Дан Маркович ЛЧК. (Записки старого человека)

…Даже в то время, когда исчезают сила и ум человека, благодарность и нежность продолжают жить в сердцах…

Г. Уэллс. "Машина времени"

1. Возвращение

Анемподист и Гертруда

Я шел по узкой тропинке меж высоких стройных берез, перебрался через ручеек по бревенчатому мостику и оказался в городе. Прямо передо мной старое пятиэтажное здание с большими красными буквами "ЖЭК" над дверью. Внутри было пусто и тихо. Доска почета, объявления, приказы… На первой двери надпись — "Управдом". Я постучал, услышал голос за дверью — и вошел.

За столом сидел сильно укороченный человек — безногое туловище с одной рукой, багровая клешня вместо кисти. Перед ним небольшой, размером с портативную печатную машинку, пульт с зелеными и красными лампочками. Это был управдом Анемподист Бодров.

— На поселение?.. А кто таков?

— Вот бумаги.

Он бегло просматривает их — разрешение… разрешение… писатель?.. посмотрел на меня, глаза оказались живые, хитроватые:

— Из каких писатель, кто пишет али нет?

— Кто не пишет.

— А, вот… да-да… И надолго к нам?

— Не знаю еще…

— А мне надо, чтобы надолго, — жилой фонд осваивать будем. У нас тепло, свет… пенсию дам, в виде вермишелевого супа с мясом…

Он мне нравится, живой мужик.

— А что от меня надо?

— Огород выделю — десятую урожая мне, а дальше посмотрим… писатель… Работу могу предложить, в жэке, но денег мало. Свиньи экономику подрывают. Это все Блясов, доберусь я до него…

— Я согласен… Подумаешь, десятая, с супом и в тепле — проживу.

— Только сначала зайди в сто седьмую, к Гертруде, он у нас главный по политике. А поселим тебя…

— Нельзя ли в двадцатом?

Управдом удивленно поднял брови:

— Вот именно, в двадцатом, там все живут.

— Как так — все?

Он замялся:

— Ну, увидишь, увидишь… пойдешь вниз, к реке, последний дом и будет твой, панельный, квартира двадцать три. Я тебя сейчас подключу… — он подвинул к себе пульт и стал шуровать на нем красной клешней.

Я вышел в коридор. Навстречу мне двигался огромного роста мужик в резиновых сапогах до паха. Голова его, лицо и руки обросли густым рыжим волосом, похожим на медную проволоку, левый глаз — маленький, заплывший, смотрел свирепо и дико, правый — большой и неподвижный, сиял немыслимым лазурным светом. Рыжий человек с голубым стеклянным глазом был заместитель Анемподиста Гертруда, то есть "герой труда" в сокращении.

— Заходи.

Мы вошли в его комнату, заваленную странным инвентарем и перегороженную деревянным заборчиком. Гертруда зашел за барьер и сел на табуретку перед грубо сколоченным столом.

— Давай документ.

Он стал внимательно читать мои бумаги, а я тем временем разглядывал комнату. Инвентарь, похоже, предназначался для ловли небольших животных… Над столом лозунг — "ЛЧК — великий источник счастья народов". А на столе книга в черном переплете с этими же тремя буквами — ЛЧК — на корешке…

Гертруда прочитал документы, бросил их на барьер и сказал:

— Ладно, живи. Не писать. Черных котов не держать, не кормить, выявлять вредителей и докладывать лично мне. Распишись здесь и здесь.

Я не глядя расписался там, куда он тыкал громадным пальцем, заросшим золотистым волосом, сказал: "Знаю все" — и вышел.


Квартира

Тот самый двадцатый панельный, в котором я хотел жить, а теперь просто обязан — такова воля указующей красной клешни начальника, — находился на другом конце маленького городка, около километра в диаметре, расположенного на вершине огромного, почти лысого холма. Город был заброшен — никакого движения, ни белья на балконах, ни детских голосов — ничего. Вокруг домов громоздились кучи мусора, местами доходившие до уровня третьего этажа. Своевольный ветер теребил обрывки газет, гремели сухие пакетики из-под молока… Эта картина показалась бы мне совершенно беспросветной, если бы не яркое весеннее солнце, новая трава, растущая из хлама и грязи, вода, бегущая вниз, к реке, и смывающая эту грязь — и ощущение, что я на высоком месте, где земли, в сущности, мало и много неба и света. И чем ближе я подходил к реке, тем светлей и просторней становилось, и наконец передо мной открылся необъятный простор. Внизу сверкнула полоска воды, за ней, вообще-то далеко, не менее двух километров, а казалось — совсем рядом, лежали поля, освобожденные от снега, воды реки наступали на них, затопили прибрежные кусты, красноватые от почек… и рядом со мной пылали какие-то тоненькие веточки, они вытянулись из старых, толстых, и ликующий красный победил глухой коричневый цвет. Небо, бледное и жидкое, отсюда, с вершины холма, казалось высоким и просторным, оно парило над голой черной землей, над кустами, первой травой, резко-зеленой, над всем этим странным оставленным городом, царством шорохов и мусорных куч.

И панельный дом, в котором мне предстояло жить, был таким же, как все, — обшарпанный, в глубоких трещинах, с выбитыми стеклами первых этажей. Зато дальше домов не было — он последний… перед окнами уютная лужайка, кусты, какой-то заброшенный сад, за ним спуск к реке, и река видна как на ладони, за нею лес зубчатой синей грядой до самого горизонта… а направо овраг, прорезавший себе путь в тяжелой бурой и черной глине…

Квартира была на третьем этаже. Я толкнул дверь и вошел. Две комнаты, окна выходят в сторону города, но я не привык выбирать… Не успел осмотреться, как в переднюю вошел невысокий человек.

— Вы новый жилец? Не хотите обменяться квартирами?

Почему он не занял ее раньше?.. Ах, да… я вспомнил пульт с лампочками и красную клешню на нем — здесь не было тепла и света, а теперь разрешено жить…

— …такая же, только окнами на реку…

Я не раздумывая пошел за ним. Он толкнул дверь соседней квартиры, вошел, а я задержался на пороге, долго вытирал ноги о старую мешковину… Ну что ж… квартира как квартира, и даже обжитая, и окна смотрят не на мертвые дома, а на простор, в поля и леса…

— Анемподист не будет против, — сказал мой новый знакомый, его звали Крылов. Сухой остроносый старик, на удивление аккуратно одетый, с длинным пробором, разделяющим гладкие, плотно прижатые к голове волосы… серые умные глаза…

Я снял телогрейку, было тепло-тепло, и сел на стул у окна. Он ходил по комнате, понемногу собирал свои вещи, книги и говорил:

— Не-ет, здесь невозможно работать… каждый вечер из подвала какой-то рев… видите ли, они поют песни… И эти коты! Я против варварских методов, но, согласитесь, разумный отлов совершенно необходим…

— А что коты?

— Ну, знаете… заглядывают в окна, смотрят нагло… и ведь вонь какая, инфекция… А вы, простите, кто по профессии?

— Был художник… писатель… из забытых давно.

— Я в некотором роде тоже — историк, пишу историю нашего времени.

— Вам разрешено?

— Выпросил разрешение на год, а они здесь забыли или не поняли… читают еле-еле… А вы?

— Мне запрещено.

— Какая дикость… — Вдруг он подбежал к окну: — Вот полюбуйтесь, на балкон выйти невозможно!

Я ничего не успел заметить, только мелькнула какая-то тень за стеклом.

— Мне коты не помешают.

А он уже говорил о другом:

— …привычный порядок исчез… дело не в разрухе… это шок…

Я очень устал и был растерян, его слова доходили до меня с трудом…

— …двести лет провисели на священном заборе… "у границы тучи ходят хмуро…". Ждали неприятностей извне, а тут свои противоречия…

Наконец я немного пришел в себя и стал смотреть по сторонам. Почему-то трудно дышать… что он там несет?., неурядицы, противоречия… даже с глазу на глаз — привыкли… Первыми я увидел картины, они висели на всех стенах, грубые самодельные рамы в пыли…

— Откуда они?

— А, что?

— Картины эти…

— Не знаю, говорят, здесь жил какой-то художник, давно, то ли уехал, то ли исчез, одним словом, бросил все, а картины никому не нужны — висят… Так вот, что сейчас важней всего? Построить теорию, что-то вроде старой теории катастроф, но на новом основании. Я уверен, этот скачок в пустоту фазовый переход третьего рода…

…Ученый человек, ученый… такие все вам объяснят, хоть небеса разверзнись и просунься оттуда рука…

— …важно, в какую точку истории мы откатились… как вы считаете?

— Не знаю, по-моему, это зависит от людей…

Он, кажется, возражал, говорил о какой-то объективности, а мне было не до него. Из темной рамы, из пыли и теплого сумрака смотрела на меня девочка в красном платье. Лицо у нее бледное, печальное, что-то ей надо было сказать… Она прижимала к груди черного кота, а кот не сомневался в жизни, смотрел на всех свысока, желтые глаза светились… Какая теплая пыль у нее под ногами… такая бывает в южных городах. Я всю жизнь любил эти города за свет, за тепло. Вот наберусь сил — может, найду себе дом среди теплых песков, рядом с южным морем…

Я встал и выглянул на балкон. Там стояло кресло, обычное кресло, обитое материей, потерявшей цвет. На сиденье клочья шерсти, черной с коричневым отливом, и много белых — седых волос…

Крылов позвал меня, он собрал наконец вещи, я помог ему перебраться, вернулся, с облегчением снял ботинки, лег, накрылся рваным, но теплым одеялом, которое он оставил мне, — и остался один. Кровать мягко опустилась и обхватила меня с боков. Совсем как в детстве, на раскладушке — безопасно и тепло… Вот и вернулся. Никто не узнает меня, слишком много времени прошло. Девочка эта совсем взрослая, живет далеко, а кот… кот давно умер, они ведь столько не живут… Отсюда был виден угол оконной рамы и кусочек выцветшего, синего с белилами неба. Злоупотребляем белилами. Что поделаешь — север… А небо становилось все светлей, и на нем отчетливо проступил зубчатый след. Шов на коже… такой хорошенький ровный шовчик. Медичка сказала: "О, как зажило!" Это в первый раз, потом заживало не так. Нет, это не шов, а молния, и небо — не небо вовсе, а голубоватый ситец, как на том кресле, на балконе, которое я помнил с детства. Молния бесшумно расползлась, из прорези вылезла большая рука, поросшая рыжим волосом, согнула корявый палец, и вежливый хрипловатый голос сказал:

— Ну, ты, иди-ка сюда… нет, подойди, падла…

Это уж точно мне. Вставать или не вставать? Сил нет, а не встанешь все равно поведут. Я с трудом вылез из мягкой люльки, всунул ноги в растоптанные ботинки. Шнурки?.. Зачем, наверное, идти недалеко…

— И душу, душу свою возьми, — сказал тот же голос. На столике лежала коробочка из-под рисовального угля, обтянутая резинкой. Там была душа, я взял ее и вышел.

Идти было недалеко. У парадного стол, накрытый зеленой тканью, за ним сидели двое. В большом кожаном кресле расположился декан Лунц, старик с лицом ученой свиньи, которая в молодости освоила несколько трюков и возомнила себя человеком. Слева от ученого на подлокотнике сидел тоненький белокурый мальчик, наш комсомольский вождь студент Белов. А, вот и Белов здесь. Толстая лапа декана поглаживала бедро студента. Ого, этого за ними я не знал… А за креслом стоял Подлинный, парторг факультета, человек с лицом боксера и улыбкой сводника. Он даже декана несколько смущал и после очередной оргии исчез, а через несколько лет объявился в столице, советник знатного вельможи, светло-серый костюм, золотые очки… С деканом и парторгом у меня были ясные отношения, а вот Белов удивлял. Талант, ученик знаменитого Лотмана, как же так?..

Мои размышления прервал Лунц:

— Дайте ваша дуща, — он брезгливо взял коробочку и стал ее простукивать.

"Перкуссия, — подумал я, — душа забьется в угол, и ничего он не услышит…"

Но простукивание удовлетворило ученого:

— Положите дуща во-он туда, — он указал под дерево. Там стоял большой фанерный ящик для посылок, в нем уже лежало несколько десятков коробочек, также обтянутых резинкой. А как же надпись? Коробочка-то не надписана…

— Ну, всё? — нетерпеливо махнул рукой Лунц. Я наклонился — все не надписаны… ну и ладно — и положил свою душу в ящик…

Вокруг было пусто, ни волнения, ни очередей, никто не спешил сюда.

— Что вы еще хотите? — с некоторым уже раздражением спросил декан.

– Я?.. ничего, вы сами меня вызвали…

Подлинный наклонился и что-то зашептал Лунцу на ухо, с другой стороны к нему склонился мальчик Белов… Я отошел в сторону. Небо осталось расстегнутым, руки не было, за разрезом виднелась стена, красная, кирпичная, с высокими зубцами…

— Подойдите, — сказал декан. Он протянул мне коробочку, на ней печатными буквами было написано: "Возвращается. Невостребовано адресатом".

— Так быстро?..

— У нас все быстро, — самодовольно сказала свинья, как будто демонстрировала свой лучший трюк.

Ящик стали заколачивать — тук-тук-тук… а я уже был где-то в другом месте, в сумерках, в тепле, и передо мной маячила странная фигура, расположена она была перпендикулярно моему телу… Сознание медленно возвращалось — и я понял, что лежу на старой, продавленной кровати, а передо мной стоит человек:

— Ты новый жилец? Я суп приволок от Анемподиета — это тебе пенсия…

Я вспомнил, что управдом обещал мне суп. Когда-то город осчастливили огромной партией сухого вермишелевого супа с мясом. Потом не стало жителей, разъехались или исчезли, и нескольким старикам этих пакетов хватит на много лет, но, пожалуй, они умрут раньше, а суп останется… Ящик с пакетами притащил Коля, он жил надо мной на четвертом этаже. Коля бегал по всему дому без обуви, в толстых шерстяных носках, и мог появляться неожиданно и совершенно бесшумно. Лицо у Коли широкое, с маленькими, косо посаженными глазками, спрятанными под стеклами очков, толстых, как линзы телескопа, с оправой, замотанной шерстяной ниткой… А нос интересный — огромный, распластался по лицу, с битой-перебитой переносицей, с вялыми сизыми лопухами ноздрей. И голова у Коли необычная — сплющена в висках, как бывает у младенцев, которых силой вытягивают на свет Божий. И штаны у него непростые, вообще не застегиваются, не сходятся, и из широкой прорехи торчит Колин живот, обтянутый снизу трусиками в белый горошек. Потом я часто встречался с этим необычным Колей, и будет время рассказать о нем. А пока он ушел, я встал и вышел на балкон.

Солнце приближалось к горизонту. Склоны оврага в пологих местах и многие поляны были расчерчены заборами и изгородями из проволоки. Я заметил несколько одиноких фигур и вспомнил слова Крылова: "Здесь было двадцать тысяч народу и Институт искусственной крови — гигант, а теперь развалины и десяток стариков… овраги — дна не видно, ползут, вгрызаются в землю, а под нами озеро опустошенное — пропасть под холмом. Вот и кончилась утопия…"

В передней стоял ящик, в нем полсотни пачек супа. В кухне я нашел электроплитку, был чайник, из крана текла вода… котелок, тарелка, что нужно еще? Неплохо бы хлеба… Вместо хлеба я обнаружил пакетик картофельных хлопьев, вскипятил воду, сварил себе суп, медленно ел его, в наступающих сумерках, на кухне, перед окном, обращенным в сторону реки и леса, смотрел на деревья, на темнеющее небо, потом долго пил кипяток… Хорошо. Есть еще радости, доступные мне… Я вспомнил Колю — бесшумный мужик. Перед уходом он вплотную приблизил ко мне лицо, черные глазки смотрели куда-то сквозь меня:

— Слушай, я летом буду рыбу ловить, понимаешь — р-рыбу!.. наловлю много — и повялю… и для тебя повялю… дай три рубля…

— У меня нет…

— Тогда рубль дай.

— И рубля нет.

— Ну, извини…

— Ничего, ничего…

— Нет, извини, извини… — И он так же бесшумно, как пришел, исчез.

Поев, я стал осматривать квартиру. Крылов занимал одну комнату заднюю, а через первую проходил на кухню, и в этой, проходной, почти все сохранилось, как было раньше. Я ходил от одной вещи к другой и везде узнавал прежнюю жизнь, она пробивалась сквозь мусор и наслоения последующих безумных лет. Я знал, что эта жизнь когда-то была моей, но не верил, не узнавал ее…

У окна расположился столик с принадлежностями художника. В потемневшем стакане кисти — новые, с цветными наклейками, тут же — несколько побывавших в работе, но аккуратно промытых и завернутых в папиросную бумажку. Я осторожно потрогал — щетина была мягкой — отмыты хорошо… В другом стаканчике, металлическом, стояли неотмытые кисти… я представил себе, как масло высыхало на них, постепенно твердело и наконец сковало волос щетины так, что он превратился в камень. Одна кисточка оказалась в отдельном маленьком стаканчике — белом, фарфоровом, с черными пятнами от обжига, воткнута щетиной в бурую массу, каменистую на ощупь, видно, здесь он промывал совсем грязные кисти и оставил, забыл или не успел… Рядом со стаканчиком лежало блюдце, запорошенное мягкой пылью, но край почему-то остался чистым — синим с желтыми полосками. На блюдце находился крохотный мандаринчик, высохший, — он сократился до размеров лесного ореха и стал бурым, с черными усатыми пятнышками, напоминавшими небольших жучков, ползающих по этому старому детскому мандарину. Рядом с блюдцем пристроился другой плод, размером с грецкий орех; он по-иному переживал текущее время растрескался, — и из трещин вылезали удивительно длинные тонкие розовые нити какой-то интересной плесени, которой больше нигде не было, и вот только этот плод ей почему-то полюбился. Над столиком на полочке, узкой и шаткой, выстроились в ряд бутылки с маслом, и даже сквозь пыль было видно, что масло это по-прежнему живо, блестит желтым сочным цветом и время ему ничего не сделало, а может, даже улучшило… Повсюду валялись огрызки карандашей: были среди них маленькие, такие, что и пальцами ухватить трудно, но, видно, любимые, потому что так долго и старательно художник удерживал их в руке… и были другие, небрежно сломанные в самом начале своего длинного тела, и отброшенные — не понравились… и они лежали с довольно печальным видом… Стоили многочисленные бутылочки с тушью, конечно, высохшей, с крошками пигмента на дне, они нежно звенят, если бутылочку встряхнешь… и еще какие-то скляночки с красивыми фигурными пробками — стеклянными с матовым шлифом… И все эти вещи составляли единую картину, которая ждала, требовала художника: вот из нас какой натюрморт! а художника все не было…

Я тронул пальцем мохнатую пыль на блюдце. Вымыть, вычистить?.. Зачем?.. Я не мог уже нарушить ход жизни этих вещей, которые когда-то оставил. И чувствовал непонятную вину перед ними… А дальше стоял большой мольберт, к нему приколот рисунок — два яблока, графин… и рядом на стуле действительно примостился графинчик, кривой, пузатый, с мелкими капельками воздуха в толще зеленоватого стекла…

На стене напротив окна висела одна картина — девочка в красном и ее кот смотрели на меня. На других стенах было пять или шесть картин. На одной из них сводчатый подвал, сидят люди, о чем-то говорят, в глубине открыта дверь, в проеме стоит девушка в белом платье, с зонтиком в руке, а за ней вечернее небо и силуэт дерева у дороги. На другой картине стоял странный белый бык с большим одиноким глазом и рогами, направленными вперед, как у некоторых африканских антилоп. Этот бык ничего не делал, не жевал траву, не шел куда-то — он просто стоял боком и косил глазом — смотрел на меня… за ним какие-то холмы и больше ничего. А дальше был снова подвал, но очень высокий, откуда-то сверху шел свет и спускалась лестница, которая висела в воздухе, не опираясь ни на что, на ней стоял толстяк со свечой в руке и, наклонившись, рассматривал что-то внизу. Там, на дне подвала, под слоем пыли, угадывались две фигуры — мужчины и женщины, они сидели у стола, на котором тлела керосиновая лампа, были отделены друг от друга темнотой и погружены в свои мысли… Печальные картины, печальные…

Я стоял посредине комнаты в плену у своей забытой жизни… Нет, помнил, но представлял себе все не так. А эти вещи точны — они сохранили пространство, в котором я жил когда-то. Что наше прошлое без своего пространства? Без него все только в памяти, и с годами неуловимо меняется, выстраивается заново — ведь меняемся мы… Воспоминания, сны, картины воображения, мечты, старое и новое — все в нас слитно и спаянно, все сегодня в этой нашей собственной реальности, где мы свободны, творим, изменяем мир… Парим… И вдруг оказывается, что есть на земле место, куда обязательно нужно вернуться…

В углу у окна стояло кресло. Я сел. Здесь была лампа… И действительно, лампа оказалась на столике рядом. Я рискнул включить ее, она медленно разгорелась тусклым красным светом — Анемподист много не давал. Когда-то институт питал весь город от своих реакторов, и с тех пор какой-то маленький работал в развалинах, почти вечный, его достаточно для нескольких домов…

Я посмотрел в окно. Тогда на улице горел фонарь и светил прямо в лицо… Вот и он, сгорбился, темен и пуст… Сидеть было удобно, но дуло от окна. Я принес одеяло и устроил теплую нору в этом кресле и вспомнил свою детскую страсть устраивать везде вот такие теплые и темные потайные норы под столами, в разных углах, сидеть в них, выходить к людям и снова нырять в свою норку. Помнится, я таскал туда еду. И очень важно, чтобы не дуло в спину. Давно мне не удавалось устроиться так, чтобы не дуло, а теперь повезло…

И все-таки беспокойство не оставляло меня. Я все время чувствовал, что кто-то наблюдает за мной, но отгонял эту мысль — никого здесь нет, никого. В мутных окнах чернота, впереди нет жилья, заброшенный сад, внизу течет река, за ней на километры простираются леса — пустота и молчание… И вдруг я увидел два глаза, которые не мигая рассматривали меня из-за стекла. Казалось, что, кроме глаз, там ничего не было! Один глаз — желтый, круглый и печальный, он слабо светился, зато другой — зеленый, светился бешеным светом, как будто в нем горело маленькое пламя. Я подошел и увидел за окном кота. Он стоял одной лапой на ящике, в котором когда-то выращивали цветы, вторая его передняя лапа висела в воздухе, а задние лапы были неизвестно на чем — кот заглядывал в окно, и этих лап я не видел. Вот так, страшно неудобным образом, он стоял и смотрел на меня. Он был совершенно черным, и потому я не увидел сразу ничего, кроме глаз, смотрел уверенно, не мигая и не отводя взгляда. Я начал открывать окно, чтобы впустить его, но он тут же каким-то чудом повернулся, спрыгнул на балкон и исчез в темноте. Мне показалось, он недовольно буркнул что-то. Надо было скорей позвать его… Внизу мелькали тени, слышались шорохи, шла какая-то оживленная возня, в то время как днем все было мертво.

В ванной, в полуразбитой раковине, стояли старые сапоги, на одном из них сидел большой черный таракан и безуспешно старался смахнуть со спинки серую пыль и следы известки. Он сделал вид, что не заметил меня. Я, не подумав, смахнул его в рядом стоящую ванну, он попал в лужу мыльной воды, бурой от ржавчины, стал барахтаться — и упал в сливное отверстие. На стене сквозь подтеки проглядывала картина, написанная по известке, — песок, палящее солнце, какое-то фантастическое дерево в этой пустыне… Пока я рассматривал пейзаж, таракан вылез из сливного отверстия и побежал вверх по отвесной стене. Выбравшись на край ванны, он возмущенно оглянулся на меня: "у нас так не поступают" — и благоразумно скрылся в трещине.

Я лег на кровать, к которой уже успел привыкнуть. Тонкие стены пропускали звуки, и через некоторое время стали слышны какие-то движения, шорохи, бормотание, а потом кто-то громко захрапел — совсем рядом. Старый дом жил, и скоро я узнаю, кто эти люди…

С потолка стал спускаться большой серый паук. Он повис прямо надо мной и долго думал, что же делать, потом быстро полез обратно, спустился подальше от меня и побежал через всю комнату в угол у окна, где на желтой бумаге лежало несколько подгнивающих картофелин. Я успел заметить, что над ними роились маленькие мушки, которые назывались фруктовыми, а теперь, видно, питались овощами. Неплохая добыча для одинокого пожилого паука, подумал я, и заснул…

Проснулся я на рассвете от шороха: толстая мышь тащила через комнату картофелину, лишая паука надежды на сытую жизнь. Я пошевелился. Мышь бросила картофель и уставилась на меня… Давно нет вивария, а белые мыши все рождаются. Правда, у этой, белой, одно ухо черное… как у Бима, о котором говорил Крылов. Пес долгие годы сторожил дом хозяина, в свирепой схватке одолел двух волков, но умер от ран. Вернулся хозяин, Анемподист, и захотел поставить памятник своему другу. На высоком холме вырастет гигантская фигура Бима, отлитая из серебристого металла, и будет задумчиво смотреть пес в ясные воды реки, текущей по-прежнему с востока на запад, досадное упущение тех, кто повернул многие реки и оросил пустыни. Ради Бима Анемподист, главный начальник, устраивает субботники, расчищает площадку перед жэком, а его зам Гертруда настаивает на совсем другом памятникепервому теоретику-кошкисту, он жил в прошлом веке. Тогда упорно искали виновных в кризисах и разных неурядицах, а ученый этот в два счета доказал, что все дело во вредоносном поле, которое излучают черные коты. Наука подтвердила наконец древние догадки, и стали понятны причины неудач и неурядиц… Что стало с ученым — не знаю, а вот учение его живет, и труд не пропал, лежит на столе заместителя управдома. Рыжий зам был уполномоченным по ЛЧК, то есть ведал делом Ликвидации Черных Котов и, конечно, добивался памятника первому вождю…

Я лежал себе, передо мной проплывали обрывки вчерашних событий и разговоров, а мышь и не думала уходить, смотрела и смотрела на меня крохотными любопытными глазками. Ну и, толстуха… впрочем, от картошки действительно пухнешь… Я вспомнил — Крылов говорил о новом вирусе, от него перестали сбраживаться как надо картофель и прочие продукты, не дают алкоголя, чем безмерно огорчают соседа Колю… Я заснул, а утром картошки не было, и мыши, конечно, тоже.

Было совсем светло. Я подошел к окну. Огромный толстый старик толкал перед собой тележку — на колесах от детской коляски стоял грубо сколоченный деревянный ящик, в нем две кастрюли с картофельными очистками и прочими остатками еды. Толстяк двигался в сторону оврага, коляска скрипела и угрожала развалиться, но не делала этого, и пока у них все шло хорошо. Удивительная прочность детских колясок всегда восхищала меня: я видел, как на них везли два, а то и три мешка с картофелем — огромную тяжесть… Из кустов вышел черный кот и пошел за толстяком. Кот шел не спеша, на расстоянии нескольких метров — соблюдал дистанцию. Толстяк оглянулся, что-то сказал и хотел развести руками, но вовремя вспомнил про коляску, схватился покрепче и поехал вниз, в овраг, с трудом сдерживая тяжесть груза. Кот остановился, посмотрел ему вслед — и повернул налево, исчез в зарослях. Похоже, это тот самый кот, который разглядывал меня… Все еще впереди — началась новая жизнь, неожиданный подарок судьбы, не жалевшей меня много лет.

Загрузка...