Н. Кампуш, Х. Гронемайер, К. Мильборн Наташа Кампуш. 3096 дней

Психическая травма — это несчастье бессильных. Травма возникает в тот момент, когда господствующая сила берет верх, делая жертву беспомощной. Если эта сила — сила природы, мы называем ее катастрофой. Если эту силу применяют другие люди, мы говорим об акте насилия. Травмирующие события выключают социальную сеть, дающую человеку чувство контроля, принадлежности к системе отношений и смысл.

Юдит Херманн, «Шрамы насилия»[1]

ХРУПКИЙ МИР Мое детство на окраине Вены

Мать закурила сигарету и глубоко затянулась. «На улице уже темно. С тобой могло что угодно случиться!» — она укоризненно покачала головой.

Последние февральские выходные 1998 года мы с отцом провели в Венгрии. Там, в маленькой деревеньке неподалеку от границы, он купил себе дачу. Это была самая настоящая развалюха, с отсыревших стен которой осыпалась штукатурка. Несколько лет отец занимался ее ремонтом, а закончив, обставил красивой старой мебелью, так что дом стал обжитым и почти уютным. Несмотря на это, поездки туда не доставляли мне особого удовольствия. В Венгрии отец обзавелся большим количеством друзей, с которыми часто проводил время в веселых пирушках, благо высокий обменный курс шиллинга позволял ему это. Каждый вечер он таскал меня с собой по пивнушкам и барам, где я была единственным ребенком и молча сидела в окружении мужчин, отчаянно скучая.

И в этот раз, как и во все предыдущие, я была вынуждена поехать на дачу против собственной воли. Время здесь тащилось черепашьими шагами, и я злилась, что еще слишком мала и зависима, чтобы иметь право решать за себя. Даже воскресная поездка в термальный бассейн, находящийся неподалеку, не вызвала у меня большого воодушевления. Когда я бесцельно шаталась по залам бассейна, меня остановила одна знакомая: «Пойдем со мной, выпьем вместе лимонада!» Я кивнула и охотно последовала за ней в кафе. Она была актрисой и жила в Вене. Я восторгалась ею — такое спокойствие и надежность она излучала, и, кроме того, имела именно ту профессию, о которой я тайно мечтала. Через некоторое время я набралась мужества и выпалила: «Знаешь, я бы тоже хотела стать актрисой. Как ты думаешь, у меня получится?» Она лучезарно улыбнулась мне: «Конечно, у тебя получится, Наташа! Ты будешь замечательной актрисой, если ты этого действительно хочешь!»

Мое сердце бешено заколотилось. Я не думала, что мои слова будут приняты всерьез, абсолютно уверенная, что меня поднимут на смех, как это уже не раз случалось. «Когда придет время, я тебе охотно помогу», — пообещала она мне и обняла за плечи.

На обратном пути к бассейну я весело скакала и напевала про себя: «Я могу все! Надо только очень хотеть и твердо верить в свои силы». Мной овладело почти забытое чувство легкости и беззаботности.

Но моя эйфория продлилась недолго. Уже давно перевалило за полдень, а отец даже не думал покидать бассейн. Когда мы наконец вернулись на дачу, он и тут не стал проявлять особой поспешности, а наоборот, решил «прилечь на минутку».

Я нервно поглядывала на часы — мы обещали маме вернуться домой не позже семи, ведь на следующий день мне в школу. Я знала, что если мы вовремя не приедем в Вену, разразится скандал. Пока отец храпел на диване, время неумолимо утекало. Когда он наконец проснулся и мы отправились в путь, уже стемнело. Надутая, я сидела на заднем сиденье машины и за весь путь не произнесла ни слова. Мы не успеем вовремя, мать будет в бешенстве — все чудесное, что произошло со мной сегодня в бассейне, было уничтожено одним ударом. Как обычно, я окажусь между двух фронтов. Взрослые вечно все разрушают.

Отец купил на заправке шоколадку, и я почти целиком засунула плитку в рот.

Только в половине девятого, с опозданием в два с половиной часа, мы подъехали к нашему дому в Реннбанзидлунге.[2]

«Я тебя выпущу здесь, беги быстрей домой! Я люблю тебя», — сказал отец и поцеловал меня в щеку.

«И я тебя», — пробормотала я, как обычно, на прощание. Пересекла темный двор и отперла входную дверь. В прихожей рядом с телефоном лежала записка от матери: «Я в кино, буду позже». Оставив сумку, я немного поколебалась, а затем приписала внизу, что подожду ее у соседки этажом ниже. Когда мать через некоторое время забрала меня домой, она была вне себя:

«Где твой отец?» — накинулась она на меня.

«Он не пошел со мной, он высадил меня перед домом», — тихо пробормотала я. В том, что мы опоздали, и что отец не удосужился проводить меня до дверей, моей вины не было. Но, несмотря на это, я чувствовала себя виноватой.

«Черт побери! Вы опаздываете на несколько часов, а я сиди и переживай. Как он мог оставить тебя одну в темном дворе? Посреди ночи? С тобой же могло что-то случиться! Но я тебе скажу одно — своего отца ты никогда не увидишь. С меня хватит, я больше этого терпеть не собираюсь!»

* * *

К моменту моего рождения 17 февраля 1988 года у моей 38-летней матери уже были две взрослые дочери. Моя старшая сводная сестра родилась, когда матери исполнилось 18, а вторая появилась на свет всего через год после этого. Стоял конец 60-х годов. На плечи матери свалились заботы о двух маленьких детях, с которыми ей приходилось справляться в одиночку — сразу после рождения второго ребенка мать развелась с отцом обеих девочек. Ей было нелегко доставать средства на пропитание для своей маленькой семьи. За многое приходилось бороться, действуя прагматично и жестко даже по отношению к самой себе, и она шла на все, чтобы прокормить своих детей. В ее жизни не оставалось места для сентиментальности и нерешительности, развлечений и легкомыслия. И вот, в 38, когда обе девочки выросли и с плеч наконец свалился груз забот и обязанностей по воспитанию детей, я заявила о себе. Мать меньше всего ожидала, что может еще раз забеременеть.

Семья, в которой я появилась на свет, была, в общем-то, опять на грани развала. Я все перевернула вверх дном: на свет божий снова вытаскивались детские вещи, а распорядок дня перестраивался под нужды младенца. Несмотря на то, что все были рады моему появлению и баловали меня как маленькую принцессу, все же в детстве я иногда чувствовала себя лишней, как пятое колесо в телеге. Свое место в мире, где все роли давно распределены, я сначала должна была завоевать.

До моего появления на свет родители жили вместе уже три года. Их знакомство произошло благодаря одной клиентке моей матери. Мать, будучи профессиональной портнихой, зарабатывала себе и дочерям на хлеб тем, что обшивала и переделывала одежду для дам по всей округе. Одной из них была женщина из Зюссенбруна под Веной, которая вместе с мужем и сыном владела булочной и маленькой бакалейной лавкой. Сын, Людвиг Кох, иногда сопровождал ее на примерки и всегда оставался несколько дольше, чем положено, чтобы поболтать с моей матерью. Та сразу влюбилась в молодого, статного булочника, который доводил ее до смеха своими веселыми историями. Со временем он все чаще стал задерживаться у нее и обеих девочек в доме большой муниципальной общины на севере Вены. Здесь город нерешительно запустил свои щупальца в равнины Мархфельда,[3] еще не решив, чем он хочет стать. Это была местность без центра и лица, как наспех собранная мозаика. Тут не было порядка и законов, всем правил случай. Промышленные зоны и фабрики стояли прямо посреди невозделанных полей, по некошеной траве которых носились своры собак из близлежащих поселков. Между тем центры бывших деревушек еще боролись за свою независимость, которая медленно «отшелушивалась» от них, как краска от маленьких домиков Бидермайера.[4] Реликты прошедших времен, вытесненные бесчисленными общинами — утопиями социального строительства, как бы разбросанные широким жестом по зеленым лугам, были предоставлены сами себе. В самом крупном из этих поселений я и росла.

Община на Реннбанвеге, рожденная в чертежах на кульмане и возведенная в 1970 годы, воплощает в камне фантазию архитекторов, мечтавших создать новые условия обитания для новых счастливых людей будущего, которые будут жить в современных городах-сателлитах с четкими линиями, торговыми центрами и прекрасным транспортным сообщением с Веной.

На первый взгляд казалось, что эксперимент удался. Комплекс состоит из 2400 квартир, где живет около 7000 человек. Большие дворы, разделяющие высотные корпуса друг от друга, затенены высокими деревьями. Детские площадки отделяются большими газонами от круглых бетонированных арен. Можно себе четко представить картину, как архитекторы любовно расставляли на своей модели миниатюрные фигурки играющих детей и мамочек с колясками, в уверенности, что они создали совершенно новый вид социума. Квартиры, насаженные друг на друга вплоть до 15-этажных башен, оснащены балконами и современными ванными комнатами и по сравнению с душными однообразно-стандартными домами города просторны и хорошо распланированы.

Но с самого начала община стала пристанищем переселенцев, желание которых жить в городе так и не осуществилось целиком: рабочие из различных земель страны — Нижней Австрии, Бургенланда и Штирии, мигранты, которым ежедневно приходилось выносить маленькие стычки с остальными жильцами из-за кухонных запахов и шумно играющих детей, все прибывали и прибывали. Атмосфера в округе постепенно накалялась, стены домов все чаще покрывались националистическими и антиэмигрантскими надписями. В торговом центре разместились магазины дешевых товаров, а на широкой площади перед ним уже днем толкались подростки и безработные, которые топили свое разочарование в жизни в алкоголе.

Сейчас общину отремонтировали, высотные корпуса отливают пестрыми цветами и наконец достроено метро. Но во времена моего детства Реннбанвег был настоящей социальной пороховой бочкой. По ночам пересекать территорию считалось опасным, да и днем было не очень приятно проходить мимо групп хулиганов, болтающихся во дворах и выкрикивающих в спины проходящих женщин сальные двусмысленности. Моя мама всегда спешила пересечь дворы и пролеты быстрым шагом, крепко держа мою руку в своей. Несмотря на то, что она была бойкой и острой на язык женщиной, она ненавидела хамство, расцветшее здесь буйным цветом. Как могла, она пыталась защитить меня и объясняла, почему она против моих прогулок во дворе и почему считает соседей вульгарными. Естественно, будучи ребенком, я сначала не могла этого понять, но все-таки в основном слушалась маминых наставлений.

Я до сих пор живо вспоминаю, как маленькой девочкой я снова и снова собиралась с духом, чтобы все же спуститься во двор и там поиграть. К этому я готовилась часами, обдумывая, что сказать другим детям, надевала и снова снимала одежду. Выбирала игрушки для песочницы, но швыряла их обратно в ящик; долго думала над тем, какую из кукол лучше взять с собой, чтобы привлечь внимание девочек. Когда я все же выходила во двор, то меня хватало всего на несколько минут: я никак не могла побороть чувство отчужденности. Недоброжелательное отношение моих родителей к этому социуму впиталось в меня настолько, что община навсегда осталась для меня чужой. Чаще всего я уходила в мир своих мечтаний, лежа на кровати в детской. Эта комната с розовыми стенами, светлым ковровым покрытием и узорчатыми занавесками, сшитыми матерью, которые оставались задернутыми даже днем, служила для меня защитой от внешнего мира. Здесь я строила большие планы и часами думала о том, куда заведет меня мой жизненный путь. Я знала наверняка, что в любом случае не собираюсь пускать корни здесь, в нашем районе.

* * *

В первые месяцы моей жизни я была центром внимания всей семьи. Сестры окружали новорожденную заботой, как будто репетировали на будущее. Одна кормила и пеленала меня, а вторая укладывала в детский рюкзачок и ехала со мной в центр города, где фланировала по шумным торговым улицам туда-сюда. Прохожие останавливались, чтобы полюбоваться моей широкой улыбкой и красивыми платьицами. Мама, слушая рассказы сестры об этом, гордо улыбалась. Она самозабвенно заботилась о моей внешности и с раннего детства наряжала в дорогие красивые вещи, которые шила для меня долгими вечерами. Для этого она выбирала особенные ткани, листала модные журналы в поисках новейших выкроек, а мелочи покупала в бутиках. Все части туалета тщательно подбирались одна к другой, вплоть до носочков. В сердце городского микрорайона, где многие женщины выбегали в супермаркет прямо в бигуди, а большинство мужчин бродило в спортивных штанах из болоньи, я выглядела как маленькая модель. Внимание, которое мать уделяла моей внешности, было не только актом ее протеста против нашего окружения, но и способом выражения любви ко мне.

При ее решительном и энергичном характере проявление чувств по отношению к себе и другим давалось ей с большим трудом. Она не относилась к типу женщин, которые постоянно таскают ребенка на руках и сюсюкают с ним. Показывать слабость — как слезы, так и экзальтированные проявления любви, она считала стыдным. Ранняя беременность заставила ее быстро повзрослеть, и с течением времени она научилась противостоять всем невзгодам. Она не позволяла никаких «слабостей» себе и не выносила их у других. Ребенком я часто наблюдала, как одним усилием воли она преодолевала простуды, и зачарованно смотрела, как она недрогнувшей рукой вынимала из посудомоечной машины дымящуюся паром посуду. «Индейцы не знают боли», — это было ее кредо, означающее, что определенная жесткость не только не мешает, а наоборот, иногда помогает выжить в этом мире.

Отец же в этом смысле был ее абсолютной противоположностью. Когда мне хотелось поласкаться, он принимал меня с распростертыми объятиями и с удовольствием играл со мной. Конечно, если не спал. Именно в то время, когда он еще жил с нами, чаще всего я видела его спящим. Обычно по вечерам отец любил уходить из дому, чтобы провести вечер с обильной выпивкой в кругу своих друзей. Соответственно, в работе от него было мало толку. Унаследовав булочную от отца, он так и не проникся любовью к своей профессии. Самым большим мучением для него был ранний подъем. До полуночи он слонялся из одного бара в другой, и когда в два часа ночи звонил будильник, с трудом продирал глаза. Вернувшись после доставки выпечки клиентам, он по нескольку часов храпел на диване. Его огромный, как гигантский шар, живот мощно поднимался и опадал перед моими завороженными детскими глазами. Я любила играть с ним спящим — пристраивала на его щеке плюшевого медведя, украшала голову отца бантами и лентами, надевала ему чепчик и даже красила ногти лаком. Проснувшись после обеда, он начинал кружить меня в воздухе и, как волшебник, неожиданно извлекал из рукавов разные сладкие сюрпризы.

После чего снова исчезал в барах и кафе города.

* * *

Но самую важную роль в моей жизни в то время играла моя бабушка, делившая вместе с отцом заботы о булочной. Ее дом был и моим домом, и там я чувствовала себя очень уютно. Хоть она и жила всего в нескольких минутах езды на машине от нас, мне казалось, что в другом мире. Зюссенбрунн — одна из старых деревень на северной окраине Вены, сельский дух которой не смог сломить даже все ближе подступающий город. В спокойных переулках стояли коттеджи с садами, где тогда еще выращивали овощи. Дом моей бабушки, с находящейся в нем маленькой бакалейной лавочкой и пекарней, выглядел точно так же, как и во времена монархии.

Бабушка родилась в Вахау, в семье виноделов, в живописнейшей части устья Дуная, где на солнечных склонах возделывается виноград. Как было принято в то время, она с раннего детства начала помогать родителям по хозяйству. О своей юности в этой местности, представленной в фильмах Ханса Мозера[5] 50-х годов как гнездо любовной идиллии, она вспоминала с грустью и ностальгией. И это при том, что вся ее жизнь в этом сказочном месте состояла только из работы, работы и еще раз работы. Как-то на пароме, перевозящем людей с одного берега Дуная на другой, она познакомилась с пекарем из Шпитца. Недолго думая, девушка воспользовалась случаем вырваться из своей, расписанной по минутам, жизни и вышла замуж. Она была на 24 года моложе Людвига Коха-старшего, и многим не верилось, что к алтарю их привела любовь. Но о своем муже — моем дедушке, с которым мне так и не довелось познакомиться, бабушка всегда говорила с большой нежностью. Он умер вскоре после моего рождения.

Даже после многих лет жизни в городе бабушка оставалась деревенской женщиной со своими причудами. Она носила шерстяные юбки, поверх которых надевала цветастые фартуки, волосы завивала в кудри и распространяла вокруг себя запахи кухни и «Францбрандвайн»,[6] которые обволакивали меня, стоило мне зарыться лицом в ее юбку. Мне даже нравился постоянно сопровождающий ее легкий «аромат» алкоголя. Бабушка оставалась истинной дочерью виноделов и во время каждой трапезы, как воду, запросто выпивала большой стакан вина, при этом никогда не выказывая даже намека на опьянение.

Бабушка и в городе оставалась верна своим привычкам — готовила на старой дровяной печке и чистила кастрюли старомодной проволочной щеткой. С особой трогательностью она заботилась о своих цветах. На большом дворе позади дома стояли бесчисленные горшки, чаны и старое корыто для замеса теста, установленное на бетонных плитках. Весной и летом все это превращалось в маленькие фиолетовые, желтые, белые и розовые цветущие островки. В примыкающем к дому фруктовом саду росли абрикосы, вишни, сливы и много смородины. Этот мир составлял огромный контраст с нашим поселением на Реннбанвеге.

В годы моего раннего детства бабушка олицетворяла для меня домашний очаг. Я часто оставалась у нее ночевать, лакомилась шоколадом и нежилась с ней на старой софе. После обеда я ходила в гости к своей здешней подружке, в саду которой родители установили маленький бассейн, или каталась с другими детьми на велосипеде по деревенским улицам, с любопытством оглядывая окрестности, по которым можно было свободно передвигаться. Позже, когда родители открыли неподалеку магазин, я садилась на велосипед и за пару минут добиралась до дома бабушки, чтобы ошарашить ее своим внезапным появлением. Часто она не слышала моих звонков и стука в дверь, сидя под гудящим сушуаром. Тогда я перелезала через забор, прокрадывалась с заднего крыльца в дом и очень веселилась, видя ее испуг. С бигуди в волосах она, смеясь, гоняла меня по кухне: «Ну, погоди, вот я тебя поймаю!» И приговаривала меня к штрафу в виде садовых работ. Я обожала это наказание — вместе с ней обрывать темно-красные вишни с деревьев или осторожно ощипывать кисти смородины.

Бабушка не только подарила мне кусочек беззаботного и счастливого детства, но и научила меня находить место для чувств в этом не допускающем эмоций мире. Почти всегда, когда я бывала у нее в гостях, мы ходили на маленькое кладбище, расположенное за околицей, почти посреди обширного поля. Могила дедушки с блестящим черным камнем в изголовье находилась в самом конце кладбища, рядом с засыпанной новым щебнем дорогой, идущей вдоль кладбищенской стены. Летом, когда солнце нещадно палило, согревая могилы, здесь стояла тишина — слышен был только стрекот сверчков, птичий гомон над полями, да изредка звук проезжающей по магистрали машины. Раскладывая на могильном камне свежие цветы, бабушка тихо плакала, а я каждый раз по-детски принималась ее утешать: «Ну не плачь, бабушка! Дедушка хотел бы видеть твою улыбку!» Позже, уже школьницей, я поняла, что женщинам моей семьи, постоянно прячущим свои эмоции от других, было необходимо иметь такое место, где они могли бы дать волю своим чувствам — защищенный от чужих глаз уголок, который принадлежит только им.

Когда я стала чуть старше, послеобеденные посиделки у бабушкиных подруг, с которыми она часто встречалась на кладбище, постепенно наскучили мне. Насколько, будучи ребенком, я любила, когда старые дамы, пичкая меня пирожными, расспрашивали обо всем, так со временем сидение в старомодных гостиных с темной мебелью и кружевными салфеточками, где ничего нельзя было трогать руками, пока дамы, захлебываясь, хвастались своими внуками, перестало доставлять мне удовольствие. Бабушка очень обижалась на мое «отречение». «Тогда я найду себе другую внучку!» — объявила она мне однажды. Но когда она действительно начала одаривать мороженым и сладостями другую маленькую девочку, каждый день забегавшую в ее лавку, это ранило меня до глубины души.

Вскоре это разногласие было разрешено, но с той поры мои посещения Зюссенбрунна стали реже. У моей матери и без того всегда были достаточно напряженные отношения со свекровью, поэтому ее не особенно огорчило то, что я стала реже ночевать у бабушки. И как часто бывает со всеми внуками и их бабушками, когда я пошла в школу, мы немного отдалились друг от друга. Но бабушка навсегда осталась для меня незыблемой скалой в бурном прибое, потому что она дала мне с собой жизненный запас надежности и чувство безопасности, которых мне так не хватало дома.

* * *

За три года до моего рождения родители открыли маленький продовольственный магазин с пристроенной к нему закусочной в микрорайоне Марко-Поло,[7] всего в 15 минутах езды на машине от Реннбанвега. В 1988 году они приобрели еще одну бакалейную лавку на Прёбстельгассе в Зюссенбрунне, находящуюся всего в паре сотен метров от дома моей бабушки, на главной улице местечка. В одноэтажном угловом доме цвета увядшей розы, со старомодной дверью и прилавком с 60-х годов они продавали выпечку, деликатесы, газеты и специальные журналы для водителей грузовиков, которые делали здесь, на выездной магистрали перед Веной, свою последнюю остановку. На полках лежала целая куча повседневных мелочей, которые покупают у бакалейщика даже те, кто уже давно отоваривается в супермаркетах: стиральный порошок в маленьких коробках, макароны, супы в пакетиках, а также сладости. На заднем дворе стоял старый, покрашенный в розовый цвет дом, служащий холодильным складом.

Оба этих магазина рядом с домом моей бабушки позже стали центром моего детского мира. Я часто проводила вечера после садика или школы в магазине на Марко-Поло, и пока моя мать занималась бухгалтерией или обслуживала клиентов, вместе с другими детьми играла в прятки или скатывалась кувырком с небольших холмов, которые согласно архитектурному решению были специально насыпаны для катания на санках. Этот район был меньше и спокойнее нашего, там я могла безбоязненно передвигаться и легко знакомиться и общаться с другими детьми. Из магазина можно было наблюдать за гостями в кафе: домохозяйки, мужчины, закончившие работу, и другие посетители, которые уже с утра начинали свой день с того, что выпивали кружку пива и к ней заказывали тост. Такие закусочные относятся к вымирающему виду, постепенно исчезающему в городах. Благодаря старой традиции, в них сохранилась непринужденная домашняя атмосфера, где можно засидеться далеко заполночь, попивая дешевое разливное вино и запросто общаясь с другими посетителями. Эти заведения являются важной нишей для многих простых людей.

В обязанности отца входило обслуживание пекарни и доставка выпечки. Обо всем остальном заботилась моя мать. Когда мне было около 5 лет, отец начал брать меня с собой в поездки по доставке товара. На нашем автофургоне мы проезжали пригороды и деревни, останавливались у гостиниц, баров и кафе, у киосков с хот-догами и маленьких магазинчиков. Поэтому весь северный берег Дуная я знала гораздо лучше, чем кто-либо из моих ровесников, а времени в барах и кафе провела намного больше, чем подобает в этом возрасте. Я безумно наслаждалась временем, проводимым с отцом, и чувствовала себя очень взрослой, принимаемой всерьез. Но эти поездки по питейным заведениям имели также и свои негативные стороны.

«Какая хорошая девочка!» — эти слова я слышала, должно быть, тысячу раз. Они оставили неприятный отпечаток в моей памяти, несмотря на то, что меня хвалили и я находилась в центре внимания. Чужие люди щипали меня за щеки и дарили шоколадки. Кроме того, я ненавидела, когда кто-то вытаскивал меня на яркий свет рампы против моего желания, вызывая во мне глубокое чувство стыдливости.

В данном случае таким человеком был мой отец, который хвастался мной, как украшением, перед своими клиентами. Очень общительный, он любил распустить перья перед публикой, и его маленькая дочка в отутюженном платьице была для этого идеальным аксессуаром. У него было такое количество друзей повсюду, что даже мне, ребенку, было понятно, что все эти люди не могут быть ему действительно близки. Большинство из них просто пили за его счет, многие одалживали деньги. Дабы утолить свою жажду дешевой популярности, он охотно оплачивал чужие счета.

В этих пригородных забегаловках я сидела на слишком высоких для меня стульях, слушая разговоры взрослых, которые только в первый момент проявляли ко мне интерес. В основном это были безработные и неудачники, проводившие свои дни за кружкой пива, стаканом вина и игрой в карты. Многие из них раньше имели профессию — были учителями или чиновниками, но в какой-то момент выпали из обоймы. Сейчас это называется «Burnout».[8] Тогда же это было обыденностью пригорода.

Редко кого интересовало, а что такая маленькая девочка потеряла в этом кабаке — большинство считало это нормальным, и все они были преувеличенно дружелюбны со мной. Тогда отец с уважением говорил: «Моя взрослая девочка», и нежно похлопывал меня по щеке. Если же кто-то угощал меня конфетами или лимонадом, то от меня ожидалось проявление благодарности. «Поцелуй дядю! Поцелуй тетю!» Я сопротивлялась такому тесному контакту с посторонними, на которых злилась за то, что они крадут внимание отца, по праву принадлежащее мне. Эти поездки были похожи на контрастный душ: сейчас я в центре внимания, мной гордо хвастаются и одаривают конфетами, а через минуту обо мне забывают напрочь, до такой степени, что, попади я под машину, никто бы и не заметил. Такие резкие колебания между интересом и полным пренебрежением ко мне в этом легкомысленном мирке задевали мое самолюбие. Я научилась привлекать к себе всеобщее внимание и удерживать его как можно дольше. Только сейчас я понимаю, что это влечение к сцене, мечта об актерстве, лелеемая мной с раннего детства, зародились во мне не случайно. Таким образом, я имитировала поведение своих, склонных к самовыражению родителей, а также вырабатывала способы выживания в мире, где тобой или восхищаются, или вовсе не замечают.

* * *

В скором времени этот контрастный душ из внимания и пренебрежения, так ранящий мое самолюбие, обрушился на меня и в моей семье. Постепенно по миру моего раннего детства пошла трещина, сначала такая маленькая и незаметная, что я могла ее просто игнорировать или списывать на собственную раздражительность. Но вскоре щель увеличилась до таких размеров, что в нее рухнуло все семейное здание. Когда отец заметил, что перегнул палку, было слишком поздно — мать уже давно приняла решение о разводе. Он продолжал «пышную» жизнь короля окраин, кочуя из бара в бар и покупая себе большие, импозантные машины — «Мерседесы» или «Кадиллаки», чтобы вызвать восхищение у друзей. Деньги на них брались в долг. Даже если он давал мне несколько шиллингов на карманные расходы, то быстро возвращал их себе обратно, одалживая их у меня, чтобы купить сигарет или выпить где-то чашечку кофе. Под дом моей бабушки он набрал столько кредитов, что его пришлось заложить. К середине 90-х годов у него накопилось такое количество долгов, что вся семья оказалась под угрозой разорения, и моей матери пришлось перекупить бакалейную лавку на Прёбстельгассе и магазин в общине Марко-Поло. Однако трещина вышла далеко за рамки финансовых проблем. Мать была сыта по горло мужем, любящим пропустить стаканчик, но не знающим, что такое ответственность.

Мучительно-долгий процесс развода родителей перевернул всю мою жизнь. Вместо того, чтобы окружить меня заботой и вниманием, обо мне просо забыли. Родители часами громко ругались, поочередно запираясь в спальне. Пока там находился один, другой бесновался в гостиной. Когда я боязливо высовывалась из своей комнаты, они заталкивали меня обратно, закрывали дверь и продолжали ссору. Я чувствовала себя как в клетке и больше не понимала окружающий мир. Зажимая подушкой уши, я пыталась заглушить звуки перебранки и перенестись в безоблачное детство, но это удавалось не часто. Я не могла понять, почему мой обычно такой искрометный затейник-папа выглядит беззащитным и потерянным и больше не достает из волшебных рукавов маленькие сюрпризы, чтобы меня развеселить. Неисчерпаемый запас конфет вдруг иссяк.

Как-то раз после очередной дикой ссоры моя мать ушла из дому и не появлялась несколько дней. Этим жестом она всего лишь желала показать отцу, каково это, когда от супруга днями нет ни слуху ни духу — для него одна-две ночи вне дома были в порядке вещей. Но я была слишком мала, чтобы понять истинную причину этого, и очень боялась — ведь в этом возрасте ощущение времени совсем другое. Поэтому отсутствие мамы показалось мне вечностью. Я не знала, вернется ли она когда-нибудь назад. Глубоко во мне обосновалось чувство, что я никому не нужна и покинута. Так началась новая фаза моего детства, в которой для меня самой не было места и я больше не чувствовала себя любимой. Из самодостаточной маленькой личности я все больше и больше превращалась в забитую девочку, потерявшую доверие к своим близким.

* * *

В это тяжелое время я пошла в детский сад. Гнет навязанной мне чужой воли, который я ребенком с трудом выносила, достиг своего апогея.

Мать устроила меня в частный садик неподалеку от нашего дома. С самого начала я почувствовала себя настолько ложно понятой и плохо принятой, что начала его ненавидеть. Этому положил начало случай, произошедший в первый же день. Гуляя во дворе сада вместе с другими детьми, я увидела тюльпан, очаровавший меня своей красотой. Я захотела его понюхать и, наклонившись над ним, осторожно потянула к себе. Воспитательница же подумала, что я хочу сорвать цветок, и резко шлепнула меня по руке. Я возмущенно закричала: «Я все расскажу маме!» Но этим же вечером поняла, что с того момента, как мать переложила ответственность за меня на кого-то другого, она больше не является моей поддержкой. Когда я рассказала об инциденте, уверенная, что она встанет на мою защиту и на следующий день сделает замечание воспитательнице, она ответила, что это всего лишь детский сад, в котором нужно придерживаться правил. И вообще: «Я не собираюсь вмешиваться в то, в чем не принимала участия». Эти слова стали стандартным ответом на все мои жалобы, если возникали проблемы с воспитательницами. Когда же меня задирали дети, и я рассказывала ей об этом, слышала в ответ краткое: «Так ответь им тем же!» Мне пришлось учиться преодолевать сложности в одиночку. Время в детском саду стало для меня временем испытаний. Я ненавидела жесткие правила. Я ненавидела послеобеденное время, когда вынуждена была ложиться отдыхать с другими детьми, хотя не чувствовала себя уставшей. Воспитательницы добросовестно выполняли свою работу, не выказывая, однако, особого интереса к нам. Приглядывая за нами одним глазком, они читали романы и газеты, болтали или красили ногти.

Я с трудом находила общий язык с детьми, чувствуя себя среди них еще более одинокой, чем раньше.

* * *

«К факторам риска, особенно при вторичном энурезе, относятся потери в широком смысле, как, например, расставания, разводы, случаи смерти, рождение в семье брата или сестры, крайняя бедность, правонарушения родителей, лишения, пренебрежение и недостаточная поддержка ребенка в эволюции его развития» — так описываются в энциклопедии причины проблемы, с которой я боролась в то время. Из развитого ребенка, быстро отказавшегося от подгузников, я превратилась в девочку, страдающую недержанием мочи. Детский энурез стал моим позорным клеймом. Мокрые пятна на постельном белье — источником бесконечных брани и глумления.

Когда я в очередной раз обмочилась, мать отреагировала распространенным в то время способом. Считалось, что это преднамеренное действие, от которого ребенка можно отучить насильно, с помощью наказаний. Она шлепнула меня по попе и сердито спросила: «За что ты так со мной поступаешь?» Она ругалась, впадала в отчаяние и бессилие. А я по ночам продолжала мочиться в постель. Мать где-то достала прорезиненную клеенку и подложила ее мне в кровать. Это было очень унизительно. Из разговоров подруг моей бабушки я знала, что каучуковые подстилки и специальное постельное белье предназначаются для больных и старых людей. Я же, наоборот, хотела, чтобы ко мне относились как к взрослой девочке.

Этот кошмар все не прекращался. Мать будила меня по ночам, чтобы сводить в туалет. Если же я все-таки успевала «испортить» постельное белье, то она с руганью меняла простыни и пижаму. Иногда я просыпалась в сухой постели, очень гордая собой, но мать быстро сбивала с меня радужную пену. «Ты просто не можешь вспомнить, что я ночью снова тебя переодевала, — ворчала она, — ты посмотри, на что похожа твоя пижама!» Это были упреки, которым я ничего не могла противопоставить. Мать окатывала меня презрением и осыпала насмешками. Когда мне захотелось постельное белье «Барби», она высмеяла меня — мол, все равно ты его обсикаешь. От стыда мне хотелось провалиться сквозь землю.

В итоге она начала контролировать, сколько жидкости я потребляю. Я всегда была водохлебкой и пила часто и много. Но с этого времени утоление жажды стало строго регламентированным. Днем мне разрешалось пить немного, а вечером совсем ничего. Чем больше мне запрещали пить, тем больше усиливалась моя жажда, так что я уже не могла думать ни о чем другом. Каждый глоток и каждый поход в туалет проходили под наблюдением и комментировались. Но только когда мы были одни, не на людях. Иначе что они могут подумать?

В детском саду моя болезнь приняла новые формы — я стала мочиться уже и днем. Дети насмехались надо мной, а воспитательницы еще больше подзадоривали их, выставляя меня перед всей группой на посмешище. Они, видимо, полагали, что с помощью издевок могут лучше контролировать мой мочевой пузырь. Но с каждым новым унижением ситуация все больше ухудшалась. Каждый поход в туалет и стакан воды стали для меня пыткой. Меня заставляли, когда я не хотела, и запрещали, когда мне было необходимо. Так, в детсаду мы должны были спрашивать разрешения выйти в туалет. В моем случае каждая просьба сопровождалась комментарием: «Ты же только что там была. Почему тебе нужно опять?» И наоборот — перед прогулками, едой или тихим часом меня гнали в туалет и внимательно надзирали за этим. Как-то раз, заподозрив меня в том, что я снова обмочилась, воспитательницы заставили меня продемонстрировать детям мое белье.

Каждый раз, когда мы с матерью выходили из дома, она брала с собой сумку со сменной одеждой. Этот сверток только усиливал мой стыд и неуверенность в себе, еще раз подчеркивая убежденность взрослых в том, что я непременно обмочусь. И чем больше они были в этом уверены, насмехаясь надо мной, тем чаще оказывались правы. Я не могла вырваться из этого замкнутого круга и в начальных классах школы, оставаясь осмеянной, униженной и вечно жаждущей «ссыкушкой».

* * *

После двух лет ссор и нескольких попыток примирения мой отец окончательно съехал от нас. Мне тогда было 5 лет, и из жизнерадостной малышки я превратилась в забитое, замкнутое существо, потерявшее любовь к жизни и разными способами протестовавшее против этого: иногда я уходила в себя, иногда кричала, на меня нападали приступы рвоты или отчаянных рыданий от боли и недопонимая. Неделями меня мучил гастрит.

Процесс развода отнял много сил у моей матери, но, пряча боль и неуверенность, она шла дальше, стиснув зубы, и того же требовала от меня. Она не могла понять, что это не по плечу такой маленькой девочке, как я. Если я позволяла себе выразить свои эмоции, она реагировала агрессивно. Обвиняла в слюнтяйстве и то осыпала похвалами, то угрожала наказаниями, если я не успокаивалась.

Моя ненависть к непонятной для меня ситуации постепенно оборачивалась против человека, который после ухода отца постоянно находился рядом, — к моей матери. Не раз я была настолько обижена на нее, что собиралась уйти из дома — упаковывала свои вещи в спортивный рюкзак и прощалась с ней. Но она знала, что дальше дверей я не уйду, и, иронично улыбаясь, провожала меня словами: «О'кей! Успеха!» В другой раз я собрала всех кукол, подаренных ею, вынесла их из детской в коридор и выложила в ряд. А мать только спокойно наблюдала, как я решительно изгоняю ее из своего маленького царства. Разумеется, эти маневры не привели к решению настоящей проблемы. С разводом родителей я потеряла собственную точку опоры и больше не могла рассчитывать на людей, на которых раньше могла положиться.

К этому прибавилась бытовая форма насилия — пренебрежение, не настолько жестокая, чтобы считаться истязанием, но постепенно убивающая во мне чувство самоуважения. Когда люди думают о насилии, совершаемом в отношении детей, они обычно представляют себе систематические жестокие побои, приводящие к увечьям. В моем детстве ничего подобного не было. Вместо этого было вербальное подавление и эпизодические пощечины в духе «старорежимного воспитания» — именно это сочетание показывало мне, что, будучи ребенком, я слабее. Вести себя подобным образом мою мать побуждала не злоба и не холодный расчет, а мимолетные вспышки гнева, которые гасли как искра, едва появившись. Она поднимала на меня руку, когда испытывала стресс или когда я делала что-то не так. Она терпеть не могла, когда я ныла, приставала к ней с вопросами или ставила под сомнение какие-либо из ее разъяснений, — и в этих случаях она тоже «давала мне леща».

В то время и в этой местности такое отношение к детям не было исключением из правил. Наоборот, моя жизнь была намного «легче» жизни соседских детей. Во дворе мне часто приходилось наблюдать, как матери орали на своих детей, швыряли их на землю и осыпали побоями. Такого моя мать себе никогда не позволяла, и ее привычка давать мне мимоходом затрещины ни у кого не вызывала недоумения. Даже если она била меня по лицу в общественном месте, никто не вмешивался. Но моя мать не могла позволить себе ссору на людях, так как считала себя выше этого, ведь с ее точки зрения явное насилие было прерогативой женщин низшего сословия. Мои же слезы каждый раз осушались, а горящие щеки охлаждались перед тем, как покинуть дом или выйти из машины.

Вместе с тем мать пыталась загладить вину и облегчить свою совесть подарками. Она соревновалась с отцом, кто купит мне более красивое платье или составит более интересную программу на выходные. Но не подарки нужны были мне в тот период, а кто-то, кто дал бы безусловную поддержку и любовь. Мои же родители были на это не способны.

* * *

Насколько я тогда осознала, что от взрослых ожидать помощи не приходится, показывает один случай, произошедший со мной в младших классах. Мне только исполнилось 8 лет, и мы с классом поехали в школьный загородный дом в Штирии. Я не была спортивным ребенком и редко участвовала в активных играх, в которых остальные дети проводили свое время. И вот я отважилась присоединиться к ним на игровой площадке. Острая боль пронзила мою руку, когда я сорвалась со шведской стенки и ударилась о землю. Я хотела подняться, но рука отказала, и я повалилась на спину. Веселый смех одноклассников, толпящихся вокруг площадки, глухо отзывался в моих ушах. Мне хотелось кричать от боли, слезы катились по моим щекам, но я не выдавила из себя ни звука. Только когда ко мне подошла одноклассница, я тихо попросила ее позвать учительницу. Девочка побежала к ней. Но учительница отправила ее обратно, велев передать, что если мне что-то надо, я сама могу к ней подойти. Я сделала попытку подняться, но при первом же движении боль в руке снова вернулась. Беспомощная, я осталась лежать на полу. Только через некоторое время учительница из другого класса помогла мне встать. Крепко стиснув зубы, я не проронила ни слезинки, ни слова жалобы. Мне не хотелось никого обременять своими проблемами. Позже моя классная руководительница все-таки заметила, что со мной что-то не так. Предположив, что при падении я получила сильный ушиб, она разрешила мне провести вечер в комнате у телевизора. Ночью я лежала в своей кровати в общей спальне и еле могла дышать от боли. Но так и не попросила о помощи. Только на следующий день, когда мы находились в зоопарке Херберштайн, классная руководительница все же сообразила, что я действительно серьезно пострадала, и отвела меня к врачу. Тот сразу отправил меня в больницу в Граце. Оказалось, что у меня перелом руки.

Мать приехала забирать меня из клиники вместе со своим сожителем. Новый мужчина в ее жизни оказался старым знакомым — моим крестным.

Я его не любила. Путь в Вену был сплошным мучением. Три часа подряд друг моей матери брюзжал и ругался, что из-за моей неуклюжести они должны предпринять такую дальнюю поездку на машине. Мать, правда, попыталась разрядить обстановку, но ей это не удалось — поток упреков не прекращался. Я сидела на заднем сиденье и потихоньку плакала. Мне было стыдно, что я упала, мне было стыдно за проблемы, которые я всем создала. «Не создавай проблем! Не возражай! Не закатывай истерик! Большие девочки не плачут!» — эти лозунги, слышанные мною в детстве тысячи раз, помогали мне полтора дня выносить боль в сломанной руке. И теперь, на автобане, они настойчиво вклинивались между тирадами друга моей матери.

Моя учительница получила тогда дисциплинарный выговор за то, что сразу не отвезла меня в больницу. И это действительно так — она пренебрегла своими обязанностями по надзору. Но большая доля вины за такое пренебрежение со стороны взрослых все же лежала на мне. К тому времени моя самооценка упала так низко, что мне и в голову не пришла мысль обратиться за помощью.

* * *

В то время я встречалась с отцом только по выходным или когда он изредка брал меня с собой в поездки. После развода с матерью он также заново влюбился. Его подруга была милой, но какой-то флегматичной. Как-то раз она задумчиво сказала: «Я знаю, почему ты такой сложный ребенок. Твои родители тебя не любят». Я громко протестовала, но эта фраза намертво засела в ранимой детской душе. Возможно, она права? Ведь она взрослая, а взрослые всегда правы.

Эта мысль не покидала меня несколько дней.

Где-то с девяти лет я начала «заедать» свои разочарования. Худенькой я не была никогда, да и выросла в семье, где еда всегда играла большую роль. Моя мать относилась к тому типу женщин, которые могли есть сколько угодно, не поправляясь при этом. Не знаю, с чем это было связано — то ли с нарушением функции щитовидной железы, то ли с ее активной натурой: она ела бутерброды с салом и торты, свиное жаркое и булки с ветчиной, при этом не прибавляя ни грамма в весе и не чувствуя усталости, и часто хвасталась этим перед другими. «Я могу есть все, что хочу», — сладко пела она, держа в руке жирный бутерброд. Я унаследовала от нее необузданность в еде, но не способность быстро сжигать калории. В отличие от матери, отец был таким толстым, что мне каждый раз было стыдно появляться с ним на людях. Его живот был огромным и туго надутым, как у женщины на восьмом месяце беременности. Когда отец лежал на диване, его живот горой вздымался вверх, и я часто, похлопывая по нему рукой, спрашивала: «Когда же родится малыш?» Отец в ответ на мою шутку только добродушно смеялся.

На его тарелке всегда высились горы мяса, а к ним полагалось несколько больших кнедлей, утопающих в целом море соуса. Он поглощал еду огромными порциями, но продолжал есть дальше, несмотря на то, что давно утолил голод.

Если мы на выходные совершали загородные прогулки — сначала вместе с мамой, позже с подругой отца, все крутилось вокруг еды. В то время, когда другие семьи поднимались в горы, катались на велосипедах или посещали музеи, мы преследовали только кулинарные цели. Это могло быть открытие нового хойригера,[9] поездки по сельским постоялым дворам, посещение старой крепости — но не ради исторической экскурсии, а чтобы принять участие в рыцарском обеде: штабеля мяса и кнедлей, которые брались и отправлялись в рот прямо руками, а к ним полные кружки пива — это были поездки на вкус моего отца.

Да и в обоих магазинах в Зюссенбрунне и в Марко-Поло, которые моя мать получила после развода, я постоянно была окружена едой. Когда мать забирала меня после продленки и приводила к себе на работу, я убивала скуку с помощью деликатесов: мороженое, мармелад, шоколад, маринованный огурец. Мать не могла противиться этому — она была слишком занята, чтобы обращать внимание на то, что я в себя запихиваю.

И вот я начала систематически переедать. Съедала за один раз целую упаковку «Баунти», запивая ее большой бутылкой «Колы», после этого добавляла плитку шоколада, и так до тех пор, пока мой живот не был набит до отказа. Но как только чувство сытости немного проходило, я ела дальше. В последний год перед моим похищением я так набрала в весе, что из помпушечки превратилась в настоящую толстуху. Дети меня дразнили еще больше, а я компенсировала одиночество все большим количеством еды. К моему десятому дню рождения я весила 45 кг. А успокаивающие слова матери расстраивали меня еще больше: «Я все равно тебя люблю, неважно, как ты выглядишь». Или: «Некрасивого ребенка стоит только одеть в красивую одежду». Если я обижалась, она смеялась и утешала: «Не принимай это всерьез, детка, не будь такой чувствительной». Быть «чувствительной» — хуже всего, этого допустить нельзя. Сейчас я каждый раз удивляюсь, открывая для себя, какой положительный смысл может нести слово «чувствительность». Во времена моего детства оно являлось оскорблением для людей, позволяющих себе быть слишком мягкими в этом жестком мире. Позже жесткость, унаследованная мной от мамы, возможно, спасла мне жизнь.

* * *

Неумеренно потребляя сладости, я проводила часы в одиночестве у телевизора или в своей комнате с книжкой в руках. Из реальности, которая не обещала ничего, кроме унижений, мне хотелось сбежать в другие миры. У нас дома было много телевизионных каналов, и никто особенно не интересовался, что я смотрю. Я без разбора переключала программы с одной на другую, смотрела все подряд: детские передачи, известия и криминальную хронику — они вызывали у меня страх, но все равно их содержание я впитывала как губка. Летом 1997 года во всех СМИ обсуждалась одна тема: в Зальцкаммергут раскрыли группу педофилов. Дрожа от страха и отвращения, я все же не отрывалась от экрана — семь взрослых мужчин заманили нескольких мальчиков, соблазнив их деньгами, в специально оборудованную узкую комнату одного из домов, чтобы там заниматься с ними сексом, снимая происходящее на видео, которое разойдется по всему миру.

Следующий страшный случай, произошедший в Верхней Австрии 24 января 1998 года, потряс всю страну. С адреса анонимного абонентского ящика отсылались видео, на которых были запечатлены издевательства над девочками от 5 до 7 лет. На одной из кассет можно было даже рассмотреть преступника, который завлек семилетнюю соседскую девочку в мансарду и там жестоко изнасиловал.

Еще более страшное впечатление произвела на меня информация о серийных убийствах девочек, происходящих в Германии. Насколько я помню, только во времена моей начальной школы не проходило и месяца без сообщений о похищенных, изнасилованных или убитых девочках. Новости не скрывали ни одной детали драматических поисков и полицейских расследований. Я видела поисковых собак, рыщущих в лесах, и водолазов, разыскивающих в озерах и прудах трупы исчезнувших девочек. Я внимательно слушала ужасающие рассказы родных: как девочки исчезали с игровых площадок или не возвращались домой из школы. Как родители в отчаянии разыскивали их повсюду, пока не постигали ужасную правду, что больше никогда не увидят своих детей живыми.

Случаи, о которых тогда вещали все СМИ, имели такой резонанс, что мы обсуждали их в школе. Учителя разъясняли нам, каким образом мы можем защитить себя при нападении. Нам показывали фильмы, демонстрирующие, как оказывать сопротивление насилию на нескольких примерах. В одном случае это были домогательства старшего брата к сестре, а в другом — отца к сыновьям, которые смогли сказать «нет!», насильнику. И учителя в школе, и родители дома постоянно предупреждали нас: «Никогда не иди с незнакомцем! Не садись в незнакомую машину! Не принимай сладостей от чужих! Если что-то покажется странным, лучше перейди на другую сторону улицы!»

Даже сегодня, когда я читаю список случаев, произошедших во время моей учебы в начальной школе, они потрясают меня так же, как и тогда:

Ивонна (12 лет) при сопротивлении насильнику убита в июле 1995 года на озере Пинновер (Бранденбург).

Анетта (15 лет) из Мардорфа на Штайнхудском озере, в 1995 году найдена на кукурузном поле раздетой, изнасилованной и убитой. Убийца не найден.

Мария (7 лет) похищена в ноябре 1995 года из Хальденслебена (Саксония-Анхальт), изнасилована и брошена в пруд.

Эльмедина (6 лет) похищена в феврале 1996 года из Зигена, изнасилована и убита.

Клаудиа (11 лет) похищена в мае 1996 года в Гревенброхе, изнасилована и сожжена.

Ульрика (13 лет) 11 июня 1996 года не вернулась с прогулки на коляске, запряженной пони. Труп был найден через два года.

Рамона (10 лет) бесследно исчезла 15 августа 1996 года из торгового центра г. Йена. Ее труп был найден в 1997 под Айзенахом.

Натали (7 лет) была похищена 20 сентября 1996 года в Эпфахе (Верхняя Бавария) 29-летним мужчиной по пути в школу, изнасилована и убита.

Ким (10 лет) похищена из Фарель (Фризия) в январе 1997 года, изнасилована и убита.

Анне-Катрин (8 лет) найдена убитой 9 июня 1997 года недалеко от дома родителей в Зеебек (Бранденбург).

Лорен (9 лет) в июле 1997 года была изнасилована и убита 20-летним мужчиной в подвале родительского дома в Пренцлау.

Дженнифер (11 лет) 13 января 1998 года в Ферсмольде под Гютерсло была изнасилована и задушена собственным дядей, заманившим ее в машину.

Карла (12 лет) 22 января 1998 года подверглась нападению по пути в школу в Вильхермсдорфе под Фюртом, изнасилована и брошена без сознания в пруд. Через пять дней умерла, не выходя из комы.

Но особенно меня тронули случаи с Дженифер и Карлой. После ареста дядя Дженифер признался, что хотел изнасиловать девочку в машине. Когда же она начала сопротивляться, он задушил ее, а труп спрятал в лесу. Эти сообщения вызывали во мне дрожь. Психологи, дававшие интервью на телевидении, советовали не сопротивляться насилию, чтобы не подвергать опасности свою жизнь. Еще ужаснее были телевизионные материалы об убийстве Карлы. До сих пор перед моими глазами стоит картина, как репортеры у пруда в Вильхермсдорфе вещают в свои микрофоны, что по состоянию грунта, который был сильно взрыхлен, можно установить, как отчаянно девочка сопротивлялась смерти. По телевизору показывали траурную литургию. С застывшими от ужаса глазами я сидела, уставившись в экран. Все эти девочки были моими ровесницами. Только одно успокаивало меня, когда я разглядывала их фотографии в новостях, — я не была светловолосым хрупким созданием, которым отдавали предпочтение насильники. Тогда я не имела понятия, насколько я ошибалась.

Загрузка...