Илья Бояшов Искусство уводить чужих жен

Из всех жизненных благ, которые Филипп Гордеев постиг и испытал к тридцати восьми годам, он более всего ценил свою утреннюю праздность. Праздность эта была совершенно невинна и не связывалась ни с дерзкими прогулами, ни с теми удобными заболеваниями, о которых ни один врач не может сказать ничего определенного. Нет, нет и нет! За то Гордеев и любил эту утреннюю пустоту, что она доставалась без каких-либо усилий. Она падала на него, как падает спелое яблоко к ногам бредущего по саду. Настало время… И совесть ёрзаньем своим не причиняла неудобств.

Просто приходил ни с того ни с сего день, и Филипп просыпался в несусветную рань от внезапной бодрости. Утро, огромное, как нетронутый материк, простиралось перед Филиппом, грядущая праздность своими куполами уходила ввысь, и неизбежные труды едва брезжили сквозь двухчасовую пустоту. Объяснить себе эту пустоту Гордеев не пытался, он лишь видел, что пока она длится, каждое, даже самое ничтожное деяние, наполняющее ее, приобретает неожиданный вес. На первых порах Гордееву казалось, что приславшие пустоту ожидают от него чего-то несравненно большего, чем приготовление завтрака и неспешное чтение за едой, но как-то во время одной из таких блистательных пауз он сообразил, что ожидай его благодетели радикально иных свершений, вряд ли они стали бы вознаграждать его восторгом, столь захватывающим и полным.

С тех пор Филипп успокоился и даже перестал задумываться, откуда берется утренняя пауза. Лишь изредка, как эхо посещающей его пустоты, он ощущал благодарность, исходящую от него и никому специально не адресованную.

Итак, в одно из блистательных утр, а именно тринадцатого сентября 2001 года в половине седьмого часа Филипп Гордеев, осыпанный каплями из душа, как молодой лопух росою, достал из холодильника бледный калач и заварил кофе. Оставалось начать главную часть праздника, и тут позвонили. Гордеев так удивился, что забыл надеть хотя бы трусы.

На площадке стоял Кукольников. Молча он шагнул в квартиру и закрыл за собой дверь.

– Если мы сейчас не поговорим, – сказал Кукольников, – черт знает что будет.

Вот тут зазвонил телефон. Георгий Кукольников сделал извиняющее движение рукой, и Филипп увидел багровую полосу, которая начиналась от запястья и уходила под закатанный рукав (сентябрь стоял теплый). Гордеев почему-то расстроился из-за этой ссадины и еще успел удивиться своему расстройству, когда из трубки повалил голос Максима Родченко.

– Необходимо увидеться, – сказал Родченко. А Кукольников, прищурившись, сказал, что он знает, кто это звонит ни свет ни заря и что он скажет сейчас Гордееву. Максим, однако, не стал пускаться в подробности, он сказал, что подойдет к семи вечера, и тем закончил.

Теперь Филипп и Георгий сидели друг против друга, пили кофе и откусывали каждый от своей половинки калача.

– Ты уже догадался? – спросил Георгий. – И где ж ты был? – спросил он, чуть-чуть даже и негодуя, когда выяснилось, что Филипп действительно ничего не знает. – В общем, мы с Соней… Да ты что на самом деле.? Проклятье! Ну, хорошо. Только оденься! Я, знаешь, никак не рассчитывал, что придется рассказывать. А к тому же ты голый. Черт! Как-то все по-дурацки. Ну, как будто сам про себя сплетничаю.

„Я слишком занят собой“, – думал Гордеев, пока его гость повествовал. – Мои друзья брели по краю пропасти, а я – ничего. А что я? Они же сами еще на той неделе ничего про себя не знали. Батюшки мои, сколько же лет они знакомы, и вот пожалуйста – пробило… Инкубационный период, черт дери!»

– …никакой пошлости вроде «муж застал» не было. Знаешь, Филь, случись такая пакость, Сонька бы умерла. Безо всяких там художественных преувеличений. Умерла бы и все. А так ее совесть замучила. Она до часу ночи дотерпела, а как стали ложиться, так во всем и созналась. Я теперь думаю, она хотела, чтобы Макс ее пристукнул.

– Стой. Откуда ты про час ночи знаешь?

– Знаю. Меня с кровати скинуло, на часах – час. Я – туда. Прибегаю, дверь открыта, а изнутри – удары по мягкому. Ты про Макса кой-чего не знаешь, а я сразу подумал: он ее бьет. Помнишь, у них толстый ковер висит, так Макс этот ковер хлестал резиновым шлангом.

Филипп отлично помнил этот ковер. Персидское семейство попивало чаек, и павлин полыхал хвостом.

– Как он меня увидел, так персов бить перестал.

– Вы подрались. Господи, а что Соня?

Лицо Кукольникова просияло.

– Умница! Понимаешь ты, умница! Спряталась милая за тахту и нам совершенно не мешала.

– Ладно. И что?

– Да ничего. А ты что думал? Вот она, вот я. Вот Макс. Если Макс ее сразу не порешил, значит, он захочет до меня добраться. Это – раз. Он за мной будет охотиться. И в конце концов я его пришибу. Не беспокойся, пришибу. Это – два.

Филипп почувствовал себя как мышь в банке.

– Гоша, – сказал он, – хочешь, я вас всех помирю?

– Хочу, – сказал Кукольников. – Очень хочу. Но я же и Соньку хочу. Вот помири нас, чтобы Сонька мне досталась. А? То-то. Нет, Филя, ты нас не мири, ты ее побереги. Нам уже не остановиться, а я за нее боюсь.

– Очень хорошо, – сказал Гордеев. – Мне к ним вселиться или на время ваших побоищ ее к себе брать? Так сказать, в обозе прятать.

– Не знаю, – сказал Гоша очень серьезно, – знал бы, все сам устроил.

Если подумать, так все это было подло. Гоша Кукольников даже в смятенном своем сознании придерживал одну коротенькую, но основательную мысль: никуда Гордеев не денется. Поюлит, пострадает наедине с собой, а там придумает что надо. То есть, конечно, Гоша не оттачивал эту идею до совершенства (благороден был человек по самому большому счету и без скидок), а, вернее всего, и не подозревал о ней, но Гордеев-то знал, что все его друзья рано или поздно начинают вынашивать такую мысль, и лежит она у них в аварийном запасе до поры до времени. Положа руку на сердце, он бы даже сказал, что эта уверенность в том, что его, Филиппа Гордеева, в случае надобности всегда можно прищучить, была неназываемой, но необходимейшей составляющей его приятельств и дружб. И сам Гордеев знал это лучше всех.

– Слушай, – сказал он, – может, нам Сонечку украсть? Мы ее где-нибудь поселим, а там оно как-нибудь…

Но Гоша сказал, что он эту хренотень уже обдумал и что невинные жертвы ни к чему.

– Ты не понимаешь, Макс еще тот фрукт.

Они принялись выстраивать иные планы, но уж было ясно – Гордееву не отвертеться. Между тем, попивая кофеек, Филипп обнаружил, что его великая пауза приемлет все эти рассуждения как деяния, достойные ее пустоты. А иначе почему бы он был так спокоен, а кофе, который он заварил вторично, получился рублей на сто вкуснее сорта, обозначенного на пачке?

Вечером точно в назначенный час явился Максим. Сквозь рано поредевшие волосы у макушки просвечивало багровое вздутие. Стараясь не глядеть на шишку, Филипп заварил кофе. Он подумал, что знай Макс о его утренних восторгах, не стал бы он откладывать встречу, но тут же оказалось, что никаких восторгов Максу и не требуется. Он потрогал голову, поморщился и выложил из сумки на стол два кастета и три небольших, но очень страшных ножа.

– Выбирай, – сказал Родченко, – и не думай, что тебе удастся сладить с ним без этого.

Состояние утренней пустоты не то чтобы вернулось, но вспомнилось вдруг необычайно ясно. Все эти орудия заключали в себе свою особую пустоту. Эта пустота отталкивала от стальных граней кофейные чашки, блюдца с подсыхающими коричневыми каплями, ложки и ноздреватые ломти кекса, купленного к приходу Макса.

– Софьи ему не видать! – сказал Родченко и поиграл кастетами. – Мне много не дадут. Я из ревности. У меня свидетели. А она пропадет. А я тебя и прошу, чтобы она не пропала.

Разговоры о мире Родченко отклонил.

– А если он тебя? – спросил Гордеев. Макс упер кастет в кастет и некоторое время стоял, наблюдая, как вздуваются вены.

– Чудак, – сказал он. – Сами разберетесь. Меня ж не будет.

От страшного железа Филипп отказался. Макс значительно сказал:

– Ага.

Но никак это «ага» не объяснил. Собрал свои приспособления в сумку, и они допили кофе, толкуя о том о сем.

Весь следующий день Филипп провел на кафедре, ожидая развития событий. Очумевшие после лета студенты маялись у дверей и жужжали, раздраженные коллеги искали прошлогодние скрижали с расписанием занятий и ворчали, расколотый кафедральный телефон надрывался едва слышно, и только мобильник Гордеева молчал. Около трех часов дня он не выдержал этой пытки и позвонил Кукольникову.

– Хреново! – сказал тот. – Хуже и не бывает. Кошка чего-то нажралась, заблевала мне все. – Потом до него дошло, о чем тревожится Гордеев, и он заговорил отчетливо и зло: Сонька дома. Родченко около моей парадной отирался, делал вид, что арбуз покупает. Если я узнаю, что он ее запер, если он ее под замком держит… Слушай, Филя, это же твое дело!

– Гоша, он тебя убьет.

– Не лезь в чужие дела, – сказал Кукольников сварливо. – Лучше подумай, что я над тобой сделаю, если с Сонькой что-нибудь случится.

Положив трубку, Гордеев обнаружил, что студенты и коллеги смотрят на него с интересом.

– В нашей компании приняты дружеские розыгрыши, – сказал Гордеев.

Он думал про Софью, представлял себе, как она, запертая, расхаживает по квартире, как принимается ни с того ни с сего причесываться или, накрасив ногти, сидит, разведя нарядные пальцы. Потом он вспомнил, как не то Кукольников, не то Родченко назвал Софью Сонеткой, и ему страшно захотелось выяснить, кто же это был на самом деле.

– В конце концов, – сказал Филипп, глядя на воду за окном, – моя ответственность может наступить совершенно неожиданно.

На набережной его нагнала студентка с дивной фамилией Мамай и сказала, что хочет писать у него курсовую.

– Вот так так, – сказал Филипп, – ну и ну. А в прошлом году у нас не было студентки с такой фамилией.

– Я вышла замуж, – прошелестела студентка.

– Вышла замуж за Мамая, – рассеянно проговорил Гордеев и спохватился. – Простите великодушно!

Он сымпровизировал три темы и велел госпоже Мамай позвонить ему вечером и назвать свой выбор.

Однако кто назвал Соню Сонеткой?

В тот двор, куда смотрели окна супругов Родченко, Гордеев пришел не то чтобы помимо воли, но как-то для себя незаметно. Он сел на лавочку против фонтана с остатками гипсового ребенка и начал всматриваться. Закатное солнце набросило на окна слепящие пламенные драпировки, и нельзя было рассмотреть, задернуты ли портьеры на окнах, за которыми скрывалась Соня. А примета меж тем была верная. Стоило Софье остаться дома одной, как она немедленно задергивала занавеси и расхаживала по квартире нагишом. Макс бесился, требовал пристойности, много раз грозился сорвать портьеры, но поделать ничего не мог. Единственная уступка, которой добился Максим, – заслышав его звонок, Софья одевалась. Интересно было, что перипетии этой борьбы супруги от друзей не скрывали. Однажды, когда все четверо пили молодое вино в гостях у Макса и Сони и в который раз обсуждали внутриквартирное благочиние, Соня, развеселившись, рассказала об одной своей знакомой, которая, принимаясь за мытье окон (седьмой этаж, вид на Невский проспект), надевала наилучшее нижнее белье. При этом Сонина подруга говорила: «Представь, я падаю и вот – лежу. И все это ужасно, но Господь смотрит на меня и видит, что я готовилась. И все прохожие, и участковый смотрят и видят, что эта женщина из приличной семьи». – «При чем здесь это?» – спросил тогда Макс. «А при том, – сказала расшалившаяся и чуть опьяневшая Соня, – что я и без кружевных трусов всегда готова. Ну, скажи мне, муж, я ведь лучше любых кружев? Ага! Значит, я всегда готова, чтобы Бог меня к себе взял и увидел, как я у него хорошо получилась и как я за собой следила, чтобы не испортить его работу. А из окон падать необязательно».

Тут набежало закатное облачко, и стало видно, что портьеры задернуты. Филипп вошел в парадную, поднялся к знакомой двери и позвонил.

Оказалось, что и в самом деле Соня сидит под замком.

– Филя, милый, – сказала она, – не расстраивайтесь, – я все равно не могу ходить.

Гордеев рванул дверь.

– Ничего страшного, – поспешно сказала Соня, – мужчины уронили на меня кое-что из мебели. Я очень боюсь, Филя. Только Гоше не говорите. Они друг друга поубивают. А вы знаете что? Вы купите мне мороженого. Только обязательно смородиновое и две порции. Я не то чтобы есть хочу, а мне грустно.

Когда Филипп с мороженым в руках вошел во двор, Соня загремела задвижками, распахнула окно и выбросила привязанную к бельевой веревке сумку с Микки Маусом. Она проворно подняла мороженое, улыбнулась печально и затворилась в своем высоком тереме.

Филипп направился к дому, раздумывая о грядущем, и вдруг ощутил странную уверенность в том, что застань его сейчас Макс за передачей мороженого, ему бы не поздоровилось. Мысль и сама по себе была странная (ведь по доброй воле приходил к нему Макс накануне), но еще удивительней было то, что Филипп уверовал в нее сразу, без колебаний. И что-то было в этой уверенности оскорбительно и для Макса, и для Филиппа…

Шагов через пятьдесят размышления потекли по другому руслу. Филипп представил себе утреннюю паузу и Соню в ней. Тут бы сразу разрешились все его сомнения по поводу этой странной междоусобицы. Видение Софьи в утренней пустоте оказалось столь захватывающим, что Филипп зазевался и столкнулся с плотной встречной гражданкой. Приятные мысли разлетелись.

Когда Гордеев вошел домой, он был строг и деловит. Он открыл шкаф, вытащил из-под стопки простыней деньги, добежал до ларька и купил подержанный мобильник. Оставалось переправить его Соне, но сбивала с толку предполагаемая враждебность Макса. Ножей и кастетов, которыми вооружился Родченко, Филипп не боялся. Слишком это было устрашающе, слишком напоказ. Не боялся он и рукоприкладства, потому что от друга в таком состоянии грех не вытерпеть.

Но обезумевший от ревности Макс мог расхряпать мобильник, а связь с бедной Соней нужна была непременно, а денег на другую трубу не было. Он позвонил Кукольникову, но влюбленного дома не оказалось. В такой маете прошло два или три часа.

В восемь часов, когда в репродукторе завозились последние известия, ожил телефон. Замученный размышлениями, Гордеев не сразу понял, в чем дело. Наконец девичий голос в отчаянии проговорил:

– Я Надя, Надя Мамай!

И все стало на свои места.

– Вы любите приключения, Наденька? – лживым голосом спросил Гордеев.

Они встретились на «Чкаловской» через час.

Гордееву хватило терпения выслушать рассуждения мадам Мамай относительно будущей работы, кивками и улыбками обозначить свое согласие с трактовкой избранной темы и только потом увлечь студентку в подвальную кофейню на Большом. С минуту они глядели на проходящие по тротуару ноги, а Филипп решался. Наконец он поймал нетерпеливый блеск в глазах студентки и понял, что его слова о приключениях не забыты.

– Вот что, – сказал Филипп решительно, – есть, понимаете ли, некоторая женщина. – Тут Гордеев осторожно взглянул на свою визави. Он страшно боялся, что Надя расхохочется, но серые глаза ее потемнели, заблестели и стали требовательны. – В общем, она никакая не некоторая. Она жена моего друга. Ее зовут Соня, Софья. И вот, понимаете, она попадает в сложное положение. А я, хоть в это верится с трудом, ее единственная опора и даже защита.

– Понимаю, – сказала Мамай.

– Очень хорошо! – обрадовался Гордеев, но тут же встревожился. – Постойте, вы, может быть, не то… Я им всем друг. А то, что они готовы, так сказать, замочить друг друга, так с этим я ничего поделать не могу. Может быть, даже права такого не имею. Но ведь Соню должен кто-нибудь выручить, как вы считаете?

– Прикольно! – сказала Наденька Мамай. – А вы, Филипп Юрьевич, уведите ее от этих козлов сохатых, ей же с вами по-любому лучше будет.

– Но женщина должна быть с тем, кто ее любит…

– Женщина должна быть с тем, кого любит она! – вот так припечатала Надя Мамай.

– Ну, собственно, она кого-то из них и любит.

– Кого? – студентка презрительно скривилась.

– Сейчас мы с вами это не решим. Но оно обязательно выяснится. А до тех пор я должен ее сберечь.

Тут Гордеев выложил из кармана мобильник и рассказал Надежде все, что он придумал.

– Не удивлюсь, если ее муж разбил квартирный телефон. Он темпераментный мужчина. С ним вообще шутки плохи. Да! А Соня должна держать меня в курсе событий. В случае чего я примчусь пулей!

И вот, Наденька, вы приходите, как будто бы вы работаете с Соней. Вы – женщина, Макс вас не знает, может, обойдется. Мы купим бананы, затолкаем в них мобильник, Макс бананы не переносит, у него на бананы аллергия. Так… с этим все в порядке.

– А вы?

– Я буду на площадке следующего этажа. В случае чего я успею. Но вы-то, вы-то согласны?

Они купили наилучшие бананы и даже сочинили липовую открытку от коллег. Кое-кого из сослуживцев Сони Гордеев знал по именам. В парадной Филипп подвел Надю к двери и взлетел на следующий этаж. Там он притулился к изгибу перил и замер в ожидании.

Сюрпризы начались сразу. Надежда оглядела дверь и вместо того, чтобы нажать на кнопку звонка, взялась за винт допотопной вертушки и с силою повернула ее несколько раз. На удивление громкий звон раздался за дверью. Тут же загремели запоры, упал крюк, и на площадку вылетел Макс. Увидев девушку с бананами, он остолбенел.

– Кто крутил? – спросил он, яростно оглядывая незнакомку. – Куда делись мерзавцы?

– Здравствуйте, – сказала Надежда Мамай. – Крутила я, мерзавцев не видела. До вашей кнопки только в презервативе дотрагиваться: либо током убьет, либо заразу подхватишь. Соня дома?

Негромкий рык вырвался из груди Макса. Филипп напрягся, собираясь броситься на помощь, перегнулся через перила и разглядел на лице у приятеля новые свидетельства развития событий. Ярость его искала выхода, но Наденькина импровизация была безупречна.

– Проходите, – сказал он и медленно, как в кино, закрыл дверь. Спустя минуту или две дверь резко распахнулась, беззвучным кошачьим скоком Макс вылетел на середину площадки, замер, вслушиваясь, кажется, даже принюхался и точно так же запрыгнул в квартиру. Пять минут по часам было тихо. Потом раздался грохот, истошные крики. «Я всех убью! – кричал Максим и, судя по звукам, что-то топтал в прихожей. – Я всех убью мучительной смертью!» – вопил он. Стало тихо, и Филипп испугался. «А ну как и вправду всех?» – подумал он. – А что я скажу на кафедре, когда меня спросят: «Где студентка Мамай, господин Гордеев?»

Между тем тишина продолжалась и становилась, как показалось Филиппу, все основательнее. Тишина набирала силу, несокрушимость, и Филипп не удивился, когда крючки и запоры почти бесшумно позволили двери отвориться. Надя вышла на площадку, Макс невнятно сказал ей что-то вслед.

– Ужас! – сказала студентка на улице. – Угостите меня кофе. Или скажете, что я не заслужила?

– Как телефон? – спросил Филипп.

– С телефоном все в порядке. Когда этот дебил услышал, что я названивала целый день, и у них было занято, он растоптал телефон.

– Того не легче! Зачем вы сказали, что звонили, зачем вы выдумывали про то, что занято?

– Мне это нравится! Такому психу все время надо что-нибудь говорить. Пока он слушает, он не так опасен. И не берите мне кофе с корицей, мне успокоиться надо. Возьмите вон то пирожное с вишенкой.

– Что Соня?

Надя усмехнулась, и эта усмешка Филиппу не понравилась.

– Ваша Соня спокойнее слона. Пока ее бешеный супруг топтал телефон и электронный будильник… Вот вы мне скажите, чем ему будильник помешал? Пока он все это топтал, она съела два банана, немножко поплакала, вытащила мобильник из сумки и велела вас поцеловать. Вас поцеловать? Ну, как хотите. Слушайте, он там все время клянется кого-то убить. Вы знаете, кого?

– Знаю.

– Тогда передайте ему, чтобы не беспокоился. Он Соню свою убьет. Может, он и собирается кого-то замочить, а убьет ее. Вот она окажется у него под рукой в нужный момент – и кранты.

Они сидели и молча глядели в уличные сумерки, отделенные толстым стеклом. Вдруг на противоположной стороне улицы появился Макс.

– Это мне совсем не нравится, – сказала Надя Мамай. – Этак у нас все сразу и закончится. Черт бы драл эту вашу курсовую.

– Я не набивался, – сказал Филипп. Он быстро достал свою трубку и, глядя, как Макс мечется в сумерках, набрал номер.

– Вы были на лестнице, – сказала Соня, – я знаю. Вы настоящий друг, Филя. А Максик пошел проверять, дома вы или нет. Он взял кастет и пошел. Ей Богу, лучше бы вам быть дома. Максик опять Гошу подстерег. Господи, как мне страшно!

Они вышли из кафе и попытались обогнать Макса. Как бы не так! Стремительными и в то же время неуверенными шагами он словно ткал паутину или метался в невидимом лабиринте. Стоило Филиппу с Надей приблизиться, он немедленно кидался в их сторону и застывал, как застывают насекомые, обегая незнакомые пространства. Удивительно было, что он не сталкивался с прохожими, а те как будто не замечали его танца.

Филипп стиснул Надину ладонь и услышал, как она всхлипнула.

– Мне нужно домой, – сказала Мамай. – Я немедленно хочу домой! Подите вы со своими друзьями знаете куда?

– Знаю, – сказал Филипп твердо. Он махнул рукой проезжавшему такси, втолкнул в машину свою спутницу и назвал адрес. Через десять минут они с Надеждой стояли у парадной гордеевского дома.

– Можешь идти, – сказал Филипп, – но если ты ему попадешься, как ты думаешь, что он тебе скажет?

Надежда выругалась сильно, злобно и тут же расплакалась.

– Не смейте называть меня на «ты», – сказала она уже в квартире и ушла в ванную сморкаться. Филипп стремительно прошел на кухню, выставил на стол початую бутылку красного вина, два тяжелых стакана резного стекла, и едва успел плеснуть в них, раздался звонок. За дверью ванной тут же загремел шпингалет, и гулко ударила струя воды.

– Молодец! – сказал Филипп запертой ванной и впустил Макса. Залитое потом лицо его было настолько бледным, что свежий синяк казался нарисованным. Еще переполненный обжигающей силой стремления, Макс прошел в кухню и остановился, увидев накрытый на двоих стол. Тягучая дрожь, почти что судорога встряхнула его, он опустился на стул и пролепетал:

– Я совсем спятил. Но ты на это не смотри. Если он меня… Ты понимаешь, да? Ты ему Соньку не давай. И сам не смей. – Он вдруг очень внимательно всмотрелся в стаканы на столе, встряхнул бутылку и негромко рассмеялся. – Ты думаешь, я с ума сошел, думаешь, Соньку у тебя ищу? Нет! Ей до тебя так быстро не добраться. А в ванной у тебя кто? Моется, моется.… Ну, пусть моется. Так даже лучше.

– Выпей вина.

– Нет, Филя! Ясная голова, – он постучал себя щепотью в середину лба, – моя ясная голова, вот что нас спасет. Но не всех. Прощайте, барышня! – сказал он, проходя ванную, и у Нади там что-то бултыхнулось. – Все!

Дверь захлопнулась.

И почти тут же звякнул телефон. Он прозвонил своим звоночком так, словно надеялся, что его не услышат.

– Вы живы, Филя? – спросила Соня. – А Максик? Ох, как я рада! Только я таким образом долго не выдержу. Я, наверное, сойду с ума от страха. Филя, миленький, устройте, чтобы Гоша и Макс меня убили. Ну, смотрите, они меня похоронят, поплачут и помирятся. И вы поплачете. И все будет хорошо.

Филипп разозлился и сказал, что мириться они будут в тюрьме.

– Очень жалко, – сказала Соня. – Завтра я иду к врачу.

Надежда Мамай вышла из ванной. И, похоже, не очень удивилась, увидев вино. Она наполнила стакан на треть и медленно, с удовольствием выпила.

– Сумасшедший дом. А на такси, всеобщий благородный друг, вы мне дадите? Так я и знала. Показывайте, где спать.

Среди ночи Филипп проснулся от негромких свисточков. Он сел, придерживая спальный мешок и силясь понять, откуда эти сусличьи звуки. Наконец до него дошло, что он лежит на полу в кухне, а звуки эти, стало быть, выводит в комнате его гостья Мамай. Филипп медленно лег, так что голова его оказалась под кухонным столом. Ему вдруг страшно захотелось пойти и посмотреть, как спит Надежда. Подкладывает ли она ладонь под щеку, спит ли, свернувшись, или разметалась на постели… Филипп подумал об этом так и сяк и уснул.

Его разбудила внезапная бодрость, и, не веря себе, он с минуту лежал неподвижно. Пустота, великая утренняя пустота снова царила в нем. Не в силах справиться с собой, он негромко запел и пел до тех пор, пока не услышал шелестенье босых ног.

– Да, – сказала Надя. – Дурдом. – Склонив голову, она заглянула под стол и встретилась взглядом с Гордеевым.


Они молча завтракали, и жизнь, начинавшаяся за окнами, была тиха и неспешна. Не было ни утренних пьяниц, ни музыки неожиданной и мерзкой, как плевок в чистое стекло. Утренняя пауза была столь совершенна, восторг от нее был так полон, что Филиппу пришла мысль: а не разворачиваются ли сейчас в его квартире две паузы? Если же разворачиваются, то не означает ли это совпадение, что вчерашний день даже и с истерическим набегом Макса и все, что грядет сегодня, признано истинным? А утренняя пауза – знак одобрения тех, кто таким запасом пауз располагает.

– Филипп Юрьевич, а что вы пели у себя под столом?

Филипп, застигнутый в разгаре своих размышлений, ответил туманно:

– Песню. – И тут же спохватился. – Это долго объяснять. И неинтересно, поверьте.

– Да, – кивнула Надежда, – конечно. Чего уж тут интересного? Лежит дяденька под столом и поет. Про песню я просто так. Я бы под столом еще и не такое запела. Только я думала: вот поет, проснулся ни свет ни заря, значит, что-то придумал. Вы придумали что-то?

И Филипп с неожиданной легкостью признался странной студентке, что и тот ему друг и этот друг, и что ему делать с этими своими дружбами, он совершенно не понимает. Вдруг выяснилась странная вещь: кому-то из хороших людей обязательно должно быть плохо. И он, Филипп Гордеев, должен своими руками…

– Зачем же делать чужую работу? – спросила Надежда. – Ваши полоумные друзья и сами сделают друг другу все, что требуется. Они, блин, и вам еще чего-нибудь устроят, вот увидите, Филипп Юрьевич.

В общем, студентка Мамай напилась кофе и откровенно лезла не в свое дело, одернуть ее следовало. Но пауза величаво несла свою пустоту, и все эти дерзости не вызывали даже малейшей ряби на ее глади.

– Вы хотите сказать, что меня должна интересовать только Соня?

– Будь я мужиком… – с какой-то мечтательной яростью проговорила Надя. – Вот будь я мужиком, отбила бы я ее у того и у другого. И был бы порядок. А вы кого больше боитесь – мужа или не мужа?

Пустота и тут не взбунтовалась. Восторг по-прежнему переполнял Гордеева, и это немного мешало собраться с мыслями. Что за странная идея выяснять, кого я боюсь? Да никого! И тут телефон задребезжал и выручил его.

Макс как ни в чем не бывало пожелал ему доброго утра и сказал, что Соню надо отвести к врачу. В поликлинику путь лежал мимо дома, где затаился ужасный Кукольников, и возможная встреча соперников сулила черт знает что.

– Я не против, – сказал Макс с достоинством, – ты же понимаешь. Но не при Соньке же. А одной ей не дойти.

Макс положил трубку, а Филипп остался с ощущением незаданного вопроса.

– Вот и думайте, – сказала Надя Мамай, устроила у себя на лице мелкие подробности и ушла.

Софья дожидалась его у своей парадной. Ступня у нее была щедро обмотана бинтом. Макс выпустил Сонин локоть, дождался, пока Филипп надежно возьмет ее за то же место, и ушел. Филипп и Соня поплелись по тротуару и в молчании прошли метров пятьдесят. Соня хромала, а Филипп ожесточенно копался в памяти, надеясь припомнить подходящий анекдот. Когда, наконец, анекдот вспомнился, он неожиданно для себя спросил, каким образом Макс звонил ему утром, если телефонный аппарат был безжалостно уничтожен. Сонина хромота стала менее заметна, она удивленно посмотрела на Филиппа.

– Филя, вы так переволновались, что все забыли. От кого я вчера получила телефон? Не от вас ли?

Гордеев залепетал что-то про секреты, про разбитый телефонный аппарат, но Соня твердо сказала, что чужую трубку Макс не посмеет разбить. Что же касается секретов, то какие могут быть секреты от мужа? Тут Соня захромала по-прежнему, а Филипп спросил, далеко ли им до поликлиники, и во сколько назначено прогревание, и велика ли ожидается очередь?

– Нет, – отвечала Соня рассеянно и объяснила Филиппу, как маленькому, что и поликлиника близко, и очередь невелика. И вдруг она остановилась у прозрачных дверей хорошенького маленького кафе. – Мы выпьем кофе, – сказала она, занося над порогом укутанную ступню. – Мы успеем.

Утренние посетители разглядывали Соню, а заодно и Филиппа. Нельзя сказать, что это было неприятно, но холодок чужого любопытства, пожалуй, тревожил. «А если еще и ревновать? – подумал Филипп. – А если ревновать вдвоем?»

Соня выпила густую жидкость, свела над пустой чашечкой пальцы на манер китайской крыши и сказала, что боль в ноге стихает, что бодрость она ощущает почти невозможную и что дело, конечно, идет на поправку. Филипп спросил про прогревание, а Соня сказала, что она бы выпила еще кофе.

– Кофе, Филечка, тоже прогревает. Я так и чувствую – меня охватывает жар. А на часы не смотрите. Я могу подумать, что вам со мной противно, что вы со мной по обязанности. Это портит удовольствие.

Филипп отправился за кофе, но кофейный станок зачихал, заплевался, и две барышни в каскетках принялись суетиться. Тут же Соня выбралась из-за столика и весело захромала к месту аварии. Глаза ее сияли. «Взорвется?» – спросила Соня, и кофеварка тут же прокашлялась и заработала как следует. Всякие казусы с участием Сони и электрических приборов происходили постоянно. В ее присутствии мелкие электрические неприятности рассасывались сами собой, поломки посерьезнее исправлялись от одного-двух Сониных вопросов. И чем глупее были вопросы (а своих вопросов Соня никогда не стеснялась и бесстрашно спрашивала первое, что приходило ей в голову), тем стремительнее и волшебнее устранялись дефекты.

Филипп получил две чашки напитка, они уже уселись за столик, и тут в кафе вошел Кукольников. Он поцеловал Соню так, что у Филиппа заныло сердце. Потом Гоша бережно опустил Соню на стул, стиснул Филиппу плечо.

– Извини, тебя не приглашаю.

– Пойдем, Сонетка, – сказал он, и прекрасная Соня зарумянилась, и они с Кукольниковым исчезли.

До поликлиники Филипп все-таки дошел. Он отыскал расписание процедур и удивился тому, как его утешила отмена процедур на сегодня. Потом он посидел в скверике, пытаясь понять, что ему делать теперь. «Положим, я разозлился, – сказал себе Филипп. – На что же я разозлился? Если верить студентке Мамай, для меня должна существовать только Соня. Студентка Мамай, конечно, не бог знает какой авторитет, но Соня сияла. И тут моя совесть может быть спокойна. Теперь рассмотрим дело с другой стороны…» Но с другой стороны не вышло ничего. Один за другим трое студентов Гордеева позвонили ему на мобильник, и нужно было переносить консультации, убеждать в необходимости регулярного чтения, и все это под неодобрительными взглядами сидевших рядом старушек. «Во-первых, – объяснил себе Гордеев, – старух раздражает мобильник, во-вторых, обилие женских имен. В третьих, – за каким чертом я все себе объясняю?!» В ярости он поднялся со скамьи и решил, что немедленно плюнет на тех и на этих и поедет на кафедру, застанет там доцента Гуськова и заберет, заберет у него бесповоротно свою любимую группу, которую пестовал два года и которую просто неприлично отдавать за здорово живешь!

Мобильник его окликнул.

– Рыцарь ты наш, – сказал Гоша Кукольников. – Сонетка по тебе соскучилась.

Дверь ему отворил Гоша. Софья сидела в кухне, поставив ногу на скамеечку, а Кукольников бинтовал ей ступню. И он, и Соня были печальны.

– Ну как? – спросил Филипп бодро и тут же ужаснулся своему вопросу. Все, однако, обошлось. Плевать им было на Гордеева. Гоша закрепил бинт упругой сеточкой, поднял Соню на руки, и все в молчании спустились по лестнице.

Соня снова уверенно хромала, и локоть ее ловко лежал в ладони у Филиппа. Она рассказывала что-то интересное, но Филипп не мог сосредоточиться, спрашивал невпопад, и она замолчала.

– Соня, – спросил он ни с того ни с сего, – вам нравится, когда вас называют Сонеткой?

Оба молчали. Он не ждал ответа, а она не собиралась отвечать. Но теперь молчание было другим. Оно билось как струна в безвоздушном пространстве. И так они дошли до дома.

– Не уходите, Филя, – попросила Соня. – Зачем вы спросили про Сонетку? Зачем, зачем, зачем? Почему вы такой? Вы приходите, и все начинают думать, что вы лучше всех. Вы это знаете?

– Знаю, кажется, – сказал Филипп и покраснел.

– Стыд и позор! – сказала Соня – Я сама себя стесняюсь, когда вы к нам приходите. Ну, скажите мне, скажите, вы нарочно не женитесь, чтобы друзья вас о чем-нибудь просили, а потом стеснялись?

– Соня, это ерунда.

– Нет, не ерунда! – она увлеклась и сильно топнула забинтованной ногой. На лице ее появилось страдальческое выражение. – Вот! А теперь я должна думать: «Нет, уж Филя никогда бы не стал бинтовать себе ногу и придуриваться». Или вы думаете, Кукольников не понимает? Еще как понимает. А Максик! Думаете, Максик не понимает, что и он теперь перед вами виноват.

– Господи, да он-то чем виноват?

– Вот! Вот! Для вас же все как малые дети. Вы же всех терпите, потому что мы глупые. А вы большой и терпеливый и можете подождать, пока все поумнеют.

– Да нет же! – крикнул Филипп. – Мне на всех плевать. Мне вас жалко, Соня!

Соня свела брови и внимательно посмотрела на Филиппа. Глаза ее вдруг расширились, заблестели влагой, и несколько круглых слезин выкатились.

– Не плачьте, – горячо попросил Филипп. – Не плачьте, а то я заплачу с вами. Послушайте лучше, что я вам скажу. Сейчас вам хуже всех, потому что мужчины будут либо с моей помощью прятаться друг от друга, либо порвут один другого на куски. Тому, кто останется цел, беспокоиться не о чем. Его посадят ненадолго, потому что из ревности друга замочил, а срок, даже маленький, как известно, очень хорош против угрызений совести. Я слышал, что у тех, кто отсидел, совесть успокаивается так, что лучше не надо. И тогда вы одного похороните, а другому будете носить передачу. И вас, Соня, будет точить совесть за то, что вы двух мужчин погубили.

Но это еще не самое плохое.

Тут Филипп безотчетным движением взял Сонины пальцы, стиснул их и совершенно неожиданно поцеловал. Соня, кажется, не заметила этого.

– Хуже всего, милая Сонечка, будет (вы меня поймите и простите), если Макс и Гоша друг другу до горла не доберутся. Вот вы представьте себе, что я ко всему готов. И буду я вас водить туда-сюда, пока нога не заживет. Когда заживет нога, придумается еще какое-нибудь ранение. Гоша с Максом будут делать вид, что они друг друга не знают, а вы, что будете делать? Вы их за свое вранье возненавидите и бросите к чертовой матери. Угадайте, что они после этого сделают? Что они сделают, если у них и сейчас мозги набекрень. Вот и опять, милая, будут у вас на совести два трупа!

– Очень прекрасно, – сказала Соня. – Если вы, Филя, такой умный, так скажите, кого мне бросить, чтобы остальные еще пожили? Не-ет, вы не скажете. Они вам друзья. Фу, гадость! Я-то всегда думала, что у мужа должны быть настоящие друзья. Дура! Дура! В трудный момент нужны надежные враги. Муж, Максик, ни в чем не виноват, за что я его брошу? Гоша меня так любит, что у меня сердце останавливается. Вот я его брошу да, пожалуй, и умру. Буду плакать, плакать и умру. Максик меня похоронит, пойдет и Гошу зарежет, потому что ясно же, отчего я плакала и из-за кого умерла. А кому, скажите, понравится, если жена умирает от любви к другому? Кому от этого будет лучше?

До этого места их разговор протекал довольно спокойно, но тут Соня заплакала и затрясла головой так, что слезы ее полетели во все стороны, как дождевые капли с веток.

– Слышите вы, Филипп! – она схватила Филиппа за рукав. – Вы, Филечка, вы должны с ними что-то сделать. Их много для меня, Филя-я!

Скорее всего утренняя двойная пустота еще давала себя знать, потому что в тот вечер Филипп такому повороту в течении Сониных мыслей не удивился и, пожалуй, не встревожился. Он лишь забрался в Сонечкин с Максом холодильник, отыскал среди ледяных кастрюль и банок пузырек с пустырником, напоил Соню безобидным снадобьем и ушел. Она смотрела, как Филипп шнурует кроссовки и приговаривала:

– Прощайте, Филечка, прощайте. Вы умница, что уходите. Скоро придет Максик, я не буду скучать. А с вами ему встречаться, – ну что ему, бедному, нервничать? Он ведь понимает, что на вас ему злиться нечего, а с собой ничего поделать не может, а от этого еще сильней злится.

Уже на проспекте Филипп ясно ощутил чужой взгляд. Квартал или два взгляд жег его между лопаток, как солнце, пойманное линзой. Филипп обернулся раз, другой, знакомое бледное лицо мелькнуло и исчезло за чьей-то спиной. «Ну, и дурак!» – сказал Филипп про себя.


У парадной Гордеева Гоша Кукольников на корточках сидел перед дворовым барбосом и о чем-то с ним вполголоса договаривался. Когда Кукольников выпрямился и они с Филиппом поздоровались, стало видно, что левая рука его кое-как пристроена в петле из брючного ремня и что боль сизоватым туманом плавает у него в глазах. Они с Филиппом поднялись, и в квартире Филиппа Гоша скинул рубашку. Левая рука была распорота и неловко замотана бинтом. «Он тебя?» Кукольников кивнул. «Ножом?» – «Ну не пальцем же». Они стянули края раны пластырем, забинтовали как полагается. «Макс осатанел. Думаю, что пару ребер я ему сломал. Там у меня в сумке… Достань». Филипп достал из сумки бутылку вина. Вино было темно-красное, тяжелое, и фиолетовые сполохи ходили в бокалах.

– За что выпьем?

– Не издевайся, – сказал Гоша. – Мне хочется броситься с десятого этажа.

– Вот-вот, ты уже близок к ощущению полета. У влюбленных всегда так.

Гоша, казалось, не слышал.

– У меня больше нам встречаться нельзя. При мне не посмеет, но потом Соньку, пожалуй, зарежет. У тебя тоже. Макс – скотина, но ты держи нейтралитет.

– Охотно, – сказал Филипп, – только что это значит?

Кукольников и тут ничего не ответил. Он залпом выпил вино и сказал, что на Красного Курсанта у него есть знакомый с квартирой, с которым можно договориться. «Ну, хорошо, – сказал Филипп, – вы с Соней будете встречаться на Красного Курсанта, вы будете ходить по улицам, взявшись за руки. А ночью он придет к тебе – только не спрашивай как – я его видел – он придет к тебе со всеми своими ножами и кастетами, и он убьет тебя! Ты хоть понимаешь, что мне тебя жалко? Жалко мне тебя, потому что ты становишься бешеный, как Макс. Ну, ладно, если он тебя зарежет. Да, можешь обижаться сколько хочешь, лучше он тебя. А ну как ты ему шею свернешь? А с Сонькой что будет? Знаю, знаю, я за нее отвечать должен. Так что ты мне прикажешь, здесь вот на кухне ее содержать?

– Нет, нет! – горячо проговорил Кукольников, – у тебя ни в коем случае. Знаешь, мне Сонетка подарила цветок в горшке. Еще раньше, до того, как мы про все догадались. Вот его я к тебе переселю. Он придет меня резать или что там, а если не застанет, так вполне цветку горло перережет. А ты его будешь поливать, разговаривать с ним будешь… Он странный цветок, он на Сонетку похож. С виду дурацкий, и все его поправить хочется. А потом смотришь: а это он тебя уже поправил.

– Цветок я, пожалуй, уберегу. – сказал Филипп. – Дай ключ.

– Ключа не дам. Ключ единственный. – Из-за потери крови Кукольников пьянел на глазах. – Что-то ты Максимку нашего полюбил ни с того ни с сего.

С этими словами Кукольников откинулся на спинку стула и не то чтобы уснул, а скорее оцепенел. Разглядывая неподвижного друга, Филипп допил вино, потом дотащил Кукольникова до дивана и вернулся в кухню. Он терпеть не мог оставлять немытую посуду.


Спустя час после возвращения Макса Родченко домой Соня легла спать. Было совсем не поздно, и сумерки только-только начинали приобретать оттенок темноты, но от страха она не могла придумать ничего другого. Старательно и неумело она бинтовала Максу грудь, чтобы ночью сломанные ребра не разошлись каким-нибудь непотребным образом. Макс ничего не объяснял, он только вздрагивал, если Соня задевала больное место, и тогда Соня замирала от страха и жалости. Но, поднимая руки и поворачиваясь, чтобы бинт лег ровнее, он к совершенному ее ужасу, не переставая, рычал. Бедная Соня никогда не слышала, чтобы человек рычал, как зверь. Но мало того, когда бинтование было закончено и Макс с трудом сказал: „Спасибо, Соня“, ей почудилось, что рычание не прерывалось, а слова, сказанные знакомым голосом, смешались с глухим рыком, словно теперь у ее мужа внутри поселилось какое-то свирепое существо. Тогда-то Соня и забралась в постель.

Между ней и Максом была целая комната, и если не стараться, то страшного рычания можно было и не услышать. Она попробовала закрыть глаза, чтобы заснуть, но с закрытыми глазами этому ужасу добавилось громкости. Мелко вздрагивая, почти не дыша, вцепившись в рыхлое одеяло, она смотрела, как муж выложил на стол нож (страшным этим ножом, словно невзначай, он уже пугал ее позавчера), обтер этот нож носовым платком и убрал снова. Соня сразу поняла, чья на ноже кровь, но нисколько не испугалась. Она откуда-то знала, что с Кукольниковым не случилось ничего страшного. Легко раненный любовник дезинфицировал свою рану где-то в ночи, и у него были и бинт, и постель, и ужин. Знание это успокоило ее настолько, что она сразу забыла обо всем, кроме мужа. Он же тем временем беззвучно переходил с места на место, пока не сел у окна. С непостижимой легкостью, без стеклянного дребезга и лязганья шпингалета он растворил вечно перекошенную оконную раму и поднял лицо к темному куску неба, вырезанному двором-колодцем. Потом он долго кашлял и то ли из-за боли, то ли из-за тугой повязки никак не мог откашляться. Наконец кашель, а вместе с ним и рычание оборвались. Неподвижный, темный, чужой и страшный Макс яростно и исступленно глядел в небо. При этом он делал головой и шеей такие движения, словно хотел рассмотреть что-то скрытое за обрезом крыш. Подергиванья были так настойчивы, что завороженная их ритмом Соня забыла страх, отбросила одеяло и села. Ей показалось необычайно важным увидеть то, что силился отыскать в небе Макс. Она придвинулась к краю постели и, стоя на коленях и сложив руки на груди, вытянулась всем тоненьким телом в сторону окна. Макс плакал.


– Послушайте, Соня, – сказал Филипп, – если вам неудобно хромать, так что вы, в самом деле? Мне совсем не требуется, чтобы вы хромали.

Соня рассмеялась коротко и глуховато.

– Меня Бог наказал, – сказала она. – Я вчера в самом деле с кровати упала, ножку подвернула. Ах, Филя, знали бы вы, какой вчера был Макс… И представьте себе, что в этом виновата одна я. Гоша виноват тоже, но я – больше. Вот если бы мы оба красиво и благородно… Как вы считаете, Филя?

– Я вас не пойму, – сказал Филипп, – куда мы идем, что это за экскурсия по дворам? Или вы в самом деле собрались на физиотерапию? А как же Гоша на Красного Курсанта?

– Эх, Филя, Филя, – сказала Соня. – Мы идем самым правильным путем в поликлинику, а Макс идет себе потихоньку за нами и смотрит – дойдем мы до поликлиники или не дойдем.

– Я так не могу. Нужно звонить Кукольникову.

– Не нужно. Мы зайдем в поликлинику и выйдем.

– Блин! Мы выходим, а там Макс со своими кастетами и ножами.

– Перестаньте, – сказала Соня устало, – в поликлинике может появиться Гоша. Макс не задержится там, где бывает Кукольников.

– Какого черта? – сказал Филипп. – Уменя крыша едет. А как же все эти кровопролития?

– Ну, – Соня сделала красивое неопределенное движение ладошкой, – спрашивать я боюсь, но мне кажется, они договариваются заранее. И вы, Филечка, тоже не спрашивайте. Так у них хоть какой-то порядок, а начнете вы догадываться, куда им деваться?

Они вошли в поликлинику и уселись на облезлый диван против окошек регистратуры.

– Филечка, подите посмотрите, как принимает зубной врач Бобовников. Идите, идите, не можем же мы сразу выйти.

– В баню Бобовникова! Нет у нас времени на Бобовникова. Слушайте, Сонечка, сейчас на пересечении Большого и Красного Курсанта нас ждет одна девушка. У нее консультация! – сказал Филипп строго, заметив, как вспыхнули Сонины глаза.

Соня нацелилась в Гордеева указательным пальчиком.

– Это Лизочка, которая была с телефоном.

Филипп опешил.

– Ну, конечно, Лизочка. Она же с моей работы, я же должна знать, как ее зовут. Вот я ее назвала Лизочка, и она все поняла. А она – студентка! Филипп, милый, наконец-то у вас роман со студенткой!

– Такую мать! – сказал разъяренный Филипп. – У меня с ней курсовая работа! Эволюция, блин, представлений о супружеской измене в русской прозе ХХ века. Вот вам! И зовут ее не Лизочка, а Наденька. Надежда Мамай!

Соня прижала к груди точеные ладошки и захохотала.

– Ой, сдохну! Ой, Филя! Тут тебе теория, тут и практика.

Они не заметили, как дошли до перекрестка. Надежда Мамай в изумлении глядела на приближающуюся развеселую хромую Соню, на покореженное досадой лицо Филиппа и даже подалась назад, словно бы отдаляя момент встречи. Однако быстро что-то поняла, недоумение в ее глазах улеглось, и, приноравливаясь к Сониному скоку, она пошла рядом.

Теперь они с Филиппом говорили, а Соня, склонив темно-русую головку, слушала. Замечаний, которых побаивался опытный Филипп и инстинктивно опасалась Надежда, не было вовсе. Неспешным шагом они дошли до темнокирпичных корпусов фабрики „Красное знамя“, и Соня остановилась.

– Лизочка, – сказала она, – не в службу, а в дружбу – вон в том ларьке возьмите мне жвачку. Пока мы шли, Филечка купил мне пирожок с луком. А я – не устояла. С луком – обожаю.

Надя скорым шагом двинулась к ларьку, который они оставили позади, а Соня освободила локоть и шагнула к ближайшей парадной. Парадная была та самая.

– Филипп, – сказала Соня, – Лиза – девушка некрасивая, но на редкость породистая. Имейте это в виду. Мужчины обычно не врубаются, а вы посмотрите – какой у нее высокий подъем, какие запястья, а скулы, скулы какие! Не упустите, Филечка. Локти будете кусать.

– Соня, она замужем.

– Вижу, не слепая, – сказала Соня, – Только при чем здесь это? А тему она сама выбрала? То-то. Молчу, молчу. Молчу. Вот. Она сейчас купит жвачку и вернется. Я пойду. Зачем ей знать, где у нас гнездо разврата?

Когда Соня пришла в условленное кафе, Филипп сидел один. Осторожно ступая, Соня подошла и улыбнулась ему печально и ласково. Филипп принес кофе, и они посидели молча. Потом неожиданно бойко Соня спросила:

– Вы назначили Лизе свидание? Ладно, Филя, называйте это консультацией, если вам так спокойнее. Только знайте – это все равно, что прятать голову под одеяло. Скажите, она смотрела на вас вот так? Ага. А она делала вот так?

– Мы сидели по разные стороны столика.

– Очень разумная девушка. Ей, кажется, можно доверять. Очень нужны люди, которым можно доверять. Я могу доверять только вам, Филя. Вообразите, Филя, человек, которого я люблю больше жизни (а чего ее любить жизнь-то?), этот человек в беде или, например, чем-нибудь заболел. Чем-нибудь противным и заразным.

Вы бы, Филя, могли бы этого человека лечить и вытирать за ним, а на всех студенток наплевать?

Филипп вспомнил, как он бинтовал Кукольникова, и сказал, что может.

Соня приставила кончик пальца к носу и сказала „ага“.

– Филечка, – спросила Соня, – значит, я для вас главнее всех? Это потому, что вы меня не любите. Это удивительно. Если бы вы меня любили… Знаете, я сегодня сказала Кукольникову, что он должен или меня убить, или сам… Лучше, конечно, сам. Потому что если меня, то это делу не поможет. Так они и будут друг на друга кидаться, пока один другого не убьет. И знаете, что он? Он стал хохотать и целоваться. Если бы он меня не любил, он бы задумался посерьезнее.

А потом еще хуже. Начал меня уверять, что нечего мне беспокоиться, потому что он Макса с Литейного моста швырнет. Макса-то за что, Макс в чем виноват? Короче – один утонет, другого посадят. Ох, да вы, Филечка, про это уже говорили. Как вы думаете, Филя, один порядочный человек может другого убить и остаться порядочным?

– Да что вы, Соня, такое говорите? Как такое возможно?

– Это плохо, – опечалилась Соня, – это очень плохо. А вам очень нужно оставаться порядочным?

И последовало высказанное просто и прямо предложение убить Кукольникова. Поначалу Гордеев онемел. Потом у него мелькнула мысль: а не сошла ли с ума Соня? Но не похоже было. Глядела себе настойчиво и печально в глаза Филиппу и ждала ответа. Ждала ответа, как будто попросила у него сто пятьдесят рублей до завтра!

– Блин! – сказал Гордеев наконец. – Да как у вас язык повернулся?

– Язык тут ни при чем, – сказала Соня. – Я никому ничего не скажу, никто ничего не узнает, и вы останетесь порядочным и благородным. Только нужно, чтобы все было аккуратно и чтобы Гоша не пугался и не мучился. Раз – и все.

Филипп схватил Соню за нежный локоть и выволок на улицу.

– Лахудра! – сказал он Соне. – Кукольников мне друг! Понимаете вы это?

– А мне – любимый! – твердо возразила Соня. – У меня тоже рука не поднимается.

– Любимого можно, – неожиданно для себя сказал Филипп. – Это, знаете, Сонечка, дело даже совсем обыкновенное. И потом, вы чушь порете. Как можно убить друга и остаться порядочным? И какая разница, знает об этом кто-нибудь или нет?

– Большая разница, – сказала Соня мрачно. – Если вы не понимаете, нечего студенткам консультации устраивать.

Они стояли против Геслеровских бань, распаренные люди выходили из дверей, и ощущение тягостного кошмара становилось все явственней. Был момент, когда, оглядев Соню, Филипп почувствовал неожиданное и такое сильное омерзение, что ему нестерпимо захотелось зачерпнуть из ближайшей лужи ком грязи и с руганью размазать, размазать по ней сверху донизу! Но тут плечи ее поникли, она махнула рукой и, хромая, пошла прочь. Филипп догнал ее. Слезинки стекали по смугловатым Сониным щекам.

– Стойте, – сказал он, – а как мне дальше жить? Я же буду все время думать, что я друга убил.

Соня вскинула ресницы.

– А вы думайте, что сделали это для меня. И это будет такая жертва.

– Какая, блин, жертва? Ведь человек же, а не курица. Или, по-вашему, жизнь у человека забрать ничего не стоит?

– А по-вашему, Филечка, для другого можно делать только всякие пустячки?

Филипп почувствовал, что он проваливается в какую-то бездонную дыру, кончики пальцев у него стали ледяными, он схватил Соню за плечи и встряхнул.

– Скажите вы мне, бесчувственное существо, вам что, совсем не жалко Гошу?

И тут Соня подобралась, как перед прыжком, глаза ее блеснули, и, тяжело и мрачно глядя на Филиппа, она проговорила:

– Мне обоих жалко, да только муж ни в чем не виноват. А как, по-вашему?

– О-ох!

– Филечка, милый Филечка, Максик правда ни в чем не виноват, неужели же его убивать? А вы бы рады, да?

– Сонечка, милая Сонечка, а вы не думали, что можно никого не убивать?

– Думала, – с готовностью подтвердила Соня. – Я теперь совсем не сплю, все думаю. Только ничего не получается. Они меня друг другу не уступят. Я, Филя, по глазам вижу, что вы скажете, у вас глаза злые. Вы скажете, Филя, что надо убить меня. Фу, я угадала! – презрительно выцедила она сквозь зубы. – Вам ничего не стоит меня убить. Подумаешь – Сонетка! И Гоша себе новую найдет, и Максик… Только это совсем уже несправедливо. Ведь кому-то из них я должна достаться. Или все это, по-вашему, не из-за меня?

Филипп остановился и сказал, что сейчас он сойдет с ума, что дальше так продолжаться не может и что если Соня не прекратит…

– Значит, мне самой? Вы как хотите, Филя, а я этого от вас не ожидала.

И против воли погружаясь в этот чудовищный спор, Филипп принялся доказывать, что ему нельзя, невозможно, страшно убивать друга.

– Это стыдно! – крикнул он наконец, так что идущая впереди тетка обернулась и язвительно сказала:

– Видали, спохватился. Раньше стыдиться надо было!

– Значит, мне самой, – сказала Соня. – Ну и черт с вами!


Не доходя метров пятидесяти до дверей факультета, Гордеев увидел нового ректора. Лучась утренней улыбкой, ректор совершал сложные движения у ветхого факультетского крылечка. Плотно приставляя пятку к носку, он обошел приставными шагами трухлявый бетонированный порог, записал что-то, потом пошлейшей деревянной линейкой измерил высоту осыпающегося бетона. Филипп, было, задумался, отчего ему не хочется попадаться на глаза ректору (не водилось за ним решительно никаких достойных ректорского внимания грехов), но решительно себя одернул, суемыслие прекратил и тут же увидел студентку Мамай, которая стояла, прислонившись к неохватному тополю. Убогая осенняя листва с жестяным шуршанием выпадала из кроны, скукоженные листья пролетали перед Надиным лицом, она же не отрываясь смотрела на Гордеева, как будто ждала, когда он ощутит давление ее взора.

А Филипп не на шутку обрадовался и обрадовался еще больше, когда понял, что Надя его радость увидела. Он подставил ладонь падающему листу и поднес его Наде. Студентка Мамай с очень серьезным лицом листок взяла и поблагодарила.

– Скажите мне, Надежда, отчего никто не хочет идти мимо ректора? Что за опасения? Говорят, он очень приличный человек.

– У нас про человека еще и не такое скажут, – отозвалась Надя. Она сосредоточенно глядела себе в ладонь и осторожно раскручивала пойманный Филиппом листок. Наконец пересохшие жилочки не выдержали, и листок лопнул. – То-то и оно, – сказала Надежда и посмотрела на Филиппа.

– Филипп Юрьевич, – сказала она, стряхивая с ладони зелено-бурый прах. – Давайте разойдемся миром.

– Что за черт? – изумился Филипп. – С какой это стати нам расходиться миром, если мы не начали воевать?

– Вы шутите. Вы все шутите. Муж залез ко мне в черновики, и теперь у него, видите ли, идея: он боится, что теоретическое изучение супружеских измен перейдет в практическую фазу. Что вы на это скажете?

– Собачий бред! – сказал Филипп. – Не может ваш муж быть таким олухом.

– Так-так. Зря вы мне не поверили. Тогда слушайте. Милый Филипп Юрьевич, все это добром не кончится.

– Э-э, – махнул рукой Филипп, – сколько было студентов, и все, слава Богу, целы.

– Вам меня совсем не жалко, – сказала Надя. – Вы хотите, чтобы я сказала все до последней буковки. Так вот вам!

И Надя с неожиданной ясностью объявила Филиппу, что он и его друзья добром не кончат.

– Вы сами не заметите, как оно вокруг вас соберется, и тогда всем … – Тут Надя сказала общеизвестную грубость, надеясь, видимо, что дальше Филипп не захочет слушать. Лицо у него и в самом деле покривилось, но разговора он не прервал. – Фу, – сказала Надя. – Ничем вас… Вот слушайте. У вашей Сони есть собачка или там канарейка на жердочке? Очень плохо. Зверюшки… Зверюшки все чувствуют. Вы бы еще выслеживали друг друга, вы бы водили Соню от одного к другому, все бы делали вид, что они знают, что будет дальше. А зверюшки бы уже померли. А потом бы вы померли, Филипп Юрьевич. Потому что вы хотите всех помирить, а как их помирить, если они уже могилку выкопали и только договориться не могут – кому в эту могилку лечь, и глазки закрыть, и ручки сложить? Вот вы туда и ляжете. А я не хочу!

– Уверяю вас, боязливая студентка Мамай, никто вас не собирается толкать в могилу. Да и нет никакой могилы!

– Есть, есть, – тихонько сказала Надежда, поймала пролетавший мимо листок и отдала Филиппу. – А это от меня вам. А я, к вашему сведению, могил не боюсь. А боюсь я, что встанем мы с вашими замечательными друзьями над вашей могилкой и будем говорить, какой вы были замечательный. Так уж я лучше пошлю ваш курсовую куда подальше, а вместо меня к вам Серега Вертихвостов придет. Он всем надежды подает. И вам подаст. И тема ему в кайф.

– Значит, Вертихвостов, – сказал Филипп угрожающе. – Ловко вы мной распорядились.

Тут Надя Мамай закусила губу и сказала Филиппу, что пора бы ему и привыкнуть, что им и без нее распоряжаются все, кто дотянется. Она, как видно, хотела сказать что-то еще, но, увидев, как побледнел Гордеев, смолкла испуганно.

– Да-да, – сказал Филипп, – вы, конечно, правы. И вся эта история с телефоном была непростительной импровизацией. Я, может, первый раз в жизни заставил другого человека сделать по-моему. Первый раз, понимаете, Надя? Какое-то подлое вдохновение. А теперь вы уйдете, и случись теперь что-нибудь неприличное, такое, что постороннему не объяснишь, не докажешь, такое, что своими руками ничего не сделать… Вы что думаете, я себе тут же другую студентку найду? Или, может, я Вертихвостова к Соне пошлю? Вот, мол, вам еще один сослуживец. И что вы обо мне так странно тревожитесь? Сами тревожитесь, а сами сбежать хотите. Подумаешь – могила! Может, так оно и следует. И нечего перекладывать на козла Вертихвостова свои заботы!

Словом, оба были в ярости и вошли на факультет такой поступью, что исшарканные плитки под ногами звенели. „Господи, Господи! – только и подумал Гордеев, придерживая дверь и глядя в узкую Надину спину. – Я ее мучаю совершенно так же, как мучила меня Сонетка. Я ее мучаю, мучаю, и нет в этом никакого толка. Вот что мне нужно ей сказать…“ – Они поднимались по лестнице, отчетливо шагая, плечом к плечу, сосредоточенно глядя перед собой, и встречные столь стремительно отступали вправо и влево, что все это напоминало легкую панику. Однако Филипп не замечал шарахающихся людей. Отсчитывая по привычке ступени, он про себя повторял: „Мне – нужно – ей – сказать. Мне – нужно – ей – сказать“. На площадке между этажами заклинание подействовало, и слова вспыхнули у Филиппа в мозгу пламенными буквами. Слова были неожиданные, их смысл настолько не пролезал ни в какие ворота, что Филипп огляделся: а не занесло ли ему в голову чужие мысли?

„Надя! Мне тридцать восемь лет, – перекатывалось в голове у Филиппа, – голова моя в полном порядке, и сердце не встревожилось ни разу. Я суечусь и хлопочу, и мои друзья привыкли к этому, но не было ни одной ночи, когда бы я ни заснул спокойно и сладко. Я хочу, я хочу, чтобы мое сердце было разбито, и чтобы оно болело нестерпимо, и чтобы было все, что полагается. Не уходите, Надя!“

Сказать это вслух было немыслимо, но они стояли, глядя друг на друга, и Надины зрачки пульсировали, как будто отголоски беззвучных речей Филиппа оказались внятны и ей.

– Надя! – сказал Филипп, с трудом ворочая багровые буквы. – Мне тридцать восемь лет…

И тут на следующей площадке у них над головами раздалось:

– Филипп Юрьевич! Филипп Юрьевич!

– Это вас, – сказала Надя растерянно. Похоже, и она с трудом вернулась в факультетское месиво. – Это вас Уткина из деканата.

Тем временем, встряхивая локтями при каждом шаге, сверху спустилась Валерочка Уткина, и Гордееву вручен был стильный конверт, из которого сквозь целлофановое окошечко смотрел факультетский адрес и его фамилия. Послание было из Каунаса.

– Приглашение на конференцию по католическому литературоведению, – сообщила Валерочка торжествующе. – Пишут, что ждут с нетерпением. – Валерочка извлекла из конверта бумагу с университетским гербом и огласила: … в частности, ваш доклад „Нравственное падение литературного героя: от осуждения и сострадания к анализу и соучастию“.

– Какого черта! – сказал Филипп неожиданно брюзгливо. – Зачем эта суета? Почему вскрыт конверт?

Валерочка потерялась и отступила.

– Международная конференция, – залепетала она. – Вы же помните… репутация факультета… престиж…межконфессиональ-ное нравственное падение…

Бред! – проговорил Филипп, против воли и с раздражением глядя в Валерочкино декольте, куда убегала золотым ручейком воздушного плетения цепочка. – Я говорил, говорил, что мне там нечего делать! Говорить с ними о грехе, дорогая, это все равно, что вручить ключи от рая уголовному кодексу! Вы, прелесть моя, знаете, почему они еще не торгуют индульгенциями?

Бог знает, что подумала Валерочка про индульгенции, но декольте ее зарумянилось.

– Так вот имейте в виду! – рычал на бедняжку Филипп. – Они не могут решить, взимать налог с этих операций или это будет оскорбительно для истинно верующих. – Тут до Филиппа дошло, что бедная Уткина ни в чем не виновата, что студенты глядят на них с изумлением, а главное – что исчезла Надя Мамай. Он кинулся вниз, выбежал на улицу и обнаружил, что Надежда стоит под тем же тополем.

„Так просто нельзя, – сказал себе Гордеев задыхаясь. – Надо бы сделать вид… Сделать вид, что я совсем не за этим. Что я, может быть, иду на остановку…“

– Филипп Юрьевич, – окликнула его Надя. – Я здесь. За что вы так на Валерочку? Мне и то страшно стало. Она же, бедненькая, закроется теперь в деканате и будет плакать. – Надя вдруг фыркнула. – Наплачет себе полное декольте.

Филипп оперся спиной о морщинистый ствол. Сил никаких не было. Левым плечом он чувствовал легкое прикосновение Надиного плеча. Мимо прошел доцент Гуськов, и вид у него был необыкновенно назидательный.

– Надя, – сказал Филипп, – а вы замечали, что филологи живут удивительно долго?

– Глядя на вас, этого не скажешь.

Они разговаривали, отделенные друг от друга кривизною ствола. Со стороны их даже нельзя было заподозрить в собеседованиях. „Надька! Надька!“ – кричали с факультетского крыльца какие-то пестрые барышни.

– Что же вы молчите? – раздался с той стороны тополя Надин голос. – Может, и я буду жить долго?


В крохотной квартирке Кукольникова Филипп сразу устремился к цветку, но удивительного растения не было на месте, и вот он в тревожном недоумении стоял посреди комнаты, а лежащая на подоконнике кошка следила за ним не отрываясь. Надежда тем временем, подняв брови, медленно переходила от одного предмета к другому, не замечая растерянности Гордеева. Как обиталище одинокого мужчины Гошина комната и в самом деле была удивительна. В ней было чисто, и она была уютна тем редким мужским уютом, который так ценят женщины. Уют этот заключается, как правило, в разумном устройстве жилых пространств. В комнате Кукольникова всевозможные совершенства и приятные неожиданности сосуществовали так плотно, что казалось еще чуть-чуть, и в этом осмысленном пространстве соткется сам Гоша.

– Кто он? – спросила Надя. Кажется, ей было немного не по себе от этого бесплотного присутствия хозяина.

– Инженер, – ответил Филипп и подивился тому, как ему не хочется рассказывать ни о Гоше, ни о его инженерстве. Исчезновение цветка мучило его. Почему-то стараясь передвигаться на цыпочках, он оглядел всю квартиру, но ничего сверх обычной чистоты и порядка не обнаружил. Тогда он решительно подошел к Наде, не говоря ни слова, взял ее под локоть, вывел из квартиры и закрыл единственный, но весьма хитрый запор на Гошиной двери.

– Так-то, – сказал он, когда по ту сторону металлические засовы чавкнули и проникли в пазы и прорези. Надежда заглянула сбоку и осторожно сказала:

– Филологи живут долго.

С лицом у него, как видно, было не все в порядке.

Затем они двинулись к дому Филиппа, но Филипп при этом ничего не объяснял, а Надежда Мамай ничего не спрашивала. Около своей парадной Филиппу стало страшно, и он остановился. Надя сказала:

– Лучше сразу.

Они отомкнули дверь, и первое, что увидел Филипп у себя в доме, был пьяненький Гоша, сидящий на полу в прихожей. Невредимый цветок стоял перед ним, Гоша мотал головой, и счастливая улыбка бродила по его осунувшемуся лицу.

– Кукольников! Ты – свинья, – сказал счастливый Филипп. – Зачем ты врал, что у тебя один ключ? Почему ты не переменишь бинты? Почему ты, скотина, напился?

– Анестезия, – сказал Кукольников совершенно отчетливо. – У муравьишки лапка болит. – Не так уж он был и пьян. Больше придуривался. Надежду оглядел цепко, трезво.

– Блин горелый! – сказал он. – Какая ерунда тебя волнует, Филя. И потом – когда ты перестанешь верить всему, что говорят? Разве бывает ключ один? Здравствуйте, барышня, – сказал он Наде, но с полу вставать не стал, лишь приподнял цветок и приветственно качнул его. – Вы – Лиза. Сонетка описала мне вас с ног до головы.

– Надя, – сказала Надя. Она смотрела на Кукольникова сверху вниз, и было ей крепко не по себе. – Я – Надежда, и я не люблю, когда меня описывают.

И снова пьяная ухмылка и ничему не соразмерный восторг. „Меняешь, Филя, подруг, как перчатки. То тебе Лиза, а то Надя…“ Наконец Гоша подобрал ноги, потом встал, и все прошли в кухню. В кухне-то и выяснилось, что он трезвый. То есть он, конечно, был хмелен и печален, но в печали его вдруг не стало пьяного ёрничества. Филиппу показалось, что Кукольников попробовал его, как пробуют средство от боли, убедился, что пилюля не помогает, и бросил.

„Ты видел Соню?“ – спросил Филипп. „Бери выше, – усмехнулся Гоша. – Мы виделись с Максом“. – „Подрались?“ – „Вот еще. Наши схватки впереди, дай ранам зажить. У нас перемирие. Макс жрет мумие, чтобы кости срастались, а на мне и так все, как на собаке“. Потом Гоша достал из-под раковины бутылку с отстоявшейся водопроводной водой и полил цветок.

– Как поживает Соня? – вдруг спросила Надежда. Мужчины на мгновение замерли, так дико им показалось, что Надя подхватила их разговор. „Да нет же, – подумал Филипп, – мы же с ней и собирались говорить. Но мы же с ней совсем не собирались говорить про Соню. В чем дело?“

– Хороший вопрос, – сказал Кукольников. Он сидел, красиво подперев голову, и пристально глядел из-за цветка в глаза Надежде Мамай. – Твой вопрос, Филя. Представь себе, Сонетка собралась на работу. Дойдет она до своей конторы или не дойдет – это никому не ведомо, но Макс тебе сегодня позвонит.

– Я не могу, – сказал Филипп угрюмо. – Завтра мне нужно на факультет, как из…

Словом – нет. Давай я тебя запру, а ключи до вечера отдам Максу.

– Ума палата! – сказал Кукольников возмущенно. – Вот он от своей злокачественной злости как выбросит оба ключа в Ждановку, и что тогда? Или скажет, что я его этими ключами спровоцировал, – несколько загадочно прибавил он.

Филипп призадумался было над последней фразой, но ничего путного придумать не успел. Надя подняла руку, как маленькая девочка, и сказала, что она могла бы отвести Соню куда угодно.

– Цены вам, барышня, нет, – восхитился Кукольников. От Надиного предложения он пришел в наилучшее расположение духа, принялся острить, балагурить, вызывался сбегать за вином, но его не пустили. Тогда он, не сходя с места, позвонил Соне, голосом живым и бодрым рассказал о Наде (он звал ее Лизой и при этом слал присутствующим утешительные гримасы).

– Я люблю тебя, Сонетка! – молвил он и положил трубку. Потом быстро поднялся с табуретки и прошел в ванную. Гулко ударила вода, Гоша заплескался, потом оглушительно фыркнул и вышел. Глаза у него были красные.


Утром Филипп встретил Надю у метро. Она слушала его внушения невнимательно, когда же показался поворот в Сонин двор, пошла медленнее и ровным голосом проговорила:

– Непростительная небрежность, у Лизы нет фамилии.

– Только ради Бога не мудрите, – переполошился Филипп, – поймите меня правильно, но свою фамилию вам лучше в ход не пускать.

– Прикольно! – раздельно и злобно произнесла Надя и сверкнула глазом. – Имя мое им не подходит, фамилия моя им не нравится. А вы уходите, Филипп Юрьевич. Мне обидно будет, если он вас мочить начнет. И потом, знаете, я боюсь крови, плохо бинтую раны и в некоторых ситуациях употребляю обсценную лексику. – Она аккуратно собрала один за другим три пальца в ладонь. – Вы уйдете, черт дери, или нет?


Через полчаса судорожного хождения по квартире звонок над дверью испустил трель, какой от него добивался один только Гоша. Филипп перепугался неизвестно чего, похолодел, распахнул дверь и увидел Соню и Надю, мирно державшихся за руки.

– Вот вам, – сказала Надежда. – Девушка хромает, но с моей помощью передвигается. Нет, Филипп Юрьевич, вы представляете, он поехал на рыбалку. Отправил хромую жену на работу (она, понимаете, должна у всех на виду хромать; это же садизм, это все равно, что в драных колготках ходить!), а сам усвистал на рыбалку.

Такому повороту Филипп и в самом деле удивился. До сих пор импровизации Макса были понятны хотя бы отчасти. Он взглянул на безмолвную Соню повнимательней и увидел: в глазах у нее тот же туман, что и у Кукольникова, когда он явился раненый. Но здесь-то боли не было.

– Филечка, – сказала Соня, – мы сейчас сядем, и я все расскажу.

– Я не уйду, – сказала Надя, и Соня поспешно согласилась. Вообще было похоже на то, что они без разговоров между собой что-то решили. Что-то такое, о чем Филиппу знать не обязательно. „Вот, – подумал Филипп неопределенно, – им дай волю…“ Но присел к столу и как-то неожиданно для себя успокоился.

Соня попросила табуреточку, положила на нее ногу, как Бонапарт на барабан, полюбовалась на юбку, закатившуюся на последние мыслимые рубежи, и сказала:

– Филечка, милый, они обо всем договорились.

Филипп не сразу понял, о чем речь. Соня терпеливо повторила и растолковала, что теперь дуэль будет непременно, как только у Макса ребра заживут.

– Заживут, Филя, заживут. Он мумиё на ночь ест, как добрые люди картошку, мне с ним спать страшно. От людей так не пахнет.

И вслед за этим Соня поведала о событиях жутких, дурацких, ни с чем не сообразных. Но успевших, вне всякого сомнения, развернуться.

Глубокой ночью Соня неизвестно отчего проснулась и сразу почувствовала тревогу. Прежде всего, она ощутила отсутствие тяжелого смолистого запаха от таблеток мумиё. Это могло значить только одно – Макс покинул супружеское ложе. Затем на тонкой ткани ширмы, которая стояла в ногах, она увидела, как движется силуэт Макса, склоненный над настольной лампой. Она услышала осторожные звуки: постукиванья, позвякиванья и пощелкиванья. Темные очертания головы менялись, а это могло значить только одно: Макс поминутно оглядывался на скрытую ширмой Соню.

– Оглядывается, – сказала Соня, – значит, чего-то боится.

Тут ее одолели разом и страх, и любопытство, и, как ни странно, ощущение того, что вот сейчас, сию минуту она совершит нечто необычайное.

– Подвиг, – сказала Соня.

С чрезвычайной осторожностью она развернулась на постели, чтобы не встревожить Макса движениями теней на ширме, и выглянула. Голый Макс сидел за столом, а перед ним на полиэтиленовой пленке лежали два пистолета. Соня сказала, что в первые минуты ей совсем не было страшно: „Лежу и думаю, откуда он эту гадость взял?“ Потом, когда он зарядил оба пистолета, уложил их в пластмассовые контейнеры и спрятал в рюкзак, до Сони дошла суть событий.

– Дуэль, Филечка. Ничего умней эти два дурака придумать не могли. А с другой стороны, должно же все это как-то закончиться.

Проснувшись поутру, Соня обнаружила, что Макс уже снарядился для рыбалки, а пресловутый рюкзак с пистолетами висит у него за плечами. Макс объявил, что отправляется в Белоостров, что там, на реке Сестре, он приведет, наконец, себя в порядок, и что форель, и что клев…

– Ахинею нес, – приговорила Соня и с неожиданной прозорливостью заключила, что он поехал прятать пистолеты, а в назначенный день они туда приедут с Кукольниковым и будут стреляться. – Если чего похуже не придумали, – заключила она.

Настала пауза, в продолжение которой Надя Мамай, благонравно опустив ресницы, смотрела в стол, а Соня, напротив, сверлила Филиппа требовательным взором. Наконец она спросила, не придумал ли Филипп что-нибудь такое, чтобы дуэль не состоялась. Промелькнула мысль о том, что можно было бы пойти, куда следует, и настучать на дуэлянтов. Но в этом предположении было что-то нестерпимо глупое и гадкое. К тому же доказать преступный умысел было бы непросто.

Минут пять Соня ждала, и молчание, тревожимое ее взглядами, становилось все тяжелее.

– Ну, раз так, – сказала она наконец, – давайте разложим все по полочкам. Пистолеты Максик спрятал, значит, нам до них не добраться. Раз. А хотела бы я знать, откуда у него на эту дрянь деньги? Я не могу себе трусов вдоволь купить, а у него – пистолеты! Ладно. В милицию нам тоже нет никакого смысла ходить. Очень мне надо им в Кресты передачи таскать. Два.

Тут Надя подняла голову, и ее глаза встретились с глазами Сони.

– Дуэль может состояться… – начала Надежда.

– … при достаточном количестве участников, – завершила Соня. – Если один куда-то денется, не будет же другой стрелять в кого попало. Филя, они же в вас стрелять не будут? Отлично!

Изумленный Филипп спросил, куда же денется один участник? Соня в ответ улыбнулась ему так печально, что Филиппу отчего-то стало нестерпимо жалко самого себя.

– Да, – сказала Соня, – никуда не денешься. Вот я сделаю что-нибудь с Гошенькой, и не будет никакой дуэли. Что же, – усмехнулась она, – раз вы, Филечка, отказались (отказались, Филечка, отказались!), придется мне. Устраивайте здесь хоть суд-пересуд, все равно – Максик ни в чем не виноват. За что же, спрашивается, его? А по Гоше я буду всю жизнь плакать.

Тут вступила Надя, и голова у бедного Гордеева помутилась окончательно.

– Филипп Юрьевич, – сказала она, – вы очень добрый. Вы своих друзей ни за что не обидите. А что вы скажете, если они друг друга замочат? Вот реально закатят друг другу в лоб и будут лежать холодненькие. А вы, такой умный и справедливый, подумаете и решите, кто был прав, а кто наоборот. Ну, решите, решите это сейчас! Сделайте так, чтобы тот, кто прав, остался жив. А-а, вы не можете! Вот вы уперлись в то, что и этот вам друг, и тот вам друг, и плевать вам, что они друг друга укокошат. Вам бы только свою невинность соблюсти. Вам бы только знать, что вы ни того не обидели, ни этого.

– Филя, – сказала Соня, – вы не горюйте. Вы же не виноваты, что вы ни в чем не виноваты. – Она сняла ногу с табуретки, осторожно обошла стол и поцеловала Филиппа. – А я виновата. А раз я виновата, должна я за собой убрать или нет?

– Вот именно, – сказала Надя. Ноздри ее вдруг раздулись, и глаза сверкнули грозно. – Женское чувство вины, к вашему сведению, это такой драйв, что мужику его не выдержать. Разорвет мужика, ясно вам? А Сонечка сделает что-нибудь такое, чтобы виноваты были только виноватые. Или вы думаете, что если кто хороший, так он и прав? Ясно вам, благородный друг?

– Соня, – сказал Филипп, – вы опять за свое?

– Да уж не за ваше, – буркнула Надежда.

– Простите меня, Филя, – сказала бледная Соня. – Я была дурочка, когда просила вас убить Гошеньку. Вы же, миленький мой, права не имеете его убивать. А я его люблю, я из-за него мужу изменила. Муж страдает, ночью перед окошком сидит, пистолеты вот купил. А Гоше все по барабану. Я его люблю, а больше он и знать ничего не хочет. Вот вы мне скажите, справедливо, если Гошенька Максика застрелит? А если Максик его убьет, справедливо, чтобы он потом всю жизнь мучился? А он мучиться будет, будет, потому что он тоже хороший. Так уж лучше я это дело сделаю, и пусть у меня на сердце всю жизнь камень лежит. – Тут Соня стиснула ладони перед грудью. – Только я в тюрьму не хочу. У них нет никакого права меня держать в тюрьме! Мне можно, понимаете!

И тут она с неожиданным выражением в лице принялась оглядывать Надежду. Нетерпеливое, даже исступленное ожидание было в нем, но не это поразило Филиппа – любопытство без затей билось в каждой жилочке измученного Сониного лица. Соня как будто ожидала от нее решительного слова, а Наденька Мамай словно бы знала, чего от нее ждут. Знала, да только мешкала. То ли вспомнить не могла, то ли сказать боялась.

– Если я правильно понимаю, – сказала наконец Надя, – нужно придумать такой способ, чтобы никаких следов…

– Вот именно, никаких следов.

– Женщины, вы сошли с ума!

– Филя, не мешайте Наденьке вспоминать.

– Еще скажите, что она вспоминает, как убивала последний раз?

– Вспомнила, – сказала Надя, сосредоточенно глядя Соне в переносицу. – Но предупреждаю – это было в кино.

– Ну и что? И в кино же не все дураки.

– Вот что, – сказала Надя, – нужно положить рядом со спящим сухой лед. Лед будет испаряться, а из него будет выделяться какой-то газ. Тот, кто спит, будет дышать, дышать этим газом и надышится. И ничего не останется. Только лужа.

– Лужа – это ерунда. Мало ли отчего лужи бывают. Потом этот лед можно в цветочный горшок сложить, все впитается.

– Тот чувак в кино, который лед подложил, он симпатичный…

– Тем более, – сказала Соня. – Нечего тут и думать.

Лицо ее вдруг некрасиво сморщилось, Соня уткнулась в ладони и минут пять не отнимала рук от лица. У нее не вздрагивали плечи, она не всхлипывала, только слезы вытекали между пальцев, как вытекает вода, когда человек умывает лицо.

– Вот и все, – сказала она, когда унялись слезы. Филипп и не заметил, в какой момент его гостьи оказались рядышком. Надя вдруг крепко обняла Соню и поцеловала.

– Вы меня замучаете, – сказал Филипп. – Я не могу сказать Гоше – берегись! Чего доброго он расскажет об этом вам, Соня, и тогда вам придется так врать и выкручиваться, что лучше бы вам сразу перерезать ему горло. Я бы разыскал вашего мужа, Надежда Мамай, да ведь он решит, что я сумасшедший. Спятил на почве ученых штудий. А то и о вас чего-нибудь подумает. Про Макса нечего и говорить. Макс и сам-то спит и видит…

Тут Филиппу пришла в голову мысль о том, что, может, еще неизвестно, чего на самом деле хочет Макс. Но додумать эту мысль он не успел. Дамы в один голос принялись убеждать его, что добыть сухой лед должен непременно он. Когда же Филипп решительно взбунтовался, они как будто обиделись.

– Вы, Филя, только и можете, что студенток охмурять!

Удивительно, но очевидная бессмысленность этой фразы исчерпала разговор окончательно. Филипп даже заявил, что знает одного мороженщика, у которого в тележке нет холодильника, а лежит сухой лед. И обсуждать вдруг стало нечего. Кончилась судебная сессия. Приговор бедному Кукольникову состоялся, и некому было его оспорить.


Три дня Филипп Гордеев не видел ни Сони, ни Нади. Он выключил телефон и безвылазно сидел дома, совершая лишь осторожные набеги на ближайшую молочную лавку. Постепенно он убедил себя в том, что все происходившее у него в кухне было мороком. Это предположение утешило Филиппа настолько, что в середине второго дня он включил телефон. Аппарат тут же разразился громом, и незлопамятная Валерочка Уткина сообщила, что расписание согласовано и что послезавтра у него консультация. Вот так на четвертый день Филипп разрешил свое уединение.

Стоя у окна в факультетском коридоре, он увидел в стекле сквозь зеленый пушок подсыхающего аспарагуса Надино отражение. Она незаметно подошла и тихо стояла у него за плечом. Филипп немедленно почувствовал такую тоску и усталость, что впору было найти укромный угол, лечь, вытянуться и забыть обо всех студентках на свете. Трехдневное дезертирство не привело ни к чему. События шли своим чередом и не думали рассасываться.

Надежда тронула его за рукав, поздоровалась. Он ответил, кивнув отражению, и так они разговаривали дальше. Впрочем, Надины речи были кротки, в них не было опасного сарказма, и мало-помалу Филипп начал говорить с отражением своей студентки довольно уверенно. Тут, кстати сказать, открылась одна увлекательная подробность: Надино отражение в грязноватом стекле было гораздо моложе удержанного памятью оригинала. Встревоженный таким преображением, Филипп и сам не заметил, как развернулся лицом к собеседнице. И мутное стекло не обмануло его! Необъяснимо помолодевшая Надя сделала крохотный шажок от Филиппа.

– Зачем вы так смотрите на меня?

А поскольку Филипп замешкался с ответом, сообщила, что послезавтра Макс выходит на работу. И это, как сообразил Филипп, могло означать только одно: ребра Макса не тревожат и злосчастный поединок вот-вот состоится.

– Так, – сказал он металлическим голосом и уперся ладонями в подоконник. – Сейчас я иду к Максу и рассказываю… Я рассказываю ему все! Все, милая Наденька!

Умирающий аспарагус заметался под напором гневного голоса.

– Бедный вы, бедный, – грустно сказала Надя. – С вашими друзьями дружить, что пальцы в розетку совать. С ними ничего не сделать. Двое жаждут крови, третья одержима комплексом вины, и будьте уверены: своего любовника она истребит.

– Вам-то это все зачем? – с отчаянием проговорил Филипп. – Пусть бы оно без вас шло.

– Как-нибудь на досуге объясню, – сказала Надя, – если слушать захотите. Теперь вот что, будьте дома нынче ночью и завтра днем.

– Вы зайдете? Позвоните?

– Может быть, да, может быть, нет.

– Ладно, я буду ждать. Только знаете, последние дни я слишком часто стал вас ждать.

– Вам это не нравится?

– Я боюсь, что это не понравится вам.

– А вы не бойтесь.

Они вышли на набережную и незаметно для себя и почти без разговоров добрели до Петропавловской крепости. На лугу кронверка они уселись под деревом и молчали так долго, что Филиппу показалось – Надя забыла о нем. Он осторожно посмотрел на ее профиль, и Надя медленно повернула голову навстречу взгляду.

– Если бы я могла, – проговорила она почти беззвучно, только губы шевельнулись. – О, если бы я только могла спрятать вас. – Теперь слова стали слышны. – Хотя бы на месяц! Да что я говорю! Я бы могла спрятать вас и на месяц, и на два, и на три… И они бы поискали-поискали да и сделали без вас все, что им положено. Но вот что: я боюсь. Вы увидите, что они натворили (а уж они натворят, будьте уверены), и решите, конечно, что это ваша вина. Потом вы немного подумаете, поймете, что во всем виновата я, и мы никогда не напишем нашу курсовую.

– Черт с ними, – сказал Филипп, – я очень люблю их, но черт с ними хотя бы на два часа! Было бы очень любопытно – где вы меня станете прятать?

– Я бы спрятала вас, как Кощееву смерть. А завтра вы все-таки будьте дома. Филипп… – она выдержала паузу, – …Юрьевич, как вы думаете, что такое естественная смерть?

– Кощея?

– Блин! Вы что, издеваетесь? Кощей же бессмертный, у него не может быть естественной смерти.

Филипп закрыл глаза и медленно вдохнул аромат городского тлена. Облетевшие листья, остывающая земля и привкус бензинового смрада, переползающий из-за канала – он почувствовал все разом и неожиданно растрогался до слез. Филипп потряс головой, стиснул двумя пальцами переносицу так, что перед глазами разошлись фиолетовые круги, дождался, пока сырость отступила, и сказал, что естественные причины они потому и естественны, что не заключают в себе ничего противоестественного. „Вот, скажем, грипп или язва желудка. И чем дольше человек болеет, тем естественнее кажется окружающим причина его смерти“. – „Ну, они вас и достали!“ – проговорила Надя с некоторым даже ужасом. – „А послушайте, Филипп Юрьевич, сегодня меня звали на одну вечерину. Не пойти ли нам вместе?“ – „Зачем?“ – спросил Филипп. Он вдруг ясно почувствовал, что может просидеть под этим деревом до темноты. „Да вы что, засыпаете что ли? Затем и пойти, чтобы не думать про язву желудка!“

Она поднялась стремительно и потянула за собой Филиппа. „Авантюра, – сказал Филипп, – авантюра. Преподаватель, идущий на студенческую вечеринку, смешон“. – „Не всегда, не всегда“, – возражала Надежда. – Вот я вам расскажу…» – и они уже шагали мимо кирпичных бастионов к Иоанновскому мосту. На мосту, не сговариваясь, остановились и глянули вниз. Сытые селезни рассекали мелкую воду и сверкали изумрудным оперением.

– Как же я забыл? – сказал Филипп. – Если способность любить естественна (а это так!), то и смерть от любви естественна. – Ему стало весело. – Так где ваша вечеринка, мадам Мамай?


К великому конфузу Филиппа вечеринка оказалась днем рождения того самого Сергея Вертихвостова, которым его пугала Надя.

– Неловко, – сказал Филипп, – я с пустыми руками. К тому же он на меня странно смотрит.

– Он ревнует, – объяснила Надежда, – но от любви он не умрет. Не обращайте внимания. Считайте, что вы подарили ему сильные ощущения. Или ревность это не круто?

Сидевший во главе стола Вертихвостов выпил водки и, приобняв рослую барышню по правую от себя руку, мрачно смотрел на Филиппа. Гордеев покашлял в ладошку. Крохотная рюмочка была холодна и тяжела, точно ртуть в нее налили. Движением скупым и точным (несомненно, кто-то направил его руку) Филипп поднял посудинку, и тут же холод от запотевшего стекла пробежал пальцами правой руки к плечу, освежил веселым морозцем гортань и дохнул на сердце, так что оно сжалось в веселом предчувствии. «Боже мой, – подумал Филипп, – это же оно!» Утренняя пауза явилась не в срок и, несомненно, по его произволу. Оставалось наполнить это сверкающую пустоту собой и всеми, кто случился у этого стола. Он остался сидеть, лишь развернулся лицом к новорожденному и расправил плечи. О, как он любил в этот миг Сергея Вертихвостова! Этой любви поверили все. И мрачная тяжесть ушла из глаз новорожденного. И ледяная капля водки согрела гортань, а сердце рассмеялось.

– Вы колдун! – шепнула Надя.

– Я – доцент! – строго ответил Филипп, и на краю зрения промелькнуло растерянное лицо Вертихвостова.

– Соглашайтесь на волшебника, – проговорила Надя, сверкая глазами. – Вертихвостов на три минуты стал человеком и чуть не помер. Волшебник, волшебник!

Тем временем Вертихвостов с преувеличенной пьяной четкостью выбрался из-за стола, подошел к Гордееву, склонился, стиснул локоть.

– Умм-моляю, – сказал он. – Три минуты. Поговорить, – прижал ладонью карман на рубахе. – Ты поскучаешь, Надин? – Кивнул кому-то, и бокал перед Надеждой наполнился. Он стиснул локоть сильнее и почти силой поднял Филиппа.

В кухне Вертихвостов ударил кулаком в ладонь, трижды прошелся между раковиной и холодильником, остановился перед Филиппом, звонко хлопнул себя по ляжкам и с отчаянием, неизвестно откуда взявшимся в лице и голосе, спросил:

– Что вы сделали сейчас? Вы для этого, вы для этого пришли? – На минуту спохватился. – То есть я типа рад… Препод на дне рождения… Надька млеет. А что вы сделали сейчас? Со мной что сделали – не врубаюсь! Валька мне пять сотен полгода как должен. Я его не звал! Я его за столом увидел, у меня во рту кисло стало. Под коньячок, блин!

А вы, уважаемый Филипп Юрьевич, две минутки поговорили, рюмочкой туда-сюда подвигали, и – все. То есть я уже Вальку-клеща люблю и не то что простил, а типа того, что сам прощения попрошу. М-минуту! – сказал он. – Не перебивать! У меня – рождение. Я еще наговорю. Значит, теперь Вальку любить! Значит, Вальку в убыток! А мне все по барабану, я, как дурак, радуюсь. Отлично! Но наши радости продолжаются. К Надьке Брасс три года… Замуж вышла назло мне. Мамаем стала. Ладно, думаю, все равно доберусь! Теперь приходит бесценный гость – это вы, Филипп Юрьевич, бесценный гость – и я уже счастлив, потому что Надька с вас глаз не сводит. В голове не помещается! Выходит, что этого я и хотел, только мне соображения не хватало. А тут вы – раз! – и все в моей тыковке на месте.

Рубаху на груди Вертихвостова прохватило потом, кой-где ткань прилипла к телу, и стало видно, какой он здоровенный парень.

– Филипп Юрьевич, – отчетливо и трезво сказал Сергей, – вы что, про каждого что-нибудь знаете? Вот так вот, наведете на человека чертово свое гудение, и готово – уже знаете.

– Сергей, – сказал очумевший Гордеев, – что за бред, какое гудение? – Но тут же сообразил, что это его пустота, его великая пауза и в самом деле накрыла своим прозрачным колпаком то ли все застолье, то ли одного Вертихвостова.

– Из меня, извините за выражение – прет! – проговорил Вертихвостов яростно. – Вам, понятно, все равно, а я свои подробности берегу. А что вас в кухню увел и распинаюсь тут, так это исключительно, чтобы не разорвало. Вы, кстати, не можете это как-нибудь выключить?

Дивясь себе, Филипп сосредоточился. Пауза полнилась голосами. То соединяясь в хоре, то разделяясь, они выводили что-то бессловесное, и он, ужаснувшись внезапному знанию, ощутил, что его прекрасные купола исчезнут не раньше, чем оборвется этот хоровой дивертисмент.

– Послушайте, – сказал Филипп, – мне кажется, я здесь ни при чем. То есть, почти ни при чем. Уймите вы свои откровенности! Ну, хоть пойте «В лесу родилась елочка», и, глядишь, оно от вас отстанет.

«Господи, воля твоя! – поразился Филипп, глядя на внезапно исказившееся лицо Вертихвостова. – А он ведь и в самом деле скармливает моей пустоте какой-нибудь бред!»

Вертихвостов тряхнул головой, плечи его напряглись, он зажмурился изо всех сил и вдруг вздохнул прерывисто, как человек, вырвавшийся из толкучки. В тот же миг из комнаты послышался взрыв голосов. Исход Вертихвостова из пустоты был если и не понят, то уж замечен несомненно.

– Блин! – сказал он, освободившись, и тут же нацелил на Филиппа указательный палец, как будто успел сообразить что-то для Гордеева важное. – Даю совет. – «Нахал! – неспешно подумал Филипп. – Вот нахал, так уж нахал». – «Устраивайте свои сеансы без Наденьки Брасс. У Наденьки подробностей… многовато. Они вас расстроят. А то смотрите, если угодно, я с ней заранее песенку разучу. По вашей методике».

– Что вам нужно? – спросил Филипп.

– Да вас, вас мне нужно, Филипп Юрьевич! Я хочу писать у вас диплом, я хочу, чтобы вы были моим научным руководителем. У кого аспиранты быстрей всех защищаются? У Гордеева. У кого аспирантов никто не обижает? У Гордеева. А я все думал: отчего да почему? А оно вот оно! Вот оно отчего. Вот оно почему.

Удивления достойно было не то, что Филипп слушал Вертихвостова. Своему терпению Филипп Гордеев изумлялся уже не раз. Дивно было то, что и пустота, его сверкающая, гулкая пустота принимала эту мешанину. Стыдно признаться, он ее к Вертихвостову – ревновал!

– А как же твои подробности? – от великой досады и омерзения Филипп перешел на «ты», но Вертихвостов то ли ничего не заметил, то ли полагал, что так оно теперь и следует.

– В том и прикол. К Надежде не подойду. Значит, никаких подробностей. А что касается остального – воздержусь, пока мы друг к дружке привыкнем. – И ведь хихикнул! То есть настоящего, полнозвучного хихиканья не испустил, спохватился, но пакостное трепыхание воздуха у губ не удержал. И тут Филипп ясно ощутил, как пустота оставила его. Звуки, долетавшие из комнаты, стали яснее, Таврический же сад за окном напротив – поблек. Точно запылился.

– Я бы выпил водки, – сказал Филипп. Вертихвостов был так в себе уверен, что подмигнул и добыл откуда-то виски. От виски Филиппа разобрала удаль.

– Интенция ясна, – сказал он, дерзко наливая себе вторую дозу. – Но вот в чем штука: я не боюсь того, что вы называете подробностями. Можете напускать их на меня отарами, стадами, ордами, косяками, – он вынул бутылку из вертихвостовской руки. – Пардон, пардон! – Снова налил. – Ваш ирландский самогон – это что-то особенное. – И выпил. – Как это ни прискорбно, будем считать, что виски на меня вы потратили зря. Знаете, мой не в меру бойкий друг, у меня в жизни есть только одна подробность, которой я опасаюсь. Это я, я сам! А виски уберите, я за себя не ручаюсь. И это будет поистине грустная подробность. Но – для вас.

В комнате вечерина была в разгаре. Кто-то пел, и его не то чтобы слушали, но оставляли место негромкому пению. Точно так же две пары танцевали, не задевая ни людей, ни мебели, и разговор, не тихий, не громкий, оплетал кружок собеседников. Никто и не заметил отсутствия новорожденного и его незваного гостя. Филипп подумал, что он и в самом деле зря поддался на уговоры Нади, что человеку, погруженному в мысли о близком убийстве, о своем соучастии в этом убийстве (Да! О соучастии! И не хрен заламывать руки.), нечего таскаться по пирам и балам. Но тут одна из парочек распалась, и за их спинами он увидел Надежду. Она сидела в углу дивана и смотрела на Филиппа так, словно от первого до последнего слова присутствовала при домогательствах Вертихвостова. Филипп сказал:

– Пойдем танцевать.

Они дождались медленной музыки, и началось томительное движение на месте. Потом музыка сменилась, а они все так же переступали, потом она сменилась еще раз, и Надя сказала, что мобильники нужно снять.

– Они стукаются и мешают.

Она сняла у себя с шеи пестросплетенную петлю с мобильничком, сняла ременную удавку с Филиппа, и они продолжали покоиться в общем гуле и в музыке, которая все-таки пробивалась где-то с краю.

Спустя пять или шесть танцев в комнате появился Вертихвостов, и так он был спокоен, что Филиппу стало нестерпимо жалко и его, и себя, и Соню, всплывшую вдруг в сознании. И позже, когда все теснились на балконе, посвечивая друг на друга раскаленными остриями сигарет, сердце его свело такой тоской, что он с минуту примеривался, и выходило, что броситься вниз очень даже возможно. Никто бы не успел помешать. А этаж был хоть и невысокий, но старинных пропорций, а потому достаточный. Но тут же рядом оказалась Надя, и сердце не то чтобы развеселилось, а, пожалуй, забилось ровнее.

Мадам Мамай набросила Филиппу на шею мобильник. Ладони сухие, как ящеричная спинка, скользнули по шее, и от осторожного движения ее рук Филипп развеселился окончательно.

– Уже пора, – сказала Надя, и Филипп немедленно согласился. Они спустились на улицу, и тут Надежда направила события твердой рукой.

– Мы поспорим в другой раз, – сказала она, распахивая перед Филиппом дверцу авто. – Мы поспорим, когда вы будете провожать меня. Спокойной ночи, Филипп Юрьевич.

Она качнула ладонью у приоткрытого стекла и исчезла, точно и не было ее.

Дома Филипп по необъяснимой прихоти не лег спать, а присел к кухонному столу, налил себе холодного чаю и с жадностью выпил половину стакана. «Ну, и что это было?» – спросил он у безымянного керамического зверя, обитавшего на полке над холодильником. Зверь был уродлив настолько, что это заставляло подозревать в нем скрытую до поры до времени мудрость. «Такую уродину не вылепит ни один скульптор. Даже самый бездарный лепила, который врет, что его творения уродливы не потому, что у него руки-крюки, а потому, что он ТАК видит. (Навозом ему глаза залепить!) Даже последняя бездарь сделала бы тебе хоть один коготок красивым. Потому что хочется этого, хочется! А раз этого нет – а этого нет, потому что ты страшен весь от первой своей глиняной молекулы до последней – значит ты самозародился. Так отвечай мне, самозародившаяся тварь, что это было?» Безмолвствовал зверь.

Едва Филипп прекратил свои собеседования с чудовищем на полке, телефон сыграл менуэт. Филипп нажал кнопочку.

– Не вздумай отключиться!

Расслабленный событиями вечера, Филипп сделал рукою успокаивающее движение и тут же сообразил, что жест его – глупость несусветная и что ходит в нем хмель. Собеседник, однако, успокоился. Ровным и, как показалось Филиппу, занудным голосом он проговорил:

– Тебе мало замужества? Ты еще и этим решила прикрыться. – И вдруг закричал, почти что завизжал в трубку: «Не отстану от тебя! Не отстану, не отстану!»

«Ох!» – сказал Филипп в изумлении. «Вы ошиблись номером», – сказал он. Разговор оборвался.

– Спать, – строго сказал Филипп. – Спать, спать, спать.

Но трубка снова подала голос. И уже женский голос, не дожидаясь телефонных реплик, задыхаясь, проглатывая слова, впился своей скороговоркой в Филиппа.

– Я знаю, теперь я буду проклинать себя всю жизнь. И пусть! И пусть! Но я сделала, что хотела. Я сделала, что придумала! Я придумала и сделала. И пусть все идут… Ты знаешь, куда они пусть идут!

На этом телефон отключился, а Филипп почувствовал, что и сон, и хмель слетели с него.

– Звонила дама, – сказал себе Филипп. – Зачем же дама, почему ночью? И что за дурацкий голос! У меня нет дам с таким дурацким голосом! Стой! – заорал он так, что глиняное чудище упало с полки. – Стой! Ведь это ж Сонетка. И больше некому!

Филипп перешагнул лежащего на полу монстра (уцелел выродок керамический!), снял трубку домашнего телефона и набрал свой мобильный номер. Гудки в трубке, гудки в трубке, гудки в трубке… Маленькая трубочка на кухонном столе безмолвствовала. – И звонит она не мне, – подытожил Филипп. И тут настоящий ужас прохватил его с головы до ног, выжег своим электрическим пламенем остатки хмеля.

Филипп очнулся на улице. Уже в машине, рядом с водителем расслышал свой голос.

– Со двора, – говорил он. – И как можно ближе. Вы понимаете – как можно ближе к парадной. У меня нет времени бегать.

Из дальнейшего Филиппу смутно запомнилось, как он совал водителю трубку вместо денег, как спохватившись, толкал ему в ладонь последнюю сотенную и как водитель, испугавшись чего-то, отбрасывал его руку. Потом он бежал по лестнице и уже перед дверью Кукольникова облился холодным потом: что если он забыл ключи? Но не были забыты ключи, и дверь отомкнулась без труда. Тут-то и пришло спокойствие. Оно было ледяным и неисчерпаемым, а вместе с тем и в этом холоде бедная замучившаяся душа Филиппа жила, как и прежде, только всхлипывала совсем негромко.

Первым же своим движением в Гошиной квартире он вызвал небольшой обвал, по хрустнувшим обломкам прошел к выключателю и, не оборачиваясь на разрушения, устремился дальше.

Дело, и правда, было сделано. Бедный Кукольников лежал на спине и дышал мелкими частыми вдохами, как будто откусывал свои последние глотки воздуха. На столике у изголовья стоял тот самый цветок, и просторный горшок был завален кусками сухого льда. На просторном блюде с недоеденными персиками лежал еще один кусок льда с буханку хлеба величиной. Седоватый туман наплывал на Гошу и, постепенно нагреваясь, становился невидимым.

«Глазеть пришел?» – грянуло в голове у Филиппа. Он метнулся к окну, ударом распахнул его, вытащил Кукольникова из постели, бросил грудью на подоконник. Решив, что от него главная беда, бросил в ванну больший кусок льда и гулкой, страшно гулкой в ночной тишине струей горячей воды уничтожил его. Потом спохватился, кинулся к Кукольникову. Беднягу рвало. Он дергался на подоконнике так, словно выползал из окна. Когда корчи стихли, Филипп кое-как поставил перед собой бескостного Гошу, принял его на плечи и шатаясь вышел из квартиры.


Пустой и тихой улицей Красного Курсанта он дотащил невнятно лепечущего Кукольникова до дома, где жили его друзья. Уже поднимаясь по лестнице, он вспомнил номер их квартиры и, лишь позвонив, сообразил, как, должно быть, напугаются несчастные. Но, как видно, с Кукольниковым здесь дружили давно и напугались не особенно. Вернее сказать, не напугались совсем. Молодой мужчина, как-то очень по-интеллигентному тучный, уверенно снял Гошу с Филиппа, опустил на диван.

– Что же на этот раз? – спросил он.

– Считайте, что угорел.

– У вас на лице кровь, и вся рубаха в крови.

– Я тащил его на себе. Он тяжелый. Мне страшно было!

Мужчина кивнул, нащупал Гошин пульс, потом ловко вывернул ему веко, поглядел в зрачок и сказал, что дорого дал бы, чтобы узнать, где Кукольников умудрился угореть. Узнав, что все произошло у Кукольникова дома, хмыкнул, но выведывать подробности не стал. Вместо того сунул Гоше под нос вонючую ватку, послал Филиппа в кухню заваривать чай, а когда он принес кружку обжигающего крепкого чаю, стал поить Гошу. Мимоходом и как будто бы даже не переставая отпаивать больного, он протянул Филиппу упаковку таблеток глюкозы.

Вы ведь тащили его от самого дома? Машину взять не догадались? Съешьте все таблетки. Съешьте, съешьте, пока сердце само не просит. – Он подождал, пока Филипп прожует таблетки, дал ему запить тем же чаем. – Георгий говорил вам, что я врач? Так почему же вы его тащили ко мне? Почему не вызвали «скорую»? Вот и я в толк не возьму. – Он вскинул глаза на Филиппа. – И вы, наверное, хотите, чтобы он несколько дней оставался у меня?

Тут Кукольников открыл глаза.

– Филя, – сказал он, – это Федя. Федя, это Филя.


В тот же ночной час, когда ни живой, ни мертвый Кукольников знакомил своих друзей, Макс Родченко проснулся от нестерпимого жжения с правой стороны тела. Этот жар исходил от спящей Сони и в самом деле был так силен, что страшно было подумать о неизвестном пламени, которое палило Соню изнутри. Растерявшийся Макс отчего-то решил, что прежде всего жену надо разбудить. Он сжал раскаленное запястье, из которого рвался пульс, и осторожно потянул Соню к себе. Нежное маленькое тело покорно перекатилось набок, но сон не прервался. Тогда Макс потеребил Сонино ухо, и она вздохнула, как вздыхают дети после долгого плача. «Бедные мы, бедные, – отчетливо сказала Соня. – Максик, Максик…» Но она продолжала спать. Спустя минуту или две Соня отчетливо сказала: «Виновата, Максик, виновата». Она не проснулась и после этого, только заплакала беззвучно. И с той минуты испепеляющий жар начал ослабевать.

Минуту или две Макс сидел над женою неподвижно, потом спустился с постели и принялся беззвучно кружить по комнате. Эта способность к беззвучным передвижениям появилась у Максима недавно и первое время пугала его. Но теперь он не думал об этом. Поединок, который должен был решить все, нельзя было откладывать дальше. «Если Сонька нынче умрет, я, конечно, все равно убью его. Только кому это поможет?»

Он еще походил по комнате и лег. Соня дышала ровно. Макс осторожно поцеловал ее в щеку. Слез не было, только просохшие потеки отзывались на губах горькой солью.

Он поднялся ни свет ни заря, тщательно оделся, как если бы его ожидало выступление на ученом совете, и направился к дому Кукольникова.

Через пятнадцать минут он поднялся по лестнице и позвонил. Он еще прижимал кнопку, когда дверь, видимо, растревоженная оглушительным звоном, пошла на него. И вот это было жутко, потому что как ни крути, а Кукольников в основном человек нормальный, и смысл дверей и запоров ему известен.

Но все-таки дверь открылась, а Макс для того и звонил. Он вошел и сразу наткнулся на стеклянную крошку от разбитых тарелок. Обломки были заляпаны чем-то темным, он прохрустел по ним и, уже понимая, что никого в квартире ему не увидеть, вошел в комнату.

У дивана на полу располагалась засохшая лужа блевотины, подобная мерзость имелась и на подоконнике, и пол был обильно заляпан кровью. (Те же самые, кстати, пятна, что и при входе в жилище Кукольникова.)

Ошеломленный, бессмысленно растопырив руки, Макс озирался, силясь подвести итог неожиданному ужасу. Мало-помалу он успокоился и обнаружил, что с книжной полки исчезла бронзовая скульптура, изображавшая совокупляющихся льва и львицу. Сразу вслед за этим он заметил, что пропали две английские гравюры восемнадцатого века. Бронза и гравюры – это было все, что оставалось у Кукольникова от его неугомонных и многократно битых и пуганых предков. В том, что поединка не будет, сомневаться уже не приходилось. Оставалось понять, куда девался сам Кукольников. Невозможно было поверить в то, что его утащили вместе с бронзой и гравюрами, но, несомненно, кровь была пролита, и он пропал. Если Гошу убили, он должен был бы лежать здесь, если он раненый пустился преследовать грабителей, то… И тут Макс вспомнил, что те же черные пятна он видел на лестнице. Он опустился на скомканную постель, и внезапная тоска сжала сердце с такой силой, что невозможно было поверить в то, что он, Максим Родченко, сегодня же собирался и сам на поединке прострелить лоб Кукольникову. «Ну, нет, – сказал Родченко, – я – это совсем другое дело. Да, я собирался его застрелить, это правда. Но ведь и у него были такие же планы. И еще неизвестно, кто бы из нас плыл сегодня в сторону Финского залива». (Поединку следовало состояться в речке, и убитый был бы снесен течением в залив, что совершенно запутало бы возможное следствие.)

«И потом – будь Гоша жив, он и сам бы выбрал смерть от моей руки. Потому что (будем говорить честно) погибнуть из-за Соньки – это совсем не то же самое, что помереть неизвестным способом из-за этих похабных львов. Да и гравюры были не лучше».

Сделав этот вывод, Макс бесшумно ушел и три часа спустя сидел уже с удочкой на невысоком берегу одной из чухонских речушек Карельского перешейка. Он прилежно удил до темноты, и длинный козырек бейсболки надежно скрывал от соседей-удильщиков, как страшно менялось время от времени его лицо.

Когда стемнело, и рыбаки разошлись, он сбросил брюки, соскочил к воде, зашел по пояс в воду и выбросил на берег плотно укупоренный ящичек. В ящичке оказались два пистолета и два налобных фонаря. Фонари Макс без церемоний кинул в воду, а пистолеты разобрал на ощупь и утопил по частям, пока шел берегом реки к станции.

Тихо он вернулся домой, тихо умылся и подсел к спящей Соне. Жена спала беззвучно, сложив ладошки под подбородком одну в другую, и Макс долго не мог решиться. Наконец он разбудил Соню, поцеловал ее заспанные глаза и сказал: «Я убил Кукольникова. Я убил его честно, и тебе не в чем меня упрекнуть». Сонино лицо перекосилось, стало злым и некрасивым, она оттолкнула Макса и горько заплакала.


Пыль, перемешанная с остывающим осенним солнцем, стояла в факультетском коридоре. Из-за угла из золотого облака вышла Надежда Мамай и, строго глядя на Филиппа, произнесла:

– Вы все забыли. Вы не остались дома.

– Ничего я не забыл. Но я должен вам сказать, что случилось нечто ужасное!

Надя затрясла головой. Если ужасное уже случилось, и каждый сделал все, что от него требовалось, о чем тут говорить?

– Я снова должен сказать вам, Надя, что вы пытаетесь мною манипулировать. У меня есть расписание, через четверть часа я встречаюсь со студентами. Наконец, я принимаю самое деятельное участие в жизни своих друзей… Это, к вашему сведению, требует даже некоторой самоотверженности!

– О, как! – сверкнула глазами Мамай. – Из студентов пришла только я, прочие спят после вчерашнего. Ваши драгоценные друзья устраивают свои дела где угодно, только не на факультете. Так что ж вы тут делаете? Молчите? А я вам скажу. Вы тут прячетесь от ответственности!

– Вы, несносная студентка! Ну, хотите я вам расскажу, что было…

– Нет, ни за что. Вы горько будете жалеть о своей откровенности. Ответьте лучше: почему тогда, когда я относила Соне телефон и бананы, вы сказали, что не хотите, чтобы я передавала вам ее поцелуй? Что вы за тип такой?

Надя безнадежно махнула рукой, и они побрели по коридору сквозь танцующую золотую пыль. На улице она отдала Филиппу папку со своей курсовой: «Чтобы вы не думали, что зря приезжали».

– Я вам позвоню, – сказал Филипп сдавленным голосом.

– Обязательно, – сказала мадам Мамай, – я буду ждать.


«Адюльтер для сюжета – то же, что пружина в часах. Стрелки не столько отсчитывают время, сколько придают ему качество напряженного течения. Предвкушение адюльтера в сюжете – то же закручивание пружины (годится и убийство, но убийство для большинства читателей – абстракция)… Читатель продвигается по сюжету и постепенно постигает, какими неслыханными последствиями для людей и мира может обернуться обыкновенная, так знакомая ему похоть. Безбожный Гуан, Вронский, поручик Лукаш, чья неутомимость, по крайней мере, композиционно перетекает в первую мировую войну – все эти персонажи свидетельствуют неслыханную демократичность упомянутого инструмента разрушительного воздействия на мир. Куда там полковнику Кольту, который провозгласил себя апостолом равенства!» Рядом с этой фразой на полях было аккуратно выписано карандашиком: «Уважаемый Филипп Юрьевич, про Кольта это я, по-моему, слишком, но жалко было вычеркивать. Н. М.»

«Мамай, Мамай, Мамай!» – проговорил Филипп и собрался читать дальше, но тут позвонили. Он половил ногами тапки под столом, чертыхнулся и пошел к двери босой.

На площадке стояла Соня. Не говоря ни слова, она перешагнула порог и необыкновенно мрачно взглянула на Филиппа.

– Свершилось, – выговорила она, и Филипп почувствовал ужас. Он, оказывается, успел забыть, что бедная Соня прошлой ночью убивала Кукольникова и теперь, должно быть, бродит между смертью и безумием. Соня между тем на мгновение замерла, припав головою к груди Филиппа, слегка оттолкнула его и прошла в кухню.

– Свершилось, – повторила она. – И не смотрите на меня, Филя, как баран на новые ворота! Вы прекрасно знаете, о чем я. Я убила Гошу. Можете меня презирать, можете меня выгнать, но я пришла выпить с вами за упокой его души. Мой грех от этого тяжелей не станет, а вам выпить и бог велел.

Она смахнула крохотную слезинку, вынула из сумки плоскую бутылочку водки, и Филипп ужасно струсил. Пока Соня, зажмурившись, пила водку – а она всегда пила водку, зажмурившись и мелкими глотками, точно боялась захлебнуться – он выплеснул свою стопку в раковину.

– Сонечка, – спросил Филипп осторожно, – а вы не заказывали сорокоуст?

Похорошевшая от выпитого Соня сказала, что не заказывала и что все это сделает он – милый Филя.

– Потому что, знаете, мне кажется, что это будет грех еще хуже убийства. – И тут она выпила вторую и сказала, что сделанного не воротишь и что не это самое страшное. После этих слов она всхлипнула, отхлебнула прямо из горлышка, но не заплакала, а связно и коротко рассказала о мнимом поединке.

– Нет, Филя, вы посмотрите, что получается! Мало того, что я любимого своими руками… Так еще тот, ради кого я это сделала, это у меня и крадет. И будет теперь всю жизнь ходить передо мной как герой. А я – терпи! Филя, а может, он знает, что я это сделала? Знает, что я теперь буду молчать, и пользуется. Всю жизнь будет пользоваться! Выходит, я Гошеньку, любимого своего Гошеньку, своими руками – зря!

– Соня, вам нужно успокоиться, – Филипп сказал это так твердо, что и сам удивился. Соня подняла на него свои хорошенькие заплаканные глазки и сказала, что да, успокоиться ей не мешает. Но в том-то и дело, что ей теперь и за всю жизнь не успокоиться. «Но все-таки мы пойдем на чашку чаю». – «Хорошо. У меня еще осталось на пять маленьких рюмочек».

Они молча проехали два перегона в метро, вышли и двинулись вдоль Большого. Соня жаловалась, что у нее кружится голова, просила остановиться и подолгу отдыхала, припав головой к плечу Филиппа. Когда они свернули в улицу Красного Курсанта, Соня заплакала в голос, но быстро с собою справилась. Около дома, где жил доктор Федя, она сказала:

– Вы снова правы, Филечка. Если где и устраивать поминки по моему милому Гоше, то только здесь. Вы знаете про меня все, а этот друг, наверное, и сам догадается. Дайте мне честное слово, что этот друг не будет на меня доносить.

Доктор Федя отворил дверь, и тут же по глазам его стало ясно, что Сонечка ему понравилась. Сонечка это тоже заметила и приободрилась. Не было, впрочем, дурацкого стреляния глазами и игры с выбившимся локоном. Просто шаги ее стали тверже, и липкий пот на ладонях подсох.

В комнате они уселись за круглый стол, и Соня спросила у Федора, не найдется ли у него маленьких рюмочек?

– Водки у меня осталось мало, – объяснила Соня, – не бегать же нам в ларек за подкреплением.

– Водка у меня есть, – сказал изумленный Федор, – но сдается мне, что с этим лучше повременить. По некоторым индивидуальным показаниям водку пить еще рано. Не до водки тут, ребята!

И тут за стеной раздалось пение кроватных пружин, кашель, шлепанье тапок, и явился Кукольников.

– Сонетка! – он качнулся, но устоял. – Как я люблю тебя, Сонетка! Ты знаешь, что я чуть не сдох от любви к тебе?

– Живой, – тихо и неуверенно проговорила Соня. – Бледный, зеленый, худой – такие только живые бывают. Ох! – выдохнула Соня совсем тихо и обмерла.

– С вами не соскучишься, – сказал Федя, мягкой ладонью подержал Сонин пульс и потеребил ей ухо. Соня открыла глаза.

– Гошенька! – она оглядела стол, но так как Федор рюмок еще не достал, отхлебнула из бутылочки. – Тебя Бог спас! Ты не от любви умирал. Я тебя убить хотела, а Бог тебя взял и спас неизвестным способом.

Загрузка...