Константин Чиганов Наум Заревой — осиновый кол в руке революции

Божий одуванчик

Ночью

Село Шишигово стояло среди пологих гор уж за сотню лет, но так и не стало особо сознательным местом. Кооперации там не завели, а комсомолец и вовсе был один — Вася Федулов, прозванный Васяня Колокольный язык. Может, за то, что в октябре 17-го залез на крышу колоколенки и прицепил к кресту красное полотнище, а может, за любовь к громогласной агитации поселян за «новую, светлую трудовую жизню».

Васяня был безобидный, доносов не писал, только что ругался по пьяни странными словесами вроде «пауки контрреволюции» и «экспроприаторы чертовы», и поселяне его терпели. А придет вечером, так и наливали.

В тот недобрый июньский вечер вдовая солдатка Алена Васе не налила. Отправила прочь, сказав на прощанье: «Иди уж, кавалерий, и так улица смеесси!» Обида ранила и страждущую самогона глотку, и жаждавшее Алениной любви сердце комсомольца. Он побрел в темноту, не особо разбирая дороги.

Не дивно, что ноги понесли его дорогой не самой короткой — мимо кладбища в низине, вдоль щербатого заборчика. Провалы в нем напоминали выпавшие зубы, а в глубине, в лунном рассеянном отблеске раскидывали руки гнилые кресты.

Деревья обступали вытоптанную тропу, высовывали кудлатые головы из-за заостренных штакетин забора. Штакетины эти походили на колья, воткнутые против неведомой нечисти.

Васяня, трезвый и несчастный, взбивал пыль залатанными солдатскими ботинками, стараясь не оглядываться. Оглянуться тянуло, но он категорически не желал поддаться поповским страхам. Все его деревенское детство смотрело сейчас голодными провалами глазниц из-за кладбищенского заборчика. Страшные сказки матери, ночной шепот старшего брата, погибшего в двадцать лет под Мукденом, охи и причитания деревенских бабок над покойником — страшным, раздутым, синюшным утопленником, в котором перепуганный Васятка не мог и не хотел узнавать пьющего, но доброго отца.

Васяня давно выбросил нательный крест и даже имя хотел сменить на Маэлия, например, в честь Маркса, Энгельса, Ленина. Теперь вот сменит — теперь все равно, Алена пусть посмеется с деревенскими. Теперь можно и в омут… нет, омут лучше не вспоминать, опять всплывает в памяти белесое, безглазое, объеденное раками то, что было родным лицом…

Комсомолец негромко запел «Вставай, проклятьем заклейменный» и успел дойти до «это есть наш последний», когда краем глаза уловил темное движение за забором.

Теперь уже прямо за светлыми в темноте дощечками, чуть впереди, шелохнулась бесформенная груда. Звук, тихий, похожий на скулеж животного или на скрип отходящей доски — честный гвоздь из деревенской кузни словно пытался не пустить наружу что-то вовсе уже не человеческое.

Василий дрогнул, холодная игла страха уколола в живот. Замолчал и постарался укорить шаг, миновать проклятое место. И луна, стервь, назло скрылась за дырявым облачком, и старая береза свесила здесь над тропой неопрятные космы.

Собака! Ну конечно, залезла бродячая псина, может, еду на могиле оставили… ведь недавно в деревне преста… нет, поповские словечки брось, шалишь. Тело перешло в неживую материю. Так. И нечего трястись. Атеисту и материалисту стыдно, а не страшно. Вот и береза остается позади, вот и…

На плечи ему рухнула холодная, вялая тяжесть, обхватила руками, кривые когти вспороли рубаху на плечах и добрались до тела. Вася всхрипнул, обезголосив. Ужас предсмертной минуты и тоска по молодой, едва начатой жизни рванули его прочь, подбросили, но неживая и хищная туша неотрывно повисла на спине. Нос парню забил дух разложения, когтистая лапа вцепилась в волосы, с неотвратимой силой отогнула голову вбок, к плечу. Острые клыки прошили тонкую потную кожу и пронзили сонную артерию.

Чмоканья уже никто из живых не услышал.

Явление 1,
в котором трещит вишневый мотоциклет

Товарищ Коркин, начгубчека, сидел у открытого окна в кабинете и тряпочкой шлифовал эфес почетной революционной шашки. Латунный эфес блистал золотыми зайчиками, но начгуб все равно не успокаивался. Его душу терзал не зеленый налет эфеса. Терзал материалистический труп единственного в недалеком селе Шишигове комсомольца. Парня шебутного, немного политически незрелого, но твердого, правильного товарища.

За окном кривоногий, рябоватый чекист Мартынов выводил свою гнедую кобылу, что-то ей приговаривал нежно. Кобыла лоснилась на солнце, и в который раз Коркин заподозрил, что потаскивает для любимицы овес хитрован Мартынов из кладовой, ох, потаскивает…

Думать про обескровленного парня, у которого выкачали (высосали? бред!) жизнь не иначе как через ранки на горле, в такой день ну совсем же не хотелось. Ну а если враги? Если заговор? Шпионаж? Кого к стенке поставят, раз проворонил? И правильно поставят. И за дело. Знать бы, что с этим делом поделать… Коркин вздохнул и зажал шашку меж обтянутых зеленой диагональю бриджей колен. Про маленький морг в соседнем домике и ледник в его подвале думать все равно было гадко.

Кобыла вскинула точеную узкую голову, и Мартынов еле успел повиснуть на поводе. Потому что у ворот все громче трещал и палил какой-то дурной мотор. Механическое несчастье выдало особо громкую пулеметную очередь, и под окна Губчека явился вишневый английский мотоциклет БСА с бравым седоком. Седоком, одетым по-военному и у бедра слева оснащенным несомненно маузеровской кобурой-колодкой, а значит, не на блины прибывшим.

Откуда-то вспомнились начгубу строчки «Вот приехали власти, тошнехонько…», и радостный июньский полдень показался ему издевательством небесного палача над приговоренным.


Бросалось в глаза перво-наперво невиданное вишневое диво на двух узких, больших, с паутиной спиц колесах в каучуковых светло-серых шинах. Мотоцикл за седлом обременяли переметные кожаные сумы, изрядно раздутые, а на багажнике веревка удерживала жестяную флягу, с горючим, надо полагать. Но и седок привлекал внимание. Невысокий, хотя и не коротышка, он казался еще ниже из-за ширины плеч и здоровенных рук. Выцветшая фуражка с очками-консервами на тулье и исцарапанным козырьком. Светлые выгоревшие волосы под нею, коротко, по-армейски стриженные, и маленькие загнутые усы. Скуластое, не лишенное приятности лицо с белым росчерком шрама слева на упрямой челюсти. Голубые небольшие глаза глядели прохладно, без приятельственности, на окружающий мир. Защитная гимнастерка, малиновые кавалерийские бриджи с кожаными леями и высокие сапоги мягкой черной юфти со следами ремешков от шпор. В лапищах приезжего руль мотоцикла казался совсем хрупким, почти игрушечным. Маузер в деревянной колодке висел на широком коричневом ремне с крупной узорчатой пряжкой, по виду золоченой, идеально точно расположенной по центру впалого живота незваного гостя.

Неспешным с виду, но быстрым шагом, чуть волоча правую ногу, приезжий обошел злого Мартынова с дрожащей, испуганной кобылой и постучал к начгубу.

Товарищ Коркин набрал в грудь воздуху, мотнул головой и сказал:

— Входите! — ухватив и растоптав мелькнувшую мысль, что перед смертью не надышишься.

Пришелец прикрыл за собой дверь и сказал:

— Товарищ Коркин, Наум Заревой прибыл по особому поручению взять на себя дело об убитом комсомольце из Шишигово. От вас содействие и сведения. Прошу.

Достал из нагрудного кармана и протянул бумаги. Военная кость, явно.

Начгуб развернул листы с чувством внезапного просветления — неужели этот всадник явился не по его душу, а наоборот, спасти его от комсомольского душегубства?

Прочел мандаты, поглядел на подписи и печати. Потом на Наума. Тот смотрел серьезно, без насмешки. Потом снова подписи и печати. По старорежимной, вытравленной привычке начгубу, в прошлом артиллерийскому подпоручику, захотелось встать, вытянуться во фрунт и отдать честь. Тьфу ты, холера!

— Здравствуйте, товарищ Заревой, готов, готов оказать всяческое содействие! И карты шляхов имеются, и бумаги…

— Позвольте взглянуть на тело, — сказал Заревой, — оно должно быть у вас. Безотлагательно.

— Конечно, конечно… — начгуб открыл перед желанным гостем дверь и взял того под локоток. — Вон там у нас морг, идемте. Только вы с дороги, голод…

— Ничего, — прервал Заревой, — сначала дела.

— Правильно! — готовно согласился начгуб.

Мартынов уже увел лошадь. По пути приезжий прихватил из сумки мотоциклета какой-то некрупный сверточек.

Глядя в защитную диагоналевую спину товарища Коркина, Наум спросил:

— Закурить не желаете?

Вопрос от такого высокого лица удивил и обрадовал начгуба, хотя странного в нем, в общем, ничего не было. Он повернулся: грозный гость протягивал украшенный яшмой золотой портсигарчик с непривычными зеленовато-бурыми сигарками.

— Особые, японские. Боевой трофей. Угощайтесь.

Не без душевного сомнения, но не колеблясь, привычный к горлодеру начгуб взял одну восточную редкость. Заревой чиркнул зажигалкой из винтовочной гильзы.

Поглядел, как после первой затяжки стекленеют глаза начгуба, как тот застывает посреди двора неподвижно и бесчувственно. Ладно, покейфует пока, не помрет.

И Наум открыл облупленную белую дверь морга.


К тяжелому мертвецкому запаху Заревой, казалось, остался равнодушен. Из маленького окошечка под потолком солнечный свет падал на деревянные нары, из-под которых уже вытекали на бурые крашеные доски пола ручейки подтаявшего льда. На нарах лежал голый мертвец. Белый, какими даже мертвецы не бывают, отметил Наум. Любоваться приоткрытыми мертвыми глазами и оскалом зубов Наум долго не стал. Вздохнул и развернул свой сверток. Молот-киянка с деревянным бойком и три остро заточенных колышка в две пяди длиной. Заревой потрогал подушечкой указательного пальца острия, выбирая самый отточенный.

Приставил к мраморной плоти над сердцем, пробормотал: «Ну, прости, парень, тебе же лучше!» — и ударил.

Труп скорчило, когда острие вошло в кожу. Пальцы с синюшными ногтями заскребли по доскам нар, голова задергалась, из перекошенного рта вырвались хриплые, невнятные звуки. А Наум все бил и бил, навалившись на кол. Кровь не текла, но тело, содрогнувшись еще несколько раз, затихло. Сменяя бледность, побежала по лицу и груди восковая покойницкая желтизна. Черная щель рта выплюнула что-то вроде «нем-не-на…», и все кончилось.

Наум вытер лоб, завернул инструменты и вышел на двор, хромая больше обычного. Там он хлопнул по плечу все еще стоящего столбом чекиста. Тот захлопал глазами, не соображая, где он и что с ним.

— Перегрелись, товарищ начгуб, на солнышке! — ласковым голосом сказал Заревой. — Осмотр я закончил, можно хоронить. Идемте, хоть перекусим, я все ж с дороги.


Начгуб, совсем успокоившийся и повеселевший, хрупнул малосольным огурчиком из глиняной мисы. Наум принимал, не чинясь, как должно, но видимо не пьянел. Начгуб продолжал разговор:

— Ну, он и лежит… Так этого парнишку, покойного, я сразу почти вспомнил. Он нас с месяц назад очень выручил. Появилась в округе банда, небольшая, сабель десять. И так они, сволочи, ловко тут крутились, что не иначе кто-то в банде был из местных, знал округу до пяточки. Пяток обозов уже пограбили, мужиков клинками посекли, сучары. Ну и раз вечером прискакал этот парень, рассказал, что видел оружных на конях возле его деревни… Ши… Шишиговка, что ли. Мы туда, засаду на тропе, где он указал. Ну и покрошили их всех — у нас ручной Шош[1] был с собой да пятнадцать карабинов. Показал им наш Шош шиш с перцем! Так никого и не оставили на развод — команды живых брать не было.

— Ага. Правильно положили, за заслуги, — поддакнул гость и спросил: — А похоронили бандитов где?

— Да там же, — чуть удивившись, сказал товарищ Коркин. — Еще им чего, с воинскими почестями, сукам? У дороги овраг подкопали, скидали и зарыли. Оружия взяли и даже пяток ручных бомб нашли. Хорошо, они понять не успели, откуда их и сколько нас… а то б устроили парижскую коммуну с фейерверком…


На следующее утро уполномоченный на серьезные дела выкатил из сарая мотоцикл, поглядел на не нужный никому узкий, некрашеный, заколоченный уже гроб на телеге. Из родни у комсомольца Васяни осталась только обезножившая полоумная старуха мать, и начгуб приказал похоронить парня силами Чека после полудня, с почестями, на краю площади, как павшего борца за власть трудящихся.

Наум даванул пяткой стартер, вишневый стальной конь зачихал, затрясся, затрещал. Пылью с первыми дождевыми каплями швырнуло в лицо Заревому — на пути собиралась летняя гроза, небо заволакивали беременные лиловые тучи. Наум чертыхнулся, оттолкнулся давно нечищеным сапогом и погнал мотоциклет в ворота Губчека. Теперь в Шишигове ему предстояло самое главное.

Явление 2,
в котором тревожат вечный покой

Село затаилось, не зная, что за беда постигла Васяню, и не ведая, что же теперь за это будет. И кому?

Поп Авдей хотел было сказать о Божьем наказании в проповеди, но поглядел на лица прихожан и мысленно махнул десницей. Напугать их больше нынешнего и не вышло бы. Отпевать комсомольца и атеиста было вроде как не положено, но для успокоения совести прошлым вечером поп прочел-таки положенное из Псалтыри. Все же когда-то он сам пацаненка Васю крестил в истертой медной купели и подавал мокрого писклю на руки отцу с матерью.

После обедни церковная паперть перед беленым храмом стала свидетелем явления если не нечистой, то нечестивой силы точно. С треском, от которого в истерике залились дворовые шавки, к высоким церковным дверям подкатил самодвижущийся двухколесный бес вишневого цвета, на котором восседал явный представитель новой безбожной власти.

В привычной для деревенских полувоенной одежде — отличии новых хозяев страны, в необычных выпуклых очках на ремешке, со здоровенным маузером. Если марку мотоцикла назвать не смог бы никто из деревенских, то уж в марках оружия люд того смутного времени разбирался отлично.

«Комиссар приехал! Горюшко!» — неслышно пронеслось по прихожанам. А страшный комиссар поставил свой навьюченный агрегат на подпорку и направился прямо к батюшке. Вместо «здравствуйте» сказал:

— Разговор есть. Да не трясись ты, преосвященство, не расстреляю! Отойдем…

Он о чем-то недолго поговорил со священником, и закончил странной фразой:

— Уважь, будь человеком, долгогривый.

Сел на мотоциклет, завел, затарахтел и уехал.

Отец Авдей, как ни странно, после разговора с комиссаром испуганным не выглядел, а скорее сделался печален.

Вскоре по деревне пошел невеликий крестный ход. Поп Авдей тщательно обрызгивал кропилом заборы, а в конце маленькой процессии горбатая старушка клирошанка сыпала из мешочка что-то белое, по виду обыкновеннейшую соль.


Наум остановил мотоциклет у кладбищенского забора. В том месте, где, как и обещал начгубчека, на коре белела свежая затесь.

На несильно вытоптанной тропинке, конечно, не осталось следов тела. И крови не было ни капли. Заревой присел, ощупал, как слепец, пятачок под старой березой и выудил из редкой травы бумажный клочок с парой печатных старославянских букв.

— Ага, ты ж падла! — с явным удовлетворением в голосе произнес Наум и пробормотал что-то вроде: «Я ж знаю, вы ж сперва к самым близким идете, твари…»

Потом он отвязал от рамы мотоцикла захваченную в деревне штыковую лопату и достал из сумки еще кое-что. Махнул через провал в заборе и исчез среди трухлявого бурелома крестов.

Свежую могилу новопреставившейся старушки Наум отыскал бы и без разговора с попом. Плохо обтесанный крест до виска Заревому и рыхлая, незаросшая земля.

На имя и фамилию, написанную черной краской на перекладине креста, Наум не взглянул. Поглядел на небо — солнце слегка порозовело, но еще висело в локте над холмистым горизонтом. Хилые облачка не обещали дождя и завтра. Расстегнул ремень, положил рядом, глянув, чтобы кобура лежала доступно, скинул гимнастерку, сел на корточки, соединил ладони ковшиком к груди и выдул из носа звук вроде «оммм…»

Тело у странного комиссара оказалось незагорелое, мускулистое, со светлым редким волосом по груди, в рельефных квадратиках на торсе. На шее висел… нательный крестик на веревочном гайтане, а рядом крохотный бурый мешочек, похоже, кожаный. Левое плечо украшала замысловатая цветная татуировка, похожая на лабиринт, кое-где тело метили шрамы, но самый большой и жуткий, скверно заросший, змеей бугрился от правого соска вправо-вниз, через ребра и до середины спины.

Вскочив, Наум с хэканьем вывернул из земли крест, бросил прочь и после такого кощунства выдернул из земли лопату. Работал он как хорошая землеройная машина — чернозем так и летел из могилы. Земля должна бы подсохнуть с похорон, но оставалась влажной и свежей на вид.

Вот он опустил лопату, нагнулся и достал что-то из-под штыка. Клок седых волос. Осмотрел, понюхал зачем-то с брезгливостью и заработал дальше.

Лопата стукнула в дощатый неструганый гроб. Обкопав кругом, Наум засунул за пояс киянку и пару колышков и заработал лопатой, сдирая крышку. Та отошла без сопротивления — гвозди из нее торчали уже гнутыми и бесполезными.

Запах волной окатил Наума, но то не был обычный дух разлагающейся плоти. Воняло из гроба так, как воняет из клетки хищника.

И не усыхающий труп старушки со сложенными под погребальным покровом лапками лежал там. Серокожее, седое, патлатое, оскаленное существо с длинными клыками словно следило за Наумом приоткрытыми желто-зелеными глазами. Скрюченные руки переплетены на груди, над вздутым животом. На серых губах и разорванной кофте запеклась кровь, желтовато-белые длиннейшие ногти-когти тоже испачканы красно-бурым. Под ногтями и в волосах чернели свежие комья могильной земли.

Наум плюнул в гроб.

— Отдрыгалась, старая? — сказал он твари. — Успела таки напоследок насосаться… ну, закуску я тебе счас обеспечу…

Приставив кол между руками существа, Наум поднял свой молот. Что-то вроде животного страха мелькнуло в желтых щелках век. То, чем стала старуха, зашипело едва слышно, шевельнуло губами.

Заревой опустил киянку. Кол вошел легко, из-под деревяшки хлынула кровь, густая, темно-бордовая, застоялая, но не свернувшаяся в утробе упырихи. Ногтистые лапы дернулись, тут же расцепились и безвредно упали. Клыки с явственным скрежетом сжались, один сломался от нечеловеческого усилия.

Парой ударов Наум загнал кол по маковку. Вытер лоб — и с отвращением увидел свои пальцы в краденой крови.

— Сука! — Заревой взял с бровки могилы лопату, выпрямился и точным размашистым ударом отрубил старухе голову. Выпрыгнул из могилы — кровь хлынула в гроб потоком, грозя выплеснуть и залить сапоги. Откуда ее столько нашлось в комсомольском теле…

Выбравшись из могилы, Заревой воткнул лопату в нарытую землю, счищая кровавый налет. Смачно плюнул в глубину еще раз. Труп уже оседал, чернел, расползался на глазах. Наум принялся забрасывать могилу.

Когда он вернул на место крест, солнце готовилось коснуться дальнего холма.

— Худо! — сказал себе Наум, ловя глазом розовые закатные лучи, одеваясь и подпоясываясь. — Но и бросать до завтра нельзя. Тут чем дольше, тем хуже. Ведь вылезет, вылезет, подлюка…

Он бросил лопату к забору и перебрался на ту сторону. Мотоциклет ждал в целости, единственный надежный и верный друг. Завелся мотор сразу, и машина с седоком в облаке пыли и выхлопа понеслась на окраину деревни, к последней цели.

Явление 3,
в котором конец — делу венец

Оранжевая полоса догорала над западом, когда вишневый мотоцикл подкатил к избе с заколоченной накрест досками дверью. Ставни маленьких окон тоже закрыли и заперли железными полосами соседи, провожавшие старуху в последний, как они думали, путь.

— Тут что с солнцем, что без солнца, с такими-то засраными окнами без толку, — сказал по привычке вслух Наум, остановив мотоцикл и оглядывая двор.

Прошелся к пустому ветхому курятничку. Заглянул внутрь, потом поглядел на порубленную колоду у входа. Поднял у колоды топор с побуревшим лезвием и поморщился — у стены курятника валялось изрядно куриных голов, облепленных червями. Кто-то извел все птичье население быстро и подчистую. Не для поминок же их столько наколотили?

Из сумки мотоциклета Заревой извлек жестяную коробку с ладонь, вроде сигарницы. Выудил оттуда обойму 7,63 к маузеру. Пули в патронах отсвечивали необычным блеском. Патроны из своего оружия вытряхнул и небрежно сунул в карман брюк, новые бережно зарядил и щелкнул курком, проверяя.

От рамы отвязал примерно двухаршинный кусок погубленной без жалости осинки с обрубленными ветвями и грубо заостренным комлем. Найденным в бездонной переметной суме бинтом обмотал ее у острия. Полил из баклаги с багажника горючкой и чиркнул своей солдатской зажигалкой. Пламя вскинулось яркое, почти не коптящее. Топором Наум отворотил доски и открыл скрипучую дверь. Переложил кол с факелом в левую руку, а правой достал маузер.


В сенях не нашлось ничего интересного, кроме разве что старого хомута на стене — видно, были в хозяйстве и лучшие времена, с хозяином и своей лошадью…

Вторая дверь не заперта, да и от кого. Из маленького тупичка с вязаным половиком вели два темных дверных проема. Сперва Заревой сунул факел в один, другой — ничего — и вошел в правый.

Маленькая, чистенькая комната в половичках, с роскошью — городской кроватью при шишечках, заправленной пестрым одеялом. Окно тщательно завешено. В углу полочка с иконами — иконы оказались ликами повернуты к стене. Наум хмыкнул, озираясь. На простеньком облупленном комодике при кровати две фотографии в рамках. Большая, кабинетная, в трещинках возраста: семейная. Бородатый мужчина в поддевке, в полосатых парадных брюках и смазных сапогах выпрямился за венским стулом, на стуле сидит миловидная женщина в опрятном сером платье, в платочке, при ней стоит темноволосый хорошенький мальчик в вышитой рубашке, новых плисовых штанах и лаковых сапожках — франтик.

На втором фото, на вид гораздо новее, по пояс снят красивый молодой человек с темными усиками, в форме поручика. Новенькие погоны еще топорщатся, фуражка лихо сдвинута, улыбка пухлых губ приоткрывает белые зубы, темные глаза словно следят за зрителем.

Наум тронул фотографию тонким стволом маузера.

— Ну, вот ты каков был. Теперь все понятно. Приполз к матери стреляный, а еще не перекинувшись до конца, иначе не совладал бы с собой, сразу высосал. А она-то… от дура старая…

Молодой красавец промолчал, конечно. Но в глубине дома вроде бы ворохнулось.

Наум перешел во вторую комнату, побольше, с печью и тоже наглухо занавешенными окошками.


Факел отбрасывал по углам кривляющиеся тени. Нехитрая мебель по стенам Наума не заинтересовала. У печи возле зольника стояла большая миска, Заревой глянул: стенки покрывал толстый кровяной налет. Посреди пола валялась свеча — факел высветил тусклое кольцо, тронутое ржой, щели хорошо подогнанного подпольного люка. Наум опустил факел: у крышки подпола темнело несколько пятен.

— Кормила, значит, родного упыря. Дуры все бабы и есть, — заключил Заревой, — разве ж ему, живоглоту, куриной крови хватит? Вот и…

Прислонил факел к печи и рывком откинул крышку, сжимая маузер. Оттуда пахнуло тяжко, смрадно.

Добротная наклонная лестница вела вниз.

Наум выдохнул, прошептал что-то, взял факел и просунул в люк.

Никого.

Большие бочки с чем-то подтухшим стояли по земляным стенам подпола. Наум спрыгнул со ступеньки, крутанулся по всем правилам боевого искусства, выписывая пламенем восьмерки.

Ну?!

Позади лестницы сверкнули зеленые мертвые огни, смердящее чудовище прыгнуло, отбив факел когтями, но трижды рявкнул маузер, и давно уже мертвый враг рухнул с хриплым воем. Выровняв прицел, еще дважды выстрелил Наум упырю в голову и пылающим колом пригвоздил сквозь грудь к земляному полу.

Пламя зашипело, но не погасло — занялись лохмотья на теле убитого во второй и последний раз.

Человек вытер испарину со лба, втянул ноздрями смрад разложения и кислость бездымного пороха.

Пред ним, как жук на булавке, еще подрагивал серый, клыкастый, бескровный труп. Над ощеренным ртом с торчащими белыми костяными шильями топорщились черные усики. Остатки гимнастерки, синих бриджей и добротные кожаные сапоги делали это чем-то похожим на карикатуру — белого офицера-кровопийцу с памятного агитплаката. Да только карикатуры не воняют падалью и не скребут землю когтями, оставляя глубокие борозды.

Старый, — сказал Наум охрипшим голосом, щелкая зажигалкой. — Недолго тебе, падаль, корячиться. В землю уходи.

И точно, серая плоть уже пошла черными пятнами, глаза сделались стеклянными и провалились куда-то в гнилой череп. Кожа твари расползалась на глазах, черная жижа быстро впитывалась в землю. Огонь на колу зашипел и стал угасать. Зловоние становилось нестерпимым, и Наум, сунув в колодку разряженный маузер, поднялся наверх. Захлопнул крышку подпола и затащил на нее струганный стол от окна.

Сказал, отдышавшись:

— Спалить бы это блядство-гнидство. Да горючку жалко…

Дверь дома он заколотил оторванными досками как раньше, накрест, но теперь уже только из добросовестности, а не предосторожности. Зарядил маузер обычными патронами на человека, без драгоценных серебряных пуль.

Мотоциклет зафыркал, застрелял глушителем, отбросил на дорогу пучок света от яркой электрической фары. Рванулся и унес Наума Заревого прочь от проклятого дома.


У телеграфа губернского города с вишневого мотоциклета спрыгнул усатый комиссар в военном, с маузером на боку. Поглядел на золотое солнышко, слегка улыбаясь. Прошел внутрь, немного напугав смуглую барышню-телеграфистку. Улыбнулся и ей одобрительно, попросил отбить депешу в Москву, а ему выдать почтовый конверт.

В депеше стояло два слова: «Заря взошла».

Если бы кто-то заглянул через плечо усталого человека, с трудом корябающего скверным почтовым пером, в начале письма он прочел бы:

«Уважаемый товарищ Глеб! Все благополучно, продолжаю работу».

Дальше шла тарабарщина из букв и цифр, и только в конце стояло несколько нормальных фраз:

«Всегда буду помнить наш с вами прощальный разговор и ваши слова: любая шевелящаяся еще нечисть не только льет воду на мельницы дремучего поповства в людском сознании, но является злейшим врагом народной власти трудящихся и подлежит тотальному, жесточайшему искоренению на всей территории Советского государства. И задача ваша будет выполнена без малейших колебаний и слабости с моей стороны.

Передавайте привет нашим и восточным товарищам. Да здравствует наша молодая республика!


Искренне ваш

Н. Заревой»

Запечатав конверт, после столичного адреса он приписал: «Тов. Г. Б. лично в руки» и, чуть прихрамывая, пошел к почтовому ящику.

Загрузка...