Синие грузовики

Откуда взялись синие грузовики - да еще в таком количестве - ни мама, ни Лиза не поняли, а Тоби был слишком маленьким, чтобы задумываться о подобных вещах. Он обливался потом, волоча по обочине шоссе свой рюкзачок на колесиках, и радовался небу и зелени, горьковатому степному ветру - который так и хотелось тянуть через трубочку, как грейпфрутовый коктейль - и разноцветному полету стрекоз. Один только папа Ханс, непривычно сосредоточенный и хмурый, будто и не в отпуск едет, а на серьезную научную конференцию, смотрел на грузовики с грустным пониманием, но что именно ему при этом открывалось, никто из членов семьи не знал.

Машины тянулись бесконечной вереницей, точно муравьи - такие же блестящие, грузные и трудолюбивые. Крытые одинаковым синим брезентом, так что и не разобрать, что такое они везут - дрова, щебень или песок.

- Ханс, - пожаловалась мама, - ведь грузовикам не разрешается ездить днем. Откуда их столько? Как сошли с автобуса - так и плетемся вдоль колонны… Того и гляди - собьют.

Папа Ханс остановился и снял очки. Долго тер их полой рубашки - но только развозил по стеклам пыль и золотую цветочную пыльцу. Яркий свет бил в его подслеповатые глаза, вынуждая щуриться и мигать.

- Сюзанна, - сказал он грустно. - Тут такое дело, видишь ли… Я тебе потом все расскажу, когда придем в отель. Если придем.

- Ты потерял чемодан? - ахнула мама. - Да нет, два у тебя, один у меня, сумочка у Лизы… Тоби, где твой рюкзак? Молодец, малыш. Так что, Ханс? Деньги? Ты потерял деньги?

- Нет. Совсем другое.

- И что значит - если придем? Разве мы не забронировали номер?

- Потом, - скрипнул зубами папа Ханс и дрожащей рукой отер пот с грязного лба.

Степь изнемогала от жары, пенясь желто–белой ромашковой накипью. Солнечная, будто политая апельсиновым соусом долина простиралась до самого горизонта, на котором пятерней растопырились гостиничные башенки курортного поселка.

- Папа Ханс, - капризно протянула Лиза, - а где же горы? Ты обещал, что мы будем жить в горах и что на лужайке у дома будут пастись овцы.

Девочка устала, к тому же забыла в автобусе куклу. Жаль, что с ними не поехал папа Морис. В отличие от занудного папы Ханса, он умел и любил рассказывать. Каждую мелочь объяснял, о каждой вещице мог сочинить забавную или поучительную историю. Или такую, что и Лиза, и Тоби сидели, раскрыв рты - а если дело происходило за едой, то из ртов вываливалась каша или выливался суп - до того было интересно.

- Да, в самом деле, - удивилась мама. - Мне тоже казалось, что Австрия - горная страна. И на фотографии в рекламном буклете…

- Овцы? - вымученно улыбнулся папа Ханс. - Лиза, маленькая… Сюзанна, клянусь, я все вам объясню, только не сейчас.

На его серых, выбритых до легкой колючести щеках проступили темно–пунцовые пятна. Тоби они напомнили расцветку его любимой лошадки. Малыш, зацокав языком, понесся вперед легким аллюром, но уже через несколько шагов ноги его заплелись, и он растянулся в пыли, увлекая за собой рюкзачок.

- Тоби, - вздохнула мама, - можешь ты хотя бы один день вести себя нормально? В отеле не будет стиральной машины, так что постарайся, пожалуйста, не пачкаться. Нам должно хватить одежды на неделю.

Шоссе резко свернуло вправо и постепенно перешло в неопрятно–рыжую, всю в колдобинах и ухабах грунтовую дорогу. Грузовики тарахтели по ней, жужжа и поднимая бурые клубы мелкой песочной взвеси. Ромашковая степь словно заволоклась грязным туманом.

- Ханс, - подала голос мама и тут же закашлялась, прижимая ладонь ко рту, - тебе не кажется, что они нас преследуют? Эта позорная тропинка явно не для таких машин.

- Кажется. Лучше молчи, наглотаешься пыли. Скоро придем.

- Да когда - скоро?

- Когда? Когда? - попеременно чихая и кашляя, заныли дети.

- Да не знаю я! Когда–нибудь. Скоро, потерпите, малыши.

- Преследуют, но зачем? Ханс, ты понимаешь, зачем?

- Memento Mori, - пробормотал папа Ханс, но так тихо, что только Лиза его и услышала.

Обещанное «скоро» растянулось на весь остаток дня. В густо–малиновой темноте, пробиваемой только фарами машин, семья достигла, наконец, курортного поселения Тотендорф.

- Деревня Тотендорф?- удивилась мама, взглянув на вывеску, облупившуюся по краям, потрепанную ветром и побелевшую от пыли так, что слово на ней едва читалось. Зеленые блики фар, наслаиваясь друг на друга, обволакивали ее густо, как чешуйки еловую шишку. - Что–то знакомое, но, по–моему, совсем не то, что нам нужно.

- То, Сюзанна, - пожал плечами папа Ханс. - То самое.

В отеле сонный портье выдал им ключ с брелоком в виде груши. Тоби тотчас зажал его в кулачке и, оставив рюкзак на колесиках родителям, весело побежал по лестнице вверх, на шестой этаж.

- Даже лифта нет, - вздохнула мама. - А как расписано было… ни дать ни взять, рай на земле. Всюду обман.

Она слишком устала, чтобы пространно жаловаться, поэтому покорно поплелась вслед за сыном. Папа Ханс подхватил в охапку чемоданы и потащился за ней. Полуспящая Лиза повисла на его руке и едва переставляла ноги.

Трехкомнатный номер оказался вполне приличным: две спальни с голубыми ночниками и газовыми шторками на окнах, в гостиной - круглый стол, четыре кресла, диван и телевизор. У окна детский стул для Тоби с клеенчатой спинкой. На столе - голубая ваза с ромашками.

- Ну вот, - произнес папа Ханс, аккуратно присев на краешек дивана и сложив ладони горсткой, будто нянчил в них что–то маленькое и хрупкое. - Теперь я могу вам сказать. Мы не в Австрии. То есть, может быть, и в Австрии, но не в том смысле, в котором вы это понимаете.

- Ханс, я вымоталась, как не знаю кто, и хочу спать, - запротестовала мама. - Поэтому, пожалуйста, кончай говорить загадками.

Лиза сгребла на кресло диванные подушки и свернулась под ними калачиком, положив голову на дерматиновый подлокотник. Тоби распаковал мамин чемодан и принялся рассаживать по комнате плюшевых зверей: попугая с зелеными крыльями и желтым клювом - на пол у двери, вислоухого зайца - на диван и двух собак - рядышком, на клеенчатый стульчик, потому что они - близнецы.

- Мы все умерли, - сказал папа Ханс. - Вчера ночью в автобус врезался синий грузовик, вроде тех, что вы видели сегодня на шоссе. Вы трое - погибли сразу, а я умер в больнице через три часа. Поэтому я один знаю, что произошло, а вы - нет. Вы даже ничего не почувствовали.

- Ты шутишь?

- Нет, не шучу.

В гостиной стало очень тихо. Даже Тоби перестал возиться, а Лиза - сопеть. На стене торопливые ходики продолжали отсчитывать никому больше не нужное время.

- Ну, что ж… - мама встала и прошлась по комнате. Понюхала ромашки, ладонью смахнула паутину с телевизора. - А вообще–то здесь уютно. Маленький и приятный семейный отель, правда, Ханс? Ведь мы все равно собирались провести где–то отпуск, так почему бы не здесь?

- Ну, как ты не понимаешь, Сюзанна? - простонал папа Ханс. - Мне обязательно надо быть на конференции пятнадцатого, иначе шеф меня у… э… короче, я всех подведу.

- До пятнадцатого еще полторы недели, - заметила мама.

- И что? Да хоть полтора года! С того света не возвращаются.

В кресле, под грудой разноцветных подушек, заплакала Лиза, но никто не обратил на нее внимания.

- По–моему, свет всегда один, - возразила мама. - А предрассудок этот пошел с тех времен, когда Землю считали плоской. Вроде как другая сторона блина. Но Земля–то, она - с какой стороны не взгляни - все равно шар, и солнце тоже. Так что выберемся как–нибудь. Надо только посмотреть расписание поездов. Я в прихожей видела, на полке.

Они вышли из гостиной, и дети остались одни. Сквозь закрытую дверь, точно сквозь пуховую перину, в комнату вяло затекали голоса родителей.

- Вот, смотри, - говорила мама. - Здесь должно быть… Я точно видела, когда сюда вошла. Ну, даже если не сможем… ведь все равно ты хотел менять работу, ведь так?

Папа Ханс бубнил в ответ что–то неразборчивое. Лиза шмыгала носом, вжавшись лбом в холодный дерматин кресла. Тоби подковылял к сестре и, осторожно потрогав пальцем мокрую дорожку на ее щеке, спросил:

- Лиса плачет?

- Я не хочу быть мертвой! - всхлипнула девочка. - Хочу в садик! Хочу к папе Морису!

Тоби вскарабкался на стул, подтянулся, упираясь обоими локтями в широкий подоконник, и выглянул на улицу. Белый месяц, похожий на сладкий сливочный рожок, подсвечивал высокую стену кустов и асфальтовую площадку перед домом, и даже припаркованный у подъезда синий грузовик казался забытой в песочнице детской игрушкой. Тоби зевал и жмурился на опутанное стеклянными бусами огней ночное небо, на леденцовые крыши домов, на зеленую звездочку одинокого фонаря. Мальчик не знал, что смерть - это плохо, и ждал от нее волшебства.

Дорогая бабушка

«Дорогая бабушка! Я очень по тебе скучаю. Так скучаю, что даже похудел на три килограмма и новые брюки с меня падают. Мама говорит, что если не начну нормально есть, то совсем исчезну, но я так не думаю. Ничто ведь в мире не исчезает, правда? Все где–нибудь да сохраняется. Хоть муравей, хоть улитка, хоть листок с дерева - а уж человек–то тем более? Ведь мы важнее листка или муравья, как ты считаешь?

Бабушка, я пишу тебе уже четвертое письмо, но мама говорит, что туда, где ты сейчас живешь - письма доходят плохо. Зато если я буду хорошо учиться и закончу второй класс без троек, то летом мы приедем к тебе на каникулы. Я буду очень–очень стараться, обещаю, и тогда мы с тобой снова напечем пирожков и пойдем на рыбалку. Скажу по большому секрету: никто из моих друзей не умеет подсекать лучше, чем ты, и ни у кого так хорошо не клюет. У вас - там, где ты сейчас - есть река? Я надеюсь, что есть, потому как, что же это за каникулы, если нельзя ловить рыбу?

Ой, бабушка, что у нас тут было после того, как ты уехала! Такой большой скандал! Приходили дядя Фредерик с дядей Морисом и вместе с папой перерыли всю квартиру. Большой шкаф в гостиной, и ящики в гардеробе, и сервант, и трюмо с зеркалом, и мой письменный стол, и антресоли, где у нас лежит много–много старых чемоданов. А твой комод, бабушка, и вовсе разобрали на щепки. Пузырьки с лекарствами, и письма, и фотографии, даже ту, мою любимую, в рамке, где ты в красивом белом платье венчаешься с дедушкой - все порвали и расколотили. Я, как увидел, заплакал, но мама сказала: «Перестань, Лук, нашей бабушке там, где она сейчас, не нужен комод. Ступай в детскую, у нас взрослый разговор». Но и в детской папа с дядями все перевернули вверх дном, так что я не знал, куда приткнуться. Впрочем, я об этом уже писал.

Ненавижу взрослые разговоры. Я слышал, как Фредерик кричал: «Старая карга куда–то спрятала деньги! И золото - все фамильное золото! С собой, что ли, забрала, ведьма полоумная?» Папа ему вторил, чуть потише: «Да где оно, где? Нет, ну не могла же и правда забрать. Зачем ей - там, где она сейчас? А нам нужно позарез. Вот, хотя бы Лукасу купить зимние сапожки - и то не на что». Мама громко сморкалась и повторяла: «Как вам не стыдно? Может, и не было у нее ничего…», а потом дядя Морис велел Фредерику: «Убирайся вон!» Хоть я не очень хорошо понимал, о чем речь, мне тоже почему–то сделалось стыдно. За порванные фотографии, за комод, за то, что дядя Фредерик у нас дома хозяйничает. Он тебя не любил и нас не любит.

Я ведь как думаю, бабушка. Не знаю, зачем тебе там это золото нужно. Мама говорит, что ты живешь в таком месте, где все у всех есть и всем всего хватает, и я тебе даже немного завидую, потому что нам здесь вечно не хватает то одного, то другого. Но если золото твое - то оно твое, и причем тут дядя Фредерик? А я и в прошлогодних сапожках похожу.

Еще я, знаешь, что вспомнил? Как ты мне, совсем маленькому, рассказывала, будто есть на свете сокровища, которые не каждому в руки даются. Вроде заговоренного ковшика или яблони с молодильными яблоками. Так вот, мне кажется, что твое сокровище - как раз такое, и дядя Фредерик сам не понимает, что ищет.

Не встречаешь ли ты Хоффманов? Если да, то передай привет моей маленькой кузине Лизе и ее братику Тоби. Правда, мама говорит, что он мне никакой не кузен, потому что сын не дяди Мориса, а Ханса Хоффмана, но мне это все равно. Я люблю их обоих - и Тоби, и Лизу, и какая разница, кто кому сын или кузен.

Бабушка, я вчера получил «отлично» по математике, а позавчера - два раза «хорошо»: по немецкому и по пению. А в субботу ходил в церковь и поставил свечку за упокой твоей души - так, как соседка тетя Полли меня научила. Не знаю, зачем нужны эти свечки, ведь мама говорит, что там, где ты сейчас - красиво, спокойно и хорошо. Но если от них тебе хоть чуточку светлее, я буду зажигать их каждую неделю, пока у меня в хрюшке не кончатся монетки.

Не скучай, бабушка, надеюсь, скоро встретимся.

Твой внук, Лукас».

Пассажир ночного поезда

Тонкие и желтые, словно канареечные перья, лучи пробивались сквозь пыльную решетку окна - такого высокого, что заглянуть в него можно было, только встав на цыпочки. Свет падал на койку, окрашивая тюремное одеяло в тошнотворный бежевый цвет, а грязную подушку - в не менее тошнотворный розовый. Если же на тумбочке стоял полный воды стакан, то солнечные зайчики, искупавшись в нем, делались мутно–серыми, как осенняя хмарь. Эти оптические чудеса поначалу развлекали Фредерика, потом стали бесить.

Свою узкую, похожую на пенал камеру он изучил не хуже, чем кнопки на собственном мобильнике: покрытые незамысловатыми граффити стены, железную кровать, привинченную к полу за все четыре ножки, деревянный стул и такой же стол, тумбочку и крошечный телевизор на полке. По телевизору четвертую неделю шел сериал «Моя маленькая ферма» - длинный, пасторальный и почти культовый, - но у Фредерика и ферма, и ее обитатели уже сидели в печенках. От безделья и тоски он читал на стенах - прощальные записки, последние отчаянные признания в любви, акростихи и некрологи. Особенно запомнились ему словоизлияния неизвестного поэта и философа:

«Смерть пахнет ромашками, лавандой и диким укропом. Броситься в ее объятья - все равно, что стать пассажиром ночного поезда…».

Так это или нет и чем именно пахнет смерть, Фредерику предстояло узнать очень скоро. Заканчивалась унизительная эпопея: расследование, суд, прошение о помиловании. Все вопросы следователей, так же, как и свои ответы, он выучил наизусть и, без сил свалившись на койку после очередного допроса, прокручивал их в голове, как заезженную кассету. С начала в конец и с конца в начало, и потом с любого места - до бесконечности. Пока в носу не начинало предательски щипать, а мысли не заволакивало белым шумом.

- Фредерик фон Мерциг, признаете ли вы, что дали своему брату Леону фон Мерцигу таблетки растворимого клея для дерева? - едко вопрошал следователь, неочиненным концом карандаша отстукивая по столу «Марсельезу».

- Признаю, - затравленно соглашался Фредерик.

- И вы насыпали их в пузырек из–под снотворного? Так?

- Да, так. Я отсыпал немножко из большой упаковки. Леону было совсем чуть–чуть нужно, только уголок дверцы подклеить.

- Вы знали, что таблетки высокотоксичны?

- Я не собирался их есть!

- Правильно, фон Мерциг. Не собирались. Вы сделали это с целью отравить фрау Элизу Бредов, тещу вашего брата.

- Да не хотел я никого травить, - устало возражал Фредерик. - Леон задумал починить шкафчик в прихожей и попросил у меня клей.

- Хорошо, допустим, фон Мерциг. Итак, вы насыпали таблетки в пузырек и вместо того, чтобы отдать его брату, поставили его… - тут следователь выдерживал драматическую паузу, во время которой испепелял ерзающего Фредерика презрительным взглядом, - на туалетный столик в спальне фрау Бредов. Так?

- Понимаете, - оправдывался тот, - я искал Леона по всей квартире и зашел в комнату к его теще. В этот момент у меня в сумке зазвонил телефон, и чтобы его достать, пришлось вынуть пузырек с клеем, а потом… потом он там и остался. Пузырек, в смысле.

- Кто вам звонил?

- Не знаю, забыл. Сколько времени прошло… - Фредерик страдальчески морщился, украдкой смахивая со лба крупные градины пота. - Кажется, кто–то ошибся номером.

Следователи - те еще чудаки. Они почему–то уверены, что человек должен помнить каждый свой день по минутам: во сколько встал, чем и как долго завтракал, обедал и ужинал, с какого часа по какой был на работе, когда вернулся домой, с кем встречался или говорил по телефону - сколько бы времени с часа Х ни прошло. Обычно люди не запоминают подобные глупости. Но стоит честно ответить на вопрос: «Не знаю, забыл» - и считай, что твоя песенка спета. Конечно, дело тут было не только в забывчивости фон Мерцига. Что–то в его истории отчаянно не склеивалось - расползалось по швам. Только полный болван поверил бы, что можно случайно положить яд в пузырек от лекарства, которое обычно принимала старая дама, и так же случайно забыть его в спальне на туалетном столике. Хоть ты сотню басен сочини про ремонт гардероба.

Когда приговор огласили, Фредерик расплакался прямо в зале суда. Он никак не мог себе представить, что из–за какой–то чокнутой старухи - которой лет десять как пора на тот свет - его, жизнелюбивого и крепкого, навсегда вычеркнут из мира живых. Затем потянулась липкая и мучительная волокита - безвкусная, как многократно пережеванная резинка. Адвокат Фредерика подал прошение о помиловании. Его отклонили. Подал еще раз - с тем же результатом. Третья попытка по закону считалась последней, и на ее успех уже никто не надеялся.

Фредерик осунулся и погрустнел. Целыми днями он валялся на койке и, если не смотрел телевизор и не упражнялся в толковании тюремного фольклора, то сонно листал подаренную начальником тюрьмы «Тибетскую книгу мертвых». Очарованный ее мрачной поэтикой, он тем не менее прекрасно понимал, что книга эта имеет такое же отношение к смерти, как костры инквизиции к раннему христианству. То есть никакого. Она о чем–то совсем другом - гораздо более глубоком и страшном, чем простой уход из жизни.

Ровно через три месяца со дня ареста в камеру Фредерика гуськом вошли начальник тюрьмы, адвокат и похожий на ученика ешивы очкарик с пухлой тетрадкой в руках.

- Господин фон Мерциг, - церемонно обратился к Фредерику начальник, - ваше прошение третий раз отклонено. Сегодня ночью, с наступлением темноты, приговор будет приведен в исполнение.

Адвокат прокашлялся в кулак, а очкарик присел на край постели и, раскрыв на коленях тетрадь, принялся быстро что–то записывать. Начальник тюрьмы кивнул в его сторону:

- Это господин Жан де Клод, наш практикант. Он проводит вас… ну, сами понимаете куда, не хочу говорить банальностей. Так что, если есть вопросы - то все к нему.

С этими словами он вышел из камеры, адвокат - за ним следом, а Фредерик и практикант с французской фамилией остались вдвоем.

- Может, выключить телевизор? - мягко предложил де Клод, поднимая нос от конспекта. - Или, если вам надо побыть одному…

- Я тут целую вечность сижу один, - горько сказал Фредерик. - Поговорите со мной, пожалуйста. Хотя бы сегодня. Все равно о чем, мне бы только слышать человеческий голос.

Жан де Клод ободряюще улыбнулся и, сняв очки, заложил ими тетрадку. Его голые зрачки блеснули мутно и растерянно. «Почему–то чем хуже зрение, тем добрее человек, - подумал Фредерик, ошибочно приняв его смущение за сочувствие. - Должно быть, оттого, что меньше мерзостей видит. Если это так, то очки - зло».

- Почему казнят ночью? - спросил он вслух.

- Ну, наверное, это такой пережиток прошлого, - с готовностью откликнулся практикант, - можно сказать, нравственный атавизм. Спровадить кого–то на тот свет раньше считалось деянием постыдным, а постыдные деяния не совершаются средь бела дня.

- Еще как совершаются! - возразил Фредерик. - Наивный вы…. - и поинтересовался. - А каков он, тот свет?

- Вы знаете, я там никогда не бывал. Но говорят… я имею в виду те, кто туда заглянул и вернулся… что он напоминает… ну, что–то вроде этой «маленькой фермы».

- Да? - Фредерик метнул взгляд на экран, но ухватил только самый хвостик плывущих по черному фону титров. - Жалко, кончилась. Надо было внимательнее смотреть. А я все отвлекался, размышлял о том о сем. Сейчас и не знаю, что там было.

- Хотите, я расскажу вам содержание предыдущих серий? - предложил де Клод.

Фредерик кивнул и закрыл глаза.

Серий оказалось ровно столько, что даже при сжатом пересказе хватило до конца дня. Вечером Фредерик принял душ и надел чистое белье. Вытащил из–под койки чемодан и сложил в него личные вещи: зубную щетку и пасту, теплый свитер - уже порядком засаленный и провонявший потом, тапочки и расческу. «Тибетскую книгу мертвых» повертел в руках и протянул де Клоду:

- Вам нужна?

- Мне–то зачем? - изумился практикант. - Я пока не собираюсь умирать.

- Все там будем, рано или поздно, - пожал плечами Фредерик и швырнул книгу в чемодан. - Я готов. Пошли?

Они спустились по лестнице - в почти кромешной темноте горели только красные лампочки пожарной сигнализации да бегущие зеленые человечки аварийных выходов - и сели в припаркованный у ворот тюрьмы трехдверный форд. Город струился широкой стеклянной рекой, отражая лохматые звезды фонарей, и длинные тени машин, и зеленые маячки светофоров.

- У нас есть немного времени? - спросил Фредерик. - Я бы хотел прогуляться в последний раз по набережной. Люблю ночное море.

- Я бы рад, - извинился де Клод, - но мы опаздываем. Ваш поезд уходит через одиннадцать минут. Вот, это вам, - придерживая одной рукой руль, он порылся за пазухой и протянул фон Мерцигу запечатанный конверт.

- Что это?

- Ваш билет. Я остановлюсь перед зданием вокзала, а дальше - ступайте сами. Платформа один дробь «в», отправление в час пятнадцать. Вы не заблудитесь. И - счастливого пути.

К удивлению Фредерика, перрон оказался ярко освещен, и на нем столпились красавцы - как на подбор. Старые, скрюченные, полупарализованные. Кособокий старик волочил за собой блестящую ленту капельницы. Высохший, как щепка, желтый карлик - а может, просто измученный болезнью ребенок - прыгал на одной ноге. Вторую заменял неумело подобранный протез. Люди, про которых забыла смерть, а жизнь - вот уже много лет, как отвернулась, и все, что им осталось, - это самим притащиться на вокзал и ехать до конечной станции.

- Имейте в виду, - предупредил фон Мерцига неулыбчивый проводник, - что на станции Тотендорф обратных билетов не продают. Если не купите сейчас - то назад не вернетесь.

- Я знаю, - обреченно согласился тот.

- Конечно, это ваше личное дело. Просто вы такой молодой, что я подумал…

- Я еду не по своей воле, - перебил его Фредерик. - Скажите, а море в Тотендорфе есть?

- Понятия не имею. Наверное, есть - но только для тех, кто погиб в кораблекрушении.

- Погибнуть в кораблекрушении я уже не успею, - вздохнул фон Мерциг. Ему хотелось рассказать всем и каждому о своей беде, но проводник махнул рукой: «Иди дальше» - и Фредерик поплелся в купе.

Сунул чемодан под полку и сел, опершись локтями на откидной стол и тревожно вглядываясь в сонную электрическую муть опустевшего перрона. Поезд даже не вздрогнул, но картинка в окне вдруг расплылась, исказилась - и словно чей–то гигантский язык слизнул ее со стекла. Мимо потекли смутные пейзажи: промзоны и новостройки, черные сады, озаренные луной полянки, железнодорожные будки. Как будто не поезд ехал, а пространство–время омывало его, как морские волны песчаный мол. Потом темнота сгустилась. Фредерик опустил стекло, и влажный ромашковый ветер хлестнул его по лицу, точно скрученное жгутом полотенце.

«Смерть пахнет ромашками, лавандой и диким укропом. Броситься в ее объятья - все равно, что стать пассажиром ночного поезда, - вспомнились ему слова тюремного философа. - Скорого поезда Гамбург–Тотендорф… А я–то думал, что это метафора. Но, похоже, парень знал, куда едет». Фредерик не знал, и, как ни пытался вызвать в памяти образ «маленькой фермы», ничего не получалось.

Сколько часов прошло - не известно. Фон Мерциг то спал, то просыпался, пока в глаза ему не ударил мягкий свет прорезавших черноту огней. Белый, желтый, голубой, серый и красный. Но это не были огни шести Лок. Бледным искусственным снегом переливалась витрина привокзального кафе–мороженого. Сдобной желтизной светилось окно булочной–пекарни. Перламутрово–серые лужи на мокрой от дождя платформе полнились неяркими ночными бликами. Тускло–рубиновыми и звездно–синими блестками семафоров подмигивала темнота впереди поезда. Скользко, будто вытащенная из воды рыба, трепыхалась на ветру зеленая вывеска: «Добро пожаловать в Тотендорф».

Каникулы на том свете

Мелкая рябь вокруг поплавка казалась разноцветными конфетными фантиками, дрейфующими вниз по реке. Лукас и красивая золотоволосая девочка по имени Лаурин сидели на берегу с удочками, уплетая за обе щеки «грустные» бабушкины пирожки. Вкусно хрустела на зубах прожаренная в масле корочка, а чернично–малиновая начинка таяла на языке, растекаясь солоноватым привкусом печали.

Вместе с ягодами или вареньем бабушка умела закатать в кусок сдобы целую палитру эмоций. Из–под ее перепачканных мукой рук выходили «веселые» ватрушки, «сердитые» кулебяки, «задорные» или, наоборот, «капризные» блины, «пугливые» маковки, «добродушные» слоеные булочки. Особенно Лукасу нравилось замешивать для бабушки тесто, а потом смотреть, как она ставит в духовку обмазанные яичным желтком белые шарики, которые тотчас начинают расти и подрумяниваться, как антоновские яблоки. У такой выпечки вкус получался особенным. Как если бы двое людей увидели один и тот же сон, а проснувшись - догадались обо всем и улыбнулись друг другу.

Но с тех пор как бабушка умерла и переселилась в Тотендорф, она пекла только «грустные» пирожки. Может быть, из–за дяди Фредерика, который все время около нее крутился. Раньше они жили как кошка с собакой. Даже еще хуже, потому что собака и кошка иногда могут поладить, а люди, если поссорились - ни за что. А после смерти стали не разлей вода. Куда одна - туда и другой. Лукас этой метаморфозы не понимал, но спросить бабушку не получалось - стоило ему открыть рот, а Фредерик уже тут как тут.

- Вкусные пироги, Лук, у твоей бабули, но мне после них всегда плакать хочется, - сказала Лаурин, тонкими пальцами заправляя под заколку мягкую прядь. Кисть у нее бледная, прозрачная, и чуть вздернутый нос в палевых веснушках. - Маму вспоминаю. Так соскучилась по ней… Нет, конечно, я хочу, чтобы она подольше жила, но иногда все равно завидую девочкам, у которых здесь мамы. Вот, как у Лизы или у Софи.

- Лиза - это ты про мою кузину? - спросил Лукас.

- А ведь точно, Лиза Бредов - твоя кузина! - догадалась Лаурин. - Вы с ней похожи. У обоих - брови кустиками.

- Да ну, - обиделся Лук, - и вовсе не так. Я на папу похож, а дядя Морис - мамин брат.

- А у меня и папы нет, - вздохнула Лаурин.

Лукасу нравился Тотендорф. Совсем не такой, как описано в одной глупой книге о городе–призраке. Если вблизи вокзала, где столпилось несколько высоких домов, он еще напоминал астеничный провинциальный городок, то уже в трех минутах ходьбы становился деревня деревней. По улицам бродили не приведения и скелеты, а люди из плоти и крови. Во дворах лаяли настоящие собаки. Трава кишела кузнечиками - живыми и трескучими. Но сейчас - то ли от этих слов Лаурин, то ли от бабушкиного «грустного пирожка» - Лукасу сделалось очень тоскливо и очень жалко девочку. Захотелось подарить ей что–нибудь красивое или, в крайнем случае, смешное, но у него ничего с собой не было, кроме тростниковой дудочки и зашитого в подкладку обратного билетика. («У вас билеты в два конца, смотрите, не потеряйте, - предупредил их с мамой проводник. - Иначе домой не вернетесь. На станции Тотендорф обратных билетов не продают».) Лукас извлек из кармана дудочку и протянул Лаурин.

- Это тебе, подарок. Мне дядя Фредерик выстругал. Подлизывается. А мне от него ничего не надо.

Лаурин поднесла дудочку к губам, таким жестом, как будто собиралась не играть на ней, а пить через нее, как через соломку, пряный солнечный воздух. Звук получился таким же - пряным и солнечным, будто птица в прибрежных камышах пробормотала что–то в забытьи.

- Что, не любишь дядю Фредерика?

- Не–а, - мотнул головой Лукас. - Он то сказки рассказывает, то свистелки мастерит, а у самого глаза, как у лисы.

- Это не свистелка, а тростниковая флейта. Спасибо, Лук. Погоди, я тоже хочу тебе что–то подарить. Вот, - и на ладонь мальчику легла блестящая полупрозрачная рыбка, сплетенная из тонких трубочек.

- Вау! Сама сделала? Из чего это?

- Из капельницы, - застенчиво ответила девочка. - У меня таких штук много, вот и плету из них.

- Откуда они у тебя?

Лаурин снова вздохнула и, переложив удочку в левую руку, правую повернула тыльной стороной вверх и показала Лукасу. Голубая веточка сосудов вся была усеяна багровыми точками и вздулась огромным синяком.

- Меня кололи, вливали всякие лекарства, от которых тошнит и волосы выпадают. Я болела сильно. Такая слабая стала и такая чудная. Мне года в три медвежонка резинового подарили. Я ему сразу нос откусила - ну, потому что маленькая была - а потом очень его боялась. Как увижу - так сразу пугаюсь и плачу. Так вот, я после операции стала похожа на того медвежонка. Да еще и голова лысая, как колено. Вставать совсем не могла, и от каждого глотка воды рвало. А здесь поправилась и волосы опять отросли. Только синяки остались от капельницы. И еще… ты ведь, наверное, знаешь, как тут у нас все устроено?

- Нет, а как?

- А так, что если ты, например, разбился, то тебе всюду самолеты видятся, хотя другие их совсем не замечают. Если собака загрызла, то всюду встречаешь собак. А если утонул, то дом твой стоит на низком берегу, и река все время разливается и его затопляет. Что тебя убило, то за тобой и ходит, как цыпленок за наседкой. Понятно?

- Ага, - почесал в затылке Лукас. - А почему так?

- Никто не знает, почему. Ханс Хоффман считает, что это как бы напоминание, что мы мертвые. Ну, чтобы не впадали в иллюзии. А соседка моя говорит, что это карма.

- Карма? - Лукас нахмурился и сдвинул брови - отчего они и вправду сделались похожи на кустики сухой травы - и слегка прищелкнул зубами, словно пытаясь разгрызть непонятное слово. Но то оказалось крепким орешком.

- Ну, страхи всякие и грехи… Так она говорит. Вот и я… ладно бы только капельница, из нее игрушки разные делать можно… а то как взгляну на себя в зеркало - так сразу пугаюсь. Вроде я опять такая стала, как до операции - красивая, но что–то во мне не верит, что я опять такая, и каждый раз мне того мишку безносого показывает.

Эх, зря она это рассказала! Потому что теперь и Лук увидел, как заволоклось мутной пеленой голубое зеркало неба и серебряные пушинки облаков превратились в бурые сгустки тумана. Солнце замерцало и распалось на мириады огненных столбиков - точь–в–точь как те свечи, которые Лук ставил в церкви за упокой бабушкиной души. Лаурин превратилась в искалеченного резинового мишку с золотыми кудряшками света вместо волос.

Но, вместо того чтобы отшатнуться, он крепко взял ее за руку и держал, пока ее глаза не наполнились солнцем.

- Ты самая красивая девочка в мире, честно–честно. Знай это и ничего не бойся, ладно?

Лаурин улыбнулась сквозь слезы, а все вокруг мигнуло и снова сделалось настоящим.

- Я тебе нравлюсь, да?

- Нравишься.

- Очень–очень?

- Очень–очень.

- А мы поженимся, когда вырастем?

- Да ты что! - Лук даже рассмеялся от удивления. - Как мы можем с тобой пожениться, когда ты мертвая, а я живой?

- А вот и не так! - возразила Лаурин. - Если ты здесь, с нами, значит, ты тоже мертвый!

- Я не мертвый, - запротестовал Лук и, опустив руку в карман, хрустнул зашитым в подкладку билетиком. - Я к бабушке приехал. На каникулы.

Бабкино золото

Фредерик фон Мерциг никогда раньше не верил в христианский ад. Если же думал о нем, то представлял себе что угодно: чертей, котел с кипящей смолой, горячие сковородки - но не грядки с морковкой, не бесконечное утро, умытое сладковатым розовым туманом, не чокнутую бабку, грозящую ему с террасы костлявым пальцем. Краски - тяжелые и насмешливые - раздражали глаза. Пот капал с бровей и струился по щекам, как слезы, разъедая кожу. Противно ныла поясница. Каждый день, от зари до зари, Фредерик гнул спину в огороде Элизы Бредов, в то время как его собственный участок зарастал крапивой и лебедой.

Что–то исказилось в сознании фон Мерцига, потому что и прошлое, и настоящее он воспринимал теперь как череду бесконечных унижений. Арест, допросы, суд. Его сегодняшнее жалкое существование. Фредерику чудилось, что весь Тотендорф потешается над ним, тогда как в действительности никого не интересовал ни он сам, ни его позорная - как ему казалось - страсть к фрау Бредов.

Нет, это не было сексуальным влечением. Даже самый отчаянный извращенец не соблазнился бы высохшими, как мощи, прелестями мерзкой старушенции. В голове и сердце Фредерика перемешалось столько всего, что ни один психолог не сумел бы выделить ничего путного из такого коктейля: стыд, обида, отвращение, бессилие, страх и угрызения совести. В отсутствие Элизы Бредов он страдал - не мог ни есть, ни спать, ни даже посидеть пять минут спокойно, а только бегал, как затравленный зверь по комнате или лежал ничком на постели, до судорог в челюстях кусая угол подушки. Потом не выдерживал и, проклиная всех и вся, отправлялся к ней - ненавистной теще брата Леона. Перекапывал грядки, сажал овощи, выпалывал сорняки, собирал яблоки в саду - надо отдать должное старой ведьме, она пекла с ними очень вкусные пирожки, - таскал воду из колодца. Что еще? Да все, что бабка ему поручала, то и делал. Ни в одной просьбе отказать не мог или не смел - он и сам толком не понимал, что толкало его на это добровольное рабство. Поздно вечером возвращался домой, без сил валился на кровать и - ворочался до утра, думая о фрау Бредов. Вспоминал, как она лежала в гробу, вся в белых кружевах и с желтой астрой на груди, с молитвенно сложенными черепашьими руками - сосредоточенная, строгая. Фредерик не сомневался - она знала, кто ее убил. Впрочем, если даже и не знала тогда, то сейчас догадалась. Он и не отнекивался - в Тотендорфе такое не скроешь. Поэтому, встречая ненароком кого–нибудь из соседей, каждый раз угрюмо опускал глаза. Стыдно, когда люди наказывают тебя за преступление. Стыдно вдвойне, когда после смерти ты наказываешь сам себя и ничего не способен с этим поделать.

Его муки начались с первых шагов по мокрой железнодорожной платформе, когда на вывеске парикмахерского салона он вместо фамилии «Брюггер» по ошибке прочитал «Бредов». Имя взорвалось в мозгу каскадом воспоминаний, ассоциаций и рефлексий. Фредерик споткнулся и выронил чемодан, не в силах сдержать стона. К счастью, перрон был пуст, и первое столкновение с озлобленной совестью прошло без свидетелей. Кое–как он отыскал на одной из глухих поселковых улочек пустой - и как будто ждущий его - дом. Холодный и черный, без света в окнах. Но в маленькой горнице стены пахли настоящим деревом, а постель оказалась застелена чистым бельем. Не раздеваясь, Фредерик скользнул под одеяло и скорчился в темноте, пытаясь унять разыгравшееся воображение. Тщетно. Искусанный злыми мыслями, точно клопами, он провел кошмарную ночь, а утром - ни свет ни заря - отправился на поиски Элизы Бредов. Искать пришлось недолго. Фон Мерцига вело странное, пробудившееся несколько часов назад сверхчеловеческое чутье. Стоило ему завидеть вдалеке знакомую старческую фигуру - и сердце так остервенело заколотилось, как будто вот–вот погнет ребра или, наоборот, само расплющится о них, словно поролоновый мячик. Вот так некогда уверенный в себе парень Фредерик фон Мерциг превратился в пришпиленную булавкой муху и - как ни крутился на ней, как ни дрыгался - освободиться не мог. Не то чтобы старуха специально им помыкала, но и сочувствия не выказывала. Видела его состояние и принимала как должное. Что заслужил - то и получаешь. За тяжкий потогонный труд кормила вишневым киселем, черным хлебом и гороховым супом, от которого у Фредерика болел живот. Поесть дома он не успевал, да и не из чего было готовить. Отчаявшись, фон Мерциг кидался из крайности в крайность. То пытался дерзить - но бабка одним взглядом ставила его на место. То из кожи вон лез, чтобы задобрить невольную мучительницу. Рассказывал ей за обедом смешные истории из прошлой жизни, нахваливал ненавистный суп. Когда у старухи гостил восьмилетний внук Лукас, Фредерик выстругивал для мальчика тростниковые дудочки, сворачивал оригами да мастерил парусники из лоскутов брезента и сосновых щепок. Он изо всех сил старался быть хорошим, но Элиза Бредов по–прежнему смотрела сурово, а Лукас дичился и, стоило Фредерику отвернуться, показывал ему из–за спины кукиш.

Ленивое бледно–желтое солнце переползло в зенит, и фон Мерциг, наконец, выпрямился, постанывая и перепачканной в земле ладонью растирая позвоночник. Время обеда. Как ни горек батрацкий хлеб, но есть хочется. Аккуратно положив мотыгу рядом с грядкой, Фредерик сполоснул руки в бочке и прошел на кухню, где уже хлопотала у плиты фрау Бредов.

- Проголодался, милок? - приветствовала она его. - Садись, бери хлеб, сейчас супчику налью.

Фредерик со вздохом опустился на табуретку.

- Чтой–то ты, сынок, бледный, аль захворал?

- Вздор, - отозвался Фредерик и тяжело навалился локтями на стол. - Кто тут хворает?

- Может, винца? - хитро прищурилась бабка. - По стаканчику? Домашнего.

- Это можно, - Фредерик впервые за все утро улыбнулся. Криво, уголком рта - но тем не менее. - Так я принесу из погреба, фрау Бредов?

- Сходи, сходи. У тебя ноги молодые. Только в чуланчик под лестницей не заглядывай, лады? Опасно там.

- Да ладно, понял уже, - проворчал фон Мерциг и, бурча себе под нос: «Тоже мне, комната Синей Бороды», поплелся в погреб.

Про «опасность в чулане» бабка твердила ему чуть ли не каждый божий день. Сперва Фредерик просто принял ее слова к сведению и обошел стороной неприметную, поросшую красным и бурым мхом дверку. Что ему, в конце концов, других проблем не хватало? Однако чем упорнее вдалбливала старуха фон Мерцигу свою заповедь, тем сильнее разгоралось в нем любопытство. Что же там такого страшного под лестницей? Вот и сейчас у входа в погреб он замешкался, опасливо дотронулся двумя пальцами до теплой латунной ручки и навострил уши. В чулане царила тишина - странная, не сплошная. Как будто там, за моховой дверцей, горел огонь, или распускались цветы, или еще что–то, столь же тихое, но значимое происходило.

Сегодня ручка казалась более теплой, чем всегда, - почти горячей. Фредерик в который раз спросил себя, что нагревает ее изнутри, но повернуть не решился. Проклятая совесть лишила его воли, сделала безобидным, как ягненок, и робким, точно пятилетний малыш. Как бы плохо ему ни было, он боялся сделать лишний шаг, чтобы не стало хуже. Фон Мерциг скользнул взглядом по лохматому мху, по черным, тронутым гнильцой доскам и только тут заметил, что из щелей между ними выбивался слабый золотистый свет. Как будто что–то жгучее и яркое распирало дверь изнутри. Фредерик подставил руку, и крошечный золотой жучок спланировал ему на ладонь. Круглое пятнышко света - размером не больше одноцентовой монеты и неуловимое наощупь - которое почему–то отчаянно захотелось положить в карман. Вот просто захотелось и все.

Фредерик недоверчиво покачал головой и проследовал дальше - в погреб. Вместо вина он взял бутылку яблочного шнапса. Думал, старуха заартачится, но та разлила шнапс по стаканам и подмигнула Фредерику.

- На здоровье.

- Шутите, фрау Бредов, - заулыбался фон Мерциг, которому алкоголь ударил в голову. Говорят ведь, что у трезвого на уме… Вот и Фредерик не сдержался. - А скажите–ка, фрау Элиза, что у вас там в чулане - горячее и светится? Никак неопалимая купина?

- Почти, - вмиг помрачнела бабка. - Это, милок, то золото, за которое ты меня жизни лишил. Кровавые деньги и на тот свет за человеком следуют. Да только в руки не дадутся никому, а тебе - особенно.

- А зачем вы их в чулане держите?

- Говорю тебе: опасно. В них жадность твоя, милок, осталась, в этих деньгах, они от этого нагреваются сильно. С каждым часом все больше и больше, пока все дурное из них не выйдет. Сейчас уже, поди, как солнечная плазма - что хошь насквозь прожгут. Кабы не были такими горячими, дочери бы с внуком отдала, а так - не могу, - ответила Фредерику старуха и, видя, как блестят его глаза, добавила. - Ты, милок, однажды согрешил, остерегайся грешить дважды. Не наступай на те же грабли - если первый раз огрели по лбу, то теперь - вышибут мозги. Не для тебя это золото, не твое, и твоим не станет. Запомни. Не суйся туда - лихо будет.

Фон Мерциг задумался. Крепко. Не то чтобы он не верил старухе - для чего ей врать? Но мысли его то и дело возвращались к заветной дверке и крутились возле нее, как голодные осы. «Ну, насчет плазмы бабка, положим, загнула, - размышлял Фредерик, выдергивая из жирной почвы очередной сорняк - одуванчик с длинным, словно шнурок, корнем. - Даже если нагреваются. Ну, и пусть. Большие деньги всегда руки жгут, но это не значит, что их не надо иметь. Подумать только - у полоумной бабки в чуланчике хранятся все сокровища семьи Бредов. Золото! Бриллианты! Старинные монеты! Это же целое состояние!» Фон Мерциг распалял свое воображение. Он не знал точно, что именно спрятано у старухи под лестницей, но слышал, что Бредовы когда–то были сказочно богаты.

«Чудесно. И зачем тебе это все? - одергивал он сам себя. - Что ты с этим золотом делать собираешься? Правильно она сказала: согрешил раз - удержись второй».

Он крепился, а все–таки нет–нет да и пройдет мимо дверцы в чулан, и остановится, чтобы слегка огладить мох ладонью. Золотое сияние все интенсивнее пробивалось из щелей, и казалось таким мягким, таким безопасным, таким желанным. Все–таки воровство - не столь большой грех, как убийство. Да, Фредерик искренне раскаивался, что отравил фрау Бредов. К жизни любой твари - а уж тем более человека - надо относиться с почтением, это он усвоил очень хорошо. Но деньги? Для чего они мертвой старухе? В Тотендорфе золото - что трава: цены не имеет.

А ему, Фредерику, оно для чего? Сумеет ли он подкупить проводника, чтобы тот посадил его в поезд без обратного билета? А если нет - то не пойти ли ему просто по шпалам, прочь из Тотендорфа, и тогда рано или поздно рельсы выведут его в мир живых? Паспорта у него нет, но за деньги можно купить и паспорт, и новое имя. Фон Мерциг мужественно боролся с собой, но искушение оказалось слишком велико.

Он стал бродить ночами возле дома Элизы Бредов и, как бы невзначай толкнув ногой дверь, убедился, что она не заперта. Старуха спит и не слышит шагов ночного гостя. Он не причинит ей зла. Он ни одному человеку на свете больше не причинит зла, только возьмет немного для себя - того, что все равно никому не нужно, а ему даст шанс. Последний. Он постарается использовать его во благо себе и другим.

«Фрау Бредов, простите меня», - прошептал Фредерик и, глубоко вдохнув, как собравшийся нырять пловец, повернул латунную ручку. Скрипнули петли. Задымился вмиг почерневший мох. Дверца распахнулась легко, точно падающая под напором воды плотина, и в ту же секунду из чулана хлынул такой жгучий, едкий, словно кислота поток, что несчастный Фредерик даже не успел вскрикнуть. Пару мгновений он еще видел ослепительный белый свет, а потом горячая масса залила ему мозг - и если бы в это мгновение от него оставалось хоть что–то способное анализировать и рассуждать, он понял бы, для кого и зачем была написана «Тибетская книга мертвых».

Загрузка...