Яков Массович МАТЬ

Она низко сидела, готовая умереть сейчас же, без обузы для кого бы то ни было. Мать была еще совсем не старуха в принятом у людей обыкновении. В черноте ее волос красиво вековала неженская седина, и она уходила, ни в чем не попрекая живых, завидуя ушедшим. Мать всем все прощала, давно покончив с верой в лучшее, которое так и не свершилось, что могло бы увести от холода и нужды, из года в год висевших над ее семьей тяжестью каждодневной. Её доброта искупала все — в том числе изъяны членов ее небольшой семейки.

Но было нечто, что мать не хотела забывать, сколько бы ни длилась её беспросветная жизнь — детство. За эту память она цеплялась всячески. Заброшенное еврейское местечко на Украине, где жили они уже немало лет, во все времена существовало от очередного грабежа до погрома, от погрома до грабежа. Зеленые, красные, белые, сердюки, мало чем отличались своей изобретательностью — у евреев всегда требовали золото. Золотая звезда Давида, висевшая на груди Ребе, была последним «даром» бандитам за жизнь брата маленькой Симочки.

А в то время, когда на шею Бенчика, единственного брата пятилетней Симочки, петлюровцы надевали петлю веревочную, двое пьяных, опять же петлюровцев, гонялись по двору за тремя несушками и одним петухом. На костре под курятину кипел во всю котел. От такой кутерьмы ржали и брыкались лошади, привязанные к столбам ограды, а в воздухе летали пух и перья, затуманив все вокруг. Несушек и петуха маленькая Симочка нарекла именами, и они откликались на свои клички. И вот теперь, всем своим малюсеньким существом девочка копошилась под ногами петлюровцев, преграждая им путь к куриной семейке. Не знала еще девочка, кому противилась. Резко со свистом взметнулся над нею кнут, широко, размашисто, как по обыкновению стегают собак. Симочка уткнулась личиком в горячую, песочную пыль, смолкла… Желтая пыль вокруг ее головки меняла цвет, становилась все краснее и краснее…

Обессиленным, полумертвым, почти «голым» уже курам, петлюровцы на полене шашками рубили головы, как Ирод младенцам, и бросали наземь. Обезглавленные, они еще хлопали крыльями, дрыгали лапами, пытались вставать, забрызгав фонтаном крови, хлещущей из дырявого горла, голое брюхо палача, все близлежащее.

Пьяная банда в беспамятстве попадала во все закоулки двора, так что случись нагрянуть противнику даже в количестве очень малом, брать можно было это войско тепленькими, голыми руками. В густом лозняке и под дуплистыми ветлами развалилась основная гвардия убийц. Один очень худой и без порток с нагайкой, зажатой желтыми зубами, слабо стоявший на ногах, пытался выставить свою волю артачившейся, длинной, очень худой лошади с задранной кверху мордой.

А над всем тем, что творилось, стоял оглушительный храп. Храп был такой, что казалось, петлюровцы не спят, а продолжают с неистощимым усердием свой иезуитский труд.

Cимочку нашли в курятнике под молчащим насестом, с последними двумя яичками в ручонках, прижатых к груди. У ног ее посапывал лохматый песик-Бобрик, счастливый, без мыслей в голове.

Первая звезда с трудом пробилась сквозь мрачные тучи. Ею евреи встречают субботу. Но молиться негде, синагогу разбили пушками, неизвестно чьими, еще накануне восхода прошлой звезды.

Стали думать евреи, как им жить дальше, чтобы не пропасть бесследно. И ничего осмысленного в их головы не поступало, потому что жизнь всеобщая шла стороной, а они одни. Собрав в котомки свои пожитки малые, евреи местечка разбрелись по всей окрестности, чтобы затеряться среди прочих. Почём знать, может быть, какой-нибудь высшей силе было угодно, чтобы евреи играли роль вечной закваски в огромном мировом брожении.

В сторону Киева, хотя пешим ходом за сутки добраться можно, люди направиться не решались. Приходили слухи, что лютуют в «матери городов русских» националисты круче здешнего. У них и опыта больше по «жидовскому делу», и разнообразней он, поскольку меняются в городе бандиты по нескольку раз в месяц. И приходилось евреям деревенским бродить без пристанища от одной деревни до следующей, покуда власть иная не окрепла. Тогда и оседали, кто где, привыкая уже к постоянному гнету.

С шестилетнего возраста Симочку пристроили учиться швейному делу Одним едоком стало меньше. Маленькая швея перелицовывала кровавые солдатские шинели и получала копейку за свой труд в день. На булку с селедкой «иваси» только и хватало. Главная торговая точка — евбаз (еврейский базар), где хоть кое-что можно было купить или выменять в буйные боевые годы, захирел совсем.

Повзрослела Симочка, вышла замуж и в голодную пору на Украине семья перебралась на жительство в московскую область, сняли комнату у чудом уцелевшей, разграбленной дотла бывшей помещицы, овдовевшей совсем недавно. Александра Ивановна — так звали хозяйку дома, была дамой сурового склада. Поутру туалет, что стоял под буйно плодоносившей сливой, никто не смел занимать ранее ее. И чтобы еще больше выказать свое верховенство она в любое время дня справляла свою малую нужду у крыльца прилюдно. Устраивалась эта своенравная хозяйка дома подобно кобыле, раздвинув ноги по ширине своей юбки в складках и, не заботясь ни о чем другом, поскольку надо полагать, ходила без панталон. Затем, подбоченясь, долго любовалась, как дворовый пес вылизывал ее мочу. Поворошив шерсть на загривке пса, она садилась в кресло, только для нее выставленное, и приступала к долгому, ритуальному чаепитию.

Несмотря на разорение, устроенное бывшей помещице новой властью, она имела при себе девочку, служившую ей прислугой. Хозяйка распивала чаи, а девочка тем временем, мяла ее старческие, заскорузлые ступни ног. При этом, хозяюшка не произносила ни слова. Девочка была приучена понимать любые вздорные прихоти старухи по прищуру ее глаз, по чавканью, по плевку куда-то, по оскалу зубов… И все это сопровождалось шептанием, как можно было понять, со своим Богом, будто с лежащим на печи стариком вот-вот засыпавшим. А затем власть вдруг еще раз опомнилась и присвоила весь дом без всякой компенсации хозяйке. Вместе с ней осталась без крыши над головой и семья.

А потом была другая война. Половину семьи эвакуировали в Свердловскую область, отца с заводом в Казахстан. Прожив около года под Ирбитом, семейка вновь в дороге — едет к отцу. На станции Тайга пересадка, но билеты только за трудовую повинность. Все это взваливалось на плечи матери. Кто скалывал лед с платформ, кто очищал пути от снега, кто решался переспать с начальником станции. А мело все сильней, и чистить пути приходилось непрерывно, даже ночью. За ночную смену полагалась еще одна чашка похлебки без следов чего бы то ни было в ней.

С трудом передвигавшаяся старушка с котомкой за плечами, с мольбой невысыхающих глаз прибилась к семье. Она уже неделю в пути, пробиралась к сыну, отбывавшему ссылку в лагере. Непременная процедура для всех пассажиров — санпропускник, поскольку вши кипели на людях кашей, заедали до полусмерти. Каждому прошедшему санобработку, выдавали по клочку бязи — ткань очень любимая вшами. Материю эту надо было носить на теле, прикрепив к нижнему белью, вши на неё переползают и раз за разом клочок бязи этой надо стряхивать, избавляясь таким образом от паразитов. Мать по нескольку раз проходит санобработку за детей и за бабушку, иначе билетов не видать. Пошли слухи, что поезда пойдут не скоро — кончился уголь, и паровозы встали. Доедали последнее из запасов. В вокзальной лавке пустота. С утра, простояв очередищу, можно было купить хлеб по триста граммов на едока.

А метель все сильнее. Но неожиданно по главному пути промчался снегоочиститель и на главном перроне появился дежурный по станции при всей железнодорожной амуниции, с накрахмаленным белым воротничком. На стрелочных переводах, что шли по главному пути, костылями крепили косяки. Было ясно, что вся эта карусель неспроста. И действительно, через час с небольшим к станции подошел пассажирский поезд из пяти вагонов, с окнами, задраенными темными занавесками, и вагоном-рестораном. Начальник станции стоял на перроне навытяжку с желтым свернутым на древке флажком, возвышая его вытянутой рукой, как знамя. К открывшейся двери одного вагона, подъехала тележка с какими-то ящиками, один неожиданно развалился и из него на платформу вывалились колбасы, окорока, бутылки, «колеса» сыров — все то, что простой люд не видывал отродясь, или забыл давным-давно. Добро лихорадочно собрали, побыстрее от глаз людских, и поезд быстро пропал из виду.

К вечеру поехали и те, кто разным «трудом» заработал эту привилегию. Людей растолкали по товарным вагонам с крепким запахом навоза. Через какое-то время вновь пересадка — старушке на север, семья направляется южнее. Опять слезы… Отдали этой бедной женщине все, что было съестного и для сына ее куртку на вате, какие некогда носили лабазники, на том и распрощались.

В Лениногорске — бывшем Риддере у отца с пропитанием было совсем плохо. Не раз вспоминали житье на Урале. В двухкомнатной квартире, в которую вселилась после долгих мытарств, семья занимают одну. В другой живет молодая, одинокая женщина, работавшая на мясомолочном комбинате. Частенько навещали ее мужчины. Несмотря на голодное время, кормила она их неплохо. Раз в неделю своим работникам на комбинате выдавали по бидону мясного бульона — отходы какого-то производства. Соседка приносила этого пойла и на долю ближайших жильцов. На следующий день жижа превращалась в холодец и даже нередко с мясной слизью. Добрая женщина, не только устраивала свою жизнь, но делилась с другими — так и выживали.

Постепенно мать стала отмирать по всей поверхности тела. Ее исхудалое существо становилось все суше и короче. И очень скоро, даже раньше, чем это могло случиться в иное время, мать стала почти незаметна на большом, продавленном почти до полу пружинном матраце. Мать не желала, чтобы ее торопили, она мечтала умереть спокойно, когда ей захочется.

Она родила ее — такую долгожданную, красивую девочку, но природа поднатужившись, остановилась, не свершив того естества, что не должно обойти ни одну женщину. Мать видела, как дочь плакала по ночам, уткнувшись лицом к догорающей печурке, возле которой сушилась постирушка. Не случилось счастья для дочери её. И теперь её кровиночка кляла свою мать, мстила за то, в чем мать в ответе быть не могла. Следы этой ненависти: большие и малые ссадины, забытые и алые, еще не успевшие сбросить боль, мать уже перестала ощущать. Дочь с силой что-то совала в уже ничего не принимавший рот матери, злобно кричала в уже ничего не слышавшие уши, дергала и таскала мать, словно куклу.

Безумна ли была дочь? Пожалуй — нет. Трагично погиб ее друг. Он ушел, оставив ей надежду на половинчатое счастье, но и оно не свершилось. Девушка не осмелилась оставить ребенка. Её страшила народная молва, беспощадная, жестокая, но еще более невыносимым казалось ей: обречённо нести на себе несмываемое клеймо «соломенной» вдовы.

Дочь очень талантливо умела громоздить ненависть и упреки к себе, до предела задавившие её сердце. С некоторых пор она не открывала рта для каких-либо слов, будто навсегда отреклась от своей досадной, волокущей судьбы. Совсем еще молодая женщина более всего страдала, что не могла опередить мать, собирающуюся умереть в совсем непредусмотренный срок. Она не любила светлый день, уже давно не смотрелась в зеркало, мутная, скучная зимняя ночь была для нее тем обиталищем, где еще можно предаться иллюзиям несостоявшимся, или угасшим на полпути и была лишь мечта, чтобы длилась ночь.

Загрузка...