Шарль Монселе
Женщины-масонки

Часть первая

I СМЕРТЬ НЕКОЕЙ «БОГИНИ РАЗУМА»

В ночи раздался пистолетный выстрел.

– Что случилось? – спросил какой-то господин, высунув голову из окошка двухместной кареты, катившей по дороге от Экуана к Сен-Дени.

Кучер остановил карету и огляделся по сторонам.

Было около одиннадцати часов вечера.

Хотя местность здесь была ровная, луна освещала лишь густые и изменчивые клубы пара, вроде тех, что исходят с боков вспотевших лошадей.

– Так что же?– снова спросил господин.

– А вот что,– отвечал кучер,– я думаю, что выстрел раздался в доме госпожи Абади.

– А где этот дом?

– Вон там, с правой стороны,– сказал кучер, указывая кнутовищем на какую-то белую точку.

– Поезжай потихоньку и слушай.

В течение десяти минут карета медленно катилась по дороге.

Она остановилась неподалеку от нового уединенного дома, стоявшего у дороги.

Тут господин снова открыл окошко.

– Ты что-нибудь слышишь?

– Ничего не слышу.

– А в окнах не видно света?

– Нет.

– Значит, ты ошибся: звук выстрела раздался не здесь.

– Хм! Странно, однако! – пробормотал кучер.

– Что странно?

– Когда проезжает карета, собака всегда ласт. Сейчас она молчит.

– Ага! А за домом есть сад?

– Да, сударь, там большой сад; говорят, что госпожа Абади истратила на него уйму денег.

– А кто такая эта госпожа Абади?

– Старуха.

– А чем она занимается?

– Ничем она не занимается: она вдова коммерсанта. Это ее дом, и вот уже целый год, как она живет здесь.

– Но не живет же она одна, должно полагать?

– Конечно, нет, сударь; госпожа Абади обожает общество и принимает множество гостей, особливо дам. А кроме того, у нее есть служанка, не говоря уже о Франсуа.

– Франсуа?

– Это садовник.

– Едем! – приказал господин.– Ясно как день, что выстрел раздался не здесь. Поезжай!

И он решительно закрыл окошко.

Но карета не сдвинулась с места.

– Да поезжай же! – крикнул господин.– О чем ты думаешь?

– Я думаю,– отвечал кучер,– что с Франсуа я расстался в Экуане; он собирался, как водится, забежать в кабачок «Черная голова».

– Это меняет дело: собака не лает, садовник отсутствует… Но ведь есть еще служанка! Трогай, трогай!

Несмотря на это вторичное приглашение, кучер оставался недвижим.

– Послушайте, сударь!

– Что еще?

– На первом этаже кто-то тихонько открывает окно.

– Черт возьми!

– Голова мужчины… Он смотрит сюда… Он захлопывает окно… Теперь-то вы слышите шум в доме? Можно подумать, что по полу катятся яблоки.

– Верно! – сказал господин; на сей раз он выпрыгнул из кареты.

– Я же говорил вам!…

– Нужно узнать, что происходит.

– Что вы хотите сделать?

– Ты оставайся на козлах, а я постучусь в дверь.

Господин направился к дому; подойдя к калитке, он, казалось, призадумался, а затем вернулся к карете.

– Вы не стучали? – спросил кучер.

– Это лишнее: калитка открыта.

– Ого!

– Свистни, а затем щелкай кнутом до тех пор, пока я не войду.

– Так вы хотите войти, сударь?

– Ну разумеется!

– Одни?

– Ты же знаешь, что мои дорожные «игрушки» всегда при мне.

– Будьте осторожны!– покачав головой, сказал кучер.

– Если через десять минут ты меня не увидишь или не услышишь, можешь прийти за мной. Но бьюсь об заклад, что речь идет о сущих пустяках…

С этими словами господин двинулся вперед и подошел к садовой калитке госпожи Абади.

Он вошел в калитку и очутился во дворе.

Первое, обо что он споткнулся, был труп большой собаки.

– Дурной признак,– пробормотал он.

Он поднялся на невысокое крыльцо; здесь тоже дверь была приоткрыта.

Он толкнул дверь и вошел в дом.

В доме было совсем темно.

Однако мысль об отступлении даже не пришла ему в голову. Он лишь постоял несколько минут, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте. Вскоре он различил лестницу, на которую падал слабый свет. В то же мгновение слух его поразил жалобный стон.

Он направился к лестнице и начал медленно подниматься, но на верхних ступеньках ноги его стали скользить, и он несколько раз вынужден был прислониться к стене, чтобы не упасть. Он все понял, когда увидел на втором этаже разбитую и опрокинутую лампу; фитиль, лежавший в разлитом масле, отбрасывал этот умирающий свет, который и привел его сюда.

Стоны усилились и стали слышнее; они исходили из комнаты, расположенной в глубине дома. Господин проник в нее, перешагивая через опрокинутые стулья и разбросанные вещи.

Прежде всего он подошел к окну и раскрыл ставни настежь. Свет, ворвавшийся в окно и сейчас же отразившийся в зеркале, позволил ему разглядеть на камине два канделябра. Из одного канделябра он вынул свечу, вернулся на площадку и зажег свечу о лампу.

Зрелище, которое он увидел, привело его в ужас.

Посреди разграбленной спальни сидела привязанная к креслу женщина лет шестидесяти пяти или семидесяти; многочисленные красные пятна на ее ночной рубашке свидетельствовали о ранах, которые ей нанесли.

Рот ее был завязан платком.

Господин, поспешно развязывая платок, наклонился над нею. Глаза жертвы, страшно расширившиеся, сверкали каким-то странным блеском.

– Наверху… Наверху…

Это были первые слова, которые она вымолвила. Услышав их, он бросился вон из комнаты, но какой-то шум, раздавшийся в саду, заставил его изменить свое намерение. Два человека, ломая кустарник и опрокидывая горшки с цветами, убегали со всех ног.

Он взвел курок карманного пистолета и прицелился.

Пуля, вероятно, исчезла в саду, ибо минуту спустя он снова увидел обоих мужчин за оградой, на лошадях, и, прежде чем успел взвести курок второго пистолета, всадники скрылись из виду.

– Эх, растяпа! – сказал он себе.

Вернувшись в спальню, он увидел там кучера: кучер, привлеченный выстрелом, в ужасе стоял посреди комнаты.

– Господи, помилуй! Что здесь творится, сударь?

– Зажги вторую свечу и обойди весь дом сверху донизу, а я помогу этой несчастной женщине. Ступай скорее, а потом расскажешь мне обо всем, что увидишь.

– Хорошо, сударь.

Оставшись наедине с госпожой Абади, господин разрезал веревки, которыми она была привязана к креслу. Затем он осмотрел ее раны, но она грустно покачала головой. Госпожа Абади поднесла руку к горлу: она еле-еле могла говорить. После долгих усилий она попросила воды.

Пока она жадно пила, он разглядывал ее. Должно быть, когда-то госпожа Абади была очень красива, и до сих пор черты ее лица хранили выражение силы.

– Спасибо, сударь,– сказала она, возвращая ему стакан и, в свою очередь, глядя на него с величайшим вниманием.

– Вам лучше?

– Да… но для меня все кончено,– отвечала она с улыбкой.

И, расстегнув рубашку, она показала ему грудь, пронзенную в трех-четырех местах.

Он отшатнулся.

– Надо немедленно послать за врачом,– сказал он,– и я…

– Нет, нет! Останьтесь!– живо вскрикнула она.– Останьтесь! Врач придет, быть может, слишком поздно… а мне необходимо поговорить с вами.

В эту минуту послышались тяжелые, быстрые шаги кучера.

Кучер был потрясен.

– Ну что?– спросил господин.

– Ах Ты, Господи! Они разодрали всю мебель, все разграбили, все растащили!

Если бы кто-нибудь посмотрел в это мгновение на госпожу Абади, его удивил бы ее отрицательный жест, а кроме того, он заметил бы, что взгляд се невольно устремляется в ту сторону комнаты, где блестело зеркало, о котором мы уже упоминали.

– И это еще не все! – продолжал кучер, который словно отчего-то колебался.– Вы знаете…

– О чем?

– Служанка…

– Я знаю,– пролепетала госпожа Абади.– Несчастная Жозефина!… Она хотела защитить меня… пыталась кричать… и ее убили.

– Да, сударь, она там… Вот ужас-то!

– Скорей поезжай в Экуан… Нет, лучше в Сен-Дени! Обратись к правосудию! Нельзя терять ни минуты!

Услышав этот приказ, госпожа Абади зашевелилась в кресле и попыталась протянуть руки, словно хотела удержать кучера, который поспешил было исполнить поручение.

– Нет! – приглушенным голосом вскричала она.

Мужчины удивленно переглянулись.

– Не сейчас! – прибавила она.– Не надо правосудия!

– Но вы должны сделать заявление!

– Хорошо… но сначала вам… сначала вам! А потом, если хватит сил… Ох, дайте воды!

– Пожалуйста!

– А теперь,– напившись, прошептала она,– отошлите, прошу вас, этого человека!

Господин сделал кучеру знак удалиться.

Странно, что художники, ищущие вдохновения в произведениях романистов и поэтов, не ощущают влечения к реальной жизни, столь обильной поэзией и ужасами. К примеру, сцена, которую описываем мы, обладала решительно всем, что может вдохновить богатую палитру художника: здесь были и контрасты света и тени, и тайна, и смятение. Разорванные занавески и ткани с кровавыми следами пальцев были раскиданы по полу; мебель была разбросана; паркет был исцарапан сапогами. Глубокая тишина снаружи и светлая ночь, проникавшая в окно, оставшееся открытым, сливались с картиной убийства и подготавливали душу к тому, что еще будет произнесено и совершено.

– Я слушаю вас, сударыня,– сказал господин, оставшись наедине с госпожой Абади.

– Не пододвинете ли вы мое кресло к камину?… Вот так… Еще ближе.

Она подняла дрожащую руку и провела ею вдоль стены; палец ее дотронулся до какой-то кнопки, невидимой за гобеленом.

Зеркало, висевшее над камином, тотчас скользнуло по пазу, и за ним обнаружился стенной шкаф

– Сударь,– заговорила госпожа Абади,– я надеюсь, что вы окажете мне величайшую услугу… дайте мне клятву, просить о которой имеет право только умирающий.

– Говорите, сударыня, и, в чем бы ни заключалась ваша тайна, вы можете быть уверены, что имеете дело с человеком чести.

Казалось, ее успокоили эти слова.

– Откройте шкаф,– сказала она.– Там, среди других бумаг, лежит мое завещание, подписанное и засвидетельствованное. Завещанию этому будет дан обычный официальный ход, и речь идет не о нем. Там же лежат купоны ренты на предъявителя… И золото… Мешочек с двадцатью тысячами франков… Вы его видите?

– Да, сударыня.

– Быть может, вы небогаты,– продолжала она не без колебаний,– и потому было бы справедливо вознаградить вас за труды и неудобства, которые причинит вам моя просьба; возьмите эти двадцать тысяч.

– Это лишнее,– с улыбкой ответил он.

– Но почему же?

– Потому что у меня шестьдесят тысяч франков годового дохода, и этого вполне достаточно для моих нужд.

– Простите меня за бестактность,– сказала госпожа Абади.– А теперь я перехожу к самому главному: я чувствую, что мне нужно поторопиться. Видите шкатулку в глубине шкафа?

– Шкатулку?… Вижу.

– Дайте мне ее,– попросила госпожа Абади.

Он исполнил ее просьбу.

– Честь и интересы более чем сотни семейств заключены в этой шкатулке. Это священная вещь, которая была отдана мне на хранение и которую теперь должна отдать на хранение я. Как можно скорее передайте эту шкатулку ее сиятельству маркизе де Пресиньи.

– Она в Париже?

– Нет. Уже около двух месяцев маркиза де Пресиньи вместе с сестрой, графиней д'Энгранд, живет в маленьком городке Тет-де-Бюше; это па берегу моря – кажется, со стороны ландов[1].

– Понимаю.

– Передача маркизе па хранение этой шкатулки ни в коей мере не должна тревожить вашу совесть: все, чем я владею, отойдет к моим законным наследникам. В этой шкатулке находится лишь мое духовное завещание, другими словами…

Казалось, она заколебалась.

– Продолжайте, сударыня.

– Другими словами, речь идет о некоей власти, с которой, как я уже вам сказала, связаны весьма значительные интересы. Прошу извинения за осторожность, которую я вынуждена соблюдать; больше я ничего не могу объяснить вам; если бы не исключительные и ужасные обстоятельства, в которых я очутилась, я не сказала бы и этого.

– Я ни о чем вас не спрашивал, сударыня.

– Это верно; но так как, с одной стороны, я боюсь, что вы примете меня за… фантазерку, а с другой стороны, я хочу убедить вас, что эта миссия имеет огромное значение, я сочла себя обязанной приподнять уголок покрова, скрывающего тайну, принадлежащую мне одной.

– Будьте спокойны,– ответил он,– моей памятью распоряжаюсь только я, а из нашего сегодняшнего разговора я запомню лишь одно: обязательство, которое я взял на себя, священно.

Госпожа Абади устремила на него взгляд, исполненный благодарности, и продолжала:

– Быть может, когда-нибудь, в свете, у вас явится искушение приблизиться к некоторым событиям, связанным с моими последними словами. Обещайте мне, что не станете пытаться проникнуть в то, что должно оставаться тайной.

– Обещаю вам, что забуду об этом поручении, как только оно будет выполнено.

– Хорошо! И хотя вы счастливы и независимы, за все, что вы сделаете, незримое покровительство будет сопутствовать вашей жизни, и все дороги будут вам легки… О, не думайте, что это говорит вам какая-то гадалка; это говорит женщина, чьи связи составляют некую власть, власть непонятную, но истинную, действию которой не может помешать ничто, даже смерть.

Последние слова исчерпали силы госпожи Абади.

Заметив это, господин взял в руки шкатулку.

– А где же ключ? – спросил он.

– Ключ не нужен; в шкатулке замок, секрет которого известен маркизе де Пресиньи. А кроме того, указания, которые в ней находятся, написаны с помощью особого «шифра-решетки».

По мере того, как она говорила, красные пятна на ее рубашке увеличивались, составляя страшный контраст с лицом, которое заливала бледность.

– Это все?– спросил господин, от которого не ускользнул ни один из этих тревожных симптомов.

– Будьте осторожны… когда приедете к маркизе… Будьте крайне осторожны, слышите?

– Да, да; ну, а потом что?

– Погодите… Господи, дай мне еще одно мгновение… О чем я вам говорила?… Нет, больше не могу…

– Мужайтесь!

– Нет,– сказала она, пытаясь поднять голову,– нет… Прощайте… Прощайте… Можете… позвать… вашего слугу…

Это были ее последние слова; судороги овладели всем ее телом, и боль, которую она на мгновение победила силой духа и воли, грубо вступила в свои права. Налетевшая, словно резкий порыв ветра, судорога исказила ее лицо, сознание ее помутилось, рот приоткрылся, словно ослабела какая-то пружинка; дрожь пробежала по всему телу, и жизнь покинула несчастную женщину.

Несколько минут спустя господин уже сидел в карете, возобновившей свой путь в Сен-Дени.

Все прошло обычным порядком. Он сообщил судебным властям о драме, чересчур запоздалым свидетелем которой он явился, но сохранил в тайне обещание, которое он дал умирающей, и первой его заботой было помещение в надежное место ларчика, который она ему вручила.

А через день в газетах появилась нижеследующая заметка:

«Еще одно из тех ужасающих и таинственных происшествий, на которые в последнее время окрестности Парижа словно получили зловещую монополию! В ночь с 10-го на 11-е госпожа Абади, проживавшая в собственной усадьбе, расположенной поблизости от Экуана, вместе со своей служанкой пала жертвой чудовищного злодеяния; люди, его совершившие, пока остались неизвестными. Предполагается, что единственной причиной этого двойного убийства явилась алчность; убийство же это в настоящее время является темой всех разговоров в округе, где госпожа Абади пользовалась всеобщей любовью и уважением.

Представители правосудия немедленно явились на место происшествия и возбудили дело. Они обнаружили, что убийцы, напуганные каким-то шумом снаружи, бросили половину своей добычи; установлено, однако, похищение, большого количества ценных вещей и почти всех серебряных изделий. Только бумаги, среди которых было и завещание покойной, остались в целости и сохранности, и это заставляет отказаться от подозрений, будто это была личная месть.

Госпожа Абади производила впечатление женщины более состоятельной, чем это оказалось в действительности; репутацией богачки она была обязана связями с высокими лицами, которые она, неизвестно каким образом, умела завязывать в некоторых парижских салонах. Позволительно удивляться этому, ибо прошлое госпожи Абади не всегда было защищено от злословия; наделенная редкостной красотой и выдающимся природным умом, она порой играла некоторую роль в обществе, но роль эта была не из тех, которые открывают двери аристократических салонов. Некоторые лица, ее современники, утверждают, что узнали в ней одну из тех «богинь Разума»[2], коих во время оно революционный фанатизм публично возил по улицам. При Директории[3] госпожа Абади, имевшая редкую привилегию получать если не забвение, то, по меньшей мере, отпущение грехов, короткое время блистала среди самых знаменитых женщин эпохи.

Она была замужем дважды; публичные судебные разбирательства ее супружеских неурядиц состоялись во время Реставрации.

В последние годы госпожа Абади как будто постаралась, с помощью дел милосердия и благочестия, заставить забыть о своей несколько скандалезной славе. Она преуспела в этом почти полностью, и ни малейшего сомнения в этом не возникло бы, если бы не катастрофа, столь неожиданно положившая конец ее существованию. В ходе дела было установлено, что ей исполнилось семьдесят восемь лет, но самый внимательный наблюдатель не дал бы ей больше шестидесяти пяти».


II МОРСКИЕ КУПАНИЯ В ТЕТ-ДЕ-БЮШЕ

Городок Тет-де-Бюш столь же суров, как и те дикие места, которыми он окружен. Он не похож ни на Дьепп, пи на Булонь, ни на Руайян.

Расположенный в широкой и печальной местности – ландах, Тет-де-Бюш еще совсем недавно был совершенно неизвестен; население его составляли смолокуры да рыбаки. Выражаясь коротко и тривиально, это была сущая дыра. С великим трудом вы могли там найти извозчичий экипаж и приказать куда-то отвезти вас. А о том, чтобы отправиться на пляж, никто и не помышлял. Бордосцы по традиции знали, что в той стороне их провинции живут люди, которые одеты в звериные шкуры и которые ходят на высоких палках. На том их познания и кончались.

Коммерческой деятельности – ныне у людей хватает такта не отзываться о ней дурно – мы обязаны открытием Тета. Читатель, несомненно, помнит о том, какой благосклонный прием встречали идеи о распахивании свободных земель в середине царствования Луи-Филиппа[4]. Все департаменты кишели земледельческими обществами; свободные земли распахивались, распахивались, распахивались… Среди прочих выделялось аркашонское общество: оно занималось лугами и печами, а в одно прекрасное утро провело в одном из предместий Бордо две параллельные железнодорожные линии, возившие жителей через доселе неизвестный им край.

Край фантастический, угрюмый и легендарный!

Невозделанная земля, ланды, колючие кустарники, необъятные болота, сосны сказочной величины, стоящие далеко друг от друга, потом внезапно – густая лесная поросль, а среди дубов и кустарников вдруг слышатся хриплые волчьи жалобы; то там, то сям виднеются старые трактиры с закрытыми окнами и с приоткрытыми дверьми; дикие птицы: аисты, цапли; извилистая речка, бесшумно текущая между пологих берегов; пустынные деревни, носящие названия Токтуко, Крау-д'Илен, Контаранна, Бигано, время от времени – заводской дым; наконец, когда приближаешься к Тету, во весь горизонт – откормленные на солончаках овечьи отары, сотни рыбачьих парусов и висящие сети, блестящие на солнце, как сверкает прекрасным осенним утром в поле легкая паутинка!

Заметим, однако, что, несмотря на железную дорогу, слава о купаниях Тета не пересекла границу департамента Жиронды. Но не стоит горячо оплакивать равнодушие толпы; предоставим людям тесниться в Гавр-де-Грас и сохраним для себя этот уголок земли, на который мода еще не навела свой лорнет. Поэзия, которой здесь дышишь,– это та поэзия, которая переполняет сердце, возвышает мысль и даже осушает слезы и которая заставляет удирать со всех ног тех, кто приехал сюда развлекаться.

В самом деле, здесь нет никаких контрастов, устраивающих засаду на поворотах дорог, контрастов, которыми так обильны берега Нормандии, где самые пленительные мызы зеленеют в двух шагах от самых зловещих прибрежных скал. В Тет-де-Бюше (как подходит к этому краю это старое имя, суровое и таинственное!) все составляет единое Целое: и море, и песок, и сосны. С помощью этих трех вещей Бог создал шедевр торжественности и печали темные леса, простирающиеся покуда хватает глаз, дюны, которые взъерошивает и передвигает ветер, и, наконец, бескрайнее озеро, пугающее своей величественностью и вызывающее в памяти гроты Шотландии. Это и есть Аркашонский морской бассейн.

Аркашонский бассейн, проход по которому очень опасен, представляет собой один из наиболее услаждающих взор пейзажей в мире.

И, дабы усладить свой взор, две сестры – графиня д'Энгранд и маркиза де Пресиньи – уже несколько месяцев снимали дом на взморье.

Этот дом стоял на берегу моря и рядом с огромным лесом Тета.

Все было здесь устроено с удобствами, все защищало от натиска жары; большая часть комнат выходила на крытую, выложенную плитками террасу.

Обе сестры, женщины, принадлежавшие к высшему кругу, жили здесь в полнейшем уединении; с ними было четверо слуг.

Августовским утром 1843 года, три недели спустя после событий, о которых мы рассказали, графиня д Энграпд, ее дочь Амелия и маркиза де Пресиньи вышивали, сидя у окна в гостиной, когда вошла горничная с визитной карточкой в руках.

– В чем дело, Тереза?– не оборачиваясь, спросила графиня д'Энгранд.

– Сударыня, это опять визитная карточка того господина, который вот уже три дня просит вас оказать ему честь и позволить засвидетельствовать вам свое почтение.

Графиня д'Энгранд протянула руку и взяла визитную карточку. На ней стояла только фамилия: «Бланшар».

Никаких гербов, никаких титулов.

– Хорошо! – произнесла графиня д'Энгранд, бросив карточку на консоль.

– Что я должна ответить этому господину? – спросила горничная.

– А что вы ответили ему вчера?

– Что барыни больны.

– А позавчера?

– Что на морских купаниях барыни не принимают

– Прекрасно. А сегодня, Тереза, возьмите у меня в кошельке луидор и передайте ему.

Горничная пришла в замешательство.

– Но, сударыня,– заговорила она,– этот господин вовсе не похож на нищего: он одет с большим вкусом и изысканно выражается.

– Что ж, это еще одна причина дать ему почувствовать, что он не соблюдает приличий. Делайте, что я говорю.

Горничная поклонилась.

– Вы вернетесь и расскажете мне, как вы исполнили поручение,– прибавила графиня д'Энгранд.

Вслед за уходом очень смущенной Терезы, которая вышла пятясь, наступила минутная тишина, которая частично объяснялась строгим тоном графини д'Энгранд.

Амелия нарушила молчание первой; это была четырнадцатилетняя, но уже очень красивая девочка.

– Матушка! – сказала она.– Почему вы не хотите принять этого господина?

– Это очень просто, и я с трудом понимаю твой вопрос, Амелия,– отвечала графиня д'Энгранд.– Я принимаю только тех людей, которых я знаю, или тех, которых мне представили.

– Ну, а если он должен сообщить вам что-нибудь важное?

– Он может написать нам или же обратиться к нашему управляющему. А впрочем, что он такое, этот господин… Бланшар… и что общего мы с ним можем иметь?

– Может быть, он нас развлек бы,– с полуулыбкой осмелилась возразить девочка.

– Странно ты рассуждаешь, Амелия; послушать тебя, так можно усомниться, что ты получила хорошее воспитание. Неужели ты настолько не знаешь правил света, что хотела бы показаться этому господину? Или в тебе говорит строптивый дух? Послушать тебя, так наша дверь должна быть постоянно открыта, а первый встречный имеет право прийти к нам, как в гостиницу. И все это для того, чтобы тебя «развлечь»!

Амелия не ответила и снова взялась за вышивание.

– Гы должна была бы прекрасно знать,– продолжала графиня д'Энгранд,– что именно с целью избежать непредвиденных встреч я и сняла этот дом. С нашим именем и с нашим состоянием было бы неприлично поселиться в одном из этих заведений у моря, где всякий имеет право тебе поклониться и принять участие в твоей жизни. Это, однако, подошло бы тебе, Амелия.

– Я этого не сказала, матушка,– произнесла девочка.

– Да, ты этого не сказала, но мне хорошо знаком твой характер: тебя переполняет любопытство. Меня удивляет, что твой взгляд всегда устремлен за пределы того круга, в котором должна быть заключена твоя жизнь. Развлечения, которые ты можешь найти вне света,– вот развлечения, которые ты предпочитаешь. Берегись: свет нетерпим; он требует, чтобы ты всецело принадлежала ему, он плохо приноравливается к идеям о независимости; в «фантазиях» он видит лишь красивое слово, изобретенное для того, чтобы скрыть нарушения его законов. Не правда ли, сударыня?

Последние слова были адресованы непосредственно маркизе де Пресиньи, которая доселе не вмешивалась в разговор.

Маркиза де Пресиньи была старшей сестрой графини д'Энгранд. Ей было, наверно, лет пятьдесят. Это была одна из тех счастливых натур, которые сочетают в себе доброту, ум и благовоспитанность. Больше двадцати лет назад она овдовела. В аристократических салонах, в этом царстве балов, где она царила, не имея соперниц, она своей приветливостью составляла живой контраст с сестрой, надменная красота которой вызывала только одно чувство – восхищение.

Ее сиятельство маркиза де Пресиньи некогда оказалась среди тех пяти или шести молодых женщин, которые любой ценой восстанавливали при Реставрации традиции легких нравов двора Людовика XVI; поэтому нередко можно было услышать, как разговаривает о ней у амбразуры окна группа былых красавцев, поглаживая на висках седеющие пряди волос, которые были когда-то черными локонами, и по привычке вытягивая подагрические ноги, на которых панталоны напоминали порт после кораблекрушения.

Репутация маркизы, которая слыла отнюдь не недотрогой, часто заставляла графиню д'Энгранд хмурить брови. Результатом всего этого был глухой антагонизм, малая война двух сестер, которая велась оружием колкостей и намеков. Они никогда не наносили друг другу ран, но постоянно наносили царапины.

В этой игре графиня д'Энгранд всегда первой выпускала коготки. Чаще всего она выбирала для своих нападок такое время, когда при этом присутствовала Амелия, ибо в таких случаях маркиза де Пресиньи довольствовалась тем, что смиренно склоняла голову или призывала на помощь одну из тех улыбок – уголками губ,– в которых ощущается ответная реплика.

На сей раз, когда графиня д'Энгранд потребовала согласия с нею, маркиза ответила просто:

– Вы всегда правы, сударыня.

Но ее благожелательный взгляд, остановившийся на Амелии, противоречил этому банальному одобрению.

Графиня д'Энгранд перехватила этот взгляд.

– А вот вы всегда не правы,– прошептала она,– вы портите Амелию.

– Чего вы хотите? – весело сказала маркиза де Пресиньи.– Мы обе любим ее по-своему: вы – ее мать, и вы ее браните; я – ее тетка, и я ее утешаю. И каждая из нас выполняет свой долг.

– Другими словами,– подхватила графиня д'Энгранд,– вы сводите на нет мои упреки; вы внушаете ей Бог знает какие мысли из времен легких нравов, от которых теперь, к счастью, не осталось и следа.

– Ах, мысли!… И вы говорите это потому, что мне отрадно видеть грацию, свойственную ее возрасту, потому что я с улыбкой смотрю на ее детский задор! Поистине много шума из ничего, и трудно представить себе, что в моей рабочей шкатулке я скрываю целый философский арсенал!

Графиня д'Энгранд хотела было ответить, но спор остановила вошедшая горничная.

– Ах, это вы, Тереза! Вы сделали то, что я вам приказала?

– Да, сударыня.

– Вы отдали двадцать франков этому человеку?

– Да, сударыня.

– И что же он сказал?

– Этот господин со смехом взял золотой и сунул его в карман. А потом…

– Что – потом?

– Потом… потом он сказал, что придет завтра.

Графиня д'Энгранд закусила губы от гнева, тогда как маркиза де Пресиньи изо всех сил старалась удержаться от смеха.

– Ступайте,– обратилась к Терезе графиня д'Энгранд.

Горничная вышла из комнаты.

– Наглец! – вскричала графиня, глядя на Амелию и на маркизу.

Но тетка и племянница молча вышивали.

– Весьма странно,– продолжала графиня д'Энгранд, подстегиваемая своим собственным раздражением,– что вы ничего не сделали, чтобы избавиться от этого незнакомца! Впрочем, это прекрасная тема для ваших парадоксов. Вы слышали, сударыня? Он снова явится завтра!

– А может, и послезавтра,– спокойно прибавила маркиза.

– Какое нахальство! Я прикажу Батисту и Жермену выгнать его!

– Не торопитесь, сестра: нынче это уже не в ходу. Ваш образ действий, как и мои мысли, принадлежит временам… от которых не осталось и следа.

– В таком случае я обращусь к мэру Тета!

– Это другое дело.

– И попрошу его избавить меня от этого наглеца!

– В добрый час!

Графиня д'Энгранд умолкла. Выражаясь парламентским языком, инцидент был исчерпан. Все три женщины снова взялись за иголки и теперь прерывали свое занятие лишь для того, чтобы время от времени бросить взгляд на берег и вдохнуть морского воздуху, который в Тете как будто действует более сильно, нежели в других местах.

Графиня д'Энгранд, которая строго следила за воспитанием своей дочери, не без умысла выбрала это место, где все они пребывали в чудесном уединении. Как уже мог заметить читатель, характер графини питали самые чистые и самые холодные родники аристократизма. Ее исключительная природная гордость, не знавшая предела, бунтовала против любых рассуждений и обретала подспорье в пяти или шести типах, описанных в хрониках старого дворянства. Последние шестьдесят лет нашей истории всегда представлялись ей каким-то ураганом, и она не сомневалась ни минуты в возвращении прекрасной эпохи.

При всей своей строгости она была не менее кокетлива, нежели ее сестра маркиза де Пресиньи, только это был иной вид кокетства. Будь она французской королевой, она ввела бы в законодательство испанскую традицию, по которой несчастные, уличенные в том, что коснулись своей государыни, приговаривались к смертной казни. Она всегда была серьезна; дух ее, казалось, подчиняет себе прекрасные и прямые черты ее лица.

В ту пору, о которой идет речь, ей было тридцать восемь лет, и, уж конечно, никто не дал бы ей этих лет, если бы у нее не было дочери; этот очаровательный живой свидетель, несомненно, заставил ее поспешить удалиться от света, но, при любых обстоятельствах владея своими чувствами, графиня покорно принесла эту жертву своей блистательной осени.

Так же, как ее род был одним из самых знатных в провинции, состояние ее было одним из самых огромных: между Нантом и Анжером ей принадлежали огромные участки земли – леса, целые острова, холмы, плодоносные луга на берегах Луары.

Большую часть времени она проводила в своем имении Энгранд, расположенном в сорока пяти минутах езды от городка, носящего то же название; в Париж она ездила всего раз в году, зимой, с единственной целью поддержать свои связи в Сен-Жермснском предместье: она имела в виду будущее дочери. Но жила она там самое большее три недели и довольствовалась тем, что появлялась на нескольких балах,– так боялась она встречи с мужем.

В нашей повести так часто будет заходить речь о графе д'Энграндс, что мы не считаем необходимым поместить здесь его портрет.

Пусть читатель пока удовольствуется разъяснением, что после первого же года совместной жизни супруги по общему согласию решили жить каждый по-своему.

Для графа не составило ни малейшей трудности возложить на графиню воспитание их дочери. Где нашел бы он лучшую наставницу? Эта мать любила свою дочь так, как любят свой герб, и заботилась она о дочери так же, как заботятся о своем генеалогическом древе. И вот в свои четырнадцать лет Амелия была не столько юной девушкой XIX века, сколько героиней XIII-го; она плавала, как амазонка из античных мифов; она обнажала шпагу, как шевалье д'Эон[5], в гимнастических упражнениях она была самой ловкой и самой гибкой, и, наконец, она была прирожденным ученым и прирожденной поэтессой, подобно Клемансе Изор, если только Клеманса Изор существовала на свете[6].

Таким образом, графиня д'Энгранд имела полное право похвалить себя за свои труды; только с этим она и могла себя поздравить. Сделав все для развития ее ума и тела, она совершенно пренебрегла сердцем. Амелия научилась приказывать и повиноваться, но не научилась любить. А мать, вернувшаяся к своим заботам, не требовала от нее ничего, кроме той обыкновенной благодарности, которая чем-то напоминает расписку.

И читателю нетрудно будет понять, что вся нежность Амелии обратилась на тетку, маркизу де Пресиньи.

Три дамы вышивали уже полчаса. Внезапно появилась Тереза и доложила тем равнодушным тоном, каким докладывают о своем человеке в доме:

– Господин де Тремелс.

Вошел изысканно одетый молодой человек.

– Здравствуйте, Иреней,– сказала графиня д'Энгранд, протягивая ему руку.

Он пожал ей руку и низко поклонился маркизе де Пресиньи и Амелии.

– Иреней,– продолжала графиня д'Энгранд, упорно стремившаяся осуществить свой план,– окажите мне услугу.

– Это слишком большое счастье для меня,– отвечал тот.

– Но сначала сядьте,– сказала она, указывая ему на стул.

Господин де Тремеле уселся.

– Вы знаете всех на этих купаниях, не так ли? – спросила графиня д'Энгранд.

– Насколько можно знать всех, коль скоро живешь здесь всего неделю.

– Но вы живете в гостинице?

– Да, сударыня, но ведь вы знаете мой нрав: я избегаю общества, я живу уединенно…

Маркиза де Пресиньи покачала головой и заметила с легким оттенком иронии:

– Да, вы играете роль Мрачного Красавца[7] или, по крайней мере, претендуете на эту роль.

– Претендую, маркиза? – повторил господин де Тремеле.

– Это вполне невинно, разумеется, но я не откажусь от своих слов; ведь этой зимой в Брюсселе вас называли в числе завсегдатаев театра «Де ла Монне».

Молодой человек, казалось, был раздосадован.

– Это правда,– сказал он,– музыка – это одно из моих немногочисленных развлечений.

– А разве в прошлом году, в Лондоне,– продолжала маркиза,– вас не видели в Ковент-Гарден в течение всего сезона? Вы ежевечерне отбивали себе ладони аплодисментами!

– Это тоже верно, сударыня; но откуда это вам известно?…

– Да разве у нас, женщин, нет своей тайной полиции?

– Вы полагаете, что я улыбнусь и приму это за шутку,– сказал господин де Тремеле.– Но да будет вам известно, что это подозрение возникало у меня часто и вполне серьезно. Да, у женщин – я имею в виду тех женщин, которые вращаются в высших сферах,– должна быть некая полиция, не уступающая ни одной государственной полиции. И я почти уверен, что у женщин есть свои шпионы, свои курьеры и свой телеграф. Если бы это было не так, в обществе разражалось бы неизмеримо больше скандалов и катастроф. Видимость соблюдения строгих правил в светских салонах нельзя вменить в вину ни морали, ни воспитанию, но в значительной части этого тайного управления, о котором вы, сударыня, упомянули, и в котором…

– И в котором, хотите вы сказать, я занимаю пост Фуше[8]? – спросила маркиза де Пресиньи и продолжала с улыбкой: – Неужели необходимо состоять членом какого-то тайного общества, чтобы узнать, что вы провели сезон в Лондоне?

– Английская труппа в этом году не имела себе равных,– отвечал молодой человек, смущаясь все больше и больше.

Маркиза, однако, продолжала допрос.

– И какая же певица пользовалась наибольшим успехом?– спросила она.– Марианна или Дженни Линд?

На сей раз господин де Тремеле некоторое время смотрел на собеседницу молча; казалось, он хотел проникнуть в истинный смысл вопроса.

Наконец он решился ответить.

– В Лондоне – Марианна,– произнес он.

– А в Брюсселе?

– Тоже Марианна.

– Я никогда ее не слышала,– с притворной беспечностью сказала маркиза.– Говорят, что она очень талантлива. Она испанка или итальянка?

– Думаю, что она просто-напросто француженка. Дирекция придала артистическую форму ее имени, и она стала называться «Марианна» вместо «Мари-Анна» или «Мари». Они всегда так делают. Но… возвращаясь к вопросам, которые задала мне графиня д'Энгранд,– продолжал господин де Тремеле, явно желавший перевести разговор па другую тему,– так как в Тете нет ни театра, ни, следовательно, сносной оперы, я волей-неволей стал отшельником и мало кого вижу.

– Быть может, однако, вы слышали имя человека, который не дает мне покоя?– спросила графиня д'Энгранд.

– Слушаю вас, сударыня.

– Это некий господин Бланшар.

– О, еще бы! – с улыбкой воскликнул господин де Тремеле.– Кто же здесь не знает господина Бланшара?

– Это, конечно, какой-то актер? – спросила графиня д'Энгранд.

– Ничуть не бывало.

– Неужели это светский человек?– с недоверчивой улыбкой бросила она.

– Ни то, ни другое. Господин Бланшар чудак. Это оригинал, который всю жизнь ругает оригинальность.

– Он богат?

– Довольно богат.

– А сколько ему лет?

– Лет сорок – сорок пять… Впрочем, он очень умен. В гостинице все жаждут его общества.

– Но… что это за фамилия – Бланшар?– спросила графиня д'Энгранд.

– Это еще одно из его чудачеств. Это вовсе не его фамилия – он придумал себе такой псевдоним, чтобы сбить с толку любопытных.

– Что вы говорите!

– Господин Бланшар принадлежит к весьма древнему роду из Ажене. В молодости он был королевским телохранителем. Но так как его честолюбие всегда побеждалось какими-то неведомыми страстями, то в одно прекрасное утро он расстался со своим мундиром, чтобы путешествовать на свободе. Говорят, что целую неделю он размышлял, какое взять себе имя: Бланшар, Моро или Дюваль. В конце концов победил Бланшар. Можете быть уверены, что, если бы на свете существовало более незначительное и более распространенное имя, он взял бы себе его.

– Что ж,– произнесла графиня д'Энгранд,– из вашего рассказа я делаю вывод, что это человек безобидный.

– Вполне безобидный!… Но могу ли я, в свою очередь, спросить вас, сударыня: какие отношения могут быть у вас с господином Бланшаром?

– Это самая странная история в мире. Представьте себе, Иреней, что этот господин осаждает мою гостиную!

– В самом деле?

– Вот уже три дня он передает нам свою визитную карточку с неслыханной настойчивостью.

– Берегитесь, сударыня: господин Бланшар всегда достигает своей цели!

– Ах, Боже мой! Уж не обладает ли и он какой-то таинственной властью?– шутливо спросила графиня.

– Он настойчив, вот и все.

– Что ж, ручаюсь вам, что, несмотря на его настойчивость, ноги его здесь никогда не будет!

– Не ручайтесь!

– Вы объединитесь с ним против меня?– спросила графиня д'Энгранд.

– Напротив, но…

– Но что?

– Но я уверен, что ваше сопротивление только увеличивает его желание вас увидеть.

– В конце концов ваш господин Бланшар невыносим! Скажите ему, что мы никого, решительно никого не принимаем!

– Он мне не поверит; он наведет справки и узнает, что я имею честь видеться с вами ежедневно.

– Но ведь это совсем другое дело, дорогой Иреней: вы почти член семьи, я помню вас ребенком, ваше имение граничит с нашим; господин де Тремеле, ваш дедушка, эмигрировал вместе с моим дедом, и я уже не говорю о том, как мы все к вам привязаны…

Иреней поклонился в знак благодарности.

– Сегодня вечером,– сказал он,– господин Бланшар узнает о ваших намерениях.

После этого разговор уже не выходил из круга избитых тем.

Несколько белых парусов побежали по Аркашонскому заливу, образуя причудливые линии. Некоторые из них устремлялись к Острову Птиц, обязанному своим названием неимоверному количеству морских птиц, которым он служит пристанищем; другие устремлялись к капелле Богоматери, стоявшей среди остролиста и гигантских дубов.

Это были те маленькие суденышки, которые на местном наречии называются «лодчонками» и в которых могут разместиться только шесть человек.

Амелия, внимание которой привлекло к себе это зрелище, посмотрела на маркизу де Пресиньи с улыбкой, которая, несомненно, заменяла собой какую-то просьбу, ибо маркиза немедленно обратилась к графине.

– Кстати, дорогая сестра,– заговорила она,– не хотите ли заказать лодку на три часа?

– Я приказала позаботиться об этом Терезе,– отвечала г-жа д'Энгранд.

– Вы хотите совершить сегодня морскую прогулку? – спросил Иреней.

– Да, мы хотим добраться до мыса Ферре; вы же знаете, что Амелия с ума сходит по морским прогулкам. Я не браню ее за это: вкус к этим прогулкам развила у нее я.

– Ей не хватало только этого, чтобы окончательно превратиться в маленькую сирену,– заметила маркиза, сохранившая дух своего времени.

Когда все темы были исчерпаны, Иреней встал, намереваясь откланяться.

– Не забудьте,– сказала графиня,– что вы взялись образумить господина Бланшара.

– Во всяком случае, попытаюсь это сделать.

Он поклонился. Маркиза де Пресиньи присовокупила некий постскриптум:

– Кстати, вы знаете, что завтра в мэрии Тета состоится благотворительный концерт? Раз двадцать нам докучали просьбами явиться туда, и наконец мы вынуждены были сдаться. Мы, конечно, там встретимся с вами… ведь вы так любите музыку!

Иреней, слегка покраснев, удалился.

Минут через пять графиня д'Энгранд обратилась к дочери:

– Амелия, дитя мое, иди одеваться.

Девушка подставила лоб для поцелуя матери и тетке и вышла из комнаты.

Когда дверь гостиной закрылась за ней, графиня д'Энгранд отложила вышиванье и обратилась к маркизе де Пресиньи:

– Объясните мне, сударыня, почему вы упорно ведете с господином де Тремеле эту войну колкостей? Должно быть, ваш характер внезапно изменился: ведь, как мне известно, вы всегда были снисходительны к молодым людям. И каким образом Иреней, к которому я питаю особое уважение, мог лишиться вашего расположения?

– Именно потому, что вы питаете к нему особое уважение, я его и остерегаюсь.

– Это не причина и не ответ. Разве господин де Тремеле не превосходный дворянин образцового воспитания и образа мыслей?

– Справедливости ради не стану этого отрицать,– отвечала маркиза.

– Быть может, у вас есть какие-то неблагоприятные сведения о его поведении?… Но ведь вы сами, сестра, тысячу раз пытались внушить мне, что к иным безумствам, которые часто совершают молодые люди, и к их общественному положению нужно быть снисходительным! Уж не сделались ли вы строже меня в этом отношении?

– Дело не в этом; я так же, как и вы, считаю Иренея порядочным и прелестным мальчиком.

– Может быть, он промотал свое состояние? – продолжала графиня.

– У меня нет никаких оснований это предположить.

– Но в таком случае…

– Но в таком случае я объясню вам, в чем дело,– сказала маркиза.– Вы прекрасно понимаете, что мне не составило труда понять ваши планы, связанные с господином де Тремеле. Через два года Амелия станет взрослой девушкой, и, поскольку сердце ее еще не заговорило, вы лелеете мечту о браке, который был бы хорош во всех отношениях.

– Ах, значит, вы сами с этим согласны! – сказала графиня д'Энгранд.

– От всего сердца, и я сама была бы рада не меньше вашего, если бы Иреней стал супругом Амелии; но боюсь, что этот брак невозможен.

– Невозможен? Но почему же?

– Потому что Иреней не любит Амелию.

– Откуда вы знаете?

– Я заметила тысячу мелочей, тысячу оттенков, и благодаря этому мне было бы трудно ошибиться.

– Подумайте о том, сколько лет моей дочери,– возразила графиня,– и вы не удивитесь, что Иреней относится к ней равнодушно. Ведь она так молода!

– Пусть так,– отвечала маркиза.– Ну, а если сердце господина де Тремеле занято?

– Занято…

– Или, вернее сказать, всецело покорено. Что вы на это скажете?

– Я хочу выдать дочь замуж через два года. У Иренея будет время вернуться на путь истинный. Двух лет вполне достаточно, чтобы покончить с какой-то интрижкой.

– С интрижкой – да. Но с любовью, со страстью…

– Как?!

– Знаете ли вы,– продолжала маркиза де Пресиньи с удивившей сестру горячностью,– знаете ли вы, почему господин де Тремеле приехал в Тет после того, как месяц назад он извинился, что не может сопровождать нас сюда?

– Полагаю, он хотел убедить нас, что его извинения чистосердечны и что у него были серьезные причины. Разве не так?

– Нет, не так. Как раз наоборот: ничто не могло бы быть для него более неприятным, чем наше появление в Тете.

– Но почему же?

– Потому, что он приехал сюда, чтобы встретиться с женщиной, которую он поджидает здесь уже целую неделю.

– С женщиной! – повторила графиня д'Энгранд, изумление которой возрастало с каждым словом маркизы.

– Да, с женщиной – с той самой, за которой он следовал и в Лондон, и в Брюссель.

– Как?! За этой певицей? За этой Мари или Марианной?

– А вы и не догадывались?

Графиня д'Энгранд промолчала.

Она посмотрела прямо в глаза маркизе.

– Но откуда же вам так хорошо известны поступки господина де Тремеле?– спросила она.

По губам маркизы де Пресиньи скользнула легкая улыбка, присущая ей одной.

– Какая вам разница? – сказала она.– Главное то, что мои сведения абсолютно верны.

– Это тайна?

– Быть может; но нимало не упрекайте меня за это, ибо речь идет о счастье вашей дочери.

– У вас все не как у людей, сестра; и благодаря вашей мании скрывать малейшие ваши поступки, люди могли бы поверить тому, что сейчас говорил господин де Тремеле.

– И что же он сейчас говорил?

– Неужели вы не помните?

– Господи! Конечно, не помню,– отвечала маркиза.

– Он говорил о некоей тайной власти, о женской полиции, организованной так же, как и полиция мужская.

– Что ж, не так уж плохо придумано!

– Во всяком случае, я признательна вам за предупреждение,– продолжала графиня д'Энгранд,– но позвольте мне не разделять ваших опасений, которые я нахожу преждевременными, до тех пор, пока я не получу новых сведений.

– Пусть так, сестра; подождите их.

Послышались легкие шаги Амелии.

Она появилась в гостиной, одетая для морской прогулки, другими словами, в голубом пеньюаре, под которым угадывался узкий темный костюм, изобретенный для плавания. Нужно было быть такой хорошенькой, как Амелия, чтобы и остаться таковой в этом нелепом одеянии. Кроме этого, лицо ее почти совершенно скрывалось в тени огромной соломенной шляпы – такие шляпы изготовляют на фабриках в Панаме; из-за этого великолепного изделия ценой в две тысячи франков лишился зрения рабочий, который ее сплетал.

– Лодка ждет нас, матушка,– сказала Амелия.


III ОТВАЖНЫЕ ПОСТУПКИ ЗАСТЕНЧИВОГО ЧЕЛОВЕКА

Иреней де Тремеле отправился по дороге, которая вела в Тет. Он шагал довольно быстро не потому, что куда-то спешил, а потому, что насмешки и намеки маркизы де Пресиньи попали прямо в цель. Именно для того, чтобы встретить некую женщину, он забрался в гасконские ланды, которые, как мы уже говорили, в ту пору не были обозначены ни в каких ныне известных маршрутах.

Гостиница, в которой он жил уже целую неделю, ничем не отличалась от других приморских гостиниц. Здесь были все те же тихие английские обычаи, перекочевавшие во Францию. Это заведение, украшенное в высшей степени честолюбивой вывеской: «Гостиница для всего мира и для иностранцев» (как вам нравится это «и для иностранцев»?), принадлежало некоему господину Юо, в котором в пригородах Парижа едва ли разглядели бы качества, необходимые для трактирщика.

Сегодня, когда Тет-де-Бюш получил всеобщее признание, тут возникло немалое количество меблированных комнат и ресторанов, но в то время, о котором идет речь, гостиница господина Юо, хоть и была гостиницей средней руки, являлась единственным местом, где можно было прилично устроиться.

«Гостиница для всего мира и для иностранцев» стояла на берегу, где утром и вечером лодки поджидали желающих прокатиться.

Но желающих было не так уж много, и, как и в предыдущие годы, сезон обещал пройти среди единодушного безразличия туристов.

Однако сегодня, когда Иреней подошел к гостинице, ему показалось, что на лице господина Юо, горделиво стоявшего на пороге, он видит зримые следы удовлетворения.

Когда господин Юо, в свою очередь, увидел Иренея, он выразил еще большее удовольствие: он потер руки, шумно вздохнул несколько раз и радостно подпрыгнул.

Иреней ускорил шаги.

– Что случилось? – спросил он, подойдя к хозяину гостиницы.

– Случилось то, господин де Тремеле, что вы видите перед собой человека, который наконец-то сможет ответить на вопрос, который вы задаете ему ежедневно.

«Вы видите перед собой человека» было любимым выражением владельца «Гостиницы для всего мира и для иностранцев».

– К вам прибыли новые путешественники? – быстро спросил Иреней.

– Совершенно справедливо.

– Ах, вот оно что!… И сколько же их?

– Всего-навсего двое: господин и дама. Это не так-то много, но сильная жара, конечно, пошлет мне и других, тем более что…

– А как их фамилии?

– …Тем более что,– продолжал господин Юо,– вы видите перед собой человека, который поместил объявление во все газеты: в «Гюйенн», в «Бордоские записки», в «Сильфиду Гаронны».

– Превосходно!… Ну, а как их фамилии? – с тревогой спросил Иреней.

– Чьи фамилии?

– Этой дамы и господина.

– Э, да я еще и не спросил их об этом! – воскликнул господин Юо.– Спрошу попозже, а то и завтра… Еще будет время! Это важные персоны.

Иреней с досадой повернулся спиной к господину Юо.

– Это все, что угодно вам знать, сударь? – спросил хозяин.

– Да, если вам больше нечего мне сказать,– с раздражением отвечал Иреней.

– Вы видите перед собой человека, пришедшего в отчаяние…

– Послушайте, господин Юо: зачем же вам в таком случае книга записей?

– Затем, чтобы записывать фамилии людей, делающих мне честь останавливаться у меня. Но вы, сударь, легко поймете, что не могу же я приставать к людям сразу же по приезде. Хозяин гостиницы не должен быть суровым, как жандарм.

– Но вы хотя бы видели этого господина и эту даму?

– Не имел этого удовольствия. Вы видите перед собой человека, который был тогда в Кюжане: я ездил туда к хирургу моих друзей, чтобы посоветоваться с ним насчет объявлении, которые я поместил в газетах. Постояльцев встретили слуги. У них большой багаж. Им отвели номера семь и восемь – те самые номера, что оклеены новыми обоями и где стоят комоды-туалетные столики.

– А где они теперь? – прервал хозяина Иреней.

– Около часу спустя после приезда они потребовали лодку.

– Лодку?!

– Они хотели совершить морскую прогулку – это в обычае у путешественников. Уже несколько дней у нас новый тариф: на Пуэнт д'Эгильон – два франка, на Капеллу, туда и обратно,– четыре франка…

– А они куда отправились?

– Честное слово, вы видите перед собой человека, которому это неизвестно… Ах, да, вспомнил! – прибавил господин Юо, хлопнув себя по лбу.

– Что вы вспомнили?

– Когда они садились в лодку, здесь был господин Бланшар; сегодня он не выходил из гостиницы. Он может все вам рассказать подробно.

– Вы так думаете?

– Вы видите перед собой человека, который в этом уверен.

Не дослушав эту фразу, которая во всех речах господина Юо была словно рефрен баллады, Иреней поспешил к лестнице, которая вела на второй этаж, где помещался салон «Гостиницы для всего мира и для иностранцев».

Там он застал расхаживавшего взад-вперед господина Бланшара.

Господину Бланшару перевалило за сорок; он был довольно некрасив, но это была некрасивость, присущая людям умным и весьма образованным. С первого взгляда по его сдержанности и спокойному тону в разговорах вы могли бы принять его за англичанина. Но вскоре его выходки развеяли бы ваше заблуждение: его язык, обычно изящный, вдруг становился язвительно-колким, как укус гадюки среди цветов его изысканного красноречия; это был какой-то неслыханный парадокс, как и вся его необычная жизнь, которая представлялась истинно французской жизнью. Он был полноват, но в этой полноте не было ничего вульгарного, и его оригинальный ум позволял сотворить из этой тучности еще одну маску.

Увидев Иренея, господин Бланшар вытащил свой портсигар.

– Закуривайте,– сказал он, и под его пальцами захрустела настоящая гавана.

– Охотно,– отвечал Иреней,– но с одним условием.

– С каким?

– Что это не помешает вам по-прежнему разгуливать по салону, по крайней мерс, если вам того хочется.

– Хорошо,– произнес господин Бланшар.

И паркет салона снова ритмично заскрипел под его ногами.

Иреней уселся в кресло, обдумывая, как бы завести разговор о двух вновь прибывших. Проницательность господина Бланшара была ему известна, и ом отнюдь не хотел испытать ее на себе.

– Как вам нравятся эти сигары? – сделав десятый круг по комнате, спросил господин Бланшар.

– Они великолепны! Превосходны!

– Если бы они не говорили сами за себя, я мог бы рассказать вам, откуда они прибыли, и посвятить вас в хитрости мошенников, которые мне их продали; но эти истории я держу в запасе для пресыщенных курильщиков.

С этими словами он возобновил ходьбу.

В течение пяти минут Иреней молча следил за ним глазами.

По прошествии этих пяти минут он решился прервать молчание; поручение, которое дала ему графиня д'Энгранд, помогло ему начать разговор.

– Господин Бланшар! – передвинув свое кресло, заговорил он.

– К вашим услугам, господин де Тремеле!

– Я далек от желания быть нескромным, но готов побиться с вами об заклад, что догадываюсь о том, что занимает ваши мысли.

– Что занимает мои мысли… в настоящий момент?– внезапно остановившись, спросил господин Бланшар.

– Да.

– Честное слово, я не прочь подвергнуть испытанию вашу проницательность.

– Дело в двух словах,– с улыбкой заговорил молодой человек.– Сегодня я был у графини д'Энгранд и маркизы де Пресиньи.

– Как? Вы знакомы с ними?

– С детства.

– Ах, вот как!

– Хороший ли я отгадчик?

– Превосходный! – отвечал господин Бланшар.– Превосходный!… Но коль скоро вы знакомы с этими дамами, вы можете сказать мне…

– Все, что вам угодно… а главное, то, что вам не угодно.

– Понимаю… Они говорили с вами обо мне.

– Более того: они сделали меня своим послом и отправили к вам.

– Черт побери! Послом!… Что же вы должны мне сказать?

– Прежде всего, дорогой господин Бланшар, вы можете быть уверены, что это не касается лично вас…

– Хм!… Начало скверное!

– …И что… мое вмешательство в это дело…

– Вы прелестный юноша, это я знаю; ну а поручение? Перейдем к поручению!

– Прежде всего, госпоже д'Энгранд неизвестны причины вашей настойчивости.

– Ничего нет проще: общество Тета не представляет собой никакого интереса для меня, а графиня д'Энгранд и маркиза Пресиньи, как говорят, женщины, обладающие редким умом, и я очень хочу с ними познакомиться.

– И это все?

– Это все.

– В самом деле,– сказал Иреней,– в таком желании ничего странного нет; но я боюсь, что оно потерпит крушение.

– Вы так думаете?

– По крайней мере, сегодня утром они дали мне это понять.

– Таким образом, они отказываются от знакомства со мной?

– Нет… они это откладывают.

– Как так?– спросил господин Бланшар.

– Я хочу сказать, что они будут рады принять вас в любое время в Париже или в Энгранде – там двери их гостиных открыты круглый год; но в Тете вы роковым образом подпали под их закон не принимать никого. Вы меня понимаете?

– Прекрасно понимаю и благодарю их за столь лестные для меня приглашения на будущее, которыми я, несомненно, не воспользуюсь никогда в жизни.

– Но почему же? – в свою очередь, задал вопрос Иреней.

– По двум причинам: во-первых, скорее всего я никогда не попаду в Энгранд, а во-вторых, как только я окажусь в Париже, я тут же забуду о графине и маркизе. Знакомство с ними представляет для меня ценность только в этой пустыне.

– И что же?

– Да то, что я поищу другую возможность встретиться с ними.

– Другую возможность?

– Разумеется! Уж не думаете ли вы, что я совершенно лишен воображения? И разве нельзя проникнуть к людям, не постучавшись к ним в дверь?

– Признаюсь, что до сих пор я довольствовался именно этим способом, все же прочие казались мне достоянием театров и «Криминального вестника».

– Что ж,– заметил господин Бланшар,– я вижу, что, оказывается, я моложе вас!

И он возобновил прогулку по комнате.

Иреней подошел к окну и стал вглядываться в даль.

– Видите ли,– внезапно заговорил господин Бланшар, подойдя к Иренею,– я всегда считал необходимым сделать то, что я решил сделать. Это один из главных моих принципов, вернее, самый главный. Величайшей моей заботой всегда было сдержать данное мною слово. Я бросаю вызов самому себе и бестрепетно его принимаю; я вызываю самого себя на поединок с необычным и трудновыполнимым. Если вначале я не стремлюсь сделать какое-то дело, то именно оно тут же меня и увлекает. Вы ошибаетесь, если видите в этом оригинальность; здесь нет ничего, кроме той последовательности, которая внушает уважение к воле человека. В моей системе мне помогает значительное состояние, а мои желания не выходят за пределы возможного. Всем известно, как тщательно я избегаю внимания общества и сколько усилий я приложил, чтобы скрыть мои поступки от нескромных газет. Я не снимаю зрительный зал для себя одного; я не вмешиваюсь в дела укротителей диких зверей в надежде увидеть, как их сожрут их же питомцы; я не сворачиваю горы для собственного удовольствия; я не ношу тюрбана, как это делал господин де Бонневаль[9]; я не поджигаю никаких храмов; я, наконец, человек, который живет, что называется, частной жизнью, и именно в моей частной жизни я и ищу впечатлений. Я не стремлюсь к развлечениям – это было бы признаком непомерного честолюбия, но я хочу не очень скучать – это более скромное желание. Чувственные наслаждения – это для меня наслаждения второго сорта; большинство моих удовольствий я ищу в сфере интеллектуальной. Не угодно ли пример?

Однажды вечером, в некоей гостиной, где было человек пятьдесят, я развлекался, размышляя вслух. Редчайшее наслаждение, не правда ли? Бесценное удовольствие!… Четверть часа спустя слуга подал мне шляпу, и я получил десять вызовов на дуэль на завтрашнее утро. А я всего-навсего сказал нескольким женщинам, что они некрасивы, и нескольким мужчинам, что они не блещут умом.

Иреней не смог удержаться от смеха.

– Остается пожалеть,– заявил он,– что с вами не был знаком Гофман.

– Почему?

– Да потому, что он, несомненно, сделал бы вас персонажем какой-нибудь своей сказки.

– Господин де Тремеле, ваш взгляд, как взгляды всех людей на свете, останавливается на поверхности. Вы делаете мне честь, считая меня фантастическим персонажем потому, что я пренебрегаю обычаями. А между тем наука о гипнозе зашла куда дальше, чем я, в проявлениях феномена воли.

– Наука о гипнозе – да. Но вы совершаете свои поступки, не будучи загипнотизированы, и потому вы, должно быть, встречаете препятствия на каждом шагу

– Верно, на каждом шагу, и именно это придает моей жизни интерес, то непредвиденное, которое ваши обычаи изгоняют. Вы думаете, что самые несложные мои планы весьма сложно осуществить? Вы правы, и в подтверждение вашей правоты расскажу вам один случай.

Я не люблю обедать в одиночестве. Два года назад я приехал в один пограничный город, и, так как я никого там не знал, я решил пригласить к столу первого встречного. Это совсем просто, не правда ли? С этой целью я встал на самой людной улице и по очереди заводил разговор с теми, чья одежда и физиономия казались мне наиболее приемлемыми. Большинство из них вежливо отказалось, скрывая удивление или же недоверие; одни ссылались на то, что уже куда-то приглашены, другие ссылались на то, что семейные традиции не позволяют им обедать вне дома. Один из них, самый чистосердечный и самый экспансивный, изо всех сил старался привести меня к себе, но это не входило в мои планы, о чем я ему и сказал.

Потеряв надежду залучить к себе людей соответствующего положения или людей, которых я принимал за таковых, я счел нужным спуститься по социальной лестнице на ступеньку ниже и обратиться к так называемым эксцентричным людям: к учителям, небрежно одетым, но загоревшим на свежем воздухе, к людям меланхоличным, ведущим беспорядочный образ жизни и не сохранившим достойного обличья. Так вот, от этих людей я опять-таки получил отказ, да, отказ: одни отказывались из гордости, другие – из смирения. Самый бледный, самый желтый, самый худой из этих праздношатаек сказал мне, опустив глаза и приняв вид юной девы: «Сударь, я пообедал четверть часа тому назад». Я был ошеломлен, но тут же пришел в себя и предложил ему зубочистку.

– Вы поступили жестоко!

– Что вы хотите! Меня начало раздражать это дружное сопротивление… Самый благоразумный из этих чудаков согласился принять мое приглашение лишь при том условии, что он приведет с собой жену, тещу и двух детей, дабы они могли разделить с ним трапезу. Я повернулся к нему спиной. Однако мой аппетит уже не позволял мне медлить. Потеряв терпение, я прямиком направился к рассыльному, стоявшему на углу; это был почтенный савойяр в зеленой бархатной куртке.

– Хочешь пообедать со мной? – резко спросил я.

– Охотно, сударь, если платить будете вы,– с радостью ответил он.

– Тогда идем сей же час!

– Извините, но я не могу покинуть свой пост до вечера. Я все едино что часовой на посту, а это дело священное. Черт возьми! В моем квартале мне доверяют, а стало быть, обмануть доверие клиентов я не могу.

– Но ведь до вечера еще два часа!– воскликнул я.

– Возможно. И за это время мне могут дать какое-то поручение: либо чемодан донести, либо проводить куда-то приезжего, и я потеряю службу в гостинице. Делу время, потехе час.

– Попроси, чтобы кто-нибудь тебя заменил.

– Не могу, сударь. Я очень огорчен, но в эти два часа я отсюда не уйду.

– Ты выпьешь шампанского!

– Превосходно, только вечером.

– Ты будешь есть все, что захочешь!

– Отлично, только через два часа. Э! Два часочка пройдут незаметно, сударь, и вы еще нагуляете аппетит

– Ну уж нет!

– Нет так нет; стало быть, и говорить не о чем.

Мое замешательство достигло предела; наконец я решил, что нашел наилучший выход из положения.

– Послушай,– сказал я,– ты же и мечтать не можешь, что за эти два часа ты получишь больше четырех поручений; будем считать, что за каждое из них ты получишь по три франка; это составит двенадцать франков, верно? Вот тебе луидор, покидай свой пост и идем обедать.

Тут мой савойяр покраснел от гнева.

– Я беру деньги только за работу!– вскричал он.– Не желаю я брать деньги за развлечения! Если вам нечего больше делать, кроме как потешаться надо мной или унижать меня, то ступайте своей дорогой!

– Ах, черт побери,– сказал я, тоже обозлившись,– я имею право дать тебе любое поручение, коль скоро я тебе плачу. Ступай за мной!

Тут я схватил его за шиворот.

– Эй, сударь, без рук! – сказал он.– А не то придется мне вас отдубасить!

– А мне придется тебя образумить!

– Что ж, по рукам!

И тут мы у всех на глазах принялись колотить друг друга по-боксерски, как это делалось в добрые времена лорда Сеймура, в челюсть, в грудь, и так, и этак. В конце концов мы расстались. Судьба была против меня. Я ушиб палец, и обедать мне пришлось в одиночестве.

– Да уж, действительно, вас постигла неудача,– заметил слушавший вполуха Иреней.

– Из всех моих неудач это была самая унизительная по своей незначительности,– подхватил господин Бланшар.– Но, как правило, все мои начинания завершаются успешно. Мир, плохо подготовленный к стихийному нападению, оказывает мне лишь невольное сопротивление, рождаемое удивлением. А знаете, как возникла у меня эта решительность, эта отвага?

– Честное слово, не знаю.

– Ее породила чрезмерная застенчивость.

Иреней сделал три-четыре затяжки и промолчал. У него возникло опасение, что его собеседник потешается над ним.

– Ни один человек не страдал так, как я, от этой проклятой застенчивости, отравившей мне детство и юность,– продолжал господин Бланшар.– Дикость юного Руссо, ребячества юного Стерна не идут ни в какое сравнение с этой странной болезнью, переполнявшей меня скорбью и отчаянием. Как это ваши врачи до сих пор не удосужились написать книгу о застенчивости? Им, должно быть, неизвестно, что среди всего прочего это предвестник самоубийства, безумия или преступления. До двадцати пяти лет я жил с этой необъяснимой болезнью, с этой проказой, и рассказ о том, какие сверхчеловеческие усилия я приложил, чтобы от нее избавиться, занял бы несколько книг. Ах! Люди думают, что физиологией объясняется все на свете! А я становился красным, как заходящее солнце, от одного слова, сказанного по моему адресу; у меня сжималось горло, и я не мог выдавить из себя ни единого звука в ответ на самый пустячный вопрос, и вот я заставил себя говорить в самом многочисленном и в самом значительном обществе. Один взгляд женщины приводил меня в замешательство, прикосновение ее платья обращало меня в бегство, и вот я вменил себе в обязанность смело идти женщинам навстречу, смело глядеть им в лицо, хотя бы к горлу у меня подступали слезы; брать их за руку и даже сжимать им пальцы, хотя бы я при этом умирал от стыда!

И чем большим было удивление, которое вызывали мои неожиданные поступки, тем больше я радовался моей победе над самим собой. Я готов был плакать кровавыми слезами, у меня бывали судороги и спазмы, но я неуклонно шел своим путем, неумолимо побеждая себя. Не раз я терял сознание, не раз моя природа брала верх над моим мужеством, но, по крайней мере, я не сдавался без упорной борьбы.

– В первый раз мне описывают застенчивость столь яркими красками,– сказал Иреней.

– Не было таких безрассудных поступков, которых я бы не совершил в ту пору, чтобы укротить эту странную, трагическую болезнь, каковая бесцельно меня мучила, бесполезно истощала всю мою энергию, лишала меня воли; я не сомневаюсь, что немало сильных людей, для которых застенчивость была сущей пыткой, погибли из-за нее. Представьте себе: знать, что твоя голова полна мыслей, сердце полно чувств, быть способным на любое геройство, на любое доброе дело, на любой замысел, на любое приключение, знать, что наедине с самим собой, перед зеркалом, ты изящен, как Моле[10] или Бруммел[11], воспламеняться своими монологами… но стоит появиться одному-двум человекам, и ты пуст… совершенно пуст!… Обладать самыми редкими способностями и быть не в состоянии тронуть пружину, приводящую их в действие! Это больше чем смехотворно, это ужасно.

И поверьте мне: человеку, задушившему свою застенчивость, ничто в мире не страшно. Я только что говорил вам о безрассудных поступках, которые я совершал, чтобы достичь этой цели. А знаете ли вы, что мне случалось войти в первый попавшийся дом, постучаться там в первую попавшуюся дверь, попасть к незнакомым мне людям, сесть и говорить все, что мне приходило в голову?

Да, воля – это не пустое слово, я делал самые разные опыты, и я понял, чего стоили Талейрану его холодное лицо и ледяная улыбка. Я разрушил преграды, которые терпеливо и коварно воздвигала застенчивость между мной и людьми.

В то время, как господин Бланшар произносил этот монолог, Иреней высунулся в окно.

Он внимательно следил за двумя лодками, которые как будто направлялись к «Гостинице для всего мира и для иностранцев».

Видя, что его не слушают, господин Бланшар несколько минут молча смотрел на Иренея, затем подошел к нему и легонько тронул его за плечо, как это делают, желая разбудить человека.

– Ах, простите!– вскричал сконфуженный Иреней.

– Вы рассеяны,– сказал господин Бланшар.

– Извините меня. Если бы вы знали…

– Что знал?

– Смотрите: видите вы эти две лодки?

– Да, они плывут рядышком и, по-видимому, собираются пристать здесь.

– Так вот: возможно, что в одной из этих лодок находится моя жизнь.

– Вы говорите серьезно?

Вместо ответа Иреней повернулся к господину Бланшару и протянул ему свою пылающую руку.

– Ах, вот оно что! – сказал господин Бланшар, в свою очередь, высовываясь в окно.– А ведь одна из этих лодок принадлежит гостинице.

– Вы в этом уверены?

– Еще бы, черт побери! Часа два назад она увезла отсюда очень хорошенькую молодую женщину и сопровождавшего ее молодого человека. Я столкнулся с ними на лестнице и услышал: «Вы все так же страдаете, Марианна?»

– Марианна!

Повторив это имя, Иреней уже не сводил глаз с двух точек, проводивших две борозды на воде.

Господин Бланшар, стоя позади него, ожидал развития событий.

– В самом деле, я узнаю гостиничную лодку,– пробормотал Иреней.– Но в таком случае это очень странно…

– Что же тут странного?

– То, что, если я не ошибаюсь, другая лодка принадлежит графине д'Энгранд.

– Графине д'Энгранд?

– Да, теперь я разглядел голубую полосу.

Они разом смолкли, а между тем два суденышка по-прежнему шли параллельно друг другу.

До берега было уже совсем близко.

Тут Иреней вздрогнул.

– Ах, Боже мой!– воскликул он.

– Что случилось? – спросил господин Бланшар.

– Разве вы не видите что-то белое на дне вон той лодки?

– Постойте… Да, вижу. Похоже, что это женщина… женщина в обмороке.

– Это, конечно, Марианна! С ней случилось какое-то несчастье! Идемте! Идемте!

И он вне себя бросился вон из комнаты.

Поразмыслив несколько секунд, господин Бланшар, никогда не терявший способности размышлять, последовал за ним.

Две лодки подходили к причалу.

На дне одной из них можно было ясно различить лежащую женщину в мокрой одежде; голову ее поддерживал какой-то молодой человек.

Именно к этой лодке немедленно устремился Иреней де Тремеле.

Не успел старший из гребцов спрыгнуть на берег, чтобы подтянуть лодку, как он почувствовал, что его схватили за шиворот.

– Ого! – обернувшись, с досадой вскричал он.– Что с вами стряслось, господин Иреней?

– Эта женщина… скажи, Пеше… ведь это ты привез ее… Почему она потеряла сознание?

Житель Тета, которого звали Пеше и который смахивал на злого бульдога, пожал плечами.

– Э! Пустяки! – отвечал он.– Сами знаете: женщины вечно падают в обморок. Эта вот испугалась крабов, которых увидела в моей лодке. Она слишком резко отскочила, ну и свалилась в воду подле мыса Ферре.

– Но это же одно из самых опасных мест!

– Я думаю!… Да уж, нелегкое было дело выуживать ее из воды! Мы уж думали, что дело это пропащее, и если бы не мадемуазель д'Энгранд…

– Мадемуазель д'Энгранд?

– Ну да! Эта храбрая малютка прыгнула в воду, рискуя тем, что ее утянет в водоворот, в три взмаха подплыла к ней и ухватила ее за пояс. И уверяю вас, это было как раз вовремя.

Пеше обеими руками подтянул лодку к берегу, и она ткнулась в песок.

Марианна еще не открывала глаз. Сопровождавший ее молодой человек с помощью второго гребца осторожно взял ее на руки.

Коснувшись ногой земли, он очутился лицом к лицу с Ирснеем. Он остановился.

– Вы здесь, сударь! – произнес он.

– Вы полагали, что больше меня не увидите? – спросил Иреней.

– Вы сами понимаете, что время и место для разговора выбраны неудачно; я не сомневаюсь, что вы не лишите меня удовольствия увидеться с вами снова. До скорой встречи, сударь, до скорой встречи!

– Горе вам, если жизнь Марианны в опасности! – вскричал Иреней.

Молодой человек хотел было ответить ему, но движение, которое сделала Марианна, напомнило ему о долге, и он вместе со своей ношей проворно направился к гостинице.

Господин Бланшар сжал руку Иренея, призывая его соблюдать осторожность.

Но его призыв запоздал: сидевшие в другой лодке г-жа д'Энгранд, маркиза де Пресиньи и Амелия видели эту мимолетную сцену, и, если слова не достигли их слуха, то ни одно движение, ни один жест собеседников не ускользнули от их глаз.

– Ну что, сестра? Теперь вы убедились, что я была права? – прошептала маркиза на ухо г-же д'Энгранд.

Графиня д'Энгранд промолчала.

Несмотря на свое замешательство, Иреней понял, что он должен, соблюдая приличия, поздороваться с графиней и маркизой и поздравить Амелию с мужественным поступком. Это он и проделал, причем проделал весьма неловко и неуклюже, что опять-таки не ускользнуло от внимания женщин.

Он спросил, не хотят ли они сойти на берег.

– Нет,– отвечала графиня,– нам вполне достаточно знать, что эта особа в безопасности. А кстати, Иреней, не можете ли вы сказать нам, кто она такая?

– Я, сударыня…– пролепетал он.

– А разве вы не заговорили с молодым человеком, который ее сопровождал?

– Да… я спросил его… я…

– Эта женщина – его сестра?

– Она, конечно, явится к вам с визитом и сама расскажет о себе,– с усилием произнес Иреней.

– Кто бы она ни была,– вмешалась маркиза де Пресиньи,– она очень красива, не правда ли?

Он вздрогнул, но не сказал ни слова.

– Поехали обратно,– сказала графиня д'Энгранд.

И, неожиданно схватив дочь в объятия, поцеловала ее в лоб.

При этой непонятной ей ласке Амелия подняла на мать свои большие удивленные глаза, а лодка тем временем поплыла по направлению к Пуэнт-дю-Сюд.

На берегу остались только Иреней и господин Бланшар.

Иреней, замешательство которого уступило место мрачной задумчивости, казалось, забыл о своем спутнике. Он вышел из задумчивости лишь тогда, когда господин Бланшар, дотоле державшийся с предельной сдержанностью, дружески повлек его к «Гостинице для всего мира».

Иреней пристально посмотрел на него.

– Хотите, я завтра же представлю вас госпоже д'Энгранд и госпоже де Пресиньи? – повинуясь какой-то внезапно возникшей мысли, спросил он.

– Я хочу этого больше, чем когда бы то ни было,– отвечал господин Бланшар,– но чего вы попросите у меня в благодарность за эту услугу?

– Весьма немногого.

– А именно?

– Я попрошу вас быть моим секундантом через несколько дней.

– На дуэли?

– Да, на дуэли,– произнес Иреней.

– С кем?

– Разве вы не слышали, что я сейчас обменялся несколькими словами с этим молодым человеком?

– Слышал. А как его зовут?

– Филипп Бейль.

– Филипп Бейль… Это имя встречалось мне уже несколько раз… Ах, да не дипломат ли он?

– В прошлом году он был атташе не то какого-то посольства, не то какого-то консульства.

– Господин де Тремеле, я принимаю ваше предложение. Но нужно, чтобы у нас с вами не было никаких недоразумений: завтра вы вводите меня в дом графини д'Энгранд и маркизы де Пресиньи…

– Да, завтра же,– подтвердил Иреней.

– А послезавтра или в любой другой день я готов присутствовать при вашей встрече с господином Бейлем.

– Договорились!

– Отлично; но коль скоро договор заключен, мне остается выразить еще одно желание, совсем простое и вполне естественное. Справедливость, которой вы отличаетесь, позволяет мне надеяться, что вы подпишете и эту статью договора.

– Я вас слушаю, сударь.

– Хотя я нисколько не сомневаюсь в вашей правоте, моя совесть и моя ответственность требуют, чтобы вы поведали мне историю ваших раздоров с господином Филиппом Бейлем. Будьте спокойны: я не стану отговаривать вас от дуэли. Я выполняю формальность – и только. Я не знаю, что вы думаете о нашем недавнем разговоре, но, что бы вы ни думали обо мне, знайте, что есть определенные принципы человечности, определенные законы морали, которые я считаю незыблемыми и от которых я никогда не отказывался.

Иреней некоторое время молчал.

– Вы правы,– наконец заговорил он.– И несмотря на то, что мой рассказ пробудит у меня тягостные воспоминания, несмотря на то, что некоторые эпизоды заставят меня покраснеть, я обязан исполнить ваше желание, и я чувствую, что будь я на вашем месте, я поступил бы точно так же, как вы.

Они обменялись рукопожатием.

– Поднимемся ко мне,– продолжал Иреней,– там нам будет удобнее, чем здесь.

Они двинулись было к гостинице, как вдруг Иреней услышал чьи-то шаги.

Это был лодочник, известный здесь под странным именем Пеше[12].

– Что тебе нужно?– спросил Иреней и, повернувшись к господину Бланшару, прибавил: – Не хотите ли познакомиться с местным колдуном, ведуном, с крестьянином, который умеет наводить порчу? Так вот, поглядите на эту физиономию.

Пеше тем временем вылезал из лодки, в которой он сидел во время их разговора.

Он улыбался, но улыбался так, как улыбаются крестьяне, когда над ними смеются.

У него были темно-рыжие волосы и голова, напоминавшая сосновую шишку; лицо же его было так густо изборождено морщинами, что, казалось, с него не сходит какая-то гримаса.

Тем не менее это был человек в расцвете лет, коренастый, мускулистый, как рубенсовский Тритон, но его каждодневная борьба со стихиями придала ему такой облик, что, казалось, он уже не принадлежит к человеческому роду.

Его костюм был прост: голубая блуза и панталоны, закатанные до колен. Шапки он не носил, ее заменяла густая грива волос.

– Вы уж меня извините,– подойдя к Иренею, заговорил он,– но вы как будто знаете эту даму, и я подумал, что, может, вы согласитесь взять на себя одно дело.

– Какое дело?

– О, совсем пустячное: нужно передать ей вот эту штуку, которую я нашел у себя в лодке.

И Пеше протянул Иренею маленькую книжечку в переплете из шагреневой кожи – такие книжечки известны под названием английских записных книжек.

Иреней взял книжечку в руки.

– А почему ты думаешь, что она принадлежит ей, а не ему?– обратился он к лодочнику.

– Потому что дама что-то записывала в этой книжке за несколько минут до того, как свалилась в воду.

– Все ясно,– сказал Иреней и положил книжку в карман жилета.

Господин Бланшар внимательно наблюдал за гасконцем: он подметил злобное выражение его глаз.

Он решил, в свою очередь, задать ему вопрос.

– Еще одно слово, милый человек,– сказал он.

– Это вы мне, сударь?

– Да, вам. Почему бы вам самому не передать эту записную книжку ее владелице? Ведь, передавая ее через другое лицо, вы, возможно, лишаетесь солидного вознаграждения!

Пеше сделал какое-то движение и посмотрел на господина Бланшара.

– Честное слово, сударь,– со злобной ухмылкой отвечал он,– если правда, что я колдун, как утверждают иные, я полагаю, что вы мне малость сродни. Но большому кораблю большое плавание. А может, я хочу получить два вознаграждения вместо одного?

Господин Бланшар сделал резкое движение, выражающее досаду.

– А если господин де Тремеле с вами согласен,– лукаво продолжал Пеше,– он может вернуть мне эту штуку.

И он протянул руку за записной книжкой.

– Нет, нет,– поспешно заговорил Иреней,– ты прекрасно сделал, и вот доказательство.

Рука Пеше сжала двадцатифранковую монету.

А Иреней и господин Бланшар тотчас же вернулись в «Гостиницу для всего мира». Там, в комнате на втором этаже, Иреней, выполняя свое обещание, начал рассказывать историю своих отношений с Марианной – с молодой женщиной, которую он поджидал с таким нетерпением и которая сейчас так внезапно появилась. Так как рассказ этот чрезвычайно важен для нашей повести, мы возьмем на себя смелость заменить Иренея как для того, чтобы яснее обрисовать или же чтобы опустить какой-то эпизод, так и для того, чтобы избавить читателя от слишком пространного монолога.


IV ИСТОРИЯ ОДНОЙ ЖЕНЩИНЫ

Однажды, проходя по предместью Пуасонньер, Иреней был поражен красотой девушки, которая быстро шагала, держа под мышкой нотные тетрадки.

По каким-то неуловимым признакам: по решительной походке, по дерзко закинутой голове, а также благодаря своему уже наметанному глазу, господин де Тремеле – а у него были глаза парижанина, как бывают у человека ноги моряка,– сейчас же угадал в девушке ученицу Консерватории по классу пения.

Это был именно тот час, когда эти юные особы выходят из своих классов – кокетливые стайки, из которых набираются будущие гордые певицы, черненькие и белокурые головки, которые впоследствии встанут под люстрами Фениче[13], Ковент-Гарден или Гранд-Опера.

Господин де Тремеле – а в ту пору это был молодой человек, всецело посвятивший себя наслаждениям,– пошел в ногу с девушкой и, недолго думая, подошел к ней так близко, как это позволяли приличия.

Идя за нею, он думал: «Это еще ребенок лет шестнадцати, в тиковых ботинках, в скромном платьице и в шляпке, подкладка и ленты которой менялись столько раз, сколько менялись рукоятка и лезвие кинжала Жано[14]; это никому не известная, бедная девушка… Но, быть может, через несколько лет она поднимется ввысь и пронесется над миром, подобно урагану. Страсти, надежды, разочарования, мужество пробудятся в ней при этом безумном полете, в который пускаются женщины театра посреди восторгов и роскоши. Увидев и услышав их, мужчины перестают пить и есть; одни разорятся и пойдут даже на преступления, другие, напротив, возвысятся, почувствовав себя освященными и прославленными. Ее будут проклинать, ее будут благословлять. И из всех тех, кто идет сегодня рядом с ней, глядя на нее равнодушными глазами, быть может, найдется один, кто годы спустя будет рыдать у ее дверей, умоляя ее принять его состояние, его имя, его жизнь и кто получит горделивый отказ от этой девчушки, изношенные башмачки которой сейчас промокли насквозь».

Размышляя таким образом, Иреней де Тремеле не догадывался, что он составляет свой собственный гороскоп

Он шел за девушкой до улицы Шаброль.

Она вошла в один из тех больших, высоких домов с огромными окнами, с просторными дворами, домов, которые, как известно, строились в течение нескольких лет и которые предназначались специально для художников.

Господин де Тремеле навел справки, и через два дня ему уже было известно все, что он хотел узнать о юной ученице Консерватории.

Ее звали Мари-Анна Рюпер, раннее ее детство было покрыто мраком неизвестности. Она появилась на свет в центре Парижа, в мансарде на улице Фур-Сент-Оноре, из первых лиц, которые она помнила, одно было красным и свирепым – это был ее отец; другим лицом было лицо женщины, которая целые дни перебирала свои тряпки и вырывала перед зеркалом седые волоски,– это была ее мачеха.

Супруги Рюперы держали лавочку, в которой продавались мастика, стекла, кисти, эссенции.

Некоторое время Мари-Анна ходила в школу, она помнила, что, став постарше, она начала выполнять всю домашнюю работу: ее заставили подметать двор, удалять узелки с шерсти для матрацев, чистить подсвечники по субботам. В это же время отец стал обращаться с ней очень жестоко. А кроме того, у супругов Рюперов пошли другие дети.

Накануне того дня, когда Мари-Анна должна была принять первое причастие, отец закатил ей увесистую оплеуху: встал из-за стола в изрядном подпитии. На следующий день она пошла в церковь с синяком под глазом. Мачеха выкроила ей белое платьице из своего старого подвенечного платья; кроме того, она дала ей перкалевые перчатки и пюсовые ботинки. И, однако, малышка, которая была похожа на стриженую собачонку, наивно думала, что она наряднее всех.

В двенадцать лет Мари-Анна уже стирала вовсю; она вставала на рассвете и шла к фонтану полоскать белье. Помогала она и на кухне. Ненависть к ней отца и мачехи возрастала пропорционально услугам, которые она им оказывала. Она дрожала всем телом, заслышав голос отца.

– А ну, поди сюда!– орал он.– Да посмотри-ка сюда! Это, по-твоему, сделано как надо? А здесь вытерто как следует?

Бац! Бац!

Когда она просила есть, мачеха отвечала:

– А может, тебе повесить на шею шестиливровый хлеб? Вот кончишь работу, тогда и поешь!

И часто случалось так, что до самого вечера у нее и крошки не было во рту: мачеха держала всю провизию под ключом. В этих случаях несчастная девочка употребляла такую стратагему: так как поставщики предоставляли ее родителям кредит, она брала у бакалейщика полтора фунта сыру вместо одного, который ей велено было купить, и по дороге украдкой съедала эти лишние полфунта. Частенько питалась она жиром, в котором жарили рыбу. Если под стол падал кусок хлеба, она подбирала его и тщательно прятала в карман, чтобы вечером съесть его на темном чердаке, где она спала.

Она ходила в лохмотьях; у нее было только одно платье и один чепчик, сшитый из трех разных кусков материи. Чулки она носила до тех пор, пока они не сваливались с ног, согласно пословице: «Есть ноги, значит, есть и чулки».

Казалось, что она чужая в своей семье. У простонародья чаще, чем где бы то ни было, случаются такие странные перемены, такие необъяснимые изменения отношений. Первая жестокость, чаще всего непреднамеренная, влечет за собой вторую, уже рассчитанную. Хотя отец должен был бы раскаяться, он, напротив, пытался себя оправдать. Он искал причину своего гнева и нашел ее. С тех пор возник такой обычай: его брови будут хмуриться на ребенка, ибо поведение отца должно быть логичным; с тех пор он будет ловить каждый удобный случай, чтобы излить свой гнев, а подобные случаи так и плыли к нему в руки. Гнев разрастается подобно пьянству; он порождает ненависть, ненависть призывает на помощь жестокость. И вот, желая остаться непогрешимым в первом случае, он ступенька за ступенькой спустится в самый низ по лестнице безумия и бесчеловечности. Упрямая гордость низших сословий приводит к чудовищным результатам.

Чем больше маляр бил свою дочь, тем более ненавистной она ему становилась. Злоба ударяла ему в голову как внезапное головокружение. Он видел в дочери сплошные недостатки, сплошное уродство, сплошное ничтожество; он говорил, что никогда не захочет ее видеть, но, когда он ее не видел, он в бешенстве орал и звал ее. Со временем он стал рассуждать так, что его рассуждения удивили бы и дубину; вот что он говорил себе:

– Если я бью ее так часто и так сильно, значит, это чудовище!

Вследствие этого мы не отыщем в детстве Мари-Анны ничего похожего на удовольствие или хотя бы на отдых.

По воскресеньям, после обеда, ее печальное личико иногда на минуту появлялось в чердачном слуховом окошке; она смотрела на улицу, где играли маленькие девочки. Они прыгали, суетились, играли в «торговку лентами»; чтобы выбрать ту, которая должна была исполнять главную роль в этой игре, они окружали самую большую девочку, которая указывала на каждую из них кончиком пальца, повторяя одну из тех наивных песенок-считалок, которые передаются из поколения в поколение, например:

Золотое яблочко, краше нет тебя!

Никого нет в мире нарядней короля!

Приходи ко мне поскорей, подруга!

Золотое яблочко, выходи из круга!

Или:

Сидит цыпленок на заборе и т. д.

Были и другие, менее известные считалки; например, вот эта:

Одно «и», одно «эль».

Моя тетушка Мишель.

На зеленых ветках

Яблочки висят

В огороде репка.

Рядом виноград.

Не резвитесь, детки,

Вы в моем садочке.

Вы не рвите, детки,

В садике цветочки –

Ни жасмин.

Ни розмарин!

Над жасмином вьются пчелки,

А у елочки иголки!

Золотой помпончик

У моей подруги,

Самая красивая,

Выходи из круга!

И, как птичка, щебетала та, на которой останавливался палец! А какой чудесный хоровод водили девочки, когда кончалась игра! Они пели по порядку все хороводные песни, начиная с «Товарищей из Маржолена» и кончая песней «Вернулись с войны три солдата», и их чистые голоса раздавались в летних сумерках, их кудряшки подпрыгивали, и они– начинали снова и снова:

Фиалочка цветет

И снова расцветет…

А Мари-Анна смотрела на них своими огромными глазами.

На беду случалось и так, что отец и мачеха, возвращаясь с прогулки вместе с другими детьми, заставали Мари-Анну спящей. Тогда отец лупил ее прутьями, которые он собрал на островах, или изо всех сил хлестал ее веревкой. Весь квартал знал о жестоком обращении с девочкой, и весь квартал возмущался этим, но не нашлось человека, который за нее заступился бы,– ни булочник, живший в доме напротив, ни мясник, ни парикмахер, ни колбасник: у всех этих людей были дела с маляром, и никто не хотел портить с ним отношения своим заступничеством.

Подобное воспитание пагубно влияет на человеческую натуру; у человека остаются самые примитивные чувства да механическая, печальная привычка. Мари-Анна смутно понимала, что она является чем-то вроде вьючного животного, но мысль об освобождении от ярма не приходила ей в голову. Глубокая ночь царила и в ее разуме, и в ее душе, она ни о чем не задумывалась – у нее не было времени для размышлений,– она никого не любила и никого не ненавидела, даже отца; она только боялась его. Однако мы не можем обойти молчанием одну характерную ее черту, результат постоянных мучений, которым она подвергалась.

В доме, где жил маляр, в конце общего коридора, находилась квартира, где жило одно бедное семейство: муж, жена и маленькая девочка лет шести. Муж работал в порту Берси, жена была приходящей прислугой; оба они уходили утром, а возвращались вечером; малышку они оставляли одну и давали ей одно су на пропитание. Когда наступал вечер, девочка, боявшаяся темноты, всякий раз робко садилась у порога входной двери, поджидая родителей. Она была некрасива, и все ее существо излучало страдание. Одетая зимой в лохмотья из ситца, она совала руки под мышки, чтобы согреть их. Покорную скорбь этой позы нетрудно было разглядеть. Так вот: Мари-Анна, проходя по коридору, никогда не упускала случая дать ей затрещину или ударить кулаком. Девочка с криком убегала; Мари -Анны она боялась как чумы.

Какое тайное удовлетворение получала Мари-Анна, обращаясь с девочкой так же варварски, как с ней обращался ее отец? Существуют вопросы о том, как доходит человек до скотского состояния, которое повергает в трепет. Чудовищные радости людей, состоящие в том, чтобы мстить не виновным, а невинным! Некрасивое личико этой бедняжки, его грустное выражение – ничто не могло смягчить Мари-Анну, которая, причиняя боль девочке, казалось, говорила: «Я тоже заставляю кого-то страдать!»

Мари-Анне исполнилось двенадцать лет.

Она любила петь. Она с поразительной быстротой запоминала мотивы, которыми терзали уши шарманщики.

Эта рано обнаружившаяся способность поразила учителя музыки, проживавшего на четвертом этаже. Он предложил родителям развить способность Мари-Анны и, так как он предлагал свои услуги бесплатно, то легко получил их согласие. Каждый день, закончив свою тяжелую домашнюю работу, девочка садилась за фортепьяно учителя. Счастливая, очарованная, она, широко раскрыв глаза и затаив дыхание, ловила каждое его слово с такой жадностью, с таким трепетом, с таким благоговением, с таким вниманием, которые свидетельствуют об истинном призвании.

Успехи Мари-Анны были столь велики, что учитель отправился к некоему музыкальному издателю, известному своими «идеями», и попросил прийти послушать его ученицу. Мари-Анна пела в присутствии этих двух мужчин, которые, будучи в глубине души очень ею довольны, воздерживались от похвал. Издатель сидел с каменным лицом, положив руки на набалдашник своей палки, и так внимательно смотрел на девочку, что она смутилась; лишь время от времени он отбивал такт ногой. Она пела им около часу, после чего, нимало не обласкав Мари-Анну, они попросили ее уйти.

Мари-Анна плакала, вообразив, что у нее нет таланта.

У издателя «с идеями» и учителя состоялся весьма продолжительный разговор, после чего оба явились к отцу и мачехе Мари-Анны.

Эти четыре особы заключили весьма оригинальный договор; впрочем, подобные договоры отнюдь не являются редкостью в наше время.

Супруги Рюперы продали Мари-Анну.

Они продали ее за определенную сумму и на определенное время, другими словами, до ее совершеннолетия.

До своего совершеннолетия Мари-Анна становилась собственностью музыкального издателя, который взял на себя обязательство обучить ее, отдать в Консерваторию, получать для нее ангажементы, словом, продвигать ее на свой страх и риск.

Но вся прибыль, которую мог принести талант Мари-Анны, вплоть до истечения срока договора, поступала музыкальному издателю.

Это было нечто вроде аренды на определенное время какого-нибудь земельного участка.

«Идея» могла оказаться пагубной – она оказалась блестящей благодаря сильной и чистой артистической натуре Мари-Анны.

Сделка могла оказаться плачевной – она оказалась восхитительной! Можно было опасаться болезней роста, но все было превосходно: ученица росла вполне здоровой, и за те годы, что отделяют детство от юности, голос ее нимало не ухудшился.

Было и еще одно обстоятельство, на которое никто не рассчитывал и которое приятно удивило издателя: быстро расцветавшая красота Мари-Анны. Вдали от отцовской мансарды, на воздухе, при соблюдении режима, необходимого для певицы, она совершенно изменилась; исчезла печать страдания и страха, роковым образом отличающая дочерей народа, эти цветы парижских миазмов, эти испорченные плоды нездорового веселья черных домов. Ее головка, всегда опущенная в силу привычки к выговорам, поднялась, повинуясь таинственным и громким призывам будущего. Волосы у нее от постоянного недоедания были редкими и короткими; они выпадали, когда она их расчесывала, или ломались у нее в руках; меньше чем через год они стали блестящими и густыми. Руки, потрескавшиеся от холодной воды, стали гладкими и белыми. В глазах появилась мысль, на губах – улыбка. Она выросла; тело се, словно под резцом незримого скульптора, стало изящным и крепким.

На первых порах она еще не знала, что она красива. Артистическое воспитание, которое она получила, оказалось для нее благотворным.

К этому надо прибавить, что издатель сторожил Мари-Анну, как дуэнья, а это отнюдь не трудно понять. Он поручил следить за ней одной своей родственнице, женщине, не имеющей почти никаких средств и, следовательно, весьма заинтересованной в том, чтобы он остался ею доволен. Эта дама сопровождала Мари-Анну в Консерваторию и неукоснительно отводила ее прямо домой; оставшуюся часть дня, когда Мари-Анна занималась, она сидела и шила рядом с фортепьяно.

Но в первый же день, когда эту особу удержал дома жестокий приступ ревматизма, Мари-Анна встретилась с Иренеем де Тремеле.

Иреней, как мы уже сказали, был молод и богат; он решительно ничего не делал. Он вознамерился пробудить сердце Мари-Анны, и намерение его увенчалось успехом. Он применил способы, старые как мир: он писал, он говорил.

А между тем ревматизм упомянутой особы усилился.

Сперва Иреней подумывал всего-навсего об интрижке, но мало-помалу душевная чистота Мари-Анны, ее расцветающий ум, ее исключительная одаренность так подействовали на его воображение, что его прихоть вскоре превратилась в настоящую страсть.

Мари-Анна же любила Иренея так, как любят в первый раз в жизни,– она любила робко и проявляла больше интереса, нежели пылкости.

Их отношения были чистыми.

В семнадцать лет Мари-Анна, доселе выступавшая только на концертах, где имела значительный успех, впервые надела туалет примадонны и появилась в Итальянской опере. Как выразился один газетчик, «там был весь Париж», и одному Богу известно, сколь много сделал «весь Париж», чтобы голова ее закружилась! При виде черных фраков и белоснежных платьев, обнаженных плеч, сверкавших бриллиантами, волос, усеянных блестками, голых рук, лежавших на бархате лож, в этой тишине и в этом сиянии, под магией лорнетов, толстые стекла которых походили на жерла пушек, девочка с улицы Фур-Сент-Оноре внезапно почувствовала, как отчаянно забилось у нее сердце; кровь прихлынула к нарумяненным щекам, а глаза на несколько секунд закрылись. Но страшное усилие воли победило. Проклиная самое себя, Мари-Анна походкой статуи шагнула к рампе и, сделав глазами знак дирижеру, чья палочка пребывала в бездействии, начала свою первую арию с таким воодушевлением, что самые пресыщенные из завсегдатаев оперы не усидели в своих креслах.

Гром аплодисментов обрушился на нее, когда она еще не взяла последнюю ноту.

Были цветы, брошенные к ее ногам, были крики восторга, были разговоры в фойе – словом, налицо был весь ассортимент, без которого в Париже не обходился ни один триумф.

Войдя после первого акта в свою уборную, Мари-Анна упала в кресло и прошептала:

– Я еще не умерла?

Она сидела так, безмолвная, недвижимая, окутанная облаком зарождающейся славы, как вдруг чей-то вздох вывел ее из экстаза.

Это был Иреней де Тремеле.

Она забыла о нем.

На афишах Мари-Анна превратилась в Марианну: это также была одна из «идей» издателя. Она не возражала: он был в своем праве. Не возражала она и против заключения контракта с Лондонской оперой; с точки зрения издателя, для нее было вполне достаточно того, что она получила признание публики, самой взыскательной во всей Европе. А кроме того, он хотел уберечь ее от всякого рода опьянений, которые неизбежно следуют за успехом на сцене.

Но, каким бы энергичным и каким бы внимательным он ни казался, он все-таки не мог помешать, чтобы перед отъездом Мари-Анны в Лондон ее глаз и слуха достигли восторженные отзывы о ней. Финансисты, эти извечные искусители, журналисты и знатные вельможи всех национальностей проникали за кулисы и толпились под лампами, воскуряя фимиам новоявленному кумиру. Ее уборная каждый раз была заставлена великолепными букетами цветов, какие только можно было найти в оранжереях; каждый вечер, невзирая на многократно повторяемые возражения, костюмерша клала на туалетный столик подарки в духе «Тюркаре»[15] и любовные записки в духе романов мадемуазель де Скюдери.

Мари-Анна не рассталась со своим жилищем на улице Шаброль, но даму, страдающую ревматизмом, заменила другая дама.

Любопытство настигало марианну и здесь; театральный служащий, которому поручили приносить ей расписание репетиций, отныне каждое утро приносил ей кучу писем и визитных карточек.

Среди карточек, которые чаще всех появлялись в ее уборной в Итальянской опере и у нее на квартире, была карточка молодого человека по имени Филипп Бейль. В конце концов Марианна заметила это.

Заметил это и Иреней де Тремеле.

Начертаем здесь огненными буквами: среди всех мучений в кругах ада, которые описал флорентийский поэт, нет равных тем мукам, которые испытывает человек, имеющий несчастье полюбить артистку. Всю Европу могло бы залить море слез и крови, пролитых из-за этих женщин с тех пор, как возник театр. С той минуты, как над предметом обожания Иренея загорелась люстра, он почувствовал, какие страдания его ожидают. В тот вечер он окинул зрительный зал взглядом, исполненным ненависти, и понял, что между ним и публикой начинается война не на жизнь, а на смерть.

Будучи совершенно согласен с музыкальным издателем, он торопил отъезд Марианны в Англию.

Марианна рассталась с Парижем не без некоторого сожаления: ей было грустно покинуть «свою публику», и, несмотря на все доводы, которые любовь внушила Иренею, она немного сердилась на него, считая, что это эгоизм.

Признаем также, что, не считая таланта и красоты, Марианна ничем не выделялась среди других женщин. Ее ум нужно было развивать, ее сердце – пробудить.

Впрочем, чего ради стала бы она разделять опасения Иренея, коль скоро искусство, распахнув перед ней свои самые заманчивые двери, обещало ей одни только радости?

Кое-какие дела не позволяли господину де Тремеле уехать одновременно с Марианной. Он остался в Париже на месяц.

Первым письмом, которое получила Марианна через два дня по приезде в Лондон, было письмо от господина Филиппа Бейля.

В отличие от Иренея господин Филипп Бейль не был человеком сдержанным и степенным. Его на редкость привлекательная наружность говорила о веселом нраве и смелости. Он был высокого роста, громко разговаривал и быстро действовал. В нем чувствовалось нечто от природы придворных офицеров эпохи Людовика XIII.

Он мгновенно и шумно заявил Марианне о своих притязаниях. Это был превосходный способ для того, чтобы если не устранить соперников, то, по меньшей мере, напугать их: ведь что бы ни говорили деликатные натуры, в любви, как и в литературе, преуспевают хитрецы.

Всем тонким чувствам большинство женщин всегда предпочитает красивые речи и отвагу.

А к этому большинству мы причисляем и Марианну.

И в конце концов, другими словами – через несколько дней, она уже не могла не обращать внимания на этого особенного молодого человека, который посылал ей цветы утром и вечером, который посылал ей письма утром и вечером, который не спускал с нее лорнета в театре и которого – она уже не сомневалась в этом – она встречала на своем пути всякий раз, как только осмеливалась выйти на улицу.

Это преследование, которое на первых порах она с полным основанием считала довольно наглым, сначала сердило ее, потом стало ее смешить и в конце концов растрогало ее.

Она сравнила веселое и смелое лицо Филиппа Бейля с печальным лицом Иренея. Его образ действий, немного вульгарный, разумеется, но обаятельный, не позволял ей задумываться и одурманивал ее, подобно слишком крепкому вину. Она хотела, чтобы ее любили радостно: ведь до сих пор ее любили с грустью. Не раздумывая о тонкостях, она полагала, что лучший из этих двух мужчин тот, кто деспотически требует любви вместо того, чтобы смиренно ждать ее. И наконец, Марианна слишком глубоко уважала Иренея, чтобы пылко любить его; нам известно, что подобное чувство нелегко изобразить пером.

Короче говоря, Марианна, которая не сдалась Иренею де Тремеле, уступила Филиппу Бейлю.

Ей было восемнадцать лет.

Филиппу было лет двадцать восемь; он был умен и отдавал себе отчет в своих безумствах. Несколько раз ему случалось разбогатеть, но всякий раз он швырял свое богатство на ветер, как если бы это была горсточка камешков. Он не понимал, как это можно роскошно жить и в то же время экономить; экономить он не желал и шел навстречу своему будущему с такой уверенностью, словно у его родителей был неограниченный кредит в некоем банке.

Родители его были крупными нормандскими коммерсантами, которые для начала ввели его в Государственный совет, что позволило ему проникнуть в салоны финансовой верхушки и быть принятым при дворе Луи-Филиппа. Он попросил у них большего. Не столько вкус, сколько инстинкт заставлял его держаться подальше от аристократии, роль которой представлялась ему уже почти сыгранной. Оставаясь в свете ровно столько времени, сколько нужно было для того, чтобы научиться хорошим манерам, он облетел всю Европу и обежал все посольства. Благодаря высокой протекции он получил от правительства несколько небольших миссий, которые приоткрыли ему двери в дипломатические кабинеты.

В эти времена мнение света о Филиппе Бейле можно было кратко сформулировать так:

– О, этот малый не пропадет!

Так говорили о нем и подмигивали друг другу.

И в самом деле: за время своих путешествий он получил грубое, но вполне реальное представление о людях и о делах.

Что же касается женщин, то у него был дар сперва очаровывать их, а затем – порабощать.

Разумеется, Филипп Бейль, как и все на свете, любил, страдал и проклинал: он был слишком умен, чтобы не стать жертвой, прежде чем превратиться в палача; но он обыкновенно говаривал, что с ученичеством он покончил.

Кроме того, он приближался к тому возрасту, когда, согласно философии XVIII века, который из самой упоительной жизни извлек самые горькие уроки, сердце либо разбивается, либо становится железным.

Филипп Бейль ежедневно чувствовал, что сердце его становится железным.

Таков был человек, с которым Иреней постоянно встречался с тех пор, как приехал в Лондон.

Он хотел было немедленно возвратиться в Париж, но на это у него не хватило душевных сил. За месяц разлуки любовь его усилилась; в течение этого месяца он вынашивал разные проекты и строил планы на будущее, полное поэзии и покоя. Он не хотел мгновенно отказаться от своих мечтаний, столь долго и столь сладко лелеемых, от мечтаний, если можно так выразиться, замешанных на его крови и позолоченных всеми лучами его воображения. Он призвал на помощь самые странные рассуждения, он воскресил в душе самые несбыточные надежды. Тщетно достоинство протягивало ему свою прекрасную мраморную руку, чтобы напомнить ему о себе в последний раз; он резко оттолкнул достоинство и всецело погрузился в столь дорогое его сердцу и столь горестное заблуждение.

Итак, Иреней остался в Лондоне. Этого постоянного посетителя Оперы в течение двух месяцев можно было видеть на одном и том же месте; взгляд его не отрывался от сцены, когда появлялась Марианна, голова его печально клонилась долу, когда она исчезала.

Страдай, молодой человек! Опусти глаза, чтобы никто не видел, как дрожат на твоих ресницах сверкающие слезы! Сожми пальцами горло, чтобы остановить рвущиеся из груди рыдания! Пусть душа твоя изливается и очищается в скорбных звуках музыки великих маэстро! Страдай! Твой возраст – возраст страданий. В твоем сердце довольно крови для любых мечей; смело иди им навстречу!

Быть может, читателя удивит картина, которую мы сейчас попытались написать, но мы свидетельствуем, что она верно изображает страстное чувство.

Иреней явился к Филиппу Бейлю, с которым доселе встречался только в театральном фойе, где взгляды их были точь-в-точь такими же, как взгляды всех людей на свете, другими словами, холодными и с виду равнодушными.

– Сударь,– заговорил Иреней,– возможно, вы ожидали, что рано или поздно я нанесу вам визит: вы не можете не знать о природе и силе чувства, привязывающего меня к Марианне. У вас есть передо мной преимущество, и, понимая это, любой здравомыслящий человек должен был бы отказаться от своих домогательств, но я не принадлежу к числу людей здравомыслящих – я принадлежу к числу людей любящих. Казалось бы, что когда вопрос поставлен таким образом, существует только один способ решить его; однако к этому способу я не прибегну Нет, нет, я не так глуп и не так неделикатен, чтобы добиваться преимущества с помощью вызова на дуэль. И не имеет смысла оправдываться в ваших глазах: несколько серьезных поединков охраняют мою честь и мое доброе имя.

Удивленный Филипп Бейль поклонился.

– Цель моего визита,– продолжал Иреней,– гораздо проще, а кроме того, она куда лучше согласуется с истинными законами чести. Цель эта заключается в следующем: я хочу спросить вас, думаете ли вы, что любите Марианну так же, как я люблю ее, и намереваетесь ли сделать для ее будущего и для ее счастья то, что намерен сделать я. Я понимаю, что вызываю у вас беспредельное изумление, но я понимаю также и то, что самые странные поступки избегают насмешек, коль скоро они совершаются с благими намерениями и с полным чистосердечием.

Итак, вот что я сделал бы для Марианны, если бы Марианна дала на это свое согласие: я немедленно расторг бы контракт, который связывает ее с этим эксплуататором, какой бы непомерной ни была неустойка; я оторвал бы ее от этой профессии, которая оскорбляет целомудрие, равно как и притупляет и извращает сокровенные чувства; наконец, хотя в настоящее время мне не разрешено осуществить мечту о браке, которую я лелеял целых три месяца, всю мою жизнь я всецело посвятил бы ей; я отправился бы вместе с ней за границу, я окружил бы ее роскошью – а сделать это для меня не составляет ни малейшего труда – и помог бы ей забыть прошлое: небеса, не столь непреклонные, сколь свет, сохранили сокровище, заключающееся в отпущении грехов. Я сделал бы это, сударь, и при этом я считал бы, что сделал не так уж много, ибо Марианна дорога мне почти так же, как моя честь.

А теперь, полагая, что моя речь была лишена всякой напыщенности, я надеюсь – признаюсь вам в этом,– что вы взвесите на весах вашей совести вашу любовь и мою. Мы с вами – люди одного поколения, одного круга, и у нас не может быть никаких причин ненавидеть друг друга. Хладнокровно обдумайте мою просьбу и ответьте мне честно; подумайте, способны ли вы на все те жертвы, которые я готов принести Марианне, а главное, примите в соображение, что если вы не можете сделать для нее то, что хочу сделать я, вы тем самым признаете, что ваша любовь не выдерживает сравнения с моей.

Окончив свою речь, Иреней умолк.

Филипп Бейль несколько минут оставался в затруднительном положении. Эта речь растрогала его, и первым его желанием было желание от всего сердца протянуть Иренею руку. И это было бы превосходно и достойно. Но, будучи дипломатом, Филипп Бейль никогда не следовал первому движению души[16].

К тому же несколько неудачно выбранных слов, чего Иреней, к счастью, не заметил,– слов о его богатстве и о роскоши, которой ему легко было бы окружить Марианну,– обидели Филиппа. Он почувствовал себя уязвленным еще и тем, как осторожно Иреней пытался сравнять неравенство их происхождения. Обида взяла верх, и благое решение мгновенно улетучилось.

Он поискал и нашел один из тех ответов, которые вызывают более сильную краску на лице, нежели пощечина.

– Сударь,– заговорил он,– я ценю ваш поступок, коим вы оказали мне честь, но вы извините меня, если я не последую за вами в ту область, куда вы меня приглашаете. Я не знаток в чувствах, однако мне представляется, что счастье женщины – в руках того, кого она любит, а не того, кто любит ее. Рассуждать иначе – это, пожалуй, значит стать на эгоистическую позицию. Не тревожьтесь о будущем мадемуазель Марианны: в моих руках оно не менее надежно, чем в ваших.

Иреней не ответил; он молча поклонился и вышел из комнаты.

О нем ничего не было слышно в течение целого года.

За этот год укрепилась любовь Филиппа Бейля к Марианне и неизмеримо возросла любовь Марианны к Филиппу Бейлю.

Филипп Бейль рассчитывал на блестящую, всем известную связь; он обещал себе, что станет знаменитостью, обзаведясь этой новой любовницей, как становятся знаменитостями люди благодаря покупке какого-нибудь бесценного бриллианта или породистого скакуна. Но Марианна обманула его ожидания. Вместо живого, яркого, необыкновенного существа – а именно такое существо он льстил себя надеждой обнаружить или развить в Марианне – он обнаружил женщину любящую и скромную. С превеликим трудом уговорил он ее два или три раза поужинать в обществе некоторых его друзей.

«Уж лучше бы я в нее не влюблялся!» – размышлял он, глядя на Марианну, сидевшую за фортепьяно, от которого ее невозможно было оторвать в течение многих часов.

А Марианна была безмятежна и бесконечно доверчива. Мысль об измене представлялась ей невозможной, ибо о сердце Филиппа она судила по своему собственному сердцу: такова страшная ловушка, в которую попадает большинство женщин. Разве не пожертвовала она для него всем? Разве не ему отдала она свое первое и самое нежное чувство? И мог ли он хоть ненадолго забыть об этой великой жертве?

Этих размышлений – а предалась она им всего один раз – было вполне достаточно, чтобы она совершенно успокоилась.

Она, конечно, должна была бы заметить и разочарование Филиппа Бейля, и его охлаждение, которое было следствием этого разочарования. Но этот беспощадный свет загорелся далеко не сразу; лучи его, если можно так выразиться, вспыхивали постепенно, один за другим.

И с тех пор ей пришлось, в свою очередь, выстрадать псе то, что выстрадал Иреней.

Таланту Марианны не прошло даром это испытание: голос ее изменился к худшему, игра утратила верность; артистка утратила власть над публикой.

Встревоженный музыкальный издатель прибежал к ней и стал изводить ее сетованиями и упреками, обвинял ее в неблагодарности; он зашел еще дальше, желая найти в ее личной жизни причины этого упадка. С краской в лице Марианна обернулась к Филиппу Бейлю, как бы прося у него защиты от оскорблений. Но Филипп Бейль был не так богат, чтобы уплатить неустойку и покончить таким образом с этой циничной опекой. Он воспользовался единственным средством, которое было в его распоряжении, а средство это заключалось в том, что он схватил издателя-работорговца за плечи, с силой толкнул его к дверям и заставил его пересчитать ягодицами все ступеньки лестницы.

Нужно сказать, что это был не лучший способ получить удовлетворение за обиду.

В этих новых обстоятельствах у Филиппа и Марианны осталось слишком мало места для счастья.

Единственной причиной, не позволявшей Филиппу открыто порвать с Марианной, было воспоминание о разговоре с Иренеем де Тремеле: при этом воспоминании голос самолюбия нашептывал Филиппу, что он несет ответственность за судьбу Марианны. Человек тщеславный, он чувствовал себя связанным этим обязательством, которое он проклинал по нескольку раз в день. Он решил не покидать эту женщину, но сделать все от себя зависящее, чтобы эта женщина покинула его.

Увы! Его равнодушие, его отвращение и даже его жестокость привели к неожиданным последствиям. Раньше Марианна была только влюблена в Филиппа; теперь она сходила по нему с ума.

Из любовницы она превратилась в рабыню.

Он был побежден и покорился судьбе, возлагая только на случай надежды на свое освобождение.

Когда кончился ангажемент с Ковент-Гарден, воля музыкального издателя повлекла Марианну в Брюссель: там она должна была участвовать в нескольких спектаклях. Она страшно устала. Филипп Бейль сопровождал ее с той привычной меланхолией, с какой сопровождают своих жен мужья. В Брюсселе он вел такой же образ жизни, какой вел и в Лондоне: проходило три, четыре дня, а он все не появлялся у Марианны. Стало известно, что у него появились какие-то новые связи, и его бесстыдство простиралось до того, что он появлялся в театральной ложе, выставляя напоказ свои новые победы.

«Победы»! Для того и существует французская риторика, чтобы создавать подобные красивые слова!

А между тем слезы и бессонные ночи, которые Марианна проводила в ожидании Филиппа, окончательно подорвали ее силы.

Однажды вечером ее освистали. Филипп, который присутствовал на спектакле в галантном и веселом обществе, не мог избежать какого-то тягостного волнения; он подыскал какой-то благовидный предлог и вышел из ложи.

Первым человеком, с которым он столкнулся в коридоре лицом к лицу, был Иреней де Тремеле.

Мертвенно-бледный, но бесстрастный, он посмотрел в глаза Филиппа и, не поздоровавшись, прошел мимо.

Филипп скомкал свои перчатки и вышел на улицу подышать свежим воздухом…

В тот же вечер, после спектакля, Марианна, видя, что он сидит на канапе молчаливый и мрачный, сказала ему, расчесывая волосы:

– Вы печальны, Филипп, потому что сегодня зрители потешались надо мной. Ну, а я не обратила на это серьезного внимания. Разве вы не знаете, что такое капризы публики? И к тому же я не уверена, что свистели в зрительном зале: машинист сцены, превосходнейший человек, пытался уверить меня, что это он сам нечаянно свистнул громче, чем нужно,– так обычно подают знак к перемене декораций. Вы не находите, Филипп, что это объяснение и очень деликатно, и очень трогательно?

С этими словами она повернулась к нему лицом; губы ее улыбались, а глаза были полны слез, которые она изо всех сил старалась сдержать.

Но он не видел этого лица. Он не видел ничего. Не отрывая глаз от ковра, он думал только о неожиданной встрече с Иренеем. Он раздумывал о том, что бы могло означать его появление в Брюсселе. Объяснение не заставило себя ждать: на следующее утро два господина явились к нему с письмом от господина де Тремеле.

Вот что писал Филиппу Иреней:


«Милостивый государь!

Сейчас Вы уже можете не сомневаться в том, что я обеспечил бы благополучие мадемуазель Марианны Рюпер не так, как это сделали Вы.

Погубив любовь женщины, Вы вот-вот погубите карьеру артистки.

В глубине Вашей совести Вы найдете подходящее слово, чтобы назвать Ваш образ действий; когда же Вы подберете это слово, Вы поймете, какого рода удовлетворение я от Вас ожидаю.

Де Тремеле».


Прочитав это письмо, Филипп Бейль обсудил с секундантами условия поединка; назначено было и время встречи. Дуэль? Что ж, пусть так! Филипп, по крайней мере, перевел дух. Он вовсе не хотел краснеть в присутствии мужчины.

Исполненный нетерпения, он в назначенный час первым явился на место поединка. Каково же было его изумление, когда он увидел только секундантов господина де Тремеле! Час тому назад Иреней получил из Парижа письмо, в котором сообщалось, что его отец тяжело болен и что жизнь его в опасности. Нельзя было терять ни минуты, невозможны были и колебания. Иреней едва успел вскочить в вагон, предварительно набросав несколько строк своим секундантам, в которых он сообщал им об этих исключительных обстоятельствах.

Филиппу Бейлю были достаточно хорошо знакомы законы истинной чести, чтобы склониться перед благородством этой натуры и чтобы его нетерпение отступило перед святостью такой причины. Дуэль между этими двумя людьми волею обстоятельств была отсрочена.


V МЫСЛИ МАРИАННЫ

Эту историю, где мы щедро поделились с читателем как нашими собственными мыслями, так и теми подробностями, которые составляют нашу привилегию – привилегию рассказчика,– Иреней поведал господину Бланшару в гораздо более сжатой манере; зато он не поскупился ни на мимику, ни на жесты, ни на паузы, которые усугубляют торжественность и подчеркивают глубину чувства.

Иреней закончил свою повесть так:

– Я приехал в Париж; там мне довелось присутствовать при последних днях моего отца, разбитого параличом. Мое горе было беспредельным. А потом чередой потянулись дела и заботы; мое присутствие было не только необходимо, но и неизбежно. Короче говоря, прошло три месяца, в течение которых я и думать не мог о дуэли с господином Бейлем, ибо я должен был улаживать дела и при этом защищать не только свои интересы, но и интересы моих близких. По истечении этого времени я стал писать, наводить справки и узнал, что он и Марианна покинули Брюссель и путешествуют вместе. Камердинер, которого я пустил по их следам, доложил мне, что через месяц они должны появиться на морских купаниях в Тет-де-Бюше. Я опередил их, приехал в Тет-де-Бюш и принялся ждать моего соперника. Остальное вам уже известно.

По мере того, как господин Бланшар слушал молодого человека и разглядывал его, выражение его лица становилось все более и более серьезным и задумчивым.

– Я обещал вам быть вашим секундантом, и я выполню свое обещание,– заговорил он.– Вы должны сразиться с ним, я с вами согласен, и, следовательно, завтра я разыщу господина Филиппа Бейля.

Он встал.

– Род оружия вам безразличен, не так ли?– спросил он.

– Совершенно безразличен.

– Тогда до завтра… И… подумайте о том, как представить меня графине д'Энгранд и маркизе де Пресиньи,– продолжал он с улыбкой,– видите, как я жажду этого знакомства.

С этими словами господин Бланшар удалился.

Оставшись в комнате один, Иреней вспомнил об английской записной книжке, которую вручил ему лодочник Пеше. Эта книжка действительно принадлежала Марианне: на переплете были вытиснены золотом ее инициалы; маленький карандашик запирал эту книжку наподобие того, как задвижка запирает дверь. Иреней вытащил карандашик. Всякая щепетильность представлялась ему поистине опасной в тех исключительных обстоятельствах, в которых он находился; с того мгновения, когда он посвятил свою жизнь обожаемой им женщине, он ловил все то, что касалось ее, все то, что он мог уловить.

Итак, он раскрыл записную книжку без колебаний, хотя и не без волнения. Это был как бы его последний разговор с Марианной, это была его мысль, с которой он хотел обратиться к ней в последний раз.

Глаза его увлажнились, когда он узнал ее почерк.

Как и все тетрадочки такого рода, эта записная книжка представляла собой нечто вроде интимного дневника, в котором среди ничего не значащих дат и адресов поставщиков время от времени встречаются мысли, записанные в лихорадке, возникшей под воздействием самых тяжелых впечатлений. Мы приведем наиболее характерные записи.


«Льеж, 3 апреля.– Сегодня вечером, после четвертого акта «Гугенотов», публика вызывала меня, и мне преподнесли роскошный венок, на каждом листочке которого было написано имя одной из моих героинь. Я давно уже утратила всякую надежду на подобный триумф. Филипп тоже был здесь и не вставал со своего кресла весь вечер. Как я была счастлива! Это его присутствие так меня вдохновило!»

«Среда.– Несколько дней Ф. какой-то странный. У меня вызывает безумный страх то, что он не ревнив. Вчера утром он увидел у меня на камине поистине великолепный букет, который прислал мне банкир Н. Он спросил меня об этом букете, но спросил совершенно бесстрастно; он играл с моей собачкой и совершенно равнодушно слушал то, что я ему говорила. Однако за завтраком он словно из вежливости снова вернулся к этому букету; но по контрасту, который мог бы меня обмануть, на сей раз он был саркастичен, настойчив, язвителен.

Нет, он не ревнует, он просто дразнит меня».

«12-е.– Через год я окончательно потеряю голос. В пятницу я не смогла кончить «Норму»; пришлось дать занавес. Мы уедем в Италию, это решено; говорят, что это страна чудес. А мне решительно все равно – Италия ли, другая ли страна,– лишь бы он меня не покинул!»


Далее шли заметки о путешествии, описание маршрута.

И только на последних листках начинался поистине интимный дневник, но на сей раз без дат и без указаний стран и городов. Почерк был торопливый, дрожащий, иные фразы были не закончены, и все это указывало на страшное душевное потрясение.


«…Если бы я хотела отомстить за себя мужчине, я отнюдь не стремилась бы умертвить его».

«Что за чудовищная сцена! Он просто уничтожил меня своими злыми и пылкими речами. Чаша переполнилась: волна его усталости и пресыщения перелилась через край. Как я страдала!»

«Я думала, что я добра; неужели я до сих пор ошибалась? Страдания открыли в моей душе целую бездну жестокости. Мои ночи, такие безмятежные в былые времена, теперь полны ужасающе злыми снами; я наслаждаюсь видом различных мучений. Что все это значит? Господи! Если Ты накажешь мою душу, то пощади хотя бы мой рассудок!»

«Этот человек хуже палача. Его действия совершенно непредсказуемы. После сцены, которая произошла на днях, он стал холоден, он держится почти как статуя. Я хотела броситься к его ногам и обнять их; не знаю, что он мне сказал, но он улыбнулся, позвонил слуге и сказал ему, что мне нездоровится. Мне кажется, я предпочла бы, чтобы он пришел в ярость, чтобы он осыпал меня оскорблениями, чтобы глаза его метали молнии!…»


Далее фразы обрываются, иные из них почти стерты:


«И однако, если бы я только захотела!… Безграничная власть… некая месть… или, вернее, все виды мести!… А для этого достаточно сказать одно лишь слово, которое подтвердит, что я согласна… Способы действия неограничены… О, сохрани меня Боже, не дай мне совершить это!»


Таковы были последние строчки в записной книжке.

Это были странные строчки, заставившие Иренея глубоко задуматься; в конце концов он приписал их расстроенному воображению Марианны.

Наступило время обедать.

Иреней спустился к табльдоту, где застал господина Бланшара, готовившегося поговорить начистоту, другими словами, желавшего объявить во всеуслышание, что суп отвратителен, вино – кислятина, а хозяин – дурак.

– Сударь, вы видите перед собой глубоко смущенного человека…– с поклонами повторял господин Юо.

Филипп Бейль и Марианна не появились за табльдотом. Еду отнесли к ним в номера. От хозяина господин Бланшар и господин де Тремеле узнали, что молодая женщина почти поправилась и что, по всей вероятности, она сможет появиться на завтрашнем празднике и даже, возможно, на концерте и на балу, которые должны состояться после регаты.

Дело в том, что на следующий день в Тет-де-Бюше должна была состояться регата, а после нее – бал.


VI БЕГ НА ХОДУЛЯХ

На следующее утро экипаж, принадлежавший «Гостинице для всего мира», отвез Марианну в Пуэнт-де-Сюд, где, как нам известно, проживала графиня д'Энгранд.

Марианна явилась к графине одна. Это подозрительное обстоятельство послужило причиной холодного приема, который ей оказала графиня, но Марианна ожидала этого и отнюдь не была удивлена.

Единственно, что могло ее удивить, единственно, чего она как раз и не заметила, было величайшее внимание, с каким ее с ног до головы разглядывала маркиза де Пресиньи. Нечто гораздо большее, нежели простое любопытство, сквозило в проницательном, испытующем взоре, который устремила на Марианну богатая вдова.

Марианна держалась просто и достойно, выражая свою признательность Амелии; она нашла слова, до глубины души растрогавшие юную девушку, и, если бы не властный взгляд матери, она тут же протянула бы певице руку.

– Вы спасли меня от страшной опасности,– сказала ей Марианна,– от опасности, как уверяют, страшнейшей на свете: от грозившей мне смерти, и хотя у меня нет ни малейшего желания цепляться за жизнь, я все же должна поблагодарить вас, ибо вы пробудили во мне новые для меня и очень добрые чувства – чувства уважения и признательности.

Визит Марианны продолжался всего несколько минут; затем она встала и снова обратилась к Амелии:

– Мадемуазель, я дочь народа, и потому я суеверна; сколь ни мало места должна я занимать в вашей памяти, сколь ни велико расстояние, которое всегда будет разделять нас, я все же полагала бы, что не сумею выразить всей моей благодарности, если не приведу доказательства.

– Доказательства? – пробормотала графиня д'Энгранд.

– О, сударыня,– поспешно заговорила Марианна,– вы, конечно, могли бы подобрать раковину на морском берегу, и потому вы, конечно, разрешите вашей дочери принять от меня этот подарок – эта вещь драгоценна только благодаря своему происхождению.

И она смиренно протянула Амелии курильницу, эта вещица была и впрямь очень простой, но вместе с тем и великолепной работы.

Амелия взяла ее, предварительно испросив глазами разрешения у матери, молчание которой она истолковала как позволение.

– Какого же происхождения эта вещица? – спросила маркиза де Пресиньи, впервые вступая в разговор.

– Этим летом, после премьеры «Семирамиды»[17] мне подарил ее один из великих маэстро – Россини, которого на спектакль притащили почти насильно.

Это сообщение одновременно потрясло и графиню, и маркизу.

– По мнению маэстро,– продолжала Марианна, – ценность этого подарка увеличивает и делает его вдвойне драгоценным то обстоятельство, что некогда эта курильница принадлежала самой Малибран[18].

– Моей дочери неизвестно, кто такая Малибран, сударыня,– произнесла графиня д'Энгранд.

Марианна слегка покраснела.

– Малибран,– повернувшись к Амелии, печально заговорила она,– принадлежала к числу тех несчастных женщин, которым небо посылает душу, видимую так же ясно, как свет лампы, и гений которых такого рода, что приводит их к скорой смерти. Это была певица, мадемуазель. Возможно, через несколько лет, когда вы станете взрослой девушкой, вы услышите это имя в салонах, которые вас ожидают, или в украшенных гербами ложах Итальянской оперы – прислушайтесь, не бойтесь: это имя пробудит у вас лишь трогательные воспоминания и сладкие чувства; такова привилегия тех женщин, которые столь мужественно шагают от рампы к могиле. И тогда, мадемуазель, вы, которую все блага жизни легко могут сделать особой доброжелательной, соблаговолите вспомнить ту, которой вы спасли жизнь, и порой к прославленному имени Малибран присоедините недостойное имя Марианны.

– Марианны? – резко повторила г-жа д'Энгранд.

Ее глаза встретились с глазами маркизы де Пресиньи, которая улыбалась так, словно ожидала этого.

– Так вы Марианна?… Певица Марианна? -еще раз повторила г-жа д'Энгранд.

– Да, сударыня,– отвечала удивленная Марианна.

Как мы заметили прежде, Марианна встала; она уже намеревалась откланяться, когда г-жа д'Энгранд встала и заговорила с видом человека, принявшего определенное решение:

– Поступок моей дочери не заслуживает ничего иного, кроме простой благодарности; то, что она сделала для вас, она сделала бы ради любой другой особы. Заберите же вашу драгоценность, сударыня, заберите ее; вы не должны выпускать ее из своих рук.

И с этими словами, в которые она вложила все, чем можно оскорбить человека, не имея для этого другого средства, кроме голоса, г-жа д'Энгранд взяла курильницу из рук дочери и протянула ее Марианне.

– О! – прошептала Марианна, вздрогнув от обиды и удерживая готовые брызнуть слезы.

Снова усевшись в карету, которая привезла ее сюда, и прижимая платок к губам, Марианна всю дорогу от Пуэнт-де-Сюд до Тета клялась в вечной ненависти к надменному семейству д'Энграндов.

День уже был в разгаре. Шум голосов усилился, пушечные выстрелы возвестили о том, что праздник начался. Вдоль берега тянулись парадные кареты буржуа, которые явились сюда с первым поездом, и целые караваны купальщиков верхом на странного вида маленьких лошадках, которые шли по извилистым дорогам ланд Маразена и которые мели песок своими хвостами.

Если бы не обуревавшие ее тревожные чувства, Марианна, конечно, не удержалась бы и бросила бы взгляд на восхитительный, единственный в своем роде пейзаж, который ее окружал.

С одной стороны расстилались воды Аркашонского залива – просторная прихожая моря; с другой стороны простирались леса Тета, благоухающие смолой. Время от времени среди густых масс темной зелени взору открывались широкие аллеи, прорубленные во избежание пожаров, столь молниеносных и столь страшных в этом краю; дороги эти называются на гасконском наречии «bire-huc», что означает «отведи огонь». Однообразие однотонной, печальной зелени сосен порой нарушали красные побеги винограда и буйно разросшиеся кусты ежевики; кое-где показывались полузадушенные песком головки мака-самосейки и белой яснотки, и тогда цветовой контраст становился тем более очаровательным, что возникал совершенно неожиданно.

Когда же от этого зрелища взгляд обращался к редким домам, вырисовывающимся на голом берегу, можно было с удовлетворением отметить, что ни один из них еще не изуродовал себя теми «украшениями», которые ныне отвращают взоры на всех морских купаниях. Ни одного из тех «швейцарских домиков», которые словно сбежали с витрины кондитерской, никаких подражаний готическому стилю. Это были самые обыкновенные каменные жилые дома, немного мрачные, как и те края, где они стояли.

Место, известное под названием пляжа д'Эйрак, было центральным местом праздника; здесь было воздвигнуто нечто вроде амфитеатра, предназначенного для именитых граждан и платной публики.

Украшенные флагами мачты и разноцветные фонарики свидетельствовали о щедрости муниципалитета, проявляющейся одинаково на всей территории Франции. Купальщики и купальщицы уже заполнили скамьи амфитеатра; пестрые солнечные зонтики колыхались под ветром; золото соломенных шляп, которых здесь было множество, создавало впечатление волнующейся нивы. Что же касается тружеников, населяющих Тет,– смолокуров, пастухов, рыбаков,– то все они сгруппировались внизу, у подмостков и на песчаном берегу, ожидая спектакля, в котором большинство из них будет выступать в качестве актеров, и глядели на воды залива, изборожденные яликами, шлюпками, шаландами и ботами, которые должны были принять участие в состязаниях. Эта картина была одновременно и живописной, и величественной. В этих людях, почерневших от морского ветра и сгорбившихся от бурь, которые у берегов Гаскони страшнее, чем где бы то ни было еще, не следовало бы чересчур придирчиво искать красоту; но в них можно было найти неиссякаемую энергию, ловкость, силу. Привычка к труду и к опасности, жизнь в одном из самых суровых уголков земли в конце концов превратили этих людей из мятежников в весельчаков.

В ту пору в Тет-де-Бюше было всего-навсего три кабачка.

Есть на белом свете племена, которые никогда не развлекаются.

Напрасно также было бы искать здесь молодые женские лица; почти все женщины, будучи замужем за моряками, носили одинаковые черные платья, словно жили в вечном, тревожном ожидании вдовства. Будучи и сами морячками, они ходили, обнажив ноги выше колен; головы их были повязаны платками, концы которых завязывались надо лбом, а поверх платков, подобно гасильникам для свеч, были надеты соломенные шляпы с широкими бархатными лентами.

Перед регатой должен был состояться бег на ходулях – исключительно местное развлечение, заслуживающее описания.

Итак, мы до времени оставим одинокую, разъяренную Марианну на пути к «Гостинице для всего мира» и попросим у нашего читателя разрешения привести его на пляж д'Эйрак и показать ему бег на ходулях. И как знать, не встретим ли мы там кого-нибудь из действующих лиц этой истории?

Здесь было шестеро мужчин и четыре женщины, которых, выражаясь языком ипподромов, «пустили» в эти оригинальные «скачки». Женщины здесь принимают участие в спортивных состязаниях наравне с мужчинами. Итого было десять участников, десять «tchankas» – мы используем здесь наречие ландов, которое, возможно, поразило бы нас не меньше, нежели японский или китайский языки.

«Tchankas» – это люди, вставшие на ходули; «se tchanker» означает «встать на ходули».

Все десять «tchankas» были в костюмах, согласно традиции, одинаковых как для мужчин, так и для женщин, и состоящих из берета и шерстяного плаща, державшегося на плечах поверх застегнутого на все пуговицы камзола; ступни были голые, а ноги от ступней до колен были обернуты «camano», то есть мехом, обвязанным красными подвязками. Ходули были высотой в пять-шесть футов. Длинный шест служил третьей точкой опоры. На определенном расстоянии участники состязаний казались гигантскими кузнечиками. Но в этот момент поэтическая сторона странным образом теряла от этих черных костюмов и розовых плащей с капюшонами; только на ровных ландах нужно смотреть на «tchanka», неподвижно возвышающегося, похожего на одинокий треугольник, смотреть в тот час, когда он погружается в словно окровавленный вереск на горизонте, или же еще и тогда, когда, прислонившись к сосне, он спокойно вяжет чулки, охраняя стадо худых черных баранов.

Молчаливые, суровые, они привлекали к себе внимание с любопытством разглядывавшей их толпы, а между тем мысли их всецело были поглощены призом, который они собирались оспаривать друг у друга, призом, что и говорить, достаточно скромным: речь шла всего-навсего о двадцати франках – такова была награда, предназначавшаяся победителю. Но двадцать франков в глазах «tchanka» – это целое состояние!

Наконец, по знаку, данному распорядителем празднества, все десятеро с криками рассыпались по берегу.

Если бы не эти неописуемые гигантские ноги, зрители могли подумать, что они присутствуют при арабской джигитовке.

Это были точь-в-точь такие же упражнения, выполняемые с той же скоростью или, вернее, с такой же головокружительной быстротой, на условиях, граничивших с невозможным, и на земле, вонзаясь в которую ходули оставляли ямку около фута глубиной. Плащи, вздымаемые ветром, подобно плащам арабских всадников, летали и вращались вокруг своих владельцев с такой легкостью, словно никаких ходуль и не было. Женщины ни в чем не уступали мужчинам: одна из них пришла к установленной цели второй; на их долю доставались самые пронзительные и самые одобрительные крики зрителей.

К концу состязаний приберегли самое трудное препятствие: десятеро «tchankas» преодолели преграду в двадцать футов высотой под единодушные аплодисменты.

Победителем был объявлен Пеше, лодочник «Гостиницы для всего мира», который был мастером на все руки.

Во время бега на ходулях каждый «tchanka» выполнял и упражнения собственного изобретения с целью увеличить щедрость амфитеатра.

Одни «tchankas» прыгали, скрестив ноги, садились и вставали без малейших усилий.

Другие на ходу поднимали монеты, которые бросили им зрители, и это зрелище тоже было из ряда вон выходящим.

Зрители видели, как на бегу человек внезапно останавливался, ходули наклонялись, рушились, и между тремя высокими деревьями шевелилось нечто, похожее на паука-сенокосца с огромными лапами; это продолжалось одно мгновение, и, прежде чем зритель успевал вскрикнуть, ходули с молниеносной быстротой становились перпендикулярно земле, и человек уже снова возвышался на ходулях, продолжая свой бег!

В два часа дня началась регата; солнце на несколько минут скрылось, словно для того, чтобы отдать Аркашонскому заливу весь свой блеск и всю свою чистоту. Воздух стал более тяжелым, порывы ветра – более редкими и более насыщенными ароматными запахами леса. Издали казалось, что дюны, вздымавшие фантастические очертания своих верхушек, превратились в сверкающие кристаллы.

Именно в это время, самое чудесное время дня, все лодки, участвующие в состязаниях, словно повинуясь единому побуждению, заскользили по воде; паруса надувались и хлопали; весла одновременно поднимались, погружались в воду и снова появлялись на поверхности, разрывая волну, как легкое кружево. Многоголосый крик, сопровождавший отъезд лодок, прозвучал и затерялся в бесконечности; эхо ему не ответило; лодки, быстро уменьшаясь, удалялись, и вскоре на гладкой теперь поверхности залива остались лишь алмазы, вспыхивающие то там, то сям на этом громадном зеркале.

Среди зрителей был один, один-единственный, чье внимание не было всецело поглощено этой поразительной картиной. То был Иреней.

Со вчерашнего вечера он не видел господина Бланшара, и теперь его замешательство дошло до предела. Один из официантов гостиницы уверял, что утром видел, как тот направлялся к железнодорожному вокзалу, откуда начинался путь на Бордо.

Иреней не мог усидеть на месте; взгляд его блуждал то по толпе, то по дорогам. Он с отчаянием видел, что день уже в разгаре.

Внезапно чья-то рука легла на его плечо, это заставило его оглянуться, и у него вырвался вздох облегчения.

Рядом с ним, весь запыленный, стоял господин Бланшар.

– Ну что? – поспешно спросил Иреней.

– Да что ж, все улажено; вы деретесь завтра на рассвете в дюнах.

– А род оружия?

– Пистолеты,– отвечал господин Бланшар.

– Что ж, пусть будут пистолеты.

– Кроме меня, будут и другие секунданты, а лодочник взялся проводить нас туда.

– Это не имеет значения,– сказал Иреней.– Попросив вас взяться за это дело, я заранее одобрил все ваши действия. Но объясните мне, почему я увидел вас только теперь: разве вы не понимаете, что я считал минуты в ожидании вас?

– Дуэль, как вам хорошо известно, дело серьезное, особливо в этой пустыне, в которой мы все очутились,– отвечал господин Бланшар.– Где прикажете найти здесь оружейника? Мне пришлось сесть на первый поезд и отправиться за пистолетами в Бордо, куда меня призывали и мои собственные дела…

Иреней сделал знак, показывающий, что скромность не позволяет ему интересоваться делами господина Бланшара.

– О, сущие пустяки!…– продолжал тот.– Я должен был взять одну вещь, отданную на хранение нотариусу… И в конце концов я, кажется, не потратил время даром.

– Нет, нет, конечно, нет,– поторопился заметить Иреней,– и теперь мне остается только, в свою очередь, исполнить свое обещание.

– Иного я от вас и не ожидал.

– Госпожа д'Энгранд, побежденная просьбами мэра Тета, обещала прийти сегодня вечером на благотворительный концерт. Она придет вместе с дочерью и сестрой.

– И что же дальше?

– А дальше, если вы не возражаете, я воспользуюсь этим обстоятельством и представлю вас им.

Господин Бланшар, казалось, задумался.

– Да,– произнес он через несколько мгновений таким тоном, как если бы он разговаривал сам с собой.– Да, вы правы… Здесь или у них… это ведь нейтральная территория. А кроме того, в шуме, в толпе мне будет легче найти удобный случай… Итак, решено, до вечера!

Иреней был слишком занят своими мыслями, чтобы обратить внимание на эту речь господина Бланшара, произнесенную к тому же вполголоса.

Но тут он заметил, что господин Бланшар намеревается уходить.

– Куда же вы?– спросил Иреней.

– Я хочу предупредить нашего лодочника и договориться с ним на завтрашнее утро. Я вижу его: он вон там, внизу, среди этих дикарей и дикарок.

В самом деле: Пеше (речь шла именно о нем) в настоящий момент находился в центре завистливого внимания своих земляков. И так как всякий триумф имеет и свою обратную сторону, те из «tchankas», кто был больше других недоволен успехом Пеше, грозили ему расправой; они обвиняли его в том, что он коварно подшиб своей палкой ходули двух или трех «tchankas» в тот самый момент, когда они уже вот-вот должны были его опередить и достигнуть цели. Появление господина Бланшара помешало или, по крайней мере, задержало приведение их угроз в действие: заметив, что он намеревается поговорить с Пеше, они расступились и предоставили ему возможность потолковать с лодочником.

Их разговор не занял много времени.

Мы уже дали понять читателю, что Пеше отнюдь не принадлежал к числу людей щепетильных. Хотя господин Бланшар и не объяснил ему, в чем дело, он обещал, что в пять часов утра будет ждать со своей лодкой на некотором расстоянии от гостиницы и отвезет господина Бланшара и его друзей в такое место, где, по его, Пеше, мнению, нет ни малейшей опасности, что кто-нибудь их побеспокоит.

Удовлетворенный заверением Пеше, господин Бланшар пошел своей дорогой, думая только о том, что вечером он будет представлен графине д'Энгранд и маркизе де Пресиньи.

Эта неотвязная мысль помешала ему заметить, что около четверти часа за ним на почтительном расстоянии шла и наблюдала какая-то женщина, густая вуаль которой не позволяла разглядеть ее лицо.


VII НА КОНЦЕРТЕ

Гостиные и сады мэрии были открыты для бала и для концерта, являвшимися неизменным добавлением к ежегодной регате. Гостиные и сады примыкали друг к другу, и благодаря чьей-то удачной выдумке в садах были развешаны люстры, гостиные же были заставлены цветами. Присовокупим к сему, что филантропия сделала все от нее зависящее, чтобы как можно лучше провести концерт и составить его программу. Было обеспечено участие пианиста, получившего награду от испанской королевы, равно как и участие этих неизменных «двенадцати горских певцов», которые, в соответствии с географической широтой местности и с требованиями моды, превращались то в тирольских певцов, то в шотландских, то в швейцарских, то в венгерских и даже в «pifferari»[19]

На сей раз они согласились выступить в качестве всего-навсего «пиренейских певцов».

Черные бархатные куртки и высокие гетры составляли их национальный костюм, который был упомянут среди прочих достопримечательностей программы и который при ближайшем рассмотрении обычно представляет собой костюм горцев всех стран мира.

Кроме того, в программу концерта входили две-три арии из опер, которые должны были исполняться теми меланхолическими девицами, каковые не принадлежат ни к театральному миру, ни к светскому обществу и которые в музыкальных кругах играют приблизительно ту же роль, что летучие рыбки в системе мироздания. Оркестр, музыкантов для коего набрали из разных филармонических обществ департамента, бесспорно, являлся самым блестящим участником концерта.

С наступлением вечера, то есть к восьми часам, начали съезжаться приглашенные. Было тепло, и всюду виднелись только белые платья. Это особое очарование, рожденное жаркими вечерами на морском берегу, постепенно ширилось и ширилось; каждый предмет казался невыразимо прекрасным; деревья качались, словно бросали прозрачные струи; трава, мягкая и нежная, стлалась под ногами; прелестные звуки музыки летели к бледному небу, околдовывая самих исполнителей; с инструментов, с губ музыкантов слетало дыхание самой природы.

В атмосфере этого очарования прогуливались взад и вперед женщины с непокрытыми головами и с букетами в руках.

Но прежде чем перейти к событиям этого вечера, мы должны вернуться к Иренею де Тремеле. Путь к нему покажется нам тем более коротким, что «Гостиница для всего мира» находилась по соседству с мэрией, и сады их примыкали друг к другу.

Иреней был один; он что-то писал.

Он писал, как это делают накануне дуэли даже самые хладнокровные люди. Он был храбр, он проявлял свою храбрость неоднократно, но сейчас он все же не мог совершенно избавиться от власти предчувствий. Лицо его было мрачнее обычного; он невольно стискивал перо, и оно дрожало у него в пальцах. Но он не останавливался, он продолжал писать; можно было предположить, что он не хочет задумываться.

Внезапно раздался стук в дверь.

Он с раздражением встал, подошел к двери и открыл ее.

Мертвенная бледность залила его лицо, когда он увидал Марианну.

– Это вы!…– произнес он.

Он не осмелился назвать ее по имени.

– Это я, Иреней.

На ней был парадный туалет; ее черные волосы трепетали на белоснежных обнаженных плечах.

Иреней схватил ее за руку и увлек за собой в комнату.

Не сводя с него глаз, она села на канапе.

Он остался стоять.

Он никак не ожидал подобного визита; нервная дрожь сотрясала все его тело, и несколько мгновений он был не в состоянии выговорить хоть одно слово.

– Что вам угодно? – несколько оправившись от этого удара, произнес он.

– Вы сами знаете.

Иреней опустил голову и не ответил.

– Я хочу, чтобы он жил,– прибавила она.

И так как он по-прежнему хранил молчание, она продолжала:

– Случай открыл мне все. Сегодня утром я вернулась от графини д'Энгранд, и в ту минуту, как я подошла к своему номеру, я услышала голоса в комнате Филиппа. Я прислушалась. У него был ваш секундант. Я узнала обо всем: о том, что вы встречаетесь завтра утром, о том, где вы встречаетесь, о том, какой выбран род оружия. Иреней, мне пришлось собрать все свои силы и всю решимость чтобы прийти к вам с мольбой.

– Вы, стало быть, предполагаете, что я способен отказаться от дуэли?

– Я надеюсь на ваше сердце и на мою просьбу.

– Но вы прекрасно знаете, что этот человек вас не любит или, вернее, никогда вас не любил!

– Иреней!

– Да, он никогда вас не любил! С ним ваша жизнь ежечасно превращается в жизнь мученицы.

– Кто вам сказал? Вы заблуждаетесь!

– Несчастная женщина!– прошептал он.

Он подошел к столу, за которым писал, вынул из ящика уже знакомую нам записную книжку и протянул ее Марианне.

– Вы видите: мне известно все,– сказал он,– этот человек – ваше несчастье, и вы не можете этого отрицать.

Марианна испустила вздох.

– Мало того, что он вас не любит,– он вас ненавидит,– продолжал Иреней.– Вы для него обуза, вы ему в тягость!

– Я знаю,– отвечала она.

– Но тогда почему же вы хотите, чтобы он жил?

Иреней устремил на нее долгий, печальный взгляд. Всю свою кровь, всю душу, все воспоминания, все надежды он вложил в следующие слова:

– Вы только начинаете жить, Марианна; вы еще не знаете, что такое безответное чувство; вам еще неизвестно, какое пагубное влияние оказывает подобного рода ошибка на всю будущую жизнь. Выслушайте меня и поверьте мне: это скверный человек, повторяю вам; я сам знаю это, я знаю это и от других людей. Предоставьте Богу решить его участь

– Вы жестоки, Иреней!

– Нет, я только справедлив.

– Значит, вы себялюбец; это самолюбие заставляет вас мстить ему, это ваше самолюбие вы хотите удовлетворить завтрашней встречей!

Иреней пожал плечами.

– Когда-нибудь вы скажете мне спасибо за то, что я завтра сделаю для вас,– произнес он.

– Скажу спасибо за смерть Филиппа? Да серьезно ли вы говорите, или это не больше чем жестокая шутка? Вы сейчас заговорили о Боге, но Бог не нуждается в том, чтобы кто-то заменил Его. И потом Филипп совсем не такой, как о нем говорят и как я сама могла сказать в минуту раздражения. Мне кажется, я знаю его лучше, чем вы; в течение года я виделась с ним ежедневно, тогда как вы были свидетелем двух или трех его поступков за всю жизнь, и по ним-то вы его и судите. Как же можно судить так о ком бы то ни было? Уверяю вас, у Филиппа есть и хорошие стороны!

– О, да! – иронически пробормотал Иреней.

– Я видела, как он однажды плакал у моего изголовья, когда я болела!

– Только однажды?

– А кроме того, хотя бы он был чудовищем, вам-то что до этого? Я люблю его таким, какой он есть, я люблю его ради себя самой. Это эгоизм, я согласна. Но я ни за кем в мире не признаю права являться ко мне и объявлять: «Человек, которого вы любите,– человек скверный; не мешайте нам, и мы его убьем»!

– Вы слепы! – воскликнул Иреней.

– О нет, я прекрасно все вижу,– возразила Марианна.– Разве я первая рабыня, которая не желает покидать своего господина? Вы человек наблюдательный, вы, наверное, не раз видели примеры подобного покорения сердец. Моя жизнь принадлежит Филиппу; может быть, в этом есть нечто сверхъестественное, но когда он со мной, я способна только повиноваться и любить!

– Но ведь вы страдаете!

– Я привыкла к страданиям и буду привыкать к ним все больше и больше. Когда-то и я была ребенком; в то время слезы градом лились у меня из-за булавочного укола; теперь я уже не плачу…

– Даже от самых страшных обид,– покачав головой, закончил Иреней.

– Иреней, пожертвуйте ради меня вашей злобой на Филиппа, умоляю вас, простирая к вам руки!

– Это невозможно, Марианна!

– Но ведь вы убьете меня, а не его! – воскликнула она.

– А кто вам сказал, что я убью его? Кто вам сказал, что не я погибну на дуэли? Надейтесь, Марианна, надейтесь…– с горькой улыбкой прибавил он.

При этих несправедливых словах Марианна взбунтовалась. Она направилась было к двери, но на полпути остановилась.

– Что ж,– заговорила она,– я претерплю все. Я вынесу вашу жестокость до конца. Бог свидетель, что все уважение, вся признательность моего сердца были отданы вам. Но если вы можете столь неверно судить о моих чувствах,– что ж! Я дойду до последней степени унижения; я просила вас, простирая к вам руки, теперь я буду умолять вас, стоя на коленях!

– О Марианна!

– Эта дуэль не должна состояться; нельзя, чтобы один из вас запятнал себя кровью другого. Оскорбление, которое вы нанесли Филиппу, не могло быть смертельным. Откажитесь же от вашего пагубного замысла!

– Сейчас уже слишком поздно.

– Нет!

– Марианна, бывают на свете роковые обстоятельства; эта дуэль принадлежит к их числу. Ничто не может предотвратить ее!

– И вы пойдете туда?

– Пойду.

– Вы будете стрелять в него?… О, если вы это сделаете,– не давая Иренею времени ответить, вскричала она,– я вас возненавижу!

Иреней посмотрел на нее с грустным удивлением.

– Вы меня возненавидите,– медленно повторил он, словно не вполне понимая смысл этих слов.

Женщина энергично кивнула головой, и это означало:

– Да!

Он отвернулся, чтобы она не видела страдальческого выражения его лица.

Две минуты протекли в тягостном молчании.

Вся жестокость, которая таилась в натуре Марианны, пробудилась и накалилась. Глаза ее сверкали огнем в полумраке комнаты. Теперь этот огонь будет гореть постоянно.

– Быть ненавидимым ею!– снова прошептал Иреней.

Музыка, игравшая в саду, проникла в окно, оставшееся открытым, и достигла их слуха. Порывистый ветер колебал пламя свечи. Эти неровные звуки и этот дрожащий свет составляли превосходный аккомпанемент этой полной горечи сцене.

– Нет,– произнес Иреней,– довольно и того, что она забудет меня; я не хочу, чтобы она меня возненавидела.

– Что же вы мне ответите?– затаив дыхание, спросила Марианна.

– Пусть свершится ваша судьба, несчастная женщина, и пусть этот человек живет, коль скоро с его жизнью связана ваша жизнь!

– О, благодарю вас, Иреней!

– Пусть он живет до тех пор, пока чаша не переполнится, и пусть он заслужит ваши проклятия!

Марианна не слушала его.

Она схватила его руку, и на нее полились радостные слезы.

Он вырвал руку – эти восторги причиняли ему боль – и произнес дрожащим от волнения голосом:

– Могу ли я еще чем-нибудь пожертвовать, после того, как я принес вам в жертву свое достоинство? Думаю, что не могу. Расстанемся же, Марианна, и на сей раз навсегда!

– Навсегда,– машинально повторила она.

– Прощайте!– сказал он.

– Прощайте, и вечное вам спасибо! – воскликнула Марианна и удалилась, то и дело оборачиваясь.

Через десять минут Иреней спустился в сады мэрии, чтобы подышать воздухом: он задыхался.

– А-а, вот и вы! – беря его под руку, воскликнул господин Бланшар.– Идемте! Маркиза де Пресиньи и графиня д'Энгранд уже приехали!

Иреней покорно последовал за ним.

Оба вошли в концертный зал.

Двенадцать горских певцов закончили народную песню, которая в их исполнении напоминала звучание органных труб.

Слушатели дружно аплодировали, за исключением графини д'Энгранд и ее сестры.

Читателю известно, что они уступили просьбам мэра Тета, только поняв, что от него не отделаешься и что не приехать попросту невозможно.

Впрочем, они, сколько могли, дали почувствовать свое нерасположение и подчеркнутой простотой туалетов, и тем, что явились позже всех.

Тем не менее они взяли с собой Амелию.

Все это не помешало, однако, мэру Тета, разорившемуся и оставшемуся на мели дворянину, бывшему пажу короля Карла X, устроить им прием по всем правилам этикета старого двора.

Для них были оставлены лучшие, то есть передние места, но обе сестры заупрямились и из каприза не пожелали покинуть самый темный угол гостиной.

В этом-то углу и заметил их Иреней.

Они сделали ему знак, чтобы он подошел к ним.

– Идите же к нам,– обратилась к нему графиня д'Энгранд, когда он был уже поблизости,– идите к нам, а то мы затерялись в этой толкотне.

Иреней, по пятам за которым неотступно следовал господин Бланшар, обдумывал, как ему приступить к делу.

– Что с вами? – спросила графиня.– Неужели музыка этих мужланов так сильно на вас подействовала? Вы выглядите так, словно она вас потрясла!

– Дело в том, что я кое-чего боюсь,– отвечал он, пытаясь улыбнуться.

– Чего же вы боитесь?– спросила госпожа д'Энгранд.

– Я боюсь что вы сейчас раскаетесь, что подозвали меня.

– О Боже!

– Да, вы видите перед собой предателя, изменника…

– Вы приводите меня в ужас!

– Человека, который не оправдал вашего доверия,– продолжал он, делая шаг в сторону и таким образом показывая, что он здесь не один.

– Да в чем же дело?

– Госпожа д'Энгранд, госпожа де Пресиньи, представляю вам… господина Бланшара!

Иреней предвидел, какое впечатление это имя произведет на сестер; они были ошеломлены.

Господин Бланшар, стоявший теперь на свету, взял слово.

– Сударыни,– заговорил он,– на меня и только на меня должен обрушиться ваш гнев, и я готов выдержать его тяжесть. Господин де Тремеле действовал по принуждению; позже он вам все расскажет. А пока я должен вам и должен самому себе возместить…

– Возместить?– холодно переспросила госпожа д'Энгранд.

– А разве вы забыли? – произнес господин Бланшар.

В пальцах его засверкал луидор.

Графиня д'Энгранд невольно улыбнулась.

– Господин де Тремеле был совершенно прав, когда сказал нам, сударь, что вы всегда достигаете своей цели.

Эти слова произнесла маркиза де Пресиньи.

Господин Бланшар низко ей поклонился.

– Я буду считать, что не достиг своей цели, сударыня,– отвечал он,– до тех пор, пока не получу прощения за мою настойчивость, впрочем, вполне понятную, и за вполне невинный обман.

– Это зависит от вас,– отвечала маркиза.

– Как – от меня?

– Маркиза права,– вмешался Иреней.– Вы уже заняли место: стало быть, самое трудное позади. Вы заняли это место хитростью, но, в конце концов, на войне как на войне! И теперь уже вы сами должны заставить всех забыть о своей победе.

– А мы предупреждаем, что будем долго о ней помнить,– прибавила маркиза де Пресиньи.

Господин Бланшар не сводил с нее глаз.

Он сел именно рядом с нею.

Амелия сидела с другой стороны, рядом с матерью. Ее внимание было всецело поглощено концертом: это был один из первых концертов, на который она пришла.

Сейчас она особенно пристально смотрела на эстраду, на которую церемонно поднялась какая-то женщина, сопровождаемая самим мэром.

Амелия схватила за руку графиню д'Энгранд.

– Ах, матушка! Смотрите!– воскликнула она.– Это та самая дама, которая была у нас сегодня утром.

Графиня взглянула на эстраду: в самом деле, это была Марианна. Извещенный о ее приезде, мэр Тета сегодня днем просил ее украсить своим присутствием праздник и спеть в пользу бедных. Марианна, снедаемая тревогой и все еще не пришедшая в себя после несчастного случая, отказалась. Но когда наступил вечер, она, успокоившись и обретя силы благодаря обещанию Иренея, изменила свое первоначальное решение и уступила новым просьбам, которыми ее осаждали.

По залу пробежал шепот удовольствия и любопытства. Имя и талант Марианны ни для кого не были тайной; этому городку необыкновенно повезло.

Когда Марианна появилась на эстраде, первые аплодисменты вызвала ее красота. Успокоившись за жизнь Филиппа Бейля, она, если можно так выразиться, излучала сияние; ее глаза ласкали всех, ее губы улыбались победоносно, лицо было добрым; глубокое и ровное дыхание волнами вздымало ее прекрасную грудь; давно уже не ощущала она такого могучего вдохновения.

Внезапно ее взгляд, обегавший весь зал, встретился со взглядом графини д'Энгранд. Яркий, горячий румянец залил лицо Марианны; вид, присутствие этой женщины, уже ненавидимой ею, вызывали у нее самые горячие чувства. Ей придало силы всеобщее восхищение – она слышала восторженный шепот публики; она была горда своим талантом – она знала, что она талантлива, и ей хотелось забыть об оскорблении, которое она стерпела сегодня утром.

Марианна пела около получаса, сама себе аккомпанируя на фортепьяно; никогда еще душа ее не растворялась в голосе всецело, и никогда еще этот голос не звучал так, как сегодня,– то нежно, то звонко, то властно. Она не стремилась к эффектам, к экстравагантности исполнения, когда вокальная техника становится единственным средством певца; она оставалась верна традициям простоты – традициям великих маэстро. Сама взволнованная, она стремилась заразить своим волнением и публику; она старалась передать свои чувства и переживания тем, кто ее слушал. За фортепьяно сидела уже не только профессиональная певица, но и вдохновенная женщина. Она достигла тех высот, за которыми начинается царство мечты,– достигла головокружительных вершин, подняться на которые небезопасно, чему примером является Антония Гофмана[20]; силой своего энтузиазма она увлекла за собой на эти вершины приумолкших слушателей. И вот уже концертный зал постепенно исчезает из поля зрения слушателей; они испытывают какую-то тревогу, их ослепляет восторг, доходящий до экстаза перед феноменом магии искусства; можно было бы сказать, что души их разлучились с телом и полетели туда, куда звала их эта поющая душа, подобно рою пчел, привлеченному звуками цимбал.

Когда же Марианна умолкла, когда исчезло очарование музыки, слушатели вернулись к реальной жизни, и что-то похожее на глубокий вздох облегчения пролетело по всему залу.

А затем последовал взрыв аплодисментов и восторженных криков.

Марианна была величественна.

– Что с тобой, Амелия?– спросила графиня д'Энгранд, заметив блестящие от слез глаза дочери.

– Ах, матушка, это так прекрасно!– отвечала Амелия.

Аплодисменты не смолкали.

Графиня д'Энгранд, отнюдь не скрывавшая своего раздражения, повернулась к Иренею.

Иреней исчез – он был не в силах видеть Марианну, а главное, был не в силах слушать ее.

Он вышел, желая не только побыть один, но и обдумать способ исполнить обещание, которое он дал Марианне, и предлог для отказа от дуэли с Филиппом Бейлем.

Рядом с графиней оставались господин Бланшар и маркиза де Пресиньи.

Но, несмотря на инстинктивное отвращение, которое питала графиня д'Энгранд к этому незнакомцу, он в это время был занят таким серьезным разговором с маркизой, что она сочла невозможным прервать этот разговор.

Господин Бланшар говорил очень тихо, а маркиза де Пресиньи слушала его с явным интересом, даже с волнением.

– Сударыня,– заговорил он,– чтобы встретиться с вами, я проехал сто шестьдесят лье.

– Со мной, сударь?

– Да, сударыня.

– Если я правильно поняла вычурный слог станционного смотрителя, то в переводе это означает, что вы приехали из Парижа.

– Нет, я был немного дальше… в Сен-Дени.

– В Сен-Дени?– пролепетала изумленная маркиза.

– Три недели назад я был у смертного одра одной особы, о страшном конце которой вы наверняка узнали из газет.

– О какой особе угодно вам говорить?

– О госпоже Абади.

– О госпоже Абади…– несколько смущенно повторила маркиза.– А почему вы думаете, что я знала эту женщину?

– По очень простой причине: она поручила мне кое-что передать вам.

– Говорите тише! – поспешно произнесла маркиза де Пресиньи.

– В самом деле, мне советовали соблюдать величайшую осторожность; вот почему я выбрал для нашей беседы это место и эту толпу, полагая, что здесь я меньше, чем где бы то ни было, подвергаюсь опасности: я имею в виду, что за мной могут следить.

– А… что вы должны мне передать?

– Всего-навсего маленькую шкатулку.

– Так я и знала! – произнесла маркиза де Пресиньи, глаза которой засверкали.

Господин Бланшар не спускал с нее глаз. Его глубоко заинтересовала эта драма, в центр которой его швырнула могучая рука случая и в которой – он чувствовал это – он играет огромную роль.

– А эта шкатулка при вас? – продолжала маркиза де Пресиньи.

– Да.

– Отлично; больше ни слова. Моя сестра смотрит на нас, и, кажется, ее уже начинает удивлять наш разговор, так что давайте закончим его. Концерт подходит к концу, и я надеюсь, сударь, что вы соблаговолите оказать нам честь и проводить нас до кареты.


VIII ЧТО ДУМАЛ О ЖЕНЩИНАХ ФИЛИПП БЕЙЛЬ

Иреней, равнодушный к очарованию вечера, долго бродил по саду, отдавая предпочтение безлюдным аллеям, как вдруг внимание его привлек к себе громкий гул голосов и взрывы хохота, доносившиеся из флигеля, расположенного в самом конце территории мэрии.

Иреней машинально пошел на звук голосов.

Этот флигель, ярко освещенный, временно превратился в игорный зал.

Но сейчас столы, приготовленные для экарте и бульота [21], мало-помалу пустели; шумная беседа заменила волнения за зеленым сукном.

В окна, оставшиеся открытыми из-за жары, Иреней увидел человек двадцать, окружавших Филиппа Бейля, остроумные выпады которого поддерживали их веселое настроение.

Иренею было любопытно узнать о предмете беседы, и, спрятавшись за какими-то кустами, он насторожил слух.

Филипп Бейль говорил о женщинах.

– Они – источник всякого зла и всякого беспорядка,– рассуждал он.– Я не знаю за ними ни одной добродетели, ни одного достоинства…

Присутствующие начали было возражать ему.

– Да,– продолжал Филипп Бейль,– ни единой добродетели. И цивилизованные женщины нисколько не лучше дикарок: если на Таити они сходят с ума по мореплавателям, то при французском дворе для них существует множество разных Мазарини. Награда за добродетель? Господин де Монтион[22]? Вы не хуже меня знаете, что это такое: это апофеоз старых служанок, которые в течение пятидесяти лет ежевечерне сооружают строгие прически, все та же добродетель в хлопчатобумажных чепцах!

– Ну, а девушки, получающие награду за добродетель?– осмелился возразить кто-то.

– Ах, девушки, получающие награду за добродетель? А где это? В Нантере? Ба! Да это Евы в краю, где не растут яблоки.

– Но история богата примерами женской добродетели!– торжественно произнес какой-то человек, золотые очки которого сверкали, как театральная люстра.

– Да, я знаю. Когда говорят о женской добродетели, обыкновенно называют Лукрецию[23]. Агнеса из «Урока женам»[24], в свою очередь, дала свое имя невинным девицам. Согласитесь, что эти два примера выглядят как две мистификации. А еще кто?

Господин в ослепительно сияющих очках порылся в памяти, но память не пришла к нему на помощь.

– Послушайте,– продолжал Филипп,– встречаются иной раз и здравомыслящие люди; здравомыслящий человек обыкновенно довольствуется известным изречением: «Жена Цезаря должна быть выше подозрений». После этого он умывает руки и спит спокойно. Что ж, в добрый час! Такой человек прекрасно понимает дело: одной фразой он и определил его, и решил.

– Бог с ними, с этими добродетелями,– приятным голосом заговорил какой-то мужчина средних лет,– здесь я недалек от вашего скептицизма, сударь. Но ведь вы отказываете женщинам и в других достоинствах, отказываете решительно во всех, если я правильно вас понял, и вот здесь-то, как мне кажется, вам будет труднее найти единомышленников.

Каким восхитительным, каким мелодичным голосом отстаивал свою мысль этот господин!

– Почему же?– спросил Филипп.– И какими, собственно, достоинствами вам угодно их одарить?

– Ну… Они чувствительны, они нежны!…

– Нервны, и ничего больше. Они точно так же будут проливать слезы о своем спаниеле, как и о своем возлюбленном. Это – пристрастие, а не подлинная страсть. Поверьте мне: именно в гамме чувств больше, чем в какой-либо другой области, проявляется их абсолютная, их величайшая неполноценность. Ни малейшего представления о чести: ведь не кто иной, как женщина, помешает своему оскорбленному любовнику сразиться на дуэли. Ни малейшего великодушия: не кто иной, как женщина, заставит Латюда тридцать лет гнить в тюрьмах[25]. Никакой поэзии: перечитайте «Лавку древностей» и спросите себя, почему женщина полюбила уродливого карлика, а не какого-нибудь умного и красивого мужчину. Женская любовь! Полноте! Прежде всего она непродолжительна; если же она продолжительна, то это уж не любовь – это привычка, расчет или же тщеславие.

– Ну, хорошо… а возвышенная материнская любовь?

– Любовь пеликана к своим птенцам не менее возвышенна,– отвечал Филипп.

– А что вы скажете о легенде, в которой мать защитила детей от льва?

– Скажу, что самая благородная роль принадлежит здесь льву, пощадившему и мать, и детей.

Собеседник Филиппа не желал сдаваться; он привел еще один пример.

– Ваша ирония,– заявил он,– не может зачеркнуть преданность римлянки, кормившей своего отца[26].

– Вы правы; но я противопоставлю ей женщину, которая во время осады Парижа изжарила и съела своего ребенка.

Так как никто на это не возразил, Филипп Бейль продолжал свою речь:

– Все это я говорил о женском сердце. Стоит ли говорить о женском уме? Право, не стоит! Говоря об уме, мы упоминаем имена Ришелье, Бомарше, Вольтера; все прочие имена бледнеют рядом с этими именами… Женские способности? То, что сегодня делают женщины, завтра будет делать промышленность. Женская веселость? Да где вы видели веселую женщину? Веселых женщин вообще не существует. Женщина или шумна, или болтлива, или язвительна; веселой она не бывает.

Слушатели знаками выразили согласие.

– Большинство женщин умирает, достигнув критического возраста,– это подтверждается статистикой. И не кажется ли вам, что, если некоторые из них минуют этот возраст, судьбе угодно бывает доказать их очевидную бесполезность? В самом деле: какую печальную роль играют в обществе старые женщины! Это или сиделки, или болтуньи, или огородные пугала. Бабушка может заслужить любовь своих внуков лишь при условии, что карманы ее будут набиты пирожками; но ее допотопные взгляды на жизнь, равно как ее платья и чепчики, совершенно невыносимы.

– Бедные бабушки, да и вы тоже! – произнес чей-то голос, показавшийся Иренею знакомым.

– Хотите ли вы, чтобы я подвел итоги?– спросил Филипп.

– Хотим! Хотим!

– Дело в том, что я весьма далек от убеждений господина Легуве[27].

– Ба! – закричали присутствующие.

– Итак, вот какие выводы я сделал: женщина кое-чего стоит за свою привлекательность в молодости, за свою плодовитость в зрелом возрасте и ровно ничего не стоит в старости.

Единодушный смех был наградой этой грубой шутке.

Но, несмотря на это, один из слушателей рискнул возразить Филиппу.

– Та злоба, с которой вы рассуждаете о женщинах, говорит об одном из двух: либо вы от них много пострадали, либо вы от них много пострадаете,– заявил он.

Это был господин Бланшар.

При этих словах Филипп Бейль слегка нахмурил брови, но он зашел слишком далеко, что бы отступить, и к тому же он готов был дать отпор.

– Страдать из-за женщин! – поклонившись господину Бланшару, вскричал Филипп.– Это означало бы, что я признаю за ними серьезную роль в моей жизни, а я отнюдь так не считаю!

– Берегитесь! Философия самых великих и самых сильных рушилась от одного удара веером.

– Как? Те гиганты, которых я привел в пример, были истинными гигантами, и о них-то вы так говорите? Истинный гений всегда одинок! Гомер не делит свою славу ни с одной из женщин. Ньютон умер девственником. Судите сами: разве такие люди, как Христофор Колумб, Гутенберг, Шекспир, идут за триумфальными колесницами своих возлюбленных? А ведь это, я думаю, великие имена, это имена людей прославленных и сильных духом. Кого вы им противопоставите? Мольера? Но Мольер всегда брал перо в руки только затем, чтобы посмеяться над женщинами или проклясть их; его ум вечно был занят мыслью о том, как бы отомстить за его сердце. Данте? Он просто хотел посмеяться со своей девятилетней Беатриче. Петрарка? Ах, Боже мой! Петрарка! Да ведь он скорее гусь, чем лебедь!

– Все это шутки и парадоксы,– заметил господин Бланшар.

– А теперь скажу о себе. Я не позволяю женщинам останавливать меня или мешать мне. У меня есть только одно достоинство – моя мужская гордость, и я ревниво оберегаю все привилегии моего пола. Говорят, что любовь способна подвигнуть человека на великие дела; возможно, и так, но я от всего своего мужского сердца жалею мужчину, который способен совершить великое дело лишь на глазах у женщины. Дать сражение ради ленты или поцелуя, изобрести пароход в надежде на благосклонный взгляд прекрасных глаз – это проявление слабости, недостойной мужчины. И вот, я обещаю…

– Не обещайте!

– В таком случае я клянусь! – со смехом сказал Филипп.

– Я посоветовал бы вам не давать клятвы.

При этих словах глаза господина Бланшара засверкали, приняв какое-то странное выражение. Слова его становились все более и более язвительными. Присутствующие почувствовали, что разговор этих двух мужчин вот-вот превратится в ссору.

В зале уже воцарилась тишина.

Господин Бланшар первым нарушил молчание.

– Я постараюсь быть настолько вежливым, насколько это возможно в подобных обстоятельствах, когда скажу вам, что не верю, будто вы и впрямь избежали влияния женщины.

Начало было вполне определенным.

Филипп Бейль сделал резкое движение.

– О, будьте спокойны,– продолжал господин Бланшар,– я отвечу вам, и притом не щеголяя своей эрудицией.

– Весьма сожалею!– ухмыляясь, заметил Филипп.

– Мои аргументы не покоятся в могилах, именуемых энциклопедиями или же историческими трудами; они не мертвые, а живые, и в этом их преимущество.

– Я вас не понимаю.

– Я привык повсюду и во всеуслышание выражать свое мнение; вот почему уже полчаса я испытываю невыносимые муки, слушая вас. Всякий, кто меня знает, засвидетельствовал бы, что это самое страшное испытание, какому я когда-либо подвергался. Само собой разумеется, я отдаю должное и вашему блестящему остроумию, и вашему блестящему интеллекту; это совершенно бесспорно. Но дело в том, что ваши теории представляются мне тем более хрупкими, а ваши убеждения тем более легкомысленными, что мне достаточно произнести одно слово, нажать на одну пружинку, и вы тотчас же окажетесь в очевидном противоречии с самим собою.

– Говорите яснее, сударь,– отвечал обеспокоенный Филипп,– доселе вы говорили сплошными загадками.

– Будь по-вашему,– сказал господин Бланшар,– сейчас вы все поймете. Рядом с нами, в салоне мэрии, находится молодая женщина; она умна и красива, и все мы только что ей аплодировали: я имею в виду Марианну.

Филипп вздрогнул.

– Сударь, вы забываете…– прошептал он.

– Я ничего не забываю… Так вот, Марианна – я называю ее сценическое имя, имя уважаемое и прославленное,– связана с вами, как говорят, узами, которым завидует множество мужчин, но которые вы считаете весьма легкими, а главное, весьма непрочными. Говоря напрямик, Марианна – ваша любовница.

– Милостивый государь!…

– Здесь, как и повсюду, это общеизвестно.

– Довольно, сударь!– с яростью вскричал Филипп.– Есть темы для разговора, касаться которых должно было бы помешать вам простое приличие!

– Я только нажал на пружинку,– холодно возразил господин Бланшар.

Филипп сдержался; он стоял, опираясь на стол; теперь он отошел подальше и прислонился к камину, повинуясь потребности в движении, которое выражает сдерживаемый гнев.

Теперь он стоял лицом к лицу с господином Бланшаром.

– К чему вы клоните, сударь?– спросил он.

– Я хочу кое-что предложить вам.

– Я вас слушаю.

– Если то, что вы сейчас утверждали,– это всего-навсего игра ума, мое предложение покажется вам вполне естественным, и вы его примете как самую простую вещь на свете, как шутку времен Регентства[28]. В противном случае…

– Что в противном случае?

– В противном случае вы разгневаетесь, и ваш гнев неизбежно засвидетельствует, что я был прав в том смысле, что он сведет на нет ваши рассуждения о женщинах и ваши претензии на философию.

– Ближе к делу, сударь!

– Я уже подошел к цели, и последняя фраза этого предисловия нужна будет мне для того, чтобы извиниться перед вами, ибо в нем есть нечто старомодное и театральное…

Филипп Бейль пытался что-то прочитать в глазах господина Бланшара, хладнокровие которого постепенно начинало выводить его из себя, хотя и внушало ему уважение.

– Ну, и что же это за предложение?– спросил он.

– Вот оно. Я сыграю с вами на все, что вам будет угодно, ну, например, вот на этот бриллиант,– тут он снял с пальца перстень,– он великолепен и стоит целое состояние; я сыграю на него с вами в экарте или в любую другую игру, какую вам угодно будет выбрать; я ставлю этот перстень против Марианны.

Филипп вздрогнул, словно его ударил электрический ток.

– Вы с ума сошли, милостивый государь, или вы меня оскорбляете?– сделав шаг вперед, вскричал он.

Господин Бланшар, напротив, улыбался, не двигаясь с места.

– Что я говорил вам? – обратился он к оцепеневшим свидетелям этой сцены.

Затем он обратился непосредственно к Филиппу, словно не понимая его состояния и не замечая, как он побледнел:

– Теперь браните женщин! Вы видите, что они с вами делают. Скажи я еще одно слово, и вы меня вызовете на дуэль из-за женщины! Вы будете сражаться со мной ради женщины! А если случится так, что я вас убью, то причиной вашей гибели будет женщина!

В течение нескольких секунд Филипп Бейль молча смотрел на него глазами, полными ярости и стыда.

– Играть на женщину! – пролепетал он.– Нет, это уже не театральный жест, это безумие! Ведь ни вы, ни я не можем управлять волей этой женщины. Ваше предложение может только заставить меня отказаться от тех прав, которые, как вы полагаете, я имею на Марианну.

– Этого-то я и ждал,– сказал господин Бланшар.

Теперь насмешники обрушились на Филиппа.

Он понял, что попал в нелепое положение, но решил взять дерзостью.

Он подошел к столу, взял колоду карт и обратился к господину Бланшару.

– Что ж, согласен,– заявил он.

Голос его прерывался, движения были судорожными, но лицо было спокойным.

Если бы внимание присутствующих не было целиком поглощено этой сценой, они могли бы заметить какое-то странное движение под деревьями, ветви которых образовывали своего рода занавес перед раскрытым окном и которые служили укрытием Иренею де Тремеле.

– Вы готовы, сударь?– спросил Филипп.– Повторяю вам, что я согласен!

Он уже тасовал карты.

Улыбка исчезла с лица господина Бланшара, и он ответил серьезным тоном:

– Одного вашего согласия вполне достаточно, чтобы разрешить все мои сомнения, и я без малейших колебаний свидетельствую это, получив столь убедительное доказательство. Остановимся на этом; я вовсе не намерен был заходить столь далеко, и в нашем споре вы являетесь победителем со всеми трофеями.

– Это что – другое пари?

Господин Бланшар покачал головой в знак отрицания.

– Ну, значит, это приступ великодушия,– насмешливо продолжал Филипп,– и в таком случае я должен предупредить вас, что я не из тех людей, которые способны удовольствоваться подобным поражением противника. Я тоже хочу сыграть, в свою очередь. Сейчас вы были правы, я признаю это: мои теории требуют испытаний, и я не могу допустить, чтобы кто-то мог назвать меня фанфароном. Не кто иной, как вы, довели наш спор до такого накала; пусть так и будет, сударь. Вот карты; начнем игру!

Господин Бланшар не шевельнулся.

Секундант на завтрашней дуэли, он не имел права сам вызвать на дуэль Филиппа.

– Ну что же?… Вы или любой другой! – все больше и больше возбуждаясь, воскликнул Филипп.– Кто хочет сыграть со мной вместо господина Бланшара? Кто хочет разыграть из себя поборника прекрасного пола?

Какой-то молодой человек осмелился выйти из круга и сделать несколько шагов вперед; молодой человек был красен, как пион, решителен и элегантен; это, несомненно, был сын какого-то помещика.

Само собой разумеется, нужно было быть именно молодым человеком, чтобы принять подобный вызов.

Филипп Бейль сумел не выдать своего изумления; он подвел своего нового партнера к игорному столу.

Вокруг них сомкнулось кольцо зрителей.

Иреней видел и слышал достаточно; чувствуя, что он уже не владеет собой, он бегом бросился в сад, чтобы удержаться от взрыва возмущения.

Кулаки его сжимались; дыхание вырывалось прерывисто и шумно.

Он не пробежал и двадцати шагов, когда на повороте грабовой аллеи очутился лицом к лицу с Марианной.

Она сияла; триумф и поздравления переполняли ее сердце через край.

При виде ее Иреней дико вскрикнул.

– Ах, это вы! – воскликнул он.– Вы явились кстати! Идемте! Идемте!

Испуганная Марианна отступила.

– Что с вами?– спросила она.

– Идемте! – повторил он, хватая ее за руку и увлекая по направлению к игорному залу.

Партия началась; это была партия экарте; в зале стояла тишина, и только Филипп Бейль продолжал разглагольствовать и отпускать шутки.

– Смотрите и слушайте! – заговорил Иреней, указывая пальцем на Филиппа.– Вот человек, которому вы хотите спасти жизнь! Вот человек, которому вы пожертвовали всем! Знаете ли вы, что он сейчас делает, делает публично, заявляет во всеуслышание?

– Иреней, вы приводите меня в ужас!

– Он играет на вас, на вас, Марианна; он играет на вас с первым встречным, играет на первую попавшуюся вещь! Вы – ставка в этой игре, которая ведется в присутствии двадцати человек!

– Неправда!

– Вы мне не верите? Так ждите и слушайте!

И почти в ту же самую минуту Филипп возвысил голос и заявил своему юному противнику:

– Фортуна благосклонна к вам, сударь; еще несколько ходов, и Марианна наверняка будет вашей…

Раздался нечеловеческий вопль.

Это вскрикнула Марианна; она потеряла сознание и упала на траву.

Все бросились вон из игорного зала, и первым был Филипп Бейль.

– Подлец! Трижды подлец! – крикнул ему Иреней вне себя от гнева.

Кто-то бросился между ними, кто-то увез Марианну в гостиницу.


* * *

А в это самое время ее сиятельство маркиза де Пресиньи удалилась в свои апартаменты.

Она отослала свою камеристку ранее обыкновенного, заперла дверь на задвижку и тщательно задернула занавески на окнах.

Приняв все эти меры предосторожности, она дрожащей от нетерпения рукой открыла шкатулку, которую по окончании концерта вручил ей господин Бланшар.

Сперва она вынула оттуда пергамент, испещренный какими-то странными знаками и быстро пробежала его глазами с видом торжествующим и глубоко удовлетворенным.

Потом взгляд ее снова обратился к шкатулке; она заглянула внутрь ее.

Под пергаментом лежал неизвестный орденский знак.

Это был семиконечный крест, выложенный драгоценными камнями и подвешенный на широкой ленте небесно-голубого цвета.

Крест покоился на белой атласной подушечке.

Маркиза де Пресиньи некоторое время стояла неподвижно; она словно была ослеплена разноцветным сверканием драгоценных камней; она была в экстазе.

– Великий Магистр! – придя в себя, с гордостью произнесла она.– Я – Великий Магистр Ордена женщин-франкмасонок!


IX ДУЭЛЬ В ДЮНАХ

На сей раз, после скандала, разразившегося накануне, дуэль между Филиппом Бейлем и Иренеем де Тремеле не могла не состояться.

На рассвете лодка, пришвартованная на некотором расстоянии от «Гостиницы для всего мира» и управляемая Пеше, приняла двух противников, сопровождаемых господином Бланшаром.

Она направилась к дюнам.

Ветер, предвещавший грозу, волновал воды Аркашонского залива; мрачные тучи закрывали небо.

Ни один из этих четырех человек не вымолвил ни слова за все время плавания, которое продолжалось больше часа. Помимо мыслей, которые их тревожили, вид дюн, приближавшихся к ним с каждым ударом весел, казалось, требовал от них соблюдения тишины.

В отличие от вчерашнего дня они уже не поражали фантастическим видом; магия исчезла вместе с солнцем; остался лишь хаос, осталась пустыня.

Но этот хаос и эта пустыня имели только им одним присущий вид; мало, слишком мало людей изучали этот край нашей страны, а потому мы считаем себя обязанными рассказать о главных его особенностях.

Эта цепь дюн, прилегающих к гасконским берегам, тянется семьдесят пять миль.

На протяжении этих семидесяти пяти миль, то есть на всем расстоянии от устья Жиронды до устья Ладура, от башни Гордуана и до бухты Сен-Жан-де-Люс, нагромождения песка возвышаются мертвыми Альпами, которые дожди превратили в камень, которые причудливо вырезали грозы и которые сделало твердыми солнце.

Это океан на берегу Океана; это окаменевшие волны рядом с волнами живыми.

В былые времена на месте этих бесплодных нагромождений стояли города; множество портов раскинулось на этом берегу, ныне внушающем тревогу, и открывало легкий доступ мореплавателям. Но все эти бухточки были засыпаны при наступлении песков, наступлении медленном, но постоянном, но неумолимом, наступлении, которое началось свыше трех тысяч лет тому назад, наступлении, последствия которого были более устрашающими, более ужасными, нежели огонь и война, ибо оно уничтожает самое место, где совершилась катастрофа!

В былые времена в этом месте, где волна катит свою пену и шепчет свои жалобы, возвышались массивные крепости прославленных капталей[29] Бюша, этих страшных воинов, легенда о которых с давних пор ждет своего поэта. В этой движущейся могиле лежат и Мимизан, процветавший в средние века, и Аншиз, который вел оживленную торговлю. Все погубило нашествие песков.

У косы Грав, неустанно разъедаемой волнами Атлантического океана, моряки в ясную погоду отчетливо различают в глубине вод башни и крепостные стены: это руины античного Новиомагума. Другие города напоминают об участи Помпеи: таков Вье-Сулак, церковь которого, наполовину погребенная, все еще возвышает свою заброшенную колокольню – символ разрушения.

Можно подумать, что читаешь баллады, неправдоподобные легенды. Этот песчаный потоп, продвигающийся вперед, вздымающийся ввысь и напоминающий иной потоп, это терпеливое и постоянное вторжение, этот бич, перед которым беспрестанно отступает все появляющееся на свет Божий, это постепенное исчезновение городов, поместий и хижин; это бесшумное завоевание края, некогда населенного и богатого,– все это повергает в трепет и наводит ужас; и что бы ни говорила об этих руинах наука, разум отказывается объяснить это явление причинами высшего порядка.

Дюны несравнимы с морскими волнами: высота дюн колеблется от пятидесяти до двухсот футов; порой они бывают и выше. Некоторые из них шириной до двух миль. Ветры и время образовывают ложбины протяженностью нередко в несколько миль. Самые высокие дюны – это дюны центральные; даже сильные ливни способны всего-навсего округлить их вершины и увеличить их основания.

Буря в дюнах представляет собой нечто возвышенное и в то же время ужасающее.

Тогда эти библейские холмы, мчащиеся галопом, как стадо баранов, уже не просто игра воображения, а сама действительность во всем великолепии своих гигантских размеров. Под завывания волн дюны колеблются, принижаются, отдаляются друг от друга, устремляются вдаль, выстраиваются в ряд; ветер преследует их и гонит их верхние слои, похожие на густой туман. Колючий дрок, маленькие сосенки, чьи корни внезапно обнажаются, сопротивляются и плачут под натиском ветра, буря уносит их вместе с кусками гнилых деревьев, листьями морских водорослей и обломками раковин.

В царствование Людовика XVI некий молодой человек – инженер Бремонтье, впервые проезжавший по побережью Гасконского залива, увидел, как движется одна из этих песчаных гор высотой приблизительно в шестьдесят метров; за короткий промежуток времени – часа за два – она передвинулась на несколько футов. Этот молодой человек не мог без ужаса подумать о том, что вся эта масса разрушенных дюн, колеблемая бурей, должна была проделать тот же путь, что и гора, у подножия которой он находился.

Тогда он рискнул изобрести способ остановить их. Обращаясь одновременно к морю, ветру и песку, он с утроенной гордостью восклицал: «Дальше вы не пройдете!»

Нужно ли говорить, что на него смотрели как на безумца?

Однако полвека спустя восхищенная и признательная Реставрация воздвигла в честь Бремонтье черную мраморную колонну как раз в центре одной из тех дюн, передвижение которых он остановил; эта колонна возвышается в нескольких шагах от Тета, спасенного им от страшного разрушения.

Дело Бремонтье продолжается непрерывно: всходы сосен и дрока должны будут воздвигнуть барьер против вторжений Океана; фашины и береговые укрепления простираются по прибрежной полосе, и благодаря этим сооружениям гасконские дюны если и не закреплены окончательно, то, во всяком случае, их движение замедлено, и разрушение местности отсрочено на несколько веков.

У каждой из дюн есть свое название, которое они получили от рыбаков, виноградарей или от географов.

Среди тех дюн, которые образуют дамбу Аркашонского залива, есть Рыжая, Дюфур, Пен-Тюрлен, Злая и Кошка; эти названия, иные из которых не лишены меткости, были выдуманы, чтобы определить форму, напомнить о каком-то несчастном случае или же почтить имя какого-либо почтенного помощника мэра.

Дюна, к которой направлялись Филипп Бейль, Иреней де Тремеле и господин Бланшар, ведомые Пеше, называлась Жанной Дюбуа.

Она отстояла всего в какой-нибудь полумиле от моря и выделялась среди других дюн своей абсолютной сухостью, режущей глаз белизной и удручающим однообразием. Ее голая вершина, напоминавшая лоб бунтующего мыслителя, обличала бесполезность неоднократных попыток засеять ее.

У этой-то Жанны Дюбуа, в бухте, в песчаных берегах которой были просверлены тысячи ямок, они и высадились.

– Что это такое?– спросил господин Бланшар.

– Это морские блохи проделали такие скважины,– отвечал лодочник.

И в самом деле: на каждом шагу прыгали мириады этих насекомых.

Чтобы подняться на дюну, все стороны которой были крутыми, было совершенно необходимо помогать себе не только ногами, но и руками, что и делали четверо наших героев долгих четверть часа.

Этот подъем не обошелся без затруднений еще и по причине обвалов, которые ежеминутно вызывала эта четверка.

– Если бы пошел дождь,– заговорил Пеше,– пески затвердели бы, но засуха стоит уже три недели, а жара делает их куда какими сыпучими.

Наконец они поднялись на более или менее ровную площадку, откуда взгляд охватывал Аркашонский залив почти целиком; но место это было непригодным для пришельцев: здесь неистовствовал яростный ветер.

– Поищем другое место,– сказал господин Бланшар, прилагая все усилия, чтобы удержать шляпу на голове,– здесь очень уж неприятно даже для…

Он не кончил фразу: порыв ветра не дал ему договорить.

– Закройте глаза! – крикнул Пеше.

Но было уже поздно.

Вихри песка обрушились на путешественников, хлеща их по глазам, по ноздрям, по губам; через какое-нибудь мгновение все уже задыхались.

– Черт бы побрал эти проклятые места! – еле выговорил закашлявшийся Филипп.– Как же случилось, господин Бланшар, что вы завели нас сюда? К чему все эти предосторожности? Это излишняя роскошь в такой пустынной местности. Разве для нашего дела не подошел бы какой-нибудь уголок леса позади гостиницы?

– Вы правы,– отвечал господин Бланшар,– но дело в том, что лес я знаю, а дюны не знаю. И вот человека победил турист… А так как, возможно, мне сегодня придется уехать из Тета прежде, чем всплывет на поверхность наша проделка, я не был бы огорчен, если бы ваша дуэль дала мне возможность совершить последнюю экскурсию по этим местам.

Второй порыв ветра помешал Филиппу ответить.

– Веди нас в какое-нибудь убежище,– обратился к Пеше господин Бланшар, как только смог заговорить.

– Да я и сам не прочь,– отвечал Пеше,– только придется нам снова пройти всю дорогу, прежде чем мы найдем подходящее место.

Он встал впереди всех, и наша четверка тронулась в путь.

Земля была безмолвной, словно по ней шагало само преступление; можно было подумать, что все четверо обуты в домашние туфли. Не раздавалось ни единого звука, даже шуршания какого-нибудь пресмыкающегося. И только сосновые шишки время от времени отрывались от одинокого дерева и тяжело падали на песок.

Они добрались до небольшой долины, где росли только какие-то злаковые растения с ползучими коленчатыми побегами. Эта бесплодность земли, соединяясь с вечной тишиной, пагубно влияет на мысль и открывает широкие перспективы для размышлений о небытии. Печаль сьерры[30], о которой так много было сказано, ничто по сравнению с печалью этих дюн.

– Хм… скверный ветер… с запада дует…– проворчал Пеше.

На повороте, где долина начинала сужаться, Пеше повернулся к своим спутникам и сказал:

– Идите по следам стада.

– Это еще зачем?– спросил господин Бланшар.

– Э! Зачем, зачем!… Да чтобы не попасться в «летты», черт возьми!

– А что это за «летты»?

Крестьянин пожал плечами и ухмыльнулся.

– Вы это знаете не хуже, чем я,– сказал он.

Постоянное недоверие, которое питают деревенские жители к жителям городским, проявилось здесь во всей своей нелепости.

Господин Бланшар удивился, но промолчал.

Время и место были неблагоприятны для перекоров.

И так как Пеше отказался объяснить, что такое «летты», мы сами постараемся познакомить с ними читателей.

Эти озера, глубина которых достигает иногда нескольких футов, образуются после дождей даже среди самых высоких дюн и покрываются тончайшим слоем песка, переносимого сюда ветром, песчинка за песчинкой; потом этот слой затвердевает и становится недвижимым под воздействием жары. Эти маленькие, прикрытые таким образом озера чрезвычайно опасны. Горе неосторожному путнику, который осмелится встать на эту обманчивую поверхность! Песчаная корка рассыпается, проваливается, и путник погружается в эту яму порой до пояса.

Самое лучшее в таких обстоятельствах – не делать торопливых движений. Как только равновесие этих песков нарушается, они уплотняются сами; нужно лишь дать им время для этого уплотнения. Только тогда путник поднимает одну ногу и стоит, не шевелясь, несколько минут. В месте, освобожденном от этой тяжести, происходит следующее уплотнение, и дно становится более прочным. Тогда с теми же предосторожностями путник поднимает другую ногу, затем поочередно обе руки; после этого он ползком – движения его как две капли воды похожи на движения пловца – перебирается на более высокое место.

Животные то ли благодаря инстинкту, то ли благодаря опыту используют этот способ, чтобы выбраться из «леттов».

Эти-то коварные озера и имел в виду Пеше, когда говорил, что не желает попасться в «летты». Время от времени он останавливался и пробовал песок ногой.

За ним следовал Филипп Бейль, который уже снова обрел присущую ему беззаботность.

Последними, держась на некотором расстоянии от Филиппа, шли, разговаривая вполголоса, господин Бланшар и Иреней де Тремеле.

Иреней выглядел мрачнее обыкновенного.

– А знаете ли,– обратился к нему господин Бланшар,– что у вас нет решительно ничего от непринужденных и блестящих манер, какими щеголяют дуэлянты в хорошую погоду?

– Это верно,– пытаясь улыбнуться, отвечал Иреней.– Должно быть, эти угрюмые места так повлияли на мое душевное состояние. Я сам себя не узнаю.

– Сколько раз вы сражались на дуэли?

– Три раза за три года.

– И каждый раз у вас было такое лицо, как сегодня?

– Нет; я был скорее весел, нежели печален; кровь текла у меня по жилам с бодрящей быстротой; по дороге на место встречи я все находил очаровательным, тогда как сегодня…

– А сегодня?

– А сегодня все иначе, дорогой господин Бланшар; рука у меня тверда, как и прежде, но пощупайте ее: она горячая и тяжелая. Глаза у меня словно прикрыты вуалью; но зато я все вижу мысленно, и вижу ясно, ужасающе ясно!

– Черт возьми! Этак мы дойдем и до предчувствий!

– Да, это предчувствия,– отвечал Иреней.

– Вы должны обратить на это внимание; от предчувствий есть несколько средств, например, напевайте про себя какую-нибудь песенку, да не отвлекайтесь от этого занятия.

– Это бесполезно,– возразил Иреней.

– Берегитесь: это может сыграть с вами какую-нибудь скверную шутку!

– Я знаю!

– И поверьте мне, что я бы на вашем месте…

– На моем месте,– подхватил Иреней,– вы думали бы о том же самом, о чем думаю я. Ясновидение пришло ко мне слишком поздно, оно лишает меня мужества. Я вижу пустоту моей молодости… Ах, насколько же лучше отдаться какой-либо мысли, нежели страсти!

Господин Бланшар промолчал.

Иреней продолжал с оттенком горечи:

– Что делал я доселе с моей жизнью, с моим богатством, с моим образованием? Какому делу – не скажу великому, но хотя бы почетному или полезному – отдал я свои лучшие и прекраснейшие годы? Проводя свои дни в праздности, я хотел завладеть жизнью женщины. Превосходное занятие! И если бы еще я преуспел хотя бы в этом!

– Ба! Не думайте больше о потерянном времени, думайте о том времени, которое еще наступит.

– Время, которое наступит, для меня безнадежно испорчено. Какие цветы, какие плоды может принести дерево, лишенное корней?

– Вы только-только начинаете жить,– возразил господин Бланшар.

– Да, я знаю, что я только начинаю жить; но через какую дверь я вошел в жизнь? В скверную дверь, дверь, ведущую в ад, дверь, у порога которой оставляют всякую надежду. Теперь я должен был бы начать все сначала, но, честное слово, у меня для этого нет сил. Приспособиться к новым правилам, растоптать мои прежние чувства, начать учиться у света по-другому смотреть на жизнь – зачем мне все это? Быть может, затем, чтобы обмануться снова! Право же, не стоит труда!

– Вы скверно настроены для утра дуэли!

– О, эта женщина!– прошептал Иреней.

Несколько минут они шагали молча.

– Смотрите! – внезапно заговорил Иреней, указывая на Филиппа Бейля.– Вот человек сильный, вот человек здравомыслящий! Он быстро перестал проклинать женщин – он их просто отрицает. Этот человек победит на сегодняшней дуэли.

– Пока он вас еще не победил,– зашептал господин Бланшар,– хорошенько подумайте о защите. Вы серьезно меня пугаете.

– О защите?… Вы правы,– машинально ответил Иреней.

– У вас верный глаз?

– Да.

– А рука твердая?

– Очень твердая.

– Ну, тогда все кончится благополучно. Хорошо еще, что состояние духа оружием не является: в этом случае я уже считал бы вас покойником.

Иреней де Тремеле молча улыбнулся.

Наконец четверо мужчин добрались до какой-то довольно большой равнины, земля которой была цвета кофе с молоком; равнина была защищена от ветра крутыми склонами дюн, на которых там и сям росли кусты дрока от метра до двух метров высотой.

Отсюда не был виден Аркашонский залив; взгляд попадал в плен к окружающим равнину дюнам, на вершинах которых время от времени появлялись перепуганные дикие лошади, которые тотчас же поворачивали обратно.

Мы уже сказали, каким пасмурным и зловещим было небо.

На земле там и сям виднелись черные пятна – угольные пятна; это были следы, оставшиеся от вересковых костров, которые, несомненно, разводили потерпевшие кораблекрушение.

Было решено, что дуэль состоится здесь.

Филипп Бейль огляделся по сторонам.

– Эта местность с давних пор страдает хандрой.

Приготовления не заняли много времени; господин Бланшар и Пеше измерили место, и противники встали на расстоянии тридцати шагов друг от друга.

Каждый из них имел право сделать пять шагов вперед, что уменьшало дистанцию до двадцати шагов.

Жребий должен был решить, кому стрелять первым.

Жребий решил, что первым будет стрелять Филипп Бейль.

Он получил пистолет из рук господина Бланшара.

Иреней де Тремеле, в свою очередь, занял позицию.

Тогда секунданты отошли в сторону, и воцарилась торжественная тишина, которую вы должны услышать хотя бы однажды, если вы хотите впоследствии установить шкалу различных переживаний, выпадающих на нашу долю.

Затем господин Бланшар трижды хлопнул в ладоши.

При третьем хлопке Филипп Бейль воспользовался предоставленным обоим противникам правом сделать пять шагов вперед.

Он сделал эти пять шагов и прицелился – прицелился не слишком торопливо, не слишком медленно, а так, как нужно прицеливаться.

Раздался выстрел. Иреней упал.


Загрузка...