Алексей НикитинИСТЕМИ

2004

Мой адрес istemi@ukr.net. Если приходится диктовать его по телефону, собеседник обязательно переспрашивает: «из чего, из чего?» «Истеми — это имя», отвечаю я, и читаю по буквам: «Ай, эс, ти, и… Истеми». Адреса davidоv@ukr.net или adavidov@ukr.net подошли бы больше — меня зовут Александр Давыдов. Но когда я регистрировал почтовый ящик, они уже были заняты, а упражняться с цифрами и выдумывать что-то воде davidov04 мне не хотелось. Имя есть имя… Тогда я вспомнил об Истеми.

Истеми — последний полновластный правитель Запорожского Каганата. Он остановил войну с Арабскими Халифатами, а во время Таманского кризиса отправил в отставку вице-гетмана Багратуни и лично вылетел в Тверь улаживать разногласия со Словеноруссией. Истеми не побоялся потерять лицо перед президентом Бетанкуром, и, в результате, выиграл — нет, не войну — Истеми выиграл мир. Он был требователен к правительству и жесток с парламентом. Я и сам иногда опасался его.

Сегодня о нем уже никто не помнит. В энциклопедиях можно прочесть о другом Истеми — младшем брате Бумына. Пятнадцать веков назад, при поддержке 50 тысяч огузских всадников, племя братьев атаковало каганат жужуней. Жужунский каганат с готовностью пал, словно только и ждал появления каких-нибудь братьев… и тут же возродился под другим именем. Новым каганом стал Бумын. Через год Бумын умер. Его сменили сперва один сын, потом другой. Дети Бумына расширяли новую империю на восток. Они подчинили кыргызов на Енисее, заставили платить дань Северное Ци и Северное Чжоу, дошли до Желтого моря. Но коренные земли племени по степному праву остались за младшим братом Бумына — Истеми. Истеми не ссорился с племянниками, не воевал с ними за власть. Он пошел на запад, подбирая попутно племена и государства, как перезревшие сливы с земли. Заключив союз с шахом Ирана Хосровом Ануширваном, Истеми напал на державу эфталитов и разгромил ее. Кое-какие подробности этой войны можно найти в «Шахнаме». Дочь Истеми стала женой Хосрова и матерью наследного принца Хормизда. Титул царя эфталитов «ябгу» до наших дней остается частью титула потомков Истеми. В союзе с Византией Истеми напал на Иран, а затем, уже без всяких союзников, атаковал византийские владения в Причерноморье. Истеми дошел до Боспора Киммерийского, вторгся в Крым, осадил Херсонес.

Херсонес ябгу-каган не взял и из Крыма вскоре ушел. Но его наследники навсегда остались в Восточной Европе. Каганат то расширялся, достигая на западе берегов Адриатики, а на севере — Балтийских болот, то ужимался под натиском соседей до едва различимой полосы вдоль берегов Черного моря. Несколько раз попадала в руки врагов, а пять веков назад была потеряна историческая святыня — древняя столица каганов в устье реки Итиль. Менялось и название каганата: Хазарский, Киммерийский, Запорожский. Возможно, я смешиваю Истеми Запорожского с его тезкой из энциклопедии — в истории Запорожского Каганата до сих пор полно темных мест, которые называют белыми пятнами. Их уже никто и никогда не заполнит.

Последний правитель каганата, Истеми, исчез ровно двадцать лет назад. Тогда же пропали архивы каганата. Обстоятельства исчезновения Истеми были печальны для меня и еще четырех человек. Для троих из нас они обернулись серьезными переменами в жизни, для четвертого — неизлечимой болезнью, а пятый, по-видимому, погиб. Почтовый ящик istemi@ukr.net открыт на имя Истеми. Но пользуюсь им только я.

Почту я смотрю дважды в день. Рано утром и вечером. В этом нет системы. Просто, мне так удобно. Утром я ем, вполуха слушаю телевизионные новости и сгребаю все, что за ночь скопилось на почтовом сервере. Обычно, это спам и письма от друзей, которые сейчас живут в Америке. По почте приходит много спама. Не понимаю, куда мне столько. А писем приходит мало. Спам я выбрасываю, не глядя, письма быстро читаю и еду на работу. Возвращаюсь поздно и перед сном еще раз смотрю почту. Вечерняя почта — это письма от здешних друзей и опять спам. Я не спеша читаю вечерние письма, потом еще раз просматриваю утренние и вскоре засыпаю. Потому что вечером, после работы, я могу только спать. Больше ничего не могу. А на письма я отвечаю по воскресеньям. На все сразу. Мне так удобно.


Работа пожирает все мое время. Я занимаюсь продвижением американской сладкой воды на наши рынки. Утомительное и малоинтересное занятие. Не могу представить себе человека, которому бы оно нравилось. Может быть, дело в том, что я старше всех в здешнем филиале. Молодежь азартна, для них карьера — игра. Бонусы, призовые очки, служебный рост… Механический заяц. Лет пять они поиграют, погоняются за ним, а потом, как и я, начнут чесать репу: на что уходит жизнь? На то, чтобы помочь каким-то неизвестным дядькам продать как можно больше пластиковых бутылок, заполненных приторной коричневой жижей — разведенным в воде концентратом с добавленными стабилизаторами, ароматизаторами и красителями? На это? Чесать-то начнут многие, но результат у каждого окажется свой. Большинство так и будут всю жизнь торговать сладкой водой. За это, кстати, платят неплохие деньги.


С последней почтой пришло письмо, адресованное Истеми. Не мне, но лично ему: вниманию Его Величества, Кагана Запорожского Каганата. Письмо пришло утром с адреса на hotmail.com. Адрес — набор букв и цифр, который имел, должно быть, какой-то смысл для его владельца, но ничего не значил для меня. Я спешил на работу и отложил чтение письма на вечер. А потом весь день жалел об этом и гадал, кто же прислал письмо, и что предлагается вниманию Его Величества.

Вечером я прочитал:

Рим, 9 марта 2004 г.

Ваше Величество, дорогой Брат!

Дружески препровождаю Вам при сем текст моего ультиматума Словеноруссии.

Благоволите принять и пр.,

Карл.

Текст ультиматума содержался в приложенном файле. В изумлении я глядел на него и не мог поверить, что снова вижу этот текст.

«Императорское и Королевское Правительство было вынуждено в понедельник 10 сего месяца адресовать Словенорусскому Правительству через посредство Императорского и Королевского Министра в Твери следующую ноту:

История последних лет доказала существование в Словеноруссии революционного движения, имеющего целью отторгнуть от Священной Римской Империи некоторые части ее территории.

Движение это, зародившееся на глазах у Словенорусского Правительства, в конце концов дошло до того, что стало проявляться за пределами Конфедерации в актах терроризма, в серии покушений и в убийствах. Правительство Словенорусской Конфедерации не приняло никаких мер, чтобы подавить это движение.

Оно допускало преступную деятельность различных обществ и организаций, направленную против Империи, распущенный тон в печати, участие офицеров и чиновников в революционных выступлениях, вредную пропаганду в учебных заведениях, наконец, оно допускает все манифестации, которые способны возбудить в населении Словеноруссии ненависть к Империи и презрение к ее установлениям.

Указанные обстоятельства не позволяют Правительству Священной Римской Империи сохранять далее то выжидательное и терпеливое положение, которое оно занимало в течение ряда лет по отношению к действиям, намечавшимся в Твери и пропагандировавшимся оттуда в пределах территории Империи.

Эти обстоятельства, напротив, возлагают на него обязанность положить конец всем действиям, угрожающим спокойствию Империи. Для достижения этой цели Правительство Священной Римской Империи находится вынужденным просить Словенорусское Правительство официально заявить, что оно осуждает пропаганду, направленную против Священной Римской Империи, и, в подтверждение искренности такого заявления, отвести все свои вооруженные силы от границы Империи до линии Марбург, Лейбах, Триест и возвратить указанные города, а также полуостров Истрия в законное владение Императора Священной Римской Империи.

Правительство Священной Римской Империи ожидает ответа Правительства Словенорусской Конфедерации до 6 часов вечера в четверг 11 марта текущего года».


Я отлично знал этот текст. Когда-то я перечитывал его много раз и помнил наизусть. Желтоватые листы писчей бумаги, на которых он был отпечатан, прежде хранились у меня на даче. Между сорок четвертой и сорок пятой страницами пыльного номера журнала «Юность» многолетней давности. У журнала была оторвана обложка.

Письмо с приложением пролежали в журнале без малого семь лет. Все это время я опасался и того, что оно будет найдено кем-то, специально разыскивающим этот ультиматум, и того, что, густыми летними сумерками, последний документ, имеющий отношение к Истеми, Кагану Запорожья, будет случайно использован для растопки небольшого семейного костерка: водочка, картошечка, «черный ворон, что ты вьешься?» и сопутствующие, в теплое время года, в наших широтах комарики.

Но на даче с ультиматумом ничего не случилось. В начале девяностых я привез его домой — документ уже не был опасен. Дома я его и потерял. Рассказывать, как и где я его искал — бессмысленно. Этого не передать. Вскоре я сменил квартиру, потом сменил и следующую. Ультиматум, который был направлен Карлом XX, Императором Священной Римской Империи Президенту Словернорусской Конфедерации — Стефану Бетанкуру, копии: Президенту Объединенных Исламских Халифатов — Халифу Аль-Али, Ламе Монголии — Ундур Гэгэну и Кагану Запорожского Каганата — Истеми, последний и единственный сохранившийся у меня документ, относящийся к истории этих государств, пропал.

Но у кого-то, видимо, сохранилась копия. У кого? Я набрал номер Курочкина. Курочкин не отвечал.


1984

Оказалось, арест — вещь довольно забавная. Поначалу. Пока серьезные, удивительно похожие друг на друга лица, окружившие меня вдруг, были еще внове, пока понимание абсурдности происходящего не сменилось тоскливым ощущением реальности, каменной и неотменимой, пока я мог свободно чувствовать и думать — это было забавно.

Они начали с обыска. Обыск занял двадцать часов, хотя все, что они искали — документы Каганата: дипломатическая переписка, донесения разведки, выдержки из годовых отчетов правительства — было свалено тремя расползающимися стопками на подоконнике. Еще одна папка лежала на моем письменном столе. Бумаги можно было собрать, аккуратно увязать и упаковать в специальные брезентовые мешки, а потом мешки опечатать. На это ушло бы тридцать минут. То есть, полчаса. А остальные девятнадцать с половиной часов они могли бы пить пиво, например, а могли бы и водку. Мама сварила бы им картошки, нарезала колбасы и достала баночку соленых огурчиков. У меня мама удивительно готовила соленые огурчики: с чесноком, с укропом, иногда с вишневым листом, а иногда — со смородиновым. И вместо того, чтобы возиться в пыли под диваном, простукивать стены и пол, двигать шкафы, снимать и не вешать на место книжные полки, перетряхивать мои книги, белье и старые тетради, они могли хрустеть огурчиками, обжигаться горячей картошкой, пить пиво и добродушно шутить друг над другом. А потом бы вздремнули немного. И все это время мешки с документами Каганата лежали бы спокойно опломбированными в углу комнаты. А потом бы они проснулись и довольные ушли к себе на службу. И меня бы с собой забрали.

Они и так забрали меня с собой. Но ушли голодные, злые и невыспавшиеся. И я с ними ушел — голодный, злой и растерянный. Я ничего не понимал.

Допросы начались несколько дней спустя. Майор Синевусов, круглый, изжелта-розовый человек, сочившийся то маслом, то ядом, покончив с формальностями, попросил меня нарисовать карту Запорожского Каганата. Он положил передо мной бледно-голубую школьную контурную карту и красный фломастер, яркий и сочный.

— Примерно так, — я вернул ему карту через несколько минут.

Красная черта, отделявшая земли Каганата от сопредельных государств, прошла по южной и западной границам Болгарии, рассекла Румынию и Украину, чуть севернее небольшого пограничного городка Киев свернула к востоку. От места впадения в Дон речки Воронеж она пошла по руслу Дона и вместе с ним уткнулась в Азовское море.

— Примерно, вот так, значит… Значит, примерно, вот так… — Поры Синевусова выделили порцию масла. Он протер платком лоб, щеки и шею. — Значит, это — Запорожский Каганат?

Я кивнул.

— А где же столица? Почему вы не отметили столицу?

— Умань.

— Умань?

— Два миллиона двести тысяч жителей. По переписи 1980 года. Умань.

— Угу, — хмыкнул майор. — Можно отметить?

— Конечно, — пожал плечами я.

— Умань. Два миллиона двести… Ну, расскажите подробнее. Представьте, что я никогда об этом государстве ничего не слышал… Да оно так и есть на самом деле. Расскажите мне подробнее, — попросил майор.

— Что же вам рассказать? — растерялся я. — Вот так, вдруг, о целом государстве…

— А мы не торопимся. Куда нам спешить? Верно? Обстоятельно, в деталях. Начните со строя. Какой там общественно-политический строй?

— Конституционная монархия.

— Отлично. Значит, конституционная монархия? Как в Англии?

— Не совсем. Английская королева, как известно, царствует, но не правит. А каган обладает реальной властью, и его власть передается по наследству.

— Такая значит устаревшая форма правления у вас в каганате, — не то спросил меня, не то сделал вывод майор Синевусов.

Я не стал с ним спорить, но уточнил:

— Каган назначает премьер-министра, но утверждает кандидата парламент. Законы же принимает парламент, но утверждает их каган.

— Вот я и говорю, — кивнул Синевусов, — устаревшая форма правления. XIX век. Кто же защищает интересы рабочего класса? Трудового крестьянства? А? Ну, ладно, об этом — после. Продолжайте. Численность населения? Ключевые отрасли промышленности.

— Население — 118 млн. человек…

— По переписи 1980 года?

— Да.

— Прекрасно. Ну-ну…

— Территория — один миллион сто тысяч квадратных километров. Государственный язык — запорожский…

— Даже так…

— Денежная единица — гривна, государственная религия — иудаизм.

— Евреи что ли у вас там живут?

— Нет, запорожцы.

— А религия — иудаизм?

— Да.

Майор тяжело вздохнул и смахнул со лба проступившее масло.

— Ну, ладно… Итак, ваши запорожцы ходят в синагоги и рассчитываются гривнами…

— Вообще-то, церковь в Каганате отделена от государства, но исторически сложилось именно так, как вы сказали. Большинство запорожцев — иудеи. Историю ведь не перепишешь.

— Правда? — удивился майор куда заметнее, чем ему следовало бы по должности. — Это вы говорите мне?

— А что, — оглянулся я, — здесь еще кто-то есть?

— Не будем отвлекаться, — ушел от ответа майор. — Вернемся к запорожцам. Как много нового можно иногда узнать во время обычного допроса. Теперь об армии каганата. И о его международной политике.

— Запорожский Каганат, государство экономически и промышленно развитое. Доход на душу населения чуть больше тридцати тысяч гривен… Я не помню точной цифры, но в бумагах она есть.

— Есть, — майор кивнул, подтверждая. — Сколько это в рублях?

— Не знаю, — я пожал плечами. — В рублях мы не считали.

— А в какой валюте вы считали? — В его вопросе глухо звякнул металл, а поры на шее и лбу вместе с маслом выделили яд. — В долларах? В марках? В израильских шекелях?

— Запорожская гривна — твердая валюта. Пусть другие в ней пересчитывают свои доходы и бюджеты. Вы меня очень часто перебиваете…

— Продолжайте, — сухо кивнул Синевусов.

— Запорожский Каганат — государство с крепкой экономикой и надежной промышленностью, — на зло ему повторил я. — Развиты машиностроение, приборостроение, химия, сельское хозяйство. Армия — один миллион человек.

— Один процент населения, — уточнил майор.

— Примерно. В арсенале есть ядерное оружие, средства доставки любой дальности. Но в целом, Каганат — государство мирное и давно уже ни с кем не воюет.

— Однако территориальные проблемы есть…

Он знал, о чем спрашивал. Итиль, древняя столица Запорожского Каганата, пятьсот лет назад была захвачена словеноруссами. Но воевать Каганат не собирался.


Первые допросы были похожи один на другой. Как-то я проводил консультации для школьников. Им предстоял экзамен, и я их консультировал. Школьники задавали вопросы, я отвечал на эти вопросы, а они записывали мои ответы и снова спрашивали. Вот и первые допросы были почти такими же, как те консультации. Я словно консультировал моего следователя, майора Синевусова. И ждал, когда же он перейдет к главному.


2004

С Курочкиным я смог поговорить только через день. Курочкин — большой человек в наших небольших масштабах. Теперь он депутат, и лет пять назад был депутатом, а в промежутке — первым вице-премьером. Прошу прощения, нынче они пишут себя так: Первый Вице-Премьер-Министр. Этот роскошный титул — предмет тайной посмертной зависти всех Вице-Королей Индии. Сейчас у Курочкина доля в приличном банке, а на кормление ему дан какой-то фонд, через который в ветшающую украинскую промышленность закачивают дутые американские деньги.

Мне пришлось звонить ему из офиса. Это плохо. Раз в месяц наши боссы получают с узла связи полный перечень номеров, по которым звонили сотрудники. То же и с мобильными. Если заметят, что я два дня подряд набирал Верховную Раду, мне начнут задавать разные глупые вопросы. Но только, если заметят. Вероятность не так велика.

А, между прочим, я неплохо помню время, когда мне не требовалось сутками дозваниваться до Курочкина, когда я наизусть знал все телефоны, по которым мог его найти, а он так же твердо знал мои телефоны. Мы могли встретиться в любое время по любому поводу, а повод найти было несложно. Да мы его и не искали. Мы учились в одной группе, сидели за одной партой, сдавали экзамены по одним учебникам. Я звал его Куркин, а чаще просто Кур. Мы были влюблены в Наташу Белокриницкую, и шансы наши были равны. Нулю. И обыски прошли у нас одновременно, и арестовали нас в один день.


— Курочкин, — спросил я, когда нас, наконец, соединили, — ты письмо получил?

Он не спросил меня, что за письмо. Капризным голосом он сказал: «Так и знал, что это твои дурацкие шутки». И устало вздохнул. Такова, дескать, его нелегкая доля — всю жизнь терпеть меня и мои шутки. Труженик. Борец за благо народное. Жертва Давыдова.

Но письмо, значит, он тоже получил.

— Нет, Курочкин, это не мои шутки. Это кто-то другой пошутил. Я думал, ты что-то знаешь.

— Давыдов, — он убрал из голоса усталость, но капризные интонации сохранил, — ты, вообще, можешь представить, как я занят? У меня только на сегодня… — тут он шумно зевнул и привычно зашелестел своими депутатскими бумажками. Так, словно собирался огласить с трибуны полный перечень дел, назначенных на день.

— Все, все! Хватит! Верю! — перебил я, чтобы он и в самом деле не вздумал перечислять свои дела.

— А ты тут со своим письмом, — довольно закончил Курочкин.

— Письмо не мое, Юра. И текст — слово в слово…

— Ну да…

— Один в один. Я же его на память помню. Только дата изменена.

— Дату я заметил. Так это — не ты?

— Говорю тебе — не я!

Наконец, и он задумался, а тут, и правда, было о чем подумать.

— Скажи, Юра, а на какой адрес тебе пришло письмо?

— На мой ящик в Верховной Раде. А что?

— Посторонний человек при желании мог узнать этот адрес?

— Довольно легко. Это открытая информация.

— Так, может, ты ответишь ему? — спросил я Курочкина так просто и между делом, словно вовсе не за этим звонил.

— Я? Отвечу? Ты издеваешься, Давыдов?!

— Ну, представь себе, что это письмо от твоего избирателя. У тебя же есть избиратели? Одному пенсию неправильно насчитали, другому льгот не додали…

— А третий присылает ультиматум…

— Кстати, уже четыре часа дня.

— Ну и что?

— Ты должен ответить ему до шести. У тебя два часа осталось.

— А третий, — взревел вдруг Курочкин, — присылает ультиматум, подписывается Императором Карлом и требует до шести вечера отвести войска… откуда он требует войска отвести?

— От Лейбаха…

— От Любляны, значит. И вернуть ему Истрию! Хорош я буду, если с моего адреса в Верховной Раде уйдет ответ на эту… это… Вот, слов нет, честное слово.

— Отправь с другого адреса, если все дело в этом…

— Не в адресе! Что ты дурака валяешь! — уже спокойнее буркнул Курочкин. Ты же знаешь, что не в адресе дело!

— Ну, хорошо. Давай подумаем несколько дней. Да? А потом свяжемся.

— Давай. Хотя… Ну, ты сам найдешь меня.

Видно, он хотел еще раз сказать, что ему это не интересно. Но не сказал. И хорошо, что не сказал. Я ведь знал, что интересно и важно. По-прежнему важно, хоть с тех пор, как все началось, прошло двадцать лет.


1984

Я давно себе не верю. Не верю тому, что помню. Я знаю точно: все было не так… Но как? Я был бы рад, да, я хотел бы увидеть сейчас (только со стороны, невидимым соглядатаем из дальнего угла), что же происходило на самом деле. Еще раз услышать, о чем меня спрашивали и что я отвечал? Кабинет Синевусова с окном, выходящим во внутренний двор и безжизненный свет люминисцентной лампы в камере… Десятки раз я видел их во сне, сотни раз вспоминал. И всегда по-новому, всегда иначе. А ведь каждая минута допроса, каждый день, проведенный в стылом пространстве, вычлененном из остального мира бетонными панелями камеры внутренней тюрьмы, отличались от других минут и дней. И эти различия, иногда едва заметные, иногда громадные, давно затерты и закрашены вымыслом и снами. Слой за слоем ложились мысли о том, чего не было, но быть могло на воспоминания о том, что было, но чего могло не быть. И каждый новый слой в своем правдоподобии не уступал предыдущему, но превосходил его. Так что же я теперь могу и должен вспомнить? О чем меня спрашивали? Что я отвечал? Да был ли я там, вообще? И был ли Синевусов?.. Ну, он-то, положим, был.

Как были и другие. Во время допросов они заходили в кабинет Синевусова. Иногда, приветствуя вошедшего, майор вскакивал, стоял, дожидаясь позволения вновь умостить свой зад на мягкой коже кресла, и вернуться к работе. Но чаще просто вскидывал руку в дружеском приветствии, ласково и тепло улыбаясь. И так он вел себя не только с равными ему по званию майорами, но и с теми, кто уступал размерами звездочек на умозрительных погонах, (я никогда не видел Синевусова в форме) и с теми, у кого этих звездочек вовсе не было. Да и со мной он всегда держал себя корректно, даже дружелюбно. И неизменно сочился маслом.

Он подробно расспрашивал об Истеми, об отношениях, которые сложились у Императора Карла с Президентом Бетанкуром, об истории войн между Каганатом и Халифатами. Он расспрашивал о многом, а интересовало его все. Его вопросы часто удивляли меня. Удивляясь, я старался не подавать виду. Он же, напротив, живо реагировал на мои ответы, переспрашивал и уточнял одно и то же по два, по три раза. И всегда очень внимательно слушал. Он любил смотреть, как на школьных контурных картах я рисовал границы наших стран, как ползла жирная красная линия — след новенького польского фломастера, который он доставал из ящика стола специально для меня — то, совпадая с бледно-синим пунктиром европейских границ, то отклоняясь от него, рассекая по живому территории суверенных государств. Как-то за этим занятием застал нас генерал, начальник Синевусова. Мягким жестом он усадил вскочившего майора и велел продолжать допрос.

К тому моменту я уже протянул красный барьер по границе Болгарии с Грецией и двигался на север вдоль болгаро-югославской границы. Соблюдая ее изгибы, я не спеша добрался до Дуная. Тут генерал остановил меня.

— Вы сразу подписывайте, а то не все понятно. Это что? — он постучал пальцем по четырехпалой кисти Пелопоннеса.

— Это халифаты, — я написал «ОИХ» между Патрами и Дельфами.

— А это? — генеральский палец уперся в Болгарию.

— Каганат.

Я заметил опасливый взгляд Синевусова, брошенный на генерала. Синеусовский лоб заблестел мелкими каплями масла.

— Подписывайте, ну! — потребовал генерал.

За годы службы он неплохо выучился этой фразе. Я вывел «ЗК» над болгаро-румынской границей, потом, не дожидаясь новых вопросов, на территории Югославии написал «СРК». И объяснил: «Словенорусская Конфедерация».

— Буржуазная республика. Территория 9,5 миллионов квадратных километров, население 210 миллионов человек. Армия — 2 миллиона человек, есть ядерное оружие, — тут же дал справку Синевусов.

Я ему этого не рассказывал, а он меня не спрашивал. Значит, сам нашел в документах. Или Курочкин… Его ведь тоже где-то допрашивали. Может, рядом, за стеной в соседнем кабинете. Тогда я не знал наверняка, что кроме меня арестован еще кто-то из наших. Но догадаться было не сложно.

Генерал стоял, тяжело опираясь на синевусовский стол, и внимательно рассматривал карту.

— Ну, дальше, — потребовал он.

От Дуная граница Каганата пошла на северо-восток, рассекла пополам Румынию, оставила Украину без девяти западных областей и уткнулась в синюю ограничительную линию. Карта закончилась.

Не дожидаясь генеральских напоминаний, я отыскал нужное место, поставил жирную точку, большими буквами написал Умань и подчеркнул.

— Столица, — объяснил я.

— Так, а на юге? Вот это чье? — он постучал по Мраморному морю.

— Ага! — спохватился я. — Конечно, наше! — и отделил от Турции ее северо-запад. Красная полоса соединила устья Гедриза, Парсука и Сакарьи.

— Наше?! — ухмыльнулся генерал. — А турки согласны, что это наше?

— Никаких турок там нет. Это линия прекращения огня по перемирию 1975 года. Фактически, это — граница Каганата и Халифата. Правда, Словеноруссия считает, что проливы должны принадлежать им, но это же не серьезно.

— Не серьезно? — еще раз ухмыльнулся генерал. — Ну, хорошо. Продолжайте, — кивнул он Синевусову и пошел к двери. Но вдруг остановился: — А если Словеноруссия нападет на Халифат? Такое ведь может быть?

— А Советский Союз может напасть на Иран? — спросил его я, чтобы он понял, какую глупость сморозил. Но он понял что-то совсем другое? Все мои слова они толковали по-своему.

— Откуда такая мысль? — Генерал посмотрел на Синевусова. Тот беспомощно затряс головой. — Значит Словеноруссия у вас — аналог Советского Союза? Вы это имели ввиду?

Если человек что-то хочет услышать, он услышит нужное, что бы ему ни говорили. Мне оставалось только пожать плечами:

— Если бы хотел — сказал бы. Словеноруссия — не Советский Союз, а Запорожский Каганат не… — я замолчал, подбирая подходящее государство. — Никакая наперед заданная страна, — подвернулся огрызок формулировки из матанализа…

На следующем допросе я опять рисовал Синевусову карту. На этот раз — карту Халифатов.

— Кстати, — спросил он, разглядывая рисунок, — как, вообще, возникла идея такой странной игры?

Синевусов задавал этот вопрос не меньше пяти раз в день. Каждый день. Он выбирал момент, он отвлекал мое внимание, он маневрировал как Суворов под Измаилом, и раз за разом, требовал от меня повторения ответа — короткой фразы, которой не верил. Я вытвердил эту безобидную выдумку, простите, свои показания, и барабанил как дети — «Мороз и солнце», как студенты — определение материи по Ленину, как пенсионерки — цену ста граммов сливочного масла. Почему-то я решил, что сказанное однажды меняться не должно. Вот я и не менял. Синевусов слушал, скучал и ждал подходящего момента, чтобы снова, так, словно, на него снизошло небесное озарение, удивиться:

— Кстати, как, вообще, возникла идея такой странной игры?


1983

Яблонцы, Яблоневые, Яблоневки, Верхние и Нижние, Великие и Малые, разбросаны по Житомирской области так часто и густо, словно не дуб-сосна-береза, а яблоня — главное дерево украинского северо-запада. Нам досталось Великое Яблоневое. На кормление, на поселение, на разграбление. Три с половиной недели колхозной жизни.

Десяток жуковатых тарантасов ЛАЗ, удушливых, укачливых, старательно вырабатывавших второй ресурс, стартовали из университетского студгородка около половины одиннадцатого часа дня. И длинной колонной — впереди ГАИ с мигалкой, и сзади тоже — двинулись на запад. Границу киевской области пролетели — не заметили. К обеду миновали Коростышев.

— Ну что, Коростышевский, — ткнув твердым «ч», словно пальцем под лопатку, встал в автобусном проходе доцент Недремайло, — проезжаем вашу историческую родину?

Сашка Коростышевский чуть отвел в сторону пыльную занавеску и глянул в окно. Вдоль дороги тянулись какие-то кустарники, невысокие соснячки. Стадо поджарых коров, сбившись на обочине, провожало нас голодным взглядом.

Недремайло подождал ответа и отвалил, не дождавшись.

— Он свою историческую родину на твою обменять хотел, — толкнул Сашку его сосед, Вадик Канюка.

— А зачем ему это? — не понял Коростышевский. Кустарники за окном сменились гигантскими кучами мусора.

— Не это, — раздраженно бросил Вадик. Сашка не желал понимать его намеки. — Что ты там высматриваешь?

— Никогда тут не был, — медленно протянул Сашка. — Интересно.

— Торжественный въезд князя Коростышевского в отчий удел. Колокольный звон. Крестный ход. Пейзане и пейзанки, пастухи и пастушки, старики и старушки. Целование руки и стремени, право вето на вече и право первой ночи на вечер…

— Неплохо бы, — согласился Коростышевский. Свое княжество — и никакого матанализа, никаких дифуров.

Мы с Курочкиным тихонько писали «гусарика». Коростышевский с Канюкой сидели перед нами — их разговор был слышен.

— Не мелочись, Коростышевский, — не отрываясь от карт, посоветовал Курочкин, — сейчас тебе не времена феодальной раздробленности. Завоюй пару соседних областей, объедини их под твердой рукой и грози шведу из своего Коростышева.

— Вам, любезный, грозит вторая взятка на мизере, — холодно отозвался Канюка. — Не отвлекайтесь. Государственные дела решат без вас. Не всякая кухарка способна управлять удельным княжеством.

Почти до самого Житомира колонна шла не останавливаясь, не задерживаясь, аккуратно наматывая километры трассы М-17. Первыми откололись два автобуса, шедшие прямо перед нами. Они свернули на юг, на Бердичев. А вскоре и наш, прощально мигнув фарами, двинул на север. Где-то за Черняховом, на границе Володарск-Волынского района залегло Великое Яблоневое.

Нашли мы его уже в сумерках, а разглядели только на следующий день. Маленькое село, по пояс ушедшее в осеннюю грязь. С востока и юга его окружали яблоневые сады, а северной окраиной Великое Яблоневое выходило к берегам могучей сибирско-европейской реки «Дружба». Сразу за нефтепроводом начинался сосновый лес. Но привезли нас в эту глушь не нефть качать. Привезли нас собирать яблоки — антоновку и симиренку.

А что еще, если подумать, делать осенью студентам-радиофизикам?!

Главная улица села, Имени Ленина, мощеная годах в пятидесятых, а потому все-таки проходимая, сразу за околицей превращалась в ржавую топь, в череду луж, в дорогу, разъезженную и разбитую. Дорога шла через сад и делила его на две половины. По одну сторону от нее росла антоновка, по другую кустилась симиренка. В Великом Яблоневом все делилось на две части — двоилось и половинилось. Фруктовый дуализм. И нас разделили. Просто и без затей — пополам. На две бригады. Одной доверили антоновку, другой — симиренку. Нам с Курочкиным выпала симиренка.

— Ранеты — высокоценные зимние сорта яблок. Какие вы знаете ранеты? — местный агроном, а может быть, кладовщик или завсадом, одним словом интеллигент села — очки, пиджак, картуз и усы (чтобы прятать в них легкую лукавую улыбку), решил показать нам, что мы недоросли столичные. Нам было лень с ним спорить. Нам вообще было лень.

— Запоминайте. А лучше — запишите: в группу ранетов входят сорта «английский», «Баумана», «бумажный», он же «шампанский», «канадский», «кассельский», «курский золотой»…

— По алфавиту чешет, — шепнул мне на ухо Курочкин. — Как на первом курсе сельхозакадемии вызубрил один раз, так ни на букву и не отступает.

— Ты, посмотри, — заметил я, — он за спиной пальцы загибает. Чтоб не ошибиться.

— … «ландсбергский», «орлеанский», он же «шафран красный», «писгуда», «серый»… — пальцы садовода сложились в кулаки… — и «Симиренко». — Он оттопырил указательный палец и задумался. Что-то у него не сложилось.

— И ранет «Симиренко», — повторил он. — Перед вами.

— Вы «бергамотный» сорт пропустили, — вежливо напомнил садоводу Мишка Ренгартен. — Ранет «бергамотный», выведен Мичуриным из глазка сеянца антоновки, привитого на грушу. Плоды средней величины, округлые и лежкие…

— Троечник, — вынес садоводу безжалостный приговор Курочкин.

— Правильно, — подтвердил садовод. — Ранет «Бергамотный». Всего двенадцать. — И зачем-то поднял над головой «викторию» — V. — Откуда знаешь? — потребовал он у Мишки ответа.

— Изучал проблему, — коротко и с достоинством ответил Мишка.

— Откуда знаешь? — повторил вопрос Курочкин, часом позже. Мишка хитро ухмыльнулся. Мишка часто хитро ухмылялся. Он работал над ОТВ, Общей теорией Всего. Теория относительности Энштейна входила в ОТВ, как частный случай. Чтобы однокурсники и соседи по общежитию не мешали, Мишка разрабатывал теорию Всего по ночам. А чтобы самому им не мешать, он работал в шкафу. Мишка одевал куртку с капюшоном, брал толстенную общую тетрадь с выкладками, настольную лампу, которая крепилась на шее, и отправлялся на несколько часов в шкаф. Спал он днём, а на пары вообще не ходил.

— Ты Большую Советскую Энциклопедию хоть раз открывал? — поинтересовался Мишка у Курочкина.

— Ну.

— На букву «К»?..

— Зачем? — не понял Курочкин.

— Фамилию свою искал?

— Может, и искал. Курочкиных, как собак нерезаных.

— Верю. А Рейнгартены — продукт штучный. Вот я и листал энциклопедию, искал однофамильцев…

— Миша, ты не понял, — вежливо остановил его Курочкин. — Я тебя о яблоках спрашиваю.

— Не хочешь ты Курочкин, мозгами работать, — тяжело вздохнул Мишка. — Статьи «Рейнгартен» и «ранет», вернее — «ренет», в энциклопедии на одной странице. Компрене ву?

— Иес, — подтвердил Курочкин.

А Канюка с Коростышевским ушли в антоновцы. Я видел, как другой усатый садовод читал им лекцию об антоновке. Руки он держал за спиной и, перечисляя — уж не знаю, что он перечислял, — аккуратно загибал пальцы. В антоновцы попала и Наташа Белокриницкая. Мы с Курочкиным сделали вид, что ничего не случилось.


Великое Яблоневое было селом двухпартийным. Антоновцы собирали антоновку, мочили ее, возили на кондитерскую фабрику в Житомир, ели мармелад и желе. Они гордились тем, что их сорт — народной селекции. В саду антоновцы работали тремя бригадами: имени авиаконструктора Антонова, имени демократа Максима Антоновича и имени незаконно репрессированного Антонова-Овсеенко. На выборах председателя, они неизменно выдвигали своего, всячески интриговали против симиренковцев, писали на них жалобы в райком и в обком. Бригаде студентов предложили взять имя художника Федора Антонова, но неожиданную прыть проявили наши барышни. Кандидатуру художника они зарезали и назвали свою бригаду свежо и оригинально: «Антоновка». Антоновцы умилились и назначили бригадиром Канюку.

Но и симиренковцы были людьми серьезными. Антоновцам последние сорок лет ни в чем не уступали, и впредь уступать не собирались. И у них всегда имелся свой кандидат в председатели, свои люди и в районе, и в области. Ранет Симиренко из Великого Яблоневого продавали по всему Союзу — от Мурманска до Находки. В Великом Яблоневом ходит байка, что Хрущев, прежде чем за кукурузу взяться, собирался всю страну симиренкой засадить. Он ее будто бы с детства любил. Но антоновцы послали в Москву гонца и разъяснили Никите Сергеичу, что ранет Симиренко яблоко, конечно, хорошее, но против парши не устоит. Рекомендовали антоновку. Опять же — народная селекция. Никита Сергеич разбираться не стал, а народные селекционеры ему еще со времен Трофима Денисовича Лысенко поперек пищевода стояли, поэтому послал он в сердцах садоводов трехстопным ямбом и улетел в Америку. А вернулся он, как учит нас история, совсем другим человеком и тут же взялся за кукурузу. Видно, ему все равно было, чем страну засаживать. А тут американцы со своей кукурузой. И никакой тебе народной селекции, никаких Лысенко…

Симиренковцы тоже работали тремя бригадами: имени Льва Симиренко (называть селекционера Левком Платоновичем запретили бдительные инструкторы из обкома); имени Платона Симиренко, издавшего в 1860 «Кобзаря», и имени репрессированного Владимира Симиренко, сына Левка Платоновича, первого директора института садоводства. Для нашей бригады они готовы были найти и четвертого Симиренко и пятого, но мы собирались обойтись скромным именем «Ранет». Симиренковцев огорчила наша всеядность — мало ли какой именно ранет из группы благородных ранетов имели мы ввиду. Потому, уступая их пожеланиям, но и не теряя лица, пришлось пойти на компромисс и взять название «Ранет-С». «С» заглавное, а ни в коем случае не прописное, чтобы, не дай Бог, не спутали с ранетом «серым»… Во главе бригады встал Курочкин. Общее руководство осталось за доцентом Недремайло.

Разделив, наконец, по бригадам, дав бригадам имена, составив графики политинформаций, походов в баню и дежурств по кухне, нас бросили на борьбу с урожаем плодовых семейства розовых… То есть, должны были бросить, но вовсе не спешили это делать. Пришло время теории. Действительно, разве можно собирать яблоки, не умея закладывать сады, прививать и перепрививать, правильно хранить черенки зимой и формировать крону плодового дерева?! На школьной доске теснились рисунки молодых саженцев, схемы верной и неверной посадки, способы подготовки сада к зиме. По стенам желтели картонные плакаты с цитатами из Колумеллы.

Время шло, нас кормили, раз в неделю мыли и через день показывали кино. Но к яблокам не подпускали. Дожди прошли, на дворе стояла середина сентября, время теплое и золотое. С тоской смотрел я на кроны и крыши Великого Яблоневого, и понять не мог, что же происходит.

Не то, чтобы я рвался в сад, заполнять деревянные ящики симиренкой. Но во всем должна быть логика. Здесь же я ее не видел.

А, между тем, она была. Антоновку в Великом Яблоневом снимали в конце августа, симиренку — в начале октября. Студенты были им нужны в августе. И в октябре. В район ушло две заявки, район ответил, что людей пришлет только раз. Либо в августе, либо в октябре. Выбирайте, дескать. Выбирать Яблоневое не умело — интересы антоновцев беспощадно блокировали симиренковцы, а всякое предложение симиренковцев, антоновцы воспринимали как личное оскорбление. Но и отказаться от студентов в Яблоневом не могли — на этот раз откажешься, в следующий вовсе не предложат. Поэтому нас привезли в сентябре. Так, чтобы антоновцев не обидеть и симиренковцев не задеть. А в сентябре работы в саду для нас не было.

Услышав эту великолепную в своей простоте историю, я тут же понял, почему так и не появился в Великом Яблоневом небольшой консервный заводик, а яблоки на переработку, теряя время, деньги и лицо, как и сорок лет назад, продолжали возить в Житомир.

Где я подобрал эту историю, уже не важно, да я толком и не помню. Зато помню ясно и четко, как, изнывая на занятиях от тоски и безделья, Курочкин отправил Коростышевскому пневмопочтой записку.

«Князю Коростышевскому, Житомирскому и Володарск-Волынскому, магистру народной помологии. Дошло до нас, что у вас в Коростышевском княжестве до сего дня не научились ветви после обрезания замазывать садовым варом или масляной краской. Дошло до нас также, что вы до сего времени не обучились выполнять летнюю пинцировку. Мы, князь Курожский, Беложский и Красножский, готовы абсолютно бесплатно распространить в вашем отсталом княжестве наши новые технологии. А поскольку вы ружья по сю пору кирпичом чистите, то обучение ваших садоводов мы поручим батальону курожских стрелков. За кирпичом обращайтесь к нашему поставщику, компании бытовых стройматериалов „Кур и Ко“».

Коростышевский записку прочитал и затаился. Ответ пришел вечером. И не от него, а от Канюки.

«Орден тевтонских садоводов-любителей заинтересовался новыми технологиями обрезания, распространенными в Курожском княжестве. Делегация Ордена в количестве 900 рыцарей и 5000 пеших латников пакует чемоданы. Встречу по обмену опытом предлагаем провести на реке Антоновке. С рыцарским приветом, Великий Магистр Ордена К.Н.К.

P.S. Князь Коростышевский шлет вам братский пинок и выделяет для участия в конференции делегацию в составе 800 всадников и 7 штурмовых башен».

— Ты, агрессор, — сказал я Курочкину, прочитав письмо Канюки. — Чем отвечать будешь?

— А кто мне мешает написать, что я их встречу тактическим ядерным оружием?

— Откуда в княжестве Курожском ядерное оружие?

— А чемоданы у рыцарей откуда?

— Они пошутили.

— Ну, и я пошучу.

— Нет, это неправильно, — не согласился я.

— А мне нравится, — пожал плечами Курочкин.

— Я им сам напишу, а то ты все испортишь. И я написал.

«Братство Запорожское, совместно с дружественными ему татарами, булгарами, мадьярами и хазарами, которым нет числа, потому что никто их не считал, предлагает князям Коростышевскому, Курожскому и Великому магистру Ордена тевтонских садоводов-любителей встретиться для дружеского обсуждения актуальных вопросов племенного садоводства. Картошка, селедка и чай за счет принимающей запорожской стороны. Без горилки и медовухи не появляться. Весь Ваш, Каган коша Запорожского, Давыдов».

В тот вечер мы составили Яблонецкое Соглашение и поделили все, что могли поделить. Коростышевский взял себе Западную Европу, Канюка — Азию, Курочкин — Россию, а мне понравилось этот диковатый титул — Каган коша Запорожского. Потом было еще несколько соглашений. Мы приняли общий алгоритм расчета армии, прироста населения и развития технологий. Позже, что-то очень похожее я обнаружил в «Цивилизации». Но какая могла быть «Цивилизация» в 83-м году, в Великом Яблоневом? Мы просто играли. Делать-то все равно было нечего. Не все ж водку пить. Надоедает.

Нас было четверо, а голосовать вчетвером — неудобно. Ничейный результат — два-на-два, то и дело загонял нас в тупик. Пятым позвали Рейнгартена. Не столько для игры, сколько ради нечетного голоса. Мишка взял Монголию, столицей объявил Абакан, себя провозгласил Ламой Ундур Гэгэном и издал указ. Он приказал всей Монголии погрузиться в нирванну.


— Кстати, Саша, скажите мне, — задавая этот вопрос, чтобы подчеркнуть драматичность момента, Синевусов иногда крепко сжимал мое правое запястье, — как вдруг возникла идея такой странной игры? Откуда это все? Откуда эти императоры, каганы, халифы?.. Вы же советские студенты!.. Студенты столичного вуза… Кто вам ее подбросил? Говорите все, и никого не бойтесь. Вы же знаете, со мной можно говорить прямо. Здесь вам ничего не грозит.

Что он хотел услышать? Откуда взялась идея? Нам ее подбросил, гражданин начальник, ваш сексот и многолетний стукач, доцент Недремайло. Это я должен ему сказать? А потом и все остальное?..

— Кондуит и Швамбрания. Помните? Идея — оттуда. Лев Кассиль…

— Да-да, — кивал Синевусов, — вы уже говорили.

Я говорил ему это каждый день. Не меньше пяти раз в день.


Мы уезжали из Великого Яблоневного, мордатыми и здоровыми, изучив теорию садоводства и не сняв ни единого яблока. Сентябрь заканчивался. Начинались дожди. Яблоневцы готовились в поход на симиренку.


Тусклый сахарный сироп, мутная, приторная жижа, сладкая дрянь, вроде той, которую разливают и продают мои нынешние хозяева — вот что я тут навспоминал. Все это отличается от того, что было на самом деле, как стакан какой-нибудь коричневой колы с яблочным названием от настоящего яблока, крепкого, душистого, свежего, с желтым боком и красноватым отливом. Во всей этой Яблонецкой истории таилась масса нюансов, тонкостей, не очень важных, слабо уловимых и едва передаваемых. Она пухла, полная деталей, малозначимых, но от того не менее ярких. Ну, вот, к примеру. Нас расселили по хатам. Не в школе, не в каком-нибудь общем бараке, чтобы все вместе и под надзором, но разбросали по селу. Антоновцев — к антоновцам, симиренковцев — к симренковцам. Нам с Курочкиным досталась большая комната и старик-хозяин в зеленой вельветовой рубахе. Звали его, кажется, Петро. Была у него жена и давно уже взрослые дети, но относился он к ним с язвительной иронией, а они его и вовсе старались не замечать. Что было непросто. Целыми днями Петро шатался по селу в ороговевших штанах, засаленной до зеркального блеска тирольской шляпе, зеленой рубахе и с трубкой в нагрудном кармане. По вечерам мы играли с ним в преферанс по копейке, пили какую-то дрянь и ржали, слушая его выдумки. Давнее неяблонецкое прошлое то и дело проскальзывало в его оценках и замечаниях. Впрочем, его прошлое — его дело. Мы слушали старика и не пытались поймать на вранье. Зачем портить хороший рассказ. Чуть позже, когда Яблонецкое соглашение было подписано, страны поделены и началась игра, к нам стали заглядывать Коростышевский с Канюкой. Антоновцы. Петро не любил антоновцев. И Коростышевского с Канюкой он невзлюбил. Слушая его байки, Канюка то и дело лез с уточнениями, поправками, вопросами и вопросиками. И всего-то, чтобы доказать очевидное. Как-то, крепко обозлившись, Петро усадил их писать пулю и решительно раздел обоих — Коростышевского рублей на семь, а нахального Канюку чуть ли не на все пятнадцать. Петро жульничал, это было понятно, но как и в чем, мы так и не разглядели. Из всех его детей только младшая дочка не кривила губу и не отворачивалась, когда он входил в дом. Вместе с ним проводила она вечера в нашей комнате, слушала его побрехеньки и молча смотрела на Мишку Рейнгартена. Она смотрела на Мишку, а Мишка, как и все мы — на Наташу Белокриницкую… И о Наташе я должен был рассказать Синевусову? О том, что значил для любого из нас какой-нибудь пустячный, минутный утренний разговор с ней, что значили ее внимание, и ее безразличие. Да, без Наташи, наверное, не было бы игры. То есть, игра так и закончилась бы в Яблонецком. Все, хватит о Яблонецком, а то я никогда с ним не разделаюсь.


1984

— Когда ты понял, что они тоже играют?

— Да, почти сразу. Мы объяснили правила…

— … и им стало интересно?

— Конечно. А что еще им было делать? Нас допрашивать? Два месяца долбить одно и тоже? Они и без нас все отлично знали. Ну, разве что, кто-то вдруг ляпнул бы, что правила игры прислал ему двоюродный брат, пять лет назад уехавший в Бостон. К примеру.

— Но такого никто сказать не мог.

— Говорю же — к примеру. Тогда бы им было в чем порыться. А так… Нет, могли, конечно, выдумать какой-нибудь след, который ведет в «Моссад», накормить нас хитрыми таблетками, и мы бы такого наплели… Но, видишь, не захотели.

Нас отпустили в конце мая. Сирень уже отцвела, и доцветали свое каштаны. На дворе стояло сочное киевское лето. Мы сидели с Курочкиным на Замковой — самой старой из надднепрянских гор, с которой по авторитетному мнению академика Толочко, все и пошло: Ольга, Владимир, Ярослав, Юрий Долгорукий, Москва, Московское Царство, Россия, Советский Союз. То есть, так далеко в настоящее осторожный Толочко не заглядывает — ему хватает и Владимира с Ярославом.

Мы сидели в высокой траве Замковой горы. Над нами невесомым парусом вздувалось еще не вылинявшее от летней жары небо, а внизу, под нами, бульдозеры с экскаваторами выскабливали Гончары и Кожемяки, обращали в груды кирпича целые улицы. Кирпич и мусор частью вывозили, а частью просто вдавливали в зыбкую болотистую почву исторических урочищ. Создавая еще один культурный слой. Какая культура, такой и слой. Но нам тогда было не до Гончаров с Кожемяками. Нас отпустили, как и взяли — неожиданно и вдруг. Говорить и думать мы могли только об этом. О том, что было, и о том, что же будет дальше.

— Ну, что, Александр? — спросил меня накануне Синевусов, и его лоб остался сухим и гладким. Кондиционер бакинского завода мощным потоком гнал в синевусовский кабинет прохладный воздух. — Не загостились ли вы у нас?

Он уже давно называл меня Сашей, и Александра запустил, чтобы отметить важность момента. Я пожал плечами:

— Вам виднее.

— О! — согласился он со мной и ткнул в потолок указательным пальцем. — Нам сверху видно все… — Вот пропуск, — он вынул из папки клочок картона и положил рядом с собой. — Сегодня будете дома. Домой-то хочется, а?.. Мы тут с вашей матушкой много общались… Замечательный она у вас человек.

— А-а, — сказал я и покивал головой. Прежде он ничего не говорил мне о том, что встречался с мамой. Вот, скотина плешивая. — Так она приходила сюда?

— Да-да, и не раз, — скороговоркой пробормотал Синевусов. Он почувствовал, что не туда заехал со своими разговорами, и тут же взялся выворачивать руль. — Но, к делу. Мы с вами, Александр, целых два месяца знакомы хорошо и близко. Претензий к вам с нашей стороны нет, возвращайтесь в университет, учитесь, наверстывайте упущенное…

— Да что ж я в деканате скажу? Здравствуйте, я тут два месяца в КГБ просидел. Прошу вынужденный прогул считать болезнью. Вот — справка.

Два месяца я держал себя в руках, а тут прорвало. Если бы я знал, что мама ходила сюда, в этот дом, выписывала, а потом часами ждала пропуск, о чем-то их просила, приносила, наверное, какие-то передачи… Словно медленный вентилятор включился у меня за спиной и застучал лопастями, набирая обороты, замелькал серыми тенями. Остро и ясно я понял, до чего ненавижу Синевусова. Кажется, и он что-то почувствовал.

— Саша, Саша… Вы что? У нас же все так отлично складывалось. Мы же прекрасно понимали друг друга. — Его лоб мелко заблестел маслом. Он поелозил по лбу платком, но капли выступили снова. — Не надо волноваться. И в ректорате, и в деканате кого надо предупредили. Вам не станут задавать ненужных вопросов. Ну? Успокоились.

Синевусов налил мне воды.

— Выпейте. Это вы от волнения, — он осторожно засмеялся. — Все в порядке? Давайте покончим с формальностями. И расстанемся… друзьями.

Не знаю, как бы отнесся я к этим «формальностям», если бы он меня так не разозлил. Не знаю. Возможно, я подписал бы все, что он хотел. Лишь бы выйти из этого кабинета, из этого дома, лишь бы никогда больше не возвращаться в сырую и глухую тишину камеры. Возможно, мы расстались бы «друзьями». А потом встречались, время от времени — он задавал бы мне какие-то вопросы, а я, ну что, наверное, отвечал бы на его вопросы. Сказавший «А», всю жизнь будет говорить «Б». Не знаю, что бы я делал, если бы мы расстались «друзьями». Но невидимый вентилятор у меня за спиной уже во всю гнал длинные серые тени по стене кабинета. И стакана воды было недостаточно, чтобы остановить разошедшуюся машину. Тени бежали у меня перед глазами. Вентилятор шумел, назойливо и монотонно, до звона сгущая атмосферу в кабинете Синевусова. Оборот за оборотом он нагнетал ярость. В чем меряется ярость? В атмосферах? В паскалях? В миллиметрах ртутного столба?..

Он предупредил меня, что играть нам запрещается, а все документы, не найденные во время обыска, если такие обнаружатся, я обязан сдать на Владимирскую, 33. Ну, и молчать, молчать, не разглашать. Выпустили меня в тот же день. Но друзьями мы не остались. И вскоре я это почувствовал. Впрочем, не только я.

Тогда же вышли и Канюка с Коростышевским, и Курочкин, и Рейнгартен. Позже, найдя на четвертом этаже родного факультета пустую аудиторию, мы собрались вместе. Нам было о чем поговорить. Но с Курочкиным мы увиделись сразу, как только смогли, не дожидаясь общей встречи. То есть, буквально, на следующий день. Белые, раскабаневшие на казенных харчах — еду нам носили из столовой и не жадничали — мы лежали в уже высокой, но еще сочной и зеленой, некошенной траве Замковой горы, грелись на солнце, смотрели на гору Старокиевскую, куда, по мнению академика Толочко, перекинулся с Замковой (а не наоборот) примерно в VIII веке древний Киев. И говорили о разном…


— Только первые две недели…

— Я думал — больше.

— Точно тебе говорю. Только первые две недели они занимались нами всерьез. А потом поняли, что на самом деле нет ничего. Да, они и раньше это знали. А тут убедились окончательно… Мне Рыскалов это прямым текстом выдал.

У меня был Синевусов, у Курочкина — Рыскалов.

— Отлично! Значит, им просто понравилось играть?!

— Конечно! Когда б не это, нас не держали бы два месяца. У них норма — две недели. Пятнадцать дней покрутили тебя, и если ничего серьезного — пинок под зад и свободен! — У Курочкина получилось лихо: «покрутили», «пинок под зад». С высот Замковой недавнее наше узилище виделось чем-то не очень реальным. Жутковатым, но не реальным. И уже слегка подзабытым.

— Ну, а без нас они не могли обойтись? Правила-то — простенькие. Школьник в полдня обучится.

— Конечно, могли, — Курочкин радостно засмеялся. — Но они же не школьники. Они же опричники, псы государевы. Они на службе, им держава деньги платит. Не за игру, как ты понимаешь. Вот, они и придумали — играть с нами. А наверх шел доклад: Все под контролем, ведем контригру. Вникаем в детали, входим в образ.

Я вспомнил, как Синевусов первые дни все толкал меня под руку: Саша, давай вдарим. У нас же бомба есть, давай вдарим. Когда они себе сделают бомбу — будет поздно, а сейчас — самое время.

Синевусов все хотел повоевать с Рыскаловым — они были друзьями. Примерно, как мы с Курочкиным.

— Надо вернуть Итиль, — подтачивал меня Синевусов, — это же наша историческая столица. Там наши корни, могилы предков. Или вы не русский, Саша.

— Мы запорожцы, гражданин майор, — с удовольствием напоминал ему я.

— Да, ладно…, - досадливо отмахивался он. — Ну что, вдарим?

Но я отвертелся. У меня была своя стратегия, и она работала. Я не воевал, я торговал. Воюют, к примеру, Словеноруссия со Священной Римской Империей. Одним я продаю танки и зенитки, другим — самолеты и самоходки. Американский подход. На заработанные деньги скупаю весь плутоний на мировом рынке. И делаю ядерное оружие. Не на продажу — для себя. Чтоб никому не захотелось получить мои зенитки и самолеты бесплатно. Синевусов скоро понял, что играя в моей команде, повоевать ему не удастся, и подбил следователей Курочкина и Канюки на войну с Коростышевским. Прежде этого не могло быть, Канюка — Халиф Аль-Али — всегда брал сторону Коростышевского — Императора Карла XX. У них и договор о дружбе был подписан. Союзнички… Но, видно, следователь смог на него надавить. Нашел болевые точки. Халифаты напали на Священную Римскую Империю сразу в двух местах — началась война за Ламанчу и Андалузию, и одновременно высадился десант на Сицилии. А потом и Курочкин-Бетанкур двинул двадцать пять танковых дивизий на Герц и Аквилею.

Наши офицеры втянулись в игру не шутя. Синевусов часами сидел за картами, просчитывал на калькуляторе варианты. Его серенький пиджачок Киевской швейной фабрики имени Максима Горького валялся на подоконнике, куда-то делся галстук — темно-синий с морским отливом — подарок коллег. Синевусов щелкал подтяжками, потел подмышками, вытирал лоб и все допытывался:

— А если они так, ты — как? А если так?..

Не знаю, как складывалось у Курочкина с Рыскаловым, но за Каганат играл только я. То ли опасался Синевусов брать на себя лишнюю ответственность даже в игре, то ли еще что, но дальше советов он не шел. Он советовал — настойчиво, занудно, утомительно. Но решения принимал я. Я не воевал, но торговал. Всем и со всеми. Каганат богател и развивался. Кстати, соблюдая привычный нейтралитет в войне со Священной Римской Империей, Коростышевскому я поставлял оружие охотнее, чем Канюке. Я продавал ему свои новые зенитно-ракетные комплексы с условием, что он не станет использовать их против Словеноруссии. Только против Халифатов. Торговля оружием — дело секретное, но Синевусов для того и сидел при мне, чтобы Рыскалов сотоварищи были в курсе. Тут я уже ничего поделать не мог. Чем смог я помог Коростышевскому, похоже, на него здорово давили. И не только в игре. В основном, не в игре. Но он держал удар.

…А в той войне, захватнической и несправедливой, в войне трех майоров, Коростышевский потерял только Аквилею. Город отошел к Словеноруссии. Канюка же на Пиринейском полуострове лишь людей даром положил. Да деньги потратил, купив у меня два ракетных крейсера.


Тогда, сидя на Замковой горе и глядя на майский Киев, я понимал отчетливо и ясно, что самые серьезные неприятности позади, и хуже чем было — не будет. Может ли быть что-то хуже внутренней тюрьмы КГБ? Наверное, нет… Значит, будет только лучше, значит, нечего бояться. Но прошла неделя, и я забыл о своей недавней уверенности. Неделю спустя, я знал, что может быть все. И хуже может быть тоже.

С тех пор я не поднимался на Замковую. Наверное, зря. С нее открывается удивительный вид. Удивительный и очень точный. Никаких аберраций, никаких искажений. Сейчас, двадцать лет спустя, я понимаю: права тогда была гора, а я ошибался. Но, что теперь с меня возьмешь? Я всего лишь торговец сладкой водой, даром, что не сам околеваю зимой на морозе в красно-белой торговой палатке, а летом не истекаю в ней же едким трудовым потом. Теперь я торговец водой, и мне больше нечего делать на Замковой. А тогда… Тогда за мной был Истеми, и мы были равны. Пусть не во всем, но в чем-то были. И Замковая признавала это равенство.

Может быть, только благодаря Истеми мне удалось уйти из мрачного, облицованного серым гранитом, здания на Владимирской улице так, что тяжелая его тень не накрыла всю мою жизнь. Это он подмял Синевусова, это он отказался с ними работать, это его они выпустили. Прижав носы к дверным косякам, следили они, как он выходит на Владимирскую, как стоит, привыкая к майскому солнцу, решая, куда свернуть — налево, к Оперному, или направо — к Владимирской горке. Они следили за его первыми шагами на свободе, и масло, смешанное с ядом, стекало у них по щекам и капало с подбородков. А когда он дошел до Малоподвальной и скрылся, они осторожно перевели дух и вытерли масло и яд. Они отпустили его, а с ним вышел и я.


1984

Зимой в университетских аудиториях стоит невозможная стужа. Окна огромные — во всю стену, никаких батарей не хватит, чтобы компенсировать широту души архитекторов. Батареи, кстати, не слишком и усердствуют, стоят чуть теплые. Да и архитекторы, если подумать, ну в чем они виноваты? Новые корпуса выстроены по отличному проекту. Проект занял второе место на конкурсе. Конкурс проводился в Мексике. Или в Колумбии. Одним словом, какая-то из карибских стран, может, даже Куба, решила построить университет. Провела конкурс. Победителю досталось все, а серебряному призеру — Киев. Потому что киевские власти на организации конкурса надумали сэкономить. Национальный менталитет сказался. Выбрали готовый проект, купили на грош пятаков. Киев ведь известный тропический город. Так что зимой у нас хорошо. Летом тоже ничего себе. При утверждении сметы из нее выбросили кондиционеры. Ну, зачем, — решили в УКСе министерства образования, — в корпусах с такими широкими окнами нужны кондиционеры. Не Куба, какая-нибудь, не Мексика, слава Богу. Станет душно — откроют окошко. Вон оно, какое у них большое…

Внизу серело растрескавшееся дно высохшего фонтана. Мы не стали открывать окна. Зато закрыли на швабру дверь. Уже вовсю шла сессия, заканчивались зачеты, начинались экзамены. Пора было что-то делать.

Съезда победителей не получилось. Победа вроде бы была — мы вышли. И свобода встретила каждого из нас там, где предписывала ей должностная инструкция — у входа, рядом с постом дежурного офицера. Вернее, у выхода. Допросы остались в прошлом. Глухая тишина коридоров и камер внутренней тюрьмы рассеялась. Так что победа была. Но победителей из нас не получилось.

Канюка сидел у окна, смотрел на желтый заоконный пейзаж и не видел его, изредка запускал пальцами нервную раскатистую дробь по спинке парты. Коростышевский покачивал ногой, внимательно разглядывал старый кроссовок, выпячивая губы, напевал что-то невнятное. Они не глядели друг на друга, они не видели друг друга и не хотели видеть. Война трех майоров давно закончилась и осталась в прошлом, Аквилея достался Курочкину. Но не бессовестный захват небольшого приморского городка огорчал Коростышевского. Он не мог простить Канюке вероломного нападения.

— Это не я напал, он что, не понимает? — громко возмущался Канюка, обращая слова то ко мне, то к Курочкину. — Это же не я напал. Я делал, что мне говорили. Мне говорили, я делал. Ну, хочет, давайте переиграем. Скажи ему, все скажите ему, что не поздно переиграть, если хочет. Ведь так!?

«Он» — Коростышевский — изучал трещину, наметившуюся в подошве спортивного башмака, огорченно качал головой и мял губами бессловесный песенный мотивчик.

— Это не я напал, объясни ему, — требовал Канюка от Курочкина. — Ты же сам с ним воевал.

Курочкин прохаживался вдоль доски. От стены — к окну и назад — к стене. Он молчал, но я знал, что Курочкин рад. Казалось бы, чему тут радоваться? А Курочкин был рад. Но виду не подавал, ходил, насупившись, от окна к стене и назад.

— Ну, положим, переиграть мы ничего не сможем, — наконец ответил он Канюке. — И не станем. Человек ты, Вадик, взрослый, совершеннолетний, значит, за свои поступки отвечаешь. Во всяком случае, должен отвечать. Тебе ведь только говорили, а решения ты принимал сам.

— Сам! — Вскочил и забегал вдоль ряда Канюка. — Ха! Я решал сам!

— Может, вы как-нибудь потом разберетесь? Между собой? — не выдержал я. — Мы не мирить вас тут собрались, и не выяснять, кто на кого и почему напал. Нам сессию надо сдавать. С деканом договариваться об отдельном графике, нас же не один, не двое. Пятеро. Почти группа. Или срочно идти в академку. Так?

Канюка опять смотрел в окно, Коростышевский качал ногой, Курочкин молча гулял вдоль доски.

— Сдавать — не сдавать, договариваться — не договариваться… — глядя в стену, протянул Мишка Рейнгртен. — Что это в сравнении с алмазным путем буддиста? Что это в сравнении с практикой Пховы? Что вообще, стоит жизнь перед смертью? Надо учиться переносить сознание в состояние блаженства. В момент смерти.

— Что значит, в момент смерти? — заинтересовался Коростышевский.

— То и значит, — ответил ему Канюка, которого никто не спрашивал. — Кишки себе выпустишь и учись. Не получилось — зашился по-быстрому и начал все сначала.

— Давайте о деле, — они начали меня раздражать. — Кто-то идет к декану?

— Этот год нельзя терять, — угрюмо согласился Канюка. — Иначе — армия.

— Ну, армия, так армия, — пожал плечами Курочкин. — Повоюем. А если не армия, так сессия. Сдадим.

— Одним словом, сдаем сессию. Всё! — Канюка хотел, чтобы последнее слово было его. Но на заключительном «всё» голос у Вадика сорвался, он пустил неслабого петуха и закашлялся.

— Сейчас приду, — бросил им я, откинул швабру и вышел в коридор. Они так еще долго могли болтать. Я решил узнать в деканате, смогут ли нас принять. Если будет декан — декан, если его зам, то зам. Но в деканате не оказалось никого. В сессию это — редкость. Было пустынно и жарко. Все пространство возле деканата заполняла какая-то инфернальная тишина. Сухая, раскаленная, со звоном в ушах и ломотой в затылке. Только секретарша в крайней степени возбуждения, в яростном и болезненном исступлении, барабанила за стеной по клавишам электрической печатной машинки «Ятрань». Я взялся читать объявления, вывешенные возле двери. Расписания, распоряжения, приказы: «…допустить к сдаче экзаменов студентов при условии…», «…не допускать в случае…». Это было похоже на сон, в котором за мгновение угадываешь, что должно произойти. Я был один в коридоре, когда дробь «Ятрани» прервалась и тишина стала оглушительной и нестерпимой. Секретарша вышла из кабинета, и, не обращая на меня внимания, пристроила среди старых объявлений еще одно — новое. В этот же момент из дальнего конца коридора послышались шаги, я обернулся и увидел как медленно, минуя деревянные двери аудиторий и стенды с пыльными обложками книг и пожелтевшими титульными страницами научных статей, идет ко мне Наташа Белокриницкая. Не помню, куда делась секретарша, но я дождался Наташу и только потом уткнулся взглядом в короткий абзац текста. Это был приказ ректора о нашем отчислении.

— Какая точность формулировки, — пятью минутами позже неискренне восхищался Канюка. — «За систематическое нарушение учебной дисциплины». И ведь не поспоришь.

Они разглядывали, крутили в руках, передавали друг другу лист бумаги, снятый мной с доски приказов. Совсем ещё недавно белый и чистый, переходя из рук в руки, он мялся, ветшал прямо на глазах, но наливался силой, и мы уже едва держали его в руках. Нас отчислили.

Наташа стояла у доски и молча смотрела на нас. Она смотрела на нас, а мы все пытались понять, на кого же именно. И о чем она думает. И что. Она смотрела, и Коростышевский с Канюкой старались казаться веселыми и беззаботными. Курочкин задумчиво супил брови и подпирал кулаком щеку. Мишка Рейнгартен пытался что-то сказать.

— Ну, да, — поддержал он Канюку, — мы эти два месяца прогуляли. Справки от врача нет? Нет. Значит, прогуляли. Вот за прогул нас и выгоняют.

— Не прогуляли, а просидели. Кстати, может справочку взять? Говорят, в ГБ дают.

— На Владимирской? — удивился Курочкин. — Справку? Кто это тебе сказал такое?

— Ну-у… Не помню, растерялся Канюка. — Слышал где-то.

— А ты вспомни, где, — по-доброму посоветовал Курочкин.

— Да, ладно вам, — тихо сказал Саша Коростышевский. И они замолчали. Все и так было понятно. Нас выгнали, и спасибо, что хоть так — за прогулы. Не захотели раздувать дело, собирать собрания, исключать из комсомола. А ведь могли. Выгнали тихонько — и ладно, и хорошо. Оставили шанс поступить ещё куда-нибудь. Могло быть и хуже.


2004

Секретарь Курочкина переполошил всю нашу контору и едва не сорвал Важное Совещание. Он не смог достучаться до меня по мобильному (когда мы говорим о святом — о росте надоев, то есть, о доходах, мобильные велено отключать) и взялся набирать номера моих боссов. «Давыдов на совещании, — отвечали терпеливые офис-менеджеры настойчивому секретарю Курочкина, — вы можете оставить для него сообщение». «Это из Верховной Рады, комитет по вопросам финансов и банковской деятельности. Давыдова срочно вызывают на заседание комитета». «Срочно вызывают» сработало. Контора у нас хоть и американская, но менеджеры — отечественные. Они твердо знают, что с властью лучше не связываться, а ответственность надо вовремя перебросить на руководство. Доложили Малкину.

Стивен Малкин, главный в здешнем филиале. Накануне он вернулся из Мемфиса, штат Теннесси. Там, в штаб-квартире нашего газированного гиганта, проходил великий хурал региональных менеджеров. Главные боссы разъясняли им политику партии по надоям на душу населения. Политика на моей памяти не менялась: главное — прибыль. Но разъяснять её следовало не реже, чем раз в квартал. А то ведь, быстро забывается. Малкин привез ящик дисков с записью мемфисского совещания, раздал нам по диску, и теперь пересказывал, как мог, призывы вождей днем и ночью думать, всё ли ты сделал на благо компании. Малкин говорил, мы записывали, вернее, делали вид, что записываем, и при этом всем нам было нечеловечески скучно.

Всякий раз, сидя на таком совещании, я с ностальгической дрожью вспоминаю армейскую политподготовку восемнадцатилетней давности. Дважды в неделю нас собирал комбат, майор Разин, и подолгу диктовал что-то из методички, утвержденной Главпуром. Наш комбат был мал ростом, во рту у него мрачно отсвечивали два десятка железных зубов, а сам он был ярым сталинистом. Обнаружив в утвержденном тексте имя вождя, он необыкновенно возбуждался, забывал и о методичке, и о политзанятиях. «И тут не обошлось без Иосифа! — торжествующе кричал он. — Куда не посмотри — всюду он, без него — ничего. Потому что — голова, за всех, за всю страну один думал. Вот недавно зарплаты подняли. Хорошо, да? Правильно сделали, да? А Иосиф что делал, а? Он цены снижал. Вроде, что в лоб, что по лбу. А если присмотреться: подняли зарплату, значит, и налоги вместе с ней выросли. А когда цену?.. А? А-а… Потому что о людях заботился». Мы любили эти монологи, в них проявлялась слабость сильного человека, а комбата мы считали человеком сильным. Ну, и потом, мы просто отдыхали — монологи конспектировать было не нужно. О Сталине мы думали меньше всего.

Малкин ничем не похож на Разина. Он похож на гамбургер: пышная сдоба, демократичность, широкая улыбка напоказ. В зеленой американской юности Малкин учился в одном колледже с самим Уильямом Ф. Хьюмом, председателем совета директоров нашей лавочки, и теперь, встречая имя Хьюма в руководящих документах, которые неиссякающим дождем проливаются на нас из Мемфиса штат Теннесси, Малкин возбуждается в точности, как когда-то майор Разин. Он забывает о документах и пускается в многословные воспоминания о простом американском парне Биле, Каким Он Его Помнит. Мы не в обиде на Малкина. Без его болтовни выносить Важные Совещания было бы намного тяжелее. Не знаю, о чем думают наши ребята, слушая Малкина — сам я давно уже его не слушаю. Я смотрю на Малкина и жду. Жду, того момента, когда его полимерная улыбка сменится железным разинским оскалом и раздастся бессмертное: «Потому что — голова, за всех один думал».

На этот раз Малкина сбили на взлете. Его взгляд еще не затуманился, не задрожал еще голос, выдавая гордость и волнение. Он успел только торжественно прочесть подпись под руководящим документом, когда в зал, стараясь не отделяться от стены, тихой тенью прокрался один из офис-менеджеров. Малкин дернулся, широко улыбнулся, и глубоко упрятав раздражение, уткнулся взглядом в вошедшего. Тот ускоренной рысью пересек зал и склонился над ухом шефа. Малкин выслушал парня, и его брови на какую-то секунду изогнулись возмущенно и негодующе. Потом брови распрямились, Малкин надел дежурную улыбку и коротко кивнув, что-то быстро ответил. Мне разрешили выйти.

Минутой позже я говорил по телефону с Курочкиным, а еще через четверть часа поворачивал с Трехсвятительской улицы на Костельную, где он жил. Начинался час пик, центр был забит машинами, но я успел проскочить тихими переулками. Выбери я Владимирскую или Крещатик — добрался бы только к вечеру.

— Компрадор, ты до чего страну довел? — потребовал я ответа у Курочкина, встав на пороге его гостиной. — В городе машин — не протолкнуться. Если народ и дальше будет нищать с такой же скоростью, нам понадобятся двухъярусные дороги…

— А вместо лаврских пещер — паркинги.

— Там же тесно.

— Расширим, углубим, проведем вентиляцию, канализацию и электричество.

— Нет у тебя ничего святого, Курочкин, — огорченно вздохнул я.

— Нет, — согласился Курочкин. — И вообще, я по утрам, вместо сока, пью кровь христианских младенцев, а закусываю мощами лаврских угодников.

Я живо представил Курочкина на кухне со стаканом крови и коричневой ногой Нестора Летописца на блюде. Желудок тут же возмутился и забился где-то на подходе к гортани.

— Ага, — заметил Курочкин, — противно тебе стало. А мне вот, не шутя, один тип предлагает проект модернизации пещер. Я проект завтра заверну, а еще через день все газетки, сколько их у него есть, начнут аккуратно мазать меня жидким навозом. Увидишь.

— Ну, ладно, — неопределенно согласился я. — Зато сейчас ты затравленным не выглядишь. Я тут на днях прочитал, что тебя объявили секс-символом украинской власти.

— Ага. А вы не читайте, доктор, перед обедом желтую прессу.

Можно, конечно, и не читать, Курочкин от этого хуже выглядеть не станет. Лет двадцать назад кто-то, скорее всего это был Канюка, назвал Курочкина человеком-единицей. Худой и длинный Курочкин с выдвинутыми вперед носом, подбородком и кадыком, с животом, через который при желании несложно было прощупать позвоночник, вызывал жалость и сочувствие у всех дам постбальзаковских лет. Его прикармливали буфетчицы и вахтерши, мамы и бабушки его друзей и знакомых, и отдельно — моя мама. Сколько я его помнил, Курочкин отличался всеядностью. С годами он отяжелел. Сквозь чуть подрумяненную искусственным солнцем кожу просвечивает нежный жирок. Прежней единицы в нем уже не разглядеть, Курочкин гладок, зализан, и если бы не регулярная возня с железом, был бы похож на ноль. Такой поджарый, подтянутый ноль.

— Не получал сегодня по почте ничего? — спросил он меня.

— С утра — нет. То есть, ничего серьезного.

— Хорошо. Ну, это ты, конечно, помнишь…

Он положил передо мной распечатку ультиматума. «История последних лет доказала существование в Словеноруссии…»

— Помню.

— Так вот, он, как и обещал, начал войну.

— Кто, он?

— Кто, кто? Сашка Коростышевский. Римский Император.

Этого не могло быть. Курочкин не хуже меня знал, что Коростышевский никакой войны начать не мог. В первых числах октября 86-го, когда все солдаты срочной службы нашего призыва, переведенные приказом министра обороны СССР из дедушек в дембеля, срочно доклеивали последние фотографии в дембельские альбомы, Сашкин БТР попал в засаду в пригороде Герата, был подбит и сгорел. Тогда сгорел и Сашка, и весь его экипаж. И это точно, абсолютно точно. Никто из них не спасся.

— Бой с тенью, понимаю.

— Давыдов! Его тень вчера раздела меня на девяносто миллионов. И это только начало.

— Внушительное начало, — согласился я. — Вот меня, как ни старайся, на девяносто миллионов не раздеть. Давай, может, подробнее и по порядку.

— Хорошо, — кивнул Курочкин. — Только позже. Я тебе сюрприз приготовил. Поехали.

— Представляю. Своим детям, если они у меня есть, я завещаю не пить мою колу и избегать твоих сюрпризов.

Мы вышли во двор. С мокрого фанерного щита у входа в костел, раскрывал нам сырые объятья папа римский.

— На твоей поедем, — Курочкин поежился и поднял воротник пальто. — Мою слушают в десять ушей. Что за погода? Третья неделя весны заканчивается, а холодина, как на Новый год. Что за страна?! Ну, едем, что ли?

— Куда едем-то?

— Обедать. Я в это время обычно обедаю. Тут недалеко.

Обедал Курочкин, как оказалось, возле Золотых ворот. Пешком мы бы туда дошли минут за пятнадцать. На машине едва за час добрались: весь центр города уже был наглухо закупорен.

— Взял бы ты, что ли, свою мигалку. Есть у тебя мигалка? — спросил я Курочкина, когда понял, что стоим мы основательно и простоим еще долго.

— А зачем нам маячок? — буркнул он и протянул мне письмо. — Только людей даром злить. Сам, небось, звереешь, когда пижоны с маячками жить мешают, а туда же. Посмотри, пока стоим. Он протянул мне письмо.

Вежливый господин, называя Курочкина «дорогим другом Юрием» писал, что непредвиденные сложности на международных рынках помешают ему в этом году выполнить в полном объеме договоренности, к которым три года назад они пришли на его ранчо. Господин надеялся, что Юрий проявит свойственные ему понимание и государственную мудрость, и заверял в неизменности его дружеских чувств. Автора письма звали Майкл. Ни тебе фамилии, ни тебе должности. Просто Майкл.

— Это что, и есть твои девяносто миллионов? — спросил я Курочкина, прочитав письмо дважды.

Он молча наклонил голову.

— При чем же тут Сашка Коростышевский?

— Не понимаешь?

— Нет, — честно признался я.

— Значит, читал невнимательно. Вот это, что? — и он подчеркнул ногтем буквы «вх» внизу страницы.

— Би-икс, — пожал я плечами. — Мало ли, что у них может значить би-икс. Может вообще ничего не значить, просто сбой принтера.

— Сбой принтера?! — неожиданно взвился Курочкин. — Сбой принтера?! Ценой в девяносто миллионов, да? Это не «би-икс», Давыдов! Это никакой не «би-икс»! Ну, вспомнил?!..

И я вспомнил. Передвинув войска, атаковав или отступив, в подтверждение того, что решение принято окончательное и меняться не будет, мы писали «ваш ход», а чаще сокращали: «вх». Как странно выглядели эти буквы рядом с письмом незнакомого мне, но, видимо, хорошо знакомого Курочкину Майкла. Я смотрел на них, и мне казалось, что в мире в это мгновение что-то непоправимо изменилось, сместилась какая-то ось, сдвинулись пласты времени, и даже небо вдруг изменило цвет. Где-то совсем рядом затрубили нетерпеливые трубы…

— Ну, ты смотри за дорогой-то, — вернул меня на землю Курочкин. — Пятница, вечер скоро, люди нервные. Поехали, давай.

Под гудки и чертыхания соседей по пробке, мы медленно тронулись.

— Да, Курочкин, — согласился я, — пожалуй, ты прав.

— Лучше бы я, Сашка, ошибался, — вздохнул Курочкин. — Деньги эти, как ты понимаешь, не мои. То есть, не мои лично. Эти девяносто лимонов уже пропали, ладно, но следующие пропасть не должны. Детали тебе знать ни к чему, но можешь не сомневаться, за этим проследят. Кстати, о том, что ты видел письмо, будь добр, не распространяйся. Страшного в том, что ты его читал нет, но и болтать даром тоже не стоит. С человеком, который нас с тобой уже час как ждет в «Рабле», можешь — он в курсе.

— Кто такой?

— Сказано — сюрприз.

— Еще один? Я думал ты письмо имел ввиду… Кстати, кто этот Майкл?

— Не имеет значения, — дернул головой Курочкин.

— Как это? — не понял я. — Человек играет против тебя, а ты…

— Не он играет, Давыдов! Ты что, не видишь, что играет не он. Это серьезный человек, который на Украине был раза два-три, в общей сложности — часов десять, не больше. Он никогда не слышал о нашей игре и ничего о ней не знает. Но им сумели сделать ход, ты понимаешь, что это значит? Ты только представь, кто бы это мог быть…

— Не представляю, — равнодушно пожал я плечами. Для меня слова «серьезный человек» давно уже ничего не значат. Абстракция. Может, Курочкин думает, что это серьезный человек, а он — никто. Я давно уже доверяю только собственному мнению. — Кто, например?

— Ну, уж, во всяком случае, не их президент, — скривил губу Курочкин.

В заочном презрении к лицам, облеченным властью, наши люди стойки и непоколебимы. Вот и Курочкин со всем его вице-премьерским прошлым — туда же. Несколько лет назад у меня гостил школьный приятель давно уже, лет двадцать, живущий в Америке. Работал телевизор, и Клинтон, менявший в прямом эфире цвета щек и шеи с натужно-свекольного на мучнисто-белый, а после — снова на цвет спелой свеклы, свидетельствовал что-то о своей частной жизни, а весь мир, миллиарды зрителей, оценивали его хамелеонские таланты.

— Президентишко-то наш, а… — многозначительно заметил мой приятель, кивнул в сторону телевизора и скривился, как от кислого. И мне в тот же момент вспомнилось, что во вполне еще благополучные дораспутинские времена Санкт-Петербургская публика называла царя «наш царскосельский полковник» и тоже, верно, кривилась и подмигивала. А стоит этому гражданину и кухонному вольнодумцу лично встретиться со сколько-нибудь крупным чиновником, и тут же наливаются маслом и медом уста, изгибается в прилежном полупоклоне спина. Даже лексикон меняется.

— А, между прочим, — вдруг спохватился я, — ты заметил, что «вх» поставлено не к месту? В письме его не должно быть.

— Как не должно быть?

— В ультиматуме, к примеру, его нет. Да, вспомни, за один ход можно было передавать несколько документов, но «вх» ставилось…

— Точно! Мы ставили «вх» только в меморандумах, когда давался полный список действий, выполненных за один ход… Нет, — перебил он себя и засмеялся, — они все сделали правильно. Если весь ход — одно это письмо, меморандум не нужен.

— А откуда тебе знать, что других действий в этом ходе не будет.

— Вот для того, чтобы я не ждал меморандума и прочих бумаг, они поставили «вх» там, где поставили.

Я приткнул машину на Золотоворотской и, увязая в мартовской грязи, мы направились к «Рабле». Ощущение нереальности, невозможности происходящего, одолевало меня.


В ресторане нас ждал Синевусов. С самого начала, едва только Куручкин заговорил о сюрпризе, мне что-то крепко не понравилось. Ну, понятно.

Я ни за что не узнал бы теперь майора, если б не видел его как-то раз, лет двенадцать-тринадцать назад. Было время митингов и очередей. Тогда почему-то считалось правильным разделять: мы, прогрессивные и передовые, митингуем, сражаемся за права и свободы, а они, болото, молчаливое большинство, прикормленное с руки бесчеловечным режимом, стоят в это время в очередях за водкой и ливерной колбасой. Хотя митинговавшим водка и ливерная колбаса нужны были не меньше, чем тем, кто узнавал об этих митингах из телевизионных новостей.

Дело было осенью, уже холодной и поздней. Я зашел в чайную на Крещатике. В этой чайной и сейчас пекут и продают — прямо из духовки — замечательно вкусные булочки с курагой и черносливом. Но тогда на всём Крещатике больше негде было выпить горячего чаю с булочкой. Всё какие-то помои предлагали, да бутерброды с окаменевшими обрезками сыра. Стоя в очереди, я грелся, глядел по сторонам, ожидая встретить знакомых — в Киеве знакомых можно встретить везде, надо только головой крутить почаще. Синевусова я заметил не сразу. Очередь змеилась между столиками, и один из изгибов долго прикрывал от меня майора. Я увидел его, подойдя почти вплотную, но не узнал. Он заметно постарел, обвисли щеки, посерело лицо, при этом майор отпустил остатки волос и собирал их теперь в хвост. Такой грязно-серый хвост. А прежде он был молодцеватым блондином, хоть и с проплешинами, и чувствовал себя эдакой белокурой бестией.

Майор беседовал у стойки с высоким толстяком в старой коричневой ветровке.

— Да что вы мне все Фолкнер, Фолкнер, — расслышал я синевусовский тенорок. Голос у него не изменился. Вот тут я понял… даже не понял, я его почувствовал, и меня в тот момент здорово тряхнуло. — Фолкнер в учениках у Достоевского ходил, но не окончил курса. Бегал в коротких штанишках по Йокнапатофе с нобелевской медалькой на шее и все из-под ладошки поглядывал, как Достоевский… Что? Что вы?..

Толстяк в ветровке что-то тихо пробурчал, видимо не соглашаясь с Синевусовым.

— Да какой материал, бросьте. Материал — одинаковый, уж верьте мне. И нет, кстати, в людях этих бездн карамазовских. Карамазовы — фикция, выдумка гениального писателя, все трое… Что?.. Ну, да. Да, конечно, четверо. Это я, того… Вон, они на площади митингуют. Не желаете пройти взглянуть? Двести метров отсюда… Вот и мне надоели. Демократы. Знаю я их, как никто. — Он отхлебнул из чашки. Капли масла, смешанного с ядом проступили на лбу и верхней губе. — Да если хотите, я в этом городе — второй демократ. Все еще по стойке смирно стояли и рапортовали очередному съезду, а я…

Тут толстяк, видимо, поинтересовался, кто же был первым демократом. Синевусов назвал какую-то фамилию. Фамилию эту я слышал впервые, она мне ничего не говорила.

Я не подошел к Синевусову в тот раз. Разговаривать с ним и вспоминать прошлое мне не хотелось. Да и не было у меня с ним общего прошлого.


— Узнаешь? — спросил Курочкин, когда через зал мы шли к столику. Синевусов ждал нас давно — мы опоздали на час с лишним.

— Спасибо тебе. Всю жизнь мечтал свидеться.

— Но-но! — Он поднял руку и остановился. — Без эксцессов, пожалуйста.

— Да ладно, — отмахнулся я. — Мы со стариками не воюем.

Записав Синевусова в старики, я немного слукавил. Если тогда ему было около сорока, значит сейчас — шестьдесят. Какой же он старик? Да и выглядел нынче мой майор молодцом — хвост не обрезал, наоборот, еще отрастил. Хвост бодро серебрился холодной и ясной сединой у него за плечами, морщины и складки на лице собрались в цельный рисунок, и у Синевусова, наконец, появилось свое лицо. Не Бог весть какое, но все-таки свое.

Обед, а как на мой взгляд, так это уже был ужин, вышел вполне деловым: ни удивления, ни особых эмоций никто не проявлял. Никаких «сколько лет — сколько зим», никаких «постой-постой, это же сколько выходит», ни прочих ритуальных глупостей. Коротко пожали руки, словно расстались накануне. И все. Я поймал на себе только один быстрый, косой, оценивающий синевусовский взгляд. Весь вечер Синевусов молчал. Молчал, ел. Говорил Курочкин.

От Курочкина я, оказалось, отвык. А вернее всего, с ним нынешним я и не успел толком познакомиться. Бывает так, что по человеку с детства видно, каким он станет в своей взрослой жизни. Но Курочкин в те времена, когда я знал его хорошо и близко, был другим. Если принять, что человек — это сумма его поступков, то нынешний Курочкин тогда еще не начался. Он ведь единственный из всех нас сумел поступить в университет по новой, после армии. «Всех нас», это, пожалуй, сильно сказано, потому что, из пяти, к тому времени нас оставалось только трое: Курочкин, Канюка да я. Сашка Коростышевский не вернулся из Афгана, а Мишка Рейнгартен третий год лежал в больнице на улице имени красного командира Фрунзе в сто третьем номере. Мишка решил откосить от армии по дурке, но врачи при обследовании решили, что он не косит, как все, а есть у него что-то, что и в самом деле следует немедленно вылечить. Лечат, если Мишка жив, и по сей день — последний раз я видел его давно, лет десять назад.

Так вот, Курочкин после армии поступил на юридический и окончил его, я сделал глупость, попытавшись второй раз войти в воды родного радиофака. Воды меня отторгли. А Канюка уже ничего не пробовал. Он подзаработал деньжат, купил видеомагнитофон, открыл видеосалон на дому и с головой ушел в бизнес.

С Курочкиным еще в конце 80-х мы общались часто, но отучившись, он вдруг замелькал на телеэкранах в окружении довольно известных фигур, а потом и сам по себе стал интересен журналистам. Начал, одним словом, делать политическую карьеру. И сделал.

Я первый раз наблюдал Курочкина за работой. А то, что этот обед был для него работой, стало ясно сразу. Конечно, на коллегии какого-нибудь министерства он вел бы себя иначе, ну, так там и ф о р м а т другой.

Расположившись за столом, Курочкин коротко и деловито описал ситуацию. Он сказал: «по нам ударили», затем последовало: «нас подставляют», «нас не поймут» и «мне уже задают неприятные вопросы», потом было: «решить проблему и снять этот вопрос», а закончил он простым: «мы должны найти его первыми».

— Все ясно?

Синевусов азартно жевал, не поднимая головы, не отрывая взгляда от тарелки. Ему было все ясно.

— Никак в толк не возьму, — я пожал плечами и посмотрел на Курочкина, — что это за салатик? Какой вкус неожиданный… но и нежный. Тут вроде и цитрусы, и рыба, и что-то из наших фруктов, яблоки что ли… Не могу понять. Может, ты знаешь?

Синевусов тихо хрюкнул.

— Давыдов! — поморщился Курочкин. — По делу, пожалуйста.

— Пожалуйста, — я отодвинул тарелку. — Могу по делу. Первое: с чего это ты Юрка решил, что можешь мне задачи ставить? Я тебе не министр какой-то зачуханный, я тебе не подчиняюсь и под козырек брать по поводу и без не собираюсь…

— Ладно, ладно, — махнул рукой Курочкин. — Если это все…

— Не перебивайте меня, — жестко оборвал его я. Ненависть мгновенной вспышкой обожгла сознание, выхватив из его глубин тень Истеми. Я даже слегка растерялся. Ничего такого от себя я не ожидал. Все-таки, я числил Курочкина в друзьях, были случаи, он меня крепко выручал. Но это не давало ему права решать, что мне делать, а что нет. — Это не все. Второе: никого искать я не собираюсь и не стану. Делать мне больше нечего. У меня никаких денег не отнимали. Это ваши дела — откаты, распилы, разводки. Ваши дела и ваши миллионы. Без меня начинали, без меня и продолжайте. Надо вам таскать каштаны из огня — ищите желающего, я — пас. А с игрой мы покончили в восемьдесят четвертом. Мне хватило. Начинать сначала я не намерен. Спасибо за ужин. Теперь все.

— Ты не понял главного, Давыдов, — отозвался Курочкин. В его тоне было лишь бесконечное терпение. — Наши думают — пока думают — что все дело в американцах. А американцы — это стихия. «Буря мглою небо кроет», помнишь? Так вот, это про них, кормильцев. Они то воют как звери, то ноют, как дети, а понять, почему, и главное — предсказать, что будет завтра, невозможно. Но как только выяснится — и мы должны быть к этому готовы — что причина не в американцах, а в нас… Не хочу тебя пугать, но всех, кто имел отношение к игре, ждут большие неприятности.

— В клочья порвут, — на секунду оторвался от тарелки Синевусов и тут же вернулся к еде.

— Слышал? — Ткнул пальцем в Синевусова Курочкин. — Порвут. Меня первого, а вас — следом. Если мы на него не успеем выйти.

— На кого ты хочешь выйти, Курочкин?

— На Сашку Коростышевского. Это от него идет. Но даже если он тут ни при чем, мы должны выйти на того, кто организовал это письмо. Сейчас наш ход, ты понял?

— Сейчас твой ход Курочкин. Твой, а не наш. И меня в свои дела не путай.

— Ты не прав, Давыдов.

— Может быть. Я часто ошибаюсь. И именно поэтому не хочу добавлять к своим ошибкам твои, к примеру. Мне моих хватает. Другое дело, что я мог бы тебе помочь…

— Так об этом же…

— Помочь — не значит выполнять твои или ещё чьи-то указания. Я буду делать только то, что сам посчитаю нужным.

— Но согласовывать это со мной.

— Договорились. Но то, чего не захочу — делать не стану.

— Договорились.

Синевусова Курочкин дал мне в помощь. Или приставил для надзора…

Что ж это за чертова жизнь, когда не можешь верить даже друзьям?!


* * *

С самого утра я сидел, уткнувшись в экран монитора. На экране густой сеткой висела сводная таблица с результатами продаж колы по четырем северным областям Украины. Эту таблицу я знал на память и уже не замечал ее.

Я пытался сложить хоть какую-то картинку из тех несчастных осколков, которые рассыпал передо мной Курочкин, и понимал, что ничего из этого не выйдет. Осколков было слишком мало — я представить не мог, как они должны лежать. И дело было даже не в том, что нам (мне — я не был уверен, что Курочкин рассказал все, что знает) не хватало информации — людей в этой истории не хватало. Свет в зале выключили, спектакль начался и развивается полным ходом, но сцену осветить забыли. Или не пожелали. А может, это часть режиссерского замысла. Режиссер, чертов авангардист, адепт концептуального театра, зарядил спектакль без света. Действие развивается, набирает обороты, со сцены доносится: «Любит, но не так, как мужа. Это дружба с детства». В ответ следует многозначительно-язвительно-скептическое: «Знаем мы эту дружбу. Только бы не было… препятствий». Пауза. Скрип и хлопанье двери. И тот же голос: «Что вы?» Мы должны догадаться, что вошла горничная. Мы должны гадать, как же выглядит эта горничная, и что там за Анна Павловна, и кто играет Сашу. По голосу ни черта не понятно. И когда эта скотина, режиссер, наконец, скомандует включить свет? Ведь не видно же ничего! А может, не в режиссере дело? Может, в стране экономят электричество — веерное отключение — и вместе с нами без света сидят и жгут свечи две больницы, десять детских садов, три завода и одна ракетная часть стратегического назначения…

К обеду разболелась голова. Я по-прежнему сидел перед монитором, и в какой-то момент мне вдруг почудилось, что сзади подошел Сашка Коростышевский. Он встал у меня за спиной и стоял, хитро и тихо ухмыляясь. Я быстро обернулся. Сзади стоял Малкин и примеривал подходящую улыбку.

— Хай, Алекс! — недомерянные улыбки замелькали у него под носом. Наконец он выбрал Широкую. Широкая Улыбка Дружелюбного Босса.

— Хай, Стив! — я ответил ему Улыбкой Готовности.

— Вы много работаете, — он выпятил нижнюю губы и покивал головой.

Не знаю, что он имел в виду. То, что одна и та же таблица торчала у меня перед носом полдня? Или то, что я паршиво выглядел? Не знаю. Я решил промолчать.

— Скоро ланч. Не составите мне компанию?

Ого. Тут он меня удивил. Такого в нашей практике еще не было.

— Конечно, Стив, — согласился я.

Кто девочку ужинает, тот ее и танцует. Вчера меня ужинал Курочкин, сегодня Малкин. Так я скоро совсем по рукам пойду.

Но Малкина интересовал не только я. Малкина интересовал Курочкин. Давешний звонок не давал ему покоя.

— Алекс, вы давно знакомы с мистером Курочкиным? — спросил он, едва мы устроились за столиком в небольшой комнате позади его кабинета.

— Когда-то мы с ним учились в университете.

— Да-да! — просиял Малкин. — Вы ведь знаете, я, наверное, говорил, что учился в колледже с Билом Хьюмом.

— Я слышал об этом, — осторожно подтвердил я.

— Замечательный человек! Настоящий американец! Как-нибудь я расскажу вам о нем. Обязательно расскажу. Значит, и вы с мистером Курочкиным… — Малкин меня еще раз удивил. Не ожидал, что он так сразу сможет соскочить со своего Хьюма. — Он, должно быть, знает, что вы работаете в нашей компании?

— Конечно, знает, — подтвердил я.

— И что же? — Малкин доверительно взял меня за локоть. — Вы часто говорите с ним на эту тему?

— У Курочкина есть свои источники информации, — пожал я плечами. — Зачем ему расспрашивать меня?

— О-о! Я не об этом, — тут же поднял руки Малкин. — Я совсем не об этом. Хотя… И об этом тоже. А вы интересный собеседник, Алекс. Я раньше не знал этого, да-да. — Он помахал у меня перед глазами пальцем и рассмеялся.

Не люблю, когда человек активно жестикулирует, и уж совсем не терплю, когда он берет меня за руку, дергает за пиджак или норовит похлопать по спине. Ладно, если просто не знает, куда руки девать, так нет же, нынче все по верхам понахватались НЛП. Они теперь не убеждают, они — п р о г р а м м и р у ю т, они ставят я к о р я. С ними стало легко иметь дело. Их поведение предсказуемо, а реакции стереотипны. Но до чего же все это скучно и неприятно.

— Курочкин часто встречается с вашими соотечественниками.

— Да, у него очень хорошая репутация. В Вашингтоне его считают большим другом Америки… — Тут Малкин видно решил, что сболтнул лишнее, громко засмеялся и совсем уж не к месту хлопнул меня по плечу. Да и откуда ему знать, что думают о Курочкине в Вашингтоне? Щеки надувает.

— Правда? — вежливо удивился я.

— Да. Но, к делу, Алекс. Я хотел поговорить с вами о другом. Как бы хорошо вы ни относились к своему другу, полагаю, разговор о собственной карьере для вас интереснее. Верно? Вы ведь работаете у нас почти пять лет.

— Неужели так давно? — удивился я.

— Да, да. Вы работаете неплохо — я все время присматриваюсь к вам, — но меня не покидает ощущение, что мы не полностью используем ваши возможности. Вы можете давать компании больше. Не так ли?

Я давно заметил, что Малкин любит задавать скользкие вопросики, на которые как ни ответь — все плохо. Если могу, почему не даю? Если не могу, кому я такой вообще нужен. Мерзкая энэлпишная наука — я должен почувствовать вину перед ним и перед компанией. В таких случаях отвечать вообще не нужно. Лучше брякнуть какую-то банальность. Пусть, если хочет, думает, что я полный дурак.

— Я очень высоко ставлю интересы компании, Стив. Они для меня по-настоящему много значат.

Я выпятил вперед нижнюю губу и покивал в точности, как это делает сам Малкин. С нашими такие вещи редко проходят — на раз раскусят. Нас перекормили правильными словами, и организм их отторгает. А американцы — ничего, едят, только за ушами хрустит и потрескивает.

— У вас будет возможность думать о них еще больше. В скором времени мы проведем небольшую п э р э с т р о й к а. Появятся новые отделы. Мы хотим предложить вам возглавить один из них — отдел микростратегического планирования.

— Это интересно. Что же мы будем делать?

— Конечно, — согласился Стив. — Я вам сейчас расскажу.

И он рассказал, что из Мемфиса штат Теннеси видно многое, но не все. Поэтому руководство, и в первую голову мудрый Бил Хьюм (он — настоящий американец, и как-нибудь я обязательно расскажу вам о нем), решили отдать часть своих функций дочерним компаниям. Малкин минут десять говорил о структурных изменениях, которые придется провести, а потом просто повторил, что мне предлагают отдел. Я понял, что он и сам еще толком ничего не знает.

— Отлично, Стив, — дикая идея вдруг пришла мне в голову. — Конечно, я согласен. Это большая честь для меня.

Я ответил правильно. Бедный Малкин не знал, что его сейчас ждет. Он довольно выпятил нижнюю губу и показал большой палец.

— Но прежде, чем примусь за эту ответственную работу, я хотел бы взять отпуск.

— Отпуск?

— Да, Стив. На две недели, с завтрашнего дня. Он мне сейчас очень нужен…

В конце концов, Малкин дал мне эти две недели, но очень глубоко задумался. Наверное, он размышлял о загадочной и необъяснимой славянской душе. Если человеку предлагают новую должность, он должен землю носом рыть, жилы рвать, кряхтя и потея, доказывая начальству, что оно не ошиблось, выбрав именно его. А тут — в отпуск… Дикие люди.


* * *

Давно не сходились мы с Синевусовым вот так — тет-а-тет, за одним столом. И то, что это не стол с бумагами и казенным письменным прибором в его бывшем кабинете на Владимирской, а обыкновенный, наскоро протёртый столик в небольшой подольской наливайке с парой пива и фисташками в щербатом серовато-синем блюдце, — дела не меняло. Не меняло ничего и то, что теперь перед нами стояли общие задачи, и нам предстояло решать их вместе. Он был собой, я — собой, нас снова разделяли стол и кое-какие вопросы, оставшиеся без ответов двадцать лет назад.

В «Рабле» Синевусов молчал. Слушал Курочкина, молчал и ел.

— Зачем ты его вытащил? — спросил я Юрку уже в машине. — А если уж позвал этого, то и остальных надо было звать. Генерала, твоего Рыскалова и прочих…

— Надо было, конечно, — неожиданно согласился Курочкин. — Да где ж их взять?

— Там же, где и Синевусова.

Курочкин покачал головой.

— Рыскалов разбился на машине в 93-м, я это знаю точно. Шеф их вышел в отставку в конце восьмидесятых и вскоре дал дуба. Из трех оставшихся оперов, двоих перевели отсюда ещё при Союзе: одного — в Мурманск, другого — в Киргизию. Оба сейчас на пенсии, я узнавал. Пятый уволился из конторы, попытался сколотить бригаду, какое-то время держал в городе два рынка и контролировал сеть заправок, но продержался недолго — свои завалили. Жесткий бизнес.

— Еще бы, — согласился я. — А быстро ты собрал информацию.

— С ними все просто. Люди системы. С остальными — сложнее.

— А Синевусов?..

— Что Синевусов? Ты же его только что видел.

— Чем он теперь занимается?

— Не знаю, — пожал плечами Курочкин. — Спроси у него.

— Не знаешь? — не поверил я.

— Ну, по мелочам что-то. Он ведь тоже пенсионер. Что ж ты хочешь — двадцать лет прошло.

— Но из безопасности он ушел давно. Лет десять уже, не меньше? — переспросил я.

— Да… Была там какая-то история. А тебе откуда известно?

— Неважно, — отомстил я Курочкину за его «не знаю». Курочкин шевельнул бровями и скорчил безразличную рожу, но было видно, что это ему не понравилось. Не понравилось и то, что мне известны какие-то подробности биографии Синевусова, и то, что я не говорю, откуда я их знаю. На самом-то деле, ну о чем я мог ему рассказать? Как решил когда-то выпить чаю с булочками? Смешно.

Разделавшись на следующий день с Малкиным и отвоевав две недели свободы, я договорился встретиться с Синевусовым. Две недели — большой срок. За это время можно встретиться с Мишкой Рейнгартеном и Канюкой, узнать все, чего мы еще не знаем о Коростышевском, и снова убедиться, что никто из нас ни к ультиматуму, ни к пропавшим деньгам отношения не имеет.

— Достоевское местечко, — я кивнул в сторону зала. Ничего достоевского в нем не было, обыкновенный ганделык, в меру грязный и не в меру прокуренный. Прибежище местной пьяни и торговцев с Житнего рынка.

Синевусов оглядел зал, задержав ненадолго взгляд на компании молодежи, видимо студентов, и пожал плечами: «Не люблю Достоевского».

Я промолчал, дав ему время разгрызть один за другим пару орешков и отхлебнуть пива.

— Достоевский слабак. Слабак и трус, — продолжил, наконец, Синевусов. — Гениальный трус. Он открывал такие темы, такие глубины, что дух захватывало. И что же дальше? Ничего. Осторожно обходил их стороной. По краю, по краю, тихо-тихо, чтобы, не дай Бог, не оступиться.

— Например?

— Смердяков тебе не пример? Ну, скажи, где это видано, чтоб смердяковы вешались? Вешаются карамазовы, а смердяковы живут долго и счастливо. Потому что правила, по которым существует наш мир, написаны и утверждены смердяковыми. Это карамазовым в нём тесно и душно, а смердяковым комфортно. Ты помнишь, как он сделал Ивана и подставил Дмитрия? Мастерски! Мастерски! И чтобы такой человек из-за какой-то ерунды в петлю полез?

— Ну, не совсем ерунды…

— Для всех! Для всех кроме него — не ерунды. Но ему, и вправду, все позволено, вот в чем соль! — Синевусов внимательно и жестко посмотрел мне в глаза. — Не понимаешь?

— Кто же ему позволил? — поежился я под его взглядом.

— Не понимаешь… — Его взгляд стал мягче, морщины сперва разгладились, а потом сложились в улыбку. Спокойную и ясную. — Он себе все позволил сам. Он для себя высший авторитет. Других нет. Понимаешь? А Достоевский его взял и повесил. И почему? — вдруг оглушительно расхохотался Синевусов. — Потому что какой-то Иван Карамазов отказался от своих слов? Да что слова?! Слова — ветер, дунул и пропал. И чтобы Смердяков из-за этого повесился, жизнь отдал. Да он рубля рваного просто так не отдаст, а тут… Какой же он психолог после этого, твой Достоевский, какой он?.. — Не закончив, Синевусов презрительно махнул рукой в пространство и потянулся к пиву. — Слабак…

Он говорил уверенно и твердо, и я видел, что все сказанное давно и основательно им продумано. В его словах была правда, но правда нашего времени, не верящего никому и ни во что. Хотя, кто сказал, что время Достоевского было другим?

— Смотри, — вдруг шепотом сказал мне Синевусов, отставил пиво и указал глазами в сторону студентов.

Студенты сидели большой компаний, сдвинув два стола. Пили они, по большей части, пиво и что-то негромко обсуждали. Со временем, как это часто бывает, общий разговор у них расклеился, а компания разбилась на несколько небольших групп по интересам. И все это не стоило бы внимания, когда бы не крутился при них невысокий и суетливый человек с внешностью стареющего Мефистофеля. В нем с полувзгляда узнавался иностранец. Мефистофель подсаживался то к одной группе студентов, то к другой, постоянно с кем-то заговаривал, что-то спрашивал и тут же делал быстрые пометки в блокноте.

— Видел? — так же шепотом спросил Синевусов. — Их тут сотни. Я одно время при фонде Сороса состоял. Насмотрелся.

— Подожди, — не понял я. — Ты о чем?

— О шпионе. Давно не встречал таких колоритных экземпляров. Посмотри, будто с плаката сошел.

Только что напротив меня сидел доморощенный ницшеанец, читатель и толкователь русской классики, пенсионер, отставной козы барабанщик, но вот мелькнула дичь, и охотничий инстинкт мгновенно прорвал в нем все барьеры. Яд мелкими каплями выступил у Синевусова на щеках.

Мефистофель, не подозревая, что хищник затаился рядом, о чем-то беспечно болтал со студентами. Неправдоподобно и нелепо смотрелся он в этом зале.

— Но зачем ему нужны студенты?

Синевусов оторвал взгляд от Мефистофеля и посмотрел на меня. Я задал всего один вполне нейтральный вопрос. Но череда других вопросов, хоть они и не прозвучали, угадывалась, видимо, без труда. Я вдруг увидел в нем старого параноика, свихнувшегося на шпионах, готового скоблить любого иностранца до тех пор, пока под смугловатой от искусственного загара кожей не проявится хищный оскал мировой закулисы. И он это понял.

— Студенты? — переспросил Синевусов.

— Да. Что он может у них узнать?

— Это не студенты. Это журналисты. Я знаю тут, по меньшей мере, троих. Не звезды, но и не самая шпана. Не представляю, какого черта они делают на этой помойке.

— Козу водят.

— И я догадываюсь, кто эта коза, — хмуро хмыкнул Синевусов. — Слушай, Давыдов, может я и похож на неизлечимого маньяка, но все-таки меня чему-то учили, это раз, а два — я уже давно не на службе, поэтому шпионские дела меня не касаются. Но если я вижу то, что вижу, что ж мне теперь, глазам своим не верить? Киев превратили в шпионский центр. Тут все работают против России: и французы, и англичане, и немцы, и поляки. О ЦРУ я вообще молчу. Одни только китайцы тихонько воруют местные технологии и больше ничем не интересуются. Пока не интересуются.

— Ну, этот-то на китайца не больно похож.

— А-а, шелупонь международная. Собирает слухи, сплетни, ищет компромат. Какой угодно на кого угодно. Как, кстати, и мы с тобой, — неожиданно уколол он. — Бери ручку, записывай.

Синевусов достал из кармана куртки записную книжку и прочитал:

Рейнгартен Михаил Александрович, 1966 года рождения. Лечебно-диагностический и научно-педагогическй психиатрический центр…

— Что это? — не понял я.

— Улица Фрунзе, 103.

— Ничего себе… Научно-педагогический…

— Четвертое отделение. Поедешь?

— Завтра съезжу.

— Давай-давай. Завтра у них как раз не приемный день.

— А когда приемный.

— Сегодня.

— Значит, поеду прямо сейчас. Ты тоже?

Синевусов зажмурил левый глаз, цыкнул зубом и покачал головой.

— Твой же приятель. Вы сто лет не виделись, вот и навести его. А я что там забыл?

— Я напомню, что ты забыл, — кивнул ему я и встал из-за стола. — А то память у вас совсем короткая стала. Загнали человека на пятнадцать лет в психушку, считай, убили. И никто ничего помнить не желает. Пенсионеры…

На улице начинало темнеть, в черно-коричневой грязи, затопившей выбоины тротуара, плавал лед. По Верхнему Валу мимо меня сплошной чередой медленно и угрюмо ползли машины.

Я посмотрел в окно кафе. Синевусов стоял, положив руку на плечо Мефистофелю, и что-то говорил ему на ухо.


* * *

День пропал. Я шел по вечернему Подолу, лениво жевал мысли о Мишке, о Синевусове, о том, почему гэбэшник захотел встретиться именно в этой мерзкой забегаловке. Чтобы назвать номер отделения, в котором держат Мишку, хватило бы минутного телефонного разговора. Но Синевусов заставил меня потратить целый день. А может, ему просто хотелось поболтать. Прихоть старого солдата, изнывающего от скуки и вынужденного безделья. Бойцы вспоминают минувшие дни…

Я сказал Синевусову, что отправлюсь к Рейнгартену, но приемные часы в больнице наверняка закончились, и смысла ехать на Фрунзе не было никакого. Вместо этого я свернул в первый же встретившийся на пути переулок, выбросил из головы Синевусова и глубоко вдохнул сырой подольский воздух.

Давно я тут не был. А между тем, именно эту пору сиреневых подольских сумерек, когда-то я любил больше всего. Она приходится на конец февраля — начало марта, когда снег жмется к обочинам и костенеет черными сугробами, а над асфальтом осторожно поднимается запах оттаявшей за день земли, дыма и старых гниющих заборов. Время космического одиночества и метафизических прорывов.

Я медленно прошел от Верхнего Вала до Фроловской, изредка поглядывая на черный силуэт Замковой горы, осторожно примостившейся на краю стремительно наливающегося темнотой густо-лилового киевского неба. Здесь ничего не изменилось за прошедшие годы, все осталось таким же: улицы, Замковая, тяжесть сырого вечернего неба. Со стороны Щекавицы слышался яростный собачий лай, совсем рядом, по Константиновской, проносились машины, вырвавшиеся, наконец, из пробки. Дойдя до Контрактовой площади, я остановился. Голландское посольство. Успенская церковь. «Игорь идет по Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы». Страны рады… Покажите мне эти страны! Вот Боричев, вот церковь Успенья Богородицы, заново отстроенная десять лет назад. Мертвое место. Здесь, вроде бы, всё как всегда: лай собак, старый снег в начале весны, невообразимые цвета вечернего неба. Даже запахи не изменились. Даже Замковая. Но мост в космос разрушен. Его нет. Никакого космоса. Никакой метафизики.

Я двинулся дальше. Из церкви один за другим выходили люди. У входа они оборачивались, крестились и расходились. Быстро и молча. Вот вышла женщина, вот еще две, еще одна. Следом появился доцент Недремайло. Я узнал его сразу, словно готовился к этой встрече все двадцать лет. А он не готовился, и потому, не заметив меня, торопливо прошагал мимо, прикрывая лицо воротником пальто.

Шел он быстро, чуть прихрамывая и ежась так, словно на дворе стоял не обычный мартовский ноль, а полновесные крещенские минус двадцать пять. Видно, доцент здорово продрог в сырой церкви. После того, как на Подоле проложили метро, в окрестных домах по весне затапливает подвалы. Привет от Киянки и Глыбочицы, ушедших под землю и в историю.

Недремайло направился к метро. Я за ним.

Еще тогда, в восемьдесят четвертом, мы не сомневались, что всю кашу с обыском, арестом, и тем, что за ними последовало, сварил Недремайло. Во-первых, и это знал весь факультет, доцент был сексотом. Откуда это стало нам известно, ума не приложу, но знали это все. Ну, а во вторых, ведь именно Недремайло забрал у Сашки Коростышевского на семинаре по электродам папку с бумагами. Коростышевский держал в ней черновики: проект ультиматума, расчеты численности армии, наброски плана кампании и кучу других рабочих бумаг, необходимых для управления таким крупным государством, как Священная Римская Империя. Быстро решив задачку по электродинамике, Император Карл XX готовился к войне. Мы все, как могли, готовились тогда к войне, объявляли мобилизацию, проводили маневры, а наши заводы клепали танки и САУ. Но не на семинаре же у Недремайло. Кому охота связываться с Недремайло? И Коростошевскому не хотелось. А пришлось. Папка у него была изъята, неприятные слова сказаны, Священная Римская Империя лишилась важных документов. Кто тогда знал, что это даже не начало нашей истории, а так, предисловие? Вводная часть.

Потом прозвенел звонок, семинар закончился. Недремайло вышел из аудитории и двинулся по коридору в сторону лестницы, унося под мышкой папку Коростышевского. Мы вышли следом. Мы смотрели, как он несет папку — в другой руке у доцента был тяжелый портфель, и мололи какую-то чушь. Мы строили невыполнимые планы, прикидывали, как бы получить папку назад. А Недремайло быстро уходил от нас, прихрамывая и чуть сутулясь.

Так же быстро шел он и теперь. Миновав трамвайную остановку, бабушек, торгующих семечками и подземный переход, ведущий к метро, Недремайло поднялся по ступенькам «Домашней кухни». Я вошел в кафе следом за ним.

Что едят на ужин доценты? Борщ, вареники с картошкой и грибами, салатик из кислых огурцов и квашенной капусты. Хлеб. Пиво. Я ограничился пивом.

Загрузка...