Дело Власовых и дело Артамоновых

В литературном наследии М. Горького очень важное место занимают произведения большой эпической формы. Почти все они могут быть отнесены к жанру романа, но сам автор упорно называл их, в том числе свою итоговую четырехтомную эпопею, «повестями». «Фома Гордеев», «Трое», «Мать», «Жизнь ненужного человека», «Исповедь», повести окуровского цикла («Городок Окуров» и «Жизнь Матвея Кожемякина»), «Лето», автобиографическая трилогия («Детство», «В людях», «Мои университеты»), «Дело Артамоновых», «Жизнь Клима Самгина» — вот неполный список этих произведений.

Из них в настоящий том включены «Мать» и «Дело Артамоновых» — романы, которые принадлежат к главным, во многих отношениях «программным» произведениям М. Горького и позволяют составить представление о нем как о романисте. Правда, его творчество постоянно развивалось, и каждое новое эпическое полотно становилось у него особой вехой на пути неустанных исканий.

Однако в двух избранных произведениях наглядно проявились многие коренные особенности горьковской романистики. Во-первых, именно в них раскрыт с наибольшей полнотой внутренний мир двух основных классов-антагонистов нового времени: пролетариата и буржуазии. Во-вторых, здесь освещены две главные темы горьковского творчества: тема «воскрешения души» и тема «разрушения личности». И, в-третьих, здесь представлены две стилевые линии, позволяющие судить о богатстве и многообразии художественных средств писателя.

Необходимо отметить, что замыслы обоих произведений родились в одно и то же время — в начале 900-х годов. Характерно, что оба эти замысла должны были ожидать для своего осуществления решающих сдвигов в самой действительности — могучих революционных взрывов. «Мать», повествующую о событиях начала 900-х годов, невозможно было написать до революции 1905 года. Лишь после этого могли с такой силой зазвучать в финале произведения слова, обнажающие самую суть его: «Душу воскресшую — не убьют!» «Дело Артамоновых», повествующее о событиях нескольких десятилетий, невозможно было написать до Великой Октябрьской революции и до того, как народ отстоял ее завоевания в гражданской войне. Лишь после этого мог с такой определенностью зазвучать в финале произведения вывод, бросающий свет на все изображенное в нем: «Назад, товарищи, оборота нет и не будет для нас…»

Оба произведения говорят, в сущности, об одном: о необратимости процесса революционного изменения действительности — процесса, благодаря которому кончается предыстория человечества и начинается его подлинная история.

* * *

«Мать» — книга необычной и необычайной судьбы. Впервые появившаяся в 1906–1907 годах, она сразу получила невиданно широкое распространение. Сейчас трудно назвать такую страну на земном шаре, где не было бы издано это произведение. Немногие художественные произведения за всю историю мировой литературы имели такое огромное количество читателей и так сильно и непосредственно влияли на миллионы человеческих судеб. Известен отзыв, который дал о романе В. И. Ленин, прочитав его еще в рукописи: «…книга — нужная, много рабочих участвовало в революционном движении несознательно, стихийно, и теперь они прочитают „Мать“ с большой пользой для себя… Очень своевременная книга».[1] Нет сомнений, что В. И. Ленин имел в виду прежде всего «Мать», когда, опровергая «басню» буржуазных газет об исключении Горького из партии, заявлял в 1909 году: «Товарищ Горький слишком крепко связал себя своими великими художественными произведениями с рабочим движением России и всего мира, чтобы ответить им иначе, как презрением».[2]

Открыто и страстно защищая дело рабочего класса, дело пролетарской революции, роман «Мать» сразу разделил своих читателей и критиков на два лагеря: друзей и врагов. Но даже среди друзей, единых в понимании идейной направленности и идейно-политического значения романа, не было полного единодушия в понимании его художественной природы и художественного значения. Один из выдающихся критиков-марксистов В. Воровский, высказав в 1911 году в статье «Две матери» интересные и верные мысли о двух горьковских образах — о героинях романа «Мать» и пьесы «Васса Железнова», счел необходимым оговориться: «Правда, образ Ниловны был необычен, идеализирован, походил скорее на то, что могло бы быть, а не на то, что бывает в повседневной жизни; а потому и Ниловна, борющаяся бок о бок с сыном, представляет тип надуманный, маловероятный. Но зато в ней ярко и выпукло изображена мать — любящая, болеющая за свое детище, мать — „мученица великая“…»[3] Утверждая в другой статье, что М. Горький начал преследовать в своем творчестве не столько художественные, сколько педагогические цели, В. Боровский писал: «Эта новая манера письма особенно заметна стала у М. Горького, начиная с большой повести „Мать“… Новые произведения Горького почти сплошь наводнены только положительными типами, теми типами, которые пригодны для преследуемой им цели…»[4]

Оспаривая мнение В. Воровского, что Ниловна — «тип надуманный, маловероятный», М. Горький указал, что у Ниловны есть живой прототип — мать рабочего-революционера Петра Заломова и что она «не исключение». При этом он заметил: «Меня понуждает сказать это отнюдь не мое самолюбие автора, а — интересы дела» (29, 154). Нельзя согласиться и с тем, что «Мать» почти сплошь «наводнена» положительными типами, — нельзя, не отвлекаясь от всего, от чего не дано отвлечься положительным героям романа: от сцен обысков, арестов, разгона демонстраций, от суда, от «голгофы» Рыбина (одной этой страшной картины хватило бы на иное произведение, показывающее звериный облик старого мира), от трагического финала.

С другой стороны, в среде литераторов, которые были идейными противниками автора «Матери» и почти все отнеслись к роману резко отрицательно, усмотрев в нем свидетельство «конца» Горького как художника, иногда раздавались голоса о выдающемся новаторском значении этого произведения. Леонид Андреев был одним из тех писателей, которые в начале 900-х годов примыкали к горьковскому издательству «Знание» — центру всех демократических литературных сил, а после 1905 года стали отходить от реализма и от прогрессивного лагеря литературы. Л. Андреев ушел от этого лагеря дальше, чем многие, и ему пришлось услышать особенно суровые, но справедливые упреки от М. Горького и В. Воровского. Но вот его отзывы о «Матери», относящиеся к 1907–1908 годам: «Первая часть великолепна, единственное в своем роде, — писал он, — вторая — слабо. А в общем — значительно. Точно сам народ заговорил о революции большими, тяжелыми, жестоко выстраданными словами».[5] Уже порывая с горьковским направлением в литературе, Л. Андреев тем не менее признавал, что «Мать» — «роман очень ценный и высокохудожественно написанный; критика не сумела его оценить, но… к нему еще вернутся в будущем».[6]

Роман «Мать» — произведение, доступное миллионам и миллионам читателей и вместе с тем очень сложное как по ярко своеобразной, смело новаторской форме, так и по содержанию, для которого эта форма оказалась необходимой. В чем же состоит это содержание? Вопрос совсем не так прост, как кажется на первый взгляд.

Обычно говорят, что в романе «Мать» изображена жизнь рабочего класса, его борьба против буржуазии и самодержавия, рост его революционного сознания, выдвижение из его среды руководителей, вожаков… Все это, разумеется, верно, но слишком общо и мало помогает понять, почему такое содержание потребовало именно художественного воплощения. К тому же возникают новые вопросы. Почему в произведении, посвященном жизни рабочего класса, совершенно не изображен его труд, нет даже таких сцен труда, какие были в ранних рассказах и в первых романах М. Горького? Мы даже не знаем, на какой фабрике работают герои «Матери» (в «Деле Артамоновых» есть, пусть и краткие, указания на то, что артамоновское предприятие — текстильное; в «Матери» нет и таких упоминаний).

Привлекает внимание и другое обстоятельство: в произведении, изображающем классовую борьбу пролетариата, в сущности, нет ни одного образа капиталиста, а различные слуги буржуазии и самодержавия — директор фабрики, табельщик-шпик, полицейские, жандармы, судьи и т. д. — совершенно не показаны, в отличие от положительных героев, с внутренней стороны; большинство даже не имеет имен.

Нельзя сказать, что М. Горький плохо знал эту среду: он дал уже в рассказах 90-х годов и особенно в «Фоме Гордееве» яркую портретную галерею купцов и фабрикантов, а в пьесе «Враги», создававшейся одновременно с «Матерью», изобразил оба класса-антагониста с глубоким проникновением в психологию, в индивидуальность каждого персонажа. Почему же нет такого проникновения в романе «Мать»?

Пожалуй, еще более важен другой вопрос, неизбежно возникающий при слишком общих определениях темы романа «Мать». Если М. Горький хотел изобразить рост революционного сознания и формирование пролетарского авангарда, то почему в центре романа оказалась «вдова рабочего человека» и мать рабочего — Пелагея Ниловна Власова, а не ее сын — «железный человек» Павел Власов или кто-либо другой из революционных вожаков?

Были критики, которые ставили это обстоятельство в вину автору, считая, что оно существенно снижает идейное значение романа. В самом деле, разве следовало связывать почти все происходящее в романе с образом придавленной к земле женщины, которая с таким трудом освобождается от этой придавленности? Разве не лучше было бы в таком произведении отодвинуть эту фигуру на второй план? Подобные упреки высказывались и при оценке других произведений Горького.

Если даже обаятельный образ Ниловны показался недостаточно значительным, чтобы стать главным в романе, то что же сказать о жалком Самгине, оказавшемся на первом плане в грандиозной эпопее? Некоторые критики увидели в этом прямой просчет автора «Жизни Клима Самгина». Иными словами, критики, хваля «Мать» и «Жизнь Клима Самгина», высказывали сожаления, что М. Горький написал именно «Мать» и «Жизнь Клима Самгина», а не другие произведения. Ведь в центре этих произведений могли стоять только эти фигуры, — с ними связана самая суть того, что хотел сказать автор.

Важно понять, что в «Матери» рассказано не просто о революционной борьбе, а о том, как в процессе этой борьбы, в ее очистительном пламени, внутренне преображается человек массы, переживая свое второе рождение. Это второе — духовное — рождение особенно замечательно и поучительно у такого человека, как Ниловна. Ведь ей приходится высвобождаться из-под тройной тяжести — классовой, семейной и духовной, так как она не только человек угнетаемой массы, но еще женщина, притом находящаяся сначала под властью религии.

Хотя Ниловне сорок лет, она уже чувствует себя старухой (в ранней редакции романа она была действительно старухой, но затем автор значительно «омолодил» ее, желая подчеркнуть, что дело не в годах, а в том, как они прожиты). Ниловна почувствовала себя старой, не пережив по-настоящему ни детства, ни юности, не испытав радости «узнавания» мира. Все это приходит к ней, в сущности, лишь после сорока лет, когда для нее впервые начинают открываться смысл и красота мира, смысл собственной жизни. В той или иной форме такое духовное «выпрямление» переживают многие герои романа, но у Ниловны этот процесс имеет особенно трудный, даже мучительный характер.

Павел Власов — «железный человек», «редкий человек», «человек сказки», но и для него оказывается необходимым внутреннее обновление: он должен освободиться от излишней прямолинейности и «монашеской суровости», от всего, что дает основание матери назвать его «закрытым». Вначале он боится дать выход своим чувствам, особенно чувству любви. Его другу Андрею Находке вначале мешает, напротив, избыток романтической мечтательности и той душевной мягкости, которая прекрасна, если сочетается с твердостью и решительностью борца. Рыбину приходится освобождаться от недоверия к интеллигенции, Весовщикову — от недоверия ко всем людям (каким откровением становится для него, уверенного, что все люди враги друг Другу, прозвучавшее в новом, неожиданно широком значении слово: «товарищ!»).

И все эти внутренние сдвиги и перевороты переживает «мягкая, печальная, покорная» Ниловна, которую прежняя жизнь учила скрывать от людей свои чувства и жить в страхе перед всем и всеми. Принижает ли Ниловну то, что она вступает на путь революционной борьбы после сына, побуждаемая вначале лишь материнской любовью? Нет, нимало не принижает: любовь толкает ее на путь борьбы, а борьба помогает понять, какое счастье и какая ответственность — быть матерью.

В публицистическом заключении, которое имел в ранней газетной редакции рассказ «Однажды осенью», М. Горький страстно обличал социальный строй, мешающий женщине совместить в себе «мать, жену и гражданку».[7] В романе «Мать» мы, видим, как возникает такое «совмещение» благодаря начавшейся борьбе против эксплуататорского строя. «Когда человек может назвать мать свою и по духу родной — это редкое счастье!» — говорит Павел Власов. И по мере того как Ниловна становится родной сыну не только по крови, чувство материнства растет в ней, распространяясь на многих, на всех, кого охватывает великое слово «товарищи» (под таким названием вышел роман «Мать» в первом английском издании).

Революция пробуждает все подлинно человеческие чувства и самые высокие из них — материнство и братство. «Прославим женщину — Мать, неиссякаемый источник все побеждающей жизни! — восклицал М. Горький в одной из „Сказок об Италии“. — Прославим в мире женщину — Мать, единую силу, пред которой покорно склоняется Смерть!» М. Горький создал целую галерею матерей, каждая из которых становится символом жизнетворящего и жизнеутверждающего начала. И самая замечательная из них — героиня романа «Мать».

Сосредоточив внимание на тех революционных сдвигах, которые происходят в сознании людей, на процессах духовной жизни, М. Горький показал реальную основу этих процессов и сдвигов. Судьбы героев «Матери» свидетельствуют о том, что только борьба против сил, порабощающих человека извне, способна освободить, очистить его изнутри. «Человека надо обновить, — говорит Рыбин. — Если опаршивеет — своди его в баню, — вымой, надень чистую одежду — выздоровеет! Так! А как же изнутри очистить человека?»

Горький дал ответ на этот вопрос, воспев очистительное пламя революционной борьбы, раскрыв подлинно общечеловеческий смысл идей социализма, несущих в себе начала не только нового общественного строя, но и совершенно новых нравственных отношений, нового морального «кодекса». Когда Ниловна впервые увидела Николая Ивановича, ей показалось, что он «прибыл откуда-то издалека, из другого царства, там все живут честной и легкой жизнью…». А когда Ниловна после первомайской демонстрации, после ареста Павла, переезжает из рабочей слободки в город, к Николаю Ивановичу, в среду профессиональных революционеров, ею овладевает такое чувство, словно она попала на островок будущего.

Действительно, здесь отброшены прочь и заменены новыми все то представления и все те нормы поведения, о которых Ниловна прежде думала, что они даны от века и навеки. Она привыкла к тому, что люди тянутся к собственности, как к главной опоре и главному смыслу жизни, — теперь она увидела людей, которые гораздо охотнее, с гораздо большей радостью дают, чем берут, и которые как бы богатеют от каждого своего подарка. Она привыкла к тому, что люди стремятся к покою, видят счастье именно в нем, — теперь она узнала людей, для которых покой — несчастье, а счастье — борьба, творчество, деяния. Она привыкла к тому, что люди любят говорить о своих страданиях, что они даже хвастаются своими болезнями, — теперь она увидела тех, кто презирает страдания и даже самое смерть.

Любуясь всем этим, М. Горький остается строгим и суровым реалистом: «островок будущего» еще омывают со всех сторон и бьют в упор волны враждебного ему общества, угрожая не только физическому существованию новых людей, но всему их духовному миру. «А может, они пытают людей? — спрашивает Ниловна сына о жандармах, о тюремщиках. — Рвут тело, ломают косточки? Как подумаю я об этом, Паша, милый, страшно!..» Он отвечает: «Они душу ломают… Это больнее — когда душу грязными руками…»

Старый мир стремится снова усыпить и умертвить пробуждающиеся, воскресающие души, — прежде всего и больше всего с помощью своего испытанного оружия — страха. «От страха все мы и пропадаем!» — говорит Павел матери, охваченной тревогой за него. Ниловна оправдывается: «Как мне не бояться! Всю жизнь в страхе жила, — вся душа обросла страхом!» Во время первого обыска первой встречи с жандармами — она испытывает только это чувство, но во второй раз «ей не было так страшно… она чувствовала больше ненависти к этим серым ночным гостям со шпорами на ногах, и ненависть поглощала тревогу». Однако на этот раз забрали в тюрьму Павла, и мать, оставшись одна, «закрыв глаза, тихо завыла», как выл прежде от звериной тоски ее муж.

Еще много раз охватит душу Ниловны страх, и каждый раз его заглушит чувство ненависти к врагам — ненависти, которую будет все более освещать сознание высоких целей борьбы. «Теперь я ничего не боюсь», — говорит Ниловна после суда над сыном, но страх еще не совсем убит в ней. На вокзале, когда Ниловну узнает шпик, ее снова «настойчиво сжимает враждебная сила… унижает ее, погружая в мертвый страх». На какое-то мгновение в ней вспыхивает желание бросить чемодан с листовками, где напечатана речь ее сына, и бежать. И тогда Ниловна наносит своему старому врагу — страху — последний удар: «…одним большим и резким усилием сердца, которое как бы встряхнуло ее всю, она погасила все эти хитрые, маленькие, слабые огоньки, повелительно сказав себе: „Стыдись!.. Не позорь сына-то! Никто не боится“». Это — целая поэма о борьбе со страхом и о победе над ним.

Изображение революционного преобразования человеческих душ, их нравственного обновления было связано у М. Горького с мыслью, которая имела глубоко философский и вместе с тем острополитический смысл. Писатель был убежден, что господство собственнических, эгоистических отношений убивает человеческое в человеке, превращая его в бездушное «механическое» существо, и что это проявляется в рабовладельцах гораздо сильнее, чем в рабах. Он утверждал, что буржуазия, обретая господство в жизни, утрачивает способность вырабатывать новые идеалы и вдохновлять ими массы, что она продолжает существовать преимущественно по инерции — по инерции созданной ею государственной машины, сильной силою тюрем и штыков.

После декабрьских событий 1905 года, став свидетелем и активным участником высшего подъема первой русской революции, М. Горький писал: «Моя точка зрения, грубо выраженная, такова: буржуазия в России некультурна, не способна к политическому строительству, идейно бессильна, единственным культурным течением, способным спасти страну от анархии, являются республиканские стремления революционного пролетариата и интеллигенции…» (28, 405). Эта мысль — об идейном, духовном бессилии буржуазии и ее слуг, в том числе такого слуги, как самодержавие, — выражена в романе «Мать» наиболее непосредственно и «программно» в речи Павла Власова на суде.

Здесь уместно заметить, что М. Горький далеко уходил в обрисовке героев «Матери» от их прототипов, смело типизируя жизненный материал во имя решения своих идейно-художественных задач. Анна Кирилловна Заломова рано овладела грамотой и рано освободилась от религиозности, — М. Горький сделал сорокалетнюю Ниловну неграмотной и верующей, чтобы тем большее значение приобрел ее последующий духовный подъем. Петра Заломова мучили не только духовно, — тюремщики избивали его и калечили, но автор «Матери» отказался от изображения этой страшной страницы его биографии, и не потому, что вообще избегал изображать страшное (он делал это, когда считал необходимым), а потому, что в романе ему важно было сосредоточить внимание на других — духовных — формах насилия.

Вот так и речи Петра Заломова и его товарищей на суде над участниками сормовской первомайской демонстрации 1902 года — замечательные речи, высоко оцененные В. И. Лениным, — писатель заменил в романе другими, им самим написанными, в которых те же идеи получили совершенно иное выражение, продиктованное замыслом романа. Павел выступает против буржуазного общества, циничного и жестокого по отношению к личности человека, против «всех форм физического и морального порабощения человека таким обществом, против всех приемов дробления человека…». Он обличает духовное омертвение этого общества: «…все вы, наши владыки, более рабы, чем мы, — вы порабощены духовно, мы — только физически… Посмотрите — у вас уже нет людей, которые могли бы идейно бороться за вашу власть, вы уже израсходовали все аргументы, способные оградить вас от напора исторической справедливости, вы не можете создать ничего нового в области идей, вы духовно бесплодны… Ваша энергия — механическая энергия роста золота, она объединяет вас в группы, призванные пожрать друг друга, наша энергия — живая сила все растущего сознания солидарности всех рабочих… Вы оторвали человека от жизни и разрушили его; социализм соединяет разрушенный вами мир во единое великое целое, и это — будет!»

Почему автор «Матери» отказался от развернутого психологического анализа защитников эксплуататорского строя, так ярко освещенных изнутри в сравнительно кратких сценах пьесы «Враги»? Это было связано с существом его художественного замысла, настолько своеобразного и для своего времени нового, что он не мог быть сразу понят и по достоинству оценен. Андрей Находка говорит Ниловне о тех, кто откровенно жесток, и о тех, кто прячет свою жестокость: «Все они — не люди, а так, молотки, чтобы оглушать людей. Инструменты. Ими обделывают нашего брата, чтобы мы были удобнее. Сами они уже сделаны удобными для управляющей нами руки — могут работать всё, что их заставят, не думая, не спрашивая, зачем это нужно».

В романе «Мать» именно так все и изображено: живые люди сталкиваются здесь с «молотками», «инструментами», с бездумными исполнителями воли своего класса, своего общественного строя. Люди против нелюдей, человек против автомата, имеющего лишь внешний облик человека, — такой прием изображения главного классового конфликта эпохи получил позднее права гражданства и в прозе, и в поэзии, и в драматургии. Первым его применил М. Горький.

Этот условный прием имеет в романе «Мать» двоякое художественное «оправдание». Во-первых, мир врагов, как и все остальное, показан здесь главным образом сквозь призму сознания Ниловны. Это она видит врагов такими, это ей кажется, что в ее оживающую душу хочет вломиться бездушная, не доступная ни для каких слов убеждения сила. «Серая стена однообразных людей без лиц» — такой предстает перед Ниловной цепь солдат, преградившая Первого мая путь демонстрантам. Но, в сущности, такой же, или почти такой же, серой стеной кажутся ей все враги революции. Вот почему снова и снова возникает в ее душе мертвящий страх, пока его не заменяет бесстрашие, знаменуя окончательную победу нового в сознании Ниловны. А во-вторых, условность отмеченного приема связана со всем художественным строем произведения, в котором очень важную роль играют элементы романтической стилистики, придающие роману особую приподнятость, придающие ему тон и характер героической поэмы или сказания.

Речь в данном случае идет не об особенностях, вообще присущих творческому методу М. Горького, не о той устремленности к социалистическому будущему, которая проявляется в большинстве его произведений, а именно о стилистике, сближающей «Мать» с такими более ранними вещами, как «Старуха Изергиль» или «Песня о Соколе», и с такими более поздними, как «Сказки об Италии». Надо только иметь в виду, что в романе «Мать» романтический стиль соединяется с реалистическим и что они образуют здесь как бы два стилевых слоя. Утром Первого мая Ниловна увидела: «По небу, бледно-голубому, быстро плыла белая и розовая стая легких облаков, точно большие птицы летели, испуганные гулким ревом пара. Мать смотрела на облака и прислушивалась к себе».

Эти облака-птицы романтически выражают борьбу противоречивых чувств в душе матери: ее устремленность к тому, что должно произойти (потом возникнет образ толпы-птицы, широко раскинувшей крылья), и тревогу при мысли о том, что будет с сыном и его товарищами. Но почти сразу же после этого Ниловна слышит слова, опускающие ее с неба на землю, к «деловым» заботам долгожданного дня: «…облака бегут. Это лишнее сегодня, — облака…»

В другом эпизоде, наоборот, простые слова сына, его мысли, давно знакомые Ниловне, вдруг сливаются в ее душе, становясь «звездоподобным, лучистым комом» и властно поднимая ее над землей, над всем повседневным. В этих «переключениях» от одного стилевого слоя к другому, от условных, символических, романтически приподнятых образов к строго реалистическому письму — своеобразие и притягательная сила художественной формы романа.

«Мать» — произведение ярко новаторское. Это не значит, что тема романа, его проблематика были впервые выдвинуты именно М. Горьким. Он развивал традиции великой реалистической литературы XIX столетия, особенно — ее величайшего представителя: Льва Толстого. Не только в романе «Воскресение», но и во многих других произведениях Толстого ставилась та проблема, которая так захватила автора «Матери», — проблема внутреннего обновления человека, его нравственного очищения, второго его рождения. Но именно в подходе к этой проблеме проявилась вся сложность отношения Горького к Толстому — и теснейшая преемственная связь с ним, и решительное опровержение некоторых его идей. Лев Толстой понимал «воскресение» человека как его нравственное самосовершенствование, как освобождение его души от скверны, внесенной в нее лживым и лицемерным эксплуататорским обществом. В художественных произведениях Толстого, в отличие от его нравственно-религиозных сочинений, изображение внутреннего очищения человека было связано с бесстрашной критикой социальных и нравственных основ старого мира.

Толстовская проповедь, отрицающая революционную борьбу и всякое «противление злу насилием», сказалась и в его художественном творчестве. Он не пошел и не мог пойти дальше противопоставления ложному и больному разуму высших классов — здорового и верного инстинкта низов; мертвому рационалистическому «уму», создающему «выдуманные» представления и искусственную жизнь, — живого непосредственного «сердца», полного стихийного стремления к правде и справедливости. М. Горький противопоставил ложному разуму истинный, революционный, утверждающий необходимость ниспровержения старого социального устройства, ниспровержения, если иначе невозможно, — насильственного, если вынуждают враги — беспощадного. Он показал (вспомним ленинскую оценку «Матери») рост человека от стихийного протеста к сознательной борьбе.

В романе «Мать», как и в произведениях, написанных ранее — в «Мещанах», «На дне», «Врагах» и позднее — в автобиографической трилогии, в очерке-портрете «В. И. Ленин» и других, Горький поставил вопрос о подлинном и мнимом гуманизме. Андрея Находку мучает сознание, что он не помешал убить шпика Исайку (в ранней редакции романа Исайку убивал сам Находка). Он понимает, что это было необходимо, что шпик мог погубить много честных и хороших людей. И все-таки ему неприятно, тягостно думать о своем участии в происшедшем.

В этом проявляется не только недостаток твердости (такой недостаток присущ Находке, и это обостряет его переживания), но и нечто глубоко положительное, присущее всем любимым героям Горького: отношение к насилию, даже революционному, как к чему-то вынужденному и временному, необходимому лишь для того, чтобы создать новый мир, в котором окажется ненужным и невозможным никакое насилие. Находка говорит: «Двоится человек. Ты бы — только любить хотел, а как это можно? Как простить человеку, если он диким зверем на тебя идет, не признает в тебе живой души и дает пинки в человеческое лицо твое? Нельзя прощать! Не за себя нельзя, — я за себя все обиды снесу, — но потакать насильникам не хочу, не хочу, чтобы на моей спине других бить учились». В этих словах Находки — прямое продолжение прозвучавших в 1905 году выступлений М. Горького против проповеди Льва Толстого. И в них — прямое развитие всего того лучшего, подлинно народного, что несло в себе толстовское творчество.

Ставя в романе «Мать» проблему подлинного и мнимого гуманизма, М. Горький не только опровергал призывы к непротивлению и всепрощению, но и разоблачал попытки приписать революции и революционерам отказ от гуманизма. В то время как буржуазные литераторы разных течений и оттенков, от черносотенного до анархистского, изощрялись в придумывании характеров и ситуаций, призванных доказать, что революционная борьба разжигает в человеке темные инстинкты и будит в нем зверя, — роман «Мать» показывал эту борьбу как единственное средство очистить человека от всего звериного, животного, узко эгоистического и сделать его Человеком с большой буквы. Роман показывал, что если революционная борьба приобретает порой суровые формы, то виноваты в этом те, кто идет на все, на любое насилие, на любые преступления — лишь бы остановить ход истории.

Через много лет М. Горький писал в очерке «В. И. Ленин» (перефразируя чеканные некрасовские строки: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть»): «Жизнь устроена так дьявольски искусно, что, не умея ненавидеть, невозможно искренно любить. Уже только эта одна, в корне искажающая человека, необходимость раздвоения души, неизбежность любви сквозь ненависть осуждает современные условия жизни на разрушение». В чем же сущность этих «условий жизни» — условий, создаваемых капиталистическим обществом? В чем дьявольская «искусность» их устройства, в корне искажающая человека? М. Горький отвечал на эти вопросы во многих своих произведениях, но, возможно, наиболее глубоко — в романе «Дело Артамоновых».

* * *

Обращаясь к «Делу Артамоновых», мы попадаем в совершенно иной мир образов, иной и по содержанию и по форме. Прежде всего бросается в глаза своеобразие стиля этого произведения, всей его художественной ткани. Задуманный в начале века, роман был написан в 1924–1925 годах, после того как М. Горький, готовя в 1922–1923 годах новое собрание своих сочинений, подверг существенной стилевой правке почти всю свою прежнюю прозу. Правка эта имела характер определенной системы, применявшейся настолько последовательно, что есть основание говорить о художественном перевооружении писателя.

Одной из важных особенностей этой системы было сокращение элементов романтического стиля в ранних произведениях и в некоторых более поздних, например, в романе «Мать». Стиль «Дела Артамоновых» — первого эпического полотна, созданного М. Горьким после отмеченного «перевооружения», — отличается исключительной плотностью, предметностью, «вещностью» всего образного строя, такой отобранностью художественных средств, при которой стремление к пластичности, к физической ощутимости всего изображаемого заменяет праздничную многокрасочность горьковской ранней прозы и характерное для нее подчеркнутое вмешательство авторского «я» в повествование.

Из этого совсем не следует, что в 20-е годы стиль М. Горького пережил некое «опрощение». Нет, он стал в известном отношении еще более сложным, — мы увидим, какие развернутые и разветвленные метафоры используются в «Деле Артамоновых» для разгадки «тайного тайных» героев романа. И было бы неверно думать, что из этого произведения совсем изгнана романтика: она проявляется здесь если не в стиле, то в самом «видении» действительности, в «эстетических отношениях» к ней — в ясно осознанной и воплощенной художником перспективе движения действительности вперед, к социалистическому «завтра». Но художник дал почувствовать эту перспективу не путем непосредственного патетического ее утверждения, а путем углубления своего историзма, который приобрел у него в советские годы особенную конкретность.

Историческая «хроника», хотя и обозначенная в «Деле Артамоновых» отдельными резкими штрихами, еще очень далекими от развернутого «хроникального» плана «Жизни Клима Самгина», играет уже важную роль во всем движении повествования. А. В. Луначарский с полным правом говорил о «скрытой сатире» и об элементах «скрытого панегирика» в романе «Жизнь Клима Самгина». В «Деле Артамоновых» гораздо менее существенны сатирические элементы (они ощутимы лишь в характеристике «дремовцев», — вспомним, что придуманный М. Горьким уездный город Дремов расположен вблизи им же придуманного губернского Воргорода, того самого Воргорода, который упоминался в повести «Городок Окуров»: Дремов в одной губернии с Окуровым!). Но скрытая патетика пронизывает весь образный строй «Дела Артамоновых»: речь в романе идет не просто о судьбах отдельных людей или даже отдельных классов, а о судьбе человечества, о том, куда движется мир.

Рассказывая еще в начале 900-х годов Льву Толстому о замысле будущего романа, М. Горький говорил об истории «трех поколений» одной купеческой семьи — истории, где «закон вырождения действовал особенно безжалостно» (14, 296). Уже в этом рассказе звучала заявка на широкое эпическое полотно (широкое по охвату действительности, а не по объему, — Лев Толстой сказал тогда молодому писателю: «…это надо написать. Кратко написать большой роман», и М. Горький поступил именно так).

После разговора со Львом Толстым М. Горький написал несколько произведений, где было показано действие «закона вырождения» — закона не физиологического, а социального. Но хотя некоторые из этих произведений, особенно «Жизнь Матвея Кожемякина», превосходили по объему будущее «Дело Артамоновых», они не исчерпали и не отменили указанного замысла: ведь задумана была, в сущности, художественная история русского капитализма. Недаром В. И. Ленин, при свидании с писателем на Капри, сказал по поводу этого замысла: «Отличная тема, конечно, — трудная, потребует массу времени, я думаю, что Вы бы с ней сладили, но — не вижу: чем Вы ее кончите? Конца-то действительность не дает. Нет, это надо писать после революции, а теперь что-нибудь вроде „Матери“ надо бы» (30, 168).

И вот, после революции, после утверждения нового социального строя, М. Горький создал произведение, задуманное им около четверти века назад. «Сладил» ли он со своей трудной темой? Сомнения на этот счет высказывались даже теми, кто в целом оценил роман очень высоко. 27 марта 1926 года К. Федин писал М. Горькому: «Совершенно изумительно начало романа. Илья Артамонов-старик поражает, подавляет своей жизненностью…» Но при этом К. Федин указывал, что роман «несоразмерен в частях», что события берутся в нем все менее и менее широко: «Мне думается, этот композиционный недочет заметно повлиял на эффект конца: книга под конец схематичнее и суше. С этим обстоятельством совпадает другое. Характеры артамоновских внучат мельче и случайнее, чем — деда, отцов. Это так и должно быть, так и есть (к несчастью). Но это усугубляет разряжение конца романа».[8]10 апреля 1926 года своими впечатлениями о «Деле Артамоновых» поделился с М. Горьким М. Пришвин: «Хорошо начало, свадьба — прекрасно! и до середины отлично нарастает волнение — ярмарка превосходна! Потом как будто вам надоело, все пошло прыжками, и кончаешь неудовлетворенный… Я думаю, что вы по своей широте задумали во время писания этого романа какой-нибудь другой, самый большой, и это стало вам неинтересно».[9]

Хотя в письме К. Федина есть очень глубокое объяснение характера построения романа, а М. Пришвин сумел угадать, что М. Горький действительно уже писал другой роман, «самый большой», и хотя автор в ответном письме к Федину признал справедливыми замечания его и Пришвина о недостатках конструкции «Дела Артамоновых» (29, 462) этот вопрос нуждается в прояснении.

«Несоразмерность» частей, о которой писал К. Федин, присуща «Делу Артамоновых», но она во многом объясняется тем, о чем идет речь в фединском письме: «Не знаю, была ли это ваша композиционная задача: строить первые части романа на „людях“, вторую — на „деле“. Это совпадает с темой (я понимаю ее так: дело, движимое вначале волею человека, постепенно ускользает из-под его влияния, начинает жить само собою, своею волей, более мощной и непреоборимой, пока — в революцию — окончательно не освобождается от человека)».

Да, именно такова была композиционная задача автора «Дела Артамоновых» — в полном соответствии с темой романа, так ярко и точно охарактеризованной К. Фединым. И с этим была неразрывно связана та особенность романа, которая, собственно, и дала повод говорить о «несоразмерности» его частей: на первый план в романе выдвинулась одна фигура — фигура Петра Артамонова. Она оказалась на первом плане именно потому, что с наибольшей полнотой воплощает процесс утраты «хозяином» власти над «делом». Уже Игнат Гордеев в первом романе Горького иногда «чувствовал, что он не хозяин своего дела, а низкий раб его». Миллионер Н. А. Бугров говорит в горьковском мемуарном очерке: «Все мы — рабы дела нашего». Вот это превращение хозяина «дела» в раба его — превращение, в котором выразились и самая суть капиталистического строя жизни, и его убыстряющийся упадок, составляет главное содержание характера и судьбы Петра Артамонова.

Надо сказать, что почти в каждом горьковском романе есть какая-то одна человеческая судьба, составляющая композиционный стержень произведения, более того — во многом определяющая если не угол зрения, то поле зрения: автор сосредоточивает свое внимание на тех событиях, на тех сторонах действительности, которые видит или к которым имеет какое-то отношение центральный герой.

Для горьковских романов характерны названия, подчеркивающие значение одного героя: «Фома Гордеев», «Мать», «Жизнь ненужного человека», «Жизнь Матвея Кожемякина», «Жизнь Клима Самгина» и т. д. «Трое» тоже могло бы иметь подобное название — «Илья Лунев» или «Жизнь Ильи Лунева», если бы автору не было важно уже в заглавии соотнести судьбу главного героя с судьбами двух его друзей. Вот так и «Дело Артамоновых» могло бы называться — «Петр Артамонов» или «Жизнь Петра Артамонова», если бы не надо было уже в заглавии подчеркнуть власть «дела» над всеми Артамоновыми, мнящими себя его хозяевами.

Подобное построение романа — когда большинство событий показывается сквозь призму или как бы сквозь призму (ибо всегда дает себя знать и авторский угол зрения) мировосприятия центрального героя, — осуществлено М. Горьким особенно широко и последовательно в «Жизни Клима Самгина». Однако подготовлено оно было всем его предшествующим творчеством. Надо думать, что именно склонность к такому построению побуждала М. Горького называть свои романы «повестями» (помимо присущей ему скромности, которая проявилась также в том, что он обычно именовал свои рассказы «очерками», а пьесы — «сценами»).

Как ни ярок, ни замечателен образ Ильи Артамонова-старшего, он не стал и не мог стать главным в романе: внезапная смерть основателя «дела» пришла как раз вовремя, чтобы закончился пролог — рассказ о возникновении «дела» — и началось основное повествование о росте «дела» и об упадке его хозяев. В романе есть и свой эпилог, когда Петр, отойдя в сторону от «дела» — предоставив ведение его Мирону и Якову, — на время отдает последнему и роль центрального, «стержневого» образа. Но сразу же обнаруживается, что отдает он ее именно на время, чтобы снова выйти на первый план в самом финале. Петру, а не кому-либо другому, дано завершить историю падения, краха, гибели Артамоновых. Отступление, связанное с судьбой Якова, не могло быть более развернутым, — это увело бы читателя слишком далеко от судьбы Петра. Видимо, по тем же соображениям автор отказался от подробного рассказа о судьбе Ильи-младшего, рвущего с отцом, с «делом» и вступающего на путь революционной борьбы (М. Горький исключил из повествования даже те страницы о новом пути Ильи, которые уже были написаны, в частности — исключил эпизод его приезда домой после Февральской революции; «Куда ты?» — спрашивал Петр сына, когда тот окончательно прощался с ним, и сын отвечал: «К своему делу»).

В романе «Дело Артамоновых» речь идет о деле Артамоновых, а не о том, о котором рассказано в романе «Мать». Правда, и это дело, ставшее смыслом жизни Ильи-младшего, все время ощущается в повествовании об Артамоновых. Рост сознания рабочей массы, рост в ней протеста в конечном счете определяют судьбу артамоновского «дела» и самих Артамоновых. Однако рост этот дан в отдельных его проявлениях, и лишь в тех, какие попадают в поле зрения Петра и других Артамоновых (очень важным становится изображение того, как, в каком виде предстает все это в артамоновском сознании).

Касаясь истории падения артамоновского рода, критики видят начало упадка обычно во втором поколении Артамоновых, резко противопоставляя его родоначальнику «дела». Для этого есть немало оснований. Илья старший был натурой сильной и целеустремленной, и эти его качества смогли раскрыться потому, что его усилия имели исторически прогрессивный смысл: он взрывал неподвижность затхлого дремовского, окуровского бытия и разрушал застой патриархальной деревни. Когда — через поколение — появится новый Илья, похожий характером на деда («дедушкин характер», — подумает о нем отец), он уже не сможет, остаться в среде Артамоновых, так как к этому времени их «дело» утратит всякую прогрессивность, всякое историческое оправдание. И все же было бы неверно видеть в Илье-старшем только силу и цельность. Последнее качество уже дало заметную трещину, предвосхитив разрушение личности Петра и других «наследников».

Суть в том, что Илья-старший осуществляет свое прогрессивное дело, оставаясь буржуа и стяжателем, оставаясь даже для своих детей не столько отцом, сколько «строгим хозяином» (так думал, вспоминая об отце, Петр, и в этом было много правды). Уже у Артамонова-старшего возникла тревога за будущее «дела», и эта тревога начала подтачивать его веру в себя. Строительный размах стал приобретать у него показной характер: Илья «становился все более хвастливо криклив». Сама его гибель дала основание Тихону Вялову сказать, что его сила «хвастовством изошла». Это не сразу видно, это не лежит на поверхности, но это — факт и очень важный факт: упадок артамоновского «рода» начался с самого родоначальника.

Выслушав рассказ М. Горького о замысле будущего романа, Лев Толстой сказал: «Это очень серьезно. Тот, который идет в монахи молиться за всю семью, — это чудесно! Это — настоящее: вы — грешите, а я пойду отмаливать грехи ваши. И другой — скучающий, стяжатель-строитель, — тоже правда! И что он пьет, и зверь, распутник, и любит всех, а — вдруг — убил, — ах, это хорошо! Вот это надо написать…» (14, 296).

Сейчас трудно установить, что в этих словах отражало особенности раннего, впоследствии существенно изменившегося замысла М. Горького, а что шло от особенностей толстовского восприятия, может быть — от желания Толстого подсказать молодому писателю определенный поворот темы. Тот, кто пошел в монахи, — горбун Никита не смог отмаливать грехи Артамоновых (Тихон Вялов потом скажет о нем Петру: «Ему за вас и молиться страшно было — не смел! И оттого — бога лишился…»). А о стяжателе-строителе, каким показан Илья-старший в «Деле Артамоновых», не скажешь, что он «любит всех», — он даже близким людям кажется атаманом разбойников (в ранней редакции Артамоновы назывались Атамановыми и роман имел заглавие: «Атамановы»).

Но сказанное Толстым о стяжателе-строителе помогает увидеть, чем же «неистовый» Илья предвосхитил своего вялого и раздвоенного сына Петра. В сущности, эти слова равно относятся к ним обоим — к двум, казалось бы, совершенно противоположным натурам. Оба они — «скучающие», и хотя их скука имеет разную остроту и разный характер — важно, что уже основатель «дела» не мог быть захвачен «делом» целиком. Каждый из них «вдруг — убил», один — защищая свою жизнь, другой — в припадке злобы против жалкого, беспомощного существа (потом он пытается убедить себя, что спасал сына от дурного влияния). Оба, хотя опять-таки по-разному, хотят заглушить «скуку» разгулом (в «кошмаре кутежа» на ярмарке Петр «почти уверенно» думал: «Отец, пожалуй, так же бы колобродил»).

Сказанное ни в коей мере не позволяет отождествлять характеры Петра и его отца. Даже в том, что дает повод говорить о сходстве между ними, явственно выступают их различия. От Ильи-старшего к Петру и Алексею, а от них — к Мирону и Якову идет процесс крутого понижения характеров, распада их, измельчания. Но этот процесс глубоко закономерен. Стяжательские, хищнические, «разбойничьи» черты Ильи-старшего готовят и хитрую, азартную «игру с делом» Алексея, и раздвоенность Петра (его страх перед своим двойником-врагом и растущее осознание себя лишь «невольным зрителем» жизни — все это получит развитие в итоговой эпопее М. Горького, в образе буржуазного интеллигента Самгина, пытающегося спрятаться от бурного хода истории в своем маленьком «я»). А эти черты Петра и Алексея предопределяют окончательный духовный крах, полное моральное банкротство последних представителей артамоновского «дела».

В связи с замечанием о том, что Илья-старший был для своих детей не столько отцом, сколько хозяином, следует отметить, что для них, рано оставшихся без матери, это имело особое значение, усиливая чувство сиротства. Раннее сиротство героев — одна из наиболее устойчивых деталей горьковских романов. Горемыка Павел в первой (одноименной) повести М. Горького, Андрей Находка в «Матери» и герой «Исповеди» — подкидыши. Рано остается без матери, а потом и без отца Фома Гордеев, так же складывается судьба Матвея Кожемякина и героя «Жизни ненужного человека». Сироты — все три героя «Троих». Даже если родители героев живы, мотив сиротства начинает звучать в связи с семейным разладом и другими обстоятельствами, лишающими героев настоящего детства, — так случается с Климом Самгиным.

Как объяснить, что писатель наделил сходной чертой столь разные судьбы столь разных героев — и близких ему, и бесконечно далеких и чуждых? Ему важно было, чтобы его герой с самого начала оказался в положении, которое как-то отличает его от окружающих, от «нормальных» представителей «нормального» бытия, и ставит хоть немного особняком. Правда, у разных людей это имеет совершенно разные последствия: у одних это (вместе с многими другими обстоятельствами) приводит к стихийному бунту одиночки против буржуазного общества, у других — к стремлению занять место в единой революционной семье, у третьих — к обострению страха перед жизнью и желанию как-то спрятаться от нее.

Мотив сиротства варьируется так многообразно, что читатель не замечает повторений, да, собственно, и не может заметить: никаких повторений у Горького действительно нет. Однако во всех отмеченных случаях писатель стремится достигнуть и достигает одного общего результата: он показывает воздействие не только среды на человека, но и человека на среду, подчеркивая ответственность человеческой личности перед жизнью, обществом, историей. Не все люди оказываются на высоте этой ответственности, и тогда одних ждет трагедия, а других — духовное банкротство.

Закономерный процесс понижения характеров Артамоновых Горький раскрывает не только путем прямого изображения их судеб, по и с помощью сложных художественных приемов, в частности — лейтмотивов (много раз повторяется фраза юродивого Антона: «Кибитка потерял колесо», приобретающая символический смысл) и целой системы широко развернутых метафор. Об Илье-старшем говорят, что он «не лисой живет, а медведем». Сталкиваясь с ним, дремовский городской староста Баймаков чувствует «себя так, точно на него медведь навалился», и то же чувство испытывают многие, глядя на его «длинную лапу» и со страхом думая: «Экой зверь».

Все эти штрихи «подкрепляются» тем, что Илья любит медвежью охоту, ходит на медведя с рогатиной и стремится привить страсть к этой опасной забаве Петру и Алексею. Об Алексее уже никак не скажешь, что он «не лисой живет, а медведем». В юности он «урчит, как медвежонок», а потом в нем все более заметной становится «лисья изворотливость», и его все чаще называют «лисой». Илья-старший выходил с рогатиной на медведя — племянник забавлялся посаженным на цепь медвежонком, пока тот не вырос, — тогда Алексей воткнул рогатину в его живот. О Петре в романе не раз говорится, что у него «маленькие, медвежьи» глаза, но при этом речь идет не о силе его и напористости, а о прямо противоположных качествах: о том, с каким недоверием и затаенным страхом вглядывается он во все и всех. Чем большую тревогу внушает Петру «дело», тем больше оно кажется ему зверем. Он признается: «Это неправильно говорится: „Дело — не медведь, в лес не уйдет“. Дело и есть медведь; уходить ему незачем, оно облапило и держит».

Вплетенная в ткань романа, эта система сравнений воздействует на читателя менее заметно, чем при таком ее выделении. Но если она воздействует менее заметно, то — более сильно, заставляя читателя не только понять, но и почувствовать, каким неотвратимым и неуклонным был процесс человеческого измельчания Артамоновых, процесс, в котором выразилась вся противочеловечная, звериная сущность капиталистического «дела».

Для читателя ясно, что одной из главных причин этого процесса в конечном счете является духовное раскрепощение рабочей массы, которая осознает себя истинным хозяином жизни. Правда, в романе говорится, что «быстро портится народ», что «рабочие становятся все капризнее, злее, чахоточнее, а бабы все более крикливы…» и т. п. Но таким все это представляется Петру, который мечтает: «Запрячь бы всех в железных хомуты».

Легко понять, чем вызвана злоба Артамоновых против рабочих, которые недавно казались им такими тихими и покорными (ткачи артамоновской фабрики не приняли активного участия в событиях 1905 года, — некоторые из них даже стали защищать «своих» хозяев от «чужих» рабочих). Тихон Вялов передает Петру слова рабочего, одного из семьи «бесчисленных Морозовых», чей старейший представитель когда-то с такой патриархальной кротостью относился к родоначальнику «дела»: «…которое дело чужими руками строится — это вредное дело, его надо изничтожить…» Еще большую ненависть должны были вызвать у Петра слова рабочего: «…все — от нас пошло, мы — хозяева!» И когда в 1917 году Захар Морозов оказывается во главе красногвардейского отряда города Дремова, Тихон Вялов имеет право сказать своему бывшему хозяину: «Это — против тебя война, Петр Ильич… Вот наступил на вас конец… Потеряла кибитка колесо…»

Фигура Тихона Вялова, бывшего крестьянина, потом землекопа, потом дворника Артамоновых, — самая сложная в романе, даже (во всяком случае, до финала, когда многое проясняется) загадочная. М. Горького беспокоило, что критики, говоря о романе, «всегда забывают отметить фигуру Тихона Вялова, а она не зря воткнута в жизнь Артамоновых».[10] Он даже заметил однажды, что Тихон в этой книге — «главный ее герой».[11]

В романе есть немало эпизодов, объясняющих, почему могло прозвучать такое замечание. Проходя через все повествование, Тихон Вялов является самым неприятным и ненавистным человеком для Петра Артамонова, который тем не менее часто вольно или невольно повторяет многие «Тихоновы слова». Вялов одновременно и притягивает к себе и отталкивает Никиту, явно влияя на всю его судьбу. Именно от Тихона идут первые толчки, отодвигающие Илью-младшего от отца и от «дела». «Что это за человек, Тихон? — спрашивает у самого себя Петр. — На все вокруг падает его тень, его слова звучат в ребячливых речах сына, его мыслями околдован брат». Мысли Тихона раскрываются в целой серии афоризмов, среди которых особое значение имеют изречения об артамоновском «деле»: «Дело, как плесень в погребе, — своей силой растет»; «Дело — перила человеку; по краю ямы ходим, за них держимся»; «Делам черт Каина обучил…»; «Человек — нитку прядет, черт — дерюгу ткет, так оно, без конца, и идет» и т. д. Много раз говорится о «мерцающих» глазах Вялова, — они «мерцают», когда он смотрит на Артамоновых и когда трудно понять, что в них: простое любопытство или ненависть? В самом деле: что за человек Тихон?

Критики сперва обходили эту фигуру, а когда стали присматриваться к ней — не сразу раскрыли ее сущность. Некоторые пришли к выводу, что в лице Тихона Вялова дан обобщенный образ крестьянской массы. При этом возникало представление о простой и ясной расстановке сил в романе: Артамоновы — буржуазия, Морозовы и другие — рабочий класс, Тихон Вялов — крестьянство. Но такому широкому толкованию образа Тихона явно противоречат многие его черты, хотя бы то, что он — «с рабочими груб, как полицейский, они его не любят…». Правда, таков он в представлении Петра Артамонова — в представлении явно необъективном. Однако Тихон сам говорит о себе в финале романа, имея в виду войну народа против таких, как Петр Артамонов: «А я, как был, в стороне…»

В критике была высказана и мысль о том, что в Тихоне Горький действительно изобразил всю крестьянскую массу, но изобразил неверно, со скептицизмом, который был пережитком его ошибок 1917–1918 годов. Но такому выводу прямо противоречит текст романа: Никита с полным правом говорит о Тихоне, что его «обидел кто-то, он и оторвался от всех, как разоренный…». Сам Тихон рассказывает в финале, что он, наблюдая за Артамоновыми, утратил те представления, которыми жил раньше: «Веры… лишили вы меня; не знаю, как теперь и умереть мне. Загляделся на вас, беси…» Образ оторвавшегося от крестьянской среды человека не мог претендовать на воплощение сущности крестьянства как класса. В критике был высказан и такой взгляд на Тихона, что он не только не является представителем массы, но прямо враждебен ей: «доносит» хозяину на рабочих и т. д. Но это было уже совсем несерьезно: ни на кого Тихон не «доносит», и нельзя не чувствовать, какой глубокий и подлинно народный характер имеет растущий в нем гнев против мира Артамоновых. Приходится снова задать вопрос: что же за человек Тихон?

Говоря о русской классической литературе, М. Горький «упрекал» некоторых ее представителей в том, что они, рисуя крестьянскую массу, сосредоточили внимание на кротких, христолюбивых людях, подобных Платону Каратаеву и Поликушке, но прошли мимо таких выходцев из крестьянства, как волевые, жадные до жизни «стяжатели-строители». В «Деле Артамоновых» М. Горький противопоставил друг другу людей двух этих разных типов, прежде всего — Илью Артамонова-старшего и Тихона Вялова, о котором сам говорил, что это — «видоизмененный тип Платона Каратаева» (30, 91). Илья и Тихон вышли оба из среды патриархального крестьянства, но один из них разрушает патриархальную неподвижность, а другой мучительно переживает ее конец. Значит ли это, что Илья — положительный герой, а Тихон — отрицательный, воплощающий консервативное начало? Нет, все гораздо сложнее. Совершая исторически прогрессивное дело, Илья хладнокровно ступает по головам людей — таких, как Тихон и как тысячи ему подобных. В самом конце романа выясняется, что Илья был убийцей брата Тихона и что Тихон пошел служить к Артамонову, побуждаемый вначале лишь желанием отомстить за брата. Это желание сменилось у Вялова другим: понять, кто такие Артамоновы, в чем их сила и слабость, долго ли будет существовать их господство, откуда придет к ним возмездие за все их дела?

И происходит нечто на первый взгляд парадоксальное, но в действительности глубоко закономерное. В продолжателе «дела» Петре, все больше страшащемся «дела», пробуждается тоска по утраченному патриархальному «раю». Он говорит: «В деревне — проще, спокойнее жить…»; «Не наше бы это дело, фабрика. Нам бы лучше податься в степи, купить там землю, крестьянствовать. Шума-то было бы меньше, а толку — больше…» и т. п.

Нетрудно определить главную причину такого настроения. Она — в тревоге, вызванной тем, что рабочие становятся все менее похожими на крестьян, что они «теряют крестьянскую выносливость» (в данном случае под выносливостью разумеется терпение, покорность). И Петра Артамонова начинает притягивать к себе реакционная сторона проповеди Льва Толстого, — Коптев кричит Петру: «Какое вам дело до графа, вам, вам? Граф этот — последний вздох деревенской России…»

А в это время Платон Каратаев перестает быть Платоном Каратаевым: Тихон утрачивает черты покорности, испытывая все больший гнев против тех, кто пытается строить свое благополучие на разорении миллионов людей. При всей консервативности и обреченности попыток патриархального крестьянства остановить ход развития капитализма, глубоко справедливым был протест этого крестьянства против капиталистического хищничества. И хотя Тихон еще не согласен с «затеями» революционеров, хотя он еще далек от коллективизма передовых рабочих, хотя ему пока присуща психология «единоличника» («Работай каждый на себя, тогда ничего не будет, никакого зла»), — позиция соглядатая, свидетеля на суде истории начинает заменяться у него позицией обвинителя и судьи.

Мог ли думать Лев Толстой, обсуждая с М. Горьким замысел его будущего романа, что в этом романе, который явится одним из ярких свидетельств непреходящего значения великой школы толстовского реализма, будет, помимо всего прочего, показан конец «толстовщины», конец самой почвы, из которой росли такие учения?

* * *

Характеризуя творческий метод советской литературы, М. Горький говорил: «Социалистический реализм утверждает бытие как деяние, как творчество…» (27, 330). И (можно к этому добавить) осуждает бытие как пассивное подчинение ходу вещей, как отказ от творчества и борьбы. «Воскрешение» души Ниловны началось с тех пор, как она почувствовала себя «при деле» — стала участвовать в революционной борьбе рабочего класса, в историческом творчестве народных масс. «Разрушение личности» было неизбежным возмездием для каждого, кто «впрягся» в «дело», подобное артамоновскому, в «дело» эксплуатации чужого труда, чужого творчества, в «дело», направленное против народа, против революционного развития действительности.

Существует мнение, что «общечеловеческое» в искусстве противостоит конкретно-историческому, как «вечное» — временному, что эти «начала» всегда мешают друг другу и что расширение одного из них неизбежно приводит к сужению другого. Такое мнение вообще ошибочно, а когда речь идет о социалистическом реализме — ошибочно вдвойне. Произведения М. Горького конкретно-историчны не только в том отношении, что все изображенное в них отчетливо соотнесено с историческим процессом, но и по всему своему пафосу, тону, «настрою». Они были нередко остро злободневными и почти всегда — «очень своевременными». Роман «Мать» защищал не просто революцию, а большевистскую тактику в ней, активно вмешиваясь в споры о том, следовало ли пролетариату подниматься на борьбу против самодержавия, когда еще не было гарантии успеха, надо или не надо было браться за оружие. Роман «Дело Артамоновых» вмешивался столь же активно в спор не меньшего значения: возможен ли в России поворот назад — реставрация капитализма?

Постановка этих актуальнейших политических вопросов не только не мешала, а всемерно помогала М. Горькому ставить вопросы широкого, философского, подлинно общечеловеческого смысла: человек и общество, человек и история, человек и мир. Отвергая буржуазную концепцию человеческой личности, берущую за основу не общественную сущность человека, а личность в ее противостоянии обществу, Горький показывал, что эта концепция оправдывает не свободу личности, а ее опустошение и разрушение, что нет большей опасности для индивидуальности, чем индивидуализм. Он всесторонне обосновывал тот вывод, что почву для подлинной свободы личности создают лишь социализм и социалистическое миропонимание, превращающие человека из раба жизни в ее хозяина, из жертвы истории в ее творца.

О литературе нашего века можно сказать, что чем глубже и чем последовательнее ее реализм, тем яснее она показывает не только величайшую справедливость идей социализма, но и их непобедимость, историческую неизбежность их конечного торжества. Вот почему творческий метод передовой литературы нашего века получил название метода социалистического реализма. И вот почему центральной фигурой в мировом литературном процессе XX столетия был и остается основоположник социалистического реализма М. Горький.

Б. Бялик

Загрузка...