Маркович Дан Монолог о пути

Дан Маркович

Монолог о пути

(журнальный вариант)

Ч А С Т Ь П Е Р В А Я

ГЛАВА ПЕРВАЯ. В В Е Д Е Н И Е

1

Писать свою биографию, от события к событию - скучное занятие. Стоит ли повторять то, что хорошо знаешь? И в то же время своя жизнь постоянно притягивает. Я ее не понимаю. Почему именно так все получилось? Почему такой путь, а не иной?

Что толку сетовать на случай или восторгаться, в какое интересное время родился. Также мало проку в фантазиях - что могло бы случиться, поступи я не так, а эдак... Меня интересует, в какой мере моя жизнь зависела от меня самого - моих решений, действий - каких?.. От чего они сами зависели, могли ли быть иными?

Это не исповедь и не мемуары. Я решил исследовать свою жизнь, или свой "путь". Я не стремлюсь очистить совесть или порадоваться достижениям - хочу в конце книги почувствовать, что понимаю себя чуть лучше, чем в начале.

2

Если это исследование, то оно требует ясности и точности. Нужны общие принципы, на которые я мог бы опереться. В них должно содержаться нечто такое, что никогда не подвергалось сомнению. Даже в строгой науке существуют аксиомы, не требующие доказательств.

У меня нет сомнения в том, что в течение жизни я сам, в сущности, мало изменился. Я тот же человек, та же личность, что и в начале пути. Об этом говорит моя память - о себе, моих поступках, решениях... о людях, вошедших в мою жизнь. Мое убеждение в "непрерывности" собственной личности не нуждается в доказательствах.

Я чувствую, что и в жизни, несмотря на резкие повороты, изломы пути, должна существовать глубокая связь между разными этапами.

Эта моя уверенность вступила в противоречие с фактами, но не усомнилась в себе, а потребовала объяснений. Что общего между такими разными отрезками моей жизни?..

Так возникла мысль написать эту книгу.

3

Приступив к делу, я почувствовал, что могу потонуть в море фактов, мешанине из ощущений, мыслей, действий, разговоров, лиц... Что же главное, без чего моя жизнь просто не сложилась бы? Были, наверное, точки, повороты, изломы, от которых зависел весь дальнейший ход событий?

Я обнаружил, что таких точек, назовем их "критическими", очень немного, и они относятся к совершенно конкретным событиям, к небольшим кусочкам времени. В эти моменты даже отдельные слова, взгляды, жесты, мимолетные встречи - все могло оказаться важным, решающим. В другое время даже большие усилия неспособны изменить ТРАЕКТОРИЮ, или направление пути. Представление о жизни, как о пути, траектории с критическими точками помогает сосредоточиться на причинах, подводящих нас к этим решающим моментам жизни. Именно причинами, главным образом внутренними, я и собираюсь заниматься.

Такой подход к собственной жизни напоминает взгляд социолога на общественные явления, в которых участвует множество людей. В жизни общества существуют моменты катастроф, резких изменений развития. Нечто подобное, мне кажется, можно увидеть в судьбе каждого отдельного человека. Только здесь не помогут статистика и строгие методы. Приходится иметь дело со смутными, зыбкими понятиями, опираться больше на интуицию, чем на логику и разум.

"Непрерывность личности" и "траектория с критическими точками" - вот два принципа, взгляда на себя и свою жизнь, которые я положу в основу размышлений. Они не будут сковывать меня или подсказывать выводы, потому что имеют весьма общий характер. Но без них я обязательно скачусь к "воспоминаниям", которые, может, приятны для автора и его знакомых, но мало что дают для понимания.

4

Как решить, какие моменты, слова, поступки определили "путь"? Ничего решать, как правило, не приходится. Почти всегда это знаешь. Опираешься на свою внутреннюю убежденность. Разума и логики недостаточно, чтобы доказать самому себе. Разум ошибается и нередко хитрит, чувство гораздо точней. Я обнаружил, что когда просто ЗНАЮ, то все в порядке. Тогда логика и разум могут быть спокойны - факты легко выстроятся в ряд.

Откуда берется эта убежденность? Трудно сказать. Я могу только перечислить те условия, когда она чаще всего возникает.

Это ясность, четкость тех картин, образов, звуков, слов, лиц, разговоров, событий, которые всплывают передо мной из памяти. Тогда я говорю себе - это важно, и не сомневаюсь. Образы эти возникают сами непроизвольно, вспоминаются по разным незначительным поводам и без видимых причин. Вспыхивают перед глазами без всякого усилия с моей стороны.

Я всегда остро реагирую на них - они вызывают стыд, страх, удивление, и я ничего поделать с этим не могу. Как я ни стараюсь иногда их подавить, они возникают снова. Они не зависят от времени - сколько бы ни прошло с тех пор, всегда оказываются "под рукой". Другие события или забываются или отбрасываются куда-то далеко, и никогда не вспоминаются с такой силой, живостью и отчетливостью.

Может возникнуть сомнение - не стану ли я, сознательно или бессознательно, подгонять причины под следствия. Зная с высоты времени, что произойдет в дальнейшем, всегда можно "подобрать" причины и построить простую схему, якобы объясняющую ход событий. При этом истинные причины останутся в тени.

Я исключаю сознательное желание исказить истину. У меня нет необходимости в этом. Я отказываюсь от моральных оценок, хочу только понять. Я ни в чем не раскаиваюсь. Мне не присуще это чувство - "как хорошо, если б этого не было..." или - " зачем было так, а не иначе..." , Почти всегда я действовал искренно, старался изо всех своих сил. Верил, что поступаю правильно. Очень часто у меня было ощущение "выжатого лимона" сделал все, что мог... При неудачах была горечь, усталость, удивление, ярость - все, что угодно, но не желание искать причины или оправдания в не зависящих от меня обстоятельствах.

Несмотря на мою сдержанность и "закрытость", то, что было в прошлом, легко отчуждалось от меня, отпадало, как будто произошло не со мной. И это тоже поможет мне не скрывать истинных причин своих поступков и решений.

Остается один вопрос - зачем ты это пишешь? Разве недостаточно продумать "про себя" - в тайне, в тишине, в темноте?..

Недостаточно. Записывать для ясности, определенности, собственной уверенности - необходимость для меня. Я тяготею к этому с тех пор, как научился читать и писать. Мысль "изреченная" никогда не убеждала меня, а только изображенная значками на бумаге.

Все написанное может быть прочтено другими. Глупо обманывать себя: я пытаюсь написать так, чтобы было понятно не только мне. Конечно, многое умирает с нами, по-другому просто не может быть. Мы намертво "приварены" к своим чувствам, нервам, внутренностям и коже, видим себя "изнутри". От этого не отделаться, между людьми всегда этот барьер. Но все, что может быть понято другим человеком, хотя бы еще одним на земле, может быть выражено - в слове, картине, взгляде, поступке... И наоборот, все, что найдет свое выражение, может, хотя бы немногими, быть понято и прочувствовано.

5

Я вижу свою жизнь как путь, траекторию во времени. Я шел - сложным, извилистым путем, круто меняя направление. Куда, зачем? Была ли у меня сознательная цель - оказаться там, где я нахожусь теперь?

Нет, я твердо знаю, что такой цели у меня не было. И я ничего сейчас не знаю об общих свойствах моего пути. Может быть, что-то прояснится в конце этой книги? Я надеюсь на это. А пока остановимся на основных точках, на которых направление пути менялось. Вот они:

1. Я поступил учиться на медицинский факультет, тем самым определил направление своего образования: естественно-научное. 1957г.

2. Я решил оставить практическую медицину и заняться изучением биохимии. 1958 г.

3. Я решил поехать в Ленинград, в аспирантуру к М.В.Волькенштейну. 1963 г.

4. Я женился в первый раз. 1964 г.

5. Я решил не возвращаться в Эстонию, переехал в Пущино. 1966г.

6. События 1972 года.

7. События 1975 года.

8. Начало живописи. 1977 г.

9.Решение оставить науку. 1978 г.

10.Начало прозы. 1984г.

11.Уход из Института. 1986 г.

6

Ставить только конкретные вопросы к отдельным фактам оказалось недостаточным. Передо мной возникли общие вопросы, относящиеся к жизни в целом.

В какой мере основные мои решения были не случайными, то есть, совершая их, я выбирал? Не предоставлял обстоятельствам или людям инициативу, не принужден был только отвечать на вопросы, которые "подсовывал" мне случай, а сам решал, как поступить, и действовал. "Подчиняться случайности" не обязательно означает безвольно плыть по течению; можно отчаянно барахтаться, и все-таки не выбирать, а отвечать на чужой выбор.

Я называю Случаем все обстоятельства, которые не зависели от моего желания, воли, возможностей: эти, а не другие родители, война, смерть отца, болезни, большинство встреч с людьми... Эти события, как и любые, конечно, имели свои причины, но для меня были случайными.

Из первого вопроса вытекает второй: В какой мере моя "траектория", мои основные решения и поступки были обусловлены моим характером, наклонностями, внутренними возможностями, то есть, вытекали из сущности личности, а не были приняты под влиянием незначительных событий или минутных настроений?

И третий, может быть, самый важный вопрос: Что общего во всех основных моих решениях в течение жизни? Если это траектория, путь, а не хаотическое блуждание частицы под микроскопом, то должно быть направление пути. Куда он ведет?

Я не верю в сверхъестественные силы, мое неверие прочно. Поэтому под направлением я понимаю не движение к внешней цели - ничего об этом не знаю - а то общее, что объединяет самые разные этапы жизни, обеспечивая их взаимосвязь, преемственность и развитие. Например, движение в одну сторону, от этапа к этапу, определенных черт характера, чувств, взглядов, отношения к жизни.

ГЛАВА ВТОРАЯ. О Т Е Ц, М А Т Ь и Я

1

Когда я родился, моему отцу было 41, когда он умер, мне было 11. Из этих одиннадцати я помню его в последние шесть - кусочками, урывками. Его роль в моем воспитании была ничтожной. Не помню ни одного мало-мальски серьезного разговора. Беседы и наказания он предоставлял матери. Мне кажется, он любил меня, но тяготился общением, не зная, что сказать. Я не слышал от него ни одной истории, сказки, рассказа - ничего из того, что обычно рассказывают детям. Во всяком случае, я ничего не запомнил. Может, он и пытался, но не преуспел. В лесу ноги поднимай повыше, чтоб не споткнуться о корни - вот что я помню. Нет, еще один полезный совет: массировать копчик при запоре - помогает. Это, действительно, оказалось полезным.

Я мало знаю и об их отношениях с матерью. Знаю, что он ее любил, что была романтическая история, оба они развелись и соединились. Я был, можно сказать, внебрачным ребенком. Окружающие при мне говорили об их любви. Их отношения на людях были сдержанными. Кое-что я узнал по письмам отца к матери, в которые как-то заглянул - они были полны неподдельной нежности... У нас дома не было принято рассказывать о прошлой, довоенной их жизни, а значит и спрашивать. Я старался догадаться сам, эта черта осталась у меня. До взрослых лет я ничего не знал о первой жене отца, и о первом муже матери. Я думаю, мать удивилась бы, если бы я спросил. Однажды она показала мне пожилого толстого еврея - "это мой первый муж..." История жизни отца еще более закрыта для меня. Четыре пятых ее к моменту моего рождения было уже прожито, он ездил по Европе, учился в Германии... Война разделила их жизни на две части - до и после - четкие и неравные. Я осознал себя после, о том, что было "до" мог догадываться по фотографиям, по замечаниям родственников.

Он был невысок, с широкой бочкообразной грудью и большой головой. Спина и грудь широкие, массивное туловище без талии, широкий таз, сильные ноги. У него была короткая шея, крупная голова, удлиненное лицо с довольно массивным подбородком, нос не очень крупный, но мясистый, сильно загнутый книзу. Волосы на голове темные, в бороде рыжеватые. У него были густые сросшиеся брови. Такая же голова у трех его сыновей, нос у всех прямей, волосы меднорыжие у младшего, Саши, самые темные у старшего сына, Руди.

Нет, кое-что я помню... Как он ел - быстро, любил горячую сытную еду, макароны с мясом, бобы, фасоль, в супе обожал жидкость и часто оставлял густую часть несъеденной... Как я носил ему на работу две кастрюльки - с супом и вторым. Он был главврачом, постоянно занят, часто не успевал приходить на обед. Я смотрел, как он быстро и жадно ест... в комнате с белыми стенами, с белоснежной ширмой... Я боялся, что треснет стекло на столе - от неостывшей кастрюли. Он иногда смотрел на меня и улыбался. Трудно поверить, что он тогда был моложе, чем я теперь, и через несколько лет умер. Может, когда-нибудь я напишу о нем, об их жизни?.. Но теперь я должен говорить о том, что важно для меня - о чертах его личности, которые я мог унаследовать.

Он был слабохарактерный, мягкий, уступчивый человек, совсем не замкнутый, не сосредоточенный на себе, наоборот - обращенный в мир. Мать часто повторяла - "Семен мягкий..." - без осуждения, но с оттенком сожаления. При этом он бывал резок и безумно вспыльчив на мгновение. Дома он иногда восставал против власти матери, но по мелочам, быстро остывал и просил прощения за грубость. Он хотел казаться сильным и решительным, говорил авторитетно, с напором. Ему было очень важно, как его воспринимают, оценивают окружающие люди. Он старался избегать серьезных столкновений с властью, начальством, если не считать его вспышек и мелких бунтов, ничем не кончающихся; после них он страшно переживал, боялся последствий. Он избегал ставить перед собой вопросы, ответы на которые могли озадачить его, испугать, заставить изменить поведение... В то же время он был искренним человеком: компромиссы, на которые ему приходилось идти, вызывали в нем ярость, страх и уныние, которые, впрочем, быстро проходили. Но если уж его припирали к стенке, то он собирался с силами. И это дорого ему стоило. В конце жизни у него были большие неприятности, его выгнали с работы во время "дела врачей". Он был здоров всю жизнь, и ранняя смерть от инфаркта результат столкновения слабого, но вспыльчивого взрывного характера со склочной, нервной и страшноватой послевоенной жизнью.

В нем преобладало интуитивное, чувственное, нерассуждающее восприятие жизни. Он был непрактичным, часто поступал неразумно, под влиянием чувств, плохо осознанных устремлений, симпатий, желаний... а потом "подводил базу", это он делать любил. Мать умело руководила им, так, что он почти не чувствовал ее нажима.

2

Теперь я расскажу о матери. Она была небольшого роста, худощава, темноволоса, с тонкой костью. В юности она была даже пухлой, лицо круглое, потом вытянулось. Она была быстра, подвижна, физически очень вынослива. В ней все, начиная от внешности - черт лица, взгляда, и кончая случайным словом, было отчетливо, выразительно, и в то же время сдержанно, уравновешено. Меня всегда поражала ее выдержка. Со стороны казалось, что это легко ей дается. Я был с ней все время, и знал, что это не так, но все равно, ее мужество и сила восхищали меня, и теперь восхищают. Часто я думаю о себе - да, недотягиваешь ты до нее... Я не могу сказать, чтобы она была излишне погружена в свои внутренние переживания, она почти всегда владела ими. И в то же время ее чувства были сильными и продолжительными. Но она не любила внешних проявлений, избегала их, как своей слабости.

Она, несомненно, была очень сильным человеком - твердым, независимым, храбрым, целеустремленным. Ей были необходимы крупные цели, тогда она оживала. К старости она стала еще суровей, жестче. Она всегда была прямым человеком - нелояльным к любой власти, настоящим, как теперь говорят, "нонконформистом". Свою силу и независимость она доказала жизнью: одна, больная и слабая, она вырастила нас с братом, повлияла на всю нашу дальнейшую жизнь, многое в ней определила навсегда.

Она была чрезвычайно тонка и умна, обладала редким даром слушать людей - и слышать их, была проницательна в своих суждениях, хотя часто чрезмерно сурова. Сдержанность, постоянный контроль над собой, нежелание показать свою слабость, нерешительность - и открытые резкие высказывания, прямота до грубости... Часто она не то, чтобы не умела - не хотела скрывать свою позицию.

Во время эвакуации она заболела туберкулезом, и, сколько я помню ее, болела непрерывно, и преодолевала свою болезнь. Она была настойчива до упрямства, до фанатизма. Всегда верна своему слову. Каждый день помнила о своей основной задаче - вырастить и воспитать нас. Она почти не умела расслабляться. По-моему, находиться в напряжении ей было даже легче, так мне казалось.

Несмотря на сильные чувства, которые не раз при мне прорывались, разум почти всегда преобладал в ней. У нее была явная привязанность к печатному слову, к литературе, которая усилилась с годами, потому что книги стали для нее единственным светлым пятном в жизни... кроме нас, так она не раз говорила. Идеальные представления о мире для нее были всегда важней реальности. При этом она глубоко понимала реальную жизнь. В ней многое было "вопреки", и отношение к жизни - тоже вопреки тому, что происходило каждый день. "Если ты прав - пусть весь мир будет против..." - так она говорила, и мне казалось, что ее даже обрадовало бы, если бы мир не признал ее истин. Жизненные обстоятельства часто подавляли и принижали ее: если она не могла преодолеть их, то презирала или не замечала.

Вот что я мог унаследовать от своей матери.

3

Даже из поверхностного описания характеров моих родителей ясно, что они сильно различаются.

Отец - больше обращенный в мир, чем в себя человек, тип скорей слабый, чем сильный. В нем преобладало чувственное, а не рациональное, разумное отношение к миру.

Мать - тоже обращенный в мир человек, но с очень сильным характером, и явным преобладанием разумного начала над чувством.

Теперь зададимся вопросом: что, с первого взгляда, есть во мне такого, чего нет в родителях? Речь идет, конечно, о важных особенностях, которые я знаю за собой с детства.

Такое свойство есть. Это моя чрезвычайная внутренняя сосредоточенность, иногда достигавшая опасной границы. Еще в раннем возрасте меня трудно было вывести из состояния оцепенения, по другому трудно его назвать. В нем нет определенных мыслей, если же появляются, то носят случайный, хаотический характер, как бы притекают, и утекают куда-то. Отсутствующий взгляд, внимание полностью обращено в себя, сосредоточено на внутренних ощущениях, на своем внутреннем состоянии - вслушивание, вглядывание в него, другими словами, его чувственное исследование. Состояния - вот что важней всего. Они образуют целостную оболочку, внутри которой я нахожусь, через которую смотрю на мир, а если выбираюсь, то всегда хочу вернуться обратно. Состояния обычно кратковременны - иногда это минуты, чаще часы и дни, редко недели. Наверное поэтому я всегда живу текущим моментом, час иногда был для меня пропастью, день казался вечностью, за которой все смутно и нереально, как потусторонняя жизнь.

Из всех моих ощущений главным было осязание - плотность, тяжесть, чувство своего тела, положения его в пространстве. Даже в шашки я играл, чувствуя положение на доске, как собственное равновесие или неустойчивость. Тепло, холод, боль, вкус, ощущение покоя и мира под ложечкой, спокойствие, которое я распространяю на окружающий мир, объединяю его вокруг себя, а потом ловлю отраженные от мира волны - вот что постоянно, то отчетливо, то подспудно присутствует во мне, является фоном всей моей жизни. Я всегда ощущаю себя в центре мира, а жизнь кажется мне чередой моих взаимосвязанных состояний. Здесь нет ничего общего с самолюбованием, нередко это мучительно - из себя не вырваться. Такое напряженное вглядывание - целый мир сложных ощущений.

Я бы назвал это свойство вниманием к себе. Оно, так или иначе, сопутствует всему, что бы я ни делал. Это одно из самых важных моих качеств, оно присуще мне с начала жизни, сколько помню себя, и, видимо, сохранится до конца. Без такого погружения в себя невозможна моя жизнь: я начинаю ощущать беспокойство, раздражение, усталость, страх перед миром, который стремится присвоить меня, растащить на части. Когда я сижу и бездумно смотрю на тени, на движущиеся за окном листья, на блики света на занавесках... я чувствую внутри, где-то под ложечкой, сладкое умиротворение, и у меня нет ощущения, что это время потеряно. В таком состоянии ко мне не приходят мысли или образы, которые я мог бы непосредственно использовать в прозе, в картинах. Просто я чувствую, что вот - это я, и могу тогда жить дальше. Своего рода внутренняя проверка. Слова и образы возникают потом, вроде бы ниоткуда, но у меня нет сомнения, что есть связь между бессловесным, безмолвным погружением в себя, и тем, что позже становится картиной или рассказом.

4

Какие черты своих родителей я вижу в себе? Начнем с внешности.

Я невысокий, темноволосый, тонкокостный, с мышечной системой, легко развивающейся при нагрузках, выносливый, быстрый в движениях, с небольшими узкими ступнями и ладонями. Склонный к пониженному давлению. Все это мать.

Я - с широкой бочкообразной грудной клеткой, сильными ногами, короткой шеей, большой головой, выступающим, хотя и почти прямым носом, рыжеватой бородой. Это отец.

С возрастом мне все трудней сохранять материнскую худощавость , да и в молодости я легко толстел, буквально наливался жиром, стоило только получше есть и жить спокойнее, чем это у меня обычно получалось. Тоже в отца.

Моя широкая бочкообразная грудь, отцовское наследие, производит странное впечатление в сочетании с тонкокостностью: неширокие плечи, тонкие руки, приделанные к грудной клетке жидко и наспех... хрупкие ребра, узкий таз - это уже от матери. Большая голова на короткой шее: глядя в профиль квадрат, сзади прямоугольник, сверху яйцо - отец!.. но, шея, увы, слишком тонка для такой головы - это в мать. Мой профиль? У отца нос мясистый, крючковатый, торчит, как клюв. У меня тонкий, почти прямой, как у матери, зато по-отцовски торчит под немыслимым углом. Фигура? Талия есть, как у матери, но короткая, и если полнею, то быстро исчезает, и я превращаюсь в такой же "обрубок", как отец. Зато два сильных изгиба в позвоночнике - в пояснице и в шейной части - от матери... Я впервые обнаружил, как выгляжу сбоку лет в тридцать. Совсем другой человек!

В моем облике соединены резко различающиеся черты внешности обоих родителей.

В братьях я такого безобразия не вижу. Саша был честный гиперстеник с массивным костяком, копия отцовской фигуры. Его грудная клетка гармонировала с прочными ребрами, толстыми руками, широким тазом, объемистым брюхом, да и шея была гораздо толще моей. То же у Руди. Впрочем, у него другая мать, и обсуждать его сложно.

5

Посмотрим, как сочетаются во мне унаследованные от родителей черты личности. Мне важно выяснить, с чем я начинал, поэтому буду говорить о чертах, который явственно проявились к шестнадцати годам.

Как и отец, я чувственный, а не рациональный тип. Я люблю думать, но мысли почти никогда не убеждают меня. Они нужны мне для поддержки, для обоснования своих решений задним числом. Я постоянно напряженно вслушиваюсь в себя, в свои ощущения. И в то же время, подобно матери, стремлюсь к ясности, к пониманию себя, и мира, который меня окружает. Без ясности, выраженной в простых словах, мыслях, а позже и цифрах, формулах, я чувствую, как на меня наступает хаос. Я должен держать в руках все нити, постоянно полностью отдавать себе отчет в своих делах, иначе теряюсь. Я не могу полагаться на случай. Мне мучительно и неуютно чувствовать себя мошкой в потоках воздуха.

В начале жизни стремление к ясности победило. Я чуть-чуть высунулся из своей скорлупы, отвлекся от постоянного вслушивания в себя. Естественное любопытство молодого человека, прожившего шестнадцать лет в одних и тех же стенах. Мне было уже тесно внутри себя, все казалось изъезженным, пройденным, все истины много раз повторенными - я ждал другой жизни открытой, с людьми, с новыми впечатлениями. Я всеми силами пытался отвязаться от погруженности в свои книжные мечты и видения, навязчивые состояния. Я хотел действовать и принимать жизненные решения. А для этого надо стать таким же сильным, решительным и ясным, как мать. Не думаю, что это было только результатом материнского воспитания. Ей не удалось бы так легко склонить меня в сторону активной жизни, если бы она не нашла поддержку во мне самом. Ей мало что удалось сделать с моим гораздо более слабым братом. Она только привила ему стойкий комплекс неполноценности... К изменению жизни меня толкали и чисто житейские обстоятельства - я должен был научиться жить самостоятельно, обеспечивать себя материально, а для этого получить образование.

Волевое начало, унаследованное от матери, помогло мне: я не только энергично оттолкнул погруженность в себя, изжил ее, как считал, но и презирал подобные качества в других, восхвалял действие, поступок, решение, и вообще, активную жизнь. Но не мелкую, житейскую, "практическую", которую тоже презирал, а высокую - творческую.

Я считал себя человеком с сильным характером - победил болезнь, страх перед ней, постоянно контролировал сердце и не боялся нагружать его работой. Я умел преодолевать трудности, и любил это делать, чувствовал удовлетворение от побед над своими слабостями. Я вел себя независимо от окружающих, мало считался с их мнениями. Во всем этом я был похож на мать. Так же, как она, я с подозрением относился к любой власти, был непримирим к любому нажиму на себя. Напор, угроза или сила, вызывали ту же, что и у матери, реакцию сопротивления. Трудности меня не смущали. Если мне говорили - "не выйдет" - я брался за дело с удвоенной энергией.

И в то же время я всегда чувствовал в себе сопротивление собственному напору, постоянное сомнение в правильности своего поведения, которое, судя по поступкам, было решительным и однозначным. Мне все время приходилось преодолевать в себе желание быть добрым, мягким, нравиться всем, соответствовать требованиям и чаяниям окружающих... Мои победы поэтому дорого мне стоили. Я всегда потом жалел, что поступил решительно и, может быть, кого-то задел в своем напоре.

В некоторых случаях "изъяны" в моей прочности вылезали на поверхность, особенно это стало заметно позже. Но и в те годы я знал, что по отношению к тем, кого люблю, преображаюсь: веду себя самым бесхарактерным образом, ни в чем не могу настоять на своем. Так же я веду себя по отношению к слабым, к детям и животным - преврашаюсь в слугу и швейцара, все терплю... а потом взрываюсь. Поэтому я не способен к воспитанию. Точно так же вел себя мой отец со мной. Он избегал воспитывать: делать замечания, поучать, заставлять, ругать или наказывать. Спихивал все на мать, а сам устранялся. Так же я веду себя со зверями - я не могу их лечить, причиняя боль. Но многие годы я не только причинял боль, но и убивал ради своих опытов. Когда я увлечен делом, верю в него, мало что может меня остановить. Я собираюсь и становлюсь решительным и даже жестоким.

Когда я вспоминаю, каким был в юности, сопоставляю тогдашние поступки с поведением в последующие годы... складывается впечатление, что отцовская мягкость всегда жила во мне, ютилась в своем, отдельном уголке. Лет до десяти отцовские черты вообще преобладали: я был покладистым мальчиком, меня всегда можно было убедить. Как я теперь понимаю, это было связано не только с мягкостью, но и с моим постоянным "отсутствием" - мне было безразлично то, что мне предлагали или навязывали. Я не хотел выбирать и соглашался с теми, кто выбирал за меня. И позже я так часто поступал... и страдал из-за своего равнодушия.

Помню свой страх перед необходимостью сопротивляться, настоять на своем. Вставать поперек чужой воли, выдерживать чей-то взгляд, враждебный или просто неодобрительный, чей-то напор... поступать по-своему и кого-то разочаровывать... Я не мог смотреть в глаза, чувствуя давление на меня. Мне было неловко, неудобно, стыдно... При малейшей возможности я с радостью соглашался, уступал, улыбался, делал вид, что все в порядке, терпел неудобства, только бы не противостоять! Пока неожиданным образом, в непредвиденный момент из-за какой-нибудь мелочи не восставал. В чистом виде поведение отца! Но если дело касалось чего-то важного для меня, то я отчаянным скачком преодолевал барьер внутри себя - и становился бесстрашным, напористым, волевым - не уступал. Так же как мать.

К концу школы я все чаще " вылезал" из своей внутренней сферы, и мнение обо мне менялось. В старших классах меня уже считали неуживчивым, неуступчивым, вечным "критиканом", принципиальным, твердым и все такое.

Интересно, что в те годы, когда я считался мягким и сговорчивым, мой младший брат проводил часы в углу за свою неуступчивость и жесткость, например, за упрямство, с которым он отказывался признать свою вину. Он к тому же считался фантазером, вечно плел какие-то истории, врал напропалую. В его выдумках реальность сочеталась с вымыслом. Я же казался скучным и честным - не умел выдумывать, как он. У меня в голове были исключительно книжные страсти. Истории, в которых я постоянно участвовал, были напрочь оторваны от жизни. Саша мог объяснить, почему разбились молочные бутылки разбойники напали по дороге в магазин! Я не мог придумать такое, я-то знал - разбойники живут вовсе не здесь! Они жили там, где я находился почти все время. Смешение реальности и выдуманного с явным креном в сторону реальности - целью-то было объяснение жизненной ситуации - казалось мне странным. Все, о чем я мечтал, происходило настолько по ту сторону, что и рассказать-то было невозможно, и связывать с жизнью в доме просто смешно!

Итак, наряду с волей и настойчивостью матери, я унаследовал отцовскую мягкость и нерешительность. В разные моменты жизни преобладали то одни, то другие черты. И все же в самые ответственные моменты черты матери брали верх.

Мы часто опрометчиво судим о силе характера по сдержанности. Надо еще знать силу чувства, может, нечего и преодолевать?.. Мать в самом деле была сильной - она и чувствовала сильно. Я знаю это по тем приступам злости, отчаяния, свидетелем которых был с детских лет. Отец же мог мгновенно выпалить, под настроение, что-то весьма обидное. Его хватало на несколько минут. Эта черта существует во мне, и здесь я больше похож на отца, чем на сдержанную в проявлениях чувств мать. Особенно это было заметно в юности. И все-таки, даже тогда моя вспыльчивость была не такой, как у отца, а с годами я все лучше контролировал себя. Но вспыльчивость никуда не делась превратилась в раздражительность. Я стараюсь сдерживаться, разрядка происходит менее болезненно для окружающих, но более мучительно для меня. Поступив несправедливо, я не могу с такой же легкостью, как слабый отец, тут же повиниться. Я делаю это со скрипом, а иногда... предпочитаю вовсе не делать, если человек мне не дорог. Разрываю навсегда отношения, вместо того, чтобы улаживать их, поддерживать видимость из вежливости или других соображений. Поэтому я со временем растерял почти всех старых знакомых, а друзей не имел никогда, если не считать женщин, которых любил. С мужчинами у меня никогда не получалось дружбы. Одни считали, что я "напираю" на них, другие легко подчинялись. Мне не нравилось и то, и другое.

6

Видна двойственность, противоречивость того, что я имел в "багаже" к своим 16-и годам. Какая-то "размягченность", бесформенность - рядом с волей, стремлением к порядку в голове, к ясности, исключению случайности из жизни / как я писал в своем дневнике - враг СЛУЧАЙ.../ Тяга к внутренней сосредоточенности соседствовала с отчаянным желанием начать самостоятельную жизнь, для которой "самокопание" было только обузой.

И в то же время такие разные черты мирно уживались, не вызывая во мне ощущения собственной противоречивости. Словно существовал своеобразный "переключатель" - я решал и действовал, в зависимости от своего внутреннего состояния или ситуации вполне определенно, подчиняясь одной стороне, одним своим чертам, так, как будто не существовало другой стороны, которая думала бы и действовала совершенно по-иному, если бы преобладала в данный момент. Такая определенность давалась мне без усилий.

О природе такого мирного "сожительства" противоположных черт я еще буду много рассуждать. Пока только скажу, что дело, видимо, в той внутренней сосредоточенности, которая в первую очередь отличает меня от родителей. Она была явно чрезмерной. И очень сильно сужала поле моего внимания. Моя узость сказывалась во всем, начиная с мелочей. Например, я не мог делать несколько дел сразу, мне и с двумя руками трудно управляться, если в них по предмету! С детства помню - что-то вижу, понимаю, а все остальное исчезает... Под старость я стал замечать, что, когда слушаю один голос, глохну по отношению к другим звукам. Но те дела, на которых сосредоточен, я делаю хорошо. Занимаясь ими, я не в состоянии оценивать свои действия со стороны, сравнивать, слушать собственные возражения... Не буду говорить, хорошо это или плохо - я ведь не для этого пишу. Эти черты и мешают мне, и помогают тоже. Я поступаю последовательно, без сомнений и колебаний, меня не останавливает, как многих, критический взгляд на то, что я делаю. Но зато мне трудно посмотреть на вещи шире, пока я не закончу... или не запутаюсь окончательно.

Итак, мне ясно, что некоторые противоречия были заложены с самого начала, и начали проявляться очень рано.

7

Как родительские черты проявлялись в моем младшем брате? Он, можно сказать, был копией отца и при этом получил материнское воспитание, такое же, как я.

Он не сумел получить образование. То, что мне далось самоограничением, недоеданием, отрешением от многих "радостей жизни", оказалось ему не под силу. Он обязан был существовать только на стипендию, никто помочь ему не мог. Он не выдержал, и ушел работать. К тому же он рано женился. Он жил с матерью, находился постоянно под ее давлением, чувствовал неодобрение каждый день - "не учишься, тратишь время попусту, пьешь, постоянно с друзьями-бездельниками..." Мать это терпеть не могла - "он губит себя!" В последние годы он ее уже еле терпел. Но избавиться от воспринятого от нее взгляда на жизнь, на то, что хорошо и что плохо, не мог. И он не любил самого себя, не уважал, и пил еще больше. Конечно, не только поэтому - он был слаб, любил друзей, никому не мог отказать, настоять на своем... Но не будь в нем такого внутреннего разлада, он бы мог как-то примириться с собой. Внушенные с детства ценности - как нужно жить, что делать, доконали его. Если бы не это, жизнь, возможно, продолжалась бы, пусть не такая, какую готовила ему мать. "Жизни нет альтернативы" - говаривал один неглупый человек.

Я далек от того, чтобы обвинять. Наши недостатки - продолжения наших достоинств, примененных с излишним усердием, жесткостью и слепотой. И все-таки, мать была слишком сурова с ним. Она всегда ставила ему в пример меня, и это долгие годы мешало нашему сближению. Я был таким же нетерпимым, и он ждал от меня только осуждения, был заранее к этому готов, а если не встречал, то подозревал.

Когда мать умерла, он уже не мог освободиться. Напившись, он говорил, что несчастлив, одинок, никто его не понимает, жизнь разочаровала его, и он ею не дорожит. Как-то он сказал мне... Тогда он, выпив, уже говорил что-то невнятное, и вдруг прорвались ясные слова - " не будь тебя, не было бы и проблемы..." Мне стало не по себе: хотя он и был пьян, но я видел, что это не бред, а давно живущая в нем мысль. Это было ужасно слышать. Я осознал, насколько он был уязвлен, насколько "повреждена" была та оболочка, которую каждый из нас выстраивает вокруг себя.

Потом он преуспел в бизнесе, осуществил свою мечту - стал богат. Он с восторгом рассказывал мне о комфорте на Западе, он искренно любил деньги, хорошую одежду, еду, выпить и прочее... все это было важно для него. Его выдавал тон, и выражение лица - счастливое, хотя говорить он пытался с иронией. Он не мог признать своих привязанностей - он их глубоко стыдился. А истинным, интересным, заслуживающим уважения считал то, что делал всю жизнь я, то есть, творческие дела. Он любил и умел работать руками, но, опять же, мало ценил это. По своему отношению к жизни он был в отца слабый, мягкий - и с ценностями, глубоко внушенными ему матерью. Так сложилась наша с ним жизнь, что эти ценности не доставались легко: беднота, провинция, где мы выросли, скудная среда, все это надо было преодолевать. Он не смог, его затянула простая жизнь, которую он в сущности любил. Мать требовала от него невозможного. Мне ее воспитание помогло, а для него оказалось одной из главных причин смерти. Она учила его только хорошему, но поставила перед ним слишком жесткие условия - только так должен!.. А он оказался другим, хотел другого... И этот внутренний конфликт его погубил.

И в то же время он был устроен более органично, чем я. Он жил чувствами и не должен был, как я, "подводить базу" под свои поступки. Он, правда, любил поговорить, порассуждать, но его логика всегда хромала. Он был вспыльчив, криклив - и не пытался себя сдерживать. Он, по своему характеру, был целен и непротиворечив, все дело в "программе", которая была в него заложена - он не сумел избавиться от нее.

Руди, мой старший, сводный брат, от отца унаследовал в основном внешность. Он рассудителен, энергичен, суетлив. Очень деловой, крепко стоящий на ногах человек, вросший в жизнь. Но намеки на отца все-таки есть. Иногда я чувствую за всей его суетой искренний азарт и в общем-то непрактичность, прикрытую видимостью умелости, хозяйственности. Он как бы все время играет в жизнь, как в игру с твердыми правилами, которые надо соблюдать. Несмотря на свою энергию, он не преуспел: не богат, не добился успеха ни в науке, ни в медицинской практике. Он всю жизнь подвизался в областях медицины, где масса теорий и никакой ясности - кожа, психика, профилактика, баня, курсы по сексологии... В разговорах с ним, я чувствую, что он плохо понимает собственную жизнь, и, несмотря на видимость активного, разумного отношения ко всему, плывет по течению. Просто он сильней барахтается. Такое барахтанье без ясного понимания своих целей ничего не меняет - все равно тебя несет, только к тому же барахтаешься, вот и все дела.

8

Всю ответственность за мое воспитание взяла на себя мать. После смерти отца изменилась ее жизнь. Она и при нем была главной в семье, теперь она стала главной вдвойне. Больная слабая женщина. Но в ней была большая внутренняя сила. Печально, что ей ничего не удалось сделать в жизни, кроме как воспитать двух детей. Она считала, что со мной ей больше повезло, хотя наши отношения к концу стали тяжелыми.

Ее, конечно, озадачивала моя постоянная погруженность в себя. Этого не было ни в ней, ни, тем более, в отце. Но во всем остальном я только радовал ее - я был умненьким, послушным, разумным, целеустремленным... Все главные переживания я держал в себе, а когда вылезал из своей скорлупы, то вел себя вполне предсказуемо. Я понимал с малых лет, что правила лучше выполнять, тогда от тебя быстрей отстанут. Я не был сообразительным, практичным, с умелыми руками, какой была она. "Это в отца..." - она говорила. Она все могла сделать руками, а отец и гвоздя-то забить не умел. Но с этой моей неспособностью она легко смирилась. Мне кажется, ей это даже нравилось "похож на Семена, такой же безрукий..." Что касается моей постоянной отвлеченности от текущей жизни, моей непрактичности... она вздыхала, но всерьез не расстраивалась. Она уважала высокие жизненные цели, а мелкое мещанское копание презирала.

О необходимости как-то приобщать нас к искусству - музыке, рисованию никогда не вспоминали. После войны отец прожил шесть лет, и эти годы были наполнены борьбой за хлеб, болезнями, страхом. Наверное, было не до искусства. В школе я учился вместе с сыновьями военных и инженеров, людей, которые приехали в Эстонию из России после войны. Интеллигентов среди них почти не было. Мои одноклассники, которые получили образование, почти все стали инженерами.

Отсутствие у меня музыкального слуха родители воспринимали с юмором считалось, что если "медведь на ухо наступил", то ничего не поделаешь. Также было и с рисованием: мать не умела, отец не мог - откуда взяться способностям у меня? Что же касается меня самого, то я болезненно и тайно переживал любую свою неспособность. Помню, как страдал в первом классе, когда не мог нарисовать помидор, " как в жизни". Помню, как собирал какие-то жестянки и придумывал музыку, и как надо мной добродушно посмеивались... Брат-то был музыкальный, со слухом, но и его почему-то не учили. Но у меня нет оснований придавать этому большее значение, чем каким-то другим мелким поражениям.

9

Мать была единственным человеком в моем детстве, которому я доверял безгранично. Она поддержала и развила во мне все те черты, которые я унаследовал у нее же. В результате во мне проявилась просто отчаянная целеустремленность, по-другому трудно это назвать, именно, отчаянная. Если у меня что-то не получалось, кроме моей цели для меня ничего не существовало. Так я решал задачи, так катался на лыжах, когда еще мог кататься. Я съезжал с одной и той же горки по сто раз и каждый раз падал, плакал от злости, карабкался снова наверх, съезжал... и точно на том же месте падал снова. Отцу приходилось уводить меня силой, я не мог остановиться... И позже, поставив себе задачу, я не признавал препятствий, они только увеличивали мой напор. При этом я приходил в бешенство, совершал одни и те же ошибки, не был способен подумать, посмотреть критически на то, что делаю. Я не мог отступить, меня надо было оттаскивать. Помню, отца это пугало и расстраивало. Матери это нравилось. В трудные моменты она никогда не утешала меня, не говорила ничего не значащих, успокаивающих слов - она буквально встряхивала меня. На ее лице читалось явное неодобрение, может, даже возмущение: надо бороться, ты обязательно победишь! И я верил ей. Я тяжело болел, лежал месяцами в постели, потом заново учился ходить. Трудно сказать, что бы вышло из меня, если бы не мать.

Истина и справедливость, целеустремленность, верность себе всегда считались у нас важней доброты, мягкости, нежности, сочувствия. В нашем доме царил культ воли и внутренней силы человека, пели гимн его возможностям. Все это было мне близко по собственной "структуре" и воспринималось с восторгом многие годы. Всегда виноват сам человек, а не обстоятельства. Если ты не достиг своей цели, то в этом вини себя. Не завидуй и не сравнивай себя с другими. Если люди мешают тебе, вредят, преследуют, не отвечай - будь всегда лучше других, настолько, чтобы твое превосходство стало неоспоримым фактом, тогда преодолеешь любые препятствия.

10

Мать не могла повлиять на характер моих внутренних переживаний. Думаю, это было невозможно. Но, благодаря ей, я полюбил книги, и мои "грезы" наполнились конкретным содержанием. До этого они были смутны и ограничены простыми впечатлениями - я имел дело только с тем, что видел вокруг и что чувствовал в себе. Книги приблизили ко мне мир, причем в той форме, которая была понятна и доступна мне - через внутреннее переживание, иллюзию соучастия. Я был болен, слаб, боялся жизни с ее непонятными мне правилами, и книжные впечатления стали надолго моими основными.

Я прочитал множество книг, но мало что помню, в памяти какие-то обрывки. Я плохо читал. Мне всегда хотелось кому-то показать, что я интересуюсь серьезными книгами, и потому я брал в библиотеке совсем скучное для меня чтиво и проглядывал, а не читал. Я всегда стремился к тому, что еще не мог понять, и пренебрегал тем, что было мне по силам. Эта черта сопровождает меня всю жизнь. Но те книги, которые по счастливой случайности мне соответствовали, я буквально впитал в себя. Обычно их подсовывала мне мать. Так я запомнил Робинзона Крузо.

Есть и другая причина, по которой я мало что сохранил в памяти из прочитанного: я постоянно "додумывал" книги, вторгался, участвовал в жизни героев, спасал их... и через некоторое время уже не знал, что же там было на самом деле написано, а что "накручено" мной вокруг сюжета.

Я обладал свойством быстро впитывать новое и перерабатывать так, что оно становилось неотличимым от "своего". Я тут же встраивал все, что узнал, в свою "систему взглядов". Этим я занимался не меньше времени, чем читал. Я пытался примирить противоречивые высказывания разных героев, чтобы из этой каши выработать единую точку зрения, для меня это было очень важно. Я любил афоризмы, особенно острые и резкие, например, принадлежащие Ницше; меня волновало не столько содержание, сколько сам дух его высказываний, иронический, мятежный и циничный. Идея сильной, но обязательно благородной личности, поддерживаемая матерью, всегда жила во мне. Я читал про Раскольникова и принимал его на "ура", безоговорочно. Я не был уверен, что смог бы укокошить старушку "ради идеи", но восхищался дерзостью героя, а его раскаяние воспринял как поражение. Героев Хемингуэя и Ремарка я не понимал - только пьют и рассуждают, и все равно восторгался.

Помню свои споры с С.П., как я доказывал ему, что друзья не нужны, потому что сильный человек со всем справляется сам. Верил ли я в это? Я помню, часто скучал, тосковал, хотел куда-то пойти - в гости, к одноклассникам, но, перебирая все возможности, оказывался ни с чем: с одними было скучно, к другим неприятно, а к девочкам в гости я не ходил, потому что отчаянно стеснялся.

Так сложилось, что у меня не было почти никаких детских увлечений - я не ездил на велосипеде, не занимался спортом, почти не гулял, стеснялся своей слабости, неумелости, невозможности участвовать в беготне, упражнениях... А потом уже и не хотел, предпочитал свои занятия - книги, прогулки. свой дневник, в котором не был искренен, потому что хотел писать красиво, много, и постоянно считал занятые текстом страницы - сколько в месяц, сколько в год... Видимо, тогда впервые проявилась моя страсть заполнять белые листы. И сейчас я с удовольствием смотрю, как растет стопка исписанной бумаги...

Вкусы матери в литературе я могу назвать добротными - она любила книги про умных, сильных и смелых людей, про то, как они борются и побеждают обстоятельства. Хорошо написанные книги, но без "изысков" и чисто литературных эффектов. В кругу знакомых она считалась знатоком литературы, очень умной и образованной. "Даже слишком..." - так говорили наши родственники, добрые малограмотные еврейские тетки, которые в сущности не знали ни русского, ни эстонского, ни своего родного языка, объяснялись на примитивном жаргоне и прекрасно понимали друг друга. Они работали продавщицами, очень ловко воровали и никогда не попадались. Это был узкий круг, всего несколько тысяч евреев среди миллиона эстонцев, тихо презирающих их за оглушительность, неряшливость, суетливость, богатство и многое другое. Я застал еще это - по узеньким горбатым улочкам, вымощенным круглыми камнями, шли эти тетки и кричали на своем ужасном ломаном языке.

11

Мое отношение к жизни, вернее, к тому, что я называю "реальность", или действительность /об этом позже/, из-за моего характера не могло быть простым - мир казался мне чужеродной средой. Я выходил в него, как на другую планету - с обязательностью, регулярностью, с интересом, со страхом - в каком-то "скафандре", или защитной оболочке. Глядя на мир из глазниц, как из окон, я чувствовал себя в относительной безопасности. Внутри себя я чувствовал центр, спокойное место, куда всегда можно вернуться.

Благодаря матери / хотя за это трудно благодарить, так же как и упрекать/ мое ощущение жизни, и так уж довольно сложное, смутное, невыразимое словами, приобрело явно драматический характер. Жизнь в нашем доме была тяжелой, напряженной, часто мучительной. Матери не раз угрожала больница на месяцы, оставить нас было не с кем. Я уж не говорю об отчаянной борьбе за выживание: мы получали крохотную пенсию за отца, мать годами работать не могла, немного помогали тетки, она вязала иногда знакомым довольно нелепые кофточки, и это были все наши доходы.

Мать не скрывала своих усилий, направленных на выживание, наоборот, она подчеркивала их ежедневно. Конечно, ей было трудно все скрывать от нас, но, мне кажется, что такое подчеркивание было нужно ей. Оно напоминало о масштабе ее задачи. Она не просто жила с двумя сыновьями, преодолевала болезни, свои и наши, боролась за хлеб, она еще и выполняла свой долг, глобальную задачу жизни: она поклялась отцу выполнить ее и помнила об этом все время. Я тоже всегда помнил, что выполняю задачу, которую мы с ней взяли на себя: в основном она, но и я должен ей помогать. Я не могу ее ни в чем упрекнуть, но... мы были все-таки только маленькими, испуганными смертью отца ребятами... Но что говорить, она была вот такой, и сделала все, что могла, и даже больше, это несомненно.

Она всегда подчеркивала, что силы ее на исходе, что вряд ли ее хватит до завтра... Действительно, она задыхалась и все делала с большими усилиями, с отчаянной злостью, я бы сказал. Даже пол она подметала с ожесточением, тяжело дыша, но не выпуская изо рта сигарету "Прима". Она не может, чтобы где-то оставалась пыль, а мы подмести, как она, просто не в состоянии! Мы вообще ничего не можем, не умеем и ничем помочь ей не способны! Но стоило только попробовать, как она вырывала из рук все, за что бы я ни взялся - она сделает гораздо лучше! Приходилось только смотреть, как она выбивается из сил... Туберкулез продолжался у нее с войны, лет двадцать, потом процесс затих, но развилась эмфизема из-за рубцевания ткани, она страдала постоянным кашлем, по-прежнему бешено курила и повторяла, что одна, и никто ей помочь не может. Она была уверена, что жизнь все время пытается пригнуть ее к земле, а она борется и обязательно должна победить: она вырастит нас, пусть даже пожертвовав собой.

Такой я ее помню - почти всегда сдержанной, суровой, ожесточенной, если плачущей, то со злостью, сжимая кулаки... задыхающейся, шурующей шваброй под кроватью в поисках последней пылинки, которая мешает ей дышать свободно. В то же время все в доме было пропитано запахом дешевых сигарет. В ответ на робкие замечания родственников, которые побаивались ее резкого языка, она только отмахивалась - дети привыкли, ничего им от этого не будет. А вот пыль... "У нее столько пыли.." - она говорила нам, возвращаясь от своей тетки, в доме которой, действительно, был бедлам, грязь и постоянный запах жирной мясной пищи. Она все это презирала, смотрела свысока - они, во-первых, были обыкновенные еврейские мещане и не читали книг, во-вторых- снова не читали, в третьих, вообще никогда не читали, им только бы пожрать! Она сурово судила людей. Зато о героях, которые борются, страдают и все-таки добиваются своей цели, она говорила нежно, со слезами на глазах, лицо ее сияло. Умные карие глаза, со временем они стали усталыми, колючими; взгляд, который я видел на довоенных фотокарточках теплый, чуть насмешливый, стал тяжелым... Победа досталась ей дорогой ценой.

Я довольно рано понял, глядя на мать, на ее борьбу, что жизнь страшна, что это враждебная среда, которая подкарауливает нас, стоит только зазеваться или дать слабину - обязательно отомстит, накажет за каждую ошибку. Впервые я понял, что она еще и прекрасна, в 32 года, это было началом моей самостоятельной жизни. Я освободился от взгляда на жизнь, который, невольно, конечно, был внушен мне матерью.

Попадая в дома своих одноклассников, я больше всего поражался не богатству, а покою, веселому, даже легкомысленному настроению, свету... Тому, что матери ходят в халатах, пьют кофе и улыбаются... Мать С.П., учительница математики, суетливая, постоянно радостно озабоченная, его отец, сказавший мне за все время пару слов, он сидел в кресле и читал газету, но распространял вокруг себя приятное спокойствие, доброжелательность. Меня сажали за стол, кормили, у них не возникало паники от того, что нужна еще одна сосиска.

Ощущение постоянной нехватки света в наших комнатах, недостаток радости, отсутствие жизни просто как жизни, а не истового исполнения дел и обязанностей - оно осталось надолго. Уехав из дома, я увез его с собой, на много лет, да и сейчас часто возвращаюсь к тому, детскому своему ощущению, хотя и понимаю, что жизнь значительно разнообразней... и веселей, чем мне казалось тогда. Но это отношение во многом мне помогло - я никогда не считал, что "человек рожден для счастья". Вздорная, крикливая фраза, как за всякой демагогией, за ней только безразличие. Она прикрывает обычно лень и большие претензии при ничтожных возможностях. Жизнь - для исполнения дел и достижения целей, самых интересных и высоких, конечно, и это в конце концов может дать и радость, и счастье, а может ничего не дать.

"Что важно для человека? - спрашивала меня мать, при этом между бровями у нее появлялась резкая вертикальная морщина. И сама отвечала, быть самостоятельным, независимым, никого не слушать, делать, что считаешь нужным, наперекор обстоятельствам, никому не подчиняться...."

Все это ложилось на благодатную почву. Она признавалась не раз - " мне было легко с тобой..." Ей было легко со мной - упрямым, сильным, отстаивающим себя, и трудно с братом, который ничего не делал, не оглянувшись на приятелей и знакомых. Мы с ней в главном соответствовали друг другу, а то, что различалось, жило глубоко во мне, и в те годы слабо давало о себе знать. Я был рассеянным, но из-за сосредоточенности, я был непрактичным и неумелым в простых житейских делах, но зато настойчивым, упорным. К тому же я полностью доверял ей во всем. Первая трещина в наших отношениях возникла после истории с Ренатой, девочкой, в которую я впервые в жизни влюбился. Я вел себя, как одержимый, с точки зрения матери: забыл о ней, о нашем доме, убегал с утра и являлся ночью... Она не ожидала, что я могу так потерять голову, чтобы даже ее - ЕЕ забыть!.. Это был первый сигнал. Лет через десять, мы, сцепившись с ней как звери, кромсали друг друга - она из ревности, а я... я защищал то, чему она меня учила - свою свободу. Вот так печально все кончилось.

12

Какие выводы? Воспитание сделало мои собственные, унаследованные от матери черты, более четкими и определенными. Черты отца, благодаря мой "закрытости" в себе, сохранились, получили благодатный материал - книги, но были оттеснены развивающимся желанием жить активно, действовать, добиваться высоких целей - совершенствовать себя, понять устройство мира, в котором живу.

Дело, конечно, не только в материнском воспитании: я и сам понимал, что мне предстоит жить самостоятельно, ни на кого не надеясь, и я не мог себе позволить "растекаться лужею". Настроен я был решительно: все в себе изменить, стать другим - деятельным, сильным, получить образование, заняться какой-то творческой работой... В сущности меня не интересовало, каким я был "от природы", что нес в себе с рождения. Я много говорил о самоанализе, но анализировал не свои черты, а какие-то вычитанные из книг и присвоенные, понравившиеся мне качества. Мне казалось, что я обладаю ими, или в будущем наверняка приобрету, потому что так хочу. А изменить в себе можно все, стоит только захотеть.

Ч А С Т Ь В Т О Р А Я

ГЛАВА ПЕРВАЯ, или Т А Р Т У

1

Я не представлял себе, что стану взрослым, буду вести самостоятельную жизнь. Я мечтал стать сильным, умелым, думать, как взрослый, понимать жизнь, но совсем не хотел делать что-то "практическое" - зарабатывать деньги, жениться, воспитывать детей... Мне казалось, что это вовсе не для меня. Я видел эту взрослую жизнь - она страшила, ничего интересного в ней не было, кроме сексуальных отношений. И став взрослым, я почти все в жизни воспринимал не совсем всерьез, иногда как игру, иногда как скучную обязанность, выплату своих долгов. Только к тому, что я делал с увлечением, я относился всерьез, и даже, наверное, чересчур серьезно. Но об этом позже. И на выборе профессии, конечно, сказалось мое пренебрежительное отношение ко всякого рода жизненным делам. Каким быть, а не кем - вот главное. Все мое воспитание было пронизано этой мыслью. Читая книги, я завидовал героям, но не их профессиям, кроме, разве что, профессии Робинзона - быть отшельником на необитаемом острове.

Несмотря на безрадостность нашей домашней жизни, мне было интересно я читал, учился с охотой, думал постоянно о себе, о жизни. К нам редко приходили люди, наш дом был закрыт, я сам был закрыт, и привык так жить. Я боялся уехать из дома. Но так было надо, чтобы начать самостоятельную жизнь. Другого пути не было, я это знал.

И учиться дальше было НАДО, Я всегда помнил, что ДОЛЖЕН, да и не представлял будущего без образования. Это было невозможно. Я бы просто не знал тогда, что делать. Жизнь не имела такого продолжения, так меня воспитали. Неквалифицированный малоосмысленный труд казался мне ужасным. Так считали мои родители и передали мне этот страх. Мать поклялась отцу, что даст нам образование. Но я знал, что помогать она мне не может, я должен рассчитывать только на себя. До этого момента она выполняла свой долг, теперь я беру его на свои плечи. Малейшая оплошность на экзамене, и я лишаюсь стипендии, что тогда?.. Оплошности быть не должно, просто не может быть! За меня был мой характер, опыт детства, с его болезнями, а также вся материнская "начинка". Я знал теперь, что главное. Не дать себя сбить с ног Случаю!

Меня привлекали многие дела, науки, мысли, но я ничего не знал о профессиях, почти ничего. И не интересовался. Профессия - это не столько увлечение, сколько образ жизни, а это мне было безразлично. Больше всего меня волновали вопросы "жизни и смерти", так я это называл. Я читал, правда очень поверхностно, философские труды - Ницше, Беркли, Шопенгауэр... Материализм меня не привлекал - он казался мне пресным, скучным, оторванным от человека. Одним словом, меня интересовали самые общие проблемы, сформулировать свои интересы точней я не мог. В школе я с удовольствием занимался и литературой, и физикой, и математикой. Я любил учиться, но не мог остановиться ни на одном деле. Ничто не привлекало меня очень сильно, иначе сомнений не было бы - я никогда не сомневался, если увлекался всерьез. Определенность, которая теперь требовалась от меня, страшила ведь будут утрачены все другие возможности!

Почему медицина... Я кое-что знал о ней, видел, как работает отец, вернее, как он ходит по клинике, слушает больных... Из-за болезней и природной сосредоточенности на себе, я много думал о человеческом теле, и это тоже подталкивало к медицине. Подходит ли это занятие мне? Подхожу ли я медицине? Об этом я не думал. Я твердо знал, что могу найти свой интерес в любом деле, что умею учиться, и хочу, а профессия... не так уж важно, какая будет. Все можно освоить и одолеть, так я был настроен.

Отношение матери к моему выбору было сдержанным, скорей одобрительным: я буду как отец, это понравилось ей. К тому же открывалась возможность учиться недалеко от дома. В Университете учился старший брат, надежды на него было мало, но все-таки, в крайнем случае поможет.

Мысли о таких профессиях, как филолог даже не возникали у меня. К 16-и годам я уже относился к гуманитарным наукам с легким пренебрежением. Мне хотелось более точного, строгого знания о человеке и о жизни. Я с восторгом читал научно-популярные книжки, обожал "глобальные" подходы, рассуждения обо всем на свете с самых общих позиций физики, а те разговоры, которыми занимались проза и поэзия, казались мне теперь слишком туманными.

Было еще одно соображение в пользу медицины, как потом выяснилось, совершенно ошибочное. Врач знает человеческие "тайны", а я стремлюсь к тому, чтобы узнать людей, жизнь, и медицина мне в этом поможет.

И я поехал в Тарту, легко поступил на медицинский факультет, потому что был "золотым" медалистом. Это был мой первый самостоятельный шаг в жизни. Одновременно возникло мое первое серьезное расхождение с матерью.

2

Я уже говорил, что ее влияние на меня было чрезвычайно глубоким. Все, что она хотела мне передать, она передала. Это не стоило ей больших трудов - почти все находило во мне моментальный отклик, я был похож на нее. И потом, когда я перестал ей доверять, то даже не замечал, что по-прежнему повторяю ее мысли и рассуждения, так они впитались в меня. В своем воображении, детском, я лишал ее обычных человеческих слабостей, а когда увидел в истинном свете, то был поражен и, конечно, разочарован.

Так вот, Рената... С нее началось мое разочарование в матери. Она была дочерью маминой знакомой, они вместе лечились в санатории. Отец Ренаты немецкий коммунист, еврей, сидел в то время в нашем лагере, а мать, расчетливая и холодная женщина, и очень жизненно крепкая, сошлась с одним инженером и уехала к нему в Таллинн. Рената считала этого человека своим отчимом.

Он остается для меня загадкой. Помню его комнату, рояль, книги, потретик Бетховена на стене... Это был первый по-настоящему интеллигентный человек, который оказался в поле моего внимания. Я почти не разговаривал с ним. Меня поразили книги - они были другие. Кем увлекалась моя мать? Дома у нас царили Ремарк, Фейхтвангер и Кронин, за ними шли Хемингуэй, Г.Манн и А.Цвейг, из отечественных мать обожала Паустовского. Этот человек читал на разных языках совсем другие книги! Уже знакомые мне Ницше, Шопенгауэер, то, что я просматривал, не могу сказать - читал. Неизвестные Соловьев, Бердяев... Кафка, Джойс... Странно, что я до сих пор это помню, ведь не было ни разговоров, ничего, только его комната, рояль с оставленными нотами, книги, портрет на стене... Бывает, особенно в молодости, что нужно просто увидеть краешек более глубокой жизни, почувствовать или вообразить другую возможность, новый масштаб.

Не буду писать об отношениях с девочкой. Не помню почти никаких разговоров, хотя их было много. У нее сложились нелегкие отношения с матерью, отчимом. Как я к ней относился? Главное, передо мной открылась целая область отношений, ощущений, состояний - новая сфера внутренней жизни. Это меня поразило больше всего. И другой, простой ответ - я был увлечен ею. Все действовало вместе - непрерывное напряжение чувств, и этот дом их, вид из окна на заросшую темно-зеленой травой Таллиннскую улочку... вокруг пустынно, тихо... их балкон... у нас не было балкона... уверенность, что можно каждый день придти и тебя ждут... Мало что помню, но я впитал в себя эту историю всеми порами, она как бы рассосалась во мне, исчезла, но все слегка сдвинула, изменила.

Я знал только свое чувство, ее поведение было мне непонятно. Мотивы, причины?.. - я терялся в догадках. Я был ошеломлен тем, что в наших отношениях вопрос "кто главный" играл не последнюю роль. Я не мог терпеть никакого насилия над собой, сопротивление было в моей натуре с самого начала. И в то же время постоянно уступал, терпел, потому что ее напор был тихим и ласковым. Дома я привык к сдержанным и даже суровым отношениям. Мать самоотверженно любила нас, но разум и сдержанность почти всегда брали в ней верх над непосредственным чувством. Из-за своей болезни, она многие годы избегала целовать и ласкать нас с братом, боясь заразить. Поэтому, наверное, я был беззащитен к любым проявлениям мягкости и ласки ко мне. К тому же напор Ренаты был "по мелочам", а я мелочи презирал и не считал нужным спорить. Я на все был согласен, только бы сохранить эту атмосферу, оболочку собственного чувства, внутри которой я теперь блаженствовал. Я не хотел спорить по мелочам и вообще, боялся сделать что-то, нарушающее мое новое состояние.

Думаю, уже здесь проявилась моя "двойственность": стойкость, упорство, все, что было от матери, столкнулись во мне с мягкостью и уступчивостью отца. Мне для твердости необходимы были минимум две вещи: уверенность в правоте, в справедливости того, что я хочу отстоять - и сознание важности, значимости предмета спора. Она как-то, после моих возражений, встала со скамейки, и, ни слова не говоря, ушла. Я был испуган и удивлен одновременно. Что делать? Я был уверен, что прав, но спор казался настолько мелким и незначительным... Я тут же побежал извиняться, мне было совершенно неважно, кто прав в такой чепухе.

Вглядываюсь в память - и лица ее не вижу, зато отчетливо передо мной дом в тихом переулке, солнце на дощатом крашеном полу, тишина, кухонный стол, покрытый желтой, с большими розами, скатертью... заросший пруд в углу парка, скамейка... опять тишина, и напряжение всех чувств, до боли в горле.

Девочка была тщеславна, холодна, умна... но это тема для другого рассказа. Важно то, что я впервые влюбился и совершенно забыл про мать, про свои домашние обязанности и вообще, что надо когда-то приходить домой. Мать была страшно удивлена и обижена. Я всегда был разумный мальчик, и послушный, а тут словно взбесился! Думаю, впервые во мне заговорили гены отца - оказалось, что стоит только проявиться чувствам, как разум для меня уже ничего не значит; я делаю то, что мне хочется, и никогда об этом не жалею. Через месяц я должен был уехать на учебу, надо было подготовиться, сделать какие-то дела, и все это было забыто.

Я уехал, матери писал редко, а Ренате - по два письма в день. Как она ко мне относилась, осталось для меня тайной. Я никогда не был проницателен, тем более, когда был влюблен. Получал письма, написанные детским почерком, довольно холодные, рассудительные, с жалобами на здоровье, на отчима... Она приходила к моей матери и подолгу сидела у нее. Матери все это не нравилось, она чувствовала угрозу моему будущему, и вообще - угрозу.

У меня началась новая жизнь, я мучительно привыкал к ней, и отношения с Ренатой сами начали отходить на задний план. Я писал по два письма в день, потом одно... интересы мои смещались. И тут я получаю письмо от матери, гневное, возмущенное - "приходит, роется в твоих записях..." Разве что не было сказано - " я или она..." Но это недосказанное чувствовалось в общем тоне послания.

Я тогда вел дневник, что-то страшно напыщенное и умное, с многочисленными цитатами из книг. Теперь я не могу заглядывать в эти записи без сожаления: то, что действительно волновало меня, было печально, просто - и осталось полностью за пределами дневника. Мне казалось, что писать надо красиво и много! Я считал исписанные страницы и гордился тем, что толстую тетрадь приканчивал недели за две. Мать этих моих откровений не читала, я не позволял ей, а Ренате позволил! Как я узнал потом от старшего брата, у матери были и другие причины для возмущения, истинные или воображаемые, не знаю. Герда к тому времени собралась в Москву к своему мужу, которого реабилитировали. Она решила на время оставить Ренату в Эстонии, и, якобы, как-то рассчитывала на мои с ней отношения. Мать была взбешена таким покушением на мою свободу:

- Молодой человек должен быть свободным как птица... -Так она не раз говорила мне.

И вот это ее письмо.

Я тут же написал Ренате, что все кончено. Кажется, я всплакнул при этом, но никаких сомнений или колебаний у меня не было. Потом я ни разу не видел ее, только знаю, что она переехала в Москву... и с тех пор прошло почти сорок лет.

Не стоит преувеличивать мою жертву. Наши отношения были исчерпаны. Интуитивно я чувствовал, что развития в них быть не может. Дальше мог быть только брак, а этого просто не могло быть. Даже разговора никакого: я твердо знал, что должен учиться, а брак - конец всему. И еще. Что-то было не так... При всей моей слепоте и неопытности, я чувствовал - не так! В этой девочке было нечто, вызывающее у меня чувство безнадежности, какого-то тупика. Унылость, постоянные жалобы на здоровье... мне это было тяжело. Я совсем недавно вырвался из своих болезней и не мог терпеть жалоб на слабость, так я был воспитан. Что-то еще было... Я думаю, она была взрослей меня, почти установившаяся личность. Она точно знала, кем хочет быть, хотя еще училась в школе, - фармацевтом, и многое другое она знала точно. Это уже тогда вызывало во мне неясную тоску. Я и теперь считаю, что в каждом человеке, даже в старом, должно быть что-то от кокона, от личинки, которая сама не знает, в кого превратится. Свободным "как птица", я никогда не был, но все-таки никогда не знал, и до сих пор не знаю, что еще может со мной случиться... и что я сам могу выкинуть новенького.

В общем, не могу сказать, что я сильно мучился, уступая матери многие обстоятельства облегчили мой разрыв с Ренатой.

Мать так никогда и не узнала истинных причин моего решения. Она несколько раз спрашивала, до или после ее письма я написал Ренате, и я всегда отвечал, что ее письмо получил позже.

Эта история не изменила направления моей жизни, даже наоборот, мой выбор только укрепился: ничто теперь не тянуло меня в Таллинн, не отвлекало от занятий. Но мое отношение к матери после этого случая начало меняться, хотя внешне оно долго оставалось тем же. И через семь лет, в похожей ситуации, я уже стоял "насмерть".

3

Я любил учиться, любил знания, систему знаний, разговоры о серьезных вещах, и все это здесь было, с первых же дней учебы. К тому же новый жизненный опыт - трупы, преодоление отвращения... Я любил эти усилия: преодолевать себя с детства стало привычкой, даже необходимостью. Если я побеждал свою слабость, то чувствовал большое удовлетворение, уверенность в себе, и успокаивался - до нового препятствия... Вокруг были новые люди, сходиться с ними я не умел и в основном наблюдал. Другие улицы, другая еда... Я впервые увидел выбор в еде: можно купить пирожок с луком за десять копеек, а можно с мясом - за двадцать! Можно даже купить бутерброд с настоящим сыром, а не с копченым колбасным, к которому я привык дома... и не думать о том, что буду есть завтра. Деньги я считать не умел и тратил безоглядно. Однако привычки моего старшего брата - я жил с ним первые полгода - меня ужасали: он покупал сразу огромный кусок сыра, наверное, полкило, масло, колбасу, лучшую, тоже огромный кусок...

Мы складывали вместе деньги, у меня было мало, он приносил больше , платил за квартиру и тратил на еду, как считал нужным. Я понимал, что самостоятельно квартиру снимать не смогу, но все равно ужасался и был недоволен, потому что хотел жить самостоятельно.

Он был человек властный и педантичный. До этого я его почти не знал. Он был взрослым, очень самостоятельным - и совершенно другим: с немецко-эстонской закваской, деловитый, подвижный... Он подавлял меня своим знанием жизни, постоянной беготней, толпами друзей, делами, встречами, многочисленными работами, между которыми он успевал сдавать последние экзамены на врача. Он с войны уже был фельдшером. Он все успевал, а я ничего! Как я теперь понимаю, он в основном "отмечался" и бежал дальше; он был поверхностным человеком, сомнения в смысле своего постоянного движения не беспокоили его, суету он считал признаком активной, "правильной" жизни.

Ему многое не нравилось во мне. Например, я был поразительно неряшлив - из-за лени, рассеянности и пренебрежения к "мелочам", к внешней стороне жизни, которую он считал важной. Я не ценил свои вещи, не берег их и в то же время не умел зарабатывать, чтобы покупать новые. Я трудно сходился с людьми и не воспринимал его советов по части тонкой житейской политики, в которой он считал себя большим специалистом.

Мы были очень разные, к тому же я - еще эмбрион... но одновременно имеющий твердые убеждения! Ему было нелегко со мной: я не умел сопротивляться, но и подчиниться не мог. Мне было безумно трудно стоять перед ним, смотреть в глаза и твердо, но спокойно говорить свое, настаивать. Я не любил это большое и бесполезное напряжение. Мы сталкивались на мелочной житейской почве, и моя позиция всегда казалась мне незначительной, неважной, а упорство глупым упрямством. Но он так напирал на меня, с таким жаром настаивал на своих мелких истинах, что я просто не мог ему уступать. Вернее, я, конечно, уступал, но постепенно накапливал в себе сопротивление.

Он учил меня, как нужно застилать постель. Она стояла за огромным шкафом, да еще в углу, так что я спал в глубокой норе. Я выползал из нее по утрам ногами вперед, небрежно кидал в глубину покрывало и этим ограничивался. Он, когда это видел, свирепел, хватал покрывало, как тигр бросался коленями на кровать, почти на середину, ловко кидал эту тряпку в глубину, до самого изголовья, расправлял , разглаживал морщины, и, пятясь, сползал с кровати. На лице его при этом было такое удовлетворение, что я завидовал ему - мне всегда нравилось наблюдать, как ловко люди работают руками. Но понять его радость я просто не мог. Точно так же, на своем примере, он учил меня чистить зубы - по правилам, и обувь, залезая во все швы, и одежду, и хвалился, сколько лет у него эти брюки, и тот пиджак...

Все это я тихо ненавидел и презирал, и не мог понять, как "одежка" скажется на моих отношениях с людьми... и что это тогда за люди?!.

Подвернулось общежитие, и я тут же ушел от него. Началась совершенно самостоятельная жизнь.

4

Я не помню деталей этого начала, но они не важны: я помню свое состояние. Я остро ощущал свою "чужеродность", особенно по вечерам, когда за каждой стеной, в каждом окне, я видел, шла своя жизнь. А я? В чем моя жизнь?.. Я шел по длинным молчащим улицам, за высокими заборами лениво побрехивали собаки... Я чувствовал, что не просто приехал учиться, а этим решением подвел черту под своей прежней жизнью. Я именно чувствовал это анализировать, осознавать, а значит, смотреть на себя со стороны я не умел. И теперь не умею... пока события не теряют свою актуальность. Тогда я мыслю, пожалуйста!... Но это уже чужеродный мертвый материал. Поэтому я редко жалею о том, что сделал, какие расхлебывать последствия. Я отношусь к ним, как к погоде с утра: она вот такая и ничего не поделаешь.

Я должен был теперь ходить на лекции, занятия, знакомиться, общаться с разными людьми, быть постоянно на виду, спать в одной комнате с чужими, входить в битком забитые залы столовых, проходить мимо чужих столиков... Все время казалось, что на меня смотрят, мне было тяжко. Я не стыдился чего-то определенного, например, своего вида, что я маленький и плохо одетый мальчик. Я и не думал об этом, я же говорю - не видел себя со стороны! Я не чувствовал себя свободно и уверенно, потому что не имел простых полезных привычек, позволяющих вести себя и общаться без напряжения, на поверхностном уровне, вполне достаточном для большинства встреч и разговоров. Я не знал, как сказать что-то малозначительное, улыбнуться, ничего при этом не имея в виду, отодвинуть стул, сесть, не привлекая ничьего внимания, обратиться к человеку с вопросом, закончить разговор, отвязаться, не обидев, и многое другое. И потому боялся каждого взгляда, был уверен, что постоянно что-то делаю не так, как все.

Я был воспитан, то есть, хорошо знал правила поведения за столом, как держать вилку и нож, что с чем есть и другие формальные вещи, но этого теперь оказалось мало. Мне явно не хватало опыта и "жизненного автоматизма". Из-за этого я вел себя скованно, и, ощущая это, становился еще напряженней, делал ошибки, которые в другой ситуации вызвали бы только мой высокомерный смех - ведь я презирал условности и мелкую жизненную суету, стремился к вечным ценностям, не так ли?.. Я не умел общаться с людьми без разговоров о смысле жизни, к тому же презирал тот мелкий, пошлый, примитивный уровень общения, на который мне ежедневно, ежечасно приходилось опускаться. И потому плохо, медленно накапливал жизненный опыт; я всегда с трудом осваивал то, что не любил делать. Это не противоречит тому, что я многое теперь умею: когда очень надо, я заставляю себя... и легко заинтересовываюсь, могу полюбить почти все, что приходится делать, если не совсем тупое занятие. Тогда я был прямей, жестче и упрямился перед жизнью больше, чем теперь.

Поэтому я не ходил в дешевую студенческую столовую, обедал в самых злачных местах, среди пьяниц и опустившихся потрепанных женщин, и там чувствовал себя в безопасности. Это были эстонские пивные бары, "забегаловки", там, действительно, все заняты собой, люди грубоваты, но знают, что не следует лезть к чужому человеку. Конечно, я не вызвал бы ажиотажа и в более культурной среде, но ведь важно , как я тогда все это представлял себе!

Я очень быстро убедился, что люди, окружавшие меня, знают массу вещей, о которых я не догадываюсь... и ничего не понимают в том, что я так ценю. Я чувствовал себя выкинутым на чужой берег. Увидев впервые такое множество людей, я вдруг осознал, как обширен и вездесущ этот "их" мир. Он занимает почти все место, а то, что интересно мне - какие-то общие истины о людях, о жизни... спроси, я не мог бы точно ответить, что меня интересует - все это вовсе не существует в реальности. Вернее, рассыпано, разбросано - кое-что в книгах, кое-что в людях, мелькнет иногда в чужом окошке... Моя природная мягкость призывала меня не сопротивляться, "соответствовать" окружению, научиться говорить о пустяках, считать неглавное главным... Ведь я приехал учиться, в самом общем смысле - мне надо научиться жить. И тут же моя тоже природная независимость бунтовала, я не понимал, зачем мне эти люди и знакомства?.. Я просто свирепел, когда брат просвещал меня насчет каких-то личностей, с которыми совершенно необходимо "дружить", так они влиятельны и полезны.

Постепенно я успокоился и увидел, что кругом не так уж дико и скучно.

5

Русский и эстонский потоки сильно различались. На эстонском было много ребят из деревень и маленьких городков. На русском в основном дети офицеров и специалистов, приехавших после войны, они учились в больших городах и были лучше подготовлены в школе. За исключением иностранных языков, которые эстонцы знали лучше. Что же касается физики и других уважаемых мной наук... теоретическая подготовка медиков была смехотворной, я легко обходился своими школьными знаниями.

Мы бегали из одного корпуса в другой по крутым горкам, и мне сначала было страшновато - я не был уверен в своем сердце, боялся отстать от других или показать, что задыхаюсь. Моя многолетняя тренировка помогла мне - я уставал, но к утру успевал восстанавливать силы. Мне доставляло удовольствие напрягаться, выматываться к вечеру так, что заплетался язык. Я валился на кровать и исчезал до утра. Я мог заснуть на улице, на ходу, и просыпался, когда нога оказывалась в какой-нибудь яме или канаве... Способность засыпать везде спасала меня от переутомления.

Постепенно я начинал понимать ту науку, в лапы к которой попал. Она мне явно не нравилась. Началось, как всегда, с людей. Тех, кто преподавал и кто учился. Опытные студенты с фельдшерским образованием терпели первые курсы ради последующей "практической науки" - тогда, они говорили, начнется самое интересное и важное, а эту всю "теорию", физику да химию, надо как-то пережить, перетерпеть, перепрыгнуть через нее. Меня же медицинские "науки" поразили своей откровенной беспомощностью: ни объяснить, ни показать причины явлений... Сначала механическое запоминание деталей, без всякой общей картины, принципов устройства, потом свод правил и рецептов и внешние, поверхностные признаки болезней. Я страдал, слушая и запоминая весь этот бред, моя добросовестность не позволяла мне "халтурить". К тому же важные лекторы в белоснежных халатах преподносили все это с большой помпой, напыщенно, как истины в последней инстанции, что обычно присуще невеждам.

Мне было, конечно, интересней заниматься физикой и химией, но именно они должны были отойти в прошлое, быть благополучно забыты будущими медиками.

- Вот биохимию проскочим, - говорили мне, - а там уж начнется самое-самое...

Все, что мне интересно, через год исчезнет, нахлынет масса сведений, навыков, умений, которые, уже по первым признакам, не вызывали у меня восторга... К концу года я окончательно утвердился в том, что попал совершенно "не туда". Летняя практика добавила мне уверенности. Больные с их "тайнами" оказались неинтересны, скучны, навевали на меня тоску постоянными жалобами.

Наверное, это можно было предвидеть... если бы я не был, во-первых, в такой степени погружен в свои переживания, отвлечен от действительности, во-вторых, не переоценил бы свою способность "переделать себя". Первое относится к основным свойствам моей личности, второе - прочно "вколочено" воспитанием: ты все можешь, все преодолеешь... К тому же у меня была идея! Я говорю о "пользе" медицины для познания людей, чеховско-вересаевская закваска. Когда у меня возникала идея относительно устройства своей жизни, все тут же шло насмарку.

Из-за своей неопытности я не мог знать, что те стороны людей, которые раскрываются в больницах, не столь уж интересны. В страдании люди замыкаются или на редкость однообразны. Гораздо симпатичней и плодотворней изучать их в лучшие, высокие моменты их жизни. Я уж не говорю о том, что вовсе не люди меня интересовали, а я сам. Но в этом я не мог не ошибиться: любопытство к жизни у меня было огромное, а сам себе я поднадоел. Мне нужно было проявиться в новых отношениях, расширить свой кругозор. Я мечтал забыть о себе, о своих небольших горестях, о болезнях, о темноте и напряженности в родном доме.

Главное, я и не пытался узнать, на что способен. Я думал о том, каким должен стать, и имел определенные идеи на этот счет.

6

Спор между стремлением сознательно "совершенствовать себя", исходя из представлений об идеальной личности, и необходимостью внимательно прислушиваться к себе, развивать свои способности, пристрастия... он проходит через всю мою жизнь. В юности безраздельно господствовала идея "самосовершенствования". Ей способствовали и мой характер, и воспитание и условия жизни. Важность внимания к себе я понял поздно. Лет до тридцати я и не думал об этом. Хотя временами осознавал, что почему-то разум мой бессилен против чувства. Это меня удивляло, пугало, но мало чему учило. Считаться с собой я не привык. А потом все перевернулось, и я забыл про "совершенствование"... Потом снова вспомнил, когда очнулся после первых лет слепого увлечения живописью: захотел учиться ей, но уже без насилия над собой, мягче, тоньше...

Вернемся к прошлому. Мой выбор медицины был случайным. Он и не мог быть другим, потому что я не придавал ему большого значения. О причинах такого невнимания я уже говорил. Они глубоки и серьезны. На месте медицины могло быть что угодно, и все равно - случайно. Но так промахнуться... тоже случай. Будь у меня хотя бы чуть побольше здравого смысла, опыта, я не полез бы сюда. Руди не раз спрашивал у меня - " а ты хочешь стать врачом?" В этом вопросе звучало недоверие. Я злился, потому что очень скоро начал понимать причину его недоумения: он, как человек опытный, видел во мне нечто противоположное, несоответствующее этой весьма практической специальности. Я был отвлеченным от жизни человеком, он это, конечно, сразу понял. Но я-то хотел совершенствовать себя, побороть житейскую неопытность, узнать людей! Идеи, идеи... И натолкнулся - на тошноту.

Меня просто тошнило от медицины. Вся моя воля, рассуждения, увещевания себя оказались бесполезны - тошнота была сильней. Я столкнулся с чем-то в себе, что не мог изменить. Меня охватил ужас: я не мог позволить себе уйти, потерять год! Мне надо было быстро выучиться, чтобы стать самостоятельным. Да и было бы из-за чего уходить! Я по-прежнему не знал, чему хочу учиться. Стать физиком, математиком? Мне это казалось, конечно, интересней, чем медицина, но большого увлечения не было. Я не был уверен ни в чем, кроме как в своем неприятии медицины. Но нам рассказывали много интересного, не имеющего отношения к этому тошнотворному ремеслу. Мне нравилась общая биология, за ней шла биохимия. Это настоящая, точная наука, и связана с человеком. В ней большой простор для теории.

И я пришел к следующему своему решению.

7

Я пошел на кафедру биохимии, к Мартинсону. Это было лучшее, что я мог сделать, учитывая все обстоятельства и мою способность выбирать. Через месяц мне стало совершенно ясно, что я должен стать только биохимиком, и никем больше! Я кинулся в науку с такой страстью, с таким напором, что сначала испугал сотрудников Мартинсона, спокойных вежливых эстонцев. Я донимал их своими вопросами, требованиями... Быстро освоил несколько методик и начал ставить опыты всерьез, а не просто измерять "влияние чего-то на что-то", над чем всегда смеялся Мартинсон.

Но избавиться от медицины я не сумел. Биохимических факультетов в стране еще не было, люди приходили в основном из медицины, а также из химии; бум вокруг молекулярной биологии, приток физиков - это было еще впереди. Уйти в химики было рискованно: вряд ли мне позволили бы околачиваться на кафедре биохимии днями и ночами, студенту другого факультета. К тому же потеря года... Я боялся оказаться ни здесь, ни там, потерять время. Позже мой приятель Коля Г. поступил более решительно, чем я, но у него уже была поддержка. И все-таки я струсил и годами страдал из-за этого: медики заставили меня проглотить всю медицину как мерзкую пилюлю. Отношение к теории у них было самое презрительное, меня не освободили от обязательного посещения лекций, не давали индивидуального плана... Фактически я учился на двух факультетах.

Но главное, из-за чего я остался, не моя осторожность - если я в чем-то был уверен, то поступал довольно смело - главным было неумение смотреть в будущее, крупно планировать свою жизнь. Я говорю - неумение, а думаю: нежелание! Сколько себя помню, я всегда отвергал попытки заглянуть далеко вперед. Мне казалось просто немыслимым угадать, что с тобой произойдет даже на той неделе, а тут - пялиться за горизонт! Пять лет!.. Я предпочитал делать небольшие шажки, и строить свое будущее не как строят дом или корабль - сначала прочный каркас, а потом все остальное - я скорей занимался "вязанием", или " плетением": к последней петле привязывал следующую... Тогда я понимал, что делаю. Исходя из сегодняшнего дня, который я вижу ясно, я строю завтрашний, не думая про послезавтра.

Со временем я, поняв опасность такой стратегии, выработал более практичный подход, и в то же время не слишком противный для меня: я должен знать свое общее направление, примерное место на горизонте, к которому стремлюсь, - и иметь четкий план на завтра, который в главном согласуется с направлением. Я еще вернусь к своему нежеланию смотреть в будущее.

Итак, я ушел от дела, для которого был просто "не создан", в теорию, в глубину биологии. С одной стороны это было разумное решение. Наука больше подходила мне, чем смесь знахарства и ремесла. К тому же через несколько лет началось бурное развитие биохимии и смежных с нею наук, и я оказался "на острие событий". С другой стороны, моему образованию был нанесен большой вред: вместо того, чтобы учиться, осваивать физико-химические основы биологии профессионально, я сразу решительно и сильно сузил свой горизонт - кинулся в экспериментальную биохимию, стал исследователем, а знания теперь уже "добирал по ходу дела". Говорят, что так и надо учиться. Может быть... если б я остановился на чем-то, а не лез постоянно все глубже и глубже. Моя подготовка не успевала за мной. Но об этом еще будет время поговорить.

8

Теперь я учился медицинскому ремеслу откровенно поверхностно и формально, от экзамена к экзамену. Сдавать их мне помогала отличная память и большая работоспособность. Хуже было с практическими занятиями, их нельзя было избежать. Нас приводили к больному, группой человек в десять, и я всегда старался подойти последним, дремал за высокими спинами моих однокурсников, плохо понимая, о чем идет речь. Иногда мне совали в руки стетоскоп, и я добросовестно притворялся, что слышу то же, что и другие... Медики быстро прознали, что я пропадаю днями и ночами на биохимии, и стали придираться ко мне. Но я все время как-то выкручивался и сдавал на пятерки. Постепенно все привыкли, что я биохимик, и оставили меня в покое.

В этой страсти к науке был не только интерес, но и тщеславие - ведь я занимался самым важным и сложным делом, докапывался до причин жизненных явлений. Сколько себя помню, я всегда боялся пустой, мелкой, никчемной жизни. Материнское воспитание... Но главным было все-таки искренное увлечение. Я вернулся к поискам всеобъемлющей системы взглядов, которыми занимался в старших классах школы, только теперь от расплывчатых "философий" перешел к формулам и числам. Раньше мои построения были противоречивы, я примирял разные учения... а в жизни почему-то забывал о них! Это меня раздражало, пугало... волевое начало, унаследованное от матери, протестовало против хаоса и Случая. Я должен подчинить себе обстоятельства! И наука поможет мне в этом. Она дает ясную картину мира, и того, что происходит в нас самих. Она разгадает природу жизни, мысли, она может все.

Помимо желания видеть ясность, закономерности вокруг себя, меня привлек, конечно, и стиль жизни людей науки, как я его представлял себе - с отвлеченностью, одиночеством, погруженностью в себя, в усилия своего мозга. К тому же - новое каждый день, игра, поиск, авантюра, погоня... Это было той ездой на велосипеде, которой я был лишен в детстве.

Поэтому выбор науки не был случаен, хотя случайны мои блуждания, путь к ней через медицину.

9

На фоне нашего медицинского факультета Мартинсон был, несомненно, крупной фигурой. Ученик Павлова, так он себя называл. Он получил, видимо, неплохое образование, хорошо знал химию, а современную ему биохимию представлял себе живо, ясно, наглядно, и умел это передать нам. После войны его послали в Тарту с партийной миссией - укреплять науку и очищать ее от "антипавловцев". Эту деятельность ему потом не простили. Говорили, что он был большой демагог, человек склочный, вспыльчивый, резкий. Может быть, но мне трудно судить об этом, я его боготворил и всегда оправдывал.

Науку он искренно любил, был прилежен, трудолюбив, многое умел делать руками. На русском потоке у него была слава борца за справедливость, врага местных националистов, а также невежд, лжеученых, медиков, которые ни черта не смыслят в том, что делают, не знают причин болезней, то есть, биохимии. Действительно, медики были поразительно невежественны и к тому же воинственно отвергали вмешательство в их область всяких там "теоретиков".

Он имел, видимо, вес в своей области, известность, печатался в журнале "Биохимия", что было недостижимо для местных корифеев. Его боялось большинство, уважали многие, не любили - почти все, кроме нас, его учеников. Я восхищался им, гордился, что работаю у него, а он всегда был внимателен ко мне и многому меня научил.

Помню, как в первый раз увидел его: он не вошел, а бесшумно вкатился в аудиторию - маленький, коренастый, в старомодном пиджаке, широченных брюках. Он показался мне карликом, с зачесом на лысине, вздернутой головой, светлыми пронзительными глазами... Он ни на кого не смотрел, а только куда-то перед собой, и говорил скрипучим ворчливым голосом. Он постоянно кого-нибудь ругал в своих знаменитых отступлениях, а лекции читал ясно, умело. Он предлагал мне понимание, результат усилий многих гениев и талантов, и я жадно впитывал это знание.

10

За те пять лет, что я работал у него, я научился многому, но не сделал почти ничего. Он почему-то поручал мне совершенно головоломные задачи, в то время как другие студенты измеряли сахар в крови или аммиак в мозгу. Он ставил передо мной вопрос, целую проблему, и я в тот же день начинал готовиться к опыту, за ночь успевал, к утру шел на лекции, после обеда ставил опыт, а вечером давал ему ответ. Обычно ответ был отрицательный. Иногда ответ затягивался на месяцы, но мой режим не менялся: я ставил опыт, мыл посуду, готовился к следующему опыту, уходил поспать в общежитие... на следующий день приходил с занятий, обедал, тут же бежал на кафедру, возился до ночи, мыл посуду, уходил, шатаясь, поспать... Соседи по комнате неделями не видели моего лица. Почему я не надорвался, не потерял уверенности, мужества, наконец, просто терпения, ведь никто меня не держал, я мог уйти и не вернуться?.. Трудно сказать. Моего отчаяния хватало на час-два, и я снова начинал верить, что завтра у меня все получится, все будет по-иному...

Сначала я выращивал каких-то микробов, они вырабатывали фермент, который мы впоследствии должны были ввести в желудок животным. Зачем?.. Стоит ли объяснять, это был хитроумный и рискованный план. Но микробы не росли полгода, хотя я каждый день пересаживал их на десятки сред, которые научился готовить. Пробовали и другие, и тоже безрезультатно, но меня это не утешало. Потом, в один прекрасный день оказалось, что актуальность пропала, и я с облегчением оставил эту тему. Она меня уже страшила - я не мог отступить и чувствовал, что погибну от бесплодных ежедневных усилий... Потом Мартинсону пришла в голову идея проверить что-то совершенно фундаментальное, потом еще что-то... и он звал меня и увлекал своими рассказами.

Рядом шла нормальная работа, люди получали результаты. Но это все было несерьезно, я-то штурмовал глобальные проблемы! Последнее, чем я занимался, была проверка его идеи, что белки в организме могут несколько менять свою пространственную форму. Проверяли мы это совершенно дикими способами, дремучими, если смотреть из сегодняшнего дня, но сама идея оказалась "пророческой".

В результате всей этой бурной эпопеи, за пять лет я сделал несколько сообщений на конференциях, причем по каким-то побочным своим результатам, все остальное - был опыт неудач.

Почему он выбрал меня для таких убийственных экспериментов - не знаю. Думаю, что мы были с ним во многом похожи, в этом все дело. Его всегда тянуло в разные "темные углы" - он не хотел заниматься модными проблемами, старался найти свой подход к вопросам или забытым, или довольно частным, и вносил в них столько выдумки и идей, сколько они, может быть, не заслуживали.

Итак, я многому выучился, но мало чего достиг. Мой учитель явно рисковал: заоблачные выси - хорошо, но я мог и сломаться от постоянных ударов. Я выжил и не расхотел заниматься наукой. Но опыт поражений сложная и загадочная штука. Это как внутренние повреждения - они проявляются не сразу, и неожиданным образом. Я думаю, что то чудовищное напряжение, с которым я одновременно учился на медицинском факультете, причем только на "отлично", ведь мне нужна была повышенная стипендия, работал дни и ночи на кафедре, пытался еще и есть, спать, любить, и это плохо мне удавалось... все это не прошло бесследно. Я не сломался, но, образно говоря, натер себе твердые мозоли на таких местах, где должно быть чувствительно и тонко - чтобы расти, понимать жизнь и себя.

11

Так я добрался до шестого курса, весь в биохимии, но не забывая при этом сдавать экзамены по медицине. Хотя я работал день и ночь, никаких скидок мне не делали, наоборот, медикам доставляло особое удовольствие посмеяться над моим заспанным видом, неопрятным халатом... Я привык, что мне никогда не везет и ничего просто так не обходится. Что я должен надеяться только на себя, не ждать милости от случая и каких-нибудь скидок от людей. За каждую ошибку я бывал наказан. Я не верю в "злые силы", думаю, что причина в том, как я все делал: лез напролом, отчаянно хватался за самые трудные дела, не имея никакой сноровки, бился без всякой тактики, часто головой об стену, не замечая, что рядом дверь... По вечерам я или сваливался на кровать и моментально исчезал, или от перевозбуждения не мог уснуть: скорей бы утро!..

Я ничего не умел делать легко, играючи, не совсем всерьез, тем более, шутя. Естественно, ведь я был так горд своими делами! Как я мог позволить себе делать что-то мелкое, неважное!.. Я тащил себя по жизни, как самый дорогой ценный груз, за который несу ответственность. Это сковывало меня. И приводило к напрасной трате сил, потому что я постоянно бился над задачами, которые были мне не по зубам. Я не думаю, что виноват учитель: предложи он мне что-то менее значительное, я бы разочаровался и в нем, и в науке.

С годами я постепенно избавлялся от излишней серьезности. Не потому, что стал умней или проницательней - просто устал так сосредоточенно возиться с самим собой. Увидел, наконец, как мало мне удалось, каким сложным и извилистым был путь.

За несколько месяцев до госэкзаменов покончил жизнь самоубийством Мартинсон. Для меня это было тяжелым ударом. Не буду писать о причинах его решения, я недостаточно хорошо их знаю. Его отстранили от работы, и он совершил этот акт - протеста, отчаяния. Студенты русского потока уважали его и, мне казалось, любили. В эти дни все готовились к модной тогда игре -КВН:"клуб веселых и находчивых". Это была телеигра, в ней участвовали почти профессиональные команды, и по их примеру в каждом ВУЗе создавались свои отряды находчивых ребят. Своего рода "отдушина" в то время, потому что власти кое-как терпели вольности, проскальзывающие в разных шуточках. И ребята хотели сначала поиграть, поупражняться в остроумии, а на следующий день похоронить Мартинсона, который умер за день или два до игры. Трудно передать, как это меня возмущало. Я считал, что веселье следует отменить. Сделать это официально было невозможно, и я хотел, чтобы устроители, наши коллеги-студенты, сами отказались от сборища, хотя бы отодвинули его на несколько дней. Со мной соглашались немногие, те, кто лично знал профессора, работал у него на кафедре.

Среди весельчаков верховодил некто Лев Берштейн, кудрявый веселый и толстый маменькин сынок, самовлюбленный, избалованный, но способный мальчик. Помню мой разговор с ним. Он не соглашался перенести игру хотя бы на несколько дней! Они так готовились, с трудом получили разрешение и боялись, что партком передумает и все это дело запретит. Я был в бешенстве, схватил его за пиджак и тряс, повторяя - " подлец, негодяй!.." Мы стояли в коридоре общежития, у двери его комнаты, и я пытался запихнуть его туда, но он был гораздо выше меня и в два раза тяжелей, вяло сопротивлялся и повторял -" ты так не думаешь, ты так не думаешь..."

Почему-то запомнилась такая ерунда... Я был нетерпим и не понимал, не мог понять, что жизнь продолжается. Потом я хоронил многих знакомых и близких людей и, зажмурив глаза, жил дальше. Наверное, так делают все. Но постепенно во мне копилось сопротивление этому молчаливому заговору живых против мертвых. Когда я начал писать прозу, то понял, что выход нашелся.

Теперь учиться биохимии в Тарту было не у кого. Мое решение заниматься наукой только окрепло: я должен был поступить в аспирантуру, другого пути я не представлял уже.

12

Этим летом у меня было еще несколько испытаний на прочность. Меня вознамерились взять в армию. Трудно представить себе мой ужас. Мое время! Три года абсолютной тупости и безделия, потеря всего, что я достиг за пять лет - знаний, навыков, ведь моя наука бурно развивалась. Но даже не это больше всего мучило меня. Я впервые так сильно почувствовал свою слабость, ничтожность: меня могут взять и силой увести куда захотят, подавить мою волю, не считаясь с моими желаниями... Человеку, сосредоточенному на своей жизни так, как я, чувствовать собственное бессилие особенно мучительно. Я уж не говорю о свободолюбии, которое, видимо, у меня от матери... Это был один из самых сильных страхов моей жизни, наряду со страхом смерти и лагеря.

В дополнение ко всему, в то лето от меня ушла Люда, моя первая настоящая любовь. Она была доброй, привлекательной девочкой, я был очень привязан к ней несколько лет. Она вовремя поняла, что я устремлен дальше, каши со мной не сваришь, на аспирантскую стипендию не проживешь... а, может, и не любила меня.

Все обрушилось на меня сразу - я потерял учителя, любимую девушку, мне угрожала армия, то есть, я мог потерять и свое любимое дело.

Неожиданно мне повезло: наш ректор договорился с Волькенштейном о приеме одного аспиранта в целевую аспирантуру в Ленинград, и это место предложили мне. Подоплека была не проста: после смерти Мартинсона власти хотели замять скандал, утихомирить волнение на русском потоке. От меня, как от активного "смутьяна", хотели избавиться, сначала вызывали в партком, угрожали провалом на экзаменах в аспирантуру, но, в конце концов, решили отослать подальше. Для меня это предложение было счастливым случаем, я за него ухватился.

Помню это знойное пыльное лето, месяц в маленькой больничке в Кейла под Таллинном, где я работал на скорой помощи и заведовал лабораторией. Я был полон напряженного ожидания: мне предстояли экзамены в аспирантуру, я должен был их сдать, игнорируя набор в армию, повестки, угрозы, поиски... тогда это было нешуточным делом. Если сдам, как-то отделаться от призыва, как?

Я сдал экзамены. Потом пришлось вспомнить, что у меня больное сердце, военные врачи это "не замечали". Вызвал скорую, меня положили в больницу. Это само по себе было мучительно для меня - находиться среди больных! Невольно сосредотачиваться на своих болячках. Моментально заболеваю. Я не был уверен в успехе, время уплывало, в Ленинграде меня уже давно ждала работа.

В конце концов меня освободили от службы, и я в тот же день уехал в Ленинград.

Это было одним из важнейших решений в моей жизни. Несмотря на события, обрушившиеся на меня за последний год, оставляя Тарту, я чувствовал облегчение. Кончилась прежняя жизнь, я сразу потерял все, чтобы начать заново, с чистой страницы.

13

В чем заключались "уроки Тарту", как я думал об этом тогда и что считаю сейчас?

Несмотря на многочисленные неудачи и крайне неэффективный труд, я был убежден, что должен стать биохимиком, и никогда не возвращусь к медицине. В тех случаях, когда решение созрело, меня всегда охватывал страх - я боялся, что из-за каких-то не зависящих от меня обстоятельств буду вынужден отказаться от своей цели. Путь обратно всегда меня страшил. Поражение - это не столько потеря цели, сколько потеря воли... У Мартина, когда меня преследовали неудачи, я больше всего боялся, что он разочаруется во мне и откажется от работы, скажет - "вот ведь, не получается..." или, хуже того "мне кажется, это вам не под силу..." Я-то всегда верил, что смогу. Я видел, что справляюсь с экспериментом не хуже, а лучше многих, знания мои довольно обширны, я во всем стараюсь найти систему, упорядочить факты. Что же касается усилий на "ручную работу"... Я никогда не считал усилий, привык к препятствиям и потому не задумывался.

Сегодня я вижу те черты личности, под влиянием которых в дальнейшем мое отношение к науке изменилось.

Меня интересовало только то, что я делал сам, к чему, так или иначе, имела отношение моя работа. Поскольку я умел видеть связи своей проблемы с многими другими, то это свойство не беспокоило меня. Я даже не подозревал о нем. Просто чувствовал, что не люблю почему-то нуклеиновые кислоты, не интересны мне они, а люблю белки, которыми много лет занимаюсь, ну, и что?

Второе, что в начале иногда смущало меня: я полностью забросил художественную литературу, перестал думать о себе, о жизни, как делал это раньше. Двигаясь очень узко, в глубину, ограничивая интересующий меня круг явлений, я начал презрительно относиться к искусству, литературе и вообще ко всякой не поддающейся пока науке неопределенности, или, как я говорил, "мутности" и болтовне. Я искренно считал теперь, что нужно заниматься только "делом", то есть, вносить в мир ясность и точность.

Что поделаешь, все, чем я бывал увлечен, становилось самым главным, остальное я должен был откидывать - презирать, уничтожить или забыть. Так я обычно поступал со своим прошлым, стремясь туда, где еще не был. Я никогда не ценил свои усилия и даже результат. Самым ценным всегда было то, что еще будет. Это помогало мне переносить потери и поражения. И одновременно мешало извлекать опыт из ошибок, опираться на достижения, чтобы двигаться дальше.

Можно сказать, что "уроков" для себя я тогда никаких не извлек, свои особенности и недостатки учитывать не пытался - я был занят другим. Мое увлечение, или страсть к науке оформилась, наполнилась конкретным содержанием. Я приобрел множество знаний, навыков, приемов, а главное, опыт поражений и неудач. Этот опыт мне особенно пригодился... и он же потом не раз меня подводил, мешая оценивать свои усилия, их соответствие результату. А значит, понимать, к чему я способен, а к чему не очень.

"Положительные" качества сыграли в моей судьбе гораздо более мрачную роль, чем "отрицательные", в этом парадокс и насмешка жизни.

ГЛАВА ВТОРАЯ, или Л Е Н И Н Г Р А Д

1

Сказать, что я жил в Ленинграде три года, я не могу. Я не жил, я только работал. Впрочем, несправедливо сказано: это и было моей жизнью. Может, жизнью ущербной, усеченной, или просто странной, но я не был готов к другой жизни, не был способен. Для этого мне надо было бы что-то существенное в себе переделать. Но я и не хотел. Я всегда много говорил о самосовершенствовании... и делал то, что мне больше всего хотелось. А тогда я особенно отчаянно бился за свою жизнь. После Тарту я чувствовал, что стою перед крутым подъемом, а за спиной пустота, то есть, возвращение обратно ни с чем, и должен изо всех сил карабкаться, иначе погибну. Вершиной была наука, за спиной - мелкое копошение в провинции, обычная жизнь, она меня пугала. Я презирал ее ценности - карьеру, достаток, семейные радости...

Что было главным в эти годы, что так или иначе изменило мою жизнь? Встреча с Волькенштейном, сама работа и моя первая женитьба.

2

М.В. - Михаил Владимирович Волькенштейн. Я впервые встретил такого яркого человека. Он дал мне в этот период больше, чем все остальные, окружающие меня люди, вместе взятые. Главное я могу определить одним словом - ЯСНОСТЬ. Он требовал от меня ясности во всем - в мыслях, в словах, в понимании того, что я делаю.

- Что вы хотите узнать? Что вы хотите сказать? - вот что он спрашивал у меня.

До него я не умел четко и цепко ставить вопросы. В науке правильный вопрос уже многое значит. Он содержит в себе язык, понятия, присущие ответу. В этом сила науки. Она ставит вопросы, на которые может получить ответ, пусть не сразу, но в принципе - может. В этом и ее ограниченность: нам свойственно постоянно задавать вопросы, себе и людям, на которые ответов или нет, или их много, и все не обладают той несомненностью и точностью, которые гарантирует наука в своих пределах.

После первого восхищения, я получше разглядел М.В. Он оказался некрупным человеком - мелко тщеславным, скуповатым... Он был позер. Ум скорей блестящий, чем глубокий. Но в нем было то, чего мне всегда не хватало: доброжелательность, открытость, легкость, широта и многосторонность знаний, пусть не всегда доскональных. Он идеально усваивал чужие мысли, идеи, слова; все, что ему нравилось, он легко делал своим. Не примитивно присваивал, а впитывал и перерабатывал так, что потом искренно считал своей собственностью. Я завидовал его умению свободно общаться, остроумию, я бы сказал - быстроумию, иронии, жизненной хватке, насмешливому цинизму, любвеобильности, теплому отношению к семье, к детям... Я по натуре одиночка, яростно, часто неразумно отталкиваю чужое. Это моя первая реакция - "нет"... потом, бывает, признаю... . Его открытость для фактов, слов, людей меня ошеломляла. Конечно, легкость порой переходила в легкомыслие, широта граничила с поверхностностью. Он был на противоположном полюсе, и для меня было важно увидеть, что противоположное мне может быть умным, обаятельным, притягивающим. Может быть, это понемногу приучало меня к терпимости: ведь он нравился мне и был совершенно другим. При этом я часто злился на него, досадовал и тут же восхищался тем, как красиво, умно и убедительно у него все получается, начиная от низкого мягкого голоса и кончая ясной мыслью.

И в то же время почти все, что он говорил не о науке, а о жизни. литературе, истории, было банально. Я почти со всем мог согласиться. Просто он ясней и прозрачней формулировал то, о чем я догадывался. Это чертовски приятно слышать... но со временем начинает чего-то не хватать. Может, того царапанья, шершавости, неуклюжести, раздражения в ответ, которые вызывает в нас истинно НОВОЕ. Потом примерно такое же чувство, как от М.В., у меня возникло на встрече с Тарковским, который был хорошим художником, но не первоклассным, в моем понимании: он не мог сделать ЦЕЛОГО - расплывался, разменивался на детали, почти всегда умные и симпатичные, но, по большому счету, банальные.

М.В. ничего мне не был должен, и в то же время делился всем, что знал. Он был терпим ко мне, удивительно доброжелателен; раз поверив, что я хороший человек, верил этому всегда, хотя потом и бывал недоволен мной, и несогласен. А я, постоянно находясь рядом, впитывал. Потом многое отбрасывал, и все равно - запоминал.

3

Моя работа пошла почти так же, как у Мартинсона. Мне была поставлена безумная по сложности задача. Учитывая, конечно, условия, в которых мне предстояло работать. Но это не все. Прекрасный практик, Мартинсон всегда представлял себе, как подойти к эксперименту, что необходимо, и я, несмотря на полную нищету, каждый раз благополучно добирался до опытов. Он сам много работал руками, и потому в его задачах не было такого "пойди туда, не знаю куда, возьми то, не знаю, что..." Другое дело, что он при помощи моего энтузиазма пытался взять наскоком неприступные стены. Но технически все это было доступно, и такая "разведка боем" полезна, - иногда везет, попадаешь в точку... а иногда наталкиваешься на что-то совсем другое, но тоже интересное.

М.В. был полным дилетантом в биологии, да и вообще в экспериментальных науках, но ему очень хотелось иметь свои результаты. Физики, пришедшие тогда в биологию, часто так вели себя. Они считали, что вносят свет в хаос самим своим присутствием. Тогда многим казалось, что легко высечь искру из биологии просто в результате "перевода" смутной речи биолога на строгий язык физики и математики. Сначала, действительно, такой "первый заход" многое внес в общие представления биологов, в их подход к своей науке, а потом потребовалась бОльшая конкретность, не столько "высокая физика", сколько хорошая химия и физико-химия.

М.В. остался в биологии влюбленным в нее дилетантом, ограничиваясь довольно остроумными " к вопросу о", размышлениями о физике и биологии, применениями физических методов, "строгими доказательствами" там, где биологи доказали "нестрогими"...

Он выбрал для меня проблему по принципу - "самая интересная", то есть, в свежейшем журнале, и еще - "здесь физику есть что сказать". Интуиция его не подвела, задача, действительно, была важной, но в его постановке вопроса сквозило дилетантство и несамостоятельность: он кинулся проверять одну из гипотез, недавно выдвинутую другими. И все потому что у него оказался в руках прибор, тогда единственный в Ленинграде, и метод, теорию которого он прекрасно знал, и был уверен, что для биологии он будет чрезвычайно полезен. В целом, как почти всегда, он оказался прав, метод много сделал в биологии, но для моей задачи... он не подходил. Только по случайности мой ответ содержал полезную информацию. Полностью положиться на один метод было близорукостью. А я тогда этого не понимал и был в восторге от английского чуда, от его симпатичного гудения, неутомимости, точности, от всего, всего, всего...

Этот прибор - все, что было. Я был смертником вдвойне: в лаборатории не было никакой химии, я уж не говорю о био... Ни тебе пробирок, ни простых реактивов, даже химического стола не было. Потом на проходе, у двери поставили стол, и я день за днем сваливал на него все, что мог собрать и выпросить у разных людей. Я ходил по лабораториям, просил, и чувствовал, что всем мешаю. Почти ничего, кроме самых простых химических принадлежностей, я собрать не мог. Я был почти что обречен. Дать аспиранту такую тему! Это понимали все, кроме двоих - М.В. и меня.

Первый ужас непонимания я испытал на семинарах по физике полимеров. Я чувствовал, что подо мной пустота. Хотя речь шла именно о структуре белка, о чем мы с Мартинсоном мечтали. Но это был совершенно другой уровень! Я тонул, хватал верхушки, ночами копался в учебниках, в библиотеке терялся среди множества журналов, которых не видел в Тарту.

Загрузка...