Давенпорт Гай Гуннар и Николай

1

И да ― яхточка курсом на Тисвильде под высоким синим небом, заваленным кипами летних облаков, ох ты ж, нарезала галсами по Балтике со скоростью, в которой безветренный день, да снаряженные грот с кливером никак не могли быть повинны.

У румпеля, как вскоре легко стало видно, сидел парнишка по имени Николай ― симпатичный и подтянутый. Он срезал курс напрямую к берегу, прямо в песок между скал, о который и чиркнул нос лодки к изумлению сотни вытаращившихся на него курортников.

Искусно и с небрежной легкостью спустив паруса, он свернул их треугольниками, все меньше и меньше, покуда не стали с носовой платок. Затем, щелкая тут и хлопая там, будто закрывал секции складной линейки, насвистывая попутно мелодию Луиджи Боккерини, он сложил лодку ― мачту, оснастку, каркас, киль, руль и все остальное ― в горсть палок и шнуров. Их он еще раз перегнул пополам, и еще раз, заткнул салфетками парусов и запихал все в карман своей штормовки на молнии. Карту и компас рассовал по карманам белых штанишек. Передернул и расправил плечи.

Без внимания к ошеломленным загорающим, один из которых даже бился в каком-то припадке, и не реагируя на прыжки и вопли пацанвы, требовавшей повторить, он зашагал по берегу со всем апломбом своих двенадцати лет и перешел через дорогу, углубившись в темную прохладу Леса Троллей.

Сёрен Кьеркегор, самый меланхоличный из датчан, бывало, гулял тут ― гном среди гномов. Орел уставился с елки на Николая своими золотистыми зловещими глазами, и тот в знак благодарности приложил обе руки к стволу горной сосны -дерева, дружественного ели. Она не станет расти, если сосен рядом не будет. Орел нахохлился, а Николай обнял горную сосну.

Один взгляд на хронометр межпланетного морехода на его левом запястье предупредил его о близящейся встрече где-то возле Братьев Грэй. Поэтому оставляя мелькающие поля и фермы позади, он промчался пятьдесят километров за три секунды и притормозил до прогулочного шага уже на Стрёгете.

Стайка на скейтбордах облетела его сзади, когда он шел мимо перуанского оркестрика тыкв, трех шахматных партий, не прекращавшихся с четырнадцатого века, и четверых новорожденных в коляске, у каждого ― по стаканчику мороженого.

Адрес оказался в переулке, когда-то ― очень старой улице. Номер дома повторялся на деревянных воротах, открывавшихся внутрь, ― а там одно из таких мест, которые он искал всю жизнь.

Другое ― хижина в Норвегии, утопающая в чаще елей и горных сосен, около обрывистого фьорда, где можно жить как Робинзону Крузо, как душа пожелает. Комната ― полностью его, у Братьев Грэй, приходи и уходи как хочешь, и друзья чтоб оставались на ночь, и есть с ними гамбургеры и трепангов прямо на полу. Кофейная плантация в Кении. Маяк на оркнейской скале, чаек проносит ветром мимо окон, суровые рассветы над черным морем, а у четкого очага ― надежно.

Но вот это ― так же неплохо: дворик с деревом, грядками и цветочными клумбами, студия скульптора с покатой стеклянной крышей.

Вдоль пышных георгинов, выстроившихся в ряд, ― ржаво-горчично-кирпичных и желтых ― прошел он с неизменной небрежностью к синей двери. Рядом ― ивовая корзинка для почты. Каменный горшочек с турецкими гвоздиками. Страстью матери была ботаника, поэтому он знал по имени все цветы, сорняки и деревья. И, быть может, ангел, которому больше нечем заняться, поддержит его.

К двери кнопкой прицеплена карточка: Гуннар Рунг, ― это имя Мама называла. Он уже собирался было нажать кнопку звонка, как дверь распахнулась, подпортив ему эффект клевого появления.

― Здрасьте, сказал он, огрубляя голос, как только мог, я ― Николай Бьерг.

Человек, открывший дверь, был высок, в облегающих джинсах и исландском свитере ― и гораздо моложе, чем Николай ожидал. А глаза ― дружелюбные, как у крупной собаки.

― Ты вовремя, произнес он. А я ― Гуннар Рунг. Заходи, давай-ка на тебя поглядим.

Книги, рисунки на стенах, столы, невиданная мебель. А дальше, сквозь широко раздвинутые двойные двери, под стеклянной крышей ― высокая обтесанная глыба, которую, должно быть, приволокли через проулок на задворках. Николай разглядывал все, что только можно, ― изумительно странное и симпатичное, бросая быстрые взгляды на Гуннара ― привлекательного, с густыми шатеновыми кудрями, почти и не датчанин на вид, а руки большие, как у матроса.

― Это мне Ариэля заказали, пояснил Гуннар, обходя Николая вокруг и разглядывая его сквозь сложенную из пальцев рамочку. Твоя мать решила, что ты можешь мне подойти и что позировать тебе понравится. Ты когда-нибудь раньше позировал? Это нелегко, может быть нудно и скучно. Кроме этого, мне еще нужно сделать Короля Матиуша ― это такой мальчик, который был королем в невообразимой Польше, им тоже ты можешь быть. Надо посмотреть, как мы с тобой поладим. Как насчет кофе? Ты его пьешь?

― Иногда. То есть ― да.

Кофе! Гуннар обращается с ним как со взрослым, так не фиг портить такое отношение.

― Можешь раздеться, пока я кофе ставлю. Это совсем недолго.

― Всё? спросил Николай, немедленно пожалев, что спросил, расстегивая скаутский ремень из зеленой тканой тесьмы, расплываясь в самой своей чарующей и нахальной улыбке.

― Так и должно быть в камне ― в чем мама родила.

Храбро подняв брови, Николай вывернулся из своих коротких джинсиков и опустился на колени развязать cпортивные тапки. Трусы и толстые белые носки он стянул вместе. За ними, через голову ― фуфайку.

― Два сахара? Вот настоящие сливки. Краснеть ты скоро перестанешь. Колени хорошие, пальцы на ногах ― тоже.

― Простите. Я и не думал, что краснею. А статуя будет такого же роста, как и я? Эй! Знаете, хороший у вас кофе.

― В натуральную величину, да. Повернись еще. Подними свободную руку и потянись. У тебя получится вовремя на сеансы приходить?

― Конечно. Почему нет? Я в самом деле не думал, что буду робеть. Голышом здорово. У меня дедушка с бабушкой, мамины мама и папа, ― кропоткинцы, и я сам своим штанам начальник. Предки у меня ― широких взглядов, терпимее некуда, нигде никакой колючей проволоки, добрые датские либералы ― даже чересчур суетливые. Понятно, да?

Лукавая понимающая улыбка Гуннара.

― Сажай свою чашку, вот сюда, и встань на цыпочки, руки над головой. Ноги подальше, и ту, и другую. Торвальдсена мы сделать не сможем, Эрика Джилла пока ― тоже. Я ― что называется неоклассицист, реалист, оттуда и вырос. А что значит ― начальник своим штанам?

― Лицензированный дьяволенок, если верить Маме. Либеральная программа действий для того, чем мальчишки все равно занимаются, как Папа говорит. А кто такой Король Матиуш?

― Еще один герой из книжки ― одного польского доктора. На самом деле, работа будет такая: мальчишка несет знамя Матиуша. В один ужасный момент. Я тебе все расскажу, пока работать будем. И книжку можешь прочесть.

Скосив глаза, Николай провел языком по пухлому подъему верхней губы. Пока мы работать будем.

― А у вас дети есть? Они наверное маленькие еще, чтобы позировать.

― Нет, и жены тоже нет, есть только Саманта, с которой ты познакомишься. Руки вытяни. Изогнись вправо. Придется, знаешь ли. Нормально, ты Ариэль.

2

Николай сидел на кучке своей одежды, наваленной на стуле. Перерыв на кофе.

― А почему Ариэль голый?

― Он был духом воздуха. Вроде ангела.

Николай задумался, хлюпая кофе и подравнивая букетик крайней плоти.

― На ангелах много одежды. Библейской такой. Стин и Стоффер сегодня четкие, видели? Спорим, этот Ариэль, которого вы с меня копируете, только чистые мысли думал, и у него никогда не вставало, правильно? Такие Стин и Стоффер были, где Стин видит, как мартышки в зоопарке дрочат, и говорит: Вот тошнотина! и маме с папой вдруг хочется показать ему попугайчиков и туканов. Родители.

― Вот это лицо, сказал Гуннар, пробегая пальцами по своему слепку с бурделевского этюда Геракла. Моделью ему послужил Дуайен-Париго, солдафон. Поклонник физподоготовки. Бывало, приезжал к Бурделю на коне, с полной солдатской выкладкой.

― На опоссума похож, разве нет?

Punktum, punktum,

komma, streg!

Sadan tegnes

Nikolaj!

Arme, ben,

og mave stor.

Sadan kom han

til vor jord.[1]

― Погиб под Верденом. Когда ты свою пипиську вот так теребишь, Эдит к небу глаза закатывает. Она же из Христианских Братьев, с Фарер, знаешь? Хотя у меня как-то была девочка-натурщица, так она так же свободно с собой забавлялась, как ты, и так же плевала на условности, и Эдит довольно понравилось, проходя мимо, подглядывать в двери.

― А что такое Верден? Вы знаете Миккеля, рыжего такого пацана, он мой приятель, с неизлечимыми веснушками и зубками как у бурундука? Так его папа за то, чтобы он это каждый день делал. Говорит, что он от этого счастливее.

― Верден ― это была такая кошмарная битва в Первую Мировую войну. А папа Миккеля ― Ульф Тидсельфнаг? Перерыв окончен: к работе.

― А вы его знаете? Он книги печатает. К Миккелю здорово ходить: там, если мы у него в комнате сидим, можно все что угодно делать, и Миккель всегда дверь открывает в одной майке и спущенных носках. Его мама говорит, что если он вдруг превратится в идиота, никто и не заметит.

― О чистая невинная датская юность!

Вопросительный взгляд.

― Дразня натурщиков, сказала Саманта, Гуннар завязывает отношения. Привыкнешь. А кроме этого, ты и сам его дразнить можешь. Гуннар все равно ревнивый.

ШАЛАШ НА ДЕРЕВЕ

― Сколько лет этому Гуннару?

― У него был кролик, наверное бельгийский заяц, на выставке, и еще голая девчонка, которая одну ногу на другую положила и за лодыжку ее держала. Это он еще в Академии делал, а потом год прожил в Париже. Когда он в Академию поступил, ему было семнадцать, там четыре года, а Париж был всего пару лет назад, поэтому ему где-то двадцать четыре, ага-а? И в джинсах здоровенная балда.

― А девка там все время?

― О, нет, она очень деловая, Саманта эта. Приходит и уходит. И ночует много тоже, я думаю.

4

― «Торс мальчика» Бранкузи ― вон там. Мой Ариэль должен быть таким же чистым, но чтобы там все вы были ― репрезентативные, как критики говорят, головорезы, вся банда вместе.

Николай подтянул крайнюю плоть, чтобы удобнее прилегала.

― Токует и не токует, понимаете?

― Ляжки ― как у мальчика, а бедра такого же обхвата, как и грудь. Но дальше вот этого, в смысле стиля, пойти уже нельзя. У Годье, вот здесь, был гений своего века. Погиб в Первую Мировую, всего 24 года. Это его бюст поэта Паунда, а это его «Красная Танцовщица».

― Я мозговитый ― у меня даже дома такая репутация. А Бранкузи с натурщика лепил, с какого-нибудь французского футболиста? По крайней мере, мог бы пупок ему вставить. У меня ведь останутся писька с яйцами как у Ариэля, правда?

― Шекспир бы на этом настаивал. Ему нравились хорошо придуманные мальчики, и природу он одобрял.

― Еще бы. А Бранкузи?

― О частной жизни Бранкузи ничего не известно. Мне кажется, он просто работал: пилил, полировал, скалывал. Сам себе готовил. У него была белая собака по кличке Поляр.

― Как бы Ариэль его работы выглядел?

5

Командир Николай Дуайен-Париго скакал на своем боевом коне Вашингтоне среди «пежо» и «ситроенов» к студии Антуана Бурделя. Привязав Вашингтона к счетчику автостоянки, он прошагал внутрь. Бурдель был в своем рабочем халате. Мальчик смешивал в ванне глину для лепки. Среди слепков греческих статуй в натуральную величину Николай Дуайен-Париго снял форму, один за другим передавая предметы почтительной, однако заливающейся румянцем консьержке: мундир с эполетами, шпагу, сапоги со шпорами, белоснежную сорочку, подтяжки, шерстяные носки, слегка отдающие лошадью, и теплое белье.

Геракл с головой Аполлона.

Густые курчавые волосы ковром покрывали его грудь. Член у него был таким же большим, как у его боевого коня, а яйца ― точно два апельсина в матерчатом мешочке. Жена его из-за них постоянно пребывала в счастливой прострации, равно как и несколько молоденьких актрис и танцовщиц. Он называл это пополнением личного состава полка на следующее поколение.

Он принял у Бурделя длинный лук и встал в позу Геракла, истребляющего стимфалийских птиц.

Впоследствии он будет играть в футбол и бороться с Калистом Дельма. Будет водить полк вдоль по улице под военный оркестр.

― А что такое стимфалийские птицы, Гуннар?

― Что-то греческое. Хватить дергать головой. Один из подвигов Геракла.

6

― Скульптура должна быть глаголом, а не существительным. «Давид» ― это Джек-Покоритель Великанов, со струнами умеет, поэтому и на арфе может, и темный рок свой в волосах держит, но в его глазах он ― друг Джонатана, этого милого негодника из крабового племени, как сказала Грюндтвиг. Роден постоянно ошибался, лепя не просто существительные, а абстрактные существительные. Николай!

― Йо!

― Вообрази, что можешь ходить по ветрам со скоростью чуть меньше световой. В твоих пальцах на руках и ногах ― волшебная хитрость. Усталость неведома тебе как пчелке. Волшебник Просперо приказал тебе носиться по всему зачарованному острову и делать вещи, для других невозможные, но для тебя -пустяки. Тебе только что объяснили, что делать. Награда за твое послушание -свобода. Ты уже готов удрать.

Слушая Просперо, локти назад, подбородок ― на плече, глаза и рот широко открыты перед решающим прыжком, полуобернувшись на цыпочках, ― и тут же столкнулся с Самантой, вошедшей в мастерскую. Хохот, сцепились в объятиях, чтобы не упасть.

― Ариэль смывается выполнять поручения Просперо.

― Еще раз повтори. На этот раз я лучше приготовлюсь тебя обнять.

ШАЛАШ НА ДЕРЕВЕ

Группа Корчака ― это тот польский врач, у которого был приют в варшавском гетто, еще когда засранцы-фашисты жгли всех евреев, и наступил день, когда немцы забрали всех детишек и Корчака, и еще женщину по имени Стефа и повезли убивать в Треблинку, и все они строем пошли по улицам к товарным вагонам. Я должен быть пацаном, который нес их флаг, флаг их республики, их приюта. Гуннар хочет, чтобы мы с тобой были двумя корешами в этой группе, чтобы за плечи друг друга обнимали. Гуннар тебе понравится. Он настоящий. У него не мошонка, а пара крупных гусиных яиц первого сорта, и хуй с гусиную шею, и его девчонка Саманта делает вид, что не сходит по нему с ума, в смысле все то время, когда он не трахает ее до исступления. Она тоже настоящая, и жутко достает меня. Подмигивает, когда я позирую, и лезет обниматься в перерывах, когда у меня разминка. Она пишет стихи и рисует плакаты, и носит значки про Свободу Женщине. Знает названия всех бабочек. На большой доске в студии у Гуннара есть список всего, о чем Корчак говорил своим сиротам каждую субботу или что зубрить заставлял, чтоб они учили всякие штуки, про всяких знаменитых людей, типа Грегора Менделя и Фабра, который жуков ловил, про добро и зло, как долг свой выполнять, про окружающую среду, про то, как справиться с одиночеством, и что такое секс, и Саманта заставляет меня записывать то, что она называет моими реакциями и идеями, а Гуннар их тоже должен записывать, и все это на доску вешается.

ЖЕЛТИЗНА ВРЕМЕНИ

В своем римском садике Бертель Торвальдсен сидел и читал Анакреона. Под сенью фигового дерева стояла корзинка с балканскими дынями, газированным соком и стручковой фасолью ― девушка прямо из Шекспира доставила ее, а повариха Серафина вскоре должна была унести на кухню. Он уже выпил целый калебас колодезной воды, привезенный из деревни в глиняном кувшине. Вода отдавала и тыквой, и глиной, и земными глубинами. Пейзаж Йохана Томаса Лундби с датским лугом висел в его гостиной. Лежали письма из Копенгагена, Парижа, Эдинбурга. На его горке с греческими, римскими и византийскими монетами стояли в желтом кувшине ветви олеандра.

9

― Доброе утро, подросток. Похоже, в тебе покуролесили и выспались. Хорошо, что по субботам ты можешь приходить пораньше.

― А кофе еще остался? Только я лег, как пришло время вставать.

― Должен ли я задавать умные вопросы или оставить твою частную жизнь твоей частностью?

Глубокомысленная ухмылка.

― Ты, наверное, не захочешь знать. Миккель ― маньяк, а я ― его подмастерье.

― А что если мы немножко посидим на солнышке, попьем кофе, во дворе? Можешь заголиться до трусиков. Воздух прохладный, солнышко теплое, кругом розы и штокрозы, лаванда и шалфей, это хорошо мозги из паутины выпутывает.

― Ух, здорово.

― Апельсиновый сок и венскую булку тоже?

― Все лучше и лучше. Гуннар, вот ты ― взрослый лютеранин и все такое, но ты еще и мой кореш, ведь правда же, потому что трусы, которые на мне, они Миккеля, или мои, которыми мы с Миккелем когда-то поменялись. Мама заставляет меня надевать сюда снежно-белые, будто я к врачу иду, но поскольку я ночевал у Миккеля, ты же понимаешь, к чему я.

― Тебе неловко или ты хвастаешься? Все это для моего злого слуха выглядит весьма изобретательно и по-товарищески.

― Весело. Пускай Саманта нос зажмет. А почему злого?

― Зло ― это, как говорят, пустота там, где могло быть добро. Природа не терпит пустоты. Следовательно, природа не терпит и исключает из себя зло. Грюндтвигова логика, что скажешь? Дружба с Миккелем ― это добрая прочная природа.

― Ты думаешь?

― Я знаю.

Долгое молчание.

― Природа добрая.

― А какой ей еще быть?

10

Машина времени, Г.Дж.Уэллса, усовершенствованная Альфредом Жарри, сделана из латуни, орехового дерева и хрома, а табличка изготовителя ― эмалью по жести. Рычаги, циферблаты, гироскоп ― все настоящее. Николай, уже постарше, ― в бронзе, он пилот. Элегантный эдвардианский костюм, кашне и кепка велосипедиста задом наперед.

11

Девчонка Саманта похожа на Модильяни на той большой пробковой доске объявлений, куда можно втыкать кнопки, и где висят сорок с гаком открыток, записок, писем, билетиков в парижское метро и фотографий, образуя коллаж, который Николай изучает, раздеваясь и одеваясь всякий раз.

― Его мама, да, ответил он на вопрос Саманты, больше того, выложила ему все своим лукавым голосом.

― Я знаю, какие мамы бывают, сказала Саманта, соблазнительно улыбаясь.

― Этому Гуннару, который был у кого-то в гостях, где и она была, лысые башковитые люди из университета, понадобился симпатичный мальчишка -позировать для статуи в чем мама родила, которую ему заказало Общество Георга Брандеса, Ариэль называется, из пьесы Вильгельма Шекспира, и она сказала, что у нее есть сынок-сорванец.

― Чуткий мальчуган, могу себе вообразить, сказала она.

Ухмылка понимания из самой середины смятой футбольной фуфайки, стягиваемой через голову.

― Который только-только из хорошенького становится симпатичным.

― И превращается в красавца-подростка, который, проницательно догадавшись, мгновенно увидел в гонораре натурщика скейтборды рюкзаки неприличные комиксы и отвратительные граммофонные пластинки.

На одном колене, развязывает шнурки.

― Ха. А как насчет партитуры первой партиты Баха, новых струн к скрипке и новых трусиков, видишь?

Гуннар с заточенными резцами.

― Я тут знакомлюсь, произнесла Саманта, с этим вот датским ангелочком с совершенно неангельскими водопроводными аксессуарами.

― А ангелы писяют? Они вообще хоть кислородом дышат?

― В Писании все они ― мужчины, я полагаю. Только не ебутся, поскольку каждый ― единственный представитель уникального биологического вида, а виды не скрещиваются.

― Какое тоскливое место, эти небеса.

― Я не вид, сказал Николай. Гуннар, а ты делал вот этого мужика в наручниках на фотке?

― Это Мартин Лютер Кинг. Стоит в церковном садике в Ютландии, как из Аархуса выезжать.

ПОНИ НА ОСТРОВЕ ФИН

Рассекая на пони голышом по лугу, красному от маков, сладостным июньским днем, точно Карл Нильсен в Остерпорте (о котором кряквы судачили с зеленоногими куропатками: О большое о шести ногах), Николай глотал весенний воздух будто индеец-пони, и в ложбинах выискивал бизонов, а в облаках -орлов.

― Потише, сказал Гуннар. Может, передохнешь?

― Он уже далеко ускакал, откликнулась Саманта. Я по глазам вижу.

― Что? спросил Николай.

― Николай редко здесь бывает. Приезжает такой деловой, сразу штаны долой, встал в позу и нет его ― уже отправился, как Стин, драться с фашистами вместе с Бандой Черчилля или в своем космическом отсеке летит сквозь фосфоресцирующую межпланетную пыль к галактикам, сплошь заросшим лесами сельдерея и ползучей красной слизью.

13

Сеанс рисования, Гуннар напряженно-внимателен, Николай скучает, терпит, ведет себя хорошо.

― Почему взрослые такие тупые?

― Те, кто, по твоим словам, тупы, друг Николай, всегда были такими. И детьми они тупыми были.

Николай задумался. Тишина состояла из пчел, скрипичного пассажа виртуозной лени, плотной недвижности.

― С другой стороны, ты несколько прав. Умненькие детки действительно вырастают и становятся тупыми. Знать бы, почему. Загадка столетия: разумные дети превращаются в подростковое быдло, которое взрослеет до напыщенных тупиц. Почему, вот вопрос.

― Это вопрос с подвохом?

― В тридцать четыре года Бранкузи хватило живости, чтобы начать быть Бранкузи.

― Ты со мной разговариваешь так, будто я уже взрослый.

― А тебе бы как хотелось ― как с полудурком?

― Только некоторые взрослые ― ублюдки. Большинство. Ты нормальный, Гуннар.

― Спасибо.

― Расскажи мне еще про Корчака, и республику детей, и про Польшу.

14

― Там луговина, постепенно переходящая в болото с тростником, а потом начинаются песчаные берега, которые спускаются к холодной мокрой Балтике, за Хеллерупом, можем поехать на поезде, хочешь съездить? Весь покроешься медовым загаром.

― Прямо сейчас?

― Мне это только в голову пришло, значит, поехали.

Их локомотив назывался Нильс Бор.

― Если ты придумал эту дружескую экскурсию, как ты ее называешь, когда я пришел позировать, то почему у Эдит термос и закуска в в сумке приготовлена?

― Это все твои штаны, Николай. Так любезно тебя обтягивают.

Ухмыляется, чертики в глазах, а взгляд задумчивый.

― Там запас вот на столько, а Мама потом еще убрала в промежности. Так мой мышонок прикольнее упакован. Если твой вопрос означает, сама ли она это придумала, то нет. Она так хорошо шьет, что сделала все за минуту, да еще и насвистывала значительно, пока на машинке строчила. Когда отдавала ― сухо кашлянула, но ни слова не сказала. Все-таки как вышло, что Эдит знала, что ты на болота эти собираешься?

― Луговина ― сплошная зеленейшая трава и миллион диких цветов, а у подножия ― белая полоса. И болото впридачу, с поганками и кряквами.

― Как получилось, что Эдит знала, что ты едешь в этот комариный рай?

― Ясновидение. На Фарерах у них это запросто.

В глазах чертики, взгляд глупый.

Хеллеруп, задворки, переулок, поле, луговина, полого спускающаяся к пляжу.

― Планшет для рисования, карандаши, бутяброды, очки от солнца, описывал Николай содержимое холщовой сумки. А что в термосе?

― Я знаю одну славную пару, друг от друга просто рук оторвать не могут, они живут вон в том доме, который мы прошли, в лабиринте заборчиков из ящиков. Они сейчас, бедняжки, в Соединенных Штатах на какой-то конференции по экономике коров. Это их собственность, поэтому можно располагаться как дома.

Пытливый взглядик на Гуннара, нос морщится, уголки губ задумчиво поджимаются.

― Тема луга постоянно всплывает у Рембо. У него это образ мира после потопа. Мир заново ― после того, как утонет. Шекспир тоже среди лугов вырос, деревенский мальчуган.

― Рембо.

― Он называл их клавесином. Клавесин лугов.

― Мне нравится, когда ты болтаешь, Гуннар. Давай еще про Рембо.

― Только никаких трусиков.

― Тут одна проблема, по опыту знаю, с ушитыми и сокращенными штанами, их через кроссовки стягивать неудобно.

― Если бы кроссовки у тебя не были с линкор каждая, а носки толстые, как полотенца, то шанс бы у тебя был.

― Взрослые, ебвашумать, такие утомительные, знаешь? Вот кто эти шнурки завязывал? только не я. Носки и пятки на этих носках синеют, видишь?

― Взрослые знают, что ты должен снимать обувь перед тем, как снимать штаны. Рембо был французским поэтом, вероятно ― величайшим в наше время. Бросил писать в 18 лет, стал бродягой.

― Скорей бы у меня уж волосы выросли на ногах и по верху пальцев, как у тебя. Саманту это с ума сводит, могу себе представить.

Верхняя губа вздернута, Торвальдсен, взгляд пригас.

― Какие пестренькие трусы ― то, что от них осталось, то есть. Прочти мне какой-нибудь стих этого Рембо.

― Подарок Саманты. А подарки нужно носить.

O saisons, o chateaux,

Quelle ame est sans defauts?

O saisons, o chateaux,

J'ai fait la magique etide

Du bonheur, que nul n'elude.[2]

― Эй! Ты прекрасен, Гуннар. У тебя всегда такие большие плечи были под свитером и замызганные джинсы, и башмаки сорок четвертого размера, а под ними ты просто олимпийский ныряльщик.

Груш и яблок

Не достать,

А у тебя

Трусы видать.

О весна, правильно? О дворец. И что-то насчет чудесного счастья, да? Здоровское солнце. Я уже чувствую, как покрываюсь медовым загаром.

― Чья душа без пятна? Я чудесно изучаю счастье, или изучаю чудеса счастья. Давай поглядим на болото.

― Поменяться бы с тобой письками. Теперь я вижу, почему у Саманты слюнки текут, когда она на тебя смотрит. А почему ты ее с собой не взял?

― Двое мужчин в костюмах Адама свободны от электричества, заряжающего воздух, когда с ними Ева.

― Я бы стал идиотом, если б у меня было такое же устройство.

― Вырастет, если пахту пить будешь, есть шпинат и прилежно с ним играть.

O vive lui, chaque foi

Que chante le coq gaulois.[3]

― В болотной траве есть гнезда, поганок или крякв. Всякий раз, когда галльский петушок кукарекает: кокадуддл, кокадуддл, кокадуддл-ду.

― Пусть счастье расцветает всякий раз, когда кукарекает петух. Сколько раз рисовали тебя в прошлом веке ― обнаженного мальчика на берегу океана: Педер Крёйер, Карл Ларссон, Анна Арчер, все эти мастера оттенков. Финн Магнус Энкелл. Хаммерсхёй был их Вермеером. У Нексё есть очаровательная история о голеньких воробушках на берегу, где-то неподалеку отсюда.

Бесовский танец на сияющей плоскости песка.

― С чего бы вдруг?

― Символизм, идеализм, Уолт Уитман, прошлое Средиземноморья, надежда, красота предмета изображения. Торвальдсен, датское сердце.

― А Эдит стручков гороховых положила?

Пальцы щелкают по комарам, мошкаре, гнусу.

― Ницше и Георг Брандес. Можно сходить посмотреть.

― Эй!

― Подымайся.

― Я слишком большой, чтоб на закорках ездить, что скажешь?

― На плечи залезай.

― Хо!

― Хо!

― А в термосе холодное молоко. Эдит решила, что для подрастающего датского организма это единственное подходящее питье.

Пальцы ерошат Гуннару волосы.

― Я так и думал, что ты глупить начнешь.

Ноги вытянуты, Гуннар придерживает за лодыжки, а Николай перегибается заглянуть ему в глаза вверх тормашками.

― Лови! сказал Николай, сгибаясь и переваливаясь на руки Гуннару вялым мешком, хохоча.

― Заройся в эту сумку и посмотри, что Эдит называет пикником. Следует ли мне обратить внимание, хоть и дружелюбное, на жителя ушитых штанишек, уже направленного к небесам?

Очи долу, притворное изумление.

― У меня, наверное, встает, когда я счастлив. Бутяброды в вощеной бумаге. Бананы. Яйца, венские булочки с изюмом и орешками.

Загорело-розовые, и стебелек, и луковица, мошонка круглая и тугая.

Глупая ухмылка, счастливые глаза.

― Он подымается и покачивается, когда ты позируешь. Для твоего возраста соображает он довольно самостоятельно.

― А твой что, нет? У него, к тому, еще иногда и мое соображалово.

― Крайняя плоть назад соскальзывает, надеюсь? У некоторых нет.

Плоть оттягивается с еле лиловатой головки готовой рукой.

― А почему у некоторых нет?

― А почему у некоторых людей на ногах между пальцами перепонки и на руках по шесть пальцев? Природа чертовски много вкладывает в конструирование тела. Над твоим она очень хорошо потрудилась.

― Этот бутик ― сельский паштет, воняет носками из спортзала, которые две недели летом носили, и грюйер. А этот ― с ветчиной, майонезом и оливками.

― По одному каждого. Фарерские острова не одобряют принципа выбора по религиозным соображениям, наверное.

Николай среди луговых цветов, сначала жует венскую булочку.

― Потом банан, потом бутяброд.

― Ты в свободной стране.

― Вон там, наверху, замазанные голубым, что бы ты себе ни думал, -звезды, так много, что не сосчитать, в бескрайнем пространстве, а воздух принадлежит только нашей планете, и мы сейчас на дне этого воздуха, на лугу в Дании, поросшем дикими цветами, кишащем муравьями, микробами, червяками и травой, а под нами ― слои мела и глины, и твердая скала, уходящая незнамо куда, но куда бы она ни уходила, доходит до центра, и начинается другая половина симметрии ― наружу, на другую сторону мира, напротив нас, куда-то между Новой Зеландией и Землей Короля Эдуарда VII в Антарктике, где гондолы мычащих китов и айсберги с пингвинами, что торчат повсюду и треплются друг с другом, где «Наутилус» с Капитаном Немо, который играет на органе Букстехуде[4], величественные до-минорные аккорды, дрожью отзывающиеся в медузах и доносящиеся до нас, да еще, быть может, до мух-подёнок и кузнечиков, и вот они мы ― Гуннар Рунг, сачкующий от своего зубила, которым высекает из камня Ариэля, и Николай Бьерг, двенадцатилетний лютеранин со своим петухом на стреме.

― Ты станешь поэтом.

― Ты действительно меня обнял, знаешь ли. Когда Миккель дрочит и спускает, по всему животу как яичный белок разливается ― может, даже с двух яиц.

― А Миккелю сколько?

― Тринадцать, но он не по годам развит. Говорит, что спускать мог уже в одиннадцать. Тут здорово, Гуннар. Надо было змей с собой взять, ветерок как раз что надо. Ух! У меня на яйцах муравей.

― Прихвати с собой Миккеля как-нибудь. Твой лучший друг, верно?

Болтая и жуя, прикрыв глаза подумать, двумя пальцами пощупывая головку.

― Потому что.

― Когда я начну группу Корчака, мне понадобится несколько ребят, и девочек, и мальчиков. Вы с Миккелем будете друзьями ― держаться за руки или обнимать друг дружку за плечи, или вроде того. Мне хочется сделать то, что понравилось бы самому Корчаку. Он любил своих детей. Я спросил тебя, лучший ли твой друг Миккель, а ты отвечаешь потому что, и это, наверное, не очень умно.

― Хорошая жратва, особенно если поглощать наоборот. На самом деле, это штаны Миккеля.

15

― Переплетающийся, ввысь стремящийся огромный дуб, сказала Саманта. Так начинается это греческое стихотворение Антифила. Хорошо тень дающий, euskion, для phylassomenois, людей, взыскующих тени от неуклонного жара солнца. Его листва плотнее черепицы на крыше. Он дом для витютня, дом для сверчка. А затем там говорится: пусть и для меня он станет домом в отвесный полдень. Вот и все, о чем говорит поэт, намекая в конце, что сейчас ляжет вздремнуть в прохладной тени под этим дубом.

― Возле старой библиотеки есть дуб Холберга, сказал Николай, и еще тот священный дуб в Холмах.

― Не вертись, сказал Гуннар. Это короткое стихотворение?

― Шесть строк, а вкупе ― большой дуб, зеленый и огромный, в нем голуби и сверчки, и древний грек или много древних греков сидят или лежат под ним. Очень славное стихотворение.

― А как называется? Когда его написали?

― У греческих стихов нет названий. В первом веке, в Византии. Витютень -это phatta, может быть, лесной голубь или вяхирь. В Библии витютни сидят на масличных деревьях[5].

Николай закурлыкал голубицей и застрекотал сверчком.

― Ты переводишь? спросил Гуннар.

― Пытаюсь. Стихотворение кажется таким чистым и невинным, однако дуб -дерево Зевса, в нем живет дриада, это что-то вроде девочки-Ариэля, а голубка принадлежит Афродите, и стрекот и щебет сверчка ― символ пастухов, вожделеющих друг к другу, или доярки с облупленным от солнца носом и стройными босыми ногами среди маргариток. Поэтому то, что на первый взгляд кажется Вордсвортом или Боратынским, ― в действительности сицилийско и пасторально, намного позднее Феокрита. Но оно предвосхищает природную поэзию, если нам хочется с этой стороны его рассматривать, в том духе, в каком мы начинаем ее видеть у Авсония.

― Я когда-нибудь слышал, чтобы кто-то говорил, как Саманта? вопросил Николай у потолка, скосив к переносице глаза и свернув ложечкой язык в предположении. Нет, я никогда не слышал, чтобы кто-либо говорил, как Саманта.

― Перерыв! скомандовал Гуннар. Балпес решил сыграть нам деревенского дурачка.

― Дайте, сказал Николай, мне посмотреть это греческое стихотворение. Что это за слово?

― Ветви.

― А это и это?

― Свисают, простирая хорошую тень дуба в вышине.

― У Миккеля в шалаше на дереве вокруг повсюду одни листья, даже под нами, и свет зеленый, как салат, и там прохладно и никого больше нет. Покажи мне дом витютня и сверчка.

― Oikia phatton, oikia tettigon. Дом витютня, дом сверчка. Tettix ― это сверчок.

― Сам себя назвал, правда?

― Dendroikia paidon, шалаш на дереве для мальчиков.

Золотая улыбка с серебряными точками глаз.

― Мы с моей подругой Биргит, сказала Саманта, вылезали, бывало, из окна ее спальни в одних рубашках и прямо на большущее дерево, наверное ― очень старую яблоню, и сидели на ветках, как совы. Нам казалось, что это очень важно.

МАЛЬЧИК С ГУСЯМИ

В парке с озерами в Мальмё. Мальчик-швед в натуральную величину, в коротких штанишках, три гуся, работы Томаса Кварсебо, 1977. Гуннар, Саманта и Николай поехали на катере из Нюхавна специально на него посмотреть. Николаю понравились гуси, Гуннару ― лепка без выкрутасов, Саманте ― лопоухая, честноглазая искренность самого мальчика.

― И очевидность ― вот здесь, в штанишках, ― того, что он мужского пола.

― Погоди, пока не увидишь нашего с Николаем Ариэля.

― Швеция, сказал Николай, это лютеранский дядюшка Дании.

― Лютеранская тетушка, поправила Саманта.

ДОСКА ОБЪЯВЛЕНИЙ

Красно-коричневая домашняя птица роется посреди дороги, и собаки, и трава между камней, некогда обтесанных, да только в эти дни, на исходе античности тесаного камня нет, это осень осени, когда у скульптурных портретов императоров вместо глаз ― просверленные шайбы, вся точность изображения утрачена в распухших туловищах, когда различимая ценность из вещей вытекает в деньги, в боязливую духовность, ненавидящую тело.

― Л'Оранж, ответил Гуннар, когда Саманта спросила, Fra Principat til Dominat. Еще раз это произошло в скульптуре Пикассо.

ЗОЛОТЫЕ ГОЛУБКИ В СЕРЕБРЯНУЮ КРАПИНКУ

В позднем свете долгого полудня: Саманта читает, Гуннар разминает плечи, Николай растирает колени.

― Когда каждый из нас соотносит себя с идеей, по отдельности, сущностно и страстно, мы объединяемся в этой идее нашими различиями.

― Къеркегор, сказал Гуннар.

Николай боднул головой и влез в исландский свитер Гуннара.

― В котором, заметил Гуннар, глядя в потолок, он может ласкать своего мышонка, а те из нас, кто ненаблюдателен, останутся с носом.

― Он среди друзей, сказала Саманта. Каждый ― сам собой в самом себе, каждый отличается. В наших раздельных внутренних сущностях мы придерживаемся целомудренной застенчивости между одним человеком и другим, останавливающей варварское вторжение во внутренний мир другого. Таким образом личности никогда слишком не приближаются друг к другу, подобно животным, именно потому, что они едины на идеальном расстоянии друг от друга. Это единство различия -законченная музыка, как у инструментов в оркестре.

Николай, насвистывая, подсел к Саманте и заглянул в книгу. Она приобняла его, взъерошив волосы.

― Он носит твой свитер, потому что он твой.

― Ну разве это не варварство, как ты только что нам прочла? Не такое варварство, конечно, как хватать и общупывать себя под свитером, но одно следует за другим, разве нет?

― Надеюсь, ответила Саманта.

― Я не понимаю, о чем тут все говорят, сказал Николай.

― О любви, наверное, отозвался Гуннар. Твоему тезке Грюндтвигу хотелось, чтобы все вокруг обнимались и целовались. Къеркегору же два влюбленных человека виделись двумя чуждыми мирами, ходящими кругами друг возле друга. Грюндтвигианцы пускались во все тяжкие под шпалерами, и безмятежные овцы наблюдали за ними, а также в лютеранских постелях и на сеновалах, робкому же Сёрену подавай ловить рыбок рукой под свитером на три размера больше -только, наверное, без такой бесстыжей ухмылки.

― Хватит дразнить Николая ― он же похож на самого невинного херувимчика в господних яслях. А Къеркегор выглядел как жаба в тоске.

― Николай Фредерик Северин Грюндтвиг, промолвил Николай. А интересно, меня в честь него назвали, как вы думаете?

― Можешь считать, что да. Мы все живем в собственном воображении, разве нет? Если мы сами себя придумывать не будем, нас за нас придумают другие, да еще и заставят нас в это поверить.

У Николая в глазах милое недоумение.

― Вот интересно, сказал Гуннар, уж не придумываем ли мы вообще все на свете? Я в том смысле, чуваки, что человек ― дьявольски странное животное. Живет в собственном уме. Мы, разумеется, не знаем, как думают животные, какие у них бывают мнения. О чем, например, весь день думает лошадь?

― Может, произнес Николай, они просто есть. Лошади и утки. Но знаешь, им ведь много на что внимание обращать можно.

― А знаешь, ведь то, что ты лепишь, сказала Саманта, отрываясь от L'Equipe[6], ради которого она бросила Къеркегора в своем гнездышке из подушек у окна, это вовсе не Ариэль, на самом деле, а Эрос, шекспировский младший старший великан-карлик Дон Купидон.

19

― Вообще-то это невозможно, сказал Николай, но Миккель привез меня сюда на закорках на своем скейтборде.

― Здрасьте, ― сказал Миккель.

Светловолосый и розовый, голубые глаза, исполненные почтения, Миккель был одет в крапчатые джинсы и фарерский свитер. На вид лет пятнадцать. Dansk fabrikat[7]. Почему Николай сказал, что ему тринадцать?

― Видишь, сказал Николай, показывая на каменного Ариэля, это я, или буду я, когда закончит.

― Эй! А ведь клево! сказал Миккель Гуннару, затачивавшему резцы на шлифовальном камне. В смысле, потрясно, знаете?

― За позирование мне платят. Это как работа. Ты готов, начальник Гуннар? Ничего, если Миккель посмотрит? Он знает, что под руку лезть нельзя.

20

По субботам в Детской Республике после того, как прочтут газету и пройдет еженедельный суд, штрафующий виновных в том, что обижали младших, не уважали старших, дергали за волосы, не слушались, врали и совершали иные злостные преступления своего маленького мирка, Корчак начинал беседу. Тема выбиралась самими сиротами из списка, вывешенного на доске объявлений и часто менявшегося.

― Поэтому один из таких списков мы повесили у себя на доске, сказал Гуннар. Его по нескольким источникам составила Саманта. Именно поэтому Эмансипация Женщин опережает все остальные темы.

― И вовсе нет, ответила Саманта, показывая им язык, в порядок тем я не вмешивалась.

21

Лисий лай, хриплый. Николай по-обезьяньи перебрался с кровати к подоконнику, ответив щенячьим повизгиванием. Сцепив руку с запястьем, Николай тянул, а Миккель карабкался, пока не зацепился коленом, перемахнув другую голую загорелую ногу в комнату. Они сидели на полу, ухмыляясь друг другу в темноте. Будто пантеры, на одних пальцах рук и ног, переползли к кровати. Николай, голый под одеялом, смотрел, как Миккель стягивает фуфайку, видел складку пупка, мазок тени на теле в лунном свете.

В своем робком и демократичном тайнике под простынями Николай размышлял об интересно различных теплых и холодных местах на теле, отпрядывая от холодных пальцев на руках и ногах, о климате постели, об искренности рук. Миккель шептал, что разговоры следует подавлять, поскольку у родителей слух лучше, чем у собак, а сами слова, насколько Николай понимал, страшны и неполноценны, вещи называнием портятся и меняются. В шалаше на дереве один снимал штаны, если снимал другой, одной лишь улыбкой выдавая соучастие. Мальчишеские сплетни -по большей части выдумки: им нравится вранье друг друга.

ПОЛИКСЕН

Как братья-ягнята резвились на солнце

И блеяли мы друг другу.

23

Николай только что вернулся с красных равнин Марса. Он запарковал свой космический крейсер на лугу в Исландии и размял ноги, прогулявшись среди полевых цветов и овечек. Затем через гиперпространственную полость, волнисто покачиваясь словно пузырек в спиртовом отвесе, переправил себя в Копенгаген, где из своего миларо-платинового антигравитационного скафандра переоделся в удобные джинсы и фуфайку. На Стрёгете он купил мороженого и кулек стручкового гороха. Как обычно, от межпланетных путешествий и мороженого в нем разыгралась влюбленность, яички стали туже, и весь он наполнился счастливой значительности.

К Гуннару он вошел без стука, хоть и прокричал ломким дискантом, что он уже тут.

Тишина, но та, что затихла только что.

― Эй! Это я. Ариэль. Николай.

Молчание гуще.

Шепот наверху.

― Ох черт, сказал Николай. Слушайте, я пошел. Когда мне вернуться, а?

Еще шепот.

― Подымайся, сказала Саманта. Ты ― свои.

― Лучше, чем свои, добавил Гуннар. Ты ― семья.

― Я не хочу влезать в ваши дела, ответил Николай с жалобной честностью, имитируя речь взрослых. Я могу вернуться попозже.

― И подняться сюда тоже можешь. Мы одеты как Адам и Ева перед тем, как они наткнулись на яблоню, но ты ведь сам тут в таком костюме разгуливаешь большую часть времени.

Николай сунулся было в приотворенную дверь спальни, и у него пропал голос.

― Веселье кончилось, сказала Саманта. Целых два раза ― это я Гуннаром хвастаюсь. Мы просто заключительными ласками баловались и бормотали друг другу в уши.

Гуннар перекатился на спину, закинув руки за голову, глупейшая ухмылка, и для пущей выразительности зажмурился. Саманта стянула на плечах пуховое одеяло.

― Американский социолог, сказала она, много чего бы в свой блокнотик записал, если б я сейчас сказала, что нам надо одеться для того, чтобы раздеться и позировать смог Николай.

― Фигура и почва, сказал Гуннар. Или все же контекст? Может быть, все дело в манерах?

Зевнув, он сел и потянулся, спустил ноги с постели.

― Игра, сказал он. Я надеваю свою рубашку, Николай снимает свою. Я застегиваю верхнюю пуговицу, ты расстегиваешь.

― Ничего не выйдет, сказала Саманта. Ты не сможешь надеть носок или трусы, чтобы он свои снял, ботинки мешают, джинсы.

― Тогда ладно. Снимай ботинок, я надену носок.

― Все равно не получится, сказала Саманта. Николай не сможет снять джинсы через ботинки.

― Пописать надо, сказал Гуннар.

― Раздевайся, быстро, быстро, сказала Саманта. Ныряй в постель.

Он развязывал шнурки так, будто шнурков в жизни не видел, а пальцы на пуговицах, пряжке и молнии вдруг стали бессильны, как у младенца. Он едва успел нырнуть под покрывало, приподнятое Самантой, в трусах и носках, сердце колотится как у загнанного кролика, когда вернулся Гуннар.

― Только не это! Американский социолог врезался в стену.

Он снял рубашку, поднял одеяло и привлек к себе Николая.

― На нас до сих пор трусики и носки, сказала Саманта, которые я сейчас стягиваю.

Николай издает присвист удивления и послушания.

Единственная стратегия пришла ему в голову: лежать на спине, одну руку подоткнув Саманте под плечи, вторую ― под Гуннара. Краем глаза он посматривал то на одного, то на другого, ожидая инструкций, подсказки. Слышно ли им, как колотится у него сердце? Грудь Саманты у его ребер была и прохладна, и тепла. Твердое веснушчатое плечо Гуннара жестко вдавливалось ему в руку, отчего та занемела. Он поцеловал Саманту в щеку, его поцеловали в ответ.

― Так не честно, сказал Гуннар.

Поэтому он и Гуннара поцеловал, и тоже получил поцелуй.

Саманта через него дотянулась до Гуннара, Гуннар ― до Саманты: какой-то заговор коммуникации, будто слова больше не нужны.

― Обнимемся разок по-крупному, все потычемся друг в дружку, сказал Гуннар, и за дела. Сначала Саманта и Николай, потом Саманта и я, а потом уже мы с Николаем.

24

― Дружественные деревья, сказал Миккель. Когда полковник Дельгар превращал дюны и болотистые пустоши Ютландии обратно в леса, он обнаружил, что если посадить горную сосну рядом с елью, оба вырастут и станут большими здоровыми деревьями. Одна ель вообще расти не будет. Микориза в корнях горной сосны выпрыскивает азот, и ель растет счастливая и высокая.

Толстые рубчатые белые гетры ― миккелевы, по верху ― голубые и горчичные полосы. Стягивает их, опираясь спиной на плечи Николая. Резинка подола пуловера натянута на стручок белых трусиков, вихор щекочет кнопку носа, глаза встречаются со взглядом Николая.

― К 1500 году Ютландия была сплошной заболоченной пустошью. Деревья -это мачты. Ты инжир можешь достать? Вон там, подо всеми этими молниями?

― Дружественные деревья, повторил Николай, ерзая, чтобы выбраться из шортов. Пространство, нехватка места в этом шалаше, ― дружественно. А чего это ты вдруг о дружественных деревьях, а?

Миккель раскачивался на спине, стягивая трусы. На лобке ладный клок волос мармеладного цвета.

― Инжир в одной руке, сказал Николай, хуй в другой. У этого твоего шалаша слишком много ног.

Миккель стаскивает трусики Николая.

Два небольших квадратных окошечка миккелева шалаша выходили на крыши, а фонарь сверху ― на листву и ветви.

― Гуннар ― не от сего мира, сказал Николай. То есть, от сего и не от сего. Чтобы стать скульптором, говорит он, нужно читать поэзию и философию, анатомию знать, как хирург, слушать музыку и отваливать, чтобы оставаться наедине с собой, чтобы в душе мир с самим собой был, а нравятся ему и девочки, и мальчики, это точно, и он пытается решить, кто больше. Но он хороший человек. Хороший скульптор. Его домохозяйка, из «Плимутских Братьев», с Фарер, она торчит от одной мысли, что он ― дьявол, но видно, что он ей нравится, и она c ним так и носится. А как на меня смотрит, когда я позирую.

25

Голубка во сне Гуннара летела вверх тормашками, неся в когтях воробья.

ГЕРАКЛИТ В РЕЧКЕ

Общепринятая психология заводится в тупик примитивной гностической теорией следующего содержания: вещи, как правило, должны являться ощущению в своей полной и точной природе. Никто не может быть дальше от истины, ничто не может меньше соответствовать жизни и восприимчивости животных.[8]

27

Гуннар рисует руку Николая.

― Король Матиуш. Рассажи про него еще.

― В свое время. У Корчака есть пьеса, в которой дети судят Бога и историю. Слышать их обвинения ― почти кошмар. Его сироты были, по большей части, брошены родителями и оставлены на милость Польши, а это все равно что воробья бросить на милость ястребу.

28

Великолепный взгляд голубых глаз.

― Миккель Анджело ведь кучу статуй налепил, да, и когда он был? Я такой, лять, тупой.

― Последняя четверть 1400-х годов и первые шестьдесят четыре года 1500-х.

Пальчики.

― Восемьдесят, лять, девять лет.

― Он, к тому же, еще и архитектором был, и художником, и поэтом.

― Давид убийца великанов.

― Моисей с рожками.

― Потолок католической церкви в Риме, Италия. С рожками?

― Лучи света у него изо лба. Как поговоришь с Богом, так сразу сиять начинаешь. Но похожи на рожки.

― А ты что про песок знаешь?

― Про песок?

― Мы в школе песок проходим. По географии. Его гоняет повсюду, как океаны. Плещется. Песок ― это камень, размолотый ветром и водой в пыль. Потом он снова слеживается и за миллион лет или около того снова превращается в камень. С ума сойти.

29

Саманта в мешковатой фуфайке (Гуннара), смотрит на себя нарисованную. Появляется Николай, швыряет торбу с учебниками в угол.

― Дай посмотреть. Привет, Саманта, привет.

― И ты в этих штанишках в школу ходил?

― Где Гуннар? А, ну да. Сама же знаешь ― когда штаны по-настоящему короткие, ноги длиннее смотрятся.

― Пошел пописать и приводит себя в порядок. Мы довольно-таки увлеклись.

― К тому же с такими никакого белья под низом не надо, поэтому орешки с краником уютно лежат в остатке штанины, хоть и могут запросто выглядывать наружу, когда сидишь, если не заметишь. А обратно заправлять их довольно легко.

― Гуннар! закричала Саманта. Иди спасай меня ― или Николая, смотря кого, ты думаешь, от кого нужно защищать.

В дверь заглянула Эдит. Поджатые губы.

― Хо! сказал Гуннар, скачками спускаясь по лестнице, застегивая ширинку. Шлепают мокрые волосы.

― Рисуешь, рисуешь! Иногда получается, иногда нет. Тут Дега побывал, правда? Это ты невинного Николая дразнишь, или Николай пытается понять, к чему могут привести его чары? Студия ― дружественное место.

30

Гигантская сухопутная игуана в своей шелковистой коричнево-зеленой кольчуге, Conolophus suberistatus Грэя, в курчавой зелени пизонии, рыбьей пьянки и гуавы устремила красные глаза на своего кузена амблиринхуса, из чувственно-розовой становясь свинцового цвета лавы, той, где подрастают красные скальные крабы. И, не отрывая взгляда от игуаны, Калибан, тоже видевший, когда отгремели громы и отвыли свое ветра бури, утонувших моряков, свалившихся с луны, когда время пришло. Их странные одеянья мокры и черны, струятся подобно лозам по костлявым ногам и рукам их, а ноги застегнуты в промокшую насквозь кожу.

31

Николай отплясывал куклой на дергавшихся струнах, извивался угрем, скакал полоумным, аки фермер на духов день, пьяный и счастливый, индеец, топочущий в пляске призраков, балаганный негр, спешащий перепихнуться побыстрее, только что вылупившийся бес, гоняющийся за лютеранскими девицами.

Саманта тоже пустилась с ним в фокстрот Матта с Джеффом ― с примесью чего-то мексиканского. Музыка доносилась снаружи, от Братьев Грэй. Гуннар с Эдит накрывали во дворе ужин.

― Господь делает скидки молодым, сказала Эдит. Благо, на нем еще есть одежда.

32

Испытывая дружеское расположение к бурному приливу георгинов за окном, где день стоял высоким коробом плотного и перпендикулярного света, Николай, наклонившись, начал раздеваться. То был свет далекой глухой фермы, где-то между кухней и амбаром, с цыплятами, колодцем, старым кирпичом с войлоком мха по углам и под деревьями. Бабочки, пчелы, мошкара.

― Твой двор ― это ферма на Фине, знаешь? Стаскивая с себя джинсы, он беззвучно выкрикнул в пустой воздух: Я ― Бэтмен.

На кофейном столике лежала новая книга, эссе о Витгенштейне, под редакцией Яакко Хинтикка.

― Который в своей частной жизни ― северный олень. Ты же бюст Витгенштейна сделал, правильно? Длинная шея и таращится. В кожаной куртке на молнии.

Трусики спущены, он пощекотал себе кончик пениса, в улыбке ― младенческая невинность. Планшет, цветные карандаши.

― Сегодня рисуем. Подтяни трусы, носки не снимай, рубашку долой. Прическа сегодня у тебя очень славно испорчена. Свет великолепный, как ты заметил. К тому же, по причинам, лезть в которые мне, возможно, не следует, ты мил и счастлив, и доволен собой.

― Я счастлив просто от того, что я здесь, Гуннар. Можно так сказать? Есть много хороших мест, Лес Троллей, моя комната дома, комната Миккеля, Ню-Карлсберг-Глиптотек и чего еще только нет, но тут ― мое самое лучшее место.

33

― Нас, скульпторов, время не интересует, следовательно, у нас нет языка. То, что мы с критиками говорим о скульптуре, обычно ― свиные помои.

― Картофельные очистки, сусло и пахта, сказал Николай. Я такое видел. Пробовал. На спор с моим двоюродным братом с фермы. Свиньи, знаешь ли, -разборчивые едоки.

― И прекрасные твари, к тому же.

― Полусобаки, полубегемоты.

КОРЧАК ЙОЗЕФУ АРНОНУ

Тебе не кажется, что я похож на старое дерево, в котором множество детей играют на ветвях, как птицы? Я пытаюсь исключить из своих мыслей все преходящее, пережить заново все, что когда-либо испытывал молчанием в молчании.

35

Саманта сбрасывает шаль и скидывает с ног туфли.

― Что же мы будем делать, когда ты окончишь Ариэля, и у нас больше не будет Николая, некому больше показывать очаровательный стриптиз, быть прекрасным, непристойно трепаться?

― Ну мне ведь можно будет просто так забегать, правда?

― У меня еще есть группа Корчака, отвечает Гуннар поверх жужжания шлифовального диска. Да и другие идеи у меня есть. А потом, если бы мне захотелось, я мог бы и приревновать.

Саманта целует Николая в рот.

― Я видел, говорит Гуннар.

― Я влюблен, говорит Николай.

36

Отлив плечом к плечу у писсуара возле Луга, уводящего к Крепости, Миккель и Николай ухмылялись друг другу с выражением чистейшего идиотства.

― Бывают дни, сказал Миккель, когда меня только наполовину возбуждает, понимаешь? Как будто я взрослый, и какого-то гормона не хватает, но большую часть дней я просыпаюсь и обнаруживаю процветающий крепкий хуй, который будет тыкаться мне в ширинку весь день, мычать что-то себе под нос и туже накачивать мне яйца. У тебя тоже так?

― Как бы не хуже.

― Сегодня у меня перегруз гормонов. Почему утки живут тройками? Два селезня и хохлатка. Один у нее запасной? Или там один селезень, а другой его приятель?

Они шли, сталкиваясь плечами, по дорожке за полковой часовней к бастионам.

― Здесь Къеркегор, бывало, ходил, сказал Николай, один круг за другим натаптывал. Мне как-то это Гуннар рассказал. Еще он сказал, что знал меня только как пацана, который приходит вовремя, позирует голышом, болбочет какую-то вежливую чепуху и уходит. Прогулка ― вот как можно узнать людей по-настоящему, сказал он, поэтому мы приехади сюда. Сказал, что ему нравится свет, деревья и спокойствие.

― И Николай.

― Вот тут отец объяснял Нильсу Бору, как работает дерево, фотосинтез и вода по корням, и все дела, а маленький Нильс ответил: Но, Папа, если б такого не было, это было бы не дерево. Я Гуннару нравлюсь? Мнэ. Я выгляжу так, как он думает, выглядел Ариэль.

37

― Группа Корчака будет в бронзе. С камнем нужно точно знать, что у тебя выйдет там, где Николай-Ариэль внутри, и я это знаю, и должен броситься на него сразу.

На Гуннаре ― только теннисные туфли и американская бейсболка, его нагое тело все запорошено мраморной пылью.

Промышленные сине-желтые рабочие перчатки, молоток, долото.

― Поэтому ты позировал, чтобы я открыл себя в камне, это у нас уже позади, чтобы довел и cгладил, а это начнется завтра. К вечеру все уже будет готово. Я встал сегодня утром, и он стоял у меня перед глазами, я руками его чувствовал, тысяча решений уже принята.

― Ни фига себе.

― Вот именно ― ни фига себе.

― Мне с тобой остаться? Можно посмотреть будет?

― Дай-ка мне вон те очки с полки. Здесь будет много пыли, когда я вопьюсь в эту ебучку мотопилой. Саманта принесет марлевые респираторы и бутерброды. Эдит у сестры гостит. Перед уходом что-то буркнула насчет идолов. То есть, она думает, что когда я работу заканчиваю, то распаляюсь до безумия.

― Ух ты.

― Ну, может, еще одного маленького датчанина сделаю помимо Ариэля, тут раз плюнуть. Тащи веник с совком, будешь мусор в мешки складывать. Вон в те, бумажные, а потом аккуратно выставишь их в переулок. Но сначала найди проволочную щетку.

Прилежание Николая, на Гуннара только поглядывает.

― Когда же ты начал, Гуннар? Вчера в глыбе были мои голова, плечи, и руки и ноги снаружи, а ты делал за спиной мою задницу. Теперь примерно половина камня, в котором был я, ― на полу, а между руками и телом у меня дырки, и между коленками, и уже видно, какие у меня будут ноги.

― Сегодня в шесть утра. Отпугнул Эдит примерно в полвосьмого цитатами из Писания. Саманта объявилась примерно в девять, сварила кофе и подверглась выебке.

― Хочешь еще кофе сварю? Меня тоже заводит, когда я позирую.

― Можно себе вообразить, что когда Шекспир писал свою пьесу и репетировал ее, а также, возможно, играл в ней, в своей великой душе был далеко не лютеранином-шведом.

― Когда я в первый раз здесь побывал, то яйца потом у меня были тугие, как зеленые дички, а моего ручного братишку всего колотило.

― Очки. Я слышу, Саманта пришла. А ты дважды сдрочил, задыхаясь и мыча.

― Четырежды. Я уже не ребенок. Хо, Саманта.

Саманта, куртка наброшена на голову, мокрая.

― Льет, как из ведра ― шведского. Не улицы, а реки. Николай! Ты считаешься, конечно. Гуннар ― не от мира сего, когда на него работа припадком находит. Когда он на полной скорости трудился над Георгом Брандесом, мне приходилось два дня кормить и его и напоминать, чтобы пописал. Очаровательный курбет: Николай практически неузнаваем в одежде, а Гуннар примерно такой, каким и родился. Напоминает мне коня, которого я видела в паддоке в Рунгстед-Кюсте. Он был единственым джентльменом среди кобыл, высунул полуметровую елду и куролесил там взад-вперед, только бы кто-нибудь на балёху позвал.

Тихие хиханьки, лицо Николая.

― Одна нога тут, произнес Гуннар себе под нос. Другая ― там. Николай сейчас стиснет свои большие квадратные зубы, разложит бутерброды и сварит кофе, пока мы удалимся наверх на срочную балёху, если только кое-кто скинет штанишки.

― А у меня их нет.

Николая внезапно обнимают, целуют в губы.

― Не принимай близко к сердцу. Будь мужественным. Пойми. Мы тебе сильно обязаны.

Легкий дождик. Кофеварка ― такая же, как дома, с кувшином и бумажным фильтром, бачок для воды сзади. Рвануть отсюда? Круто было бы. Миккель бы так и сделал, хоть штаны спереди торчат и все дела.

Музыка кроватных пружин сверху, хрюки. Милый смех. В яичках просто рой медовый. Мы пыхтим, ведь правда, Николай, мы такие дерзкие? Мы сыплем сахар по всему столу, везде, кроме сахарницы. Мы гремим чашками и блюдцами.

Он положит пакет с бутербродами на кофейный столик. Сел, глядя на него, так, будто в штанах у него рыба сложилась. Заткнул уши пальцами и сразу же вытащил. Вот так и учатся. Ему казалось, что Гуннар с Самантой понимали его лучше его терпимых, милых, суетливо либеральных родителей.

Он слушал шум дождя. Сочинял отчет о том, что произошло, чтобы потом рассказать в шалаше.

Едва успел он расстегнуть пуговицу на штанах и дернуть молнию, как услышал, что по лестнице вниз мягко скачет Гуннар.

― Вот пиво, произнес он. Кофе, я вижу, варится. Ты же член семьи, надеюсь, ты это знаешь. По крайней мере, теперь ― точно. Ох Господи, я даже тапочек не снял. Это будет отмечено.

― Ты даже тапочек не снял, сказала, спускаясь, Саманта, завернутая в халат Гуннара. Я дальше сама. Хотя все это ты сделал для меня, миленький Николай. Надеюсь, ты вырастешь и станешь таким же козликом, как Гуннар. Это очень здорово.

― Я и не знал, что так проголодался, промолвил Гуннар, набив рот бутербродом. Видишь, как ноги сзади повторяют всю фигуру? Николай всегда стоит, будто со всем миром сейчас кинется драться, а тут он ― Ариэль, который понимает, что если выполнит приказ Просперо, он ― свободен.

Волосы Саманты запутались в волосах Николая, когда она перегнулась хлебнуть пива из банки Гуннара.

― А кто-нибудь когда-нибудь вообще бывает свободен?

― Только если им этого хочется. Николай свободен. Как бы иначе он позировал для Ариэля?

― Да, но дети не знают, что они свободны, и думают, что свободны как раз взрослые.

― А я свободен? спросил, жуя, Николай.

― Если ты несвободен, lille diaevel[9], то не свободен никто.

― Еще два глотка кофе, сказал Гуннар. Очки, молоток и долото.

Николай убрал посуду и снова принялся сметать крошку и осколки мрамора в бумажные пакеты. Саманта в халате свернулась калачиком на кушетке, задремав.

Гуннар резал, насвистывал, резал снова. Николай наблюдал за ним так пристально, будто делал это сам. Жеребец носился по загону в Рунгстед-Кюсте, полуметровая елда болталась и виляла.

― У времени реальности нет вообще никакой, знаешь? Никакой.

Саманта проснулась со смутной улыбкой.

― Мне приснился возбуждающий сон, сказала она.

― У девочек не бывает возбуждающих снов.

― Много ты понимаешь. И оргазм впридачу, сладкий, как варенье.

― В таком случае, сказал Гуннар, я последую за тобой наверх.

― Мне, наверное, нужно вам что-то сказать, произнес Николай.

― Что?

Вздох, закушенная губа, молчание.

― Ничего, сказал он.

ЧЕТВЕРГ

Саманта уехала на Фин проведать тетушку. Гуннар провел вечер с Хьяльмаром Йоханссеном, художественным критиком, зашедшим посмотреть готового Ариэля. Утро ушло на фотографов, день ― на Саманту и ее проводы. И тут Николай стучится.

― Я пришел переночевать, поэтому ты лучше меня не впускай, если не хочешь. Не смотри на меня так.

― Заходи, Николай. Уже поздно, знаешь ли.

― А это еще что значит?

― Что твои родители будут волноваться, что тебя до сих пор нет дома, например.

― Позвони Бьергам, если хочешь. Они скажут тебе, что Николай уже в пижамке и крепко спит. Или читает, или телик смотрит, или чем он там еще может заниматься.

― Как тебе это удалось?

― Мне ― никак. Это всё Николай.

― Ну-ка дыхни. Не пьяный. Дыхание сладкое, как у коровки. Тогда я, очевидно, рассудок потерял.

― Я Миккель. Мы лучшие друзья с Николаем, не разлей вода просто. Ты видел Николая только один раз, когда я его сюда привел и сказал, что он Миккель.

Гуннар сел и свел к переносице глаза.

― Продолжай, сказал он.

― Когда мама спросила Николая, будет ли он тебе позировать, план сросся сам собой. У Николая есть девчонка, которая каждый день сама себе хозяйка, и они с Николаем, к тому времени, как эти натурные дела с неба свалились, уже еблись так, что мозги из ушей лезли. Вот я и согласился побыть им. И побыл. Поэтому каждый день я приходил сюда, а он себе кончал, точно водяной пистолет в руках у четырехлетки.

― Ну тогда ― здравствуй, Миккель.

― Привет.

― Теперь, когда ты стряхнул с меня все запасы за год, объясни-ка мне еще разок, зачем ты здесь. Помягче.

― Николай хочет быть натурщиком для Корчака. Как мой кореш, обнявшись, в этом марше смерти. Тогда все сравняется, правильно? Он приревновал, когда я рассказал ему, как мы с тобой сблизились, и про Саманту. Корчак его пробил. Ариэля он считал старьем. Он же у нас мозговитый, сам знаешь. Я был вынужден выставлять его родителей своими. Почти был уверен, что облажаюсь. Облажался?

― Нет. Даже когда Саманта беседовала с твоей, то есть, с Николая Бьерга матерью довольно часто. Да и я с нею несколько раз по телефону говорил. Господи ты боже мой! Да у вас, засранцев, просто криминальный талант. Вам шпионскую карьеру делать надо.

― Ну вот я и здесь.

― А твои родители думают, ты где?

― А у меня их нет. Я живу с дядькой, который как бы не в себе. Вся одежда, которую я сюда надевал, ― Николая. Теперь у меня и кое-какая своя появилась ― на твои деньги за позирование.

Гуннар ― онемел неловко и надолго. Потом подошел к двери и запер ее.

― Можно мне что-нибудь съесть? спросил Миккель. Я сам могу приготовить.

― Давай вместе что-нибудь приготовим. Яичницу с ветчиной, гренки с джемом. По большому стакану холодного молока. Но сначала пойдем наверх. Чтобы ты почувствовал себя как дома.

― Гуннар.

― Я здесь, Миккель. Нужно потренироваться. Миккель, Миккель.

― Мы друзья?

― Друзья.

Сокрушительные объятья.

― Сядь на кровать. Я столько раз видел, как ты раздеваешься, а сейчас сам это сделаю, начиная в этих узлов на шнурках, которые несомненно Николай затянул, не ты. Носки ― закваской воняют. Встань. Сейчас расстегнем одну рубашку ― от подмышек уксусом разит. Скаутский ремень. Сам выскальзывает, да? Молнию. Клянусь Богом лютеран, тебе нравится. Штаны и эти славные трусики -долой. Вот ты у нас в рабочей одежде Николая, но сам уже не Николай, а Миккель, и Шекспир ухмыляется с небес, только представь, а? Значит, я впервые вижу Миккеля в чем мама родила. Но поскольку сейчас прохладно, давай-ка, если только я ее тут найду, ага ― вот она, наденем на тебя вот это.

― Фуфайка. Королевская Академия Искусств. Ни фига себе.

― Она тебе как бы попу прикрывает чуть ли не до колен, и руки прячутся. На ― сверху американскую бейсболку, и пошли есть.

― Гуннар.

― Миккель.

39

Высокогорья Олимпа. Желтая осока по всему лугу. За ним ― острые голубые вершины, отороченные снегом. С холодного неба нырнул орел и уселся на поле желтой осоки.

Но когда он обернулся, орла уже не было, а сердце забилось так сильно, что дышать пришлось ртом, ― просто человек.

― Итак, промолвил человек на превосходном греческом языке, на котором не говорят ни в деревне, ни в городе, мы здесь.

― Где ж орел-то, Господин Человече? Он сцапал меня и от овечек меня утащил, и поволок по воздуху. Я глаза зажмурил, обмочился весь, молился. Где ж это мы?

― На Олимпе, в этом великом месте. Сейчас перевалим вон за тот холмик и окажемся во дворце, который правит миром, если не считать некоторых помех судьбы и необходимости, любви и времени, ибо они ― тираны для нас всех. Все недоброе приходит с севера. На юге времени же царь ― я.

― Никогда в жизни со мной такой катавасии не приключалось. Как же мне отсюда до дому-то добраться, а, Господин Человече? Потому как мне больше ничего и не надо, только до дому бы и поскорей.

― Здесь ты не будешь знать старости, а когда вернешься домой, твои овцы и не заметят твоего отсутствия. Я могу раскроить время на самое себя одной-двумя молниями вечности.

― Ч-черт!

― Тебе не нужно даже воображать, что ты сейчас здесь. Поскольку на Олимпе нет ни здесь, ни сейчас. Ты ― просто множество слов, написанных изысканным писателем Лукианом из Самосаты, что в Коммагене, который будет жить два тысячелетия спустя. Погляди-ка: вот здесь, перед вратами ― дружественные деревья. Одно не будет расти без другого.

Извилистую улочку, начинавшуюся за воротами (они открылись сами собой), вымостили камнями, еще когда Илион был лесной чащей. Они шли по узким дорожкам среди деревьев, названий которых не знал даже отрок Ганимед, пока не достигли здания, сложенного из подогнанных друг к другу неровными шестиугольниками циклопических обломков скалы.

― Чужое тут всё, точно вам говорю, Господин.

― Лукиан, душечка. Некогда был он эфиопом по имени Эзоп, который понимал речь животных.

― А я по-овечьи могу. Бээ бээ.

Позднее Зевс показал Ганимеда каким-то очень странным людям: одной славной даме, лишь коротко взглянувшей на него, оторвавшись от своего ткацкого станка, одной толстой даме, которая чихнула, господину благородной наружности, сочинявшему музыку, а поэтому не побеспокоившемуся даже посмотреть на него, благожелательному краснолицему кузнецу, сжавшему ему руку, и множеству других. За длинным семейным столом, где глухо гудела беседа, Зевс посадил его к себе на колени и сказал, что после такого захватывающего дня они идут спать -вместе.

― Не советую, ответил Ганимед. Дома я сплю с Папой, а он говорит, что я всю ночь ворочаюсь и пихаюсь, во сне разговариваю, а колени и локти у меня острые, точно колья.

― Я не стану возражать.

― А кроме этого я хочу спать вон с тем парнем, зовут Эрос, ваш внук. Он клевый.

Услышав это, толстая дама расхохоталась так сильно, что ее пришлось выводить из-за стола.

40

Солнечные лучики сквозь простыни. Двадцать пальцев на ногах. Телефон.

― Буду ли я разговаривать с Фином? Да, конечно. Алло, алло! Да, я, вероятно, проснулся. Тут со мной в постели Николай. Ну, он тут ночевал. Слушай внимательно. Он ― не Николай, и никогда им не был. Он заменял Николая, пока тот крутил какой-то страстный роман с девкой, пока его любящие доверчивые родители считали, что он изображает Ариэля для самого многообещающего скульптора Дании. Он ― Миккель, тот друг, о котором Николай так много рассказывал, то есть, конечно, тот Миккель, о котором Миккель так много рассказывал. Не ори в телефон: у меня уже ухо болит. Нет, я не пьян, и с ума я тоже не сошел. Ты должна его увидеть. Миккеля, то есть. Мы видели его только очаровательно нагим. Теперь же он решительно гол, и прическа у него как у казуара. Ох, ну да, ты же знаешь, какими мальчишки бывают. Постыдно, да, и психологи с полицией не одобряют, но очень здорово. Духовенство на этот счет еще не определилось, я полагаю. На самом деле, он уснул, когда мы обсуждали, насколько по-дружески это ― спать в одной постели. Даю ему трубку.

Основательно прокашляться вначале.

― Алё, Саманта. Я еще не так проснулся, как Гуннар. Поздравляю с беременностью. Гуннар мне сегодня ночью сказал. Ты должна мне показать, как менять пеленки и присыпать ребеночка тальком. Сегодня ночью ничего не было, понимаешь? Да, я Миккель.

Слушает, склонив голову, языком по губам проводит.

― И я тебя тоже крепко обниму, когда вернешься. Во вторник? Ладно, вот тебе опять Гуннар.

Соблюдая хорошие манеры, Миккель выкатился из кровати. Внизу поставил кофе и разлил апельсиновый сок по винным бокалам ― стиля ради. Студия казалась ему странной, и он взглянул на розоватый мрамор Ариэля так, словно видел его впервые.

Загрузка...