Из истории русской октавы

Н. В. Измайлов

Октава — восьмистишная строфа, возникшая в Италии в эпоху Возрождения, — появилась в русской поэзии сравнительно поздно — в конце второго десятилетия XIX в., в творчестве Жуковского. Но, как известно, октавы восприняты были им не из их первоисточника, но из лирического творчества Гете: вступление к поэме (или «Старинной повести») Жуковского «Двенадцать спящих дев» («Опять ты здесь, мой благодатный Гений…»), написанное октавами в начале 1817 г., представляет собою перевод посвящения I части «Фауста».[1]

Несколько позднее, в 1820—1821 гг., опытом Жуковского воспользовался Пушкин для медитативной элегии — воспоминания о Тавриде:

Кто видел край, где роскошью природы

Оживлены дубравы и луга…

Но эта элегия, недоработанная поэтом, была напечатана только в 1841 г., и до начала 1820‑х годов русская форма октавы была представлена в печати лишь элегиями Жуковского. Новая обстановка сложилась в 1822 г. с выступлением П. А. Катенина.

В XIV номере «Сына Отечества» 1822 г. (часть 76, стр. 303—309) Катенин напечатал «Письмо к издателю» о принципах перевода поэм Тасса и Ариоста на русский язык, т. е. о возможности русской октавы, соответствующей итальянской. Письмо вызвало горячую и длительную полемику на страницах того же журнала, в которой приняли участие О. М. Сомов, А. А. Бестужев и сам издатель журнала Н. И. Греч.[2] Поводом для письма Катенина послужило сообщение Греча в его «Опыте краткой истории русской литературы» об окончании перевода в стихах «Освобожденного Иерусалима», выполненного А. Ф. Мерзляковым. Отрывки этого перевода, печатавшиеся в 1808 г. в «Вестнике Европы», были известны Катенину, так же как и отрывки, переведенные Батюшковым (1808—1809). Тот и другой переводили поэму Тассо александрийскими стихами. Против этих-то переводов выступил Катенин, доказывая, что александрийский стих имеет «неизбежный порок: однообразие». «В переводе, — продолжает он,— неудобство сего размера еще разительнее. У великих авторов форма не есть вещь произвольная, которую можно переменить не вредя духу сочинения; связь их неразрывна, и искажение одного необходимо ведет за собою утрату другого». «Знаменитейшие из эпиков новых, Ариост, Камоэнс, Тасс, писали октавами; сей размер находили они приличнейшим содержанию их поэм, понятиям времени, слуху читателей <…> лучшие их октавы составляют сами по себе нечто целое, имеют определенное начало и конец». «Язык наш, — заключает критик, — гибок и богат: почему бы не испытать его в новом роде, в котором он может добыть новые красоты?».

Поставив этот вопрос, Катенин, с характерным для него стремлением к экспериментированию и новаторству, строит теоретическую схему русской октавы, отличной от октав Жуковского. «Правило сочетания рифм женских с мужскими <т. е. недопустимость в классической русской просодии соседства двух стихов одинакового — женского или мужского — окончания, но разной рифмовки> не позволяет нам, — говорит Катенин, — присвоить себе без перемены италиянскую октаву <в которой почти все стихи имеют женские окончания и чередования с мужскими, как правило, быть не может>. Например: если первый стих получит женское окончание, третий и пятый должны ему уподобиться; второй, четвертый и шестой сделаются мужскими, а последние, седьмой и осьмой, опять женскими, так, что другую октаву придется начать стихом мужским и продолжать в совершенно противном порядке, от чего каждая будет разнствовать с предыдущею и последующею». Как видно, Катенин дает здесь ту формулу октавы, которая впоследствии станет обязательной для подавляющего большинства произведений русской поэзии XIX в., написанных этою строфою: I AbAbAbCC, II aBaBaBcc, III AbAbAbCC, и так далее. Но сам Катенин, противореча себе, тут же усомнился в реальности такой схемы и в возможности ее осуществления. «Не менее того <т. е. чередования окончаний> затруднительно,— продолжает он, — приискивать беспрестанно по три рифмы: в сем отношении язык русский слишком беден, и никакой размер не стоит того, чтобы ему жертвовать в поэзии смыслом». И он предлагает иную систему октавы, более легкую и более соответствующую, по его мнению, свойствам русского языка и требованиям русской просодии: «…все сии неудобства исчезнут, если мы захотим употребить октаву, похожую на италиянскую в том, что составляет ее сущность, и вкупе приноровленную к правилам нашего стихосложения. Она, по моему мнению, должна состоять из осьми пятистопных ямбов <…>; цезуру на четвертом слоге полагаю я в сем размере необходимою: без нее стих делается вялым и сбивается на прозу; сочетание же рифм будет следующее: первая и третия женские, вторая и четвертая мужские, пятая и шестая женские, седьмая и осьмая мужские», т. е. по формуле: AbAbCCdd и так далее, без построфного чередования окончаний. Для пояснения своей мысли Катенин приводит переведенные им «некоторые из известнейших октав Тассова „Освобожденного Иерусалима“, начиная с 1‑й октавы 1‑й песни:

Canto l’armi pietose e’l sapitano C. I, ott. I.

Святую брань и подвиг воеводы

Пою, кем гроб освобожден Христа.

Вотще ему противились народы

И адовы подвигнулись врата.

Велик его сей подвиг был священный,

Велик и труд, героем понесенный;

Но Бог ему покровом был, и сам

Вновь со́брал рать к Готфреда знаменам.[3]

«Письмо» Катенина к издателю «Сына Отечества» вызвало возражения Ореста Сомова в «Письме», напечатанном в №XVI того же журнала (часть 77, стр. 65—75). Сомов оспаривал утверждение Катенина о том, что в переводах поэтических произведений нужно сохранять размер подлинника, как мнение «несправедливое и вовсе недоказательное»: размер связан со свойствами каждого языка, октава свойственна языку итальянскому; «какая необходимость переводчику-стихотворцу стеснять себя сею формою, столь затруднительною, столь противною свободному стихосложению в языке, обильном окончаниями, словоударениями, и до бесконечности разнообразном словами всяких мер, от односложных до самых многосложных? — Таков язык Российский…». При этом Сомов указывал на октавы Жуковского в элегии «На смерть королевы Виртембергской», которые «более подходят к октаве итальянских стихотворцев, нежели предлагаемые г. Катениным», несмотря на столкновение двух женских рифм в конце и в начале соседних октав, что, «кажется, не могло сделать никакой неприятности для слуха».

В «Ответе» на это письмо Сомова Катенин («Сын Отечества», 1822, №XVII, стр. 121—125) по поводу указания Сомова на элегию Жуковского отвечал: «Слова нет, что она <октава Жуковского> ближе моей к итальянской, но я предлагал написать не одну, и так надлежало бы критику выставить в пример не одну, а хоть начало другой, и доказать, буде можно, что слух не оскорбится, когда после двух женских стихов встретит третий, женский же, на другую рифму».

Спор продолжался «Ответом на ответ г. Катенину» Сомова («Сын Отечества», 1822, №XIX, стр. 207—214), где он вновь утверждал, что «октава для сего рода стихотворений <т. е. для эпопеи> в русском языке тесна и неприлична» и что «слух не оскорбляется стечением нескольких женских рифм, особливо когда две из них оканчивают предыдущую, а другие две начинают следующую строфу или октаву и потому совершенно разделены между собою». В том же номере (стр. 216) вмешался в спор и Греч, иронически указывая на «экзаметры Тредьяковского и октавы некоторых других стихотворцев». Катенин тотчас понял намек и в «Ответе двоим» (Гречу и Сомову — «Сын Отечества», 1822, часть 78, №XXI, стр. 32) выразил свою обиду на то, что Греч «искусно сблизил <его> с Тредьяковским», на что Греч возразил: «Г. Катенин напрасно говорит, будто я сблизил его с Тредьяковским: я говорил об октавах наших поэтов; его же стихи (в 14 кн. С. О.) не октавы, а могут разве назваться суррогатами октав, так как свекла была суррогатом сахару…» (там же, стр. 34).

На этом закончился спор, о чем и объявил Греч, ссылаясь на желание обеих сторон — и Катенина, и Сомова — в XXII номере своего журнала (стр. 96). Последнее слово осталось за противниками Катенина и его октав — Сомовым и Гречем.

Вопрос о русских октавах, об их применении в переводах итальянских эпиков был надолго снят: теоретические эксперименты Катенина, не поддержанные его творческой практикой, не вошли в жизнь и были, казалось, прочно забыты. В 1828 г. вышел перевод «Освобожденного Иерусалима», выполненный А. Ф. Мерзляковым в александрийских двустишиях, против чего так решительно в «Сыне Отечества» выступал Катенин. В том же году С. Е. Раич издал и свой перевод «Освобожденного Иерусалима» стихом «Двенадцати спящих дев» (сочетанием 4‑ и 3-стопных ямбов с перекрестной рифмовкой), что еще более отдалялось от требований Катенина.

Сам Пушкин, внимательно следивший из Кишинева за спорами 1822 г. в «Сыне Отечества»,[4] тремя годами позднее сделал вольный перевод тринадцати октав (100—112) из XXIII песни «Orlando furioso» не в октавах, а в строфах неравной величины из 4-стопных ямбов с вольной рифмовкой.

Вообще же в русской поэзии 20‑х годов XIX в. октавы встречаются чрезвычайно редко, а если встречаются, то в большинстве следуют образцам Жуковского в его элегиях 1817—1819 гг.

Но в октябре 1830 г., в уединении «болдинской осени», Пушкин вновь обращается к октаве и пишет ею свой «Домик в Коломне». Замысел подобного рода «шутливой» повести в стихах возник, по-видимому, еще в конце 1829 г., когда Пушкин набросал две октавы (вторая незаконченная), задуманные, вероятно, как полемическое вступление к повести:

Пока меня без милости бранят

За цель моих стихов — иль за бесцелье…

Акад., т. V, стр. 371.

Это вступление было оставлено, вероятно, по тактическим соображениям: оно могло подать повод к журнальным обвинениям Пушкина в отсутствии патриотизма, а возможно, играли здесь роль и цензурные опасения. Через год, вновь взявшись за повесть в октавах, Пушкин написал «Домик в Коломне», сочетающий в себе шутливо-бытовой сюжет с автобиографическими реминисценциями и с полемическими рассуждениями и выпадами литературно-теоретического содержания.

Форма повести — пятистопный ямб в октавах, — ее характер и построение были подсказаны Пушкину английскими образцами — октавами Байрона в поэме «Дон-Жуан» и шутливой повести «Беппо», а в еще большей степени, как показало исследование Н. В. Яковлева, — поэмами в октавах Барри Корнуолла: «Диего де Монтилла. Испанская повесть», «Гигес» и другими.[5] Но здесь возникают некоторые вопросы: во-первых, в английской октаве, при строгом чередовании, как и в итальянской, рифмующих стихов чередование мужских и женских окончаний совершенно не соблюдается, так же как и количество стоп в стихе. Образцом для октав Пушкина октавы Байрона и Барри Корнуолла, следовательно, не могли служить. Во-вторых, неясно, против кого или чего могли быть направлены, в 1830 г., полемические рассуждения и даже выпады Пушкина, открывающие его повесть, касающиеся проблемы русских октав, трудности работы над ними, нахождения тройных созвучий при «бедности» рифм в русском языке, цезуры и пр.

Чтобы ответить на эти вопросы, нужно, как нам представляется, вернуться к рассуждениям и опытам Катенина 1822 г.

Почему Пушкин, осенью 1830 г. (а может быть, и в конце 1829), мог обратиться к забытому спору в «Сыне Отечества», — об этом никаких данных, насколько известно, не имеется. Но Катенин был одним из главных вкладчиков в «Литературную газету», и его «Размышления и разборы» касались, хотя и вскользь, итальянской октавы.[6] О русской октаве Катенин в своих «Размышлениях…» не писал, но, как бы то ни было, его прошлые статьи могли вспоминаться в кругу «Литературной газеты», в частности и Пушкиным (сам Катенин жил в 1830 г. в своей деревне Шаеве Костромской губернии). Нельзя, однако, не обратить внимание на заявление Пушкина в первой же строфе «Домика в Коломне»: «Я хотел Давным-давно приняться за октаву». Если это — признание реального факта, то обращение Пушкина к октаве не будет столь неожиданным, а интерес его к творчеству и к теоретическим опытам Катенина объясняет, как кажется, его обращение именно к Катенину как теоретику октавы.

Катенин, как мы видели, построил две схемы русской октавы: одну, которую он считал соответствующей правилам русской просодии в смысле обязательного построфного чередования мужских и женских тройных созвучий с заключительным двустишием, — но от этой схемы он отказался из-за трудности «приискивать беспрестанно по три рифмы», — и другую, облегченную, без тройных рифм и без чередования строф, осуществленную им в нескольких октавах из «Освобожденного Иерусалима». Пушкин, создавая «Домик в Коломне», выбрал первую, наиболее трудную и отвергнутую Катениным форму,[7] и об этом заявил в самом начале своей поэмы:

А в самом деле: я бы совладел

С тройным созвучием. Пущусь на славу!

Ведь рифмы запросто со мной живут;

Две придут сами, третью приведут.

Утверждение Катенина о том, что «затруднительно приискивать беспрестанно по три рифмы», потому что «в сем отношении язык русский слишком беден», таким образом, иронически опровергается Пушкиным. И далее, в строфах II—III, идет рассуждение о «бедности» русских рифм и о необходимости разрешить поэту глагольные рифмы, которыми «гнушаются» современные авторы:

…уж и так мы голы.

Отныне в рифмы буду брать глаголы.

Но, заявив о том, что он допускает глагольные рифмы и не будет «их надменно браковать, А подбирать союзы да наречья», Пушкин практически этим почти не пользуется: на 120 рифм поэмы (80 тройных и 40 двойных) приходится всего 22 полностью глагольных (14 тройных и 8 двойных); наречия дают 15 рифм (в большинстве неполных, т. е. в сочетании с другими словами).[8] Вся поэма доказывает, что для ее автора нет затруднений в подборе рифм, — и утверждение Катенина падает само собою.

Продолжая свое рассуждение, Катенин заявлял: «…цезуру на четвертом слоге полагаю я в сем размере <т. е. в пятистопном ямбе> необходимою: без нее стих делается вялым и сбивается на прозу». Пушкин как будто вполне соглашается с ним:

Признаться вам, я в пятистопной строчке

Люблю цезуру на второй стопе.

Иначе стих то в яме, то на кочке…

(строфа VI). Но это заявление тут же нарушается: в этой самой октаве три бесцезурных стиха (1‑й, 4‑й и 8‑й), а всего в поэме на 320 стихов[9] в окончательном тексте приходится 154 бесцезурных: известно (по наблюдениям Б. В. Томашевского),[10] что именно в творчестве 1830 г., в «Домике в Коломне» и в «маленьких трагедиях», Пушкин отказался от обязательной цезуры в пятистопном ямбе, которую он соблюдал в «Борисе Годунове» и других произведениях до середины 20‑х годов.

Октавы «Домика в Коломне» представляют образец правильного построфного чередования мужских и женских окончаний стихов, — что, как мы видели, Катенин считал настолько затруднительным, что предложил иную систему, которую Греч назвал «суррогатами октав». Пушкин же считал чередование мужских и женских октав настолько обязательным, что, допустив ошибку (?) в XXXVI строфе своей повести, где семь стихов вместо восьми (не хватает третьего мужского стиха), он и последнее двустишие октавы, которое должно было быть женским, сделал мужским — и соответственно изменил порядок остальных четырех строф «Домика в Коломне».[11]

Таким образом, Пушкин во вступительных октавах своей «шуточной» повести последовательно отвергает все теоретические положения, выдвинутые Катениным, отвергает и практически предложенную им систему октав, но применяет ту систему, которую тот «забраковал» как неосуществимую.[12]

Характерно при этом, что, сокращая вступительные литературно-полемические строфы «Домика в Коломне» при подготовке его к изданию в конце 1832 г., Пушкин вычеркнул все те октавы, где речь шла о журнальных спорах 1830 г. (XI—XVIII «третьего слоя» — Акад. V, стр. 378—381), рассуждения об александрийском стихе (VIII—XII «второго слоя» — там же, стр. 375—377), сравнение октавы с Ширванским полком, способное вызвать цензурные затруднения (IV «второго слоя»), наконец, напоминание о «поэтах Юга» и вторичное заявление о трудности октав: «Октавы трудны (взяв уловку лисью…», — желая избегнуть повторений (V и VII «второго слоя» — там же, стр. 374—375). Но он сохранил все строфы, посвященные обоснованию октавы с ее трудностями (I—VII печатного текста), т. е. все те, в которых можно видеть спор его с Катениным. Этот спор был решен развитием русской поэзии в пользу Пушкина.[13]

Правда, Катенин еще до появления в печати, в феврале 1833 г., «Домика в Коломне» стал писать большую поэму-сказку «Княжна Милуша», применив к ней те самые октавы, заменяющие якобы итальянские, которые он предложил в 1822 г., — те, которые в своей «шутливой» повести отверг Пушкин. «Сказка» Катенина, напечатанная в 1834 г., содержала в четырех песнях 288 этих однообразных октав, вернее, восьмистиший. «Княжна Милуша» вызвала относительно сочувственные рецензии,[14] но не оставила следов в дальнейшем развитии русской поэзии.[15]

Между тем сам Пушкин еще раз «принялся за октаву» в стихотворении «Осень», написанном в 1833 г., но опубликованном лишь в посмертном издании (т. IX, 1841). В этом медитативном «отрывке» он прибегнул к иному размеру — шестистопному ямбу вместо пятистопного при сохранении порядка рифм и чередования окончаний от октавы к октаве. Такая необычная форма была ему, очевидно, наиболее подходящей для выражения его настроений и размышлений, вызванных осенней природой и разрешающихся «лирическим волненьем» в творчестве.

Но судьба «Домика в Коломне», не замеченного и не оцененного сначала ни критикой, ни читателями, стала исключительно важной в истории русской поэзии, притом не только в широкой сфере ее жанра и предметов изображения — как один из зачинов «натуральной школы» 40‑х годов, но и в более узкой, формальной сфере — как образец, от которого идут многочисленные повести в стихах и стихотворения, написанные октавой в конце 30—70‑х годов XIX века.[16] Так входит октава в широкое русло русской классической поэзии.

Загрузка...