Сандлер Шмиэл Мой любезный Веньямин

Шмиэл Сандлер

МОЙ ЛЮБЕЗНЫЙ ВЕНЬЯМИН

Деньги также могут развивать

идеи и делать историю.

Освальд Шпенглер

Глава первая

Диагноз доктора Берштейна

Неделю я не заглядывал в каракули Уилла. Бог знает, заглянул бы я туда вообще, если бы Уилл не умер. В воскресенье утром мне позвонил доктор Берштейн и сообщил прискорбную весть: - Старина, мне жаль... Мне очень жаль, я не хотел тебя огорчать... - Что случилось, Аркадий? - спросил я, предчувствуя беду. - Иванов повесился. - Как повесился? - На собственных подтяжках, - последовал циничный по форме и трагический по сути, ответ. Берштейн был уверен, что это самоубийство. Но я не сомневался, в том, что кому-то понадобилось убрать парня, и этот некто настиг его даже в больнице. - Кажется, он оставил тебе дневник, - заметил Берштейн, - почитай-ка его на досуге и ты увидишь, что он сумасшедший... Тело Уилла обнаружили ночью в туалетной комнате психиатрической больницы "Абарбанель" Когда его снимали с петли в глазах у него стояли слезы. Умирая, Уилл плакал, и это обстоятельство Берштейн использовал как аргумент для подтверждения своей версии: - Видишь, - сказал он мне, - перед смертью плачут только самоубийцы. Вспомни Есенина, у него тоже слезы не просохли, когда его из петли вынимали. Берштейн был педантичным человеком и регистрировал в картотеке все прежние Уилловы попытки произвести расчеты с жизнью. Он представил инспектору полиции документальное свидетельство таковых попыток и следователь, уважая мнение специалиста, не счел целесообразным копаться в этом и без того очевидном деле. Осмотрев туалетную комнату и тело удавившегося, инспектор принял версию Берштейна и в докладной на имя комиссара бат-ямовской полиции логически обосновал вероятность самоубийства, ссылаясь при этом на авторитетное мнение доктора Берштейна. Полицейский комиссар с уважением отнесся к аргументации медицинских экспертов, тем более что речь шла о душевно больном человеке. Дело благополучно закрыли, но меня не оставляло тревожное чувство. В глубине души я был убежден, что здесь что-то нечисто, и чем больше я вчитывался в Уилловы записки, тем более зрело во мне это убеждение. За неделю до несчастного случая, я посетил больного Уилла и он сказал мне, что перевел на мой счет пятизначную сумму в долларах. Тогда я был просто ошеломлен - откуда у пьяного попрошайки такие сумасшедшие деньги, теперь же, когда его не стало, я ощущал моральный долг непременно самому разобраться в загадочных причинах его гибели. Честно говоря, разбираться я стал бы, даже если бы он не оставил мне денег. С того времени как он попал в больницу, я чувствовал себя отчасти повинным в постоянно преследовавших его неудачах.

Глава вторая

В Холонских подворотнях

Теперь, когда прошло столько лет, я не могу уверенно сказать, при каких обстоятельствах я впервые встретил Уилла Иванова. То ли это было после пьяной драки, когда Уиллу разбили голову, и я отвел его полуживого домой. То ли в пабе адона Фридмана - человека весьма знаменитого в нашем городе. Уилл заглядывал в его питейные заведения и мы вполне могли там встретиться. Но кажется мне, что впервые я увидел Уилла на похоронах его отца Константина Сергеевича Иванова. Уж очень убивался парень над гробом родителя и это мне запомнилось. Более всего, однако, я помню сами похороны. Они были очень уж пышные и как отмечалось на страницах местных русскоязычных газет " с оттенком излишней помпезности" На панихиде присутствовало много русских. Среди них два человека бывшие в свое время почетным членами общества "Знание", и еще несколько лиц представляющих объединение выходцев из Средней Азии. Константин Сергеевич Иванов был в Ташкенте не пророк, конечно, но лицо весьма авторитетное. В Израиле жизнь его не сложилась, он спился и проживал в ужасающей бедности. Человек европейской культуры, он не понимал левантийскую ментальность сефардских евреев (несмотря на то, что мать его принадлежала к этому славному колену), взъярился на страну, запил и превратился в злобного антисемита. Его пышные похороны финансировало "Объединение выходцев из Средней Азии", председателем, которого он состоял некоторое время. Отец Константина Сергеевича, и дед Уилла, Сергей Константинович Иванов-Голубкин был потомственный дворянин, увлекшийся идеями Владимира Ульянова, функционер, которого партия направила устанавливать Советскую власть в Узбекистане. В Ташкенте он женился на бухарской еврейке дочери кокандского масло заводчика, жертвовавшего немалые суммы в пользу большевистской партии. Сергей Константинович был вхож в дом партийного мецената и именно здесь юная и кареглазая Рахель поразила воображение пожившего уже в свое удовольствие революционера. Вне дома Рахель, по местным обычаям, была закутана в темную паранджу и некоторый романтизм, который находил в сей дикости Сергей Константинович окончательно укрепил его в решении просить руки шаловливой смуглянки. Это был третий брак их бывшего сиятельства, в результате которого у него родился сын нареченный в честь деда (графа Голубкина) Константином. В отличие от отца, старого партийца из тех еще просвещенных московских аристократов, Константин пошел по военной стезе и дослужился в НКВД до звания полковника. Всю жизнь, преуспевающий кадровый офицер, старался скрыть от начальства факт своего еврейства (тем более что мать свою он почти не помнил - она умерла, когда он был ребенком), но после отставки, поддавшись общему эмиграционному психозу, репатриировался в Израиль, где уже родился Уилл от йеменской еврейки, умершей при родах. Женитьба на сефардской еврейке была отчаянной попыткой, увы, не имевшей успеха, интегрироваться с "аборигенами". Полковник прожил в стране двадцать лет и, несмотря на то, что, был женат на израильтянке, не мог связать на иврите два слова. Как он познакомился с женой и на каком языке они вообще говорили, так и осталось для всех загадкой. По завещанию супруги сын был назван еврейским именем Ури. Европейскому уху полковник имя сие ничего не говорило и он переименовал первенца в Уильяма - в честь американского писателя Уильяма Фолкнера, книгами которого зачитывался в юности. С мальчиком отец общался редко, а когда сердился, обращался к нему официально и не иначе как: - Граф, извольте оставить свои жидовские штучки. Константин Сергеевич говорил с сыном по-русски и это отложило свой отпечаток на духовном облике Иванова младшего. Учился Уилл в еврейской школе, но воспитан был на образцах советской культуры и о композиторе Пахмутовой знал куда больше, чем о королеве песен в стиле мизрахи Маргалит Цанъани. Формально Уилл был саброй , но ментальность имел советскую, не ведая при этом комплекса неполноценности присущего иным репатриантам первого в мире еврейского государства.

Глава третья

Семь кругов ада

Из дневника Уилла Иванова:

"В Холоне на улице Синедрион в доме №7 умирал ботаник. Не приведи господь умирать так мучительно и долго как это было с ним. Агония длилась уже неделю. Все это время он был в сознании и очень переживал, что доставляет окружающим столько забот и это во время дикой боли. Старик жил этажом ниже моей квартиры и я почти безвылазно находился при нем, пытаясь хоть чем-то облегчить его последние часы. Страдания умирающего усугублялись при мысли о том, что соратники и друзья, дежурившие у его постели, были вынуждены носить после него судно. Но соратники не находили в этом ничего унизительного. Старик был почетный академик Узбекской ССР (в Израиле о нем неоднократно писали в прессе), и они почитали за честь лично возиться с "уткой", запрещая приближаться к его ложу робким сиделкам с лицами ангелов. Все думали, что кризис наступил во вторник - в два часа ночи, когда несчастный, извиваясь от ужасной боли, кричал на смертном одре, чтобы его отравили. На какое-то мгновение, после очередного приступа, он затих и все подумали - "Это конец..." Но боль снова взяла за свое, спустя час, и на сей раз, не отпускала почти сутки. Несчастный кричал, рвал слабыми пальцами простыню и умолял соратников положить конец его мучениям. Соратники, люди интеллигентные, глубоко сочувствовали умирающему, но не знали как ему помочь. Событие это весьма растянулось во времени, все уже порядком утомились и каждый в уме успел подумать - "Ах скорее бы все это кончилось!" Не зная, что предпринять конкретно, каждый из них счел своим долгом подойти к старику и сказать нечто вроде: - Коллега, все будет хорошо, вы еще встанете на ноги, уверяю вас! - В день страшного суда. - Отвечал больной, который и в такую трудную для себя минуту не утерял чувства юмора. Когда все средства были перепробованы и ничто более не могло помочь умирающему, я подошел к нему и сказал: - Дядя Сеня, знаете что, ругайтесь изо всех сил, когда человек ругается боль немного отпускает. Старик послушался меня и начал ругаться, но очень неумело, нечто вроде "Черт побери!" и еще пару безобидных фраз из лексикона старшеклассниц герцлийской гимназии. Помочь это, естественно, не могло и тогда я, подивившись его неумению в этом нехитром деле, стал мягко втолковывать ему: - Дядь Сень, надо резче браниться, надо чтобы была отборная брань. И тут выяснилось, что за всю свою долгую и плодотворную жизнь, из-за присущей ему природной деликатности, старик умудрился пройти мимо огромного кладезя нецензурных выражений. Это было удивительно, он не знал ни одного более менее стоящего ругательства. Если бы я не был знаком с ним уже много лет, я бы подумал, что он родился и вырос на луне. Но надо было как-то спасать положение, и я написал на бумаге целый ряд наиболее сочных словосочетаний непечатного свойства, прочитав которые, ученый на мгновение забыл об изнуряющей боли и на пожелтевших, дряблых щеках его зарделся совершенно здоровый румянец. С минуту он изучал список. Затем, после недолгих нравственных экзерсисов, внял, наконец, моему совету и стал выражаться все более крепче. Сначала это выглядело неумело и робко, но по мере того, как боль давала о себе знать, больной, уверовав в действенность моего рецепта, начал браниться увереннее, вкладывая в это захватывающее занятие все больше изобретательности и душевных сил. Я с детства знал, что старик был некогда большим авторитетом в научных кругах и когда речь заходила о нем, люди говорили - талантливый, высокообразованный... Все это в одно ухо у меня входило, а в другое, вылетая, испарялось в атмосфере. Я не особенно разбирался в ботанике, а старика уважал за отзывчивость и доброе сердце (он часто угощал меня помидорами из своей теплицы, заботился обо мне как о родном, время от времени, выделяя из своего скромного бюджета небольшие суммы, которые я тут же тратил на подарки моей возлюбленной). Теперь я воочию убедился, что способности его к импровизации были чрезвычайно развиты: через два десятка минут старик заткнул за пояс меня, хотя в Холоне я считаюсь признанным знатоком по части художественного сквернословия и уже третью каденцию являюсь неизменным председателем клуба любителей русского мата в Израиле. У нас на глазах ученый производил потрясающие лингвистические операции, выдумывая все новые и новые фразеологические обороты, которые по структуре своей и художественной ценности были куда более гибче и тоньше, тех, что я знал и считал верхом совершенства. Он матерился с такой изящной, аристократической элегантностью, что мне ничего не оставалось, как снять перед ним шляпу. Несомненно, старина обогатил бы культуру русского бранного слова в Израиле, если бы не болезнь и последствия, к которым она неизбежно должна была привести. Я даже пожалел, что большую и, думаю, лучшую часть своей жизни, ученый посвятил ботанике, которая вряд ли оценила такую высокую жертву"

Глава четвертая

Больная совесть

Смерть Уилла потрясла меня. Еще задолго до его самоубийства я видел, что с ним творится что-то неладное: он стал выпивать больше обычного, а с теми, кто пытался удержать его, порывал отношения. В конце концов, случилось то, что должно было, случится - парень совсем спился и дошел до потери человеческого облика. Я допускаю, конечно, что "сдвиг по фазе", согласно терминологии Берштейна, в какой-то степени наблюдался в нем, особенно в последнее время, но в целом, его, так называемую, "ненормальность" лично я отнес бы к неумеренному потреблению горячительных напитков. Нет, он вовсе не был психом, а просто напивался до чертиков и потери пульса. Накуролесить в таком состоянии было, возможно, но чтобы покончить с собой - сомневаюсь. Я был абсолютно уверен, что Уилл умер не по собственной воле. Впрочем, одной моей уверенности было недостаточно, чтобы доказать свою правоту. Сыщик я был никудышный и мне катастрофически не хватало улик. Я шел на ощупь в густом тумане, не ведая, на что наткнусь за следующим поворотом. Но неизвестность подстегивала меня. Я был весь поглощен разгадкой этого "списанного" дела и не мог ни о чем думать, кроме как об убийце Уилла. Я знал - он где-то рядом и может быть, даже знает о моих намерениях. Я поклялся докопаться до истины, и верил, что виновные понесут наказание! С этим девизом я засыпал ночью и поднимался утром. Оспаривать полицию, которая нашла нужным закрыть дело, я не стал, Во-первых, потому - что истинные профессионалы всегда с иронией относятся к интуиции доморощенных сыщиков, а во-вторых, я чувствовал моральный долг непременно, самому распутать сей запутанный клубок. Не потому что покойный оставил мне кучу долларов, а из чувства порядочности. Все чаще и чаще в последнее время я задавался вопросом - "А все ли я сделал чтобы спасти его от гибели?" Часами я мучительно копался в памяти, вспоминая мельчайшие детали связанные с его трагической жизнью. Я ведь видел, как он неудержимо скатывается на дно, но ничего не предпринял, чтобы не допустить этого.

Глава пятая

Заботливый папаша

1

Отец Уилла - Константин Сергеевич Иванов был чрезвычайно ранимый человек. В Израиле он вдруг вспомнил о своих дворянских корнях, углубился в переоценку своего советского прошлого и пришел к печальному выводу, что жизнь прошла мимо. Поначалу он глушил тоску активным участием в общественной жизни - состоял почетным членом многих репатриантских организаций, выжимающих галут из еврея, но потом ему вдруг все осточертело, он заявил друзьям, что галут является интегральной частью еврейского сознания (без которого еврей практически немыслим), демонстративно вышел из состава многочисленных организаций и со словами "Я сыт жидами по горло!" ушел в глубокий запой.

2

Константин Сергеевич по-своему любил единственного сына, но ничего кроме вредных привычек ему не оставил. В наследство от своего папа, отставного полковник Советской милиции, Иванов младший не получил ничего кроме распространенной на Руси фамилии и склонности к употреблению спиртных напитков. Поначалу юноша прикладывается к горькой, чтобы составить компанию отцу неудачнику, которого любит и жалеет до боли в сердце. Полковник, однако, не совсем пропивший ум, пытается на первых порах следить за тем, чтобы компанейство сына носило характер случайный, чисто символический так сказать. Но по мере погружения во мрак алкоголизма ему это удается все реже и реже. Уилл очень скоро пристрастился к алкоголю. Стечением времени дозы возлияний возрастают, приобретая ко времени нашего знакомства прямо таки гротескные формы.

3

После смерти отца, Уилл отслужил в армии, пытался поступить в Университет, провалился на экзаменах, раздобыл где-то деньги, пропил их, якобы от несчастной любви и в последние два года совсем сошел с рельсов. Он считался в Холоне самым горьким и беспробудным пьяницей. "А вот мы сейчас отдадим тебя дяденьке Уиллу" - говаривали взрослые, пугая детей, упрямившихся есть кашу. И в этих безобидных, казалось бы, словах сытых и отгородившихся от внешнего мира обывателей, таился весь ужас социального статуса несчастного пропойцы. Я знал Уилла на протяжении пяти лет. Согласитесь, срок достаточно большой, чтобы составить мнение о человеке, который тебя чем либо интересует. Уилл жил в подвалах знаменитого холонского квартала Джесси Коэн - район наркоманов и алкоголиков. Раз в месяц он являлся ко мне с просьбой одолжить ему "бабки" на пиво. В душе я, конечно, осуждал его за пристрастие к спиртному, но все же, чем-то этот выпивоха мне нравился уж слишком заметен был контраст между его интеллектом и образом жизни, который он вел. Думаю именно это несоответствие заставило меня более внимательно приглядеться к нему. Последние два года нашего знакомства я не припомню случая, когда видел его трезвым. Я не хотел бы разуверять вас, дорогой читатель, что в памяти самого Уилла сохранился тот день, когда он не был одурманен водкой.

Глава шестая

Появление незнаком

Из дневника Уилла Иванова:

"Первое, что пришло мне на ум, когда я слушал искрометные вариации умирающего - это записать, непременно записать все перлы сквернословия изрыгаемые им. Но тут я подумал, что это, пожалуй, неуместно в обстановке торжественной скорби, с какой люди встречают смерть ближнего и мне пришлось отказаться от этой идеи. Соратники старика, люди большого интеллекта, были явно шокированы его нецензурными изысканиями. Они избегали смотреть друг на друга, были страшно сконфужены и вообще не знали, куда девать глаза, наполненные скорбью и удивлением. Один из них, худосочный мужчина с прекрасным лбом философа Анаксимена был на грани обморока, с другим случился нервный припадок. И только сиделки с лицами ангелов заметно оживились, слушая хулительные слова ботаника, как музыку большого сводного оркестра иерусалимской филармонии. Старик легко прошелся по всем своим знакомым, помянув их доброй порцией мата, обложил депутатов кнесета, членов партии и правительства, после чего принялся за президента страны, которому посвятил лирическую вариацию на тему "Осточертели болваны!" Он дошел уже до господа Бога и конторы апостолов, как вдруг тяжелый приступ удушья прервал его речь. Умирающий задыхался. На лбу у него вздулись вены. В бессильном порыве он раздирал себе горло желтыми высохшими пальцами, продолжая выдавливать из себя уже бесполезные ругательства. Это был новый и, вероятно, последний поворот в его затянувшейся агонии. Казалось, истерзанное сердце ботаника не выдержит новых испытаний. Но вновь сиделки с лицами ангелов кинулись к кислородным подушкам, вновь захлопотал над ним расторопный фельдшер с бородкой, и старика по новой откачали. Он открыл глаза, затуманенные болью, и соратники разочаровано стали переглядываться друг с другом. Неведомо как далеко зашли бы они в этом банальном занятии, если бы внимание их не привлекло следующее довольно странное обстоятельство. Неожиданно на квартиру умирающего пришел неизвестный. Это был человек лет пятидесяти, плотного сложения, с уже седеющей, но все еще густой шевелюрой на крупной голове. Лицо у него было круглое и невыразительное. Под толстым носом росли усы в форме сгустка похожего на крупную каплю. Грубоватые черты лица несколько облагораживала козлиная бородка ехидным клинышком торчащая на тяжелом подбородке. Одет был незнакомец с некоторыми покушениями на моду. Джинсы, латанные и штопанные в самых невероятных местах и туфли на высокой платформе, которые тем не менее, не приближали его рост даже к среднему показателю. Его мощные борцовские плечи плотно обтягивала белая футболка с изображением ковбоя, который из револьвера системы "Смит и весон" целил в глаз муравью, стоявшему от него на значительном расстоянии. Надпись под картинной гласила - "Водка яд, пей лимонад?" Какое отношение стрелок имел к горячительным напиткам и почему столь мирное насекомое вызывало у него такие агрессивные ассоциации, понять было трудно. Вероятно, копирайтор из рекламного бюро был репатриант со стажем, успевший подзабыть образцы советской рекламы, также, впрочем, как и правила русской пунктуации: вместо восклицательного знака в конце этого странного предложения, он поставил вопросительный, совсем озадачив тем выходцев из Средней Азии, артистично предающихся скорби у священного ложа умирающего. Не замечая замешательства, возникшее с его появлением, неизвестный резво переступил порог гостиной и зычным голосом спросил у соратников, делающих вид, что они удручены горем: - Ну что, уже откинул боты? - Тс -с-с... - зашипели соратники, - вы кто такой, собственно, вам чего надо, господин?! Не отвечая на вопросы, и бесцеремонно расталкивая присутствующих, неизвестный подошел к умирающему. Увидев, что ботаник еще жив, но уже дышит на ладан, он сморщил лицо в плаксивую гримасу и заплакал, нанося себе, удары по голове с такой силой, будто хотел вытрясти из нее содержимое. При виде подобного исступления ученых охватила паника. Они испугано расступились перед незнакомцем, который, приняв вдруг театральную позу, дико захохотал, сверкая безумными очами. Его сумасшедшая выходка напугала соратников и позволила ему вплотную приблизиться к кровати больного. Здесь он замешкался, соображая, чем еще поразить воображение умирающего, затем решительно подошел к камину, чтобы осыпать голову пеплом для пущего эффекта. Камин оказался электрическим и эффекта не получилось. Но незнакомца это не расстроило. Не снижая темпа, он стал рвать на себе волосы с таким неистовством, что соратники в душе содрогнулись. Выдрав два три пучка из своей буйной шевелюры, хамоватый крепыш простер руки к ботанику и трагически возопил: - Мой дядя, мой дядя!"

Глава седьмая

Угловая теория

1

Почерк у Уилла был мелкий и неразборчивый. Мне приходилось читать его записки едва ли не с лупой. Прошло немало времени пока я обнаружил недостающие в дневнике страницы. За несколько дней до своей смерти, в нашу последнюю встречу, он сказал мне, что кто-то выкрал их у него. Тогда я был под впечатлением той суммы, которую он пожертвовал мне и списал это заявление на присущую ему подозрительность: наверное, затерял где-то, а может просто не дописал свой опус. После убийства Уилла его странная подозрительность уже не казалась мне необоснованной. Я по-настоящему забеспокоился и первый кто пришел мне на ум в качестве потенциального вора, был незваный гость, описанный Уиллом в его дневнике. Никаких улик против него у меня пока не было, но интуиция говорила мне, что именно у этого человека была прямая корысть заставить Уилла молчать. Я перебрал в памяти всех наших общих знакомых, но не нашел ни одного, которого исчезнувшие страницы могли бы интересовать. Уилл был, в сущности, простым и безобидным парнем. В последние годы он вел довольно однообразный образ жизни, а такие, как правило, врагов не имеют.

2

День Уильяма Иванова, также, впрочем, как и день всякого профессионального алкоголика, в нашем городке начинался в одном из пивных филиалов господина Фридмана. В сущности, о Фридмане я знаю немного. Человек он был практичный и не любил распространяться о своем прошлом. От Уилла, которым состоял с ним в приятельских отношениях, я узнал, что за плечами этого неразговорчивого бармена весьма бурное прошлое. В пору своей первой молодости Фридман был членом КПСС, заведовал складом в одном из филиалов самаркандского общепита, и вообще считался фигурой весьма значительной на небосклоне узбекской торговой мафии. В Холоне он появился в конце семидесятых. Дабы не загреметь в тюрягу под фанфары среднеазиатских оперов, заподозривших его в крупной афере, он вовремя сообразил смыться заграницу. Бабка его со стороны матери была еврейского происхождения, что позволило ему, не без взятки, разумеется, выправить свою звучную украинскую фамилию на не менее звучную еврейскую. Таким образом, бывший партиец, заведующий складом и гражданин СССР Михаил Николаевич Зайченко, в одночасье превратился в Мордехая Наумовича Фридмана и в качестве такового немедленно дал деру в страну обетованную. В Холоне Фридман-Зайченко открыл обширную сеть торговых точек по продаже пива и не прогадал. Поскольку из Самарканда Миша сматывался в срочном порядке, вывезти с собой какой либо капитал ему не удалось. Впрочем, довольно скоро он открыл в Израиле свое дело, и оставалось только гадать каким образом ему удалось раздобыть деньги на раскрутку. Одно лишь, у знавших Мордехая в Союзе как Зайченко, не вызывало никакого сомнения - его пивные заведения в Холоне процветали и приносили прибыль великую. Мошна Фридмана набивалась еще и потому, что страсть к пиву у здешних русских была превеликая. В свободное от работы время (если таковая имелась) репатрианты искали повод и средства для того, чтобы в одиночку или целыми коллективами предаваться тому чудному и пьянящему состоянию духа, которое возникает при общении выходцев из бывшего Советского Союза за кружкой пенистого и терпкого напитка. Адон Фридман, с присущим ему коммерческим чутьем, верно и своевременно угадал главную слабость русских евреев Холона и, идя навстречу их неукротимому влечению к теплым и радостным ощущениям, наладил в городе продажу пива - самого лучшего и самого свежего в Израиле. Разумеется, это не избавило бывшего зав. складом от конкуренции. Его примеру последовали эмигранты из Украины, Молдавии и Эфиопии. Но у Фридмана были свои секреты, благодаря которым его пивнушки пользовались огромной популярностью не только среди русских, но также румын, поляков и даже эфиопов лишь недавно приобщившихся к этому райскому напитку.

3

Фридман, человек решительный, но скаредный, отнюдь не лишен был изобретательности. Потребление пива в Холоне он возвел в культ. В его кабаках имелся комплекс специальных уголков особого назначения. Самым известным из них был, так называемый, уголок для философских собеседований. Хитроумный бармен исходил из того, что после двух, трех бокалов свежего пива, изголодавшихся по общению репатриантов, тянет поразмыслить о парадоксах израильского общественного бытия. "Потребность мыслить свободно, подавляемая при социализме, в Израиле пробуждается с особой силой, - утверждал Фридман, - и тем, кто не привык еще держать мысль в напряжении, нужен стимул, чтобы в нужный момент привести мозг в движение" Адон Фридман нашел, что таковым раздражителем может служить алкоголь и, сооружая уголок для философов, он предвидел это. Следующий угол предназначался для бесед по вопросам быта. Здесь обычно собирались мужчины несчастливые в браке. Они занимались тем, что поносили своих жен, тещ и, вообще, уклад современной семейной жизни в Израиле. "Феминизм, доминирующий в стране, - утверждали он, - ущемляет основные социальные права мужчин" Кое- кто из них в пылу дискуссии доказывал даже, что "Феномен эмансипации женщин способствует укорочению размеров самого главного достоинства сильной половины человечества" Так, по крайней мере, утверждали израильские исследователи, и их оригинальные доводы служили аргументами в полемике холонских мужей. "Вместе с тем, - оговаривались мужья, - вовсе не размеры ужимающегося достоинства дают нам право на критику, а неудачный опыт бракоразводных процессов в филиалах холонского раввината" Далее следовали уголки для политиков. Их было много, потому что желающие поговорить на политические темы всегда находились. Это были люди с ироническим складом ума, из тех, кто лишен от природы способности действовать, и цель своей жизни видит в испепеляющей критике неважно кого и непонятно за что. И наконец, был еще один уголок для выяснения отношений. Угол сей, кстати, весьма уютный, имел два отделения. В первом из них за кружкой пива можно было свободно обругать всех лидеров правительственной коалиции, и во второе собеседники приглашались, если им вдруг приходило на ум развить вширь свои безобидные, пока, отношения - то есть, от теории участники дискуссии могли непосредственно перейти к практике. Уголок сей был еще более популярен, чем философский. Он имел форму ринга и назывался "Местечко для сатисфакцистов". Собеседникам разрешалось пускать в ход руки и в особых случаях ноги, обутые в байковые тапочки для смягчения ударов. Фридман тонкий психолог и знаток русско-еврейской души считал, что подобные побоища способствуют социальному расслаблению индивида, снимают с него нервное напряжение, вызванное семейными неурядицами, повышением цен и проблемами безработицы. Кроме того, он был убежден, что желание почесать кулаки, побить изуродовать, оставшееся в нас еще со времен мезозойской эпохи, свойственно нашим современникам, которые, как только представляются условия для удовлетворения сего древнего инстинкта, получают наслаждение, не уступающее по своей остроте тому, что испытывает советский человек, впервые приобщившийся к буржуазным ценностям. На мой вопрос, что он относит к таковым Фридман, снисходительно улыбаясь, отвечал "Погоня за богатством и взирание на мир как на место, где можно удовлетворить свои самые извращенные эротические наклонности..." Сновавшие подле ринга, в качестве секундантов официанты, следили за тем, чтобы иные темпераментные дуэлянты не использовали в целях скорого эффекта пивную кружку или тяжелый табурет из знаменитого ливанского кедра. Фридман, не желая иметь дела с полицией, и, опасаясь за репутацию своих пивных аттракционов. Настаивал на том, чтобы дуэли завершались без последствий.

4

Я не был приверженцем философии Фридмана, хотя некоторые рациональные зерна в его теории готов был принять. Я не навязывался ему в собеседники и тем не менее "покалякать" он любил именно со мной. Мне это где-то даже льстило, ведь по общему признанию всех знавших его, коммуникабельным делец сей никогда не был. Он не делал людям ничего дурного, но и филантропом назвать его было трудно. Впрочем, одно немаловажное достоинство в нем было - деньги друзьям он занимал охотно и никогда не заводил речь о процентах. Несколько раз он спонсировал меня, когда я особенно в этом нуждался. Возвращая долги, я никогда не укладывался в срок и потому, встречаясь с ним, был вынужден делать комплименты его деловой хватке.

Глава восьмая

Какой светильник разума угас

Из дневника Уилла Иванова:

1

"Появление таинственного незнакомца внесло некоторое смятение в ряды соратников. Иные из них пожимали плечами, недоумевая, на лицах других отразилась досада и раздражение, третьи же перешептываясь, усмехались. Ботаник в окружении сиделок, угадывающих малейшее его желание, был во власти смертных судорог. Увидев неизвестного, он сделал отчаянную попытку приподняться, но не преуспев в этом, простонал нечто невнятное и беспомощно уронил голову на подушку. Незваный посетитель чем-то встревожил его: седые усы невольно дрогнули, глаза налились кровью, напрягая последние силы, старик прохрипел: - Вон отсюда! - Дядя, это я, это же я, дядя! - метнулся неизвестный к ученому, но тут же отшатнулся. Вид старика был ужасен - глаза, казалось, готовы выскочить из орбит, губы посинели, лицо перекосило судорога боли и ненависти. "Па-за-ви-те Уилла..." - натужно выдавил он. Соратники гурьбой ринулись разыскивать меня. Я стоял за широкими спинами членов кооператива "Гражданские похороны" и с интересом разглядывал новоявленного племянника. Раньше что-то этого молодца я не видел, хотя часто приходил к старику помочь поливать цветы в палисаднике. Старик был из тех, кого в народе называют простофиля. Он помешался на своих цветочках, с утра и до вечера возился с ними, забывая порою о приеме пищи. Был он на удивление беден и к деньгам преступно равнодушен. Скопить их не сумел, хотя некогда занимал большой пост в Союзе и был широко известен в международных научных кругах. Преимуществами, которые давали его известное имя и научные труды, воспользоваться в Израиле он не смог и это меня всегда злило: - Дядя Сеня, - говорил я ему, нельзя же так, надо же как-то жить! Но старик погруженный, по обыкновению, в свои ботанические размышления, не слышал здравый голос моего рассудка. Временами мне казалось, что сосед мой просто невменяем. Когда бы я не пришел к нему, он тут же заводил со мною речь о светлом будущем еврейского народа, о благе конкретного еврея и мирном сосуществовании ашкеназийцев и сфарадим. Обычно эти бредни мне надоедали уже на второй минуте, я вежливо справлялся - ел ли старик что-нибудь за прошедшие сутки, после чего, сославшись на обстоятельства, спешно ретировался к Белле. Однажды я рассказал ей о странных причудах старика и расстроил ее до слез. Она и раньше обращала внимание на изможденное лицо ботаника (Белла жила по соседству) и его болезненный вид вызывал у нее жалость. Услышав от меня подробности его полуголодного существования, она тут же состряпала что-то на скорую руку и со всех ног помчалась кормить старика.

2

Прошел месяц. Визиты сострадания моей подруги участились. При каждом удобном случае она приносила больному то лагман, то голубцы, а чаще расслабляющий куриный бульон специально от запоров, которыми он страдал. Белла была доброй женщиной и умела сопереживать чужую боль. В отличие от меня она не избегала утомительных лекций ученого, напротив могла, не прерывая, часами жадно слушать его. Поначалу я не понимал причину столь странной восторженности, но вскоре обратил внимание на то, что после каждой многочасовой проповеди ботаника моя возлюбленная отдается мне с какой-то яростной и пугающей меня страстью. Видя мое недоумение, она призналась, что философия возбуждает ее в сексуальном плане и у нее был даже период (на заре супружества), когда перед тем как лечь в постель, она понуждала мужа прочесть ей главу другую из Спенсера или Эммануила Канта: - Но почему Канта?! - спрашивал я ошеломленный. - Чтобы острее ощутить оргазм, - смущенно отвечала Белла. Странное соотношение философии и оргазма, вовсе не отражалось на высоких душевных качествах этой непредсказуемой и восхитительной женщины. Я полюбил Беллу всем сердцем и принимал ее со всеми ее капризами.

3

Она любила заниматься сексом в совершенно неожиданных местах, порою принуждая меня брать ее то под столом то на столе или даже на шифоньере, откуда мы однажды свалились в тот самый момент, когда я кончал. На меня это падение подействовало катастрофически. Я едва не сделался половым инвалидом. Но с этой женщиной были не страшны любые препоны: участием и лаской она сумела вернуть меня к радостям сексуальной жизни. Ее фантазия была неисчерпаема. Однажды, наблюдая, как спариваются на абажуре мухи, она обратилась ко мне с невинным вопросом: - А мог бы ты трахнуть меня на люстре? - Я не против, милая, - сказал я, - но прежде надо бы застраховаться. Лично меня Беллочкина фантазия лишь забавляла, но иногда мне казалось, что именно склонность моей возлюбленной к акробатическим этюдам в местах, куда без альпинистского снаряжения было не взобраться, а также ее неукротимое влечение к философии второй половины девятнадцатого века сломили, вконец, волю ее супруга, и он с головой ушел в тяжелые и продолжительные запои. Муж ее работал охранником на центральной автобусной станции, а она занималась дома хозяйством, все свободное время, проводя у меня или у ботаника, которому, я думаю, лучше работалось в ее присутствии"

Глава девятая

Доктрина Мордехая Фридмана

Свое расследование я решил начать с заведений Мордехая Фридмана. Меня настораживало лишь то, что человек он был проницательный и немедленно разгадал бы с какими намерениями я появился. Тревожить Фридмана понапрасну, без определенного плана действий было неосторожно, и я решил отложить на время свой визит к нему. Когда-то мы были на короткой ноге, и я не раз, бывало, занимал у него на мелкие расходы. Он не брал проценты с долгов, потому что хотел привлечь в свою харчевню как можно больше посетителей. Я включил Фридмана в число подозреваемых мною людей, хотя каких либо конкретных улик против него у меня не было. По натуре он был скорее жулик, чем убийца. И потом, с какой, казалось бы, стати, - рассуждал я, - ему держать зло на Уилла? Напротив, он не скрывал, что помогает ему материально, не раз подчеркивал, что был лично знаком с его отцом и считает себя в некотором роде, ответственным за его судьбу. Ничего предосудительного в поведении Фридмана раньше я не замечал, за исключением одной несущественной, на первый взгляд, детали: когда бы мы не встретились, в любое время дня и ночи, общей темой наших бесед всегда был Уильям. Я заметил, что бармен, довольно часто и без всякого к тому повода, сворачивает наши редкие и задушевные беседы на совершенно беспредметный разговор об Иванове. Было ясно, что он благоволит ему, хотя со стороны, симпатия его имела какой-то странный, если не сказать, болезненный характер. До самоубийства Уилаа я готов был объяснить причину его нездорового интереса тем, что он просто тешит свое самолюбие, пытаясь набрать очки на своей показной добродетели. Теперь, когда Уилла не стало, таковое поведение Фридмана наводило меня на некоторые размышления: - Видите ли, господин Борухов, - обыкновенно начинал он в такие минуты, даже Иисус не мог даровать всем страждущим тех благ, которыми я осыпаю своих сограждан. И за это граждане мне благодарны... При этом он с отеческой нежностью поглядывал на Уилла. Бедняга Фридман, по простоте душевной, верил, что истинную радость в жизни человек испытывает за кружкой доброго и пенистого пива. Мало того, он утверждал, что, только вводя в организм алкоголь, человек очищает душу от тяжелой слизи буден, наполненных тяжелым физическим трудом. "Все наносное, - утверждал Фридман, - связанное с неустроенным бытом, уходит на второй план, и остаются лишь ощущения - чудные светлые ощущения и несколько размягченная, но пытливая во всех своих проявлениях мысль..." Улыбаясь, Фридман показывал мне на умиротворенные лица людей сидящих в баре, и я, помня о том, что он представляет мне кредит, делал вид, что не вижу оснований возражать ему.

Глава десятая

Завещание под занавес

Из дневника Уилла Иванова:

1

"Иногда ботаника приглашали выступать на каком-нибудь симпозиуме или раз в год большой делегацией приходили в гости бывшие сотрудники по академии и уговаривали выхлопотать какое-то дополнительное пособие через министерство абсорбции. Старик и слушать не хотел о "дополнительных подачках", а те гроши, которые получал, целиком раздавал соседям, зачастую забывавшим возвращать долги. Но было время, когда деньги у него все же водились, причем в немалых количествах. Я не спрашивал его об источнике их происхождения, полагая, что ему перепадают крохи от гонораров за заграничное издание его книг. Но лишние деньги у него не задерживались: раздаст, бывало, все за неделю, а потом сидит до следующей пенсии без гроша в кармане и пухнет с голоду. В затяжные периоды безденежья он питался помидорами из своей теплицы или жидким репатриантским бульоном, которым его самоотверженно продолжала подкармливать Белла. Другой бы на его месте стал приторговывать овощами на рынке: в Израиле это совсем неплохой приработок. Мы с Беллой не раз предлагали ему заняться бизнесом, но он наотрез отказывался от этой идеи недостойно, мол, ученого, предаваться низкой торговле. - Ну так прекратите раздавать деньги! - требовал я, сердясь на его неразборчивую доброту. Старик улыбался нам в ответ, кротко отвечая, что ему доставляет удовольствие делать людям приятное. В те редкие случаи, когда ему неожиданно подваливал гонорар, я зачастую бывал среди тех, кто стрелял у него сотенку другую на повседневные расходы, а если вернее на мелкие подарки для Беллы.

2

Это было в самом начале нашего знакомства, когда она только что приехала с мужем из Таджикистана, и я вызвался учить ее ивриту. Она овладела ивритом через полгода, а я овладел ею через два месяца. Если бы не своевременные субсидии старика, вряд ли я вообще мог подкатить к ней: я поддерживал супругов покупками дешевого мяса на рынке, но любила она меня, полагаю, не только за это. С месяц другой мы с Беллой побезумствовали во время ночных отлучек ее мужа, но затем она вдруг остыла ко мне, я же, напротив, проникся к ней глубоким щемящим чувством и готов был умереть у ее ног. Мне нравилось ее умение слушать, ее доброе сердце, красивый с горбинкой нос, чувственные губы и точеная фигурка, напоминавшая изящные формы Клавдии Шифер. Она была моей первой и последней любовью. До нее меня никто не интересовал. Впрочем, несколько мимолетных увлечений у меня было, но это даже отдаленно не напоминало то всеобъемлющее и мучительно-сладостное чувство, которое я испытывал к Белле. Я любил ее нежно и трогательно, жестоко страдая от мысли, что она принадлежит другому. А другим был постылый муж, который вряд ли ценил, так как я, все возвышенные качества ее души. Увы, денег, что я брал у старика явно не доставало, чтобы обеспечить ей достойную жизнь, а моего жалования с трудом хватало на выплату муниципальных налогов. О своих долгах, впрочем, я никогда не забывал и в отличие от соседей, вел в записной книжке особый счет, надеясь при первой возможности вернуть ботанику деньги, хотя на возврате старик никогда не настаивал, а если кто совестливый пытался напомнить ему, что долг платежом красен, он категорически отказывался брать свое кровное и это было самое удивительное в нем.

3

Ботаник был одинок, он говорил, что я напоминаю ему брата, умершего в молодости и ласково называл меня "Уиллушка". Теперь на одре смерти старик звал меня. Видно хотел перед кончиной просить, чтобы я не забывал поливать цветы в палисаднике, но я ошибся: - Уильям, - сказал умирающий, борясь с одышкой, - пусть все выйдут. Все, все... - повторил он несколько раз, с трудом выговаривая слова. Зная, как старик плох и, боясь, что любая мелочь может иметь для него печальные последствия, я стал кричать на людей: - Папрашу вас, господа, я очень вас папрашу!.. Я вытолкал всех соратников из комнаты. Один лишь племянник, придавленный непосильным горем, в тягостном безмолвии остался сидеть у холодеющих ног умирающего. Наполненные слезами глаза его выражали растерянность и скорбь. "Дядь-я, дядя, - мямлил он, икая от затянувшегося плача, - дя-дья, и мне выйти?.." - Ух-хади!.. - с истерической ноткой в слабеющем голосе простонал ботаник. Издав нечеловеческий вопль, племянник упал перед кроватью на колени и, ломая руки, заорал: - Нет, дядя Сеня, я не оставлю, я буду до конца... Буду!.. он орал с таким темпераментом, будто стоял на сцене театра, зрители которого туги на ухо в результате заморского гриппа, давшего осложнения на барабанные перепонки. Выдержать это кривляние ботаник не мог. Он заметался, зашелся в кашле, кровавая пена выступила у него на губах. Пришлось вмешаться мне: - Освободите спальню, мужчина! - властно скомандовал я. Племянник не шелохнулся. - Я сказал освободите спальню! Всхлипывая, племянник вытер платочком глаза, посмотрел на меня мутным запоминающим взглядом и вышел из гостиной, тихо прикрыв за собой двери. Я остался с умирающим. На благородном бледном лбу его выступил пот. Зрачки глаз расширились. Посиневшими губами он прошептал мне что-то невнятное. Я нагнулся к нему. - Уильям, - едва слышно произнес старик. - Да, дядя Сеня, я слышу. - Цветок видишь на окне? - Да, я вижу. Глаза старика потускнели, дыхание вырывалось с шумом: - Отнеси домой. - Старик показал на горшок с цветком. - Хорошо. - Сказал я, взял этот злосчастный горшок с подоконника, удивляясь прихоти старика. Право же чудак-человек, ему умирать теперь, а он о каком-горшке печется. - Уиллушка, - старик попытался приподняться, увы, безуспешно. Голова его упала на подушку, пальцы в бессильном порыве теребили белую простынь, Уиллушка, - ласково позвал он снова, - береги... - Вы про цветок, дядь Сень? Старик закрыл глаза и вдруг произнес спокойно и без всякого напряжения: - Под подушкой возьми бумаги, никому не отдавай... чтобы не случилось, не отдавай. - Не волнуйтесь, я никому не отдам, - пообещал я и вытащил из под подушки пухлую папку с бумагами. - Теперь иди, - тихо прошептал больной, - иди и помни о людях... Лучистым добрым взглядом он проводил меня до дверей. Я отнес горшок к себе на квартиру, теряясь в догадках - каких еще людей имел в виду старик? Когда я вернулся он уже умер"

Глава одиннадцатая

Шнорер

В питейных заведениях господина Фридмана Уильям, по своему обыкновению, проводил большую часть дня. Возможно один на один с бутылкой, в каком-нибудь из названных уголков он чувствовал себя человеком. Но выйдя из стен заведения Фридмана, остальную половину дня ему приходилось проводить в канаве парка Тель-Гиборим, куда он непременно проваливался, неуверенным шагом направляясь в свою убогую обитель. Если бы кто и замыслил тогда покуситься на его жизнь, особого труда это бы не составило. Странно, почему надо было ждать, пока Уилл попадет в больницу и возможно ли, чтобы больной Уилл был более опасен, чем пьяный? За полгода до госпитализации в "Абарбанель" он пил по черному. В упрек философии Фридмана, надо сказать, что в сей печальный период жизни, Уилл Константинович представлял собой лишь отдаленный намек на столь распространенную и могущественную в наше время особь, как хомо сапиенс. Безмятежно и сладко спал он в канаве до наступления сумерок. Нет сомнения, что отдыхать там он мог бы до второго пришествия сына Божьего, но обычно, кто-нибудь из сердобольных холонцев с риском запачкать свой элегантный костюм, извлекал его из неуютной постели пьяненького и облепленного густой глиной и доставлял в подвальные пенаты Джеси Коэн. Невоздержанность Уилла в потреблении горячительных напитков довела его до крайней степени обнищания. Те крохи от жалкого имущества, включая старую сохнутовскую кровать и пару венских стульев, что оставил отец, Уилл давно пропил. Чем питался он и, вообще, каким образом умудрялся поддерживать свое жалкое существование одному Богу известно. Одежда, которую он бессменно носил из месяца в месяц, была некая рвань, имеющая подобие жокейской куртки и брюк из тонкой шерсти "Бостон". От долголетней носки и грязи брюки окаменели и мешали двигаться, тем не менее, Уиллу удавалось заправить их в ботинки. О ботинках следует сказать особо. Скорее это было жалкое подобие сапог. Швы на них то и дело расползались и он стягивал их проволокой. Подошвой служила фанера, обтянутая дерматином. Уилл искусно подвязывал импровизированные стельки к ступням, чтобы где-нибудь по пьяному делу не утерять их. Ходил он, если термином ходил можно обозначить неуверенные колебания фигуры в пространстве, всегда всклокоченный и с опухшей физиономией, имевшей как у всех людей подверженных нездоровой отечности, синюшный цвет. Главной достопримечательностью его лица был нос, сразу же обращавший на себя внимание тем, что был крупен и толст. Самым замечательным свойством этого органа обоняния была способность менять свою окраску: то он имел цвет сизо-бурый, то буро-пурпурный, а то и нежно-лиловатый - в зависимости от количества и марки напитка потребляемого его обладателем.

2

Долгое время для меня оставалось секретом - где Уилл пробавляется бабками на пропой. Потом я выведал, что, во-первых, Фридман, как партийный единомышленник его отца, иногда позволял ему выпивать бесплатно. При большой скаредности холонского коммерсанта поступок сей давался ему нелегко. Кроме этого Уилл пользовался бессрочным кредитом у знаменитой бандерши тель-авивских публичных домов мадам Беллы Вайншток - красивой и богатой женщины покровительствующей ему. По всей вероятности, мадам Вайншток и Белла - героиня его романа, одно и то же лицо. Это же, кстати, подтвердил Фридман, заметивший мимоходом, что между Беллой и Уиллом некогда существовала любовная интрижка. При этом он грязненько усмехнулся в усы, и я понял, что подробности интрижки доставляют ему удовольствие. И наконец, он попрошайничал. Попрошайничество весьма популярно в Израиле и возведено евреями в ранг национального спорта. В стране процветают три категории отечественных попрошаек: Господа вполне серьезные. Господа весьма авторитетные, а также люмпен-пролетарий состоящий преимущественно из алкоголиков, наркоманов и прочего бездомного сброда. Серьезные - представляют автономные организации, нуждающиеся в гражданском вспомоществовании. Они ходят от дверей к дверям, собирая пожертвования на мероприятия якобы общественного назначения. Авторитетные - преимущественно политики, не мелочась, запускают руки в карманы заграничных толстосумов еврейского происхождения, пытаясь раскошелить их на реализацию проектов мирового сионизма. Что касается люмпена, то для многих из них попрошайничество - это единственный источник дохода и потому разрабатывают они эту жилу с тщанием достойным уважения. Подходит эдакий многоопытный пропойца к вам - тихий жалкий и с таким видом будто у него ныне умерла мать, а за неделю до этого трагического события, а автомобильной катастрофе он потерял отца, братьев и других не менее любезных его сердцу членов своего семейства. Он просит вас поверить ему шекель до понедельника. Разумеется, он не вернет долг и через три года. Как тут быть? Вы в затруднении. Вы чувствуете, что жалость в вашем сознании довлеет над сомнением. Еще некоторое время вас мучает гамлетовский постанов вопроса - "Дать или не дать?" Если верить статистике, из трех попыток - один акт попрошайничества в Израиле всегда завершается в пользу попрошайки. По своей бесхарактерности и мягкосердечию я не раз становился жертвой таких вот служителей Бахуса. Поэтому, когда в очередной раз с вышеозначенной просьбой ко мне пришел Уилл, я твердо решил, что на сей раз, он не получит у меня гроша. Теперь, когда щедрой рукой он подкинул мне кучу зеленых, мне стыдно вспоминать, как недостойно я выкаблучивался. Я нахожу себе утешение в том, что в течение последних лет, до того позорного случая, о котором речь ниже, я был единственный человек, исключая мадам Вайншток, субсидировавший его пивные запросы.

3

В тот день Уилл, надо отдать ему должное, не сразу приступил к делу. Он долго раскачивался, пытаясь удержать равновесие и произнести несколько наперед заготовленных в голове фраз. После двух трех неудачных попыток устоять на ногах, он судорожно ухватился за косяк двери и произнес с торжественностью приличествующей, как ему казалось, моменту: - Слиха, адон, не могли бы вы занять мне десять шекелей до понедельника? Я отдавал себе отчет, для каких целей ему понадобилась десятка, поэтому сделал робкую попытку наставить заблудшую душу несчастного на путь истины и добродетели: - Господин Иванов, - сказал я, - посмотрите на себя, вы ведь облик человеческий потеряли. Бросайте пить, я вам серьезно говорю! Водка и беспутный образ жизни еще никого до добра не доводили. Уилл сделал вид, что внимательно слушает меня. Его глупая, заискивающая улыбка подтверждала это. В то же время чувствовалось, что он чем-то озабочен. Казалось, он напряженно прислушивается к каким-то звукам в себе. Видимо он боялся случайно икнуть и тем расстроить мое патетическое настроение. Его топорная дипломатия была проста как букварь: он наивно полагал, что, излив душу, я вытащу из кармана "Голду" (десятку) и, прослезившись, торжественно вручу ему. Охваченный этим мистическим желанием, он нашел в себе ума, играть мышцами лица, принимавшими у него то выражение осмысленности и раскаяния, а то и участия к моим доводам, в зависимости от эмоциональной окраски речи. Обычно я тугодум и суть подвоха, если таковой в наличии, до меня доходит спустя время, но в данном случае все было столь неприкрыто, что не стоило особо напрягать извилины, чтобы разгадать умственные комбинации моего друга. Это теперь я понимаю, что нужно было искать более эффективные меры воздействия, и со стыдом вспоминаю о своем неудачном педагогическом опыте. Тогда же обезьяньи ужимки Уилла лишь раздражали меня: - Бросьте корчить рожи, Иванов! - вскричал я. Уилл покраснел, виновато замигал и на мгновение мне показалось даже, что он пристыжен и в самом деле тщится вникнуть в очевидный смысл моих нравоучений. Воодушевленный его реакцией я еще пуще вдохновился и в последующие пять минут разразился содержательной лекцией о вреде алкоголя. С большими отступлениями художественного порядка, я рисовал Уиллу картины его будущей трезвой и благонравной жизни. Какое-то время он покорно и терпеливо слушал, вероятно, все еще рассчитывая на чудо, но потом вдруг прервал меня таким громогласным рыганьем, от которого задрожали лестничные перила. Рыгнув столь беспардонно, в самый разгар моей благочестивой проповеди, он вновь обратился ко мне, пытаясь вопросом смягчить впечатление от своей бестактной выходки: - Адон, вы не могли бы занять мне до понедельника? - Стыдитесь, Иванов! - возопил я с пафосом, - узость ваших интересов поражает, а отсутствие духовных потребностей говорит о полной деграда... - В этом месте, Иванов, совсем, видно, потерявший надежду получит на пиво, издал некий трескучий и постыдный звук. Я запнулся. Последовала неловкая тишина. Мы оторопели. Он потому что сам не ожидал от себя этого, а я, потому что почувствовал контраст между тем возвышенным, что я говорил и тем низменным, что он сделал. Я вообще, человек бывалый и меня трудно чем-либо смутить, но тут даже меня охватил конфуз. В следующее мгновение я уже готов был наговорить дерзостей и вытолкать наглеца взашей, но Иванов, как ни в чем не бывало снова занудил свое: - Слиха адон, не могли бы вы занять мне до понедельника? Он вложил в вопрос душу. Он все еще надеялся. У меня рука не поднялась на беднягу.

Глава двенадцатая

Таинственный незнакомец

Из дневника Уилла Иванова:

1

"Торжественная тишина царила в комнате почившего. Лишь старушки из гражданских похорон" едва слышно репетировали, составляя программу оплакивания. В их обязанности входило причитать на похоронах одиноких людей. Кроме этой благородной миссии, члены общества добивались гражданских похорон, для тех, кто согласно Галахе евреем в Израиле не числился (родившиеся от еврейского папы и не еврейской мамы). По неполным евреям, к коим принадлежал и покойный, не читали поминальную молитву кадишь, и хоронить таковых на еврейском кладбище воспрещалось. После продолжительных бюрократических проволочек они предавались погребению на погостах христианских церквей. Хоронили не евреев без религиозных церемоний, зато оплакивали их платные запевалы из вышеназванного общества. Это гуманное новшество было введено в конце двадцатого века стараниями министра абсорбции, при содействии активистов комитета по защите прав человека. Запевалы приглашались независимо от вероисповедания отошедшего в мир иной, при условии отсутствия у последнего родственников и друзей. В ходе социологического исследования активисты комитета выявили, что в результате старения нации, в стране растет количество одиноких людей и одиночество становится бичом современного общества. " И вот, когда очередной, старый и одинокий еврей, подчиняясь закону природы, в свое время и в свой час уходит в мир отцов, - убеждали активисты, - то ребята из погребального общества хоронят его уж очень деловито - и погоревать то некому. При таком обороте дел, утверждали они, - нам становится чуждо все человеческое: ни тебе посмеяться и ни поплакать в соответствующие моменты жизни. Мир стал чужим и равнодушным, предупреждали активисты, - и это достойно сожаления..." Правозащитники означили проблему, а депутаты кнесета подняли вокруг нее невообразимый шум. Вскоре к дискуссии присоединились деятели культуры и искусства. Все они говорили одно: "Одиноких людей много, при жизни они не ведают вкуса смеха (попробуй посмейся на жалкое пособие по старости), а когда умирают никто толком и не поплачет" "Надо радикально менять положение дел, демонстративно кипятились депутаты, ибо, если все оставить на местах, молодежь вскоре станет заглядывать в словари архаизмов, когда речь зайдет о таких понятиях как плачь, смех, горе или радость" В самый разгар спора финансовые воротилы страны сделали благородный жест и внесли в фонд "Гражданских похорон" крупные средства, позволившие "гражданам" расширить штат профессионалов. На похоронах это были плакальщицы, на именинах острословы, а на футбольных матчах болельщики. К старику на похороны, соратники и друзья позаботились заблаговременно, пригласили самодеятельный ансамбль старух из дома престарелых "Опора" За неимением иных занятий, старушки поголовно увлекались хоровым пением, выступая на похоронах или торжествах, где помимо демонстрации вокальных талантов, делились с молодежью своими воспоминаниями о том, как тяжело эмигрировали в Палестину на рубеже девятнадцатого столетия.

2

Спустя час после кончины ботаника, голосистые певуньи составили скоренько программу хорового оплакивания и распределили между солистами кто каким голосом будет причитать: - Ох, на кого ж ты покинул нас, - начала древняя запевала в стиле краснознаменного военного ансамбля Советской Армии и надтреснутый хор старушечьих голосов грянул вслед за ней: - Ох, да зачем ты покинул нас...Ох!.. Залихватский ритм причитаний особенно четко подчеркивал торжественность обстановки. Соратники и друзья почтительно вытянулись во фронт. Кто-то из них мрачно уставился в пол, а кто-то удрученно смотрел в потолок. Я поискал в толпе ученых племянника. Может корчится где-то в судорогах, бедолага, - подумал я, - тут такая суматоха вокруг и не заметят, как кондрашка хватит мужика" Но все напрасно, племянник как в воду канул. Продолжая надрывно рыдать, вошедшие в раж бабки, деловито примеряли саван на усопшего и грели воду, чтобы обмыть его тело. Один из соратников, видимо душеприказчик, отдавал последние распоряжения агентам из "гражданских похорон". Я подошел к покойнику, постоял немного у его изголовья, вглядываясь в дорогие мне черты. Было жутко и непривычно видеть его неподвижным, с закрытыми глазами. Я не мог поверить, что его больше нет. Казалось, он нечаянно заснул и чутким подсознанием продолжает воспринимать все, что вокруг него происходит. Гримаса боли и ненависти сошла с его лица и теперь оно выражало умиротворение и некое высшее таинство. В какое-то мгновение мне почудилось, что старик едва заметно усмехается. Это была усмешка человека, который сию минуту постиг нечто удивительно простое и понятное, казавшееся ему ранее особенно сложным и путанным. Я поцеловал усопшего в лоб и вышел из комнаты. Остальное сделают без меня. Поначалу я хотел пойти к Белле, чтобы за чашечкой кофе развеять с ней гнетущую тоску на сердце. Все это безрадостное утро она помогала сиделкам ухаживать за стариком и ушла домой лишь перед самым приходом племянника торопилась собрать мужа на работу. Прежде чем выйти из дома я позвонил ей, и сообщил, что ботаника не стало. По телефону Белла отреагировала спокойно, хотя я был уверен, что, проводив супруга, она сидит теперь в салоне на диване, где мы провели столько счастливых часов, и ревет как ребенок. Я представил себе, как она бросится рыдать ко мне на грудь, а, успокоившись, робко предложит прочесть излюбленные стариком цитаты из Спинозы, и мне расхотелось делить с ней эти тяжкие минуты.

3

Я не умел смаковать горе, демонстрируя на людях свои страдания и находя в этом утешение. Когда мне было плохо, я шел туда, где шумно, где веселятся и там, за шкаликом водки, сбрасывал с себя гнетущую тяжесть тоски. Я зашел в ресторан "Самарканд", чтобы выпить в уютной обстановке стакашек, второй за светлую память ботаника. Благо нашлось у меня для этого дела с десяток другой шекелей. У дверей ресторации знакомый голос вдруг окликнул меня: - Парень постой! Ко мне подошел племянник покойного. Разорванная в экстазе самобичевания футболка уже не украшала его накаченные плечи. На нем была потертая куртка из материала, который в последнее время успешно используют для изготовления базарных сумок. Порывисто он тиснул мне в ладонь свои потные пальцы и был, как мне показалось, очень возбужден. Глаза его бегали по моей фигуре с хамоватой бесцеремонностью, цепкий взгляд, казалось, что-то искал и не мог найти. - Я угощаю, - сказал он. Я не стал возражать, человек хочет потратиться, что ж, похвально и в наше время случается редко. Мы сели за столик. Он заказал всякой снеди на крупную сумму и сказал: - Ешь, парень, ешь... Да ты не стесняйся, будь как дома. Я не дал себя упрашивать, вмиг разделался с шурпой, после чего с не меньшей энергией взялся за шашлык. Более суток я ничего не ел и теперь дал волю аппетиту. Он ни к чему не притронулся, только плеснул водки себе и в мою чарку. Подали холодные закуски. Мы выпили, и он вдруг стал рассказывать мне какой-то пошлый анекдот из жизни марокканских евреев, а рассказав, так расхохотался, что даже официанты заулыбались. Я возмущенно отодвинул от себя блюдо с фалафелем под флагом иорданского хумуса: - Послушайте, господин, час назад умер ваш дядя! Я едва владел собой, одолевало сильное желание говорить дерзости. Но ведь он угощал. Уловив мое настроение, племянник тотчас сменил маску, погрустнел, лицо его стало плаксивым: - Да, - вяло согласился он и смахнул крупную слезу, набежавшую вдруг, конечно, мой дядя... Честных был он правил. Не вспомнив более ничего, кроме скромных достоинств описанных классиком, племянник трагически высморкался и вытер пышные усы сиреневым платочком: - Извините, - сказал он, - а вас как зовут? - Уильям Константинов Иванов. - Очень приятно. Вы что, русский? - Нет, я еврей. - Гм, странно. А меня зовут Шмуэль Нисанович. Для вас просто Шмулик. Я нехотя кивнул головой. - Вы знаете у меня к вам дело, - сказал он, и вдруг спросил: - Простите, а ваш папа не по милицейской был части? - Мой папа был полковник МВД Узбекской СССР. - Кажется, я имел честь знавать его. - Неуверенно произнес Шмулик, впрочем, я не убежден, это было так давно. Если не ошибаюсь, ваш род берет начало... - Вы не ошибаетесь, но лучше бы вам говорить по делу. - По делу так по делу. Видите ли, господин Иванов, горшок с цветком, который вам оставил дядя, предназначался мне. - Нет уж, пардон, уважаемый, горшок он поручал мне. - Любезный, Уильям Константинович, позвольте... - Нет уж это вы позвольте... И причем тут горшок, собственно, где вы были, когда старик питался одними лишь помидорами? - Да, - удивился Шмулик, - я знал, что дядя Сеня фраер, но чтобы до такой степени у него было плохо с питанием... - Представьте, с питанием у него было очень плохо. - Говорят, он умер от рака желудка, это правда? - Правда что от рака, но не желудка, а легких. Впрочем, теперь это не имеет никакого значения. - Не сердитесь, Уилл Константинович, и выслушайте меня. Я Вам заплачу. Я хорошо заплачу вам. Отдайте мне горшок. Мне стал противен весь этот торг в минуту, когда останки старика еще не погребены. Я протестующе отодвинул от себя тарелку с фалафелем: - Сэр, - сказал я, не скрывая издевки, - горшки в цветочном магазине имеются, купите себе приличествующий. - Пойми, брат, - вдруг горячо зашептал Шмулик и, потянувшись ко мне через стол, обдал меня густым водочным духом, - пойми мне дорог горшок как память о дяде. Как светлая и чистая память. И вновь он выжал слезу, придав своей физиономии выражение глубокой скорби. Умел он это делать мастерски: слеза сорвалась с ресниц, повисла на пышных буденовских усах его, затем упала в рюмку с водкой, звонко при этом булькнув. Меня это развеселило: - Послушайте, дяденька, - сказал я, - ловко же вы умеете слезу пускать. - Ведь горе-то, какое, Уильям, - сказал он. - Бросьте вы, горе, горе! Горшок я вам не дам, плачьте хоть крокодиловыми слезами. - Между прочим, папаша ваш, покойник, был куда покладистее вас. - Оставьте моего отца в покое! - резко оборвал я - Это весь разговор что ли? - спросил он, явно задетый моей грубостью. - Да, весь! Племянник встал, глаза его сузились и потемнели. Крылья ноздрей нервно подрагивали. Тонкими и сильными пальцами он сломал ножку рюмки: - Вот так, зашипел он, - я сломаю тебя, Кон-стан-ти-ныч... Он бросил осколки в миску с шурпой, который, как значилось в меню, был приготовлен в соответствии с рецептами ферганской кухни, и гордо вышел из зала. Только тут я понял, какую скверную шутку сыграл со мной этот идиот: платить-то за обед было нечем. Между тем, за разговорами я успел умять три порции шашлыка, шурпу по-фергански и лагман по-катта-кургански, запив все это стаканом восхитительного самаркандского арака"

Глава тринадцатая

На дне

1

Имя Шмуэль мне ничего не говорило. Судя по тому, что заваривалась некая каша вокруг горшка, Уилл наступил на хвост этому человеку, и произошло это знаменательное событие задолго до того, как он ушел в бессрочный запой. Если допустить, что Шмулик был заинтересован в смерти Уилла, то непонятно, почему он не убрал его в самом начале их конфронтации и был ли вообще резон дожидаться, пока жертва окажется в больнице? А до психушки была целая вечность, когда Иванову ничем уже нельзя было помочь - неудержимо и верно он опускался на дно жизни. Спасательные мероприятия выглядели той самой соломинкой, которая утопающему уже ни к чему. А между тем, мне ведь достоверно было известно, что Уилл весьма способный малый, как это нередко бывает среди алкоголиков, и пропадает ни за понюх табаку. Мне довелось как-то в питейном заведении Мордехая Зайченко быть свидетелем интересного диспута, разгоревшегося вдруг в кругу завзятых любителей пива "Голдстар". Тема диспута, широко обсуждавшаяся в полит-уголке Фридмана, называлась "Ближневосточная перестройка и ее роль в отмене арабского эмбарго". Идея названной перестройки была выдвинута тогдашним премьер министром Шимоном Пересом и шумно обсуждалась на страницах израильской русскоязычной прессы. Почти миллионная армия русских репатриантов раскололась на два идейных лагеря. Одни считали, что еврейский вопрос, сводящийся к праву еврея на свое государство, является раковой опухолью региона, другие (преимущественно бывшие коммунисты) полагали, что еврею, как недавнему изгою общества, следует заострить внимание на уважении национального самосознания палестинцев, как в первую, так и в последнюю очередь. Я имел удовольствие быть очевидцем того, как Уилл, в окружении собутыльников, успешно развивал основные положения своей "Теории Уважения" - он был сторонником партии, которая во главу угла ставила уважение еврея к самому себе, как основу гармоничных отношений между арабами и евреями. Уилл рассмотрел проблему с философской точки зрения, с позиций морально-этических отношений, не забыв при этом религиозную трактовку вопроса. Говорил он с лоском профессионального комментатора, украшая речь терминами из лексикона ведущих журналистов; умело пользовался шутками и прибаутками как ивритского, так и русского фольклоров - тем и другим языком он владел в совершенстве. Несомненно, человек Уилл был талантливый и предназначение имел, говоря словами славного русского поэта, куда выше той печальной участи, что уготовила ему злосчастная судьба.

2

Шло время. Я перестал обращать внимание на вечно пьяного Уилла и жизнь его, одна из многих, впрочем, вовсе перестала меня интересовать. Помниться в юности, отец мой втолковывал мне тезис из раннего Маркса, гласившую, будто человек по-настоящему счастлив лишь тогда, когда он способствует счастью как можно большего числа людей. Если откровенно, я всегда испытывал сомнения по поводу достоверности этой сентенции, поскольку признаков счастья не испытывал, помогая разобраться в себе тому же Уиллу Иванову, скажем. Уильям сам, как нельзя более обесценил свою жизнь, низведя ее до уровня животного состояния. И потом, что еще можно дать человеку, который в угоду дурным наклонностям не желает менять свои пагубные привычки? Есть ли резон помогать такому, с позволения сказать, ближнему, чувствовать себя счастливым, ели он и без моего вмешательства счастлив после рюмашечки белого. Мне могут сказать - "Ведь ты филантроп, наверное, какого же рожна?" Да, господа, я действительно симпатизирую людям, это другая сторона моего коммунистического воспитания, но моя филантропия не выходит за рамки разумного. Я не мог, скажем, поместить Уилла в лечебный профилакторий за свой счет, потому что лишних денег у меня не водилось и, кроме того, я не счел нужным оспаривать банальную, но верную (что поделаешь) истину, утверждающую, что филантропия кончается там, где начинаются деньги. Конечно, сегодня меня эпизодами терзает совесть, но я оставляю за собой право держать себя за порядочного человека. Разве не я пытался настаивать Уилла на путь истины и добродетели? Но один, повторяю, изменить я ничего не мог, а общество надо сказать, на подобного рода проблемы ставит некий предмет: дамы могут не краснеть, я имею в виду равнодушие. "Кому интересно чужое горе?" как мудро говаривала моя бабушка. Она не одобряла пристрастие моего отца к Марксу и перед смертью признавалась мне, что пришла к этому печальному выводу благодаря жизненному опыту своего зятя и глубокому изучению трудов Артура Шопенгауэра. Не раз и не два после описанного случая, я пробовал вразумить Уилла, но мои попытки ни к чему не повели. Теперь, когда его уже нет, мне все более и более досаждает вопрос почему он не воспользовался деньгами, которые подарил чужому человеку, ведь в его положении они были ему много нужнее, чем мне?

Глава четырнадцатая

Фуга в ля миноре

Из дневника Уилла Иванова:

1

"По моим грубым подсчетам наел я шекелей на семьдесят, наверное, а при мне было всего лишь на бутыль "Кегливичей". Скрыться из ресторана незамеченным я не мог - официантами здесь работали ребята с плечами штангистов. Я стал думать, как выкрутиться из этого положения. Если я поднимусь и пойду в гардеробную меня засекут: у дверей стоял официант, который нас обслуживал. Какое-то время он был свободен от клиентов и решил, видно, немного расслабиться: курил "Тайм" и весело переговаривался с музыкантами. Музыканты только что взошли на эстраду. С серьезным видом они извлекли инструменты из футляров и я услышал, как мой официант сказал гитаристу: - Ицхак, сегодня играйте фугу в ля миноре... - Гитарист дергал струны инструмента и делал два дела сразу: прислушивался к звукам струн, настраивая их, и тихо отвечал что-то официанту. Я понял, что официант не даст мне уйти. Беседуя с гитаристом, он держал в поле зрения весь зал. Может быть, подойти к нему и сказать - "Я остался без гроша, но я заплачу, поверь мне". В конце концов, я могу созвониться с Беллой, и она внесет нужную сумму. Я решил объясниться с ним, и уже поднялся с места для этой цели, как вдруг из посудной вышел человек в белом колпаке и что-то строго сказал моему официанту. Официант и человек в белом колпаке, очевидно, шеф-повар, направились в моечную. Другие официанты с лакейской расторопностью разносили по столикам подносы и им не было до меня никакого дела. Мигом, сообразив, что удобнее случая мне не представится, я быстрым шагом двинулся в гардеробную. Подойдя к выходу, краем глаза я разглядел, как из моечной вышел мой официант. Я повернулся к нему и увидел его озабоченное лицо. Глаза наши встретились и я понял, что переиграл: уж слишком независимым шагом направился к выходу. Угадав мое деланное равнодушие, он все понял: - Эй, адон! - вскричал он и галопом припустился за мной. Я остановился и высокомерно стал оглядывать его. Это, наверное, сбило его с толку: - Простите, - сказал он, - вы, наверное, в туалет, так это в другую сторону. Я стоял в двух шагах от выхода, а он в трех шагах от меня. Если я сейчас рванусь к дверям, оставив куртку в гардеробной (черт с ней) он меня не нагонит. Но он, догадавшись о моем намерении, понесся на меня с таким видом, будто хотел снести мне полчерепа. Мне ничего не оставалось, как сделать шаг в сторону и, пропустив его, послать ему вдогонку пинка. Получив смачный удар в зад, он потерял равновесие и упал на ближайший столик. Воспользовавшись этим, я мигом выбежал в гардеробную. Тут я столкнулся с мужчиной, который важно снимал с себя фетровую шляпу. Мужчина, сбитый моей сотней килограммов, пулей отлетел в сторону. Падая, он судорожно ухватился за трюмо и повлек его за собой. Раздался звон разбитого зеркала. Ударом ноги я отворил двери. В это время с улицы в ресторан входила богато одетая пара - статный мужчина в костюме фирмы "Кастро" и красивая дама вся в бриллиантах. Мужчина галантно стал пропускать ее в дверь, при этом он весь изогнулся в дурацком поклоне. Дама увидела мое перекошенное злое лицо и испуганно вскрикнула: - О, Барух! Я швырнул даму в сторону. Она покатилась по ступенькам, обнажив длинные ноги и белые трусики, плотно облегающие миниатюрный зад. Путь был свободен, но этот придурок Барух внезапно схватил меня за шиворот. Рука у него была крепкая и я услышал, как затрещал ворот моей рубашки. Если бы он стоял лицом ко мне, я мог бы левой опробовать крепость его челюсти, но он держал меня сзади и я был лишен возможности пустить в ход свою коронку. Я понял, что мне не вырваться и стал хрипло материться. Подоспел мой официант. Он взял меня под локоть и повел, говоря: - Не мучайся, голуба, хуже будет. В гардеробной двое других официанта поднимали мужчину, уронившего трюмо. Он оказался иностранцем. Тяжело поднимаясь с пола, мужчина тихо, но внятно говорил что-то на чужом языке. Не нужно было тут переводчика, чтобы понять, что говорит он про мою маму. Я перестал дергаться и мирно пошел со своим официантом через зал. Остальные официанты бегали между столиками, не обращая на нас внимания. Мой официант, его звали Мишель, был высокий широкоплечий парень с татарскими усиками на толстой губе. Разглаживая пальчиками усы, он крепко держал меня за локоть левой руки и чтобы в зале не поняли, что между нами происходит, сладко шептал мне: - Иди, голубь, иди скорее. Со стороны и впрямь можно было подумать, что встретились два приятеля и один из них не может скрыть своей радости. В это время оркестр заиграл старую цыганскую мелодию. Гитарист Ицхак выступил вперед, сильно ударил по струнам и с плаксивым выражением лица запел надрывным голосом любовный романс. Песню встретили аплодисментами. Мишель привел меня в моечную и, продолжая крепко держать, спросил: - А платить кто будет? - Джон Ноэль Гордон Байрон, - сказал я. - А ведь ты и вправду дурак, - сказал он. Я понял, что меня будут бить и потому врезал Мишелю первым. Я поспешил немного и удар получился не сильный. Но Мишелю было достаточно. Потрясенный он вскрикнул от боли и инстинктивно закрыл лицо ладонями. Неведомо откуда взявшиеся двое других официантов, размахивая половниками, загнали меня в угол и тут методично стали забивать ногами. Места для маневра у меня не осталось, и я ушел в глухую защиту. Мое "непротивление" распалило нападающих. Били они избранно, отрабатывая технику ударов и норовя попасть в голову. "Боже, они убьют меня!" - подумал я, и в ту же секунду один из них достал меня половником. В глазах у меня померкло, я рухнул на холодный пол, но быстро встал на ноги, пытаясь увернуться от пинков. Официанты закричали Мишелю: - Татарин, иди, дай ему по тыкве! Оправившись от нокдауна, Мишель неуверенным шагом подошел ко мне. Официанты с шефом отошли в сторону, чтобы не мешать ему расправиться со мной. Рядом на плите стояла кастрюля. Я судорожно схватил ее и изо всех сил швырнул ему в лицо. Оттого, что Мишель стоял рядом кастрюля едва не расколола ему череп. Охнув, он сполз на пол, держась за голову и, извиваясь от боли. Озверевшие официанты подскочили ко мне и, схватив за руки, развернули к плите. Они стали прижимать мою голову к раскаленному диску, а я из последних сил вырывался из их рук. - Мишель, - крикнул один из официантов, - помоги! Отупевший от боли Мишель, сделав героическое усилие, поднялся с пола, с остервенением схватил меня за волосы и ударил коленкой в лицо. В голове у меня взорвалась бомба. Я терял сознание. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы вдруг в моечную не вошел человек: - Ало, Мельцар! - сказал он. - Почему ложки не мыты? Он сердито бросил взгляд в нашу сторону и, увидев меня, испугано вскрикнул: - Это еще что такое?! - Извините, - сказал Мишель, рукавом фрака вытирая окровавленный нос, сию минуту вам заменят. - Вы русские, без насилия не можете, - возмущенно сказал мужчина, повернулся и протестующей походкой пошел в зал. - Марш к клиентам! - рявкнул шеф официантам. Все вышли кроме Мишеля, продолжавшего держать меня за ворот: - Есть у тебя деньги? Спросил он, показывая шефу, чтобы тот не вмешивался. - Нет, - сказал я. - Катись! - злобно прошипел он, - и чтобы больше я тебя здесь не видел, Байрон вонючий.

2

Я вышел из ресторана избитый и униженный. Оставленная на водку мелочь пригодилась на такси. Дома меня ждала Белла. Обычно она прижималась ко мне в темноте, щекоча шею ласковыми поцелуями, но сегодня, опечаленная смертью старика, впервые не кинулась на грудь, а забросала ворчливыми попреками за неучастие в погребальной церемонии. Я зажег настольную лампу и повернулся к ней. - Господи! - вскричала она, увидев мою пропитанную кровью сорочку. - Через минуту я уже лежал на диване, а причитающая надо мной Белла, накладывала пластыри на мои почерневшие ссадины и осторожно перевязывала вспухшие ушибы. Прильнув лицом к любимой женщине, теплой и готовой к ласкам, я стал прокручивать в памяти сцены побоища в ресторане, и меня охватила дикая ярость. "Ну же, Шмулик, теперь держись! Я не я буду, если с тобой не посчитаюсь!" Я вспомнил любимую поговорку отца - "Чем больше врагов, тем веселее жить!" - и сладостное предчувствие мести заполнило мою грудь измятую кулаками Мишеля. Белла сказала мне, что на могиле ботаника выступал какой-то усатый тип с шеей ротвайлера. Судя по усам это, был племянник. "И когда он успел побывать на кладбище, после ресторана что ли?" Мы поговорили немного о покойном, а потом она предложила почитать главу из Антидюринга" Фридриха Энгельса. Основоположник марксизма способствовал в этот вечер трем восхитительным оргазмам. После продолжительной и бешеной любовной схватки, Белла утомленно гладила мою волосатую грудь до тех пор пока я не уснул"

Глава пятнадцатая

Благотворительная акция

1

Мне не раз доводилось бывать в ресторане "Самарканд". Только здесь подавали плов по-бухарски, а я до него большой охотник. Несмотря на напускную грубость, Мишель произвел на меня хорошее впечатление. В сущности, это был добрейший парень, а некоторая дикость в общении с клиентами объяснялась обидой на то, что его еврея по отцу, не считали таковым из-за татарского происхождения его матери. Позже я близко сошелся с ним, и мы дружили какое-то время, пока он не эмигрировал в Канаду. В Жизни он не был таким занудой, каким его описал Уилл. Я думаю даже, что Иванов поторопился размахивать кулаками: зная характер Мишеля, я уверен, он поверил бы Уиллу, пообещай тот вернуть деньги. В мое первое посещение он встретил меня не очень ласково. К моему удивлению, клиента по имени Байрон Мишель не знал. - Их у меня пропасть, - сказал он, - все Байроны и каждый норовит на халяву, так что пардон, уважаемый, не мешайте работать. Чтобы смягчить Мишеля, я заказал чебуреки по-казански и, рассчитываясь, не пожалел чаевые. Последнее расположило ко мне официанта, однако Байрона он так и не вспомнил. Впрочем, имя Шмуэль что-то ему говорило? - Если не ошибаюсь, это бизнесмен из Тель-Авива, - неуверенно произнес он. - Я пороюсь в записной книжке, если найду, то попробую связаться с вами. Чтобы не вызвать у него подозрений, я не стал торопить его. Спустя неделю он действительно позвонил мне и доложил, что в недалеком прошлом знавал некоего владельца лимонадного завода по имени Шмуэль. - К сожалению, заводчик обанкротился и его местонахождение мне неизвестно, - огорошил он. Сообщение это не имело для меня ровно никакой ценности. Разве что объясняло рекламное воззвание на застиранной майке племянника. Я сунулся, было в налоговое управление - установить адрес банкрота, но там о нем и не слыхивали: завод, надо полагать, работал подпольно. До сих пор мне казалось, что Уилла просто невозможно не выделить из общей массы. Это был рослый улыбчивый парень с подозрительно красным носом. Удивительно, почему он не запомнился Мишелю? Впрочем, вполне возможно, что встречались они до Уилловых запоев, когда красный нос и симптомы его тихого безумия (согласно классификации Бернштейна) еще не очень бросались в глаза. В продолжительные запои он стал уходить гораздо позже. Скорее всего, тогда, когда не мог уже содержать квартиру и был вынужден искать прибежище в отсыревших и темных подвалах Джесси Коэн.

2

В скором времени выяснилось, однако, что поместить Уилла в профилакторий просто необходимо, только не для алкоголиков, как предполагалось поначалу, а для умалишенных. Если откровенно, то для меня и это не было неожиданностью: что либо подобное с Уиллом должно было приключиться. Как-то вечером, я пришел в бар к мистеру Фридману, был весьма любезно принят им, и не менее любезно приглашен в кабинет для собеседования. Я думал, он станет ныть по поводу кредита, который он выписал мне на покупку итальянской мебели, и который я не успел еще погасить. Но сей почтенный коммерсант, с признаками волнения на лице, что не вязалось с его обычным спокойствием, сказал мне, не утруждая себя предварительной подготовкой к разговору: - Господин Борухов, мы с вами деловые люди, и я обращаюсь к вам как джентльмен к джентльмену... - на мгновение он замялся. - Надеюсь, беседа наша будет носить приватный характер? - Фридман так бесцветно произнес эту фразу, мимоходом превратив слово приватный в превратный, что я не понял в форме утверждения он ее высказал или вопроса. - О, кей! - сказал я несколько озадаченный. - Чем могу служить, Мордехай Наумович? - Не извольте беспокоиться, совершенный пустяк. У вас имеются связи в сумасшедшем доме. Есть человек, за судьбу которого я несу ответственность, поскольку являлся другом его отца. Тут он слегка замялся, из чего я вывел, что он собирается выдать мне информацию весьма щекотливого свойства: видимо, бармен не хотел тратиться на содержание Уилла в сумасшедшем доме. Я сразу понял, что речь пойдет именно о нем, хотя ничего конкретного еще не было сказано: - Речь идет о человеке не являющемся членом больничной кассы. Ваши рекомендации в этот дом послужили бы... - Кто этот человек? - Увы, господин Борухов, наш бедный соотечественник Уилл Иванов. - Мне кажется, достоуважаемый Мордехай Наумович, наш соотечественник более нуждается в хорошем психологе, нежели в лечебном профилактории. - Сожалею, но не психолог ему ныне нужен, а психиатр. - Придав лицу, выражение грусти, Фридман поведал мне, что тому уже неделя, как Уилл страдает от белой горячки. Припадки носят буйный характер. Уилл бросается на прохожих с кулаками, оскорбляет их, и был не раз уже бит за это. - Я просто боюсь, - озабоченно сказал Фридман, - что кто-нибудь забьет беднягу насмерть. Он все же сын моего покойного друга. Видя мои колебания, он решил подбодрить меня: - Добродетель, говаривала мне бабка, кратчайшая дорога к богу. Вам ли это не знать, Ицик? У вас отзывчивое сердце, вы примите в этом парне участие. Я понял на что он намекает, и насторожился.

3

Я не был воспитан в традициях добродетели. Моя бабушка в отличие от бабки Фридмана была атеисткой и любила наставлять меня в детстве: - Исаак, - обычно говорила она мне, - добродетель при известных обстоятельствах есть не более чем почтенная форма глупости. Конечно, мне было жалко Уилла, но не настолько, чтобы я мог распрощаться со своими последними сбережениями. С точки зрения бабушки это было бы глупо. Впрочем, в моем воспитании принимал участие и отец, он был марксист и назло теще воспитывал меня в духе коммунистической морали. С этой точки зрения мне следовало быть чувствительным к болезненным противоречиям классового общества, а поскольку Уилл представлял пролетариат (хоть и люмпен) я как большевик был обязан реагировать на его проблемы. Некоторое время я метался между теоретическими посылами отца и бабушки, но потом решил, что человек действительно погибает на глазах и это, пожалуй, тот самый случай, когда можно не считаться с родственниками. Уловив в моем лице замешательство, Фридман отрезал мне пути к отступлению: - На том свете нам это зачтется, - утешил он меня. Чтобы придать нашей беседе более конструктивный характер, я назвал сумму, которую мог наскрести. Другую часть я предложил внести ему: - А третью, Мордехай Наумович, мы соберем с помощью благотворительных мероприятий. Я советовал организовать сборы прямо в пивной: - Вы скажите речь, досточтимый Мордехай, потом в уголке для философов мы повесим транспарант, призывающий к пожертвованиям в пользу нуждающихся сынов Израиля. Идея о пожертвованиях Фридману понравилась, но он долго и неумело намекал мне, что и его долю денег на содержание Иванова можно "изыскать" посредством благотворительных акций: - Заодно мы подключим к делу мадам Вайншток! - убеждал он. - У нее доброе сердце и она согласится выступить спонсором. Скупость Фридмана была источником шуток холонских зубоскалов, но я решил не уступать ему: - Я извиняюсь, господин Фридман, но папа Уилла был вашим другом, а не моим. - Ну и что? Моя бабушка говорила, что все евреи друзья! - нашелся он. - Я и так не мало сделал для него. - Да, но ведь вы друг отца. - А вы друг Уилла и ваш моральный долг... - Простите, Мордехай Наумович, но моя бабушка говорила, что в основе всякой морали лежит польза стада... - Ваша бабушка не права. Человек, утверждала моя бабуля - это звучит гордо! - Это утверждал Горький. - А моя бабка говорила... - Если я начну повторять все, что говорила моя бабушка... - Простите, Ицик, давайте оставим в покое предков и поговорим по существу. - Согласен, но только без вашего вклада, Мордехай Наумович, я отказываюсь принимать участие. Утомившись от моей несговорчивости, он сдался: - Я потерял веру в гуманизм израильтян, - сказал он. - Впрочем, в порядочность мадам Беллы я по-прежнему верю. С полчаса еще мы торговались относительно размеров его личного вклада, после чего по всем пунктам нашего дела пришли, наконец, к общему соглашению. Довольный Фридман крепко пожал мне руку. Он, очевидно, предвкушал, с каким удовольствием отметит в своей амбарной книге о нынешней сделке: по ночам, по совету своей бабушки, он отмечал в ней все добрые дела, на которые ему приходилось раскошеливаться. Он вел учет своих затрат, дабы в день страшного суда список добродетелей был при нем, и он имел бы возможность представить создателю реестрик дел полезных, которые должны были уравновесить чашу грехов им совершенных: после выхода из коммунистической партии Фридман часто думал о загробной жизни. О существовании упомянутой книги мне говорил Уилл. Я поправил на макушке кипу и, пожимая руку Фридману, обещал приложить известные усилия, чтобы уговорить знакомого мне директора психиатрической больницы, сделать для нашего питомца исключение и снизить таксу по уплате за его содержание.

Глава шестнадцатая

Горшечный недоросль

Из дневника Уилла Иванова:

1

"Утром я проснулся поздно. Белла уже ушла: в восемь она встречала мужа с ночной смены. Я чувствовал себя скверно. Было такое ощущение, будто меня использовали под эстраду для демонстрации народных танцев. Каждое мое движение отзывалось острой саднящей болью во всем теле. Особенно изматывала резь в пояснице. Она не давала мне спать всю ночь, а когда под утро, ласкаемый любимой женщиной, я все-таки прикорнул немного, мне приснилось, будто на спине у меня возводят кирпичную кладку, которая с каждой секундой растет все выше и выше, норовя размозжить позвоночник. Я проснулся оттого, что какие-то странные люди вдруг разрушили ненавистную кладь на пояснице и приготовились разрывать ее экскаваторами под котлован. Отходя от кошмара, я прислушался к затухающей боли в позвоночнике. Хотелось понежиться еще немного в постели, но надо было идти на работу, и я заставил себя подняться. Потирая ушибы, и оглашая квартиру громкими стенаниями, я зашлепал в дырявых тапках к ванной. Проходя мимо подоконника, я наткнулся на цветок старика. К моему удивлению, не цветок это уже был, а целое дерево с толстым ветвистым стволом. "При таком развитии, чего доброго, он и потолок пробьет, пронеслось в голове, - возись теперь с ним" Но тут же я вспомнил умоляющие глаза старика и его предсмертные слова - "Уилл, не отдавай никому..." И мне стало стыдно. "Один раз в жизни тебе представился случай сделать добро, не опасаясь, что за это тебе воздадут злом и ты... Трудно разве изредка поливать эту дылду водичкой? Ничего, будешь, как миленький поливать, и ухаживать за ним будешь, раз обещал человеку" Кряхтя и постанывая, я с трудом натянул на себя одежду и долго еще искал пляжные очки, чтобы прикрыть фонари под глазами. Носить очки я не люблю. Мне мнится в этом некая претензия, но я всегда держу их при себе на один и тот же случай. После смерти моего отца, старый ботаник, знавший его еще по Ташкенту, решил почему-то, что он обязан заботиться о моем нравственном воспитании. Изо дня в день старина утомлял меня скучными проповедями, каждая из которых завершалась одним и тем же призывом: "Порядочный человек должен делать добро окружающим!" Порядочным я чувствовал себя всегда, но особого желания творить добро без разбора, как-то не испытывал. Впрочем, дабы не огорчать старика (все же он подкидывал мне бабки), раз или два в год я пытался тем или иным способом осчастливить кого либо из ближних. Но почти всегда мои благостные порывы завершались плачевно: не оценив моих усилий, ближний, обыкновенно, посылал меня подальше, я, понятно, в долгу не оставался и дело, порой, завершалось прямой конфронтацией. Неудачи расхолаживали меня, но почему-то вдохновляли старика. "Творя добро, ты как бы любуешься собой, - терпеливо вдалбливал он мне, - поэтому у тебя ничего не выходит. Скромнее надо быть, Уилл, Помощь людям проистекает из добрых побуждений души, а не из тщеславия и самолюбования ради" Чтобы утешить старика, я делал еще несколько отчаянных попыток - сеять разумное и доброе - помогал свежим репатриантам, скажем, в основном советами, но ничего кроме затаенного раздражения с их стороны также не поимел. И все же единственный удачный пример в моей практике был. Я имею в виду Беллу: я помог ей освоить иврит, и она отблагодарила меня, подарив мне свою любовь и преданность. От других соседей-репатриантов благодарности, увы, ждать не приходилось, а я считал пустым делом сеять доброе за вялое спасибо, хотя именно этого добивался старик, призывая меня заниматься добродетелью активно и безвозмездно.

2

В тот вечер я поссорился с Беллой и назло ей решил весело провести время в дискотеке. Пару себе я подыскал быстро. Ее звали Оранит. Это была веселая, шумная иранская еврейка из южного Тель-Авива. Я знал ее еще по школе. Мы учились в параллельных классах и, вероятно, тогда еще она положила на меня глаз. Мы выдали с ней танго и вальс, а потом ей вдруг вздумалось плясать мазурку. Она слышала про нее от русской соседки, в прошлом балерины академического театра, а ныне рабочей по уборке автобусов. Я не имел соседей столь культурного уровня и в мазурке, естественно, разбирался не более, чем швейцар дансинга Хаим в теории относительности Эйнштейна. Моя дама понимала в ней не лучше - соседка дала ей не более одного урока, но ей непременно хотелось произвести на меня хорошее впечатление: "Делай как я, Ури!" - сказала она и, весело потащила меня в круг. Мы заняли исходную позицию и в течение последующих трех минут я напрочь отдавил пылкой персиянке все ноги. Нет сомнений, что, выполняя ближайшее "Па" я непременно уронил бы ее на белоснежный паркет зала, но, к счастью, на одном из опасных поворотов ее подхватил молодой красавец из Бухары, и они вместе стали лихо отплясывать андижанскую польку. Отделавшись от знойной Орит, я решил высмотреть себе партнершу без танцевальных претензий и с бедрами покруче, чем у Беллы. Мне хотелось доказать своей подруге, что свет на ней клином не сошелся. В последнее время у нас с ней не ладилось. Ей вдруг показалось, что я ничего не смыслю в философии и не умею экспериментировать в любви. Ее слова больно ранили меня. Я боялся потерять Беллу. В глубине души я и сам сомневался в том, что устраиваю ее как мужчину, и мне было просто необходимо изменить ей, чтобы доказать себе чего я стою. Я мог, конечно, переспать с одной из проституток у себя на работе: все они хорошо ко мне относились и охотно пошли бы мне навстречу. Но мне не хотелось унижать ее и себя этой связью за плату. Я хотел подыскать себе порядочную девушку, с которой можно было провести время, а заодно проверить потенциал своей сексуальной фантазии. В том, что я найду себе такую подругу, я не сомневался, впрочем, также как и в том, что, без труда склоню ее к любви. "По крайней мере, обойдемся в постели без Карла Маркса" - утешался я, высмотрев в толпе девчонку в мини юбке, облегавшей ее изящную попу, которую я мысленно назвал: "Бутон" Я уже направился к своей избраннице, чтобы пригласить ее на танец, но в это время к ней подступили трое подвыпивших джентльмена и грубо стали требовать, чтобы она танцевала с одним из них. Сославшись на нездоровье, дама просила оставить ее в покое. Но Джентльмены вдруг взъярились и со словами - "Ах ты русская б...!!" - нагло стали лапать руками. Обладательница "Бутона" пыталась вырваться, но охамевшие жеребцы, смеха ради, принялись сдирать с нее юбку. Когда разыгрываются подобные эксцессы, люди вокруг начинают убеждать себя в том, что от их вмешательства мир лучше не станет. Так было и на сей раз: музыканты стали играть вполголоса, танцующие сбавили темп, а созерцатели у стен устремили задумчивые взоры куда-то вдаль. Помня о том, что сотворение добра у меня неизбежно связано с риском, я отважно подошел к расшалившимся молодчикам и в резкой форме высказал им все, что я о них думал. Позже я узнал, что хулиганы оказались крупными специалистами по знаменитой японской борьбе, рассчитанной на противоборство одного человека с группой в семь-восемь вооруженных людей. Все втроем вышеупомянутые джентльмены могли справиться с вооруженной кодлой в 24 человека. Я же был один и без нагана. Это было захватывающее зрелище. Манипулируя руками, и пронзительно выкрикивая что-то на японском, самураи несколько раз подбрасывали меня к потолку, но не ловили. Затем они перешли к приемам с активным подключением ног. Они отпасовывали меня один другому с возгласами - "Я здесь, Додик!.. Пасуй сюда, Мотя!" Они устроили в клубе футбольное поле. Причем на одном конце площадки воротами служили входные двери, а по другую сторону - эстрада. Столь бурное развлечение, заключающееся в изощренной пасовке моей особы, вскоре им надоело и они, под угодливые аплодисменты оркестрантов, забили мною ворота, которыми служили двери, после чего с миром удалились. Три месяца после этого незабываемого матча я пролежал в гипсе на левом боку, потом еще месяц на правом. Все это время старик приносил мне в палату свежие помидоры. Но самое главное, этот случай не только помирил меня с Беллой, но даже стимулировал как-то мою сексуальную фантазию: я вдохновенно трахал ее на задворках больницы, опираясь на костыли и, выкрикивая цитаты из произведения Владимира Ленина "Империализм, как последняя стадия капитализма" Работа Ильича пришлась по душе моей подруге и за время пребывания в травматологическом отделении мы не раз штудировали ее от корки и до корки. Это был единственный, пожалуй случай в моей практике, когда очки мне не понадобились. Но сегодня утром они очень даже пригодились мне"

Глава семнадцатая

Карьера доктора Бернштейна

1

С того момента, как мне в руки попал дневник Уилла, я считал, что вдохновение для своих записок он черпал в вине: в глубине души я не верил, что он свихнулся и все перехлесты его творчества относил влиянию алкоголя, который, очевидно, привел к депрессии и расстройству фантазии. Когда я сказал об этом Бернштейну, он засмеялся мне в лицо: - Старина, пол мира страдает сегодня от депрессии, но никто еще не нес подобную горшечную, я извиняюсь, белиберду. Бернштейн по-прежнему настаивал на своем и под его мощным прессингом я почувствовал даже однажды нечто вроде сомнения. С иными из героев Уиллова дневника я познакомился лично, но никто из них ни разу не упоминал старике, и тем более про его чудо-горшок. "Кто знает, - мелькнула у меня предательская мысль, - может быть, Бернштейн прав и к петле Уилла толкнуло сумасшествие, а не рука наемного убийцы?" Между прочим, когда я впервые привел Уилла в "желтый дом", уважаемый доктор склонялся к мысли, что пациент наш к психиатрии имеет весьма отдаленное отношение. - Делать тебе больше нечего, - с усмешкой сказал он мне тогда, - как нянчить разных алкашей.

2

Это было после нашего памятного соглашения с барменом. Я выбрал, наконец, подходящее время и позвонил Бернштейну, чтобы просить за Уилла. Аркадий Семенович Бернштейн, мой одноклассник по одной из самаркандских школ, имел два высших образования. Он закончил ташкентский медицинский институт - факультет психиатрии, и позже с успехом отучился в высшей партийной школе, где получил специализацию в области научного коммунизма. В Союзе он заведовал кафедрой марксизма-ленинизма, а репатриировавшись, стал президентом ассоциации всех сумасшедших домов Израиля, после того как долго и тщетно пытался устроиться лектором в холонское общество "Знание" Не имея связей и денег, чтобы приобрести их, он стал перед дилеммой - как обеспечить свое существование. Узбекский диплом психиатра и лекторская деятельность в университете не позволяли ему поначалу наняться в чернорабочие, но, в конце концов, нужда, подступившая к горлу, и голод, который, как гласит народная мудрость, не тетка, смирили его гордыню и он, как другие русские евреи с высшим образованием, стал выполнять грязную работу: таскал кирпичи, варил смолу и вывозил на свалку мусор. Скоро его рассчитали за абсолютную непригодность к физическому труду. Оказавшись на улице, бывший толкователь марксизма вновь стал искать себе приличное место. Его коллега и бывший начальник, декан филологического факультета самаркандского университета, Иосиф Моисеевич Шнеерзон, предложил ему попытать свои силы на поприще сексуального обслуживания увядающих дам из северного Тель-Авива. Месяца три бывший лектор мял с голодухи пышные телеса стареющих особ, получая за это стол и довольно приличные гонорары. Но вдруг почувствовал, что на долго его не хватит. Декан Шнеерзон, сделавший на дамах первоначальный капитал, советовал ему заняться спортом и перейти на особый режим питания: разнообразить меню восточными пряностями, способствующих поддержанию потенции у мужчин, интенсивно занимающихся сексом. Несмотря на брюшко и обширную плешь на яйцевидном черепе, декан превосходно справлялся со своими обязанностями: за ночь без напряжения обслуживал две, а то и три дамы по весьма завышенным ставкам. Чеки он не принимал, работал только за наличные. Подсчитывая, обыкновенно, деньги после сеанса, декан с ухмылкой признавался себе, что нынешнее занятие ему нравится куда больше, чем чтение лекций по соц. реализму и подвиги положительных героев в романах узбекских прозаиков. С месяц другой все шло как по маслу. Бернштейн работал с видимым удовольствием. Но вскоре он убедился, что опасения его были далеко не беспочвенны. Его действительно стало не хватать на Это. Он углубился в специальную литературу, где приводились статьи о борьбе с импотенцией, выходил "На дело" после просмотра порнографических фильмов, которые, как он надеялся, должны были стимулировать и поддерживать его в форме. Однако все чаще и чаще с ним случались срывы в постели и все реже дамы стали прибегать к его услугам. Однажды он был жестоко избит обманутым мужем, который застал его со своей пожилой фурией в супружеской постели, за недвусмысленной позой. Получив сотрясение мозга, и навсегда потеряв интерес к вопросам сексуального порядка, Бернштейн вновь оказался на перепутье и был вынужден заняться интенсивными поисками работы. Некоторое время он мог продержаться за счет мизерных сбережений, которые умудрился скопить за период вдохновенного служения на ниве альковных приключений. Бернштейн мечтал найти работу, которая позволила бы ему проявить свои организаторские способности и обширные познания в области научного коммунизма. Вскоре фортуна повернулась к нему лицом и на глаза ему попалось объявление в русской газете: "Городской психиатрической больнице Бат-яма требуется воспитатель" Так эта должность называлась в официальных документах. По сути же это была работа санитара, где-то перекликавшаяся с профессией надзирателя. Три года бывший лектор работал "воспитателем". Проявив послушание, исполнительность и деловую сметку, он продвинулся по служебной лестнице и на него возложили обязанности администратора с выполнением функций заведующего по хозяйственной части. На новом поприще бывший член общества "Знание" проявил такую бурную деятельность, что через некоторое время занял кресло президента, в качестве которого стал насаждать во все дурдомы страны основы научного коммунизма. Психи были в восторге от "основ" и те из них, кому удавалось прослушать полный курс лекций по программе высших учебных заведений Узбекистана, как правило, не нуждались более в смирительной рубашке и многочисленных лекарственных препаратах. Просьба моя не удивила Бернштейна: - Старина Ицик, - сказал мне бывший одноклассник, - я не спрашиваю кто твой протеже, мне достаточно, что просишь ты. Я рад услужить тебе, дружище. Мы условились, что в один из ближайших дней, я вместе с Фридманом приведем Уилла на новое местожительство. Однако одно обстоятельство, довольно неприятного характера, послужило препятствием к осуществлению наших намерений.

Глава восемнадцатая

Трудовые будни

Из дневника Уилла Иванова:

"Наскоро соорудив бутерброд, я позавтракал и отправился на работу. Я трудился кассиром в массажном кабинете, представлявшем сексуальные услуги взрослому населению Тель-Авива и его окрестностей. Услуги оказывали преимущественно русские девушки. В мои обязанности входило взимание денег с клиента и отчисление процентов проститутке. Мне было жалко этих сломленных судьбой женщин, не нашедших иного способа прокормить себя, кроме как продажей своего тела. Я стыдился своей работы и ни за что на свете не рассказал бы о ней Белле. Все же она выведала, чем я занимаюсь, не без помощи, полагаю, соседей. Но к моему удивлению, отнеслась к этому спокойно: - Это такая же профессия, как и любая другая, - сказала она, - ты человек восточный, в тебе преобладает ген деспотизма, и ты не принимаешь тотальную эмансипацию женщин, я же уверена, что часть "девочек" вашего кабинета занимается коммерцией с ведома и благословения своих супругов. Она была права - многие из мужей действительно знали какого рода промыслом заняты их жены, но это, отнюдь, не означало, что я согласен с ней. Я всегда считал продажную любовь низким делом и страдал морально, когда иные клиенты унижали женщин. При случае я всегда вступался за них, даже если для этого требовалось напудрить кое-кому физиономию. А обидчики всегда находились. Это были извращенцы, которым доставляло удовольствие истязать объект сексуального вожделения. Один из них прокусил однажды сосок девушке во время полового акта. Другой пытался повторить опыт Сулеймана великолепного, имевшего обыкновение ломать во время оргазма кости своим наложницам в гареме. И того и другого я хорошо отдубасил, хотя искалеченным девушкам легче от этого не стало. Попадались среди клиентов половые гиганты и чудаки. Особенно выделялся своими приколами благообразный седой поселенец, шедший по нашему учреждению под кодовым названием Самсон. Кличка была дана ему за неимоверную половую выносливость. Почти еженедельно он устраивал в номерах безумные оргии, приглашая для этой цели не менее дюжины девиц из нашего кабинета. Кандидаток на званный вечер отбирал обычно я, и девушки наперебой просили меня включить их в список приглашенных. Все они уходили от Самсона заезженные, но удовлетворенные и с набитыми кошельками. Самсон имел целую сеть фалафельных в южном Тель-Авиве, был сказочно богат и для поддержания половой силы ежедневно питался нежнейшим мясом японских куропаток. Меня мастер фалафеля тоже не обделял, ибо ценил мой вкус при отборе кандидаток. Кроме того, я был прекрасный собеседник (за жирные чаевые, почему бы и нет) и часами слушал его политические бредни о невозможности возврата территорий палестинцам. Самсон возвел несколько шикарных вилл в Иудее и Самарии и его угнетала мысль, что когда-нибудь придется оставить свои хоромы палестинцам и переехать в квартиру поскромнее в одном из глухих переулков Яффо. Свое бурное негодование против политики левого правительства, идущего на поводу у Арафата, он изливал в неслыханных попойках с русскими девочками, так же как и я умеющими слушать и потакать его политическим амбициям. Он не был единственным человеком преклонного возраста, прибегавшим к услугам заказных девочек. Напротив, среди наших клиентов преобладали седовласые сластолюбцы готовые тратить даже пенсию, чтобы предаваться любовным утехам с девчушками почти школьного возраста. Я работал в этой отрасли со времен великой Алии 1989года. Это был, какой никакой гарантированный заработок, которым я весьма дорожил. За окном свирепствовала безработица и особенно выбирать мне не приходилось. После рабочего дня я решил переселить цветок в кладовую. При таком активном росте эта дылда вполне могла пробуравить крышу.

Глава девятнадцатая

Инцидент

Дело в том, что Уилл осуществил таки задуманное им мероприятие нападение на мэра города Холон достоуважаемого Мойше Коэна. Раздобыв оружие, до сей поры неведомо на какие шиши, он ворвался в здание муниципалитета и без предупреждения открыл дикую пальбу по служащим. К счастью, обошлось без жертв. Уилл по обыкновению, был в стельку пьян и это обстоятельство отразилось на его меткости. Ошеломив охрану внезапным и стремительным броском, он вломился с проклятиями в кабинет мэра, круша на пути мебель и посуду. Только по счастливой случайности мэр не пострадал. Уилл пинками загнал Мойше в несгораемый шкаф: "Я живу в подвале, а ты поживи в конуре" сказал он и запер его. Много было шуму по этому поводу. Местные репортеры, дорвавшиеся, наконец. до желанной сердцу сенсации, словно с цепи сорвались. Они вылили поток словесных помоев на головы русских мафиози. Они вопили, что происки русских мафионеров удивляют своим беспрецедентным хамством. Они пытались устроить шабаш и охоту на ведьм, но когда выяснилось, что за спиной Уилла никого нет, и столько шума наделал ничтожный алкоголик, инцидент пытались замять. Спросу с Уилла, разумеется, не было никакого и, дабы впредь обезопасить общество от непредсказуемых поступков алкаша, решено было изолировать его. Но куда, в тюрьму? Это было бы вопреки всем постулатам демократии - что не говори, а Уилл все же не вполне здоровый человек. Оставалось единственное заведение. Вот тут то я и мистер Фридман всплыли на поверхность, заверив муниципалитет и адвокатов, ведущих дело, что нашли для возмутителя спокойствия укромное местечко. Нам не стали чинить препятствий. Напротив, пострадавший мэр, сам, кстати, выходец из Намангана, сделал широкий жест, разрешив оплатить содержание Уилла в желтом доме за счет муниципального бюджета. События, таким образом, приняли благоприятный оборот. К великой радости Мордехая Зайченко, никто не остался в накладе. Это было весьма, кстати, потому что идея с благотворительными сборами провалилась, а мадам Вайншток прислала письмо, в котором категорически отказывалась субсидировать наш проект. На четырех страницах машинописного текста она весьма пространно изложила свои финансовые затруднения вызванные "ослаблением дохода с промысла". Судя по всем у израильтян в последнее время резко пропал интерес у русским проституткам (контингент домов госпожи Вайншток состоял в основном из русских девиц). От лиц приближенных к мадам я узнал, что она задумала расширить бизнес, открыв в своих домах филиалы для русских гомиков.

Глава двадцатая

Неожиданное открытие

Из дневника Уилла Иванова:

"В шесть вечера я пришел домой и первым делом глянул на древо свое. Я ожидал все, что хотите, но то, что предстало перед моим взором, вынудило меня вскричать диким голосом: "Аллах Керим!" Нет, по вероисповеданию я далеко не мусульманин, просто часть клиентов нашего публичного дома арабы и я довольно сносно освоил некоторые палестинские междометия. Оказалось - этот вчера еще хрупкий стебелек, утром ветвистое дерево, а ныне уже плодоносит. Плоды были разноцветные, крупные и довольно странной формы. Так, во всяком случае, мне показалось издали. Решив получше рассмотреть, что это за фрукты такие, я подошел к горшку поближе и опять не удержался от возгласа: "Ах, мать твою эдак!" - сказал я по-румынски и это было еще более удивительным, потому что о румынском я имею весьма смутное представление - просто другая часть наших клиентов - рабочие из Бухареста - не очень торопятся рассчитываться с девушками, и мне приходиться, порою, посылать их за пределы нашего заведения на их родном языке. Я не верил глазам своим - щипнул себя за ляжку, дернул за волос. Да нет, не сплю вроде. Вот уж действительно не было печали. Я сел возле этого проклятого растения, которое вынуждало меня разражаться столь неожиданными восклицаниями, и снял очки. Нет, видение не исчезло. Да может ли такое быть - на моей дубине стоеросовой деньги растут: скомканные, еще не распустившиеся купюры и монеты мелкого достоинства. Как мне описать то состояние, которое охватило меня. Это была какая-то вакханалия чувств и мыслей. Я расхаживал по гостиной, как одержимый и все думал и думал - случаен этот первый урожай Веньямина (так я назвал цветок), или за ним последуют еще. И если он повторится, то, какие неограниченные возможности разумной жизни открываются передо мной? Только теперь до меня дошел смысл сказанных ботаником слов - "Думай о людях, Уилл". Разумеется, дядя Сеня, только о них я теперь и буду думать: я распущу все публичные дома, я сделаю человека добрее, умнее и лучше. С нежностью поглядывая на Веньямина, я вспоминал все, о чем когда-то говорил мне старик. "Будь спокоен, дядя Сема, - мысленно обращался я к покойному, - я приведу, наконец, человечество к светлому будущему, но без коммунизма и прочих излишних жертв" Тему о жертвах ботаник любил развивать особенно часто, и это навязчиво лезло мне теперь в голову"

Глава двадцать первая

Будни желтого дома

Как не казалась мне невероятной история с цветком, ничем другим я не мог объяснить широкий жест нищего Уилла положившего мне на счет, постороннему в сущности человеку, астрономическую сумму. Впрочем, такие же суммы он вполне мог тратить на себя - бабок то на дереве куры не клюют. А между тем, он ведь не гнушался подаяние просить. Если допустить, что вся эта цветочная драма действительно имела место, не столь уж и бесполезен был Уильям для потенциального убийцы, задумавшего лишить его ценного приобретения. Но поверить в то, что такое действительно возможно - растить деньги на деревьях, я не мог. Мне было трудно принять эту научно-фантастическую, а вернее, ботаническую версию производства денег. Убивать же Уилла за что либо иное было нелогично и бессмысленно. Возникал, правда, вопрос - почему убийца предпочел дожидаться пока Уилл попадет в дурдом. Не потому ли, что инсценировать самоубийство в клинике для душевнобольных куда безопаснее? Уилл провел в больнице несколько тяжелейших месяцев. Ему пришлось вынести немало серьезных испытаний: он невыносимо страдал из-за дефицита спиртных напитков. Его очень раздражал неусыпный надзор, так называемых, воспитателей, которые педагогическими наклонностями не отличались и чуть что, бывало, разворачивались и били воспитанника по уху. Дня три Уилл ходил словно потерянный, но вынужденное воздержание пробудило в нем доселе дремавший ум, и он, неожиданно для всех, проявил великую изобретательность по части изготовления самогона. Аппарат для гонки зелья был сооружен им в течение недели. Работал узник по ночам, когда утомленные от процесса воспитания надзиратели давили храпака в процедурном кабинете. Запасными частями к аппарату послужили старый рукомойник времен британского мандата и остов кухонного чайника с обрубленным носом. Пригодилась и куча проволоки, которую он подобрал на свалке. Дело было на пейсах и Уилл гнал самогон из мацы по одному ему известному рецепту, унаследованного им еще от отца. Три дня ему удавалось держать в тайне секрет производства самогона. Все это время он беспробудно пьянствовал, распевал, на чем свет стоит непристойные песенки и избивал надзирателей. Те буквально с ног вались, но обнаружить ничего не могли. Потом адон Бернштейн, бывший в свое время комендантом студенческого общежития и, собаку съевший на такого рода сыскных операциях, догадался заглянуть под мраморные плиты пола, где Уилл соорудил тайник. Аппарат был миниатюрный и замечателен тем, что приводился в действие микроскопическим двигателем при подключении в электросеть. Импровизированный движок работал бесшумно и за час гнал три литра превосходного первача. Рачительный Уилл за один вечер мог произвести запасы зелья на целый месяц. Он мог получить патент на свое детище, если бы подобного рода изобретения интересовали международную ассоциацию по делам рационализации и изобретений. Самогонный аппарат уничтожили, а Уилла поместили в общую палату, где содержались видные политические деятели современности.

Загрузка...