенант, при всем желании не сможете приказать мне не ходить. Нету в королевских воинских артикулах такой статьи!

Но командир только отмахнулся от него, словно от мухи. Девушка, прислуживавшая в трактире, как раз подала Хольмстрему шипящую на сковородке яичницу с салом и так соблазнительно наклонилась над столом, что в глубоком вырезе лифа стали видны два аппетитных полукружия…

Йохан ядовито пожелал лейтенанту благоволения некого языческого бога «с луком, крылышками и голой задницей», а сам надвинул шляпу, запахнул плащ и зашагал в кирху. Смешался с толпой прихожан и у самого входа столкнулся с хорошенькой бойкой девушкой, которая в отличие от мариенбургских белокурых и светлоглазых дев оказалась кареглазой брюнеткой. Она одарила ладного молодого солдата в красивом мундире трубача сияющим взглядом озорных темно-карих глаз. Губки у этой девушки были сочные и алые, словно вишня, фигурка крепкая и гибкая, но отвесить ей какой-нибудь кавалерийский комплимент Йохану не удалось. За спиной у милашки выросла важная дама в нестарых еще летах, которая не очень-то церемонно подтолкнула девушку в спину и помешала ей заговорить с драгуном. Дама, словно пастух — овечек, вела перед собой еще троих девиц. Роль овчарки в этом уморительном стаде принадлежала противному на вид пареньку — наверное, старшему сыну.

Ситуация становилась вызывающей, а перед вызовом скандинавские воители не привыкли отступать. Йохан зашел в храм и сел рядом с приглянувшейся девушкой, в соседнем ряду. Важная дама, конечно, недовольно покосилась в его сторону, но возразить все же не решилась. Зато одернула красотку — и довольно громко. Вероятно, не без коварного желания осрамить девушку перед соседями:

— Марта, не стреляй глазами по сторонам! Ты в храме Божьем!

Так Йохан узнал, что красавицу зовут Мартой, почти как его вечно хныкавшую маленькую сестру, о которой он теперь частенько вспоминал…

Девушка смолчала, но когда ее строгая старшая спутница отвернулась, улучила момент и снова улыбнулась Йохану — как ему показалось, на сей раз приветливо и немного печально, словно приглашая его посочувствовать ее доле. Никакие замечания в мире не могли ее остановить… Потом она наклонилась к другой девице — по-видимому, сестре, и что-то зашептала той на ухо.

— Не пристало дочерям пастора шептаться во время службы, как деревенским простушкам! — одернула их дама.

«Так это девицы Глюк! — догадался Йохан. — Везет же мне на пасторских дочек!» Он широко улыбнулся девушкам, а затем, чтобы искупить невольную бестактность, вежливо кивнул им.

В этот раз Йохан впервые не слушал слов преподобного Эрнста Глюка. Более того, он не мог дождаться, когда закончится служба. Какая-то внешняя сила, природы которой молодой драгун не мог понять, влекла его к этой темноглазой красавице. «Это твоя судьба, — казалось, говорил властный и твердый голос. — Вперед, солдат!»

Протиснувшись среди неспешно направлявшихся к выходу горожан, Йохан решительно направился прямо к госпоже Глюк. Строгая дама в тот момент как раз разворачивала своих овечек в парную колонну.

— Доброго дня, почтенная госпожа пасторша! Здравствуйте, достойные девицы Глюк! Осмелюсь представиться вам, — юноша церемонно поклонился семейству, по военному артикулу держа шляпу на согнутой в локте левой руке, а правую положив на эфес палаша. — Уппландского драгунского полка полковника Веннерстедта ротный трубач Йохан Крузе. Осмелюсь добавить, я — младший сын рыцарского рода Крузе, пожалованного этим именем в стародавние времена по милости короля Мангуса Ладуласа!

— Ваше благородное происхождение, герре трубач, еще не дает вам права непристойно смущать порядочных девиц! — презрительно фыркнула пасторша, специально выделив голосом скромное звание Йохана. — Если вам не терпится свести знакомство с добропорядочным семейством, извольте попросить кого-нибудь из уважаемых граждан Мариенбурга представить вас. А уж тогда посмотрим, сочтем ли мы ваше общество достойным нашего положения и репутации.

Йохан с усилием проглотил обиду. Пожалуй, от ответной дерзости его удержал только смелый и любопытный взгляд темноволосой красавицы, благожелательно скользнувший по его лицу и фигуре, а затем, восхищенно, — по мундиру и амуниции.

— Увы, госпожа Глюк, — смиренно сказал Йохан, — из всех почтенных жителей Мариенбурга я лучше всего знаком с честным продавцом сукна Мейером, в доме которого мы стоим на постое. Но герре Мейер сейчас разделяет общество моего лейтенанта и потому пропустил службу. Ваши соседи почему-то не очень спешат заводить с нами знакомство. И это поистине большое упущение, ведь мы, уппландские драгуны, не какая-нибудь жалкая пыльная пехтура! В наш прославленный полк принимают только свободных землевладельцев, выходцев из старинных и благородных семей, преданными трудами многих поколений которых укреплялась сама шведская корона. В славном лене Уппланд мы — гордость родного края!

— Так чего же вы хотите от нас? — несколько смягчилась пасторша. Ее дворянское самолюбие явно тешилось беседой о «поколениях благородных предков».

— Я счел бы счастьем быть представленным вашим прелестным дочерям, особенно несравненной фрекен Марте… Но прежде всего вашему досточтимому супругу, преподобному пастору, чьи святые проповеди, признаться, проникли в самые глубины моей души! — голосом, исполненным почтения и благочестия, произнес Йохан.

Несомненно, трубач лукавил. Отнюдь не красноречие пастора Глюка волновало его сейчас и даже не спасение собственной души, а эта черноглазая очаровательница Марта, которая, слушая его красноречивое приветствие, так мило зарделась, кокетливо опустила глазки и теребила в руках кружевной платочек.

— Марта нам не дочь, — холодно сказала пасторша, — она воспитанница пастора. Ее отцом был какой-то польский или литовский солдат, папист, не постигший света истинной веры. Она — упрямая католичка, но господин Глюк в своей безграничной доброте все еще не оставил надежды обратить это заблудшее создание в лютеранство. Потому Марте позволено посещать кирху вместе с нами.

Казалось, госпожа Глюк нарочно вознамерилась оскорбить свою молоденькую подопечную на глазах у шведского солдата. Но Йохан только восхищенно вскинул голову. «Полячка… — подумал он. — Ну, конечно же! Вот почему на ее хорошеньком личике нет этого постного немецкого выражения! Полячки — пламя, а немки — дым!» За время кампаний в Польше он успел познакомиться с польскими и литовскими девицами и знал, что их соблазнительные формы сулят немало наслаждений, а пылкий и безрассудный нрав таит в себе множество опасностей для мужских сердец. Йохан чеканно щелкнул каблуками и с достоинством поклонился снова — на сей раз только Марте:

— Для меня большая честь свести знакомство с дочерью польского солдата, вельможная панна Марта! Я хорошо знаком с соотечественниками вашего отца. Поляки — очень гордый и храбрый народ. Богу было угодно, чтобы для нас, шведов, они стали неприятелем, но — честным и почетным, прошу заметить!

Марта вдруг взглянула на Йохана совсем не по-девичьи, открыто и испытующе. А затем сделала изящный книксен и сказала, не дожидаясь разрешения суровой воспитательницы:

— Благодарю вас за эти слова! Мне кажется, вы добрый и благородный человек, герре Крузе.

— Как ты посмела заговорить с мужчиной без дозволения матушки?! — взвизгнул, подскакивая к девушке, противный паренек, по-видимому, сын пасторши. — Дерзкая папистка!

— Я исповедую веру своих покойных родителей, — гордо и вызывающе ответила девушка. — Господин пастор уважает это. И я вправе сама поблагодарить этого славного солдата за правдивые слова о моих соотечественниках, которые мне нечасто приходилось здесь слышать.

Прыщавый мальчишка задиристо надвинулся на Марту, но встретился с недобрым взглядом Йохана и предпочел немедленно ретироваться за спины сестриц.

— Я же говорила — заблудшая душа!.. — картинно возведя томные голубые очи к небу, вздохнула пасторша. — Что же, герре Крузе, я передам вашу просьбу мужу. Если все действительно так, как вы говорите, и вы — честный человек и сын достойных родителей, возможно, преподобный Глюк разрешит вам бывать в нашем доме.

— Можете навести обо мне справки, фру пасторша! — горячо воскликнул Йохан, уязвленный ее недоверием. — Мне нечего стыдиться. Я — честный подданный его величества Карла, а полк наш — гордость Швеции.

Пасторша снисходительно кивнула ему и отправилась дальше со своим прелестным выводком. Дойдя до поворота, Марта подождала, пока грозная предводительница скроется за углом, а потом обернулась, задорно подпрыгнула и помахала Йохану ручкой. Она не сомневалась, что он смотрит вслед.

Глава 4УТРЕННЯЯ ЗАРЯ ЛЮБВИ

Неизвестно, где наводила справки о дерзком шведском солдате госпожа пасторша, но Йохан, как истинный военный, привыкший знать неприятеля в лицо, произвел разведывательный поиск в ее направлении уже на следующее утро. Добрый торговец сукном Мейер, страдавший от последствий чрезмерных возлияний в компании лейтенанта Хольмстрема, с радостью принял приглашение на пару кружек темного местного пива и поведал молодому солдату следующее. Христина Глюк, урожденная фон Рейтерн, не только знатная дворянка, но и находится в нежелательном родстве с изменником фон Паткулем, личным врагом короля Карла. «Гордячка она страшная! Вроде как особенной себя считает из-за этой своей баронской родни, — доверительно признался степенный горожанин. — Хотя лично я не вижу, чем тут гордиться. Этому предателю Паткулю все равно рано или поздно отрубят башку в Стокгольме, тогда и его родственничкам не поздоровится!».

Сам трубач Йохан Крузе знал о Паткуле только то, что смолоду тот был вроде бы приличным малым и даже носил чин шведского капитана, а потом ни с того ни с сего взял и предал своего повелителя Карла XI. Следовательно, против того, чтобы этого жалкого изменника укоротили ровно на голову, он ничего не имел.

Впрочем, здесь, в Мариенбурге, Йохан услышал совершенно иное мнение об этом человеке. В городе поговаривали, что Паткуль отказался служить шведскому королю, потому что Карл XI попрал законные права лифляндского дворянства и самой Лифляндии. Тогда, чтобы помочь родному краю, Паткуль стал искать для скромного уголка земли, в котором он появился на свет, влиятельных защитников. Сначала нашел короля Польши, а теперь — и царя Московии…

«Слабые люди, наверное, эти лифляндцы, раз думают, что их родине помогут чужаки, — гадал Йохан. — Неужели настолько не верят в собственные силы? То ли дело мы — шведы!» И молодой солдат еще больше гордился своей страной, рождавшей таких сильных и бесстрашных воинов, как непобедимый юный король Карл XII, или старший брат Кристиан, или лейтенант Хольмстрем, или даже он сам, трубач самого лучшего в Швеции полка! А раз так, то и возлюбленные новым викингам нужны под стать им: бесстрашные, дерзкие и свободные, с молниями в очах, с вихрем в распущенных волосах… Такие, как эта замечательная девушка, воспитанница пастора Глюка. И он добьется ее, обязательно добьется, хоть бы даже пришлось рассеять для этого целый легион демонов ада, полк пехоты московитов или хоругвь[8] польской конницы!

Такие мысли занимали Йохана на рассвете третьего дня после памятной встречи с Мартой, когда он выезжал верхом на ратушную площадь Мариенбурга следом за прапорщиком Вульфом, дежурившим в тот день по роте. Этот субалтерн,[9] приходившийся девятым по счету сыном разорившемуся барону, скудные земли которого смыкались с владениями семейства Крузе, был очень молод годами, неопытен, не совсем уверен в своих воинских доблестях и, наверное, оттого крайне педантичен в делах службы. Радея о соблюдении воинского артикула, он вознамерился взбодрить досматривающую утренние сны по обывательским квартирам драгунскую роту положенным в начале лагерного дня сигналом «утренней зори». Именно потому зеленый офицерик разбудил Йохана еще затемно.

Солдатское дело — привычное. Йохан встал без жалоб, прежде почистил коня, затем — амуницию, наскоро умылся ледяной водой, перекинул портупею с палашом через правое плечо, витой шнур фанфары — через левое, и — в седло. Юный Вульф потешно топорщил едва пробивающиеся усики, пофыркивал, словно рассерженный котенок, но все равно не нашел, к чему бы придраться.

Остановив коня посреди площади, Йохан отпустил повод, откинулся всей тяжестью корпуса на заднюю луку седла, упер левую руку в бедро и поднес к губам мундштук фанфары. Набрал в легкие воздух, на секунду прикрыл глаза, сосредотачиваясь, и огласил просыпающийся Мариенбург торжественными и чистыми звуками сигнала. В этот раз он играл, пытаясь вложить в каждую октаву всю душу и умение: ведь Марта будет слушать его игру, она знает, кто может играть…

Марта действительно слушала. Выйдя перед завтраком с большим кувшином к молочнице фрау Штольц, она сразу заметила своего знакомого солдата и, не отдавая себе отчета, пошла за ним. Едва пение торжествующей военной меди наполнило воздух, девушка застыла, словно завороженная. Она даже поставила кувшин на мостовую, чтобы не мешал прижать ладони к внезапно призывно забившемуся сердцу. Что-то непостижимо властное было в этих звуках. Или, быть может, это откликнулась на зов трубы текущая в ее жилах отцовская кровь?

Йохан любовно протер фанфару шерстяной тряпочкой, повесил ее на плечо и только теперь увидел знакомую фигурку.

— Прошу дозволения задержаться, герре прапорщик! — обратился он к Вульфу. Офицерик был полностью удовлетворен сигналом и как раз планировал пройтись по квартирам и подвергнуть взысканию тех, кто ради мещанского завтрака пренебрег конюшней и утренней чисткой лошади. Он отпустил трубача без пререканий.

Пустив коня шагом — непременно шагом, чтоб честолюбивая полячка раньше времени не догадалась, как летит к ней его душа, — трубач подъехал к девушке, спешился и приветливо поклонился:

— С добрым утром, милая фрекен… то есть панна Марта!

— Здравствуйте, Йохан Крузе! — просто ответила она и без церемоний протянула маленькую, но крепкую ручку в простой вязаной перчатке. Глаза ее сияли, и ради этого сияния Йохан, наверное, сейчас вызвал бы на бой и второй легион демонов или полк московитов.

— То, что ты играл, было так красиво! — призналась девушка. — Как это называется?

— Утренняя зоря! — важно объяснил Йохан, ужасно довольный тем, что может покрасоваться перед красавицей, изображая бывалого служаку. — Сей сигнал исполняется горном и барабаном, либо воинским оркестром прежде утренней поверки при стоянии войск лагерем, либо в гарнизонах прежде поднятия флага. А вообще, тебе надо услышать, как на стоянке войск нашего доблестного короля Карла играют зорю сразу десять, пятнадцать, двадцать полковых оркестров! Вот это — настоящая музыка, такая могучая и торжественная!..

Они как-то неожиданно для себя перешли на «ты», словно были знакомы уже целую вечность.

— Йохан, пожалуйста, а ты не мог бы сыграть мне эту чудесную зорю еще раз? — Марта умоляюще сложила ладошки и посмотрела на Йохана с забавным видом маленькой девочки, которая выпрашивает лакомство. — Мне так хочется послушать!

— Как можно, Марта! — придал себе напускной суровости Йохан. — Согласно артикулу, зорю не пристало теперь исполнять до вечерней поверки…

— Йохан, ну пожалуйста! Для меня!..

— А, ладно!! Для тебя — что угодно, Марта! — В Йохане вдруг проснулся мальчишка-сорванец, и к тому же безумно влюбленный. — Подержи-ка коня! Сумеешь?

— Еще бы! Меня вообще все животные любят: и лошади, и коровы, и собаки, и коты, и даже мышь, которая живет в норке за камином! — похвасталась Марта. Она ловко взяла строевого коня Йохана под уздцы, ласково поглаживая его по черному мокрому храпу. Йохан принял самую картинную позу, которую только мог, — наверное, ее оценили бы даже поседевшие в походах ветераны на плац-параде в Стокгольме — и вновь прилежно вывел «зорю». На сей раз он играл вполсилы, чтобы не пострадали нежные ушки девушки.

В двух кварталах от площади четверо драгун, которые только что принялись за круг кровяной колбасы со свежевыпеченным хлебом, отложили трапезу:

— Ого, наш Йохан дудит во второй раз! Не иначе этого молокососа Вульфа снова понесло проверять квартиры. А ну-ка, ребята, щетки да скребки в руки — и к лошадкам!

Йохан принял от Марты повод и церемонно поцеловал ей руку:

— А теперь, милая фрекен Марта, я вынужден раскланяться. Мне надо поскорее уехать отсюда, пока не примчался разгневанный дежурный офицер! И желательно покататься пару часиков где-нибудь за городом, чтоб страсти улеглись…

Живое личико Марты изобразило гримаску воплощенного раскаяния:

— О, Йохан, я меньше всего желала навлечь на тебя неприятности! Я — просто капризная противная девчонка… Прости меня, пожалуйста!

— Конечно же, прощу, Марта, — весело сказал он, занося ногу в стремя. — Но при одном условии!

— Проси о чем хочешь! — воскликнула девушка, но, спохватившись, добавила: — Конечно, если порядочной девушке будет прилично исполнить эту просьбу…

— А вот и нет! Потому что я хочу потребовать от тебя ответа на один ужасно неприличный вопрос: где и когда мы снова увидимся?

Марта рассмеялась звонким искрящимся смехом:

— Какие же вы все, военные, все-таки повесы! Ну, так и быть… Жди меня завтра после полудня вон в той улочке у третьего дома. Там на вывеске нарисован серый гусь! Только ты обязательно приходи вовремя, потому что неприлично заставлять даму ждать!

…С тех пор Йохан Крузе встречался с Мартой почти каждый день. Они виделись в соборе во время службы, в лавочках, куда она заходила покупать провизию для пасторской семьи. Йохану казалось, он успел во всех подробностях изучить дневные маршруты красавицы. Всякий раз, когда девушка могла ускользнуть из-под бдительного воспитательского ока, им улыбалось счастье немножко побродить по узким улочкам Мариенбурга, болтая о всякой всячине. Марта доверчиво опиралась о руку Йохана и изредка великодушно позволяла ему на пару секунд приобнять ее за талию, переводя через лужи. Однако когда он впервые решился поцеловать девушку и, словно невзначай, наклонился к ее ярким сочным губкам, она вдруг порывисто отпрянула, словно от ядовитой змеи, и с гневом глянула на него своими вмиг почерневшими глазами. Йохану пришлось битый час доказывать пылающей от обиды Марте, что он вовсе не хотел оскорбить ее и никогда больше не осмелится повторить эту бестактность. Наконец он был прощен и в качестве утешительного приза получил для поцелуя обе ее ручки — даже без перчаток.

Исполнившись решимости продемонстрировать честность своих намерений, бравый драгун стал провожать Марту домой с рынка и, как верный денщик, таскал за ней корзины со снедью. Однако тяжелая, обитая железом пасторская дверь никогда не открылась для него… Тем не менее он открыто сидел с Мартой на скамейке у знаменитых дубов, тех самых, которые посадил перед домом преподобный Эрнст Глюк в ознаменование своих великих трудов. Марта долго и восхищенно рассказывала Йохану о своем воспитателе и так восхваляла его ученость и доброту, что молодой солдат пришел к выводу: хоть мариенбургский господин Глюк и даст немало очков вперед скромному пастору Бьорку из Уппланда, в чем-то они очень похожи. Или подлинные служители Господа должны походить друг на друга, словно братья?

А однажды Марта принесла своему солдату теплый, только что из печи, сдобный хлеб. Глядя на то, как он долго и сосредоточенно вдыхает его аромат, девушка вдруг задала вопрос, заставший его врасплох:

— Ты, наверное, очень сильно скучаешь по дому? Это, должно быть, очень тяжело — не иметь права вернуться домой, когда устанешь скитаться по чужим краям…

Они стояли на едва очистившемся от снега берегу Алуксне, где из-под пожухлой прошлогодней травы уже показалась робкая и нежная первая зелень. Марта без всякого стеснения грела ладони в его ладонях. Тогда она впервые позволила себя поцеловать, но потом сама быстро отняла губы и посмотрела на юношу с немым вопросом. Йохан вдруг почувствовал себя так неловко, как никогда в жизни. Вроде бы радоваться надо: сорвал у красотки первый поцелуй, теперь дело пойдет! Но почему так тревожно и томительно на сердце? Чтобы скрыть растерянность, Йохан стал отвечать на ее вопрос о доме, неуверенно и потому напыщенно и неискренне:

— Вернуться? Зачем? Мы солдаты, наше место — подле его величества! Впрочем, что греха таить, порой хочется вернуться в родной дом, чтобы покрасоваться героем перед родней и приятелями! Ну, это ненадолго, а потом снова — навстречу подвигам и приключениям! Вот удел сильных мужей!

— Мне кажется, что ты просто боишься быть слабым… — серьезно сказала Марта. — Этого не нужно бояться! Пастор Глюк говорит, что все мы — слабые создания Божьи! Даже самые сильные из нас! Мой отец был смелым и сильным, но он не боялся любви!

— А я, что ли, боюсь? Шутишь?! — оскорбился Йохан. — Ну, смотри, красотка, я тебе сейчас это докажу!

Он порывисто схватил Марту за талию и, что было силы, прижал к себе. Девушка попыталась вырваться. Он не отпускал — только жадно ловил губами ее губы.

— Ах, так?! — рассердилась Марта. — Ну держись!!

Она быстро и зло укусила Йохана за нос. Тот поневоле разжал руки и схватился за пострадавшую часть лица, которая покраснела и быстро опухала.

— С ума сошла! — выговорил он ей. — Кусаешься, как дикий зверек, а я ведь только хотел поцеловать тебя!

— Я умею защищаться, ведь я — дочь солдата! — горячо и задорно воскликнула она. — Ты мне понравился потому, что похож на моего покойного отца! Но никогда ты ничего не сделаешь без моей воли, ничего! Только я сама буду решать, станешь ты меня целовать — или нет!

— Почему ты сказала, что я боюсь любви, злая девчонка? Разве пристало воину быть трусом в амурных битвах?

— Ты боишься слишком привязаться ко мне, вот что! — печально произнесла Марта и отстранилась от него, словно собираясь прощаться навсегда. — Взять меня ты бы не побоялся, если бы я согласилась. Но вот остаться со мной — никогда…

Тут уже Йохан не на шутку разозлился и взорвался, словно пылающая ручная граната.

— Нет, ну не прав ли старина лейтенант Хольмстрем, который с утра до вечера талдычит мне о женской глупости?! — воскликнул он. — Ты долго думала, прежде чем произнести эту реплику из балаганной трагедии? Тогда скажи, пожалуйста, какого дьявола я без всякого толку хожу за тобой вот уже которую неделю, набиваюсь в гости к твоему важному индюку-пастору и надутой гусыне-пасторше? Просто чтоб «взять тебя, если ты согласишься», как ты изволила выразиться?

Марта задумчиво и недоверчиво посмотрела Йохану в глаза.

— Скажи, ты говоришь правду? Ты действительно хочешь… — она замолчала, подбирая нужные слова, а потом отчаянно выпалила: — Хочешь быть со мной всю жизнь?!

— Раз уж сегодня день неприятных откровений, я тоже скажу тебе, в чем твоя беда, — раздраженно заявил Йохан. — Ты слишком хороша и отлично понимаешь, о чем думает любой из нашего брата, когда на тебя смотрит! Но при этом ты не желаешь понять, что это не может помешать благородному и достойному человеку захотеть взять тебя в жены перед Господом и людьми! Я, между прочим, хочу…

Ни слова не говоря, Марта бросилась Йохану на шею, да с таким пылом, что ему стоило труда удержаться на ногах. Она сама нашла его губы и принялась жарко и страстно целовать их…

Когда оба снова сочли уместным вернуться к словам, Марта пообещала:

— Пастор Глюк позовет тебя. Непременно! Я пока не решалась рассказать ему о тебе. Уж очень он не любит шведов! Но я обязательно расскажу…

— И за что же наш святой мудрец так не любит несчастную шведскую армию, между прочим, охраняющую его город от нашествия московитов? — едко поинтересовался Йохан.

— Господин Глюк… — замялась Марта. — Он… Только ты никому не рассказывай, особенно своим, ладно?! Он считает вас захватчиками! Он говорит, что Ливония должна быть свободной!

— Ага, и именно московиты ей в этом охотно помогут, когда придут сюда своими варварскими ордами, — скептически заметил трубач. — Просите лучше милости у Его Величества короля Швеции!

— Никогда, слышишь ты, никогда, — воскликнула Марта, и глаза ее сверкнули негодованием, — никогда и ни у кого мы не будем просить милости! Ни у вас, шведов, ни у московитов!

— Значит, ты отвергаешь меня, потому что я — швед и служу королю Карлу?

— Я не отвергаю тебя! — совсем по-другому, нежно и ласково, сказала Марта. — Просто я хочу, чтобы ты полюбил меня всерьез.

— И ты добилась своего, злая девчонка! — вздохнул Йохан. — Я именно так и полюбил тебя! Сам себя не узнаю… Подумать только, что будут говорить наши ребята в полку?!

— А какое тебе дело до того, что они о нас скажут?

— И верно, уже никакого. Скорее меня сейчас заботит, что скажет твой пастор, который, как я погляжу, на поверку выходит мятежником хуже Паткуля! И мою диспозицию, Марта, это обстоятельство отнюдь не облегчает… Что же, придется жениться и даже умолять этого свободолюбивого Глюка отдать свою воспитанницу за шведа!

Марта звонко и довольно рассмеялась и вновь позволила себя поцеловать.

— Господин Глюк — добрый и все понимает! Он не станет мешать нам, если увидит, что мы любим друг друга, — заверила она!

…Шагая к себе на квартиру, Йохан никак не мог собраться с мыслями. Еще утром, спроси его кто-нибудь, хочет ли он жениться на Марте, он бы вряд ли нашелся что сказать. Но жизни своей без Марты, без ее своенравного, горячего характера, без ее всепобеждающего очарования он уже не представлял.

Надо же было ему, преданному солдату короля Карла, найти свою избранницу в семье родни изменника Паткуля! Знал бы его отец, достойный ветеран походов отца нынешнего короля, из какой мятежной семейки младший сын хочет взять ему невестку!

Впрочем, старый Крузе сам иногда спьяну отзывался о молодом короле в таких нелестных выражениях, что Йохану хотелось сцепиться с родным отцом врукопашную! Ну, значит, будет у старика достойная невестка — тоже за словом в карман не полезет, вот вместе и примутся ругать Его Величество… А матушке и сестрам Марта наверняка понравится — веселая, озорная, добрая, золотые руки…

Дочка пастора Бьорка Анна — та, конечно, поплачет! Жалко ее… Однако сама виновата: раньше нужно было быть посговорчивей!

Что ж, на каждого Самсона найдется своя Далила. От любви не уйдешь! Так, кажется, говорил пастор Бьорк из Уппланда?!

Глава 5СВЯЩЕННИК И СОЛДАТ

Когда Марта на очередном свидании сообщила Йохану поразительную новость — пастор Глюк наконец-то захотел его видеть! — молодой солдат начал готовиться к этой экспедиции с особой тщательностью. Отпарил разогретым в очаге камнем и мокрой тряпицей с мундира застарелое пятно от ружейной смазки и аккуратно подшил начавшую отрываться вдоль борта подкладку. До яростного блеска надраил щеткой из конского волоса медные пуговицы и пряжки амуниции, а ботфорты смазал настоящим свиным смальцем. Наконец, одолжил у лейтенанта Хольмстрема почти новый замшевый камзол (одеть под мундир вместо своего, из вытертой лосины), у ротного писаря Нильса — модный галстух из белого шелка (не полагавшийся по артикулу, но такой красивый!). Гладко выбрился, смотрясь в осколок зеркала, и завил усы. Наконец, прицепил палаш, и без дополнительного ухода всегда находившийся в безупречном состоянии, и выступил в поход за сердцем Марты.

Дабы не показаться высокомерным захватчиком, Йохан оставил коня меланхолически жевать невкусное прошлогоднее сено на конюшне, а сам скромно подошел к дому пастора пешком. Ему открыл пожилой работник с плоским невыразительным лицом, по-видимому, латыш, и посмотрел на прославленный мундир Уппландского полка с тяжелой ненавистью. Но в дом все же впустил и даже шляпу проворно принял. Пришлось, следуя этикету, принятому в приличных домах, также отдать этому разбойнику палаш, что Йохан и сделал с таким тяжелым сердцем, словно складывал оружие перед неприятелем. «Верну я, парень, твою железную оглоблю, не бойся», — дерзко буркнул мужлан и скрылся в прихожей.

Потом послышались девические хихиканья и перешептывания и вместо Марты в прихожей появились ее сестрицы, которые улыбались ему так, словно он пришел просить руки каждой из них. Девиц разогнал уже знакомый Йохану противного вида парень. Он скорчил кислую высокомерную мину и гнусаво заявил:

— Я Эрнст Глюк, старший сын господина суперинтенданта святой Лютеранской церкви в Ливонии. Если вы не знаете, герре солдат, наш дом освобожден от постоя милостью шведского короля, так что вам здесь делать нечего!

Йохан сдержал сильное желание вздуть нахала прямо здесь, в прихожей, вежливо поклонился и кротко заметил, что пришел по личному приглашению пастора. А затем не удержался и добавил, вложив в эту ремарку всю силу своей иронии:

— Впрочем, вы могли об этом не знать. Понятно, что преподобный пастор не стал бы посвящать ребенка в свои планы.

Паренек поперхнулся, словно проглотив целый стакан уксуса, но родителей все же позвал. Перед Йоханом предстал златоуст из Мариенбургской кирхи — высокий, элегантный, словно светский кавалер, и показавшийся сейчас, в домашней обстановке, еще значительнее. Он вышел под руку с важной пасторшей, родственницей изменника Паткуля. Дама при ближайшем рассмотрении оказалась весьма недурной наружности и, хотя изо всех сил старалась держаться строго и неприступно, оглядела симпатичного солдатика с видимым интересом.

Йохан еще раз поклонился. Пастор просто, но с достоинством протянул ему руку. Улыбка у господина Глюка была мягкая и добрая, и Йохану он вблизи очень понравился. Чета Глюк проводила гостя в столовую, где был накрыт длинный, темного дерева обеденный стол. Йохану раньше доводилось бывать в шляхетских домах в Польше. Он отметил про себя, что в отличие от обильных, но поданных помпезно и безвкусно панских обедов сервировка здесь была изящная, а еда, напротив, скромная. Ему предложили стул напротив главы семейства, а потом в комнате стало удивительно ясно и тепло — появилась Марта. Она даже не вошла, а вбежала — радостная, веселая, легкая, и Йохан не мог не заметить, что пастор искренне обрадовался ее появлению, а вот пасторша — едва ли.

Обед прошел в не совсем удачных попытках поддерживать светскую беседу о родителях и родном крае Йохана, о позднем приходе весны и доблестях шведского оружия. Марта прислуживала за столом своему воспитателю и его супруге, словно заправская служанка в дворянском доме, что не мешало ей не сводить со своего драгуна обожающего и тревожного взгляда. Йохан, как и всякий солдат, не считал зазорным за званой трапезой наесться впрок на пару дней вперед. Однако на сей раз он благоразумно воздержался от типичного военного обжорства и ограничился тем, что выпил бокал мальвазии — для храбрости. Все собравшиеся прекрасно понимали, что собрались не ради обеда, а ради того, что за ним последует.

Когда с едой было покончено, господин Глюк отослал Марту на кухню, а супруге прозрачно намекнул, что ей не повредит послеобеденный отдых. Он хотел поговорить с Йоханом один на один. Уходя, Марта ободряюще улыбнулась своему возлюбленному, а пасторша только холодно кивнула.

— Я слышал, молодой человек, что вы… как бы это сказать… хороший знакомый моей Марты, — начал пастор. Было видно, что этот красноречивый оратор, как и многие служители церкви, не может найти подходящих слов для простых житейских вещей. Так что Йохан счел возможным вывести его из затруднительного положения, а заодно, по кавалерийскому обыкновению, устремился в решительную атаку.

— Преподобный господин пастор! — решительно заявил он. — Я очень люблю вашу воспитанницу и хочу на ней жениться!

— Только и всего? — с улыбкой спросил пастор.

— Только и всего! — в тон ему ответил Йохан.

— Хотелось бы полюбопытствовать, насколько надежны ваши чувства, молодой человек? — Пастор пытливо прищурился.

— Если бы они не были надежны, не стоило бы вовсе об этом говорить! — гордо ответил Крузе. — Я солдат и знаю цену слову. Слово солдата Швеции в вопросах чести нерушимо, как гранит шведских скал. А вам доводилось бывать на моей родине, господин пастор?

— Увы, неоднократно, — поморщился пастор Глюк. — Не скажу, чтобы эти поездки оправдали мои надежды или оставили у меня добрую память…

— Я вижу, господин Глюк, вы не очень-то любите нас, шведов. Напрасно! Не говорил ли наш Спаситель, что во Христе несть ни эллинов, ни иудеев? — Йохан не зря любил слушать уппландского пастора Бьорка. Он мог, когда понадобится, блеснуть цитатой из Евангелия.

Преподобный Глюк долго и внимательно посмотрел на Йохана. Что-то неуловимо знакомое почудилось пастору в этом юноше, облаченном в шведский мундир, — в его манере говорить остроумно и смело, словно вызывая собеседника на словесную дуэль, в честном и светлом взгляде, в этом немного наивном преклонении перед понятием солдатской чести. «Бог мой! Как же он похож на покойного Скавронского, этот швед! — вдруг, словно молния, блеснула мысль. — Тогда понятно, почему Марта влюбилась в него! И он прав: как бы я ни желал добра своему народу, служитель Божий не смеет презирать человека только за то, что он швед…»

— Вы напомнили мне одного ушедшего в мир иной друга, юноша… — признался пастор. — Это, несомненно, важное свидетельство в вашу пользу. Но я не скажу вам пока ни да, ни нет. Не взыщите! Я присмотрюсь к вам. Впредь заходите к нам запросто, как к себе домой. На обед, на ужин или если просто придет желание побеседовать. А там мы рассудим…

— Могу ли я видеться с Мартой?

— Можете, мой юный друг! — милостиво разрешил пастор. — Встречайтесь с нею свободно в любое время, когда ваша служба и ее обязанности по дому позволят это. Но строжайше предупреждаю вас: только без глупостей! К тому же будет уместным, чтобы ваши встречи проходили под надзором госпожи Христины…

— И так каждый раз — под надзором? — возмутился Крузе.

— Так принято, молодой человек, и не нам с вами менять установленные приличия, — вздохнул преподобный Глюк. — Не забывайте, что моей супруге тоже было бы не лишним побольше узнать о вас. Не можем же мы, в самом деле, позволить нашей воспитаннице и честному солдату, попросившему ее руки, и дальше сбегать от людей на уединенный берег Алуксне…

— Но откуда вы знаете?!

— О, юноша, я знаю о вас с Мартой гораздо больше, чем вы думаете! И о многом догадываюсь… Я тоже был молодым и, поверьте, не так давно!

— Но когда я могу надеяться получить у вас благословение на свадьбу с вашей воспитанницей? — задал неудобный, но неизбежный вопрос Йохан.

Пастор впервые за всю беседу неприязненно поморщился:

— Не будьте нетерпеливы, молодой человек! Время покажет, достойны ли вы ее руки.

— Времени у нас очень мало, господин пастор, — серьезно заметил Йохан. — Вам должно быть хорошо известно, что московиты собирают силы для вторжения в Ливонию! Настанет лето, просохнут дороги — и либо они выступят на нас, либо мы на них. Тогда совсем не останется времени для мирных дел… Когда мы вернемся — бог весть!

Эта угроза была вполне осязаемой. Преподобный Глюк вспомнил о своем сновидении, о визите гостя из потустороннего мира и о его отчаянной просьбе как можно скорее выдать Марту замуж и отослать из города. События властно и жестоко подталкивали пастора к решению судьбы бесконечно дорогого ему и совершенно беззащитного перед вызовами войны существа.

— Что же, вы правильно сделали, что напомнили мне о войне, герре Крузе, — печально проговорил он. — Возможно, я просто боялся расстаться с Мартой так скоро… Но если будет на то воля Господня и согласие моей Марты, я обвенчаю вас в июне, на день Святого Яна. У латышского народа, хозяина этой земли, Янов день с древних времен считается самым подходящим для соединения любящих сердец браком перед Богом и людьми! Недаром среди простых крестьян бытует поверье, что в Янову ночь влюбленные могут отыскать в лесу цветок папоротника — залог их счастья…

Йохан горячо схватил руку пастора и принялся с благодарностью трясти ее:

— Спасибо вам, преподобный отец! Мы с Мартой всю жизнь будем благодарить вас! Только бы приказ о выступлении не пришел раньше…

Глюк улыбнулся своей едва заметной мягкой улыбкой:

— Я все предусмотрел, герре Крузе. В ближайшее воскресенье мы сделаем оглашение в кирхе, как это положено, и у вас, шведов, и в нашей Ливонии. В добрый час, мальчик мой, в добрый час… Но вы должны дать мне слово, что после свадьбы отправите Марту в Швецию, дабы она дожидалась вас подальше отсюда. В доме вашего отца… Опасности войны не для нее!

— Обещаю, господин пастор! — заверил его Йохан. — Когда настанет пора трубить поход, солдату покойнее знать, что его жена в безопасности! Я отправлю ее к моим родителям и сестрам… Но вы даже не спросили, богата ли моя семья?

— Я и так вижу, что вы не богаты, — заметил пастор. — Однако вы молоды и, значит, у вас все еще впереди! Уверяю вас, Марта привыкла к скромной и наполненной трудами жизни. Она подобна своей прославленной в Новом Завете тезке, доброй Марте из Иерусалима, сестре воскрешенного Лазаря, принимавшей Спасителя под своим гостеприимным кровом…

— А мне кажется, она больше похожа на Эсфирь! — неожиданно для самого себя восторженно воскликнул Йохан и тут же изумился: как будто кто-то другой говорил его устами.

Глюк едва заметно вздрогнул, услышав это библейское имя, и на его лицо легла тень. Исчезла ясная, спокойная улыбка, глаза тревожно заблестели.

— Эсфирь? — переспросил он, а потом произнес жестко и резко, словно заклинание: — Нет, она не похожа на Эсфирь! И не будет похожа! Мы с вами сделаем все, чтобы этого не случилось!

Йохан так и не понял, чем не угодила преподобному Глюку библейская царица и почему Марте не пристало походить на эту легендарную красавицу. Похоже, этот мудрый человек предвидел какую-то опасность. Но не московиты страшили его, а нечто другое — темное, неясное, не поддающееся описанию. Йохан нередко думал о тайном смысле слов пастора, но никак не мог их постичь.

Впрочем, признаться по совести, Йохана не очень-то заботили мудреные слова ученого богослова. Марта, красавица Марта, сама шла к нему в объятия, а уж-то он сумеет удержать самую желанную женщину в мире и пожать вместе с нею плоды счастливого брака! Когда он вернется в родной Уппланд из похода, непременно в офицерском чине, увенчанный славой и с богатой добычей, Марта будет ждать его, словно самая драгоценная награда. И детишек у них будет целый десяток, а еще лучше — дюжина. Пусть мальчики растут под стать отцу, храбрыми солдатами для Его Величества короля Швеции, а девочки — такими же красавицами и умницами, как их матушка, и гордыми покорительницами сердец молодых уппландских дворян. Вот оно — счастье!

Глава 6ЯНОВА НОЧЬ

— Достойные и благочестивые граждане славного города Мариенбург! — Ученый пастор Эрнст Глюк во весь свой немалый рост поднялся над праздничным столом с вместительной, в целую пинту, пивной кружкой в руке. — Сограждане, друзья и моя возлюбленная паства! — В голосе пастора появились сентиментальные нотки, изрядно сдобренные хмельными напитками. — Сегодня мне выпало счастье соединить брачным союзом во имя Господне любящие юные сердца. Я отдаю свою воспитанницу, свою возлюбленную духовную дочь и, зачем же лукавить, о мои дорогие… — Тут пастор несколько запнулся, чтобы стереть мизинцем слезу умиления, не выпустив при этом кружки, и важно продолжал: — Dixi, друзья мои, я отдаю отраду моего сердца Марту, которую люблю, словно родное дитя, хоть она и не плод моего грешного семени, в надежные руки храброго шведского воина!..

Йохан наклонился к Марте, щекоча ее нежное розовое ушко своими мягкими усами, и весело прошептал ей шутливый куплет, только что родившийся в его озорном воображении:

Пастор Глюк шнапса клюк,

Ходит важный, как индюк!

Не сдержавшись, Марта прыснула от хохота и поспешила спрятать свою шаловливую улыбку в кружевной платочек: на свадебном торжестве добропорядочной молодой супруге приличествует держаться скромно и застенчиво. Однако от проницательного, несмотря на изрядное количество выпитого, взора пастора ничто не могло укрыться. Укоризненно покачав головой, он придал своему продолговатому, еще не лишенному мужественной привлекательности лицу постное выражение и продолжал:

— Господь свидетель, что я не жалел своих скромных усилий, дабы воспитать эту дщерь заблудших папистов в твердых правилах нашей святой протестантской церкви. Насколько же я преуспел в этом, судить отныне не мне, а ее данному Божественным Проведением мужу, трубачу доблестного Уппландского драгунского полка Йохану Крузе, который, надеюсь, настолько тверд в догматах и заповедях веры, насколько пристало воину христианнейшего короля Швеции! Ибо, как сказано в Писании Ветхого Завета, Вторая книга Царств, глава пятая…

— Добрый пастор, в Писании сказано много такого, чего и на трезвую голову не поймешь! Давайте же наконец выпьем здоровье молодых! — прервал многословие преподобного Эрнста Глюка его сосед по столу, краснолицый и толстобрюхий весельчак, колбасник Фридрих Мюллер. Гости, собравшиеся за длинными столами, поставленными прямо на живописном берегу озера Алуксне, под древними стенами Мариенбурга, разразились приветственными криками, и было не совсем понятно, речь какого из ораторов понравилась им больше. Кружки — глиняные, медные, деревянные — пошли плясать свой извечный танец, выстукивая друг о друга нестройный пьяный ритм и разбрасывая на скатерти, на платья, на чьи-то усы легкие хлопья пивной пены.

— Здоровье молодых!!

— Будь счастлива, Марта!!

— Молодчага, Йохан, какую красотку отхватил!

— За граждан Мариенбурга, щедрых хозяев!

— За славных шведских солдат!

Развеселые и не совсем трезвые голоса далеко разносились над вечерней гладью озера, поднимали стайки различных водолюбивых птиц, устроившихся в камышах, и те носились над Мариенбургом, добавляя в здравницы пирующих и свои резкие крики.

Йохан нащупал под столом круглое колено Марты и крепко, но нежно сжал его ладонью:

— Давай убежим! Туда, за луг, к заводи… Идем!!

— Йохан, ну что ты? Ой, это же так неприлично, — больше для вида попыталась возразить Марта, а сама уже почувствовала, как жаркая и сладостная волна ударила ей в голову, быстро вытесняя оттуда остатки нудных наставлений пастора. — Нас же хватятся!

Но у Йохана, как у истинного военного, несмотря на весь романтизм момента, уже была готова диспозиция:

— Так, Марта. Первое: запах чувствуешь? Сейчас подадут колбаски с розмарином, и все уткнутся в свои тарелки. Что это значит? Никто и не заметит, как мы уйдем. Второе: пастор выставил десять бочек пива, бочонок мальвазии и бочонок рейнского, а комендант майор фон Тиллау добавил еще бочонок шнапса. Что это значит? Гулять будут до самого утра, и мы потом тихонько вернемся и присоединимся к общему застолью как раз к десерту. Третье: сегодня же Янова ночь, Марта, время влюбленных! А вдруг сейчас там, в зарослях, расцветает огненный цветок папоротника и сулит нам вечное счастье?! А мы здесь сидим и с глупым видом хлещем пиво… И последнее: я не могу больше ждать!!! Ты мне жена или кто?! А ну, пошли, а то сейчас как схвачу тебя поперек тулова, как взвалю на плечо!..

Йохан изобразил на своем симпатичном открытом лице такое потешное свирепое выражение, что Марта снова рассмеялась.

— Пошли, мой милый! Пошли, мой бесстрашный драгун! — Она сама схватила его за руку и увлекла в сгущавшиеся сумерки, прочь от сосредоточенного чавканья и сбивчивой болтовни бражников.

— Только я ботфорты снимать не стану! — предупредил Йохан на ходу. — Их потом не натянешь…

— Тогда и я не стану снимать… бусики! Хи-хи! — лукаво отозвалась Марта…

Она еще успела поймать тоскливо-завистливый взгляд, которым из-под белесых ресничек проводила их толстушка Катарина, старшая дочь пастора Глюка. Больше никто действительно не заметил их ухода или не захотел заметить.

…Марта, вспоминая потом эту светлую, самую короткую в году, Янову ночь, так и не знала, расцвел ли в роще на берегу Алуксне волшебный цветок папоротника. У них с Йоханом, когда они наконец остались наедине, было чем заняться, кроме как рыскать по зарослям в поисках сказочного счастья! Счастье, только не из красивых историй, а самое простое и доступное, было здесь, так близко, в его жарких поцелуях, властных объятиях, в радости принадлежать и обладать. Марта немножко боялась, не обидится ли ее возлюбленный, поняв, что он не первый в ее жизни… Но, слава богу любви или скорее богу войны: Йохан был солдат, и обывательские предрассудки для него ничего не значили.

…Потом они долго сидели, обнявшись, на замшелом стволе старой ивы, много лет назад склоненной бурей до самой воды, и в сумерках серые глаза Йохана казались Марте такими же синими, как его мундир. Только сейчас она вдруг заметила, каким юным был на самом деле ее отважный испытанный солдат: на год, самое большее — на два старше ее. От счастья его лицо стало совсем мальчишеским, и тщательно закрученные светлые усики (видимо, ради молодецкой длины не разу не знавшие бритвы) казались на нем приклеенными.

— Скажи, а у тебя было много женщин? — смущаясь, спросила Марта. — Раньше, до меня…

Йохан шутливо приосанился и движением заправского покорителя девичьих сердец принялся крутить усы:

— И ты спрашиваешь об этом драгуна, красотка? Или пары месяцев, которые наша бесстрашная рота квартирует в вашем городишке, не хватило, чтобы сделать всех здешних девушек счастливыми?

А потом рассмеялся, нежно поцеловал Марту куда-то в висок и честно признался:

— У меня — не очень. Пока брат был моим плутонговым командиром, он бдительно следил, чтобы я усвоил все военные доблести, но избегал военных пороков! А потом… Потом я, наверное, просто ждал тебя.

— Расскажи о своем брате, — попросила польщенная Марта. — Ты много раз говорил о нем, но я даже не знаю, что он за человек и где он сейчас. А ведь мы с ним сегодня стали родственниками!

Йохан вздохнул и улыбнулся какой-то далекой улыбкой.

— Кристиан, можно сказать, мой отец и воспитатель, хоть старше меня всего на три года, — серьезно сказал он. — Наш старик здорово пьет, после того как в славной битве при Лунде датчане отстрелили ему ногу и пришлось проститься с армией. Ему как-то не до детей… Вернее, не до нашего воспитания, потому что плодил он нас с завидной регулярностью: у тебя сегодня появилось целых шесть симпатичных болтушек-золовок, Марта! Так вот, усадьба наша небогата, налоги и на землю, и на скот высоки. Так что Кристиан сам ушел служить в драгуны в шестнадцать лет, а едва мне стукнуло пятнадцать — привел в полк и меня, упросив нашего полкового командира старика Веннерстедта определить меня учеником трубача. Так мы и служили с Кристианом нашему славному королю Карлу и славе Уппландского полка, пока в сражении при Нарве брату не посчастливилось отбить у московитов знамя…

— Так ты тоже сражался при Нарве, мой милый?! — восхитилась Марта. Даже она, девушка, не раз слышала захватывавшие дух рассказы об этой битве, которую красноречивые рассказчики сравнивали с борьбой богов и титанов из эпоса древних эллинов, а молодого короля Карла, всего с девятью тысячами солдат сразившего неисчислимые рати восточных варваров московского царя Петра — с самим Марсом! — Что же ты никогда не рассказывал мне об этом, Йохан?

— Нечего рассказывать, Марта, — заметно огорчился Йохан. — Я-то как раз был тогда на побывке дома… Догнал своих только в Польше, когда даже нарвский дым уже выветрился из мундиров! Так что в сражении мне так и не довелось побывать, экая досада!! А то я непременно взял бы у московитов второе знамя, и король принял бы меня вместе с Кристианом в свою верную дружину лейб-драбантов! Наш король замечает все подвиги и всегда награждает героев достойно их деяниям. Старые солдаты говорят, он может видеть сквозь дым сражения!

Марта с сомнением хмыкнула. Правда, строгая госпожа пасторша, наверное, тоже обладала способностью видеть сквозь стены, всегда появляясь в девичьей спальне с суровым назиданием как раз в тот момент, когда они с ее дочками сплетничали о кавалерах. Но видеть сквозь дым сражения, да еще когда вокруг летают ядра и пули, — уж больно сомнительно!

— А может, он еще молнии из глаз метать умеет, ваш король? — хихикнул она.

— И умеет!! От одного его взгляда боевые кони начинают беситься и сами поднимаются в безудержный галоп, а солдатскому сердцу совсем ничего не страшно! — возмутился Йохан. — Да что ты вообще понимаешь в воинских подвигах, девица?!

— Не менее твоего, думаю, — с достоинством парировала Марта. — Я, между прочим, дочь офицера Речи Посполитой! А с недавних пор — и жена шведского солдата, если ты помнишь!

— Прости, прости, любимая! — Йохан с жаром раскаяния припал губами к ее руке. Это было приятно. Марта даже зажмурилась от счастья. Тем более он все равно не увидит и не станет заноситься: он занят ее рукой. Как же ей все-таки повезло в любви! Какой завидный супруг ей достался! Не нудный и желтолицый от постоянного сидения в пыльной лавке отпрыск купеческого семейства, у которого на уме только звон талеров да приходно-расходные книги. Не мастер-ремесленник, сутулый и чахоточный от тяжелого труда, задавленный страхом перед бедностью и жизнью, убитой на услуги первому встречному. И даже не благочестивый, но, увы, постный священник, который не ляжет с женой в постель без того, чтобы не процитировать половину Писания… Храбрый, красивый, веселый солдат, пылкий, как огонь (что не редкость в его сословии!), да к тому же влюбленный и ласковый, словно весенний ветерок (что, наоборот, редкость!). А какие чудные звуки умеет он извлекать из своей начищенной медной фанфары — то призывные и грозные, словно песнь бранной славы, то протяжные и скорбно-печальные, словно плач валькирии из древних легенд его скалистой родины!

— Слышишь, Марта? — внезапно встрепенулся Йохан. — Скрипка!

И действительно, оттуда, где веселились изрядно захмелевшие гости, долетела простенькая и в то же время удивительно радостная мелодия крестьянской песенки «Лиго», под которую в Янову ночь латышская молодежь водит хороводы вокруг костра. В воздухе отчетливо запахло дымком от смолистого хвороста.

— Пойдем, Йохан! — вскочила Марта, в свою очередь увлекая за собой своего драгунского трубача. — Я хочу танцевать! Хочу кружиться с тобой вокруг костра до рассвета, и петь, и улететь в небо вместе с искрами! И забыть! Забыть, что твой король Карл, который все видит и пускает молнии, позовет тебя, и ты уйдешь. А мне останется только ждать, когда ты вернешься, и плакать. Ты же знаешь, я терпеть не могу плакать! Так что уж возвращайся поскорее, пожалуйста! И возвращайся обязательно!

Но Йохан вдруг весело схватил ее в объятия и принялся со смехом целовать куда попало:

— Ах вы, Евины дочери! Хотите, чтоб солдат сидел подле вас на привязи, как собачонка? Вот уж чему не бывать, так не бывать! И потом… Ну что со мной может случиться? Поляков и саксонцев мы с нашим неустрашимым львом Карлом побьем, как нечего делать!

— А московиты? Они, говорят, уже совсем близко…

— Московиты уже побиты под Нарвой, лежат в своих болотах и не встанут! Бродит здесь по Лифляндии с дикими казаками и разным сбродом какой-то их начальник Шере… Шеме… Да ну его! Непроизносимое имя. Не бойся, Марта, наш добрый верный Шлиппенбах скоро загонит этого жалкого вояку обратно в варварский Новгород, и я опять вернусь к тебе! До следующей войны, ха-ха-ха!!!

Марта хотела возразить, что Новгород, если верить рассказам пастора Глюка, богатый и красивый город, что генерал Шлиппенбах недавно уже потерпел одно поражение от этого русского воеводы с таким сложным именем на «Ша», и что ей вовсе не хочется, чтобы муж возвращался к ней только в перерывах между войнами. А еще очень хотела сесть на траву и заплакать, горько и безутешно, словно обиженная маленькая девочка. Но она не сделала ни того ни другого, а через силу изобразила на своем померкшем лице приветливую и ласковую улыбку. «Никто не говорил, девочка, что быть женой солдата легко или радостно, — вдруг отчетливо сказал в ее душе незабытый голос матери. — Но жена солдата должна быть тверда и улыбаться, когда хочется плакать. Пускай он запомнит улыбку. В самый страшный час она охранит его». Что ж, улыбайся, Марта. Ты должна научиться улыбаться в лицо беде, приказала она себе. Ее счастье, похоже, имело отчетливый и терпкий привкус горечи, словно густая черная мальвазия, которую она сегодня попробовала впервые. Но благородное вино все же лучше, чем скисшее молоко!

Пастор Глюк играл на простой крестьянской скрипке, и смычок самозабвенно плясал по стареньким струнам. Старинная латышская песня неслась над древней латгальской землей. Благочестивый священник сам чувствовал, как погружается в седое и замшелое языческое прошлое этой необычайной страны и ее народа. Но мысль о подобном святотатстве сейчас не ужасала, а, наоборот, пьянила и увлекала его. Или это хмель бродил в пылающей голове Эрнста Глюка, полной смелых идей о просвещении и свободе Ливонии? Сейчас он не мог ответить на этот вопрос даже самому себе. Пастор Глюк просто любил этот темный, мужицкий край, угнетенный так давно и так жестоко, что память о лучших временах сохранилась только в смутных легендах…

Городская молодежь, парни, скинувшие башмаки, и девушки, подоткнувшие подолы платьев, весело отплясывали, взявшись за руки, вокруг высоких костров. Смешавшись с ними, усатые шведские драгуны, боевые товарищи Йохана Крузе, весело охлестывали тяжелыми ботфортами мягкую росистую траву. Без мундиров, в холщовых распахнутых на груди рубахах, они сами походили теперь на мирных крестьянских парней.

И во всем году не сыщешь, Ли-иго,

Ночи Яновой короче! Лиго!

Не успеет ночь спуститься, Ли-иго,

Как уж зорька зацветает! Лиго!

Никто, кроме Марты, не заметил, как драгунский лейтенант Хольмстрем, сам не совсем твердо державшийся на ногах, приблизился к танцующим и отозвал трубача Йохана Крузе в сторону.

— Йохан, мне, право, неловко, в день твоей свадьбы… Но приказ есть приказ, — отнюдь не командным тоном начал офицер, и у Марты упало сердце. Значит, то неизбежное и страшное, во что ей так не хотелось верить, случилось так скоро!

Марта плохо помнила, как Йохан долго и как-то отчаянно целовал ее, сжимая в ладонях ее лицо, прежде чем опрометью умчаться за своей фанфарой и палашом. В полубессознательном состоянии она твердила себе только одно: надо улыбаться, во что бы то ни стало светло и ободряюще улыбаться ему! А в ушах словно уже звонили по тысячам полегших на кровавых полях погребальные колокола — не мелодично и звонко, как привычные звоны мариенбургского собора, а тяжеловесно, жутко и угрюмо, как звонят колокола русских церквей… Опять же, если верить рассказам пастора Глюка: сама Марта в Московии ни разу не была. Впрочем, как говорят, безумный царь Петр теперь срывает там колокола с храмов, чтобы лить из их меди пушки взамен потерянных под Нарвой и стрелять из этих пушек в ее Йохана.

Марта опомнилась, только когда затихли его шаги. Все так же визжала скрипка, все так же на разные голоса распевали «Лиго» танцующие парни и девушки.

— Сударыня, умоляю, не беспокойтесь! Трубачу на баталии угрожает куда меньшая опасность, чем рядовому во фрунте, — мягким, утешающим голосом уговаривал ее лейтенант Хольмстрем. — Трубач неотлучно находится при ротном командире, а тот, в свою очередь, дефилирует перед фрунтом только при атаке в палаши. Я лично буду присматривать за вашим супругом! И я даю вам слово, фрекен Марта…

— Герре лейтенант, не обещайте того, чего не можете исполнить, — со слезами воскликнула Марта. — Если вы так добры ко мне, скажите лучше, что произошло? Неужели беда так велика, что нельзя было подождать хотя бы конца нашей свадьбы, а не забирать мужа у жены в их первую же ночь?

— Помилуйте, фрекен Марта, это военная тайна, мой язык скован узами долга! — энергично замотал головой офицер. Он хотел было ретироваться, но Марта мертвой хваткой вцепилась в желтые обшлага его мундира, так, что затрещало по швам крепкое немецкое сукно:

— О, герре лейтенант, заклинаю вас слезами, которые проливает где-то в разлуке ваша молодая жена! Я должна знать, куда вы забираете моего Йохана! Когда я могу надеяться вновь увидеть его?

Хольмстрем быстро оглянулся по сторонам. Нет, он решительно не мог отказать, когда такая соблазнительная женщина так горячо просила его. Да и потом, к чему скрывать в сумерках то, что и так станет достоянием гласности при свете дня. Несколько фривольно обняв Марту за талию, он увлек ее в сторону и, заговорщически наклонившись к ней, зашептал:

— Прибыла срочная эстафета из главной квартиры генерала Шлиппенбаха. Он объявил немедленный сбор всех регулярных и ландмилиционных[10] войск по Лифляндии. Московский фельдмаршал Шереметев, тот самый, который, если вы помните, фрекен Марта, уже потрепал нас этой зимой при Эрестфере, с восемнадцатью тысячами войска перешел из Ингерманландии в Ливонию и творит страшное разорение. Его нерегулярная конница проникает повсюду. Смутьяны и бунтовщики из здешней черни бегут к Шереметеву толпами с семьями и всем имуществом. Генерал Шлиппенбах решился наконец дать укорот дерзкому варвару и привести край в повиновение шведской короне. Всем войскам отдан приказ не медля ни часа сниматься с квартир и маршировать к мызе Пла…

Лейтенант опомнился и легонько хлопнул себя по губам ладонью:

— Ах, милая фрекен, я, похоже, и так наговорил много лишнего! Умоляю, не выдавайте меня ротному командиру, а то старик снова заставит меня постыдно стоять во главе второй шеренги, когда начнется дело!

— Я не плачу злом за добро, герре лейтенант! — немного опомнившись от потрясения, Марта мягко, но решительно освободилась из полуобъятий лейтенанта, которые в любую секунду грозили перейти в объятия. — Так вы думаете, скоро будет генеральное сражение?

— О, фрекен Марта, вы равно наделены и прелестью Венеры, и прозорливостью Афины! — галантно поклонился офицер. — Верьте моему слову, ближайшие недели станут свидетелями баталии, в которой решится спор шведского льва и русского вепря за ваше уютное лифляндское болотце! Слава Всевышнему, лето в разгаре, и снег более не помешает действиям нашей кавалерии, как тогда, при Эрестфере. Так что, я надеюсь, к осени вы вновь увидите вашего Йохана, моего славного боевого товарища, увенчанного лаврами победы и нагруженного ворохом русских соболей из покоренного Новгорода!

Хольмстрем приосанился и лихо закрутил усы. Марта позволила себе слегка улыбнуться и облегченно вздохнуть. Действительно, русские соболя, переливающиеся серебристым блеском, подобным отражению луны в ночных водах, представлялись пределом ее честолюбивых девичьих мечтаний. Даже знатные дамы могут позволить себе лишь узенькую оторочку на капотах из меха этих драгоценных зверьков… Но, в конце концов, Бог с ними, с соболями. Лишь бы самонадеянные предсказания лейтенанта сбылись и Йохан возвратился к ней живой и здоровый! Даже пускай не здоровый, а израненный, больной и истощенный, как, она слыхала, частенько возвращаются солдаты даже из самых победоносных походов… Она сумеет вылечить и выходить своего героя! Только бы живой и не искалеченный!

Призывные звуки кавалерийского «аппеля»[11] резко и властно перекрыли мирное пиликанье скрипочки пастора Глюка. Тут Марта снова увидела своего Йохана. Успев облачиться в полную форму, он стоял, освещенный пламенем костра, закинув голову и поднеся к губам свою зловеще блиставшую фанфару. В своем блестящем мундире, с длинным кавалерийским палашом на перевязи из лосиной кожи, он показался Марте удивительно красивым мужественной красотой войны, несмотря на то, что сердце ее рыдало от предчувствия разлуки. Тотчас со всех сторон стали сбегаться уппландские драгуны. На ходу застегивая пуговицы мундиров, выпуская из ладоней нежную девичью ручку, бросая недопитую кружку пива, они шли на зов, словно приведенные в действие силой волшебства заколдованные души или, скорее, словно лишенные души заводные механизмы. Лейтенант Хольмстрем отдал отрывистую команду. Звякнули шпоры, загремели сапоги. Среди ошарашенных, безмолвных гостей самого мирного из всех земных торжеств — торжества бракосочетания — возник чеканный квадрат солдатского плутонга. Не задерживаясь даже на прощальный взгляд, драгуны споро и твердо промаршировали в городские ворота. Их ждали верные боевые кони и стремительный ночной марш навстречу славе или смерти или тому и другому вместе — кто сейчас разберет? Привычное дело — дело солдатское…

Уже заходя в ворота, Йохан, шагавший в первой шеренге, вдруг на мгновение выскочил из строя, обернулся и отчаянно замахал Марте рукой. «Я должна улыбаться ему! — шептала она, не замечая, как пастор Глюк по-отечески заботливо обнял ее за плечи, а подружка Катарина, всхлипывая, бормотала что-то беспомощно-утешительное. — Что бы ни случилось, только улыбаться!» И она улыбалась так, как, наверное, улыбались, поднимаясь на эшафот, благородные дамы старинных времен, рассказы о которых она так любила слушать. А вот он, кажется, плакал… Или это пламя костра блеснуло, отразившись в его глазах?

Рота Уппландского полка покинула Мариенбург еще до рассвета, прогрохотав по мостовым размашистой рысью тяжеловесных ганноверских лошадей. На улицах никто не провожал драгун: добропорядочные горожане поспешно скрылись по домам, словно почувствовав приближение грозы. Или, быть может, не один лейтенант Хольмстрем успел шепнуть городским знакомым об опасной близости московского войска? Лишь кое-кто из молодежи, не пожелавшей прервать праздник и допивавшей пиво у затухающих костров, встретил выезжавших из ворот шведских солдат пьяными выкриками. Среди пожеланий доброго пути и военной удачи явственно прозвучала и угроза: «Езжайте, не возвращайтесь! Надоела нам шведская корона!»

Пастор Глюк, отославший супругу и детей домой, так и не смог увести от ворот Марту, с внезапной твердостью заявившую ему:

— Я остаюсь! Я хочу еще раз увидеть Йохана и, если даст Бог, поцеловать его перед разлукой.

— Хорошо, девочка моя, — неожиданно легко согласился пастор. — Тогда я останусь с тобой и благословлю твоего мужа. Он единственный из слуг шведского Карла, которому я не желаю ничего, кроме добра и счастья.

В темноте солдатских лиц было не разглядеть. Но Марта все равно сразу увидела Йохана — он, трубач, единственный ехал на крупном сером жеребце, выделявшемся среди гнедых драгунских лошадей. Едва выехав из ворот, возглавлявший колонну капитан дребезжащим пронзительным голосом подал команду, и рота подняла коней в галоп. В страхе, что Йохан не заметит ее, Марта бросилась вперед, рискуя попасть под тяжелые, кованые копыта, и что было силы закричала:

— Я здесь, любимый! Я люблю тебя!

Он не мог нарушить строй и остановить коня, и лишь повернулся в седле, уносясь от нее в темноту.

— Жди меня!.. — донеслось до Марты сквозь конский топот и бряцание железа. Она упала на колени и разрыдалась давно копившимися внутри слезами.

В ту ночь Марта Скавронская, ставшая Мартой Крузе, воспитанница ученого проповедника Эрнста Глюка из города Мариенбург, впервые почувствовала, что ее беззаботная юность закончилась.

Глава 7ПРЕДЧУВСТВИЕ ГРОЗЫ

Каждый день Марта теперь выходила к воротам и упрашивала угрюмых пожилых солдат гарнизона выпустить ее на берег озера. Там она часами бродила в одиночестве, неизменно приходя к тому самому стволу старой ивы, где они с Йоханом сидели в их единственную счастливую ночь. Глядя в простиравшиеся на другом берегу поля, она шептала католические молитвы или просто тихонько просила:

— Милый, береги себя! Возвращайся ко мне поскорее!

Слезы сами собой текли по щекам, и она смывала их прохладной озерной водой. Возвращаясь, она не могла не заметить, как переменилось лицо ее тихого городка в преддверии беды. Окрестные помещики, в основном немецкие дворяне, один за другим перебирались в город со своими семьями и челядью. Их скромные экипажи сопровождали вереницы скрипучих телег, нагруженных припасами и различным домашним скарбом, по большей части страшной рухлядью, которую, по мнению Марты, разумнее было бы бросить, чем волочь с собой. Все жаловались на неповиновение и угрозы крестьян-латышей, ранее столь безответных и казавшихся отупевшими от векового унижения, а теперь вдруг разогнувших спины и с надеждой ждавших «Шереметиса», как называли в народе этого московского воеводу с чином фельдмаршала.

Мариенбург тоже готовился встретить московита. Двадцать две старинные пушки и три сотни немолодых ветеранов, составлявших его гарнизон, укрывшись за мощными каменными стенами и защищенные водами озера Алуксне, могли дать достойный отпор нескольким полкам неприятеля. По крайней мере, так уверял комендант города, важный и тучный от многолетней «сидячей» службы майор фон Тиллау, когда он захаживал к пастору Глюку на чашку кофею. Комендант не сомневался, что шведские войска под командой доблестного генерал-майора Шлиппенбаха сумеют отразить вторжение московитов, но допускал, что отдельные партии неприятеля поначалу могут проникнуть в Ливонию так далеко, что достигнут Мариенбурга. Помолодевшие от предчувствия хорошей драки гарнизонные артиллеристы теперь день и ночь посменно дежурили у орудий, ворота и мост через Алуксне охранялись сильными караулами, а по ночам на стенах носили зажженные факелы и фонари: защитники города не желали дать казакам Шереметиса захватить себя врасплох.

Пастор Глюк в последние дни все чаще искал уединения в своем кабинете, а когда Марта приносила ему кофей или звала к столу, встречал свою воспитанницу рассеянной и тревожной улыбкой. Какие-то силы боролись в его душе, не давая покоя, даже когда он вел службу в соборе или предавался чтению любимых книг.

— Скажите, отец, что беспокоит ваш ум? — решилась однажды спросить Марта, называя его так, как осмеливалась называть очень редко, боясь предать драгоценную память своих родителей.

Он пригласил ее присесть в кресло подле массивного стола, сработанного из векового дуба, черного от старости и жесткого, как железо. Марта скромно уселась на краешек, но глаз не опускала, выжидающе глядя прямо в проницательные глаза пастора. Он медленно встал, подошел к ней и положил руку на ее гладко причесанную голову.

— Нас ждут нелегкие времена, Марта, — ясно и печально проговорил он. — Моя вера и твердость духа укрепляют меня перед лицом испытаний, но я полон беспокойства за моих девочек, за жену. Они такие уязвимые создания, и я день и ночь молю Бога, чтобы он избавил их от ужасов войны…

— Так вы думаете, московиты придут сюда? — тихо спросила Марта. Она и сама много думала об этом, невольно связывая мысли о любимом Йохане с раздумьями о ходе войны.

— Очень возможно, — ответил пастор. — Этот фельдмаршал Шереметев — опытный и разумный вождь, и силы его прибывают день ото дня. Наши крестьяне с радостью помогают ему, мечтая перейти под десницу царя Петра из-под жесткой и скупой шведской руки. В иное время я бы и сам торопил в своих молитвах день освобождения нашей Лифляндии от власти короля Карла! Но, Господь свидетель, я, видимо, слишком прикипел сердцем к этому бренному миру с его обыденными, но столь милыми сердцу радостями. И теперь мне страшно за семью, за тебя, моя маленькая Марта, за твое молодое счастье с этим бесшабашным мальчишкой-солдатом… Я никому, кроме Всевышнего и тебя, не говорил, что мне страшно!

Марта порывисто вскочила и прижалась лицом к плечу своего воспитателя. Она вдруг почувствовала в себе силы, которых ранее никогда не предполагала.

— Отец мой, верьте в милосердие Божьей Матери, нашей покровительницы! — убежденно произнесла она. — Она не оставит нас и спасет свой город! Что бы ни случилось, я никогда не забуду, чем обязана вам, и никогда не оставлю вас. И если я не смогу спасти вас, то разделю вашу судьбу!

— Судьба, или Божественное Провидение уготовало для каждого его собственный путь, — назидательно заметил ученый богослов. — Кто знает, в какие дали этот путь уведет тебя, Марта. Знаешь, девочка моя, не так давно я видел странный и пугающий сон о тебе. Не знаю, стоит ли тревожить твою душу рассказами о потусторонних видениях, которые вполне могли оказаться бесовским искушением…

— Как вам угодно, отец мой, но я бы послушала с интересом. Быть может, это немного развлечет меня!

Пастор на минуту замолчал. Сцепив руки в замок, он прошелся по комнате, затем устремил взгляд на старинное распятие, висевшее над его столом, и глухим, печальным голосом начал:

— Ты нередко спрашивала меня, Марта, был ли я знаком с твоим отцом. Знай, мы были с ним друзьями и, в некотором роде, единомышленниками. Недавно он приходил в мой сон, Марта, и я видел его так же ясно, как вижу сейчас тебя.

Марта с трудом подавила вскрик. Сердце ее бешено заколотилось, и она машинально прижала руки к груди, чувствуя, что она вот-вот взорвется изнутри. Видимо, на ее живом личике отразилась такая буря чувств, что пастор взглянул на нее с тревогой.

— Умоляю, отец мой, продолжайте! — отчаянно выдохнула Марта.

— Твой отец сулил всем нам скорые и страшные испытания, большие беды от прихода московитов. Но, главное, он просил меня позаботиться о тебе, Марта, и не препятствовать твоей любви со шведским солдатом.

Глаза Марты наполнились горячими, обильными слезами:

— Господин Глюк, какое счастье, что вы говорите мне об этом! Теперь я уверена, что ничего-ничего плохого не случится на войне с моим Йоханом! Отец видит нас там, где он сейчас! Он любит меня и сумеет сохранить в сражении моего мужа…

— Я тоже люблю тебя, девочка моя. Для тебя не секрет, что я никогда не был другом шведов, но сейчас я каждый день молюсь по крайней мере об одном из них. Более того, когда, по милосердию Божьему, Йохан Крузе вернется из похода, я благословляю тебя следовать за ним, как подобает добродетельной супруге и христианке, как следуют за войском многие солдатские жены. Это нелегкая и опасная доля, Марта. Более того, найдется множество пустословов и ханжей, которые в своей воинствующей глупости усомнятся в благопристойности моего решения и твоего пути. Боюсь, даже моя дорога супруга не поймет меня…

— И Бог с ней! — в сердцах воскликнула Марта. — Подумаешь, госпожа Христина не поймет! Ей самой не мешало бы почаще вспоминать, как сама она когда-то влюбилась в вас и последовала за вами… Ой, простите меня, отец мой! Кажется, я опять сболтнула лишнего.

Марта изобразила воплощенное раскаяние и сделала перед пастором настолько глубокий книксен, насколько позволяли ее гибкие колени. Но душа ее пела и рвалась в неизведанные дали. Она сама мечтала о таком пути — идти за своим любимым, превозмогая все лишения, сокрушая все преграды. Увидеть дальние страны и найти в конце этого пути свой скромный счастливый дом, в котором будут резвиться их дети и весело потрескивать в камине сосновые дрова. Пастор протянул тонкую жилистую руку и с улыбкой благословил девушку:

— Ты сильная, Марта, и в твоей груди бесстрашное сердце. Я отпускаю тебя в большой мир из нашего Мариенбурга, дочь моя. Иначе может случиться немыслимое.

— Что, отец мой? Скажите…

— Не проси меня, Марта. Я ни за что не расскажу тебе того, о чем предупреждал меня дух Самойла Скавронского. На устах моих — печать молчания, наложенная пришельцем из мира мертвых.

Глава 8ВОЗВРАЩЕНИЕ УППЛАНДСКИХ ДРАГУН

В тревожном ожидании вестей пролетел месяц, потянулся другой. Гарнизонные солдаты рассказывали, что ночами видели со стен отсветы дальних пожаров: это шел Шереметис. Беженцы продолжали прибывать в Мариенбург, и хозяева постоялых дворов, трактиров и просто предприимчивые горожане, сдававшие пришельцам комнату или угол, подсчитывали немалые прибыли. Работник пастора Янис, ездивший в дальнее село на именины к брату, возвратившись, рассказал, что встретил казаков Шереметиса. Услыхав об этом, госпожа пасторша от ужаса лишилась чувств, и все бросились к ней на помощь. Одна Марта с болезненным любопытством увязалась за Янисом, сконфуженно удалившимся на кухню.

— Дядюшка Янис, миленький, расскажите, какие они, эти московиты? — попросила она, в качестве поощрения налив латышу стакан шнапса. Янис не спеша выпил, удовлетворенно крякнул и принялся набивать крепким крестьянским табаком трубочку.

— Они не московиты, доченька, — степенно ответил он. — Можно сказать, твои земляки, из Малороссии. Старший из них называл город, откуда они родом, да я забыл его мудреное название. А какие они? Казаки, одно слово. Лошаденки под ними мохнатые, росточком невеликие, вроде наших, мужицких, только куда резвее. Четверо их было, молодые парни, здоровые, смеются, усищи длинные, что кисти на занавесях у нас в зале. Волосы у всех — в кружок, только у старшего башка сплошь бритая, а на маковке один клок оставлен. С пиками да с саблями, у каждого ружье длинное и пистолетов по паре, у старшего все в хитрой резьбе. Выехали они из леса, а мы как раз за стол садились. Грешным делом, жутковато было, когда этакие гости заявились.

— И что они? — с замирающим от любопытства и страха сердцем спросила Марта.

— Как что? Как водится у порядочных людей, когда выпить хочется? Слезли с седел да пожелали имениннику доброго здоровья…

— Они знали по-латышски? — изумилась Марта.

— Куда там! Пару слов, и то когда крепкое пиво язык развязало, а старший — ну, с десяток. С ними двое наших парней были, латыши, тоже верхами и с самопалами. Один из них по-московитски понимал, он и перетолмачил. А там — уселись все за стол, и мы, и казаки эти. Пива да браги благо хватило. Выпили они, потом песни свои завели: красиво так да ладно, я и не слыхал, чтоб так пели! Ты, верно, песни эти знаешь, доченька, а я ни слова не понял. Сначала весело так пели, а двое выскочили на двор — и давай коленца выгибать да колесом ходить. Молодухи наши с девками только губы распустили!

— Я знаю, это гопак называется. Мой отец так же танцевать умел, еще лучше умел! — похвалилась Марта, испытывая странную гордость за этих совсем незнакомых и чужих, но почему-то удивительно близких ее душе вражеских всадников.

— Потом выпили еще и грустную завели, — продолжал Янис. — Жалостливо так, будто бы душа на чужбине по родной земле плачет. Наши бабы и давай подвывать! А потом старший слово сказал, встали казаки, поклонились, нахлобучили свои бараньи шапки с хвостами — и по коням. Наши парни задержались, с народом они говорили. Здесь, в городе, остерегусь я, Марта, их слова повторять.

— Дядя Янис, миленький, ну расскажи, пожалуйста, а я тебе еще шнапса налью! — пустила в ход веский аргумент Марта.

— Налей! — охотно согласился работник, но, выпив, остался непреклонен:

— Все равно не скажу. Мне не страшно, я — бобыль, и жизнь прожил… Бестолково прожил. Но господина Глюка, отца нашего, подвести было бы мне по-свински. Только одно скажу тебе, доченька. Как те наши парни распрощались и казакам вдогонку пустились, шестеро мужиков наших, кто помоложе, вооружились да с ними пошли. И мой племянник Айвар — тоже.

Тут крепкий шнапс, видимо, ударил Янису в голову, и он, тряхнув головой, принялся выговаривать Марте:

— И то скажу, дочка, мало, что ли, хороших парней вокруг тебя вилось, словно мухи над медом! Нет чтобы за нашего, за латыша, выйти! Можно было и за литовца, либо за поляка, на худой конец! Нашла же себе шведа, который в дудку дудит. Стыд и срам, дочка, вот что я тебе скажу.

— Знаешь что, дядюшка Янис, — вспыхнув от обиды, выпалила Марта. — Пей лучше свой шнапс и не суди о вещах, в которых ничего не понимаешь! Иначе не прожил бы всю жизнь бобылем!

В ту ночь Марта долго не могла заснуть, думая о людской несправедливости и душевной слепоте. Как может любовь называться «латыш», «швед», «московит» или, к примеру, «турок»? Когда между женщиной и мужчиной волшебные существа со стрекозьими крылышками протягивают недоступную постороннему глазу золотую нить, не между сердцами ли тянется она? А сердца не у всех ли одинаковые, не знающие ни подданства, ни державы? И почему ей суждено ловить на себе укоризненные взгляды соседей и вчерашних подружек — только потому, что она полюбила шведского солдата? Не потому ли, что они просто завидуют чужому счастью? Зависть лицемерно рядится в одежды благочестия, говорил когда-то в одной из своих проповедей пастор Глюк.

Лишь перед рассветом она забылась тревожным сном, и ей вдруг пригрезились звуки фанфары Йохана, которая, казалось, не пела, а стонала, взывая о помощи… Марта проснулась со стоном и первые мгновения никак не могла понять, что происходит: она уже не спала, а труба все продолжала играть где-то невдалеке, хриплым и срывающимся голосом, словно из последних сил, выводя все тот же сигнал.

Это Йохан!! Он здесь! Он зовет ее!

Марта сорвалась с постели, путаясь в платье, схватила башмачки, бросила и, босая, рванулась прочь из дома на зов трубы.

— Одна, на улицу, ночью! Не смей! — крикнула, высунувшись из дверей своей спальни, госпожа Христина в ночном чепце и шлафроке.

— Подожди, Марта, не ходи без меня! — бросился следом за ней пастор Глюк. Он, кажется, вовсе не ложился спать в эту ночь…

…В час сладкого предутреннего сна город был взбудоражен звуками трубы. Хлопали ставни, высовывались заспанные головы, в вязаных колпаках или простоволосые, тревожные голоса спрашивали друг у друга, что случилось. Плутонг гарнизонных солдат, грохоча башмаками, спешил к воротам, с мушкетами на плечах и факелами в руках. Их свет не мог рассеять опустившийся на Мариенбург густой туман, но все же слабо освещал улицу. Марта поспешила следом за отрядом. Пастор Глюк догнал ее и, не говоря ни слова, накинул ей на плечи платок. Они пошли вместе.

Окованные железом створки городских ворот были распахнуты, пропуская отставших всадников в шведской форме, чьи измученные лошади плелись спотыкающимся шагом. На небольшом мощеном плацу перед кордегардией[12] было тесно от взмыленных коней и лихорадочно двигавшихся солдат. Полсотни знакомых драгун из оставившей город в ту памятную Янову ночь роты с усталой руганью отпускали подпруги, сжимавшие тяжело вздымавшиеся взмыленные конские бока, осторожно спускали с седла стонущих раненых или просто толпились, оживленно рассказывая что-то гарнизонным солдатам. Еще прежде, чем Марта отыскала жадными глазами серого коня Йохана и его знакомую фигуру, ей бросились в глаза разительные перемены, произошедшие в облике этих некогда блестящих воинов. Даже в призрачном свете едва занимавшейся зари было видно, что синие мундиры драгун поседели от дорожной пыли и были изорваны, на давно не чищенных ботфортах налипла засохшая болотная грязь, медные пряжки и кожаная амуниция утратили свой прежний блеск. Загорелые лица солдат осунулись и заросли недельной щетиной, длинные светлые волосы висели неопрятными космами. В их толпе то и дело попадались следы недавнего боя — неряшливо повязанная окровавленной тряпицей голова или замотанная рука, едва начавшая подсыхать ссадина на лице или заплывший багрово-фиолетовой опухолью от чьего-то крепкого удара глаз. И, самое главное, драгун было теперь раза в два меньше, чем еще совсем недавно. Не было видно ни пожилого капитана, ни премьер-лейтенанта, а командовал теперь, похоже, старый знакомец Хольмстрем, у которого была повязана грязным платком кисть левой руки.

Как и всякая влюбленная девушка, Марта верила, что всегда узнает любимого, какие бы страшные перемены ни произошли с ним. Узнает его лицо, его фигуру… Сейчас выделить Йохана из толпы драгун ей помогли только его серый конь, залепленный засохшей грязью по самую грудь, и поблекшая фанфара на боку. Он сидел в седле, непривычно ссутулившись и поникнув, опустив непокрытую голову, и лицо его, потемневшее от пыли, пороховой копоти и лишений, казалось постаревшим на десять, а быть может, на двадцать лет. Но это был ее Йохан, ее любовь, ее муж перед Богом и людьми. Марта хотела позвать любимого, закричать, но словно жестким сухим обручем сдавило горло, и из него вырвался только хриплый жалобный стон. Вытянув перед собой руки, она, не разбирая дороги, бросилась к Йохану через толпу сочувственно расступавшихся солдат. Словно почувствовав ее приближение, он вскинул голову, встрепенулся, стремительно соскочил с седла и распахнул ей навстречу объятия. Они прижались друг к другу, и так и стояли, безучастные ко всему и ко всем, видевшие только друг друга и свое счастье. Тогда Марта впервые почувствовала запах войны. Он исходил от его изорванного мундира и состоял из пороховой гари и едкой дорожной пыли, конского и мужского пота, запекшейся крови, а также еще чего-то неуловимого и от этого особенно жуткого — наверное, это был запах смерти…

Тяжелыми шагами смертельно уставшего человека подошел лейтенант Хольмстрем.

— Здравствуйте, фрекен… вернее, фру Марта. Йохан, можешь идти с женой. Свободен до полудня, не позже. Коня оставь.

Пастор Глюк, стоявший поблизости, негромко спросил лейтенанта:

— Герре Хольмстрем, где произошло сражение?

— У мызы Гуммельсгоф. Мы разбиты наголову, преподобный пастор, — горько ответил лейтенант. — Лифляндского корпуса больше не существует.

— Неужели генерал Шлиппенбах разгромлен? — в изумлении начал пастор, но лейтенант оборвал его:

— Шлиппенбах бежал с остатками кавалерии. Жалкий хвастун, думал растоптать московитов, как ватагу разбойников… А они — армия!! Наша проклятая ландмилиция, мужичье неотесанное, первыми не выдержали напора неприятеля! Абосский и Карельский полки разбежались, словно зайцы! И все рухнуло!!! От нашей пехоты едва сохранили строй две-три сотни людей, остальные перебиты, пленены или до сих пор бегают по полям и болотам. Это катастрофа, герре Глюк…

Хольмстрем обреченно махнул рукой в рассеченной краге и хотел было уйти, но преподобный Глюк с неожиданной силой удержал его за плечо:

— Значит, московиты вот-вот будут здесь. Помогите мне! Вы христианин и офицер, лейтенант… Скверный христианин и шведский офицер, но, как видно, не самый худший человек. Мы должны вывезти из города мирных обывателей, хотя бы женщин и детей!

— Поздно, пастор, — искренне вздохнул лейтенант. — Московиты уже пришли. Вокруг города рыскают казачьи разъезды, а с часу на час ждите в гости самого фельдмаршала Шереметиса. Мы несколько дней гнали коней, как сумасшедшие, чтобы успеть вперед него. Из города дороги нет. Вам остается только укрыться в подвалах от бомбардировки и уповать на надежность стен и крепостную артиллерию. Даст Бог, пересидим в осаде. Шлиппенбах распорядился усилить здешний гарнизон нашей ротой, а от нее не так уж мало осталось!.. Простите, появился комендант, мне надобно срочно переговорить с ним о делах, которые я не доверю вашим ушам.

Запыхавшийся майор фон Тиллау подоспел к воротам Мариенбурга в теплых домашних туфлях и ночном колпаке. Однако комендант успел натянуть мундир и прицепить тяжелую рапиру. Хольмстрем направился к нему, а пастор увлек за собой Йохана и Марту. В эту минуту ему вдруг показалось, что оба они — его дети. «Надо же, — изумился Эрнст Глюк. — Никогда не думал, что буду так рад видеть у себя в доме шведского солдата!»

Йохан и Марта шли, крепко обнявшись, и за всю дорогу не проронили ни слова. У дверей пасторского дома их встретил с фонарем в руке работник Янис, широкая физиономия которого расплылась в довольной ухмылке: неизвестно откуда, но старик уже узнал о поражении шведов и не скрывал радости. Пастору пришлось прикрикнуть на него:

— Янис, вскипяти несколько ведер воды и приготовь на кухне лохань для мытья! Живо!

Навстречу пришельцу с поля сражения высыпали полуодетые дочери пастора. Со смешанным выражение ужаса, любопытства и восхищения сестрички засыпали его вопросами. Госпожа Христина не могла воспрепятствовать возмутительному поведению девиц: она истерически рыдала в своей комнате, а над ней, всхлипывая, хлопотала горничная Гретхен. Как видно, весть о нашествии московитов уже разнеслась.

Йохан несколько ожил в присутствии стайки девушек, даже попытался принять прежнюю бравую стойку и впервые разлепил почерневшие запекшиеся губы:

— Милые фрекен, как я могу ответить, когда горло ссохлось от пыли? Умоляю, пива!!

Катарина проворно принесла пузатую кружку, и драгун жадно осушил ее залпом. Но затем, вместо того чтобы удовлетворить девичье любопытство, устало уселся в старое кожаное кресло прямо в прихожей, привычным жестом поставил палаш между колен, положил на эфес сцепленные в замок грязные руки, на них — тяжелую голову и моментально заснул.

— Ступайте, ступайте! — прогнала неуместно шумных подруг Марта. — Он, как видно, не спал несколько дней! Пускай хоть немного отдохнет, пока готовят ванну.

Когда Янис закончил греметь ведрами, лоханью и заслонкой печи и доложил, что «купание для этого драного шведского щенка готово», Марта осторожно разбудила Йохана. Он первым делом порывисто вскочил, ища глазами несуществующего коня, а рукой — повод, но потом устало и мечтательно улыбнулся:

— Теплая вода, какое это удовольствие! Последний месяц я купался исключительно в болотной жиже…

А потом серьезно посмотрел на Марту:

— Милая моя, крови не боишься? Я, как кобель после хорошей драки, — весь в отметинах…

Марта испуганно вскрикнула, но пастор сурово посмотрел на нее и послал в кладовку за чистыми тряпками и корпией. Из своего кабинета он принес небольшую бутыль темного стекла, содержавшую настоянный на целебных травах бальзам для промывания ран.

Когда Йохан снял потрепанный мундир, рассеченный в нескольких местах кожаный камзол и, не без помощи Марты и пастора, отодрал от тела густо испачканную запекшейся кровью грязную рубаху, Марта вновь вскрикнула и больно укусила себя за кулак, чтобы некстати не упасть без чувств. На правом предплечье Йохана темнел засохшей кровяной коркой глубокий продольный порез, грубо зашитый заскорузлой толстой ниткой. Пастор недовольно пожевал губами при виде этих следов незатейливой солдатской медицины и спросил по существу:

— Желтая сукровица точится? Лихорадка не прикинулась ли?

— Вроде нет… Засыхает понемножку.

— Вот и хорошо! Это оттого, что, по Божьей милости, на молодом теле все исцеляется легко. Марта, подай ножницы! Разрежем эти гордиевы узлы. Еще древнеримский врачеватель Галлен предписывал заложить заживающие поверхностные раны от меча корпией и крепко, но вольно забинтовать.

Марта мимоходом в тысячный раз изумилась глубине познаний своего воспитателя.

— Это след от сабли? — спросила она. — Любимый, тебе было очень больно?

— В горячке едва заметил, — стараясь не морщиться, пока пастор обихаживал его руку, ответил Йохан. — Память от одного московского драгуна. Они довольно скверные рубаки: как видно, их едва учили владеть клинком. Но силы им не занимать, и храбрости тоже! Молотят палашом, словно хороший батрак цепом на гумне, и ревут при этом, как бешеные медведи… Если только медведи бывают бешеные!

— Они великий народ и еще свершат великие дела, — назидательно заметил пастор.

— Они странный народ! — заметил Йохан. — В них словно поровну и худа, и добра. Я видел, как они безжалостно кололи багинетами[13] наших пехотинцев, которые уже бросили мушкеты и перестали сопротивляться… А один парень из Риги, рейтар, встретившийся нам по дороге — он угнал у казаков коня и сбежал из плена, — рассказывал иное. Едва прошла первая горячка, московиты принялись собирать раненых, не делая разницы между своими и нашими. И всякий хотел угостить шведа, словно дорогого гостя, кто табаком, кто водкой, кто сухарем…

— Ой, милый, а это чем тебя зацепило? — перебила его Марта, обнаружив на левом плече глубокую царапину, окруженную уже засохшими лоскутками рваной кожи. — Когда старый Янис поранился пилой и я его перевязывала, выглядело точно так же!

— Стрелой, — с достоинством пояснил Йохан. — Вскользь прошла.

— Стрелой?! — изумилась Марта. — Вот уж не думала, что московиты до сих пор пользуются луками!

— Не московиты. — Йохан зябко поежился от жуткого воспоминания. — Их союзники, какие-то воины-кочевники в островерхих меховых шапках и железных кольчугах, на низеньких и ужасно прытких лошадях. Я про таких раньше только в сказках слыхал! Они наскочили с ужасающим боевым кличем, больше похожим на вой бури, и выпустили в нас тучу стрел… Одной из них и был убит наш славный капитан, а многих парней переранило!

— Этот народ воителей обитает в пустынях Азии и называется «тартар», — назидательно пояснил пастор Глюк. — В «Александрии» Каллисфена рассказывается, что они носят такое имя потому, что их предки вышли из ворот подземного царства!

Марта испуганно вскрикнула, а Йохан только недовольно провел по заживающей царапине свежевымытой ладонью и пробурчал: «В таком случае кое-кого из них мы загнали обратно в эти ворота!»

— Конечно, эти россказни — следствие человеческого невежества и глупых страхов, — поспешил успокоить своих слушателей пастор. — Однако мир уже трепетал перед этими непобедимыми воинами и во времена разрушителя царств Чингисхана, и при Железном Хромце Тимуре… Боюсь, теперь пришла очередь нашего несчастного Мариенбурга. Спаси нас, Господь!

Йохану хотелось ответить, что стены Мариенбурга надежны, в арсенале собраны запасы пороха и ядер, которых хватило бы на целую армию, а припасов довольно, но он почему-то не нашел слов. Какая-то непонятная тревога, холодная, скользкая и отвратительная, словно гробовая змея, поселилась в душе молодого солдата после первого в его жизни настоящего сражения, и теперь он не мог больше безоговорочно верить во всепобеждающую мощь шведского оружия. Вместо этого он заговорил о сражении горячо и сбивчиво, давая выход боли, копившейся внутри него все эти дни. Он сам не знал, рассказывал ли он Марте, пастору, самому себе или всем сразу, но слова, помимо его воли, рвались наружу.

— Мы встретили авангард московитов в полутора милях за рекой Эмбах или около того. Шлиппенбах сразу повел нас вперед, мы сбили их с поля и даже взяли полдюжины орудий… Уже тогда нам надо было понять: что-то не так, московиты совсем другие, не похожи на тех, кто был под Нарвой! Как их офицеры дрались над пушками со шпагами в руках и пали до последнего, исколотые!.. Как они отходили — лицом к нам, огрызаясь на каждом шагу!.. А потом налетела их конница! Шереметис навалился всеми силами. Мы дрались… Когда были убиты капитан и премьер-лейтенант, нас, тех, кто остался от роты, повел Хольмстрем. Все было кончено так нелепо и так быстро!! Пехота побежала, артиллерия брошена! Шлиппенбах повернул коня и поскакал прочь. Как он бранился! Московские драгуны гнали нас до самого Пернова, пока их лошади не выбились из сил. Скверные у них лошади, на наше счастье… А потом каждую ночь нападали лифляндские мятежники, неуловимые, словно появлявшиеся из ниоткуда. В стычках с ними полегло почти столько же парней, сколько и в сражении!

Он замолчал и обреченно уронил голову на руки. Марта порывисто обняла его и прижала его голову к своей груди. Но слов впервые не было. Она всегда гордилась тем, что была дочерью солдата, а теперь и женой солдата — она носила это, словно самый высокий титул. В это утро она впервые поняла, что никогда не сможет примириться с тем миром, в котором жил ее отец и живет ее муж. Как тысячи людей, которые даже не знакомы между собой, могут убивать друг друга только потому, что какому-то из государей приглянулся принадлежащий соседу кусок земли? Даже такой прекрасной земли, как Ливония…

Марта думала об этом и потом, лежа рядом с вымытым и перевязанным чистыми тряпицами Йоханом на широкой кровати в спальне, которую пастор и его заплаканная супруга уступили молодоженам. Так и прошла ее первая брачная ночь, вернее — брачное утро: на чужой постели, в смятенных мыслях, посреди города, притихшего перед приближением беды.

А потом в дверь пасторского дома бесцеремонно заколотили тяжелые солдатские кулаки, и за окном заорал грубый голос:

— Йохан, подъем, бездельник проклятый! Лейтенант уже час как ждет тебя на стене!

Помогая вскочившему, как по команде, мужу застегивать пуговицы вычищенного горничной мундира, Марта оценила деликатность Хольмстрема, подарившего им лишний час призрачного покоя.

Они простились у порога, и Марта улыбалась тепло и обнадеживающе, как настоящая жена военного. Слез почему-то не было даже в душе — то ли потому, что новое поле битвы Йохана было в каких-нибудь пяти минутах скорого шага от ее дома, то ли потому, что такие расставания уже стали частью ее обыденности. А Йохан вдруг взял ее лицо в свои жесткие ладони, удивительно серьезно посмотрел ей в глаза и сказал:

— Ты оказалась настоящей женой воина, Марта. Такая, как ты, сможет сделать счастливым не только простого солдата, но, наверное, даже вождя, ведущего войско!

Не дожидаясь ответа, он повернулся и быстро зашагал следом за ожидавшим его драгуном. «Что это все прочат меня в жены вождям или королям? — недоуменно подумала Марта. — Пошутила однажды на свою голову! И не нужно мне никого, ни Карла Шведского, ни царя московского, на Артаксеркса! Никого-никого, кроме моего Йохана! Только бы он снова вернулся…»

И она все же заплакала запоздалыми слезами. Возвращаться в дом не хотелось, и Марта присела на лавочку под молодыми дубами, радуясь, что никто не нарушает ее уединения.

Где-то невдалеке заполошно стучали топоры. «Это наши разрушают мост через Алуксне», — догадалась Марта. А потом вдруг пронзительно запела тревогу фанфара Йохана и одна за другой раскатисто рявкнули крепостные пушки.

Подходили московиты.

Глава 9МОСКОВИТЫ ИДУТ!

Развернувшись лавой, башкирские и калмыцкие сотни ушли вперед, словно поглощая зеленые ливонские поля неутомимым бегом своих сильных низкорослых коней.

Казаки, издалека выделявшиеся синими жупанами и тонкими древками пик, обтекали серебрившееся вдалеке Алуксенское озеро, спешили оторваться от ордер-де-баталии[14] в набег. Генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев проводил буйных малороссов тяжелым взглядом. Он ценил их мужество и стремительность в бою, но недолюбливал за своеволие и непокорный нрав. Уже в этом году, сразу по Ерестферской виктории, наказной полковник миргородский Данилка Апостол слал предерзостные доносные письма гетману Ивашке Мазепе, а через оного — и великому государю, жалуясь на многие со стороны Бориса Петровича обиды и утеснения. А всего-то обид было, что фельдмаршал приказал жадным до военной добычи «черкасам», как называли в его войске украинских казаков, вернуть «в казну» часть трофеев и передать ему пленных шведских офицеров. Петр Алексеевич гневлив, лицеприятен, и гетман Ивашка, лис седой, у него в чести: излаял государь Бориса Петровича поносными словами, даром что и пожаловал за викторию фельдмаршальским чином и кавалером Андрея Первозванного. Жестка длань государева для слуг его наивернейших и прижимиста. Что проку в пустом титуле, коли войска и двадцати тысяч не наберется, и пушек наперечет, а сикурсу[15] на ливонские рубежи великий государь посылать не велел?! Изволь же, старый конь Бориска Шереметев, сам вспаши бранную ниву и не смей борозды испортить… Воюй всю ливонскую землю с горсткой полков своих, да не смей оконфузиться!

Мрачнее тучи от невеселых дум, Борис Петрович грузно и твердо сидел в седле. Смирный смышленый конь (норовистых фельдмаршал не жаловал), словно чувствуя мысли хозяина, ступал тихо, осторожно, чтобы не потревожить его. Следовавшие за фельдмаршалом офицеры вольно объехали его. Иные взъехали на пологий косогор, откуда открывался добрый вид на мариенбургскую фортецию, иные вскачь понеслись к своим полкам, в походном строю выкатывавшимся на равнину. Они знали, что Шереметев, разумный вождь, не станет сдерживать их понапрасну. Его властный голос прозвучит, когда будет нужно, а в малых делах командиры вольны.

Тяжелый шаг тысяч ног, обутых в грубые солдатские башмаки, отдавался глухим, но исполненным скрытой угрозы гулом. Полки шли скоро, ладно, внушительно. Недаром капитаны и поручики срывали на плацу голоса и разбивали кулаки о твердые мужицкие лбы, недаром сержанты и капралы исхитрялись, для верности учения привязывая к щиколоткам увальней-рекрутов пучки сена и соломы! Псковские, тверские, ярославские крестьянские парни вышли на ливонские поля отменными солдатами. Борис Петрович Шереметев веселел сердцем, глядя на своих трудяг-пехотинцев, мастеров-пушкарей, ухарей-драгун… Вложив в создание этого войска столько трудов и усилий, не жалея на его снаряжение и довольствие ни собственных средств, ни боярской чести своей, когда, унижаясь, просил из казны скудной выдачи, фельдмаршал любил своих «детушек», «ребятушек» — и берег, ежели это было возможно. Возможно было не всегда.

Предчувствуя баталию, полки приосанились, принарядились: на миру и смерть красна! Стволы фузей,[16] начищенные песком и толченым кирпичом, сверкали на солнце, и издали казалось, будто над солдатскими рядами мерно колышется некое свечение, и светозарный нимб мучеников уже венчает русые, льняные, рыжие головы… Потертые кожаные перевязи и портупеи умелые солдатские руки затерли мелом. Справа — патронная сума с полусотней зарядов, слева — широкий и плоский багинет с деревянной ручкой, почерневшей и отполированной от частого вставления в еще горячий после стрельбы ствол фузеи. Через плечо — рогожный ранец с нехитрым солдатским скарбом, а к нему почти у каждого приторочена пара-другая лыковых лаптей. Башмаки отпускались на год, и солдатики берегли казенную обувь. На бивуаках, словно возвращаясь к своим прежним, мирным крестьянским промыслам, вся армия дружно обдирала лыко и плела лапти. Не хватало и цветного сукна на кафтаны. В предписанной артикулом зеленой форме щеголяли разве что офицеры и сержанты, и они же одни имели жесткие треугольные шляпы. Цвет войска Шереметева был серым, сермяжным — унылым цветом грубошерстного, ручной выделки материала, из которого из века в век русские мужики шили свои зипуны. Стриженные в кружок солдатские головы покрывали круглые и плосковерхие войлочные карпусы,[17] а то и выцветшие островерхие шапки, неизменные еще со стрелецких времен. Лишь усердно «наяренные» медные пуговицы оживляли картину. Да еще солдатские глаза! Были ли они смышленые и серьезные, шалые и веселые или задумчивые и печальные — в них не было теперь той рабской безжизненности, что свойственна взгляду крепостных крестьян. Тяжела и опасна солдатская доля, но куда вольнее она доли пахотного холопа. Кто не мог свыкнуться с нею по робости души или телесной слабости, пропадал, угасая в казарме или погибая в бегстве.

Борис Петрович выпрямился в седле, привычным движением выдернул из ножен тяжелую шпагу немецкой работы и, не колебля клинка, долго салютовал подходящим войскам.

— С половины рядов направо вперед шеренги вздвой! — красивым зычным голосом подал приказ молодой полковник Вадбольский, полк которого проходил ближе всего к фельдмаршалу. Шереметев едва заметно улыбнулся: стремление честолюбивого офицера, люди которого в недавнем деле у Гумоловой мызы попятились перед шведами, покрасоваться перед начальством было понятно.

Серая колонна полка на мгновение замедлила шаг, шеренги раздались в длину и начали ловко перестраиваться с шести людей во фронте в трое. Петляя между полей и болот, узким фронтом идти было способнее.

— Отменно солдатушек муштруешь, Ян Владиславович, отменно! — Шереметев счел нужным сейчас похвалить полковника, которого после недавней баталии выбранил за ретираду. Выбранил справедливо и не стыдно, но Вадбольский, гоноровый поляк, вернее — сын поляка, перешедшего в московское подданство еще в Смоленскую войну, при покойном государе Алексее Михайловиче, затаил обиду. Борис Петрович дорожил верностью своих офицеров, и, ежели видел в проштрафившемся истинное рвение к службе, не скупился на утешительную похвалу.

Поощренный полковник довольно разгладил длинные усы и церемониально раскланялся, не сходя с седла. Дефилируя мимо фельдмаршала, капитаны, шедшие перед фронтом своих рот, и поручики, шедшие на флангах плутонгов, чеканно отдавали шпагами на караул. Простые солдаты приветствовали «батюшку Борис Петровича» радостными кликами. Шереметев был любим войсками: он старался щадить их кровь, не мучил полки бесцельными маневрами и в срок выдавал довольствие, если, конечно, было чем. Больше того, он понимал живую душу служивого бедолаги — и благодарное солдатское сердце платило ему сторицей.

В замке пехотных колонн шла полковая артиллерия. Усатые канониры хладнокровно покуривали свои глиняные трубочки, издали примеряясь цепким глазом мастеров к серым мариенбургскими стенам. Гнедые битюги ливонской породы играючи тащили зарядные ящики и трехфунтовые медные пушки, казавшиеся этим толстоногим и толстошеим силачам, привыкшим возить телеги с камнями, игрушечной ношей. Коней, взятых в окрестных селах, погоняли вооруженные охотники-добровольцы из местных чухонцев — здоровенные парни с соломенными волосами, медлительные с виду и неукротимо лютые в бою.

Борис Петрович приветливо кивнул чухонцам, по-мужицки стянувшим перед ним шапки. Весьма благорасположены здешние землепашцы к российскому войску, и много от них было помощи. Припасы отдают охотно, повинности — гужевую, шанцевую и иные — исполняют без принуждения. Многие по собственной воле пристали к полкам при своем оружии и конях. Эти немало помогают в разведке. Да и в недавней баталии при Гумоловой мызе чухонские охотники[18] стояли крепко, на зависть обратившим было тыл солдатским полкам Кропотова, Полуектова и Вадбольского. Кабы поболее войск было у Шереметева в Ливонии — весь край можно было бы привести к присяге Петру Алексеевичу, обложив оставшихся шведов и немцев долгой осадой в Риге и иных сильных фортециях.[19] Борис Петрович уже писал об этом прожекте великому государю, да тот, будучи, по обыкновению, зело пьян, лишь лаялся на это письмо матерно. Де, мол, не о государстве Российском радеет лукавый пес Бориска Шереметев, а себе ливонское наместничество выхлопотать хочет. Наместничество бы, впрочем, тоже не помешало…

Теперь же Ливонию не удержать: не ровен час подоспеет на сикурс битому Шлиппенбаху из Польши сам король Карл с великим войском! Против него не устоять. Не сегодня завтра пора поворачивать из Ливонии обратно на Русь, чтобы плодов виктории не лишиться и войско не потерять. Забрать с собой все, что можно забрать, — людей охочих здешних, и весь скот, и движимое добро всякое. А землю за собой придется зажечь, дабы неприятелю более не найти в краях здешних ни провианту, ни лошадей, ни крыши над головой. Тогда не сунется ретивый Карл в российские земли с северного хода.

Шереметев поймал испытующий взгляд проезжавшего мимо молодого чухонца-проводника и тяжело отвел глаза. Улыбнулось чухне ливонской красное солнышко свободы, да лишь край свой показало из-за безнадежных свинцовых туч. Большая обида выйдет землепашцам местным от государева войска при ретираде, как станут скотину угонять, запасы забирать и села жечь.

Однако разорить ливонские земли так, чтоб не скоро поднялись, необходимо! Иначе не видать над Карлом шведскими виктории. Потому и этот серый город с островерхими красночерепичными крышами, затаившийся за своими стенами посреди озера — Мариенбург, — уже обречен. Не сдастся на аккорд[20] — придется брать на шпагу. Обойти, оставить никак нельзя: артиллерийские магазины там огромные, пороха и зарядов запасено на целое войско. И хлеба запасено немало. Пригодится этот хлеб российскому войску, а шведам его более не едать!

Серые стены Мариенбурга вдруг окутались дымом орудийного залпа, мгновение спустя долетел раскатистый грохот. Осыпанные ядрами, казачьи сотни упруго отпрянули от берега и хладнокровно продолжили свой путь на недосягаемом для крепостной артиллерии расстоянии. Значит, депутации почтенных горожан с ключами на атласной подушке и коменданта, угрюмо протягивающего победителю шпагу эфесом вперед, ждать не приходится. Значит, Мариенбург будет взят на шпагу, тем хуже для города!

Фельдмаршал Шереметев властным движением подозвал кучку повсюду следовавших за ним расторопных генеральс— и флигель-адъютантов. Юные порученцы подъехали и замерли в ожидании, всем своим видом выражая готовность лететь с приказами своего начальника куда угодно — хоть в пекло, хоть в рай.

Борис Петрович ровным, несколько усталым голосом начал отдавать приказы. Он говорил размеренно, взвешенно, будто диктовал письмо.

— Авангарду разделиться. Полкам драгунским Федора Новикова и князя Ивана Львова обойти Алуксенское озеро с востока, Ефима же Гулица и черкасам полковника Чечеля — с запада. Замкнуть осаду и выставить крепкие пикеты, дабы и мышь не проскользнула. Кто же будет из города бежать, обывательского ли звания или из шведских воинских людей, всех имать вживе и чинить допрос, зачем и куда послан. Пошел!

— Ордер-де-баталии вставать вкруг озера бивуаком[21] и разбивать шатры. Наипаче беречься от пальбы из крепости. Чтоб от каждого солдатского полка было выслано по одной фузилерной роте в пикеты и одной полуроте в караул. Остальным два… нет, три часа спать. Потом всех во фрунт, а господ полковников в мою квартиру на совет. Пошел!

— Господину фельдцейхмейстеру.[22] Ставить полковую артиллерию против стен и попробовать их батальной пальбой. Авось страху на мещанство нагоним, выйдут сдаваться на аккорд. В бомбардирский обоз немедля слать ординарцев: пускай гонят нещадно, но гаубицам[23] и мортирам[24] и прочему осадному снаряду к рассвету надобно быть здесь и кидать в город бомбы! Пошел!

— Приказ каптенармусам.[25] Обозные телеги разгружать. Водочную порцию выдать сразу. Пекарям готовить опару и печь хлеб, а также ставить квас. К ужину во всех полках бить телков и варить убоину. Послать по селам за чухонскими бабами, чтоб шли в помощь нашим поварам. Пошел!

Адъютанты умчались, нахлестывая коней. Фельдмаршал спокойно следил за слаженным движением войск. Покорная воле одного человека, громада армии разворачивалась из походного порядка, подобно гигантской змее-удаву охватывая берега Алуксенского озера своими смертельными объятиями. Обозы, охраняемые верховыми драгунами, и стада скота, охраняемые сворами собак, еще только подтягивались, а среди бивуакирующих войск уже потянулись в небо прозрачные струйки дыма: артельные кошевары били кресалом над припасенным на дне ранцев сухим мхом, спеша разложить огонь под котлами и котелками. Полевая артиллерия вскачь выезжала на плоское возвышение на берегу, против разрушенного моста и главных ворот Мариенбурга, укрепленных пузатой башней. Справедливо полагая эту позицию самой опасной для города и потому лучше других пристрелянной крепостной артиллерией, пушечная прислуга работала споро. Отцепляли зарядные ящики, разворачивали свои легкие трехфунтовки медными жерлами в сторону неприятеля, под треск открывшейся со стен мушкетной пальбы бесстрашно бежали с деревянными ведрами к берегу набрать воды, топили в ней тяжелые банники с овчинными валиками на конце — прочищать стволы после выстрела от порохового нагара и затаившихся в глубине искр. Чухонцы-возницы проворно уводили выпряженных лошадей прочь, пока их не побило ядрами из крепости: своих коняг, даже взятых на московскую государеву службу, крестьянам было жаль.

Шереметев направил коня к артиллерии. Люди должны видеть его там, где разгорается бой, и тогда они не помедлят пойти в огонь по его приказу. Российские пушки лупили по стенам батальным огнем, едкий пороховой дым заволакивал все вокруг, и прислуга сновала в нем, словно в тумане. Канониры, сбросив кафтаны, работали в одних мужицких холщовых рубахах. Не только потому, что разгорячились боем, но и чтобы гарь не портила казенное сукно: новой выдачи от казны не дождешься! Лишь офицеры, гордо презирая опасность испачкать красный артиллерийский мундир и поймать неприятельское ядро, стояли среди дыма и пламени в полной форме, со шпагами в руках руководя стрельбой. Было видно, как ядра густо бьют в серокаменные стены города, вышибая из них мелкие брызги щебня. Большого урона могучей твердыне легкие полковые орудия нанести не могли. Однако Борис Петрович рассчитывал больше на грохот, чем на результат их пальбы. Авось изменит храбрость разленившемуся от спокойной сытой жизни шведскому гарнизону, авось разжалобят слезы перепуганных баб да ребятишек сердце коменданта. Авось сами сдадутся, не будет нужды идти приступом, лить кровь понапрасну. Слишком часто приходилось ему воевать вот так — на авось, без должного числа орудий, без сикурсу от государя, без должной казны…

По-стариковски кряхтя, фельдмаршал слез с коня. Колени занемели и разгибались с противным костным скрипом. Седой денщик, имевший счастливое умение незаметно оказываться рядом, когда в нем была нужда, подал прочную суковатую палку. Шереметев с облегчением оперся на нее. Как-никак пятьдесят годков походил по жизни, и, сколько ни бодрись, старость не за горами. Некогда стройный красавец-сотник государева Стремянного полка, которому нипочем было сутками не покидать седла, поспешая к дальнему воеводе по царскому делу, с течением безжалостных лет обрюзг лицом и начал жиреть телом. Ноги обидно ломила какая-то подлая хворь, будто злая крыса грызшая суставы. Только в плечах да в руках осталась прежняя мощь! По сию пору Борис Петрович мог со шпагой выйти во фронт, когда его полки сходились с супостатом на багинетах и сила ломила силу. Рубился он еще по-молодому, даже ленивая старая кровь бурно вскипала, проснувшись. Увертливости и прыти на больных-то ногах недоставало, однако не фельдмаршальское это дело — волчком вертеться да зайцем скакать! Господа офицеры и верные солдатушки стеной встанут одесную и ошуюю,[26] не дадут врагу достать его в бок, а того, кто перед ним, Борис Петрович и сам уложит. Славную старость послал Господь: не в бедной вотчине своей на печи паутиной зарастать, мух давить, а войско в поле водить, на государевом деле. Смерти Шереметев в последнее время совсем не боялся. На все воля Божья!

Фельдмаршал прошелся между орудий, наблюдая за работой пушкарей. Артиллерийское дело было знакомо ему с недорослых лет. Заметил молодого ражего канонира, сгоряча загонявшего картуз с порохом в зев пушки мокрым банником, и побранил его:

— Эй, малый, ты что творишь? Гляди, промочишь порох-то, пропадет заряд! Пороха, чай, денег стоят. Ты банник обороти, не ленись, и пробойником толкай. Не учили тебя, дурака, что ли? Подпоручик, а ты чего зевал?

Подскочил опомнившийся молоденький офицерик, сгоряча смазал проштрафившегося пушкаря по зубам, вырвал у него банник и сам стал уплотнять заряд в стволе сработанным на обратной стороне древка деревянным пробойником.

— Твоя служба не в том, чтоб солдата по рылу стучать и самому взамен его за пушку вставать, — строго выговорил ему Борис Петрович. — Неук у тебя в прислуге. Твой недогляд! Учить солдата надобно и водить его. Вот твоя офицерская государева служба!

Шведы палили со стен из орудий часто, но пока не особенно точно. Ядра с противным чавкающим звуком падали перед российской батареей недолетами и прыгали, рикошетируя от земли, словно смертоносные чугунные мячики. Шереметев и, наверное, любой из его артиллерийских офицеров не сомневался: как только неприятельские пушкари пристреляются, они начнут палить бомбами. В крепостях обычно хватает и гаубиц, способных метать эти страшные разрывные снаряды. Полковая же мелкокалиберная артиллерия способна бить только ядрами или картечью, в настоящих условиях вовсе бесполезными.

Со звонким треском лопнула первая шведская бомба, наполнив воздух леденящим кровь коротким взвизгом осколков. Один из них упал прямо к носкам шереметевских сапог. Фельдмаршал презрительно отшвырнул дымящийся кусок металла концом своей палки. Денщик Порфирич, погодок Бориса Петровича, смолоду служивший при нем, назидательно заворчал над ухом:

— Ты б, боярин, пригнул выю прегордую! Не ровен час — прилетит свейское ядро, снесет тебе башку. Схоронился бы!

— Сам ступай, схоронись, — отмахнулся Шереметев.

— Обиду говоришь, Борис Петрович, — набычился денщик. — С каких пор подле твоей головы я свою берег?

— Меня угробят — тебе какая печаль? К бабе в деревню поедешь! — усмехнулся фельдмаршал. — А тебя угробят — кто ж мне щи варить станет и ботфорты чистить?

Шведские наводчики, кажется, нащупали батарею. Бомбы стали ложиться все ближе, раздались стоны и крики первых раненых. Чухонцы-носильщики были наготове и не особенно бережно волокли окровавленных артиллеристов прочь с позиции, туда, где подле колодца в предмостной слободке воинский лекарь и его помощники расстелили кожаные одеяла и готовили свои зловещего вида инструменты. В ремесле медикуса всегда нужно много воды, и на огне уже кипел огромный медный котел, там же прокаливались ножи и пилы для ампутаций.

Еще одна бомба лопнула совсем рядом. Капрал, возившийся с иглой-протравником, пробивая прямо против запала картуз с порохом в стволе ближнего орудия, вдруг молча запрокинулся навзничь с большой дымящейся дырой в груди. Черная кровь потоком хлынула у него изо рта, голова бессильно откинулась, и солдатский ангел смерти унес немудрящую душу служивого прямо на небеса. Борис Петрович с усилием склонил скрипучие колени в скрипучих ботфортах и жесткими пальцами закрыл мертвые глаза капрала.

— Упокой, Господи, душу раба твоего… Как звали-то его?

— Гришкой.

— Упокой душу убиенного за веру, царя и отечество Григория!

Фельдмаршал поднялся, опираясь на свою палку. Полковая артиллерия более не могла свершить ничего. Мариенбург был готов драться, и драться жестоко.

— Господа офицеры, командуйте «на передки»! — с неохотой приказал он. — Уводить надобно пушки, пока много народу из прислуги не полегло. Ретирады[27] не трубить! Хрен им с редькой, и свейской их псице-матери, а не ретирада!!

Артиллерия свернулась с позиции так же ловко, как и выехала на нее. Слава богу, с дюжину, не более, было побито пушкарей и ни одного офицера. Канонир — умелец, мастер войны, он ценится втрое, впятеро дороже драгуна, а простого фрунтового пехотинца — и вдесятеро дороже!

Отойдя под косогор, Шереметев велел звать начальника артиллерии. Тот не замедлил явиться — сам был на батарее, тонкое сукно мундира подернуло черным налетом пороховой копоти.

— Господин фельдцейхмейстер, свейские воинские люди за стенами сидят крепко, не по зубам нашим пушкам стены-то эти, — начал Шереметев. — Приступом сейчас идти нельзя. Тьму народа положим. Надобно прямо против ворот артиллерийский шанец[28] насыпать, высотою со стены или более. Оттуда начнем бомбы в город кидать, сверху. Как дома обывательские запылают, так гарнизон свейский и прослабит. А мы тут — приступом! Сдадутся… Как думаешь?

— Как Бог свят сдадутся, господин фельдмаршал! — На чумазом лице артиллерийского офицера восхищенно сверкнули белые зубы. — Прикажете для работы чухну из окрестных сел собрать с лопатами да тачками, да с прочей снастью?

— Собери. Драгун князя Никиты Мещерского возьми, чтоб по селам проехали. Однако обид никому не чинить, насилу гнать только тех, кто упрется. Всех кормить наравне с нашими солдатами и водки по чарке. От всех пехотных полков чтоб в шанцевый наряд слали по три роты на день, я распоряжусь. И поторопись! Как смеркнется, твои люди уже должны копать. Дерзай, чадо!

Глава 10МАРИЕНБУРГ В ОСАДЕ

Грохот крепостных орудий, всю ночь без устали паливших в темноту, не помешал Марте заснуть и даже неплохо выспаться. Девушка обнаружила, что если положить голову левым ухом на одну подушку и крепко прижать к правому уху другую, орудийные залпы будут ничуть не страшнее раскатов летнего грома. Грозы она никогда не боялась! Похоже, теперь Марта не боялась и войны, она слишком презирала ее, чтобы бояться. Отцовская ли кровь вдруг проснулась и бурно побежала по ее жилам, или ее саму Господь наделил при рождении этим дерзким пренебрежением к опасности? Но, встретив в столовой сбившихся у подножия распятия в дрожащий от страха комок пасторшу и двух ее младших дочерей, Марта вдруг сказала почти высокомерно:

— Чего это вы, собственно, перепугались? Ничего страшного пока вовсе нет! Думаю, госпожа Христина, что ваше место сейчас подле супруга, который молится в соборе о нашем спасении… И подле вашего старшего сына, который, какого бы я мнения ни была о нем, помогает отцу! А я поспешу к своему супругу на стену. Нужно отнести ему завтрак, он, наверное, так проголодался в бою, мой Йохан!

Высокомерная пасторша, у которой от слез некрасиво распухли и покраснели нос и губы, впервые не посмела одернуть дерзкую воспитанницу. Кажется, она даже посмотрела на Марту с оттенком уважения.

На кухне подружка Катарина, которая тоже всхлипывала от страха, но успела нащипать за ночь целую коробку корпии, рассказала, что в ратуше уже устроен гошпиталь, и городской врач обратился к горожанкам с просьбой о помощи в уходе за ранеными. Раненых, к счастью, пока только двое или трое, но ожидается много больше!

— Вот сейчас соберусь с духом и пойду! — решительно заявила Катарина, а потом жалобно зарыдала: — Если только дойду и по дороге со мной не приключится обморок… Эти проклятые пушки грохотали всю ночь, я глаз не сомкнула, у меня просто голова раскалывается!

Марта напоила бедную толстушку водой и ласково погладила по голове:

— Ступай-ка лучше спать, сестричка! Твою корпию в ратушу отнесу я, на обратном пути. Я поделюсь с тобой одним секретом: положи голову между подушками и представляй, что это гроза гремит за окошком! Мигом заснешь. Ты еще успеешь показать всем, что ты самая храбрая! А сейчас прости, мне нужно пойти накормить своего Йохана.

— Он такой милый и такой храбрый, твой Йохан. — Катарина подняла на Марту заплаканные глаза. — И почти совсем не грубый, как другие солдаты. О, как бы я хотела, чтобы красавчик-лейтенант Хольмстрем смотрел на меня хоть вполовину так нежно! А он, мерзавец, только однажды спьяну шлепнул меня по заду на рынке и сказал… Сказал: «Хороша кобылка!»

Марта невольно засмеялась:

— А ты что же?

Катарина зарыдала пуще прежнего:

— Я в ответ стукнула его корзинкой и убежала! А тебе, тебе так повезло с мужем! Помнишь, когда отец читал нам про Эсфирь и Артаксеркса, ты сказала, что хотела бы стать женой царя…

— Так, еще одно слово о жене короля, и я сама поколочу тебя! — вспыхнула Марта. — У меня есть мой муж, и не нужно никаких царей, никаких королей! А ну, марш спать!!

Отправив неуместно памятливую подругу спать, Марта сварила несколько яиц, добавила круг хлеба, кувшин молока… А потом подумала немного и стала складывать в большую корзину, с которой обычно ходила за покупками, всю провизию, которая нашлась в доме. Ведь товарищи Йохана, наверное, тоже проголодались! Когда еще комендант догадается поставить их на довольствие!

Когда Марта вышла из дома, орудийная пальба почти прекратилась, и только изредка одиноко бухала пушка — в крепости или за стенами. Жены гарнизонных солдат, нагруженные торбами и корзинками со съестным, спешили на стены. Девушка пошла с ними.

Подле стены какой-то незнакомый драгун с закопченным лицом вдруг улыбнулся Марте, как старой знакомой:

— Ага, Марта Крузе! Забирайся-ка прямиком по этой лестнице на парапет: там твой Йохан, подле лейтенанта и здешнего коменданта.

Наградив солдата изрядным куском колбасы и краюхой хлеба, Марта засеменила вверх по узким каменным ступеням. Сколько раз она поднималась вот так, чтобы посмотреть закатной порой со стены на розовеющие дали и подумать о своем, сокровенном, в мирной тишине. Как изменились теперь старые, покрытые седым мхом стены Мариенбурга! Как многолюдно было на них от серых и синих мундиров, как тесно от бочонков с порохом, плетеных корзин с ядрами, составленных пирамидами мушкетов и протазанов![29] Каким необычным, но пьянящим, словно вино, казался запах пороха!

Лейтенант Хольмстрем и комендант фон Тиллау стояли напротив бойницы и с озабоченным видом рассматривали что-то вне крепости в зрительные трубы. Йохан, картинно опершись локтем на парапет, стоял в соседней бойнице и тоже смотрел за стену, но невооруженным глазом.

Марта бросилась к нему и, предупреждая возможное недовольство мужа, сразу залила его потоком непрекращающихся слов — извечная женская уловка, чтобы избежать выговора.

— Йохан, милый мой, ты, наверное, голоден! Смотри, я принесла тебе покушать, ведь вас же еще не покормили, правда? И не вздумай говорить мне, что я не должна была приходить, иначе я на тебя обижусь, и всерьез! Кстати, позови своих товарищей, еды здесь хватит на несколько человек. О, герре Хольмстрем, как я рада вас видеть! Угощайтесь, пожалуйста! Вот, возьмите пирожки, они, правда, вчерашние, зато с очень вкусной начинкой! А вы, герре фон Тиллау, извольте не тянуться за колбасой: у вас есть собственная жена, пускай она и приносит вам завтрак!

Йохан уступил под этим очаровательным натиском и только церемонно поцеловал Марте руку. Неожиданно точно так же поступил и лейтенант Хольмстрем, а потом пристально посмотрел на Марту, и в его глазах она впервые не увидела похоти.

— Вы очень добрая и очень хорошая, фрекен… тьфу ты, фру Марта! Я и не знал, что женщины бывают такими.

— Да, мы такие, а вы теперь будете знать! — кокетливо фыркнула Марта, чтобы скрыть неловкость.

Выглянуть в бойницу, впрочем, девушке удалось только на несколько секунд: Йохан нежно, но твердо взял ее руками за плечи и усадил на облезлый гарнизонный барабан, который, похоже, теперь тоже находился в его ведении.

— Московиты почти перестали стрелять, но все же тебе не стоит искушать судьбу, — сказал он. — Предоставь мужчинам смотреть в лицо неприятелю.

— Ладно, если ты так хочешь, милый, — легко согласилась Марта. — Только тогда объясни мне, непонятливой, что это за серый вал вырос за ночь перед мостом… Вернее, перед тем местом, где когда-то был мост.

Йохан озабоченно захрустел луковицей.

— Вот это самое поганое, Марта, — ответил он с набитым ртом. — Московиты, похоже, возводят осадный редут прямо против наших ворот, чтобы их артиллерия могла бить оттуда по городу. Всю ночь они работали под защитой темноты, мы слышали шум земляных работ и крики команды. Комендант велел палить наудачу — ядрами и даже картечью. Не уверен, что вслепую мы смогли причинить им заметный урон, а с рассветом они свернули работы и увели своих землекопов отдыхать.

— Прости, Йохан, но насколько велика опасность? Для нас всех и для тебя?

— Не будем торопить события, Марта. С рассветом наши бомбардиры пристрелялись по московскому окопу. Разрушить его нашим двадцати пушкам не под силу, но он еще недостаточно высок, и сегодня ночью их саперам предстоит работать под огнем. Посмотрим, сколько они выдержат, когда одного за другим начнет рвать на куски! Передай пастору Глюку, пускай молится так, как не молился никогда! С помощью его святых молитв мы, наверное, удержим город! И еще об одном умоляю тебя, моя милая: никогда больше не залезай на стену! Это очень опасно, недавно одному из наших здесь размозжило голову ядром. Когда будешь приходить ко мне, стой внизу, вместе с другими солдатскими женами. Кто-нибудь обязательно передаст мне, что ты пришла, и я спущусь к тебе, когда командиры меня отпустят.

Он говорил это очень спокойно и даже обыденно, и, несмотря на жутковатый смысл его слов, каждое из них наполняло Марту спокойной уверенностью. Прощаясь, она не только жарко поцеловала его губы, но и бережно — серые глаза и лоб с налипшими твердыми частичками сгоревшего пороха.

— Ты стал совсем другим с нашей первой встречи, мой прекрасный воин. Не обижайся на меня, но, кажется, ты повзрослел. Таким ты нравишься мне еще больше! Да хранит тебя Бог и моя Любовь!

Йохан ничего не сказал и только проводил ее, бережно придерживая под локоть, до лестницы. Ему хотелось обдумать очень многое, принять, наконец, самое важное решение в жизни — проклятая война звала за собой и не оставляла часа!

Проходя мимо каменной кордегардии близ ворот, Марта была привлечена неожиданной суматохой. Несколько горожан и солдатских жен маленькой встревоженной толпой теснились, освобождая место полудюжине гарнизонных солдат, строившихся в шеренгу с угрюмыми лицами и мушкетами на изготовку. Ими командовал неприятного вида драгунский офицерик, прыщавый и востроносый мальчишка, кажется, прапорщик Вульф, как когда-то представлял его Марте Йохан. Удивительно, но солдаты строились напротив стены, лицом к ней, как будто собирались стрелять в ее серую кладку. Движимая тревожным любопытством, Марта протиснулась среди зевак и с ужасом увидела, что подле стены, опершись друг на друга плечами, стояли двое окровавленных, страшно избитых людей в одежде латышских крестьян. Хотя распухшие от побоев лица несчастных делали их похожими друг на друга, девушка догадалась, что один из них был совсем молодым парнем, а второй — уже пожилым человеком. И этот второй был их старый слуга Янис, добряк и ворчун дядюшка Янис, который так любил побалагурить с Мартой и пропустить от ее щедрот стаканчик шнапса.

— По законам осадного положения и приказом господина коменданта, — дребезжащим механическим голосом выводил офицер, — батрак Янис Калнини и его племянник Айвар Калнини, мятежник, пробравшийся в город из стана московитов, злоумышлявшие подорвать ворота и впустить неприятеля…

Недослушав, Марта поняла продолжение фразы: совершенно ясно, к чему можно приговорить по законам осадного положения невинного человека, случайно попавшего под подозрение к озлобленным и напуганным военным. Оттолкнув кого-то, случайно оказавшегося у нее на пути, Марта бросилась к офицеру и мертвой хваткой вцепилась в эфес его палаша, не давая ему подать роковую команду к залпу.

— Господин офицер, пожалуйста, остановите это безумие! — закричала она. — Я знаю этого человека много лет, он служит в доме преподобного пастора Глюка! Он честный человек, он не мог сделать ничего подобного! Наверное, произошла страшная ошибка… Пускай соберется магистратский суд! Позовите пастора Глюка! Позовите лейтенанта Хольмстрема…

Юнец-офицер грубо и пренебрежительно сжал запястье Марты узкой ладонью в кожаной краге и с силой оторвал ее руку от своей.

— Лейтенант Хольмстрем сам отдал мне приказ расстрелять негодяев, фрекен! — сказал он, сморщив брезгливую гримасу. — Олаф, убрать эту женщину!

Дюжий капрал бесцеремонно обхватил Марту за талию руками и поволок в сторону. Она упиралась изо всех сил, словно веря, что пока она здесь, казнь не может произойти. Девушка еще успела услышать, как старый Янис, со свистом выплюнув сгусток крови, громко и отчетливо сказал ей:

— Марта, спасибо, дочка! Пускай преподобный Глюк помолится о наших душах.

А второй, молодой, вдруг звонко выкрикнул:

— Мы все равно выгоним немецких баронов и шведских кровопийц! Московский царь при…

Обрывая его на полуслове, вразнобой грохнули солдатские мушкеты. Капрал выпустил Марту: держать ее больше не имело смысла. Накрепко зажмурившись, чтобы не видеть страшного, она бросилась прочь от стены, зажимая уши руками, как будто в них застряло эхо расстрельного залпа…

Глава 11ПЛАМЯ НАД КРЫШАМИ

Вторая ночь осады не принесла защитникам Мариенбурга счастливого для них перелома. Лишь только опустилась мгла, и за стены донеслось дружное шарканье тысяч лопат, крепостная артиллерия ударила бомбами и картечью по пристрелянному еще с утра шанцу московитов. Однако он был достаточно высок, чтобы предоставлять землекопам какое-никакое укрытие от неприятельского огня. За ночь на шанце выбило до полусотни людей, но работа не остановилась. Переплывшие Алуксне беглецы из московского стана, бывшие дворовые немецких помещиков, доносили, что был час, когда толпа латышских рабочих смутилась под огнем и была готова удариться в бегство. Однако московские солдаты, работавшие плечом к плечу с ними, удержали «чухонцев» — кого собственным примером, кого шуткой, а кого — и силой. К тому же по крепости начала бить тяжелая осадная артиллерия Шереметиса, заставлявшая ее защитников все чаще прятать головы за зубцами.

За несколько дней земляной вал, возводимый московитами, вырос почти вровень с крепостными стенами. И тогда с него ударили пушки, посылая на беззащитные улицы Мариенбурга смерть и разрушение. Марте казалось, что под градом разрывных снарядов любимый город застонал, словно живое существо. Проломы зияли в островерхих черепичных крышах, словно черные раны. Лизавшие стропила языки пламени были подобны струйкам крови. Команды добровольцев не поспевали тушить пожары и вытаскивать из-под развалин еще живых людей и трупы. Страшно и странно было слышать в толпе горожан, укрывавшихся от обстрела в мощных стенах собора, годами знакомые имена убитых и искалеченных:

— А знаете ли, что торговца сукном, почтенного герра Мейера, зашибло без малого насмерть балкой, когда в его лавку угодила бомба, и он второй день лежит без памяти в гошпитале?

— Какой ужас! А вы слыхали, что жену булочника герра Ренгейта разорвало пополам ядром, когда она вышла из подвала позвать свою кошку?

— Боже милосердный! А вы видели…

И так без конца. Пять, семь, десять дней. Дни слились для Марты в сплошную реку огня, крови, смерти и страдания. Еще не оправившись от потрясения после увиденного у стены расстрела, она вместе с Катариной и другими горожанками пошла ухаживать за ранеными. В лазарет, помещавшийся в подвале ратуши под крепкими каменными сводами, где раньше хранился городской архив, постоянно приносили изувеченных жертв бомбардировки. Это были и солдаты со стен города, но все больше — простые обыватели или беженцы. Они в самом кошмарном сне не могли представить себе, что придется лежать, истекая кровью, на старых матрасах, а то и на грудах ветхих рукописей при свете тусклого масляного фонаря, и часами исходить от мучительной боли, и ждать, когда у лекаря достанет времени осмотреть раны! Душераздирающие стоны и жалобный плач невинных людей делали атмосферу в гошпитале еще более невыносимой. Солдаты, пока хватало сил, старались подавлять крики боли, но как можно было потребовать этого от женщин, детей или мирных обывателей? Постоянный вой боли действовал на Марту гораздо более удручающе, чем вид страшных ран и раздробленных конечностей.

Бедняжка Катарина, нежная и впечатлительная девушка, превзошла сама себя, проработав в этом аду часа два. После этого ее вынесли в глубоком обмороке, и больше она не возвращалась, предпочитая рыдать и молиться в соборе с матерью и сестрами. Марта держалась уже много дней, вызывая у сгорбленного трудом и безнадежностью городского врача Йозефа Илела и молодого военного лекаря сдержанную похвалу. Перевязывала, накладывала шины, подносила к запекшимся губам раненого кружку с водой, как могла, облегчала страдания знакомых и незнакомых людей. Пастора Глюка она видела часто: священника постоянно звали скрасить последние минуты умирающих и напутствовать их перед лицом вечности. Они почти не разговаривали, потому что у каждого было довольно своих обязанностей. Но по долгому взгляду, который преподобный Эрнст Глюк порой обращал в ее сторону поверх воскового профиля покойника, она видела, что воспитатель и названый отец не только гордится ею, но и пребывает в изумлении и глубоком раздумье.

— Среди стенаний и скрежета зубовного ты словно ангел, сошедший в ад, — улучив мгновение, сказал преподобный Глюк Марте, когда она, получив несколько часов на сон, устраивалась подле семейства Глюк на полу собора.

— Не надо, отец, — попросила она, уже проваливаясь в тяжелый сон. — Я просто грешная Марта, несчастная дочь солдата Скавронского и жена солдата Крузе… И у меня уже совсем нет сил пройти свой путь.

— Ты сама не знаешь своих сил, дочь моя! Твой путь теряется во мгле, но, кажется, я начинаю верить в одно недавнее предсказание…

Марта была слишком измучена физически и морально, чтобы дослушать. Она провалилась в тяжелый сон, таивший в себе кошмарные видения.

Ее духовному взору предстало мрачное подземелье, едва освещаемое дрожащим пламенем факелов, и бледный отрок с длинным изможденным лицом, закованный в ржавые цепи. Они были такими тяжелыми, что едва не ломали его истонченные запястья, когда он простирал к ней призрачные руки.

— Смилуйся надо мною! — молил отрок, и по его впалым щекам катились скудные слезы. — Помилосердствуй ради младых лет моих и спасения христианской души твоей! Не лишай меня жизни, на дав оправдаться перед батюшкой! Христом-Богом клянусь, не замышлял я зла на дитя твое, государыня…

«Какая государыня? — изумилась Марта, в своем затейливом сне оглядываясь по сторонам. — Здесь никого, кроме нас двоих». Ей было жалко незнакомого юношу, и она уже думала, чем помочь ему, как вдруг ощутила на своих плечах прохладную тяжесть затканного серебром парчового платья, падавшего на грязный пол темницы роскошными тяжелыми складками. Стан ее обвивала красная муаровая лента, закрепленная усыпанным алмазами орденом дивной красоты, а в высокой прическе была сверкающая диадема. Это ее, королеву, императрицу, молил о пощаде бедный узник.

Вдруг из мрака между нею и бедным отроком выступил человек гигантского роста в простом сером камзоле. Руки его были длинны, куда длиннее, чем у обычного мужчины, и невероятно жилисты, а голова кругла и коротко острижена. На скуластом, нервно подергивавшемся лице топорщились короткие и жесткие усы. Глаза его пылали, словно два карбункула, и в их неукротимом и гневном взгляде было столько мощи и угрозы, столько величия и власти, что Марта поняла: это не просто человек, а, быть может, и не человек вовсе!

— Я тебя до себя из грязи поднял, царицей над великой державой сделал, — загремел, словно раскаты военной грозы, голос ужасной силы. — Жалость и сомнение оставь, совесть забудь! Сие есть не сын мой, сие — злодей и клятвопреступник. Повинен смерти! Повелевай!

Рука сама собой поднялась в повелительном жесте, и две зловещие квадратные фигуры без лиц шагнули к обреченному. Леденящий душу предсмертный крик рванулся под своды каземата…

…Душераздирающий крик Марты рванулся под готические своды собора. Она проснулась, словно одержимая вскочила на ноги и, не переставая кричать отчаянно и пронзительно, бросилась вон из собора, наступая на лежавших и сидевших на полу людей. Кажется, Эрнст Глюк-младший попытался остановить ее, но она просто снесла его в своем безумном порыве. Марта бежала по объятым пламенем и заваленным обломками улицам, с растрепавшимися спутанными волосами, в окровавленном платье, в котором она ухаживала за ранеными, среди свиста обрушившихся на город бомб и грохота взрывов. Ее главным, почти бессознательным стремлением было оказаться хоть на мгновение рядом с Йоханом — единственным человеком, который мог понять и защитить ее — и будь что будет!

Марта очнулась, лежа у него на груди. Они сидели на парапете стены, прислонившись к серым холодным камням, и он нежно гладил ее по волосам грязной рукой.

— Все хорошо, моя девочка! — ласково говорил он. — Мы снова рядом, а ведь я так скучал по тебе все эти дни! Думал, ты больше не придешь: мне рассказали про расстрел этих бедолаг и про тебя… Думал, ты не простишь нам, шведам!

— Милый, — пролепетала Марта, — ты не швед, ты — мой милый. Зачем ты сам не приходил ко мне?

— Прости, любимая, служба. Трубач всегда нужен командиру. В гарнизоне трубачей несколько, но все уже старики, и легкие у них как прохудившийся мех: пищат, а не играют! — Йохан позволил себе весело улыбнуться. — Ты же знаешь, я в своем деле мастер. Слышала, наверное, мою фанфару даже среди этого грохота?

— Конечно. И знала, что пока ты играешь — ты жив. Теперь ведь мы больше не расстанемся, ты не отпустишь меня?

Йохан посмотрел на Марту серьезно и решительно.

— Подожди меня совсем немножко, — попросил он, вставая. Лавируя между пригнувшимися в обнимку со своими мушкетами солдатами, по парапету приближался лейтенант Хольмстрем. Он так исхудал и почернел от копоти, что Марта едва смогла узнать его.

— Герре лейтенант… Ханс! — обратился к нему Йохан. — Я хочу просить тебя о том, о чем, наверное, в славном Уппландском полку никогда не просил своего офицера ни один солдат. Потому прошу тебя не как моего командира, а как друга. Позволь Марте остаться рядом со мной в те несколько дней или часов, которые мы еще сможем продержаться. Ты сам видишь, в каком ужасном состоянии бедная девочка! Мы должны быть вместе с нею, когда все кончится.

Хольмстрем задумчиво провел рукой по лицу — остались светлые полосы.

— Хорошо, Йохан, — быстро согласился он. — Только найди ей уголок поукромнее, где бы она не мешала нашим мушкетерам и канонирам. Почему нет? Многие жены этих серых гарнизонных вояк уже пришли к своим мужьям, вся кордегардия набита. Чем хуже жены славных уппландских драгун?! Они не хуже, а лучше, особенно фру Марта!! А я, со своей стороны, обещаю, что если тебя, Йохан, убьют первым, я позабочусь о фру Марте, пока московиты не перевалят за стены.

— Я не хочу к московитам, — жалобно заплакала Марта, как маленькая девочка, прижимаясь к закопченному мундиру своего мужа. — Они злые и жестокие! Лучше застрели меня, Йохан, чем отдавать им.

— Бедная моя Марта, московиты могут убить своими бомбами хоть сотню беззащитных женщин, но не посмеют изнасиловать ни одну! — горько засмеялся Йохан. — Их полководец Шереметис без всякой пощады вешает своих солдат, обесчестивших ливонских поселянок. Как же зло надсмеялась над нами война! Одиннадцать чертовых дней мы защищаем этот злополучный город, и с каждым днем его жители страдают все сильнее… А придут московиты, и ваши страдания прекратятся!

— Вся наша жизнь есть искупительное страдание за крестные муки Спасителя, — торжественно произнес над Мартой знакомый голос. Пастор Глюк! Здесь, на стене. В полубессознательном состоянии Марта подумала, что он, верно, бросился следом за нею, когда она выбежала из собора, но она летела так стремительно, что даже Глюку, жилистому и длинноногому, было не угнаться за ней.

Усталые грязные солдаты, многие из которых были наспех перевязаны окровавленными тряпками, со всех сторон потянулись к мариенбургскому пастору, прося благословения или умоляя об исповеди. Однако он, словно не замечая их, возложил ладони на голову Марте и изрек:

— Предаю тебя уготованной тебе судьбе, дочь моя!

Потом помолчал немного и, обводя взором истомленные лица защитников города, добавил:

— А над вашими душами, несчастные, да смилуется Бог! И над тобой, Йохан Крузе…

Глава 12ПОСЛЕДНИЙ ЧАС МАРИЕНБУРГА

В эту ночь, одиннадцатую ночь осады Мариенбурга и свою вторую ночь с Йоханом, Марта впервые за все эти дни спала спокойно и даже счастливо. Лейтенант Хольмстрем был так любезен, что отпустил ее мужа до самого рассвета, и они устроились в кордегардии на деревянных нарах, укрываясь солдатским плащом, среди десятков таких же солдатских семей. Марте было очень сладко и слегка грустно засыпать на надежном плече любимого, просыпаться, гладить его по свалявшимся волосам и засыпать вновь. Она была уверена, что, сколько бы времени ни отвела им судьба — один ли день или многие годы, — они больше никогда не расстанутся. Словно не желая нарушать хрупкий покой любви, артиллерия, и осадная, и крепостная, в эту ночь палила лениво, как будто нехотя.

Засыпая, Марта в полузабытьи слушала тоскливую и протяжную солдатскую песню, которую выводил десяток грубых охрипших мужских голосов. Борясь с усталостью, драгуны, стоявшие на стене в ночной смене, пели:

Руки не мыть, не мыть и пить,

Фифаллерала-лерала-лерала!

Потому что нам кровь не отмыть,

Фифаллерала-лерала-лерала!

Ты налей нам, хозяйка, скорее налей,

Фифаллерала-лерала-лерала!

Принимай-ка гостей и налей нам скорей,

Фифаллерала-лерала-лерала!

Ты налей нам пивка, поскорее пивка,

Фифаллерала-лерала-лерала!

Потому что на сердце солдатском тоска,

Фифаллерала-лерала-лерала!

Эта песня была ее последней колыбельной, надгробной колыбельной погибающего Мариенбурга…

Наутро Йохан принес им умыться в деревянном ведре, они наскоро выпили горького ячменного кофе, сваренного на разведенном в очаге кордегардии огне, и вместе поднялись на стену. Марте казалось, что она никогда не была так счастлива в своей коротенькой жизни. Счастье это даже не было лишено маленького триумфа женского честолюбия, когда она ловила на себе восхищенные и уважительные взгляды товарищей Йохана.

Правда, попавшийся навстречу давешний прыщавый прапорщик Вульф попытался было визгливо крикнуть: «Крузе, немедля убрать с позиции девку!» Но Йохан, вопреки субординации, сгреб противного юнца за отвороты мундира, ощутимо встряхнул под хохот окружающих солдат и тихо, но внятно пообещал:

— Не заткнешься, я тебя самого уберу со стены — прямо вниз! Ни одна живая душа в гарнизоне о тебе не пожалеет.

Похоже, власть офицеров теперь зависела в Мариенбурге только от их авторитета.

Даже всегда важный, самодовольный и толстый комендант фон Тиллау за эти дни сник, осунулся и во всем слушался предельно корректных, но твердых советов лейтенанта Хольмстрема, выглядевших скорее как приказы. Хольмстрем, пожалуй, был единственным офицером на стене, который еще знал, что делать.

Но сегодня и он выглядел мрачным и подавленным.

— Московиты всю ночь строили плоты и осадные лестницы, даже разобрали для этого домишки в предмостной слободе, — озабоченно поведал он. — Сегодня пойдут приступом, это точно.

— Так это замечательно! — оживился Йохан. — Если мы сумеем отбиться, возможно, Шереметис снимет осаду.

— Только сумеем ли мы отбиться? Люди с ног валятся от усталости, а руки у них трясутся так, что часа не проходит, чтоб кто-то не уронил мушкет со стены! — Хольмстрем оглянулся по сторонам и предусмотрительно понизил голос: — Йохан, будь все время подле меня и держи наготове свою дудку. Если я увижу, что нам не устоять, скомандую тебе трубить «отбой» и вызов на переговоры. Глядишь, удастся сдать крепость на аккорд. Марта, надеюсь, тебе не надо объяснять, что такое «капитуляция на аккорд»?

Марта серьезно посмотрела в глаза лейтенанту:

— Нет, но неплохо было бы объяснить, Ханс, — со вчерашнего дня она называла его по имени и на «ты», как друга, — что будет по этой капитуляции с жителями Мариенбурга?

Хольмстрем неуверенно отвел глаза:

— Как обычно в таких случаях, Марта. Либо уйдете с гарнизоном в Ригу, если нас, конечно, выпустят, либо останетесь в своих домах под московитами. Имущество плакало и в том, и в другом случае. Но на жизнь и личную неприкосновенность можно надеяться. Все зависит от того, станет ли Шереметис говорить с нами…

Московская артиллерия ответила за Шереметиса громовым залпом, ударившим не по городу, а по стене. Вековые твердыни Мариенбурга содрогнулись от удара, вокруг истошно запели осколки, рикошетируя от камня и впиваясь в живые тела, все заволокло выедающим глаза дымом разрывов. Марта завизжала от ужаса, прижав ладони к ушам, и, наверное, сорвалась бы со стены, если бы Йохан не подхватил ее и не прижал к каменному парапету, прикрыв своим телом.

— Западная батарея, гранатой заряжай! — заорал кто-то хриплым и отчаянным голосом. — Мушкетеры к бойницам!

Марта скорее догадалась, чем узнала, что это Хольмстрем. Она лежала и слушала всем телом дрожь камней любимого Мариенбурга, принимавших удары врага.

— Лежи здесь, девочка моя, и не вздумай вставать! — ласково, но твердо приказал Йохан и, вскочив, бросился на свой пост. Марта на четвереньках подползла к бойнице и, сжавшись в комок, укрылась за зубцом. Поначалу было очень жутко, не столько от страха за свою жизнь, сколько от того, что она еще никогда не оказывалась в самом сердце сражения. Потом девушка понемногу успокоилась (насколько, конечно, можно успокоиться, полуоглохнув от пальбы и глотая слезы от дыма) и начала осматриваться по сторонам. Артиллерия Мариенбурга палила ответным огнем, не жалея снарядов: благо их в избытке поставляли бездонные и неуязвимые для московских бомб погреба местного арсенала. После каждого выстрела артиллеристы всеми силами наваливались на лафеты своих бомбард,[30] чтобы их, несмотря на подложенные деревянные и каменные «башмаки», не отбросило с позиции отдачей. Гарнизонные мушкетеры и синие уппландские драгуны ждали своего часа, спрятав головы за парапетом и шепча в усы то ли проклятия, то ли молитвы, то ли и то и другое — вперемешку. Одному артиллеристу осколком бомбы, словно ножом, срезало верхнюю половину головы вместе со шляпой, и он грянулся на боевой ход,[31] обливаясь кровью. Еще прежде, чем Марта успела вскрикнуть от ужаса, товарищи убитого бесцеремонно спихнули его еще трепещущее тело вниз, а черную жуткую лужу засыпали из ушата песком, чтоб в ней не скользили ноги.

Сквозь рев канонады в крепость внезапно долетели хрипатые звуки московских труб и захлебывающаяся дробь барабанов. Йохан вдруг оказался рядом и положил Марте руку на плечо. Он нашел мгновение проведать любимую, но даже не попытался услать ее прочь со стены. Почему-то присутствие Марты на стене не вызывало ни раздражения, ни даже вполне понятного страха за ее жизнь у большинства окружающих мужчин в мундирах. Они смотрели на нее, как будто она была частью этой огненной стихии, и ей было невдомек почему.

Военная музыка московитов надрывалась изо всех сил.

— Это они называют «атака»? — презрительно усмехнулся Йохан. — Если нас не угробят, а возьмут в плен, надо будет на досуге дать пару уроков их трубачам… Марта, милая, я побежал! Не высовывайся, ради бога!

— Конечно, любимый! Будь спокоен и береги себя!

Не высовываться? Как бы не так! Раз уж Богу или судьбе было угодно поместить Марту посреди сражения, она не пропустит ни одной картины этого ужасного, отвратительного, но такого завораживающего своей необузданной грубой мощью зрелища. Осторожно выглянув между зубцами, Марта с любопытством принялась наблюдать за движением на противоположном берегу Алуксне. Знакомые с детства просторы были теперь закрыты уродливо высившимся во весь свой гигантский рост земляным редутом московитов, верхушка которого тонула в дыму артиллерийской пальбы. Обтекая редут справа и слева, к озеру бежали тысячи казавшихся одинаковыми серых фигурок, посверкивавших стволами ружей и жалами багинетов. Дружно, словно муравьи, они быстро тащили к воде огромные плоты из почерневших от времени бревен, весла и связанные из длинных жердей осадные лестницы. В передних рядах трепыхались несколько больших полотнищ знамен, оживлявших эту серую толпу своим нарядным многоцветием.

Плоты плюхнулись в воду, и московские солдаты гурьбой полезли на них, подсаживая друг друга. Весла ударили по воде. Несмотря на гулкую трескотню, которую подняли вокруг крепостные мушкетеры, Марте казалось, что через пространство до нее доносится размеренный гул густых мужских голосов, выдыхающих в такт работе мускулов:

— И-ух!.. И-ух!.. И-ух!..

Крепостные пушки ненадолго замолчали: артиллеристы лихорадочно меняли прицел, поднимали лафеты, чтобы встретить неприятеля посреди озерной глади ураганом картечи. Со стен били только мушкеты, за дальностью расстояния собиравшие в рядах штурмующих небогатую жатву, но поддерживавшие дух обороняющихся своей пальбой. Московская артиллерия, наоборот, усилила огонь, чтобы поддержать свой десант. Марта видела, как разрывом бомбы со стены смело целую шведскую пушку с ее прислугой, и только рассыпавшиеся ядра остались сиротливо и жутко лежать на пустой площадке.

Лейтенант Хольмстрем, бесстрашно поднявшись во весь рост, взмахнул тускло сверкнувшим палашом, что-то закричал. Его жест с зеркальной точностью повторил комендант фон Тиллау. Крепостные пушки хлестнули безжалостным дождем крупной картечи по неуклюже двигавшимся посреди блестящей равнины озера плотам с московской пехотой. Свинцовые пули величиной с грецкий орех, легко пробивавшие стальную кирасу, попадая в плотно скопившихся на плотах солдат, прошивали навылет по нескольку человек. Угодив в руку или в ногу, картечина часто отрывала конечность начисто или же причиняла такие страшные раздробленные раны, что спасти человека могла только быстрая ампутация. Убитые московиты падали в заалевшую от крови воду безмолвными, раненые — с воплями, стонами, проклятиями или призывами о помощи. Тем, кто еще мог из последних сил держаться на поверхности, их товарищи с плотов протягивали весла или приклады ружей, вытаскивали обратно и бросали на заливаемые водой доски настила — больше они не могли сделать для них ничего. Плоты окутались пороховой дымкой ответных ружейных залпов. Те из русских, кто сумел сохранить порох на полках фузей сухим, наудачу палили по стенам. Весла, выпущенные павшими гребцами, тотчас подхватывали новые сильные руки, и плоты продолжали свой кровавый путь к берегу.

Высокий офицер, перепоясанный трехцветным шарфом, первым спрыгнул с плота и со знаменем в руках по грудь в воде пошел к берегу среди шлепающихся вокруг пуль. За ним спрыгнули удалые командиры со шпагами наголо, а затем хлынула волна серых кафтанов, ощеренных боевым кличем усатых лиц, отточенных багинетов. Осадные лестницы несли на плечах. Плоты с малыми командами и ранеными тотчас отплывали обратно за сикурсом десанту. Шведские пушки больше не могли достать неприятеля: он подошел слишком близко. Зато гарнизонные мушкетеры и уппландские драгуны осыпали московитов градом пуль и метали со стен ручные гранаты. Раненых, падавших в воду, рвавшаяся к берегу толпа десантников походя, не замечая, не желая того, затаптывала в ил.

Марта с ужасом поняла — самоотверженного, исступленного стремления этих людей было не остановить. Их мужицкая храбрость была совсем иной, чем у шведского солдата, искавшего славы, или у поляка, искавшего чести. Московит бросался вперед, осенив себя крестным знамением, закусив в зубах нательный крестик, и шел широкой грудью пахаря на свинец потому, что идет полк, идут рота и плутонг, идут приятели по солдатской артели-капральству, с которым вместе бедовали на царевой службе. Потому, что попы обещали рай «положившим живот за веру, царя и отечество». Потому что бог весть, где родная деревенька, куда никогда не вернешься, и старые родители, которых никогда больше не увидишь. Мертвый же больше не будет месить грязь в походах с подведенным от голода брюхом и замерзать, кутаясь в подбитую ветром епанчу,[32] на зимних бивуаках. «Барабанная шкура» капрал больше не выбьет мертвому зубов, и «живодер» ротный не велит сечь мертвого розгами и не облает его ни «хамской мордой», ни «скотиной». Не лучше ли такой жизни красная смерть, когда чувствуешь в плечах силу, в сердце — огонь, когда слева, справа с победным ревом прут вперед друзья-товарищи, а ротный, размахивая шпагой, зовет: «Вперед, соколики! За мной, братцы, благодетели!»

— Все кончено, герре комендант! — крикнул лейтенант Хольмстрем, словно прочитав мысли Марты. — Дальше только капитуляция или смерть!

— Сдаемся! Передать всем: прекратить пальбу! — не колебался майор фон Тиллау. — Крузе, трубите отбой! Герре лейтенант, белый флаг!

Хольмстрем замахал в бойницу большой грязной белой тряпкой, возможно, специально приготовленной для этого случая. Но Йохан смотрел на накатывавшихся на стену московитов, словно завороженный, и рука его легла не на фанфару, а на эфес палаша. Марта бросилась к нему и схватила за плечи:

— Что ты, милый? Труби скорее!

Он посмотрел на нее полубезумным взором и со злостью прохрипел:

— К черту все! Если сдадимся, меня разлучат с тобой… Лучше пусть убивают!

Марта умоляюще заглянула ему в глаза:

— Йохан, миленький, труби, пожалуйста! Пожалей моих названых сестричек, пожалей маленьких детей, пожалей мой бедный город! Не ради нас… Ради Бога!

Йохан энергично встряхнул головой, словно отгоняя тяжелое сонное видение, и почти грубо оттолкнул ее:

— Пусти меня тогда! Сам все знаю!

Поднес к губам фанфару, затем снова опустил ее, сухо закашлялся, выгоняя из легких пороховой дым, и наконец затрубил. Печальные и призывные звуки отбоя поплыли над Мариенбургом, заставляя ружья его защитников замолкать одно за другим. Шведские бойцы оборачивали на голос трубы опаленные боем лица, и на одних читалось явное облегчение, на других — растерянность и страх, на третьих — досада и ярость.

Марта больше всего боялась, что охваченных боевым порывом московитов будет уже не остановить, но лезть на стены по хрупким лестницам навстречу выстрелам и ударам защитников им тоже явно не очень хотелось. Ряды штурмующих перешли на шаг, а затем и вовсе остановились. Надсадно затрубил в ответ солдатский рожок. Высокий офицер, командовавший десантом, передав знамя ближайшему субалтерну, выступил вперед и смело направился к стене в сопровождении продолжавшего дудеть что-то невообразимое мальчишки-трубача.

— Кто знает по-московски? — с нотками паники в голосе спросил комендант. — Кто-нибудь здесь сможет перевести, что он скажет, или посылать за пастором Глюком?! О Спаситель, если эти дикари не станут ждать — все пропало!!

— Думаю, я справлюсь, господин фон Тиллау! — Марта вдруг выступила вперед, словно неведомая сила подтолкнула ее в спину. — Я ведь понимаю по-малороссийски и по-польски, как-нибудь объяснюсь!

— Ладно, фрау Крузе, за неимением лучшего, давайте! — согласился комендант, жутко довольный, что можно было разделить ответственность за переговоры с кем-нибудь, хоть с беззащитной женщиной. — А ну-ка залезайте в бойницу, чтоб вас было получше видно и слышно!

— Тогда говорить будешь из-за моей спины! — отрезал Йохан. — Вдруг кто-нибудь из московитов сгоряча решит пальнуть?

Он забрался в пространство между зубцами и протянул Марте руку. Лейтенант Хольмстрем подсадил девушку, но весьма целомудренно — за талию. За спиной у них столпились комендант и жидкая кучка младших офицеров.

— Фрау Крузе, заранее приготовьте знакомые вам слова, — назидательно поучал снизу фон Тиллау. — Помните, я намерен сдать ключи от крепости только самому Шереметису! Очень важно, чтобы все войска нашего гарнизона были выпущены церемониальным маршем, а московские варвары должны салютовать нам воинской музыкой, фрунтом и своими знаменами. Ни в коем случае не забудьте: наш доблестный гарнизон настаивает на праве уйти при полном вооружении и с пулей во рту! О, это очень важно, фрау, — пуля во рту!..

— Идите вы к черту с вашей пулей! — раздраженно одернул коменданта Хольмстрем. — Марта, скажи им: пускай сохранят жизнь и свободу всем и выпустят из города тех, кто хочет уйти. Иначе мы будем драться до конца!

Марта слабо слушала и первого, и второго. Она с болезненным интересом рассматривала подходившего неприятельского офицера. Стройный и статный, в строгом зеленом кафтане с красными обшлагами рукавов и золотым позументом, перепоясанный красивым трехцветным шарфом и с длинной шпагой на боку, он вовсе не казался диким варваром. Шляпу он, видимо, потерял в пылу сражения, и ветер шевелил длинные волосы, обрамлявшие открытое молодое лицо, мужественности которому придавали густые светлые усы. Коренастый горнист, шедший за ним, был совсем еще юн — лет пятнадцати, не больше, имел забавную круглую курносую физиономию, и все таращил вверх свои серые глаза: отчего это вместо коменданта между зубцами их дожидается шведский братуха-трубач, а из-за спины его выглядывает девушка?

— Мариенбург, открывай ворота, сдавайся на аккорд! — зычно крикнул русский офицер, избавляя Марту от неловкости самой обращаться к нему.

— Прежде пообещайте, что не причините никому в городе зла! — выпалила она в ответ, от волнения мешая украинские, польские и немногие известные ей русские слова. — Что вы больше никого не убьете и не раните, никого не задержите в плену! И что всякий, кто хочет уйти — уйдет!

Офицер на мгновение замялся. Вероятно, он не ожидал услышать условия побежденного города из женских уст.

— Кто вы, дитя? От чьего имени говорите? — спросил он вдруг на чистом польском языке.

Марта жутко обрадовалась, услышав из уст неприятеля отцовскую речь. «Он поляк! Теперь с нами точно все-все будет хорошо, любимый!» — радостно шепнула она на ухо Йохану и даже восторженно чмокнула его в щеку.

— Я Марта Скавронская, жена трубача Йохана Крузе, воспитанница преподобного пастора Глюка! — радостно выпалила она, не забыв впустить в свой голос кокетливые женские нотки. — Меня попросил говорить комендант, господин фон Тиллау и, заочно, все жители нашего несчастного городка. Именем заступницы всех страждущих Пресвятой Божьей Матери мы умоляем пана офицера о милосердии! А пан, прошу прощения, поляк?

— Я полковник русской службы Вадбольский, пани Марта! — галантно поклонился московит, оказавшийся не совсем московитом. — Заступничество Девы Марии да пребудет с вами!

Полковник поклонился еще раз, и на этом благородный рыцарь, беседовавший с молодой женщиной, вновь уступил место жестокому, непреклонному победителю:

— Фельдмаршал Шереметев уполномочил меня сказать: если откроете ворота, всякий волен уйти из города, куда вздумается, или остаться при своих хозяйствах. Но прежде пускай обывательство во главе с бургомистром выходит на поле перед воротами и становится там, имея каждый при себе золотую казну, дабы быть учтенными и подвергнутыми контрибуции согласно званию и имуществу своему. Прочего же добра не тронем и обиды никому чинить не станем, в том фельдмаршал слово дает! Но кого из мещан застанем в домах — станем брать в полон без разбору. Всех шведов, целых и раненых, пропустим до Риги под должным конвоем, ежели добром положат оружие и под наивеличайшим страхом не тронут запасов пороха из богатого арсенала здешнего. Солдатам должно на первом шаге за воротами слагать оружие, иначе станем бить смертью. Коменданту иметь шпагу в левой руке, эфесом вперед, офицерам — в ножнах. Фельдмаршал сам решит, как поступить со шпагами. Пани Марта, переведите наши условия коменданту, который боится говорить со мной лично. Скажите, что у него пять минут, чтобы принять их. Иначе мы возьмем город на шпагу, и тогда каждая невинная смерть будет на его совести!

— Похоже, этот офицер — достойный человек, — вдруг сказал Марте Йохан. — Я не понял почти ни слова из того, что он сказал, кроме: «пани Марта», но, видно, ангел-хранитель подсказывает мне, что ему можно верить!

— Теперь остается убедить в этом всех остальных! — печально ответила Марта и, опираясь на его руку, легко спрыгнула из бойницы.

Выслушав сбивчивый рассказ девушки об условиях московского полководца, комендант фон Тиллау налился кровью по самые брови и попытался было гневно взреветь:

— Это унижение чести армии Его Величества короля Карла! Я не могу согласиться на выход гарнизона без салютации музыкой и пули во рту! Мне, честному слуге шведской короны, нести шпагу эфесом вперед к неотесанному главарю этих темных варваров?!

Однако другие офицеры гарнизона были куда менее настроены оскорбляться:

— Условия приемлемые, герре комендант, — сказал за всех лейтенант Хольмстрем. — Надо сдаваться во имя спасения людей. Досаднее всего, что московиты прознали о целых горах пороха, сложенных в здешнем арсенале, и поставили их сохранность условием нашей сдачи… Эх я осел, эх я дурак!! Надо было еще на днях послать солдат залить его водой, перемешать с песком… Теперь не успеть, и выпалят этим порохом московские пушки прямо в грудь армии Его Величества Карла! Сейчас мы не можем сделать более ничего. Капитулируем!

Не дожидаясь решения коменданта, Марта вихрем взлетела в бойницу:

— Мы сдаемся, пан полковник! — закричала она. — Прошу вас, дайте время людям собраться здесь из убежищ и вынести раненых!

— Непременно! — охотно согласился Вадбольский. — Гарнизон должен помочь выносить увечных. Открывайте ворота и выходите без страха, пока не выйдет последний человек. Пускай ваш трубач станет на воротной башне и протрубит тогда отбой — мы войдем!

Марта механически, словно лишенная души телесная оболочка, перевела слова полковника и только тогда горько разрыдалась, прижавшись лицом к горькому от дыма мундиру Йохана:

— Вот я и отдала наш город на милость завоевателей, мой любимый! Вот я и отдала наше счастье в руки врага… Только бы они разрешили нам с тобой уйти вместе!

Йохан утешительно положил руку на ее растрепанную головку, но не сказал ничего.

Глава 13ГОРЕ ТЕБЕ, ГРАД КРЕПКИЙ!

Печальная процессия мариенбургских жителей, покидавших разрушенный и обреченный на разграбление город, растянулась ненадолго. Казалось, всем хотелось поскорее вырваться из царившей в стенах атмосферы смерти, боли и безнадежности, словно открытое пространство за воротами сулило им избавление. Впереди, стараясь придать своему одутловатому лицу высокомерное выражение, шагал комендант. Шпагу он все-таки оставил в ножнах, как и горсточка следовавших за ним офицеров гарнизона. Остатки уппландских драгун предоставили серым гарнизонным служакам таскать раненых и помогать жителям, а сами построились в два довольно ровных плутонга, которыми предводительствовал лейтенант Хольмстрем, угрюмый, но спокойный. Свои палаши и мушкеты гордые кавалеристы предпочли переломать или спрятать собственными руками, чем отдавать победителям, и выходили из ворот безоружными. Гарнизонные солдаты с угрюмой бранью швыряли ружья и шпаги к ногам выстроившегося при выходе московского караула. Обыватели плелись следом, сбившись в плотную пыльно-многоцветную массу, исходившую страхом и надеждой. Упитанный бургомистр в запорошенных щебенкой кудрявом парике и парадном камзоле держал на атласной подушке тяжелые, старинной ковки ключи от мариенбургских ворот — древний, как война, знак, которым город изъявлял покорность победителю. Рядом шествовал прямой и непреклонный пастор Глюк, несший под мышкой свое главное сокровище — завернутую в одеяло книгу славянского Евангелия. Госпожа пасторша, которую вели под руки сын и старшая дочь, закрывала лицо холеными ладонями, чтобы не видеть грубых физиономий русских солдат, а две младшие дочки робко жались за ее спиной. Шарканье ног заглушало жалобный плач детей и тяжелые вздохи стариков. Раненые, которых несли на сколоченных наспех носилках, теперь стонали тише, предчувствуя облегчение: московиты уже приготовили для них плот, а на той стороне озера военные лекари победителей готовились пользовать их наравне со своими солдатами. Поговаривали, что сам Шереметис велел проследить за оказанием помощи горожанам.

Марта и Йохан, стоявшие на засыпанном осколками боевом ходе стены над воротами, казалось, принимали этот печальный и трагический парад. За все время они не сказали между собой ни слова, и только крепко-накрепко держались за руки. Марте казалось, что стоит разорвать это сцепление пальцев, и их разлуку будет уже не предотвратить. Но надо только держаться за руки, и тогда ничего не случится, и они с любимым вместе пойдут по дороге, именуемой «жизнь», до самого конца.

— Кажется, все! — проговорил, наконец, Йохан. — Прошли последние. Пора подавать сигнал. Зажми ушки, моя милая, чтобы я не оглушил тебя этой иерихонской трубой, от звуков которой падет Мариенбург…

Он невесело засмеялся. Марта с заметным усилием заставила себя выпустить его руку и прижала ушки пальцами. Кажется, сила духа совсем оставила ее, и девушка чувствовала себя совершенно несчастной и изможденной. Скорбные звуки последнего сигнала шведской военной трубы поплыли над увитыми дымами пожаров крышами Мариенбурга, над берегами острова, покрытыми спешно строившимися для вступления в покоренную твердыню неприятельскими войсками, над качавшей мертвецов и десантные плоты московитов гладью озера. Прощаясь навсегда со своим домом, Марта плакала тихими, безутешными слезами. Плача, она оперлась на плечо Йохана, который перестал играть, и спустилась вместе с ним по отвесным ступенькам лестницы. Им, простому драгунскому трубачу и его молодой жене, судьба судила стать последними защитниками Мариенбурга, покинувшими его стены.

— Погоди, Марта, кто это? — Йохан вдруг резко обернулся. — Здесь еще есть наши!

Марта оглянулась в изумлении. Их дверей кордегардии выскочили две фигуры в потемневшей от пороховой копоти шведской форме. Впереди бежал неприятный носатый мальчишка-прапорщик Вульф, тот самый, который недавно командовал расстрелом бедолаг-латышей. В одной руке он держал пылающий факел, в другом — обнаженный палаш. С ним был пожилой, но бравый артиллерист из крепостного гарнизона, кажется, штык-юнкер[33] Готшлих, с двумя зажженными факелами. Йохан решительно преградил им путь.

— Не иначе, господа, что вы решились подорвать пороховой погреб арсенала?! — гневно выкрикнул он.

— С дороги, Крузе! — безумно вращая почти вышедшими из орбит глазами, заорал прапорщик Вольф. — Сейчас все здесь взлетит на воздух!! Мариенбург уйдет в Вальгаллу во вспышке всепожирающего огня и заберет с собой этих отвратительных дикарей московитов! Они получат смерть, а не город! Смерть, а не порох!

Юнец-офицерик попытался оттолкнуть Йохана:

— Отойди, жалкий трус! За мной, Готшлих, взорвем здесь все во имя славного короля Карла Двенадцатого!

Но Йохан оказался сильнее: он вырвал у Вульфа факел, бросил его на землю и яростно растоптал пламя ботфортом:

— И не думай, чокнутый недоносок! Не бывать этому! От взрыва погибнут невинные люди, жители этого доброго города, которые и так претерпели немало бед во имя шведской короны! Убирайся за ворота, Вульф, пока я не доложил лейтенанту и он не оторвал тебе пустую башку!

Но тут произошло неожиданное.

— Умри, проклятый изменник!!! — завопил прапорщик и замахнулся на Йохана палашом. Марта в ужасе завизжала и ватно рухнула на колени: ноги вдруг перестали держать ее. Ее любимый был безоружен, если не считать его медной фанфары: свой клинок он недавно сломал пополам, чтоб не отдавать врагу. Однако Йохан недаром считался хорошим солдатом: подставив фанфару под удар, он ловко парировал его, и, схватив Вульфа за горло, повалил его на землю. Несколько мгновений они яростно катались в пыли: трубач пытался обезоружить своего противника, а офицер — ударить его эфесом в лицо.

— Готшлих, что стоишь? Взрывай все!!! — вдруг заорал прапорщик. Старый служака-артиллерист словно вышел из оцепенения от этого крика и размашистыми прыжками бросился в сторону арсенала.

— Марта! — крикнул, в свою очередь, Йохан, продолжая бороться. — Беги, приведи Хольмстрема! Этих гадов нужно остановить!..

Собрав остатки сил, Марта вскочила и опрометью бросилась в ворота. Расталкивая толпу выходивших из них людей, она отчаянно пробивалась вперед, туда, где вел своих драгун лейтенант Хольмстрем, единственный человек, который еще мог предотвратить чудовищную катастрофу. На нее смотрели, как на сумасшедшую, а кто-то, ожесточась сердцем от навалившихся несчастий, в ответ больно пихал и бил ее. Несколько раз Марта падала и снова вскакивала, продолжая свою безумную борьбу. Наконец перед ней оказались синие спины уппландских драгун с белыми соляными и черными пороховыми разводами.

— Герре лейтенант! Ханс!! — изо всех сил закричала Марта. — Ради бога, ко мне! Там двое военных хотят взорвать город! Йохан дерется с Вульфом! Скорее, ради бога!!!

Хольмстрем обернулся, как от удара, и его бледное грязное лицо исказилось ужасом и яростью. Ни минуты не колеблясь, он бросился к Марте. Московский полковник Вадбольский, который в это время говорил о чем-то с комендантом фон Тиллау, быстро сообразил, что происходит, и вприпрыжку помчался следом с целой толпой русских солдат. Слава богу, успела!.. От облегчения Марта испытала страшный приступ слабости, зашаталась и почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног…

Но вместо того чтобы мягко принять обмершую девушку на примятую траву, земля вдруг впала в титаническое безумие. Она сотряслась всей своей гигантской грудью, словно в смертельной лихорадке, встала на дыбы и больно ударила Марту в бок так, что бедняжка подлетела в воздух и снова больно шмякнулась о твердь. Обморок после этого, конечно же, не состоялся, и Марта могла почувствовать на себе адскую мощь взрыва. Раскаленная волна воздуха понеслась, закручивая волчком всех, попавшихся на ее пути, срывая шляпы и платки, опрокидывая наземь. Уши рвануло нестерпимой болью — грохот взрыва сотен пудов пороха мариенбургских аресеналов был столь силен, что человеческое ухо глохло, вместо того чтобы услышать его.

Огненный смерч встал над мариенбургскими крышами и разметал их, словно карточные пирамидки. Тысячи огромных камней, сотни тысяч каменных осколков взлетели в вышину и, зависнув на мгновение в зените, с леденящим душу свистом обрушились на землю. Смертоносный каменный дождь пролился на окрестности Мариенбурга.

Старинная надворотная башня пошатнулась под ударом взрывной волны, треснула от фундамента до верхушки изломанной рваной щелью, но устояла. Ее каменным телом защитило от осколков не успевших отойти далеко жителей и защитников города, и среди них поранило лишь несколько человек. Зато на построившиеся в густые колонны роты московитов камни посыпались, словно божье проклятие. Они дробили черепа, сокрушали спины, перемалывали ребра, разносили в щепы приклады ружей. Солдаты, бесстрашно выстоявшие под огнем, в ужасе бросали оружие, закрывали головы руками и опрометью разбегались в разные стороны. Марта видела, как, сбитый камнем, кубарем покатился полковник Вадбольский. За несколько секунд победоносные войска, стоявшие перед воротами поверженного города, превратились в толпу обезумевших людей, думавших только о собственном спасении…

С глухим стуком упал последний камень. Грохот сменился тишиной, прерываемой только стонами и воплями раненых московитов. Победители и побежденные, равно ошарашенные и поверженные случившимся, застыли как завороженные.

Первыми опомнились испытанные в десятках стычек, боев и сражений уппландские драгуны. Общим солдатским разумом они вмиг смекнули возможные последствия взрыва мариенбургского арсенала и без приказа нашли путь к спасению. Смяв немногих вставших у них на пути московитов, синие мундиры устремились к берегу Алуксне. Не скидывая тесных ботфортов — не до них! — солдаты бросались в воду и, отчаянно работая руками и ногами, спешили отплыть подальше. Некоторые из них, судя по всему, думали уйти на тот берег и попытаться проскользнуть мимо московских пикетов, другие забирали вдоль острова, рассчитывая укрыться в зарослях камышей и ивняка. По плывущим с обоих берегов вразнобой защелкали выстрелы, однако безумный гнев опомнившихся от каменного дождя московитов обрушился в основном на оставшихся шведских военных. Офицеры были перебиты, оглушены взрывом или попросту утратили власть над своими людьми. Озверевшей толпой, с ревом направляя отточенные жала багинетов и занося для удара окованные железом приклады, сермяжные пехотинцы набросились на несчастных гарнизонных солдат. В их глазах каждый, носивший шведский мундир, был виновен в этом предательском взрыве, в страшной смерти стольких их товарищей. Мольбы о пощаде были напрасны. Московиты с чудовищной бранью вырывали из охваченной агонией толпы горожан военных, швыряли их на землю, топтали ногами, забивали прикладами, пропарывали багинетами. Иные, выхватив ножи, перерезали своим жертвам горло и со зловещим наслаждением вытирали с лиц густые брызги крови. Офицеров, впрочем, московиты не били, а оттащили от остальных шведов и окружили плотным, ощетинившимся железом кольцом. Видимо, за их пленение можно было получить особую награду.

Тщетно пытаясь спастись от ярости победителей, шведские солдаты пытались укрыться в толпе горожан. Иные становились на четвереньки и ползли между ногами, прячась среди женских юбок, другие пытались протиснуться на середину и в толкучке сбросить мундиры. Не знавшие милости убийцы преследовали их по пятам.

Марта наблюдала за страшными сценами, словно заледенев. Ее измученную душу словно выдуло до дна горячим дыханием взрывной волны, не оставив ни ужаса, ни сожаления, ни страха. Она сидела, словно живая покойница, в одно мгновение потеряв и любимого человека, и волю к борьбе, и вкус к жизни.

Мертвыми глазами она следила, как лейтенант Хольмстрем, выхватив сверкающий палаш, бесстрашно ринулся на убийц. Один рослый московит встретил его с выставленным багинетом. Лейтенант словно мимолетом звякнул о него клинком — багинет отбросило в сторону. Завершая молниеносное полукружие удара, Хольмстрем чиркнул русского концом палаша по горлу. Тот запрокинулся наземь, судорожно подрыгал мосластыми ногами в сбившихся чулках и затих. Бросились навстречу еще двое — Хольмстрем ловко нырнул под удар одного, сделал молниеносный выпад, проткнул его насквозь и сбросил с палаша прямо на багинет второму. Этого неприятеля бравый драгун опрокинул сокрушительным ударом гардой в лицо, но тут на него наскочили разом полдюжины московитов. Хольмстрем не растерялся, отступил на несколько шагов и завихрил своим тяжелым клинком такую опасную круговерть ударов и выпадов, что вся толпа врагов принялась скакать и вертеться, словно одержимые. Наверное, и эти не взяли бы лейтенанта, если бы не очухался солдат с разбитым лицом, не пополз бы вперед по-песьи и не бросился бы сзади непобедимому Хольмстрему под колени. Тут остальные московиты всей оравой навалились на храброго уппландца, вывернули из его руки палаш и принялись молотить его, но не прикладами, а здоровенными мужицкими кулаками. Как видно, такой искусный рубака был нужен им живым.

Тучный бургомистр тщетно пытался протягивать русским ключи от города. Широколицый плечистый солдат схватил их, с плевком швырнул на землю и с размаху всадил в мягкое брюхо городского головы свой багинет. Над обезумевшими от ужаса мариенбургцами блеснула окровавленная сталь… Дети с плачем закрывали ручонками глаза, женщины теряли сознание от ужаса, мужчины тщетно молили о пощаде или хотели с голыми руками броситься на убийц, чтобы погибнуть первыми и не увидеть неизбежного.

Но тут посреди кровавого хаоса убийства и слепого мщения вдруг высоко и отчетливо зазвучали слова молитвы. Пастор Глюк развернул славянское Евангелие и, словно щит, поднял его над головами обреченных людей, навстречу ударам. Он стоял, выпрямившись во весь рост, острия багинетов и шпаг упирались ему в открытую грудь, а он торжественным голосом читал Символ веры по-церковнославянски:

— Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век; Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рожденна, несотворенна, единосущна Отцу, Имже вся быша. Нас ради человек и нашего ради спасения сшедшаго с небес и воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшася. Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша и погребенна. И воскресшаго в третий день по Писанием. И восшедшаго на небеса, и седяща одесную Отца. И паки грядущаго со славою судити живым и мертвым, Егоже Царствию не будет конца…

Вечные слова христианского исповедания слетали с растрескавшихся губ мариенбургского лютеранского священника и подобно ангелам садились на острия багинетов, склоняя смертоносное оружие до земли. Они вливались в пылавшие бешенством солдатские души и гасили в них адский пламень. Тяжело дыша, московиты смотрели на «чудного попа», не в силах сдвинуться с места, не в силах поднять руку для удара. Кровавая пелена ненависти, застилавшая взоры, отступала, и совесть пробуждалась в сердцах вчерашних крестьянских парней при виде невинных жертв. Не одна русоволосая голова склонялась на широкую грудь в запоздалом раскаянии, не одна окровавленная рука, задрожав, творила крестное знамение. Недавние убийцы оглядывались друг на друга, словно прозревшие слепцы:

— Братцы, что ж это мы? Что натворили-то?! Будто звери дикие… Стыдно, братцы! Господи, помилуй!!

Полковник Вадбольский, у которого из-под смятой шляпы обильно стекала кровь, с трудом поднялся с земли.

— Прекратить немедля! — срывающимся голосом крикнул он. — Я не допущу резни! Господа офицеры, стройте своих людей! Обеспечить обывателям и пленным защиту!

Марта откинулась навзничь и увидела прямо над собой бездонный свод неба, таивший в себе неизведанную высокую дорогу. Мудрый и добрый пастор Глюк, столько лет заменявший ей отца, смирил злобу захватчиков. Теперь он спасен. И он сам, и госпожа Христина, и милая подружка Катерина, и младшие названые сестрички… И даже Эрнст Глюк-младший, который ей нисколечко не нравился, но она все же очень счастлива, что он спасен. Спасены сотни знакомых и незнакомых людей, среди которых прошли ее отрочество и юность. Конец. Путь пройден, долг исполнен. Теперь ничто больше не удерживает ее здесь. «Йохан, Йохан! — чуть слышно позвала бедная девушка. — Спустись ко мне, забери меня с собой!»

— Я здесь, моя храбрая девочка! — ласково ответил самый любимый голос на свете. — Какое счастье, что ты жива! Как хорошо, что ты дождалась меня здесь…

Лицо у Йохана было все залито запекшейся кровью, волосы опалены и торчали клочьями, мундир — разорван. Марта слабо изумилась: неужели в раю не могли переодеть душу ее любимого во что-нибудь более приличное? Например, в радужную кольчугу со светозарными крыльями или в ослепительно белый плащ…

Но душа Йохана вдруг повела себя очень странно: быстро и испуганно огляделась по сторонам и весьма чувствительно попыталась поднять с земли глуховато болевшее от контузии тело Марты.

— Ну, соберись с силами, моя любимая! — жалобно попросила душа Йохана. — Ты должна встать! Нам нужно убраться отсюда, пока московиты не опомнились. Я не подниму тебя: по мне словно целый эскадрон рейтар проехал после этого проклятого взрыва…

— О Боже! — воскликнула Марта в неожиданном озарении и даже на мгновение встрепенулась. — Ты — живой!! Пресвятая Дева, какое счастье!

Марта вновь бессильно откинулась на его руках, вложив в этот порыв остатки сил.

— Ты весь в крови, любимый, — пролепетала она в полубессознательном состоянии. — Ты сильно ранен?

— Несколько царапин и пара небольших ожогов. На мне в основном кровь мерзавца Вульфа. Он оказался сверху, когда взорвался арсенал. Сам того не желая, закрыл меня собой, идиот несчастный… Марта, миленькая, вставай, ради всего святого! Сейчас московиты закончат возиться с пленными и заметят нас.

Марта сделала над собой последнее героическое усилие. Йохан помогал ей изо всех сил, но и у него, контуженного и опаленного взрывом, их было немного. Опираясь друг на друга, они смогли доковылять до ближайших зарослей ивняка, тех самых, в которых они когда-то, юные и счастливые, укрывались от толпы беззаботных гуляк в ночь их свадьбы. В ночь Яна Купалы…

Марта в изнеможении рухнула на траву, Йохан упал рядом, дыша, как прохудившийся кузнечный мех.

— Сейчас встанем и пойдем к воде, — пробормотал он без всякой уверенности. — Напьемся вдоволь и умоемся. Спрячемся в камышах до ночи. Переплывем на ту сторону. Я попытаюсь угнать коней…

Марта протянула бессильную руку и прикоснулась к его спекшимся от огня волосам.

— Любимый, ты сумеешь сделать это, я верю. Только — без меня. Не смей возражать. Посмотри на меня! Я сейчас не смогу. Я повисну у тебя на ногах, как цепь. Я погублю тебя. Я хочу, чтоб ты жил и чтобы ты был свободен. Ведь ты так любишь свободу!

— Замолчи, глупая девчонка! — со злостью воскликнул Йохан, и на его окровавленном лице вдруг проступило что-то забытое, мальчишеское. — Я не пойду без тебя! Как я могу оставить тебя здесь?!

Марта приподнялась и зажала ему рот своей узкой рукой. Голоса московских солдат и топот тяжелых башмаков раздались совсем невдалеке. Победители начали прочесывание острова, собирая по зарослям притаившихся шведов и мариенбургцев.

— Еще минута, и тебя уведут в плен. Тогда я не увижу тебя в лучшем случае до конца войны! — сказала она твердо. — Думаешь, после этого ужасного взрыва московиты отпустят в Ригу хоть одного шведского солдата? Ты должен плыть сейчас же, мой милый Йохан. Ползи, как змея, крадись, как рысь, но, ради меня, не попадайся им в руки! Ты должен пробраться к вашим, к шведам. Я дождусь тебя здесь, в Мариенбурге, сколько бы времени ни пришлось ждать. Если преподобный Глюк и его семья уедут, я все равно останусь. Найду себе жилище среди руин или построю хижину, и каждый день буду ходить к озеру и смотреть на дорогу. Наступит день, когда ты приедешь ко мне по ней. Тогда ты заберешь меня отсюда, а я заберу тебя с войны. Не возражай! Во-первых, нет времени спорить, а во-вторых… Во-вторых, после всего, что я видела, я позволяю тебе оставаться солдатом только до нашей новой встречи и ни на день дольше!

Йохан слушал ее, опустив голову. Затем поднял на Марту истомленные глаза, взял ее лицо в ладони и долго целовал ее губы своими запекшимися черными губами. Этот поцелуй оставил привкус крови, который Марта не смогла никогда забыть.

— Я вернусь! — хрипло сказал он. — Мое слово твердо. Ты должна вынести все и дождаться меня, что бы ни случилось. Ты больше, чем обычная женщина. Ты — бессмертная душа этой земли. Московиты не смогут причинить тебе зла, и никто не сможет. Только, умоляю, не забудь меня! Иначе — я пропал!..

Он повернулся и, не оборачиваясь на Марту, быстро заскользил среди сероватой зелени сбегавшего к воде ивняка. Вскоре до Марты долетел приглушенный плеск воды. Ей хотелось целовать эти звуки и примятую его сапогами траву. Московиты раздвигали ветки где-то совсем близко. Страшно не было. Она с усилием повернулась, чтобы встретить их взглядом.

Глава 14ВОЛЯ ФЕЛЬДМАРШАЛА

Борис Петрович Шереметев, раздраженно ворча, выбрался из рыбачьей лодки, черпнул воды ботфортами, оперся на плечо денщика и кое-как добрел до берега. Полковник Вадбольский с обвязанной окровавленной тряпицей головой встречал его, не смея поднять виноватых глаз, окруженный поредевшей кучкой офицеров.

— Что, Ян Владиславович, по башке получил? — грубовато спросил Шереметев. — Поставь свечку своему ангелу-хранителю, что вовсе не убило! Как же ты мог до этакой конфузии допустить?

Полковник не ответил и только еще ниже опустил голову. Он и сам понимал, что оправдаться ему нечем. Однако Шереметев знал, что изменчивая воля бога войны, кровожадного Марса, слишком часто оказывается сильнее храбрости и воинского умения.

— Ладно, не кручинься, — фельдмаршал позволил себе фамильярно хлопнуть своего полковника по плечу. — Добыл Мариенбург на шпагу, и Богу слава, а великому государю — виктория. Век бы городов больше на шпагу не брать!.. Велик ли урон в десанте?

— Не сочли еще, — тихо ответил Вадбольский. — Раненых до двух сотен на плотах отправлено. Побитых насмерть, верно, немногим меньше будет. Иных еще из озера не выловили. Из моего полка более всего народу побито, и охотников из других полков немало, и чухны несколько человек…

— А резню пленных как попустил, господин полковник? — строго, но скорее деловито, чем угрожающе, спросил фельдмаршал.

— Моя вина, господин фельдмаршал, — не стал оправдываться Вадбольский. — Извольте меня наказать согласно воинскому артикулу.

— Согласно воинскому артикулу тебя за такие дела у стенки стрелять надобно, Ян Владиславович, и тебе это ведомо! — проворчал Шереметев. — Полковников же добрых у нас и без того мало, так что не дразни меня.

Помолчал и добавил:

— По кампании получишь от меня, в память сей баталии, шпагу с инскрипцией: «За Мариенбург». Всем господам офицерам и сержантам, что были в десанте, — по доброй шпаге. Солдатушкам — сегодня же по рублю денег жалую, а капралам и охотникам чухонским — по два, столько же раненым и увечным. А кого убило — тому царствие небесное!

Фельдмаршал снял шляпу и истово перекрестился на выложенный вдоль берега длинный ряд мертвецов. Офицеры и солдаты, стоявшие поблизости, последовали его примеру. Крестились кто троеперстием, кто, по старине, — двоеперстием, а католик Вадбольский — горстью. Шептали: «Со святыми упокой!», со скупой слезой поминали друзей, с которыми сжились в учении и в походах, и молча радовались, что сами пока живы.

— Много ли полону взято? — спросил Шереметев, давая понять, что дань павшим отдана и пора вершить государево дело.

— Обывателей мариенбургских всякого звания — сотен пять. Наши их не били, один только бургомистр багинетом заколот да несколько человек камнями пришибло, — ответил краснолицый секунд-майор, ведавший сбором пленных. — Свейских воинских людей взято на сей час до сотни, и будет много больше. Иные до сих пор по кустам и камышам хоронятся, так наши их имают и приводят. Офицеры вживе все, комендант среди них. Сидят за крепким караулом.

— Веди! — коротко приказал Борис Петрович.

Он едва удостоил взглядом уныло сидевшую на лугу перед покосившейся надворотной башней кучку пленных шведских солдат, в которую его пехотинцы то и дело тычками и прикладами заталкивали пойманных беглецов, едва скользнул глазами и по толпе горожан, напоминавшей вязкое болото страха и отчаяния. Неожиданно твердым шагом, даже не хромая, фельдмаршал направился туда, где, окруженные наставленными багинетами, понуро стояли офицеры мариенбургского гарнизона. Увидев своего полководца, русские сделали фузеями на караул, а шведы приосанились, пытаясь придать себе гордый и независимый вид. Пыхтя от негодования, навстречу Шереметеву выкатился майор фон Тиллау.

— Я имею честь принести вам категорический протест, герре командующий! — Одутловатое лицо коменданта Мариенбурга побагровело от ярости. — Как ваши люди посмели?! У нас, офицеров шведской короны, забрали шпаги и держат за караулом, словно простых солдат! Доблестного лейтенанта Уппландского полка герре Хольмстрема ваши мерзавцы жестоко избили и связали, что совершенно недопустимо между благородными воинами!

Борис Петрович вдруг размашисто шагнул вперед и коротко, словно кот лапой, треснул коменданта кулаком по слюнявым толстым губам. Затем поймал его за воротник и встряхнул со всей силой, словно желал выбить из этого надутого чванством бурдюка душу. Московские солдаты и офицеры злорадно захохотали. Комендант только лицом пожелтел, и его голова жалко моталась взад-вперед.

— Как ты смел, разбойник, воровским обычаем взорвать пороховые погреба, когда капитуляция была уже уговорена? — угрожающим свистящим полушепотом проговорил Шереметев прямо в лицо фон Тиллау. — От того много христианских душ побито, и всякая — на твоей черной совести!

— Позвольте, я не мог знать… Это несколько нижних чинов по своему произволу подняли арсенал на воздух, — срывающимся голосом залепетал комендант, с которого разом слетела вся спесь. Он прекрасно знал, какую кару уготовили обычаи войны нарушившему капитуляцию гарнизону — смерть!

Однако Шереметев только брезгливо отшвырнул коменданта от себя и презрительно процедил:

— Этого борова — в железа! Держать отдельно от всех, пока великий государь не решит его участь. Капитуляция, порушенная злодейским умыслом свейских начальных людей, недействительна более. Здешний гарнизон задержать в плену с другими воинскими шведами. За вычетом одного молодца…

Лейтенант Хольмстрем, со скрученными за спиной руками, сидел поблизости на траве под строгой охраной двух московитов. Его светлые усы запеклись в крови, левый глаз заплыл, нос безобразно распух от крепкого удара, но держался он по-прежнему смело и вызывающе. Когда Борис Петрович приблизился к нему, храбрец-драгун нехотя поднялся, гордо расправил плечи (что было нетрудно из-за стянутых веревкой локтей) и выставил одну ногу вперед. Всем своим видом он демонстрировал грозному вражескому командующему, что ничуть его не боится.

— Видел я в зрительную трубу, как ты моих ребят уложил, как ловко один против многих рубился, — на сносном немецком языке произнес фельдмаршал и даже похвалил пленного: — Знатный ты рубака! Научишь моих драгун клинком такие же чудеса выделывать! Награжу по заслугам…

Хольмстрем гневно встряхнул давно нечесаной шевелюрой:

— Я офицер Его Величества Карла Двенадцатого и не принимаю от врага предложений о службе!

Шереметев тяжело глянул на него в упор:

— Ты не понял. Это не предложение. Это приказ!

— Я не выполняю приказы московитов! — вспыхнул лейтенант.

— Ладно, ежели так, — спокойно ответил Шереметев. — Тогда отдам тебя чухонцам, которые в моем войске охотниками. Шведов они больно жалуют! Знаешь, чем они тебе почесть отдадут? Выдерут из первого же забора толстый да тупой кол и в задницу тебе засадят. А потом торчком поставят и в землю вкопают — вот он тебе все нутро и пропорет да сверху выйдет. Ты не бойся, малый! На колу, говорят, долго живут. Иные — день, а иные и подолее! Ну что, согласен теперь моих молодцов драгунскому ремеслу обучать?

Хольмстрем подавленно кивнул. Жестокий обычай латышских повстанцев был ему хорошо известен, и не было оснований полагать, что страшный Шереметис не выполнит своей угрозы.

— Вот и ладно! — просветлел лицом Борис Петрович. — Адъютант, как тебя там? Гришка Марков сын! Забери-ка этого молодца и первым делом сведи к лекарям, чтоб рожу его побитую обиходили. Затем накорми и водки дай, сколько спросит, а ты, недоросль, напиться не моги! Головой за него отвечаешь, чтоб не убег. Завтра день ему спать, а потом — деревянную шпагу в руки и в драгунский фрунт! Сам хвостом за ним ходи. Ты, Гришка, со шпагой ловок, смотри, чтоб учил этот швед наших ребятушек не за страх, а за совесть!

— Слушаю, господин фельдмаршал! — вытянулся перед командующим молоденький подпоручик, а затем сурово повернулся к Хольмстрему: — Эй ты, синебрюхий! Ходи за мной и не балуй, а то сталью защекочу! Ведите его, ребята!

Фельдмаршал удовлетворенно проводил глазами согнувшуюся и поникшую фигуру в синем мундире. Оставалось еще одно государево дело, после чего можно было предоставить разрушенный Мариенбург его судьбе. Приняв, наконец, из рук верного денщика свою палку, Шереметев направился к толпе горожан. Усталый глаз не выбирал среди этой грязно-многоцветной массы лиц и образов. А, быть может, Борис Петрович и сам не хотел встречать опустошенных взглядов людей, привычную мирную жизнь которых он со своим войском только что превратил в руины. С тех стародавних пор, как война гуляет по земле, таков был удел тысяч городов, начиная с ветхозаветного Вавилона и мифического Илиона-Трои. Шереметев не мог и не хотел ничего менять в заведенном не им порядке вещей. Но где-то в глубине огрубевшей с годами души все равно притаился не то чтобы стыд — неловкость.

— Обыватели Мариенбурга! — обратился фельдмаршал к горожанам. — Дома и хозяйства ваши порушены взрывом, который учинили шведские солдаты. Зачем вы сразу не открыли ворота российскому войску и тем не спасли себя и свое имение? Вы же безумно оказали отпор и ныне сами повинны в своих бедах. Покамест объявляю вас всех военнопленными! Хлеб и пристанище вы найдете в лагере войска великого государя Петра Алексеевича, где не будете терпеть никакой обиды. Далее судьбу каждого решат отдельно. Которые из вас искусны в ремесле или в торговом деле, поедут за моим войском на Москву. Женам же их и детям дозволено следовать за ними, и никто разлучен не будет. Если будете честно служить великому государю, узнаете его щедрость к чужеземным мастерам. Остальных пустим на волю и дадим в дорогу до Риги припас. Уповайте на милость Божию и слушайтесь приказов моих начальников, которые к вам будут приставлены. Ныне же спокойно ждите, пока за вами придут плоты. С собою забираю лишь одного человека и семейство его. Эй, подать мне государево письмо про этого ученого священника!

Один из офицеров расторопно сунул в руки фельдмаршалу бумагу. Насупившись, Борис Петрович огласил волю московского царя:

— Милостью великого государя всея Великая и Малая и Белая России Петра Алексеевича по челобитию ливонского дворянина и верного нашего слуги Иогашки Паткуля даруется свобода мариенбургскому пастору и книжнику Эрнсту Глюку, а с ним жене его Христине, сыну Эрнсту, дочерям Катарине, Анне да Лизавете. Волею государя следовать немедля тому Эрнсту Глюку с семейством на Москву для заведения книжного и всяческого учения. Ежели же будет супротив государевой воли отрекаться, брать его за строгий караул и везти на Москву силой. Есть здесь среди вас такой человек, или его на бомбардировках убило?

Эрнст Глюк, все еще державший в руках раскрытое славянское Евангелие, с достоинством выступил из толпы сограждан:

— Этот человек — я. Господу было угодно сохранить меня от ваших бомб и ядер, господин Шереметев, но они собрали богатую жатву жизнями моих достойных сограждан. Такова-то была воля вашего государя Петра? И какую же свободу дарует он мне, если мне надлежит под стражей ехать туда, куда указует его монарший перст?

Фельдмаршал явно не ожидал столь внезапного твердого сопротивления и взглянул на священника скорее с безмерным изумлением, чем с гневом.

— Не мое дело государеву волю толковать, преподобный Глюк, — спокойно ответил он. — Я ее лишь исполняю. Извольте собираться, не возражая, с супругой и чадами вашими. Итого шесть душ, и не более. Свезу вас на квартиру, вам отведенную.

Кажется, впервые в жизни высокоумный ученый муж осознал тщету слов. Против всего, в силу и незыблемость чего он привык свято верить с юных лет — милосердия, разума и добра, — стояла иная несокрушимая громада. Всемогущая сила воинского приказа и солдатского подчинения в лице этого грузного хромого московского полководца с одутловатым усталым лицом и коротко стриженной щетиной седых волос на продолговатом черепе. Этот старый человек был отнюдь не похож на гения зла и разрушения, но какие ужасные деяния творились им и его подчиненными! Убийственная, необратимая метафизика войны впервые предстала перед Эрнстом Глюком во всей своей безобразной наготе, словно старая обозная шлюха.

— Господин Шереметев, я исполню волю царя, но я прошу вас лишь об одном, — иным, смиренным голосом обратился Эрнст Глюк к безжалостному победителю. — Добавьте в приказ вашего государя седьмую душу, совсем юную и исполненную страдания! Не разлучайте нас с моею приемной дочерью, Мартой! Она так много пережила и потеряла во время этой чудовищной осады… Ваши солдаты нашли ее в зарослях у озера и принесли сюда на руках. Бедная девочка сильно контужена и совсем без сил. Позвольте взять Марту с нами, сейчас и навсегда! Прошу вас во имя милосердия Божьего, если его Слово для вас не пустой звук!

Фельдмаршал бросил мимолетный взгляд на полулежавшую на траве поникшую фигурку, которую искали глаза пастора на протяжении всей его краткой и страстной речи. Платье в пятнах засохшей крови, испачканные руки со сломанными ногтями. Как видно, кровь не своя, девчонка ходила за ранеными… Спутавшиеся темные волосы, очень длинные и, наверное, когда-то красивые, падают на лицо неряшливыми прядями, так, что даже не различишь, красива она или дурна. Похоже, действительно не в себе. К лекарям бы ее надо.

Почему это ученый муж так смиренно просит о «приемной дочери»? И почему так сердито насупилась его благоверная, которая вновь успела приобрести высокомерно-презрительный вид, едва поняла свое привилегированное положение среди остальных пленных? Нечистое дело, как видно. Знавал Борис Петрович святош и посвятее этого Глюка, которые держали при себе таких вот «приемных дочерей». А вот — шиш ему, и так в лагере блуда хватает! Солдатушкам — чадам его бездомным, бессемейным, бесприютным — блудная бабья шалость в утешение, вот и прощает им Борис Петрович игрища с чухонками да с немками, лишь бы по доброму согласию. А военнопленному, и к тому же в духовном звании, да при живой жене, не видать этого!

— С вами последуют только венчанная супружница и законные дети, — жестко отрезал Шереметев. — Эй, адъютант! Митька Изгаршев, проводи преподобного с домочадцами в мою лодку. Я следом иду. Да пусть капрал попа ученого под руки проводит, чтоб шагал живее. Со всем почтением!

Этот ученый немец или ливонец, еще молодой, рослый и видный собой, вдруг стал Шереметеву неприятен. Быть может, домыслил себе Борис Петрович лишнего, да недосуг было разбираться. В долгой жизни не раз приходилось ему и лукавить, и прогибаться. Как иначе на государевой службе удержишься? Тем более в чужеземных государствах, с делами посольскими. Недаром говорят: пуще послов только попы врут! Однако перед войском и перед Богом данным семейством своим Шереметев всегда был честен. Здесь лукавство презирал. Когда-то давным-давно, восемнадцатилетним красавцем стольником, заставил Борис Петрович немало сердечек робких юных боярышень сладостно обмирать и трепетно колотиться — взглядом своим опасным, да речами медовыми, да когда орлом летал на борзом скакуне по Воздвиженке, по Варварке, и только рукава бархатного кафтана реяли за плечами! Долго сватался он тогда к ненаглядной ясноглазой Дунечке, дочери думного дворянина Чирикова. Тверда была девица-краса, даже воле отцовской не покорялась: за то и полюбил! Тогда-то и поклялся суженой Евдокии Петровне молодой повеса Бориска Шереметев, что, коли пойдет она с ним к алтарю, не будет он более знать ни одной бабы, кроме нее, покуда смерть одному из них глаза землей не засыплет. Просияла Дуняша, как солнце ясное, и согласилась. С годами пылкая любовь отгорела, ей на смену пришла ровная, спокойная нежность и забота. Вот уже и старший сын, умница и храбрец Михайла, премьер-майором на государевой службе и сам женат, а Борис Петрович ни разу слова своего перед Дуняшей не преступил. Пускай зубоскалы-подпоручики лясы точат, каких де сдобных немочек мог Борис Петрович добыть в Ливонии… Ему какая печаль? Дал слово — изволь держать! Иначе — не давай.

Фельдмаршал спрятал в глубине груди добрый и немного грустный вздох и заставил себя нахмурить брови сильнее обычного. Упрямый пастор Глюк все не шел, уперся ногами в землю, словно дерево корнями, и здоровенный капрал никак не мог сдвинуть его с места. Адъютант, щуплый парнишка, ретиво приспел на помощь служивому и тоже повис на упрямце, но проку от этого было не много.

— Господин фельдмаршал, если ваш царь велит разлучить дочь с отцом, — кричал Эрнст Глюк, потеряв всегдашнюю власть над собой, — то хоть вы будьте милосерднее его! Во имя ваших детей, позаботьтесь о моей Марте! Если не можете оставить ее мне, возьмите ее под свою защиту! Она погибнет здесь, разве вы не видите?

— Эрнст, замолчи и пойдем, умоляю! — Почтенная госпожа пасторша присоединилась к адъютанту и капралу.

— Подумай о своих настоящих детях, безумец, — увещевала пастора госпожа Христина. — Подумай обо мне, в конце концов! Только полным повиновением этим отвратительным варварам ты сможешь спасти нас. Что будут о нас говорить люди? На нас смотрят наши соседи… Ах, Боже мой, какие теперь соседи? Наш несчастный дом, наш несчастный удел! Что будет теперь со всеми нами?!

Тут госпожа Христина снова разрыдалась и, лишившись сил, театрально прильнула к плечу юного адъютанта. Тот не растерялся и предупредительно обнял ее за талию. Шереметев безучастно смотрел, как остроносый мальчишка, сын пастора, похожий на всклокоченного воробья, помогал идти двум младшим девочкам-подросткам. Подгоняемый капралом, пастор нехотя побрел за своей семьей. Третья дочь, уже почти взрослая белокурая барышня приятных округлых форм, все никак не могла оторваться от изможденной девушки, неподвижно сидевшей на траве. Она все целовала несчастную подругу и шептала ей утешительные ласковые слова, но та была безучастна, будто мертвая. Затем и толстушка спохватилась и, подхватив юбки, смешно засеменила догонять семью. Ее провожали сальные шутки и заливистый хохот солдат.

— Молчать, жеребцы стоялые! — пришлось прикрикнуть Шереметеву. — Заржали тут… Розог захотели?!

Пора было идти в лодку — дела не ждали! Но что-то необъяснимое влекло Бориса Петровича увидеть глаза этой девушки, о которой так смиренно просил Эрнст Глюк. Какой секрет скрывают они, почему так молил о ней почтенный ученый, к тому же облеченный священством?

Борис Петрович подошел к приемной дочери Глюка, склонился над нею, жесткими пальцами взял ее за подбородок и заставил поднять голову. Она не отстранилась, но фельдмаршал почувствовал какое-то ледяное упорство в том, как она нехотя и не теряя ни капли достоинства исполнила его грубую волю. Глаза на осунувшемся грязном лице были живые, необычайно красивые и редкого вишнево-карего цвета. Шереметев достаточно долго жил на свете, чтобы научиться читать в человеческих глазах. Про себя он думал: бывают глаза скупые, которые не могут изобразить сразу более одного чувства, и щедрые, в которых отражается целое множество чувств. Глаза этой девушки были необычайно щедрыми. Фельдмаршал прочитал в них и опустошение души, и боль, и надежду, и разочарование. Только страха не было. Удивительные глаза. Тут и черствое сердце старого солдата поколеблется, не то что пасторское!

— Как звать тебя? — спросил Борис Петрович как можно мягче.

Девушка не ответила. Она вдруг уронила голову на ладони и горько заплакала, вздрагивая худыми плечами под разорванным грязным платьем.

«И вправду пропадет, — озабоченно подумал Шереметев. — Бабам надобно наказать, чтоб поболезновали о ней».

Фельдмаршал уже собирался обратиться к мариенбургским женщинам с этим приказом, как вдруг к нему решительно шагнул полковник Вадбольский, подошедший с каким-то рапортом, но заговоривший о другом.

— Господин фельдмаршал, эта девушка, к которой вы изволили обратиться, совсем особенное творение Божье, — горячо и от этого не совсем складно заговорил полковник. — Я хотел доложить вашей милости о ней…

— Знаю, это приемная дочь здешнего священника Глюка, — проворчал Шереметев. — Поведай, Ян Владиславович, чем же это «особенное творение» так приворожило сначала здешнего попа, а ныне и моего полковника!

Вадбольский заметил иронию и счел нужным пояснить:

— Борис Петрович, она жена шведского солдата. Речь не об амурных искушениях, а об ее уме и крепости духа, равные которым и в мужах не всегда найдешь. Она знает малороссийскую и польскую речь, она вела со мной негоциации со стены от имени шведского коменданта. Явила подлинное великодушие и весьма разумные суждения.

— Вот оно как, — заинтересовался Борис Петрович. — Значит, этот боров не только взрыв арсенала злодейский учинил, но и за бабьей юбкой хоронился! Нечего сказать, рыцарский у шведов обычай…

— Эта необычная особа сумела узнать об умысле шведских офицеров поднять на воздух арсенал, — продолжал Вадбольский, уже не скрывая восхищения. — Она бежала предупредить нас, и лишь нескольких минут недостало мне и одному достойному шведскому лейтенанту, чтоб предотвратить злодейство…

— Что предложить желаешь, господин полковник? — прервал его Шереметев. Он и сам уже знал, что делать, но хотел, чтобы приближенные офицеры услыхали это из уст Вадбольского, которого в войске любили за прямоту суждений и искренность души.

— Яви же милосердие, достойное славы твоей, Борис Петрович! — полковник перешел на торжественный стиль. — Прими это несчастное и дивное создание под свою покровительственную руку! Будь ей защитой и отцом! Мне, полковнику, как и любому из офицеров, не пристало в походе иметь при себе женщину, но ты волен в войске нашем над всеми. Твои добродетельность и благородство ведомы каждому солдату. Спаси эту девушку, отец наш! Ты же видишь — она чуть жива.

— Мужика-то ее, я чаю, ухлопали твои молодцы? — предусмотрительно понизил голос Шереметев.

— Не могу знать, — развел руками Вадбольский.

— Ладно, Ян Владиславович, твоя взяла! — согласился Шереметев. — Авось пригодится эта многоязыкая! Коли вовсе языка от горя не порешилась… Прокормлю небось! Приму покуда девку к себе на квартиру, там поглядим, что делать. И не благодари, господин полковник, недосуг.

Вадбольский только чеканно щелкнул каблуками и тихо отошел в сторону. Шереметев вновь наклонился над Мартой, положил на ее растрепанную головку свою широкую длань и проговорил почти ласково:

— Поживешь покуда у меня, печальница. Не бойся, там тебе покойно будет: я дед уже, и Порфирич, оруженосец мой, не моложе. Богородица милостива, авось сыщется в мире твоя дорожка, дева мариенбургская!

Марта подняла на него измученное лицо, на котором слезы проложили светлые дорожки среди копоти и пыли. Фельдмаршалу показалось — она слегка улыбнулась. Не жалкой благодарной улыбкой беззащитного существа, нашедшего себе пристанище, а как равная — равному. Даже неловко стало. И ни слова не сказала.

Денщик Порфирич, многолетний товарищ и слуга в кочевой судьбе Бориса Петровича, умел понимать его волю без лишних приказов. Боярину воеводских и державных дел достанет, нечего ему время свое на бестолковство холопское тратить. Ровесник своего господина, состоявший при нем с детства и получивший вольную еще двадцать лет назад, когда бились с тамбовскими полками против татар, Порфирич служил Шереметеву по глубокой привязанности и по привычке. Поди пойми, чего больше! Слуга понимал повеления хозяина без слов. Всего один раз обернулся Борис Петрович, направляясь с офицерами к мариенбургским стенам, и то потому, что дело было уж больно новое. Сметливый денщик прекрасно управился с новой фельдмаршальской заботой.

— А ну-ка вставай, девонька! По-нашему ты понимаешь, сказывают, — приговаривал старый слуга, ловко подхватив Марту под мышки и с неожиданной силой поставив на ноги. — Идти-то сама сможешь? Не похоже. Вот незадача… Эй, ребятушки, вон ты и ты, конопатый! Живо взяли, подняли и понесли! Да осторожней вы, рекрутчина деревенская, это вам не тюки с песком на шанцах таскать! А ты, красавица, не думай, они тебя не уронят. Я им, тетка их козлятина, уроню! Сейчас мы тебя, дитятко, на лодочку, да и на квартиру фельдмаршальскую отвезем, в слободку здешнюю. Избушка у нас чистая, светлая… Я тебе на поварне постелю, поспишь вволюшку, болезная. Сам-то я в сенях, видно, лягу. Эх, Борис Петрович, не жалуешь ты слугу верного — снова бока-то старые на лавке отлеживать!

Под добродушное ворчание слуги Марта мягко раскачивалась на солдатских плечах. Парни ловко переплели руки, образовав подобие живого кресла, в котором было удобно даже ее разбитому контузией и усталостью телу. От мундиров вражеских солдат пахло так же, как от Йохана в ту ночь, когда он прискакал в Мариенбург с поля боя с остатками своей роты… У них были такие же давно не стриженные мягкие волосы, такие же крепкие плечи и такие же дерзкие и немного грустные глаза, как у него. Марта сомкнула глаза, и бред или сон милосердно послал ее измученному сознанию видение, будто это ее Йохан несет ее на руках через зеркальную гладь озера Алуксне — прочь от родного Мариенбурга, лежащего в руинах…

Глава 15В ЛАГЕРЕ МОСКОВИТОВ

Марта проснулась только на следующее утро, уже засветло, и не сразу поняла, почему над ней закопченный бревенчатый потолок крестьянского дома. Откуда здесь вместо дыма пожарищ, пороховой гари и тошнотного смрада гниющей крови пахнет свежевыпеченным хлебом? Да еще воняет перекисшей капустой! Потом пришло осознание новых, грозных перемен в ее жизни, но девушка не почувствовала ни страха, ни растерянности. «Йохан, Йохан, ты научил меня смелости, — грустно улыбнулась она. — А ты, отец, отдал мне по наследству только одно богатство — мужество!» Все ее тело болело от ушибов, ссадины противно ныли и подтягивали кожу, но мышцы приобрели прежнюю упругость, и в душе была решимость. Марта встала со своего скромного ложа, устроенного прямо на деревянном сундуке, в котором хранилась кухонная утварь, и принялась за беглый осмотр «фельдмаршальской роскоши». Этот странный старик Шереметис или, скорее, его слуга с трудно произносимым именем, позаботился о ней.

Пара нижних рубах из небеленого крестьянского полотна, несколько пар пестрых шерстяных чулок с затейливым рисунком, грубое домотканое платье и передник были, вероятно, любезно уступлены хозяйкой дома, если только ее еще раньше не выдул из родных стен свинцовый ветер войны. А вот этот старый, стираный платок, украшенный линялым рисунком из райских птиц и диковинных цветов, был явно нездешнего происхождения. Наверно, он раньше напоминал какому-нибудь русскому солдату о далекой «зазнобушке», пока не был пожертвован для новой постоялицы «батюшки Борис Петровича». Как и солдатский кафтан из грубошерстного сукна — его Марте надлежало использовать в качестве верхней одежды. Он один из всех вещей показался девушке не лишенным некоторой новизны и вызова.

В углу стояла внушительных размеров бадья, наполненная холодной водой. Вероятно, неприхотливый Шереметис пользовался ею в качестве ванны, а теперь галантно предлагал своей покрытой грязью и пылью гостье. Этот жест Марта оценила. Московский полководец, вчерашнюю встречу с которым она восстанавливала, с трудом складывая осколки памяти, пока вызывал уважение и интерес. Девушка без сожаления сняла свое пропахшую гарью рваную одежду, всю в пятнах засохшей крови, скомкала и швырнула в угол. От всей прежней жизни ей оставались только изящные башмачки из козловой кожи и маленький католический крестик на цепочке. Предварительно заперев дверь ухватом, Марта с наслаждением залезла в воду и с каким-то ожесточением вымылась начисто, словно смывая с себя ужас прошлых дней. Затем нашла старый деревянный гребень, тщательно расчесала влажные волосы, убрала их под платок, оделась, мысленно прочитала про себя «Отче наш» и «Богородице, Дева» и смело шагнула навстречу судьбе — через порог в горницу.

Шереметис, разумеется, в почти полуденный час отсутствовал на квартире. За дощатым столом сидел его денщик и сосредоточенно чинил прохудившиеся барские подштанники. Он улыбнулся Марте широкой добродушной улыбкой, очень напомнившей ей дядюшку Яниса, так ждавшего этих московитов и так страшно погибшего в Мариенбурге. Потому она поздоровалась с ним, как прежде с Янисом, только не по-латышски, а на певучем украинском языке:

— Будьте здоровы, дядечка!

При солнечном свете, проникавшем в избу через распахнутое окно, она могла рассмотреть его. Старый слуга был невысок, чрезвычайно широк в плечах и в кости, длиннорук, широколиц и круглоголов. Он носил длинные солдатские усы, а начинающую лысеть полуседую голову стриг коротко, как и его господин. Под жестким ежиком проступало несколько больших и малых шрамов, а на правой руке недоставало полтора пальца, как часто бывает после сабельного удара по кисти. Впрочем, ловко орудовать иглой это увечье Порфиричу явно не мешало.

— Здравствуй, девонька! — приветствовал он Марту. — Каково почивалось?

В знак благодарности Марта не без кокетства сделала книксен, видимо, выглядевший довольно странно в сочетании с ее крестьянско-солдатским нарядом. Денщик усмехнулся с видимой иронией и не стал разводить длинных разговоров:

— Вот и ладно! Покушай, чем Бог послал, и собирайся живее. Велел Борис Петрович немедля сыскать среди пленных мужика твоего и поставить пред его очи, затем я при тебе и оставлен. Коли сыщется он, то дарует вам Борис Петрович волю идти вместе куда вздумается, и не буду я вторую ночь на жесткой лавке ребра-то плющить! Ну а ежели не сыщется муж твой, так порасспросишь других мариенбургских шведов-то: видел ли кто его, живой ли он, ранен или, обратно, насмерть убит. Ты уж извини, доченька: как оно есть, так и говорю.

— А я все-таки верю, что мой Йохан сумел уйти от ваших солдат! — упрямо произнесла Марта. — Вы не знаете его, дядечка! Он такой смелый! Он наверняка спасся.

— Да куда ж тут спасешься, девонька? — искренне удивился денщик. — Кругом озера-то пикеты наши — драгуны да черкасы, да бивуаки полковые, да обозы. Тут уж либо в плен, либо в могилу. Птицей, разве что, или мышей полевой ему обернуться…

Марта не стала спорить. Как мог этот чужой человек знать, на что способен ее Йохан? И все же сердце томилось тяжким предчувствием. Сталь и свинец не разбирают, они насмерть бьют даже самых смелых, самых добрых, самых любимых! Теперь Марта прекрасно знала это. Может, и к лучшему будет, если ее муж попался в плен к московитам. Тогда она прямо сейчас смогла бы обнять его, более уже не отпускать никуда от своего сердца и уйти вместе с ним в широкий Божий мир, прочь из этого края, поникшего от жестокости и мук.

Всю дорогу через московский лагерь Марта почти бежала, не замечая ничего вокруг, кроме широкой спины денщика-провожатого. Только торопила его поминутно:

— Дядечка, умоляю, нельзя ли поскорее?

Шли и так скоро. В отличие от Шереметева, нажившего соль в суставах пристрастием к смачной жирной пище, знавший умеренность Порфирич был ходок.

Лагерь шведских пленных был окружен ощетинившимися на две стороны ежами из заостренных кольев, скрепленными меж собой шестами. Слуга Шереметева, на ходу пояснявший Марте кое-какие детали воинской жизни, назвал их «рогатками». Часовые с фузеями на плечах неспешно прохаживались вдоль ограды. Внимательно, но без злобы, они посматривали на пленных, а кое-кто и вполне дружелюбно болтал со шведами на забавной смеси слов из всех доступных языков. Марта должна была признать: сколь жестоки ни были московиты в кровавом хмелю боя, с пленниками они обращались милосердно. У шведов были такие же палатки и такие же котлы, что и во всем лагере, и на кострах, похоже, варилось то же самое жидкое месиво из перекисшей капусты, крупы, солонины и сала, именовавшееся странным словом «щи». Некоторые из солдат Карла Шведского те, кто лишился в бою или в бегстве мундиров и обуви, щеголяли теперь в русских посконных кафтанах и в плетеных лаптях, пожертвованных добродушными победителями. Раненых, выбравшихся из шатров погреться на солнышке, осматривали два лекаря — один в синей, другой в зеленой форме. Им сосредоточенно и почтительно помогали несколько юношей, также в мундирах обеих армий — лекарские ученики.

— Здесь, наверное, человек с тысячу! Как же мы найдем солдат из нашего гарнизона? — забеспокоилась Марта. — Офицер, верно, не пустит нас внутрь. Вы же только слуга господина Шереметиса…

— Слуга слуге рознь, — с достоинством ответил Порфирич. — И незачем нам внутрь идти. Вон тот, длинный, сам сбегает.

Не считая нужным пускаться в дальнейшие объяснения, он с важным видом подошел к долговязому капитану, командовавшему караулом. Марта с изумлением увидела, как благородный офицер заискивающе поклонился простому денщику, а тот лишь сдержанно кивнул. Решительно, у этих странных московитов были заведены обычаи, которых она ранее и помыслить себе не могла. Порфирич что-то быстро объяснил офицеру, тот сейчас же приказал открыть рогатки и с несколькими солдатами направился вглубь лагеря.

— Уппланд драгонер регементе, Мариенбург! — выкликал он на ломаном шведском языке.

Порфирич вернулся к Марте, достал из-за голенища короткую глиняную трубочку и удовлетворенно закурил.

— Пожди, девонька, сейчас что-то да решится, — утешающе улыбнулся он Марте.

При виде кучки людей в знакомых синих мундирах, приближавшихся к ограде в сопровождении русского офицера, у Марты томительно защемило сердце. Она лихорадочно искала глазами среди драгун знакомую фигуру Йохана. Как мало их осталось от гордой, блестящей роты, стоявшей в ее городе постоем! Человек двадцать или даже меньше… Марта знала всех в лицо, со многими была знакома… Но нет, его здесь не было, Йохана не было среди них! Не чувствуя под собой ног, девушка полетела навстречу пленным друзьям мужа, еще на бегу крича:

— Ребята, Йохан! Умоляю, скажите, кто-нибудь видел моего Йохана?

Здоровенный капрал Олаф, тот самый, который когда-то силой уводил ее с места расстрела бедняги Яниса, на сей раз заботливо поддержал Марту, чтобы она не упала. На заросших щетиной угрюмых лицах уппландцев она увидела то выражение стыда и скорби, с которым солдаты обычно приносят весть о смерти своего товарища его женщине, как будто сами виноваты в том, что остались живы. Сердце, едва исполнившееся надеждой, оборвалось.

— Говорите… — это слово, сорвавшееся с побелевших губ Марты, прозвучало как предсмертный вздох.

— Вот, Ларс видел. Он расскажет.

Невысокий солдат с толсто перевязанной тряпками разутой ногой, опиравшийся на плечи товарищей, хрипло заговорил, не поднимая глаз:

— Все очень плохо, Марта… Я хочу сказать, хуже не бывает. Я сумел переплыть озеро и встретил Йохана в камышах, на этой стороне. Мы вместе прятались там до темноты. Мы хотели пробраться между патрулями московитов и выбраться на волю. Мы ползли… Нам удалось пройти через их лагерь. Но тут собаки, которые пасут у московитов в обозе скотину, учуяли нас и разбрехались… Будь проклята сука, которая их выщенила! Мигом принесло десяток московских драгун верхами. Нам бы отлежаться в траве, но до леса оставалось всего ничего! Мы думали — уйдем. Побежали к опушке. Они стали стрелять. Я видел, как в Йохана попали и как он упал, а к нему поскакали двое врагов. А потом и меня подстрелили — вот, в ногу! Московиты схватили меня, и когда волокли в лагерь, к ним присоединились те двое, что бросились к Йохану. Они вытирали свои палаши, Марта. Они зарубили Йохана…

Наверное, женщине теперь следовало разразиться безутешными рыданиями, или страшно закричать и забиться в истерике, или упасть в обморок. Но Марта вдруг упрямо вскинула голову, и глаза ее были сухими.

— Ты ведь не видел, как они рубили его, Ларс! — твердо произнесла она. — Ты ведь не видел Йохана мертвым.

Ей больше не хотелось ничего слушать. Она резко повернулась и пошла прочь, неся свою надежду, словно хрупкий сосуд, который вот-вот выпадет из рук и разобьется вдребезги. Ее оставалось очень мало, этой надежды, но она все еще теплилась на самом дне души, словно маленький живой зверек, затаившийся в глубине огромной ледяной пещеры…

Денщик Порфирич и высокий капитан из охраны пленных догнали ее и взяли под руки. Это было очень кстати: у тела Марты сил оставалось явно не больше, чем у ее души, и ноги были готовы вот-вот подкоситься. Провожая девушку обратно, на квартиру Шереметева, денщик молчал, но то и дело сочувственно вздыхал и покряхтывал. Смерть, вернее всего, прибрала ее несчастного мужа. Как видно, бедняжка все не может смириться, но с костлявой безносихой, увы, не поспоришь! Царствие ему небесное, шведу этому! Хороший, как видно, был человек, раз она его полюбила. Порфирич, с младых годов подвизавшийся вместе со своим барином на войнах и в дальних странствиях по государеву делу, хорошо усвоил на собственном опыте: люди всякого языка и разной веры в страдании и смерти схожи, словно братья. Всем им одинаково больно, одинаково страшно, и кровь у всех — красная…

Вечером Шереметев пришел на квартиру поздно, мрачный, словно туча. Вернувшиеся разъезды докладывали, что в Риге и иных крепостях шведские воинские люди сидят крепко, на шпагу не взять. Ждут на сикурс самого короля Карла с великим войском. Значит, не избежать худшего. Придется уходить назад, на Псков и Новгород, пуская за собой по всему ливонскому краю «красного петуха», руша все, что можно разрушить, уводя с собой всех, кого можно увести. Оставить за собой вместо цветущего края пепелище, на котором не прокормиться шведскому войску, отгородить им российские рубежи от жестокого врага. Чухонцев, которые добром к войску пристали, прогнать будет обидой, они пойдут с обозами под защитой драгун и казаков. Да только этого ли ждал от Шереметиса местный простой люд, который величал его освободителем? Теперь иные дела пойдут у его войска с чухной, и, глядишь, завтра здешние повстанцы, которые прежде воевали со шведами, обратят оружие против московских служилых людей. Придется для устрашения вешать тех, кого еще вчера почитал союзниками.

Шереметев с трудом, словно мысли навалились тяжким бременем, отстегнул шпагу, снял треуголку и кафтан. Ужинать он не стал, выпил только стакан вина и велел звать Марту к себе.

— Пожалей девку, боярин! — попытался возразить Порфирич. — Мужика ее, по всему, наши порубили. Сидит и молчит день-деньской, как не своя. Пущай прежде оклемается!

— Разговорчив стал! — прикрикнул Борис Петрович. — Зови, тебе говорю!

И прибавил, чтобы не обижать старого слугу:

— Коли так сидеть будет, вовсе не оклематься может! Жалеть всех — жалелки не хватит: у меня войска сколь тысяч душ…

Марта вошла, до белизны сцепив поверх передника исцарапанные пальцы, и молча поклонилась фельдмаршалу. Взгляд ее был упрямым и отрешенным. Такой взгляд Шереметев не раз видел у не желавших отвечать пленных, у тех, которые уже не ждали ничего хорошего. Он невольно насупился и посмотрел угрожающе, будто на пойманного казаками шведского рейтара. Девушка смело встретила этот взгляд. Борису Петровичу вдруг стало стыдно. Не перед этой «мариенбургской девой», как он про себя окрестил Марту, а просто стыдно, непонятно отчего. Он разгладил грозную складку между косматыми седеющими бровями и сказал как можно мягче:

— Послушай меня, дочка. Я буду говорить с тобой только по-русски, а ты понимай и учись отвечать так же. Пригодится.

Марта все так же молча кивнула.

— Слыхал о мужике твоем. — Шереметев мелко перекрестился. — Ну, упокой его душу!

— Он жив, — впервые разлепив спекшиеся губы, ответила Марта и тотчас поправила себя: — Он, может быть, жив.

— Ну, может — не может, Бог ведает, — проворчал Шереметев. — Да только не дело тебе кручину свою нянчить. Как Господь старшего моего сыночка, свет Константина, во цвете младости к себе призвал, супруга моя так говорила: «Руками трудиться надобно, чтобы горе свое понести сил достало». Все рукодельничала, слезой рукоделье мочила…

Борис Петрович тяжело опустил голову и вдруг показался Марте просто несчастным и смертельно уставшим немолодым человеком. Наверное, где-то в глубине, под расшитым галуном фельдмаршальским камзолом и броней души, он был именно таким. Она почувствовала жалость и участие.

— Ваш сын теперь на небесах, господин фельдмаршал! — сказала Марта, путая польские, малороссийские и русские слова. — А мой Йохан жив.

— Пусть так, — легко согласился Шереметев. — Стряпать, стирать, я чаю, умеешь?

— Я не чуждалась никакой работы в доме моего воспитателя, пастора Глюка.

— Вот и славно. Сегодня повечеряешь, поспишь, а завтра спозаранку поступай под начало к моему Порфиричу. Будешь перво-наперво служанкой. На довольствии харчем и деньгами, ясное дело. В моем доме никто задарма хлеба не ест!

— Господин фельдмаршал, я не хочу отягчать вас заботами о себе, — как можно более почтительно сказала Марта. — Я бы хотела вернуться в Мариенбург. Я должна ждать там своего мужа…

— И думать забудь! — резко ответил Шереметев, и в голосе его зазвучало раздражение, словно он говорил с непослушной маленькой девочкой. — Со мной на Москву пойдешь. Ишь, чего удумала: девка, одна, да на руинах, а вокруг лихих людей и беглых солдат — пруд пруди! Пропадешь здесь. На Москву пойдешь, я сказал! А мужик твой, коли жив, конечно, и коли любит тебя, все едино сыщется. А нет — другого себе найдешь, еще краше, еще лучше! Ты молода…

— Тогда я убегу! — голос Марты вызывающе зазвенел.

Шереметев улыбнулся. Эта упрямая, колючая девчонка положительно нравилась ему. Настоящая полячка, знавал он таких в младые лета! Но, подавив улыбку, Борис Петрович произнес строго:

— Из моего плена и здоровому мужику не сбежать, не то что тебе, дочка. Покорись добром, а то силой смирю. Недосуг мне с тобой! И брови не супь, не надо. После спасибо мне скажешь! Ступай спать. Тебе завтра немало работы сыщется.

Марта холодно поклонилась и вышла.

Шереметев потянулся за сулеей с вином, налил себе стакан, потом второй — денщику и глазами указал ему на лавку подле себя. Порфирич присел на краешек, скромно, но с достоинством. Барин и слуга чокнулись и молча выпили, как давние друзья, которые знают друг о друге все.

— Что мыслишь, старый? — спросил Шереметев. — Сбежит?

Порфирич для солидности пожевал губами и веско молвил:

— Могет! Эта все могет!

— А ты последи, чтоб не смогла. Бес ее искушает, и имя тому бесу — Амур. Я тебя, Порфирич, знаю: коли ты схочешь, сбежит девка. Погибнет она, когда сбежит, это как пить дать. Так ты, Порфирич, захоти, чтоб не сбежала. От тебя и мурзы татарские, и полковники польские не уходили. Не как холопа, как друга-приятеля тебя прошу.

Слуга лукаво прищурился:

— А что тебе в ней, батюшка Борис Петрович?

— Батюшка, — проворчал Шереметев. — Какой я тебе батюшка? Оба мы с тобой дедушки! Сам не знаю, Егор Порфирич, что мне в многоязыкой этой. Вижу в ней… нечто! Сказать не могу что. Только не обычная это девка, путь ее ждет долгий, высокий. Подсобим ей сейчас — Божьей воле подсобим.

Глава 16ОТКРОВЕНИЕ ПАСТОРА ГЛЮКА

Для пастора Глюка падение Мариенбурга стало кошмаром. Кошмаром, который он сам приближал и которому отчасти способствовал. Теперь он не мог без угрызений совести, тайных и явных мук вспоминать о своих сношениях с русским двором и о надежде на то, что московиты освободят его народ от власти шведской короны. Шведы ушли, но освобождение не наступило. Пришла другая власть — быть может, еще более суровая и жестокая, чем предыдущая. И дело было не в старике Шереметеве, в котором, при более тесном общении с ним, пастор Глюк обнаружил и благородство, и даже некоторое великодушие, и не в солдатиках-московитах, которые могли быть и лютыми — хуже хищных зверей, и добрыми, и растерянными, словно дети. Русские офицеры тоже (при более тесном общении с ними) обнаруживали достойные уважения свойства ума и характера.

Но все они, эти странные московиты, чего-то боялись больше, чем страданий, лишений и даже смерти. И ради этого страха, именуемого «государевой службой», они готовы были сжигать деревни по всей Ливонии, лишать крестьян крова и пропитания и так жестоко обходиться с беззащитными людьми. Глюк видел, что в большинстве своем ни солдаты, ни офицеры, ни даже сам Шереметев не хотели этой жестокости, но шли на нее — все, за редкими исключениями. То ли из страха перед своим всевластным государем, славшим Шереметеву суровые наставительные послания и короткие, не допускавшие возражений приказы, а то ли из тайной уверенности в том, что так и должно поступать, ибо: «на войне размякнешь — пропадешь!».

Эту странную поговорку пастор услыхал от полковника Вадбольского, а этот поляк на русской службе, в свою очередь, — от какого-то простого солдатика. Теперь, оказавшись в плену, в чужом лагере, Глюк все чаще вспоминал ее. Он, священнослужитель, привык говорить своим прихожанам о мягкости и доброте, удерживал их от излишней жесткости и суровости, то есть, как мог, размягчал их души. Но московиты, среди которых он с семьей жил уже не одну неделю, отчаянно боялись размякнуть, а порой и стыдились своих слез и жалости. Они отвели многочисленному пасторскому семейству отдельную палатку, вдоволь кормили и охраняли его. Солдаты щедро делились тем, что имели сами, и с другими оставшимися в лагере беженцами. В свободные от службы минуты они любили играть с детишками и вырезать для них из дерева забавные фигурки. Но при этом служивые матерно орали на несчастных людей и подгоняли их увесистыми пинками при каждой заминке. Подобное обхождение доводило смертельно напуганных дочерей пастора до слез, и девочки в страхе прятались за госпожу пасторшу и самого преподобного. Катарина, округлив глаза, испуганно и возбужденно шептала, что вон тот смазливый русский офицерик преследует ее, а намедни даже подкараулил возле колодца и грозился «задрать юбки и попробовать, какова на вкус ливонская курочка». Юбки, однако, задраны не были, поскольку никто из московитов не решился обидеть дочь странного чужеземного попа, остановившего их расправу над жителями города. Насильников же, застигнутых на месте преступления, по приказу фельдмаршала Шереметева, профосы[34] вешали «высоко и коротко» и без лишних церемоний.

С пленными жителями Мариенбурга фельдмаршал поступил по-разному: одних отпустил, куда глаза глядят, других, наиболее полезных, удерживал в лагере насильно. По поводу пастора Глюка и его семейства из Москвы пришло специальное предписание, и Шереметев не отпустил пастора, несмотря на настойчивые просьбы последнего и мольбы его жены и дочерей.

Однажды вечером, когда стемнело, сын пастора попытался сбежать, но бегал избалованный пасторшей Эрнст недостаточно прытко, и эта попытка освобождения закончилась плачевно. Верховой русский драгун легко догнал пасторского сынка, огрел прикладом, потом связал «мальцу» руки за спиной, бесцеремонно перекинул поперек седла и отвез «огольца» назад, к отцу. Там Эрнста приняла рыдающая пасторша, которая, проклиная русских варваров, ставила сыну примочки на набухавшую на затылке иссиня-кровавую шишку. В рыданиях и стенаниях наступило утро. Никто так и не смог заснуть. Эрнст то и дело ощупывал пострадавший затылок и жалобно стонал, госпожа Глюк всхлипывала, дочери испуганно молчали. Пастор молился на коленях, раскрыв перед собой славянскую Библию. Свою долгую и смиренную молитву пастор завершил под утро. И только тогда решился поговорить с сыном.

— Сам виноват! — строго сказал он Эрнсту. — Если уж решился бежать, то беги быстро, а иначе не стоит и пробовать. А теперь не плачь: не показывай никому своих страхов. Всем нам нужно сохранять достоинство в дни страданий. Достоинство и терпение. Бери пример с Марты!

— С Марты?! — хмыкнул Эрнст. — В чем же это, батюшка, ее достоинство? В том, что она сначала приклеилась к шведскому трубачу, а теперь делит жесткую постель этого хромого старика Шереметиса?

— Не смей так говорить о сестре! — гневно воскликнул пастор. — Марта была достойной женой этого несчастного мальчика Йохана Крузе. Она и поныне верна ему… Или его памяти! А фельдмаршал Шереметев оказался настолько благороден, что взял ее под свою защиту. Усвой раз и навсегда, беспутный повеса: Марта ведет его нехитрое хозяйство, и ничего более. С моего на то согласия.

— Видишь ли, Эрнст, — вмешалась пасторша. — Марта, конечно, невоспитанна и взбалмошна, но ловко управляется по дому. А этому московскому генералу, несомненно, приятно, что молодая девица варит ему суп и наливает этот… как его… квас!

— К тому же, в лагере поговаривают, он слишком стар, чтобы иметь виды на Марту, — хихикнула Катарина. — Один русский офицер вчера по секрету рассказал мне… Ой, матушка, это так неприлично, что я даже боюсь повторить его слова…

— Повторяй уже, раз начала! — подбодрил сестрицу Эрнст.

— Опомнитесь, дети! Вспомните, что ваш отец — служитель Божий! — остановил их пастор.

Но тлетворное и распущенное влияние военного лагеря оказалось сильнее его предупреждений. Катарина, краснея то ли от стыда, то ли от сообщаемых ею пикантных подробностей, прошептала на ухо Эрнсту, что фельдмаршал Шереметис «немощен в мужском деле настолько, что не в состоянии… ну как бы это сказать… приласкать Марту».

— Ну тогда пускай пока варит жалкому старикашке его «счи», или как там называется этот отвратительный суп из прокисшей капусты, и хнычет в передник о своем трубаче! А я потом приду и ее приласкаю! — хмыкнул Эрнст и схлопотал от пастора оплеуху.

— Горе тебе, Илион, град крепкий! — в голосе пастора прозвучала неподдельная боль. — Горе тебе, если дети твои рассеялись по миру и стали злыми и жестокими. Катарина, девочка моя, разве такой ты была там, за мариенбургскими стенами! Разве раньше ты бы смогла такое сказать о сестре!

— Прости меня, батюшка, прости! — трагически всхлипывая, запричитала Катарина. — Нам так страшно здесь, в этом лагере… Здесь делают и говорят такое! И каждую ночь солдаты приводят каких-то растрепанных пьяных женщин и валяются с ними там, на телегах! Однажды вечером я шла к нашей палатке и увидела… Ах, батюшка, мне даже страшно рассказывать… Их было трое, а женщина — одна… Она была совсем пьяная, и смеялась, и пила с ними! Солдаты и мне предлагали выпить, но я испугалась и убежала… Бежала до тех пор, пока не заблудилась среди этих совершенно одинаковых палаток! Это был такой ужас! Но потом я встретила одного симпатичного русского сержанта, который даже немножко говорил по-немецки, очень милого и доброго. Он укутал меня своим плащом и проводил сюда, к нашей палатке. Ах, батюшка, мне так страшно здесь! Неужели мы никогда не вернемся домой, в Мариенбург?

— Мариенбурга больше нет, — тихо и горько сказал пастор. — Есть руины стен, разрушенные дома, пепелище… Можно вернуться на пепелище и плакать. Но нас туда не отпустят.

— Но почему же, батюшка?! — вмешалась в разговор младшая пасторская дочка, Лизхен.

Эта пятнадцатилетняя девочка переносила лагерное житье-бытье тяжелее всех — не плакала, не роптала, даже не возмущалась, а только мышкой сидела в палатке, уронив голову на скрещенные руки, и молчала. Это молчание было для ее отца страшнее самых отчаянных рыданий. Пастор подходил, ласково гладил дочь по голове, смотрел, как беззащитно вздрагивают ее худенькие плечи, и обращался к Всевышнему со смиренной мольбой. Глюк воспринимал происходящее, как кару Господню, и молил Творца о прощении. Он, грешный человек, недостойный служитель Божий, слишком надеялся на московитов и на их помощь несчастной Ливонии. И вот они пришли, эти «спасители»-московиты! Пришли, но как?! Не как друзья многострадального народа Ливонии, а как недруги и захватчики. В огне и крови. Говорят, что ливонские крестьяне снова схватились за вилы, но на этот раз не против шведов, а против русских. Как это говорят солдаты в лагере: «Хрен редьки не слаще?!» Верно, нечего сказать! Хороша русская поговорка!

Пастор помолчал немного и грустно ответил Лизхен:

— Потому что скоро мы поедем в столицу России — Москву. Фельдмаршалу Шереметеву пришел приказ… Вы же слыхали об этом! В Москве я буду учить русских детей письму и прочим наукам. Царь Петр приказал основать в своей столице новую школу. Гимназию. Нас вызывают туда. Мы не скоро увидим Ливонию. Попрощайтесь с родиной, дорогие мои!

— Но дорогой супруг мой, как же так?! — охнула пасторша. — Неужели мы стали рабами русского царя? Неужели мы больше не вольны в своих поступках?

— Надо бежать из этого мерзкого лагеря гнусных варваров! — запальчиво крикнул Эрнст.

— Мы не можем подвергать опасности женщин, сын мой, — назидательно заметил пастор. — К тому же в лагере остается Марта… А я не брошу мою несчастную девочку!

— Ты любишь эту противную девчонку больше наших детей! — голос пасторши сорвался на крик. — Предоставь ее собственной судьбе и подумай о нас!

— Я думаю о вас, дорогие мои, — тихо и как-то отрешенно сказал пастор. — И умоляю вас уповать на милосердие Господа. Мы поедем в столицу московитов, если будет на то Господня воля. Везде нужно сеять семена просвещения и мудрости Божьей. Даже в этой суровой стране!

— А Марта, она тоже поедет в Москву? — спросила Катарина.

— Я слыхал, что и фельдмаршал Шереметев собирается в русскую столицу. А если он — то и Марта, — ответил на это пастор.

— Она очень плачет? Грустит о своем Йохане? — сочувственно спросила Лизхен.

— Горе ее велико, дети мои! — вздохнул пастор. — Но я не решаюсь расспрашивать. Девочка несет это горе в себе, как воду в сосуде, тихо и не решаясь расплескать. Вы сами можете ее утешить, если захотите навестить сестру.

— Но разве нас пустят в палатку Шереметиса? — вмешалась в разговор Анна.

— Я проведу вас туда, если вы решитесь! — предложил дочерям пастор.

— Я боюсь, батюшка, я не пойду! — тут же отказалась Анна.

— А я пойду! — решительно заявила Катарина. — Может статься, еще увижу того доброго молодого сержанта, который помог мне дойти до нашей палатки!

— Если вы и пойдете к Марте, то не для того, чтобы строить глазки русским офицерам! — одернула Катарину пасторша.

— Я прослежу за этим, дорогая жена! — решительно сказал пастор и взял Катарину за руку. — Ну что, пойдем, дочка?

Катарина молча кивнула и набросила на плечи плащ. Остальные молчали. Эрнст, потупив взгляд, рассматривал земляной пол палатки, Лизхен снова уронила голову на колени и затихла. Госпожа пасторша высоко вздернула подбородок и сурово нахмурила брови. Ее явно не радовало решение мужа навестить эту неотесанную мужичку, Марту! Она никогда не понимала излишней привязанности мужа к воспитаннице. Впрочем, пусть идет, его все равно не удержишь!

Пастор вышел из палатки под руку с Катариной. Та, впрочем, думала то о сестрице Марте, то о приглянувшемся ей русском сержанте. Ах, если бы встретить его по пути к квартире Шереметиса! Она то и дело стреляла глазками по сторонам, но, встретив суровый взгляд отца, тут же смиренно опускала глаза в землю.

У скромной крестьянской избушки, которая служила фельдмаршалу резиденцией, они увидели знакомую тоненькую фигурку в сером крестьянском платье. Марта склонилась над лоханью с бельем, потом подняла голову и отерла пот со лба мыльной ладонью. Вид у нее был упрямый и отнюдь не подавленный. Губы крепко сжаты, глаза смотрели с вызовом. Она не смирилась со своей судьбой и не собиралась смиряться! Ах, если бы тогда, у озера, она могла бежать с Йоханом! Но ничего, она еще убежит и хоть на краю света найдет любимого! Если он только жив… Марта так и не поверила в слова солдата Ларса, ведь он мог ошибаться, и упрямо считала Йохана живым.

На красивую служанку Шереметева засматривались проходившие мимо солдаты и офицеры, но Марта словно не замечала этих взглядов. Однако шаги пастора она отличила от многих и подняла на приемного отца вопрошающий взгляд…

— Здравствуйте, батюшка, — тихо, но твердо сказала она. — Раньше я чаще называла вас только «господин пастор», но нынче позвольте называть отцом!

— День добрый, доченька! И отныне всегда называй меня так…

— А со мной ты не поздороваешься, несносная гордячка Марта? — обиделась Катарина. — Совсем забыла свою несчастную, одинокую, плененную дикарями подружку!!

— Дай я обниму тебя, сестренка! Только руки вытру. Нынче у нас много стирки. Я помогаю денщику господина фельдмаршала, а он таскает для меня воду из реки.

Марта обняла названую сестру, но как-то отстраненно, без прежней трогательной нежности. Зато на пастора она смотрела, как на родного отца, с горечью и надеждой.

— Шереметев не обижает тебя, дочка? — спросил пастор, заранее надеясь услышать от Марты уверения в учтивости русского фельдмаршала.

— Смотря что называть обидой, — пожала плечами Марта.

— Неужели он осмелился прикоснуться к тебе?! — гневно сжимая кулаки, воскликнул пастор.

— Если вы, батюшка, о мужских вольностях, то не бойтесь, господину фельдмаршалу не до меня. Он немолод, обременен вседневными заботами и слишком тоскует по своей супруге. Шереметис называет меня «дочкой» и не позволяет своим офицерам приставать ко мне.

— Тогда чем же он обидел тебя, девочка?

— Он лишил нас свободы. В этом и есть главная обида. Я не хочу ехать в Россию. Я хочу остаться здесь и дожидаться Йохана. Я все равно убегу!

Голос Марты прозвучал так упрямо и резко, что пастор сразу поверил в серьезность ее намерений.

— Марта, родная, — попытался уговорить ее пастор. — Если ты попытаешься сбежать, то получишь пулю в спину. После неудачного бегства Эрнста московиты предупредили нас, что будут стрелять, если кто-то повторит его попытку!

— Они не шутят, — вмешалась в разговор Катарина. — Они и вправду будут стрелять! У них такие страшные глаза, когда они злятся!..

— Я бывала в настоящем бою, и меня не испугают их пули! — воскликнула Марта.

— Побереги свою жизнь для Йохана, девочка, — преподобный Глюк пустил в ход последний аргумент. — Если несчастный мальчик жив, то он найдет тебя даже в Московии! А я буду умолять русского царя вернуть тебе свободу!

Марта задумалась. Несколько минут все трое молчали. Катарине наскучило ждать, и она принялась оглядываться по сторонам, с интересом изучая новую для себя бивуачную жизнь. Почти тотчас девушка заметила, как поодаль неуверенно топчется ее недавний знакомец, молодой русский сержант. Катарина с готовностью повернула к нему свое хорошенькое личико, и на нем сама собой засияла кокетливая улыбка. Сержант поприветствовал Катарину, по-военному сдвинув каблуки и решительно кивнув головой. Осмелев, очаровательница отошла на несколько шагов в сторону, чтобы без помех побеседовать со своим кавалером. Суровый оклик отца заставил ее вернуться на место. Девушка обиженно надула губки и стала ждать, пока отец переговорит с названой сестрицей. Сержант между тем сменил военные манеры на партикулярные и отвесил Катарине учтивый, но несколько неуклюжий поклон. Затем вздохнул огорченно, махнул рукой и уныло зашагал своей дорогой.

Пастор между тем обнял Марту и стал тихо читать «Отче наш». Воспитанница шепотом повторяла за ним слова молитвы.

— Да будет воля твоя!.. Воля ваша, батюшка, — решила она. — Я поберегу свою жизнь. Ради Йохана!

Глава 17ДОРОГАМИ ОТСТУПЛЕНИЯ

Отъезд в Московию был решен. Пастор Глюк считал это расплатой за свои недавние тайные сношения с русским двором и ожидание московитов, обернувшееся гибелью Мариенбурга и разорением Ливонии. Пасторша надеялась, что когда-нибудь им все-таки удастся вернуться на родину, и девочки Глюк разделяли ее веру. Эрнст рассчитывал на бегство, а Марта ни на что не рассчитывала и ничего не ждала, кроме спасения и возвращения Йохана. И вера эта теплилась в ней, как свеча, все эти бесконечно долгие дни подневольного путешествия в Россию.

Войска Шереметева грузно снялись с лагеря и выступили в обратный путь. Они тянулись по дорогам, защищая походными порядками ордер-де-баталии громоздкие обозы с припасами и стада скота, сторожась сильными арьергардными заставами от недобитых шведских отрядов. Пылали у них за спиной поджигаемые неумолимой рукой латышские деревни и вызревшие поля, в ожесточенной брани факельных команд тонули жалкие мольбы крестьян, просивших пощадить их кров и хлеб. Искусных мастеров — плотников, кузнецов, канатчиков, краснодеревщиков — солдаты хватали насильно, приказывали наскоро грузить добро, собирать жен-ребятишек и идти с войском на Москву: «Великому государю в мастеровых людях надобность зело большая!» Ревел, блеял и визжал угоняемый московитами скот. Забирали даже собак, чтоб было кому стеречь и пасти скотину. Домашняя птица, которую невозможно было забрать за кордон, шла под нож: янтарный отвар и нежное куриное мясо щедро заполняли солдатские миски.

— Спаси, Господи, батюшку Борис Петровича, щедро питающего! — крестились на бивуаках солдаты, жадно хлебая сытное варево и вдоволь упиваясь густым пивом из разоренных крестьянских погребов. Пиво же хлюпало у них под башмаками пенистыми лужами, и в них отражались отблески большого огня, пожиравшего сельские дома, амбары с зерном, сараи с сеном…

— Ничаво, рябяты! — утешали свою совесть вчерашние деревенские парни в солдатских кафтанах. — Мужик хитер, никогда последнего не отдаст, довольно заховает по лесам и хлеба, и семян! Деревьев полно, топор имеется — новую избу по зиме поставит. А шведа-супостата ему прокормить нечем будет! На-кась, выкуси, Карлушка свейский! Хрен паленый тебе, долгомордому, а не Ливония!

Под надежной охраной драгун и казаков пылили нескончаемые вереницы крестьянских возов, угрюмые и подавленные мужчины с самопалами за плечами вели понурых коней, заплаканные женщины, сидя на тюках, из последних сил утешали детей. С московским войском с родной земли уходили двенадцать тысяч латышских душ, так наивно поверивших в свободу из рук новых захватчиков и поднявшихся на восстание против шведской власти и немецких помещиков. Теперь им оставалось только бежать, страшась мстительного, расчетливого гнева прежних хозяев. Шереметев приказал своим офицерам забирать с собой каждого, кто пожелает уйти вслед за войском, велел выделить повозки для их скудного имущества и надежный конвой. Но разве увезешь на телеге под неумолчную жалобу скрипучих колес свою родину?

— Что ж ты, Москва, сулила нам свободу, а ныне землю нашу убиваешь? — срывалось с почерневших от гари губ латыша проклятие: — Черт забери твою душу, твой род до седьмого колена!!

— Не лайся, чухна! — пряча глаза, отвечал с высоты седла русский драгун. — На Руси-матушке земли довольно, чай, и тебе кус сыщется! Государь-батюшка на обзаведение и деньжат пожалует… Московским государевым крестьянином век вековать всяко получше будет, чем холопом у немца спесивого!

— В ад вас обоих, и немца, и московита!!!

Отчаявшись, иные отряды латышских повстанцев нападали на обозы московского войска, на оторвавшихся от главных сил фуражиров и разведчиков. На дорогах авангарды Шереметева находили страшно разрубленные, исколотые, раздетые донага тела солдат и драгун, казаков, калмыков и башкир. С лютой матерщиной уходили по следу в леса карательные команды, настигали, дрались, убивали, вешали. Ливония плакала кровью, провожая Шереметиса…

Этот путь слился для Марты в один бесконечный день, когда она тряслась в возке с фельдмаршальским багажом, помогала Порфиричу на бивуаках стряпать нехитрую еду для «боярина» или стирать для него белье, а еще — вспоминала о Йохане или молилась. Когда армия Шереметева и следовавшие с ней беженцы и пленные останавливались на ночлег и разбивали лагерь где-нибудь в чистом поле, к Марте приходил пастор или она сама навещала названого отца и его семейство.

Все они были подавлены и грустны: пасторша жаловалась на усталость и ревматические боли в застуженной пояснице, Анна хныкала, Лизхен потерянно молчала, а Эрнст злился. И только Катарина нашла утешение в обществе своего молодого сержанта, который, когда выдавалась свободная минута, приходил проведать ее. Ее кавалер носил трудно произносимое, но такое звучное имя — Федор Иванников и происходил, по его собственному уверению, из «московских детей боярских». Сначала Катарина очень обрадовалась, что ее любимый — природный аристократ, ведь она знала, что «боярами» называют самых родовитых русских вельмож, которые носят высокие шапки из бобровых шкур. Однако Федор несколько сконфуженно объяснил ей, что этот титул примерно соответствует европейскому рыцарскому, и деревенька его бедна — «мужских душ тридцать». «Душами» в Московии называли рабов, и наивная девушка действительно вообразила себе закованных в цепи невольников, возделывающих грядки с репой. Однако Федор рассмеялся и пояснил, что его отец, как «барин небогатый», живет со своими рабами дружно, носит ту же одежду, что и они, а по праздникам вместе с ними пьет водку. Беседы их были на первый взгляд самыми невинными и протекали только в присутствии пастора и пасторши — по крайней мере господин Глюк был уверен в этом. Но Катарина, если б захотела, могла бы рассказать многое — и о страстных поцелуях в ночной темноте, и даже о том, что заставляло ее в редкие минуты одиночества заливаться краской — то ли стыда, то ли радости. Катарина прокрадывалась к возлюбленному ночью, тайком от своего многочисленного семейства. Она все надеялась, что сержант посватается, и бравый Федор постоянно обещал ей это, но пока не спешил исполнить свое обещание. А Катарина, воспитанная в духе послушания и строгости, не выдержала атмосферы любовной вольности, царившей в лагере, и отдалась новому, пьянящему ощущению сладкой безнаказанности. Ее сержант был молод и красив, и пока ей удавалось обманывать отца и мать, но развязка была близка… И она наступила на одной из растоптанных ливонских дорог, по которой брели изнуренные люди, охранявшиеся усталыми солдатами.

В ту ночь лагеря не разбивали — спали прямо на телегах, а кто и на голой земле, вокруг костров. Катарина, убедившись, что все ее многочисленное семейство уснуло крепким и глубоким сном смертельно уставших людей, проскользнула к своему сержанту Иванникову, которого уже научилась называть по-русски, тепло и легко — Феденькой, а про себя звала по-немецки Теодором. Тот укрыл «любушку» плащом и увлек куда-то прочь от дороги, в сладкую и вязкую темноту, укрывшую их словно покровом. И тут из темноты появился пастор Глюк со славянским Евангелием в руках.

Пастор давно уже догадывался о неподобающем легкомыслии Катарины, но не мог уличить ее без доказательств. В ту осеннюю походную ночь пастору не спалось: он закрыл было глаза, но горькое чувство вины, терзавшее его в последнее время, не давало заснуть — перед глазами вставали страшные картины осады и штурма города, потом — пленения, жуткого избиения безоружных пленных, ужаса и позора жителей… «Mea culpa, Domini! Mea maxima culpa! Моя вина, Господи, моя великая вина!» — шептал преподобный Глюк, с раскаянием ударяя себя в грудь кулаком, хотя и сам понимал: его собственная вина состоит лишь в том, что он так страшно заблуждался в отношении московитов… Тут пастор услышал совсем рядом чьи-то легкие шаги и открыл глаза. Катарина, его непослушная девочка, спешила куда-то прочь от дороги, а ей навстречу — тот самый русский, что повадился приходить к ней! Он поспешил следом за влюбленными и, едва они слились в объятиях, вынырнул из темноты, словно кара Господня, и обрушил на их головы свой праведный родительский гнев. Нервы пастора были расшатаны настолько, что он не смог сдержаться и прежде всего влепил несчастной Катарине пощечину, чего раньше никогда себе не позволял. Бедная девушка истерически зарыдала и, совсем не стесняясь, бросилась на грудь к своему московиту, ища защиты у него. Тот протянул у нее над плечом руку и со скрытой, но внятной угрозой выставил вперед ладонь, преграждая путь разъяренному отцу.

— Не извольте подходить, сударь! — предупредил он. — И обидеть ее не могите!

— Вы обесчестили мою дочь, и нынче же утром я доложу об этом фельдмаршалу Шереметеву! — воскликнул пастор Глюк, едва сдерживаясь, чтобы не наброситься на наглеца с кулаками. — Вы будете повешены за это гнусное насилие еще до полудня, вот увидите!

— Докладывайте, сделайте милость, — усмехнулся сержант, совершенно не смутившись. — Борис Петрович справедливый, он разберется! Батюшка наш только насильников вешает, а ежели это любовь по сердечному согласию — благословит! Да и меня он ведает: при мызе Гумоловой, как мы с плутонгом моим свейскую гаубицу с полным огневым припасом одержали, жаловал нас десятью рублями на круг…

Пастор удрученно опустил голову: как ни прискорбно, но этот самоуверенный юнец был прав. Фельдмаршал вряд ли станет наказывать одного из своих храбрых командиров за беззаконную, но добровольную связь с ливонской девицей, пусть даже с дочерью важного пленника… Вон сколько таких парочек милуется каждую ночь на возах!

— Ваша сила торжествует над справедливостью, захватчики! — промолвил пастор. — Но знайте, что есть власть выше вашего Шереметева и выше вашего царя. Вы, сержант Иванников, бесчестный человек, и Господь накажет вас!

Тут уже сержант уныло повесил голову, а Катарина заплакала еще горше. Эта ливонская девушка, сдобная, словно пышные матушкины пирожки с малиной, ласковая, словно майское солнышко, и страстная — это уж без сравнений, такими только иноземки бывают! — очень нравилась простому и честному парню. Как бы хотелось привезти ее с войны в свою подмосковную деревеньку, поклониться в ноги отцу-матери, повенчаться честью и славой и — с веселым пирком за свадебку! Да только слыханное ли дело — православному жениться на лютеранке! Федор не раз задавался вопросом: как же им, горемычным, быть дальше? И не находил ответа. Его царское величество государь Петр Алексеевич хаживал, конечно, по юности, к хорошеньким девицам из Немецкой слободы и даже возвысил до себя одну из них, Анну Монс, но чтобы на еретичке Монсихе жениться — этого в православном Московском государстве никак быть не могло. Он, Федя Иванников, — из семьи небогатой, но старинной, благочестивой, предки еще в опричном войске грозного государя Ивана Васильевича служили… Никак не возможно ему на лютеранке жениться! Конечно, царь Петр иноземцев (и, что греха таить, иноземок!) жалует, но женятся на Руси все еще по отеческому закону — на своих! Вот ежели бы Катаринушка от веры своей еретической отступилась и православное крещение приняла… Однако же о таком он и просить ее боялся: знамо дело — поповская дочка, такие от веры не отступаются. Да и отец ее, поп лютеранский, вон какой сердитый!

Почувствовав в «бесчестном соблазнителе» колебание неспокойной совести, преподобный Глюк, знаток человеческих душ, сменил тон.

— Если ваши намерения в отношении моей дочери благородны, вам не пристало встречаться тайком, словно распутным любовникам! — строго сказал он. — Как человеку чести, если только вы таковой, вам, сержант, надлежит обратиться за благословением не к вашему воинскому начальству, а ко мне — отцу Катарины.

Услышав эти слова, Катарина вмиг прекратила плакать и, театральным жестом сложив пухлые белые ручки, бросилась к пастору:

— Батюшка, миленький, умоляю, благослови нас! Так же, как ты благословил Марту и бедного Йохана! Мы с Феденькой любим друг друга, и нам тоже хочется счастья, хоть немножечко, хоть пока мы оба живы!

Сержант Иванников несколько ошалело посмотрел на Катарину, взял ее за плечо, повернул к себе и спросил осторожно:

— Так, значится, голубушка, пойдешь за меня?

Она вдруг засмущалась и закрыла пылавшее не только от пощечины отца личико передником. А пастор успокоенно улыбнулся. Этот русский сержант с его простодушным вопросом и готовностью защитить его дочь даже от ее родного отца начинал нравиться ему. Словно повторялась вновь, по-другому, недавняя история: Марта и Йохан, Катарина и Федор… Сейчас, в ночных сумерках, когда было не различить цвета мундира и малых черт лица, Федор показался преподобному Глюку похожим на Йохана, как родной брат. Неужели все храбрые солдаты так похожи? Неужели у них у всех общая судьба? Только бы этот парень не оставил и Катарину молодой вдовой, не вкусившей радостей брака и семьи… Однако вправе ли он из-за своих страхов отказывать двум молодым пылким душам в счастье, к которому они так стремятся? Видно, пример гордой и самостоятельной Марты оказался заразителен: его дочерям суждено влюбляться не в скромных благочестивых горожан, а в пламенных воинов…

Между тем Федор Иванников крепко и основательно, как привык делать все в своей жизни, решал с Катариной вопросы веры и религии.

— Примешь ли ты, Катаринушка, нашу святую православную веру, чтобы стать моей честной супружницей перед Господом Богом нашим и миром крещеным?

— Если это надо, чтобы быть с тобой, Феденька, я приму твою веру! — проворковала Катарина. — Ведь Бог не покарает меня, если я буду иначе креститься и иначе петь псалмы, когда стану молиться, чтобы он послал нам счастья и здоровеньких детишек?

— Бог, лапушка, только возрадуется, что ты войдешь в лоно соборной и апостольской церкви нашей! — уверенно заявил Федор, продемонстрировав пастору Глюку некоторые шапочные познания в богословии. — А вы, сударь, не станете ли чинить препон вашей дочери? Знайте, ежели откажете — как только границу перевалим, увозом ее увезу, окрещу у первого же попа да там же и повенчаюсь! Пущай тогда хоть сам господин фельдмаршал меня вешает!

— Катарине, увы, придется принять вашу веру и венчаться с вами в первом же православном соборе, — со вздохом сказал пастор. — Дабы сохранить свою запятнанную поспешными амурными свиданиями честь. Я сам попрошу господина Шереметева содействовать в этом браке.

— Но, батюшка, моя честь не запятнана, вернее, вовсе не так запятнана, как вы полагаете, — принялась кокетливо оправдываться Катарина. — Ну, может быть, самую чуточку! Феденька, конечно, позволял себе некоторые вольности, но не более чем целомудренные поцелуи!

— Токмо лобзания — и ничего более! — подтвердил сержант не совсем уверенным голосом.

— И этого достаточно, чтобы навсегда запятнать честь молодой девицы! — сурово заметил пастор, хотя суровость его была лишь внешней. — Извольте немедля сделать вашей даме сердца предложение, как подобает благородному воину. Дабы я, как отец сей ветреной особы, мог помолиться об освящении уз, соединивших вас, по обычаям моей святой лютеранской церкви.

Сержант приосанился, застегнул ворот кафтана и поправил портупею.

— Катариночка… Почтенная и высокородная девица Глюк! — отчеканил он таким потешным, торжественным тоном, что даже пастор, несмотря на трагизм своего положения, едва не расхохотался. — Коли я имею фортуну быть любим вами, и коли вы верной супружницей мне будете, то учините мне великий решпект! Извольте сочетаться со мною законным браком на веки вечные, покуда смерть не разлучит нас.

— Феденька, вот смерти не надо… — пролепетала Катарина и, не в силах справиться с внезапно нахлынувшей дурнотой, припала к плечу любимого, чтоб не упасть. Федор крепко обнял ее, даже не догадавшись о его состоянии. Для него смерть была повседневным спутником, чем-то вроде назойливого кровососа-комара, зудевшего над ухом свистом пуль и шипением ядер. Он не боялся смерти не только потому, что был еще слишком молод, чтобы понять ее страшный смысл, но и потому, что убиенных на поле брани непременно ждало Царствие Небесное. Так говорили попы и командиры! А кто же боится рая?

— Иди ныне к отцу, Катаринушка, — ласково, но твердо сказал он. — Надобно мне батюшке и матушке на Москву отписать, что ныне сын их честный жених честной девицы роду ливонского, да веры нашей! Слукавлю покуда малость… Письмецо это я с первой же эстафетой отошлю! Ты после этого все равно что моя законная жена перед семейством моим будешь! Ступай покуда, ладушка моя!

Катарина недовольно надула губки, и без того распухшие от поцелуев, и подошла к отцу.

— До вашего законного обручения в присутствии всего моего семейства, фельдмаршала и моей приемной дочери Марты я прошу всякие вольности прекратить! — строго приказал влюбленным пастор.

— Как тебе будет угодно, батюшка! — сладчайшим голоском пообещала Катарина и присела в глубочайшем книксене, украдкой лукаво подмигнув Федору.

— Никаких вольностей, сударь! Чтоб мне чарки не знать, коли совру! — отчеканил бравый сержант. Целомудренно поцеловав ручку своей свежей невесты, он чуть слышно шепнул ей:

— Завтра по первой звезде снова приду, коли на аванпосты не пошлют! Жди!

Свой путь в Россию Катарина продолжала уже невестой — с благословения отца и по дозволению фельдмаршала Шереметева. Она понемногу училась у отца и сержанта Иванникова русскому языку и с чудовищным немецким акцентом повторяла русские пословицы и поговорки: «Сердцу не прикажешь», «Тише едешь — дальше будешь», «Девичья коса длинна — ум короток». Катарина не без оснований считала, что последняя пословица не относится к ней, поскольку носила не косу, а локоны, и, стало быть, обладала весьма внушительным умом.

Пастор Глюк, впрочем, считал дочь глупышкой и втайне радовался тому, что Катарине достался такой защитник, как этот молодой, но надежный московский сержант. С некоторых пор преподобный не сомневался: Федор, пока он жив, сумеет защитить и спасти его нежную дочь от всякого зла. Суровая, непонятная Россия и ее грозный царь ожидали пастора и его семью, а он так не хотел и страшился этой встречи! Но встреча приближалась — неумолимая, как судьба или как московиты, и пастор денно и нощно просил у Господа помощи и защиты! Марта тоже каждую ночь молилась Господу Вседержителю, Иисусу Христу и Деве Марии не о своей свободе, а о жизни Йохана Крузе, которого все вокруг гласно или негласно признали мертвым.

В походе их застигла ранняя северная осень. Пролетали над войском, обозами, толпами беженцев и пленных холодные ветры, шли дожди, увязали в дорожной грязи телеги и люди, и неумолимо вставал перед пастором Глюком строгий и грозный облик России…

Фельдмаршал Борис Петрович Шереметев, оставив седло, трясся в тесном нутре своего разбитого возка. Пристроив на колени лист бумаги и заслоняя его полями шляпы от сбегавшей с прохудившегося полога струйки воды, он писал реляцию великому государю о победном завершении кампании ливонской: «Послал я во все стороны пленить и жечь, не осталось целого ничего, все разорено и сожжено, и взяли твои ратные государевы люди в полон мужеска и женска пола и робят несколько тысяч, также и работных лошадей, а скота с 20 000 или больше… И чего не могли поднять — покололи и порубили».

Загрузка...