Павел Вежинов Ночью на белых конях

Часть 1

1

Академик все еще работал. Полночь давно миновала, в открытое окно свободно вливался воздух, смешанный с едковатым запахом воды, которая лениво ползла по каменному руслу речки. Необычайно тихо было в этот час, как бывает тихо ночью в маленьких провинциальных городках, когда слышно, как шуршат крысы в мусорных ведрах и зевают во сне собаки. Лишь время от времени по бульвару с шумом проносилась запоздалая машина с красными драконьими глазами на затылке, и долго потом в ветвях деревьев оседал ее грязный бензиновый хвост. Во втором часу проехала поливальная машина, вода шумела, как в дождливые весенние ночи, и вскоре щербатая гранитная спина мостовой заблестела в свете фонарей. И снова стало спокойно и тихо.

Академик не замечал ни шума, ни запахов. Его профиль, уже с восковым налетом, но все еще тонкий и отчетливый, не выражал ни энергии, ни усталости. И все же по всей его фигуре чувствовалось какое-то изнеможение и уныние, правда, исполненное скорбного достоинства, как в позе умирающего аристократа на фресках Фракийской гробницы. Покой, неподвижность и вечность дышали в охре старой мебели, кожаных креолах, обветшавших книгах — предметах другого, далекого и давно исчезнувшего мира, который, словно призрак, воскресает лишь поздними летними ночами. Академик сидел за своим старым письменным столом на удобном мягком стуле с витыми ножками. Вот уже два десятилетия он не переставил в своем кабинете ни одной вещи, не внес сюда ничего, кроме книг, не вынес ничего, кроме рукописей. Если, конечно, не считать двух подушечек на стул, которые жена купила ему в магазине Чешского культурного центра. Сначала подушечка была одна — лиловая, потом пришлось добавить еще одну — светло-зеленую. А он не мог понять, отчего это стол незаметно делался все выше и все неудобнее становилось работать за старым «Ремингтоном». За последние два-три года академик сильно похудел, но и в мыслях не решался признаться себе, что он просто-напросто стал на несколько сантиметров ниже, как это бывает с учителями-пенсионерами, которые теряют рост за школьными кафедрами. Лицо его все больше приобретало мутный цвет плохой газетной бумаги, глаза выцветали и теряли блеск, только волосы упорствовали — серели, а не седели. Но он, академик, биолог, внесший существенный вклад в геронтологию, старался не замечать всего этого. Он, конечно, смутно ощущал какую-то перемену, но старательно гнал от себя подобные мысли, хотя давно уже примирился с возрастом.

Когда поливальная машина прошла по бульвару, академик отложил ручку и прислушался. Этот мощный и живой шум, так неожиданно возникший в теплой тишине, вдруг напомнил ему что-то красивое, далекое и в то же время скорбное, связанное с годами, плывущими медленно и бесшумно, словно тени. Тогда они жили в большом желтом доме с чугунной оградой. Дом тоже был внушительный — желтая марсельская черепица на крыше, цинковые дождевые трубы. Да, трубы, видно, от них и пришло воспоминание. Одна из них круглый год пела под самым его окном — то звонко, как цимбалы, то тихо и усыпляюще, как арфа. Чудесные были трубы — словно трубы органа, и времена года будто пели в них — своим дыханием, своими дождями. Он помнил и позеленевший от времени козырек из непрозрачного стекла над четырьмя ступенями подъезда. Под козырьком всю ночь горела яркая электрическая лампа, и дождь словно бы танцевал в ее свете, голый, с протянутыми к небу руками. Всю жизнь не покидало академика это воспоминание и никогда не покинет. Прекрасное и в то же время мучительное воспоминание, потому что связано оно было со смертью матери.

Он уже не помнил ее лица, но помнил ее смерть и дождь, яростно барабанивший по навесу. Помнил и свой отчаянный плач, потрясший всех родственников. Помнил круглые черные зонты, жесткие манишки, закопченное кадило, которое, звякая, раскачивалось возле гроба, пламя свечей, расплывающееся от неудержимых слез. Мать умерла во время третьих родов — из-за этого отвратительного и жалкого комочка розового мяса, этой никому не нужной девочки, которая так неожиданно явилась на свет. А вскоре, в боях на реке Черна[1], погиб и его брат. Страшная весть сразила всех. Отец окончательно замкнулся, на мальчика он почти не глядел. Казалось, теперь в этом мире его интересовали лишь больные, хотя и с ними он держался сухо и почти надменно. Мальчик ненавидел, больных, которые вечно толпились в приемной и в крохотной прихожей, ненавидел за унылые лица, погасшие взгляды, безнадежно опущенные плечи. Среди них он и рос — невеселый, одинокий, молчаливый. Никакой радости не было в его жизни, кроме книг да пения дождевых труб. Но в дождливые дни он больше никогда не глядел на стеклянный козырек.

И был лишь один-единственный светлый луч, который навсегда остался в его памяти.

Однажды под вечер перед их домом остановилась черная лакированная карета. Никогда в жизни мальчик не видел ни такой кареты, ни таких прекрасных лошадей — крупных, гнедых, с белыми гривами и белыми копытами. Из кареты вышел человек, будто прямо из сказки — в ливрее с золотыми галунами, в расшитой треуголке, в белых чулках, обтягивавших могучие икры. Волосы у него тоже были белые, как чулки, щеки — необычайно румяные, а глаза голубые, как у девушки. Он медленно и важно поднялся по ступеням крыльца и, не снимая белых перчаток, позвонил. Обычно дверь открывал последний из дожидавшихся своей очереди больных, но тут мальчик сам торопливо выбежал в переднюю, потрясенно рассматривая необычного гостя. Это, видимо, понравилось человеку в расшитой шляпе.

— Отец дома? — спросил он.

Говорил он надменно и не очень внятно, словно бы и не болгарин.

— Дома, — ответил мальчик. — У него больные.

Человек в расшитой шляпе смотрел поверх его головы. Вид столпившихся в прихожей серых, безрадостных людей, казалось, вызывал у него отвращение.

— Передай ему этот конверт… И побыстрее…

Конверт был белый, продолговатый, с золотыми краями и вытисненной в углу золотой короной. Мальчик тут же понес его к отцу. Перед дверью в нерешительности остановился, потом тихонько постучал. Он никогда не входил в кабинет, если там были больные, но слова человека в шляпе звучали приказом. Нажав массивную бронзовую ручку, он вошел.

И как вкопанный остановился на пороге, потрясенный самым странным и невероятным зрелищем из всех, виденных им в жизни. Посреди кабинета на высоком вертящемся стуле сидела голая до пояса молодая девушка в черной юбке, которая крупными складками падала до самого, рола. Волосы у нее были русые, ясные голубые глаза испуганно глядели на него. Мальчику показалось, что на свете просто не может быть ничего прекраснее и ослепительнее. Белая кожа светилась, словно перламутровая, и, наверное, во всем мире не было ничего совершеннее нежного овала ее грудей. Отец вынул из ушей фонендоскоп и сердито взглянул на него.

— Входи же!.. И закрой дверь.

Мальчик вошел и подал отцу конверт. Он больше не смел взглянуть на девушку, но чувствовал, как идущее от нее сияние озаряет легкий сумрак комнаты. Отец вынул из конверта напечатанный золотыми буквами пригласительный билет, прочел его и нахмурился. Потом медленно разорвал его вместе с конвертом, выбросил клочки в корзину. И с облегчением перевел дух.

— Вот так, а теперь иди, — мягко сказал он.

Лишь уходя, мальчик заметил, что в кабинете находится еще один человек — тучная, затянутая в корсет дама с увядшим и озабоченным лицом. Украдкой он еще раз взглянул на девушку. Она сидела, накинув на плечи блузку, и придерживала ее под подбородком худенькими, но такими же изящными руками. Оглушенный, он добрался до своей комнаты и почти в беспамятстве упал на кровать. Лишь к вечеру удалось вытащить его оттуда. Мать тогда была еще жива: словно угадав что-то своим женским сердцем, она нежно погладила его по щеке. Делала она это не часто — задумчивая, погруженная в себя женщина с красивыми, всегда чуть отрешенными глазами. Все в его детских воспоминаниях выглядело немного печальным и поблекшим, как старинные, выцветшие офорты. Все, кроме этого воспоминания о девушке, которое стояло перед его глазами ясное, словно рождение Боттичеллиевой Венеры с ее желтыми змеящимися косами.

Воспоминание это никогда не забывалось, никогда ни на миг не покидало его души. Он берег его, как скупец, и, стремясь сохранить эту картину во всей ее свежести и чистоте, старался не вызывать ее в памяти слишком часто. Даже став гимназистом, а потом студентом, он вел себя с девушками застенчиво и робко, как с переодетыми царевнами. Мужчины были мужчинами, людьми из плоти и крови — добрые, сердечные или, наоборот, враждебные, алчные и злые, они во многом отличались от него самого, но все-таки это были мужчины. А про женщин он уже знал, что каждая из них скрывает под одеждой — все равно бедной или роскошной — неслыханное совершенство и красоту. Так он думал и верил в это. И когда много лет спустя руки его впервые обняли голое женское тело, он вдруг почувствовал себя ограбленным и разочарованным. Это было не то, совсем, совсем не то. Правда, тело было живым и горячим, оно прерывисто дышало и выскальзывало из его дрожащих рук, но как неизмеримо далеко было оно от совершенства. Прежде всего оно оказалось не таким гладким, как ему представлялось: его пальцы ощущали неровности, родинки, волоски. Так в его собственных руках умерла иллюзия, которую он потом всю жизнь ничем не мог заменить. Только раз ему показалось, что он нашел то, что искал, но и этот обман длился не более нескольких месяцев.

По улице снова проехала поливальная машина, на этот раз краны у нее были прикручены, вода еле журчала. Академик встал и медленно подошел к окну. Он знал, что уснуть будет нелегко. Хорошо бы отвлечься, снять напряжение какими-нибудь простыми и будничными мыслями, но в его жизни почти не случалось ничего простого и будничного. Ничего — только каждодневный труд, безвкусная пища, которую готовила жена, и глубокий, похожий на смерть сон, после которого он чувствовал себя невесомым и каким-то пустым. Ни событий, ни испытаний судьбы. Разве только время от времени небольшие испытания совести, чаще всего на заседаниях ученого совета, когда приходилось голосовать.

Последним страшным испытанием была смерть отца. Он нашел его распростертым на полу спальни. Отец казался почти мертвым, только губы его время от времени шевелились, как у засыпающей рыбы. Кровоизлияние в мозг. Двое суток Урумов провел в клинике возле его постели. На третьи сутки отец умер, так и не приходя в сознание. Ночь была ужасная. Американские бомбардировщики волнами накатывались на город, все кругом корчилось и рушилось с адским треском. Даже странно, что в этом все заполнившем грохоте так ясно слышалось зловещее гуденье самолетов. Клиника содрогалась, с потолка прямо на постель умирающего сыпалась штукатурка. Он не двинулся с места, даже не подумал о смерти. Когда, наконец, все кончилось, наступила оглушительная тишина, лишь время от времени нарушаемая взрывами бомб замедленного действия. В палате стояла непроглядная тьма, и он поднял затемняющую окно бумажную штору. Комната сразу же осветилась огнем пожаров, по стенам словно бы потекла кровь. Тяжело пахло дымом, развалинами, горелой резиной. Где-то неподалеку, словно факел, полыхал какой-то склад, фонтан огненных искр рвался к продырявленному небу. Отец все еще дышал, правда, еле заметно. Какое счастье, что ему не пришлось переживать ужасы последних дней.

Отец умер на рассвете. Сын даже не заметил, когда отлетело его последнее мгновенье. Несмотря на ужасную, полную смерти и разрушения ночь, он никак не мог поверить, что это случилось, и по-прежнему безучастно сидел на стуле, чувствуя, что в нем самом что-то умерло навсегда, — не было сил даже сдвинуться с места. Холодное тело на узкой, засыпанной штукатуркой кровати было, казалось, его собственным. Очень страшное ощущение — он и представить себе не мог, что такое бывает.

Домой он пришел, когда уже совсем рассвело. Серое, холодное и страшное утро, апокалиптическое зрелище разрушенного города, хаос электрических и трамвайных проводов, рухнувшие стены, вколоченные в землю рельсы. Людей не было видно, хотя город еще горел и густой ядовитый дым стелился по мерзлым улицам. Как привидение, брел он по этому безлюдному призрачному городу, похожему на кошмар параноика. А подойдя к дому, к старому своему желтому дому, он увидел, что бомба просто разрезала его пополам и сровняла с землей фасадную часть — с лестницами, с козырьком непрозрачного голубого стекла, по которому в далеком его детстве, голый я радостный, танцевал ночной дождь. От его комнаты остался только один угол — кровать, желтая стена и на ней темный зеленоватый прямоугольник там, где еще вчера висел портрет матери.

Не надо об этом думать, лучше пойти и лечь спать. Таких испытаний у него больше не будет. Терять ему больше некого, кроме разве жены. Но жена много моложе его, и здоровье у нее отличное. Академик потушил свет в кабинете и обошел квартиру, щелкая по дороге выключателями. Он давно уже заметил, что после полуночи электрический свет становится каким-то мертвым, обостряя чувство одиночества и безнадежности. Войдя в спальню, он не стал зажигать свет. Он никогда этого не делал, боясь разбудить жену. Кровать его стояла в противоположном углу, у самого окна. Академик бесшумно разделся в темноте, надел только пижамную куртку и Скользнул в прохладную постель. Спать не хотелось, усталости он не чувствовал, сознание было ясным, как будто день только начинался. Можно подумать, что в старости есть что-то от бессмертия, размышлял он. Неотвязные мысли, которые он надеялся оставить в кабинете, здесь по-прежнему обуревали его. Последнее десятилетие он работал над структурой антител. И все чаще и чаще его мучила нелепая мысль, что антитела, эта безымянная армия, которая всегда на страже, всегда готова пожертвовать собой, когда-нибудь превратится в гвардию Калигулы, готовую посягнуть на своего императора. Думая об этом, он чувствовал, что по телу у него бегут мурашки.

Но хватит об этом, нужно думать о другом, все равно о чем. Утром он попросил жену купить ему летние туфли, любые, лишь бы с дырочками, чтобы не парить ноги. Наталия ответила, что академику не пристало носить любые, но все же отправилась в магазин и, как всегда, вернулась рассерженная. То, что есть в продаже, сказала она, годится только для зеленщиков или официантов в летних пивнушках. «Так дорого?» — пошутил он, но она не поняла шутки и продолжала ворчать. Каждый год ездит человек по всяким там конгрессам и симпозиумам и не может купить себе хотя бы те мелочи, которые ему необходимы. Ни приличных запонок, ни нарядной белой рубашки для официальных приемов. Нет даже… Он благоразумно молчал. А мог бы и ответить. Мог бы, например, сказать ей, что за границей вся его валюта уходит на косметику, на разные там помады и биокремы из тех, что покупает себе Жаклин Кеннеди… Мог бы, но смолчал…

Академик усмехнулся и взглянул в сторону жены. Мрак в комнате словно бы рассеялся, теперь он видел гораздо лучше. Наталия, как всегда, спала на спине, открыв плечи. Голова ее была туго затянута кружевной косынкой, как она это делала иногда во время приступов мигрени. Спала она всегда очень тихо, даже дыханья не было слышно. Вскоре глаза у него совсем свыклись с темнотой, он увидел ее красивый профиль, крупноватый нос, строго очерченные губы — жена и во сне выглядела такой же сильной и властной, как днем. Она лежала бледная и неподвижная, словно статуя, и весь ее вид словно бы излучал притихшую вечность. Иногда по утрам его удивляла ее бледность, словно ни капли крови не было в ее невидимых бесцветных венах. Такими же бледными, почти белыми бывали у нее и губы, но через четверть часа, проведенных перед зеркалом с кисточкой и красками, лицо ее становилось совершенно нормальным.

Он вздохнул и закрыл глаза. И вдруг его охватила какая-то непонятная тревога, настолько тягостная, что всякое желание спать окончательно пропало. Обернувшись, он еще раз взглянул на ее кровать — ничего, жена спала как всегда. Но тревога не утихала, даже еще больше усилилась. Совершенно нелепая мысль, но что из этого, ее ведь так легко опровергнуть! Легко, хотя и глупо. Борясь с собой, он полежал еще несколько минут, потом встал и тихонько подкрался к ее кровати. Он ведет себя просто смешно, сейчас жена откроет свои фарфоровые глаза и сердито рявкнет что-нибудь своим низким и глубоким голосом львицы. Все женщины, наверное, звереют, когда кто-нибудь посягнет на их сон. Кто-нибудь чужой, подумал он внезапно. Не собственные их дети, не младенцы, ревущие ночи напролет, не сыновья, когда они пьяные приходят домой под утро, и не дочери, возвращающиеся с заплаканными глазами и изодранными блузками. Затаив дыхание, он коснулся ее лба кончиками худых пальцев. Ледяной холод сжал сердце. Наталия была мертва. Тогда он попытался нащупать пульс. Пустое, она была мертва, может быть, уже много часов, мертва, мертва, мертва.

Ноги стали ватными. Пришлось сесть. Потом он никак не мог вспомнить, сколько же времени он просидел так — минуты, часы? Мир словно бы исчез. Самое страшное, что в сердце у него не было ничего — ни горя, ни тоски, ни боли, ни даже самой обычной человеческой жалости. Он был похож в эти минуты на пустое, сломанное чучело, в котором нет ничего, кроме сухой, бесчувственной соломы.

Наконец он немного пришел в себя. Первым его живым чувством был ужас. Но вскоре и ужас исчез так же внезапно, как появился. За свою жизнь академик видел немало трупов, это не могло его испугать. Но его охватило такое изнеможение, такая опустошенность, что просто не было сил сдвинуться с места. И лишь одно ощущение владело им — беспредельное и мучительное одиночество. Он понимал только, что нужно уйти отсюда, позвать человека, любого человека, все равно кого, только не оставаться один на один с царящей тут смертью. Собрав всю волю, он поднялся с неустойчивого табурета и зажег свет, молочно-белый абажур ослепительно вспыхнул. Он не оглянулся, чтобы увидеть ее, теперешнюю, при свете — одна эта мысль наполнила его ужасом. Выйдя из спальни, он пошел по квартире, одну за другой зажигая все лампы. Потом снова уселся за письменный стол, пододвинул телефон и беспомощно замер.

В этом мире у него уже не было ни друзей, ни близких. Многие умерли, а старость прервала связь с теми последними, кто еще оставался в живых. Старость не любит видеть в других себя, свои угасшие глаза, свою деревянную походку, она всегда страшно одинока, если только не находит какого-то смысла в себе самой. У него не было даже записной книжки с телефонами, он уже никому не звонил, хотя ему все еще звонили. Может, все-таки вызвать… но ведь это несправедливо, даже жестоко! Сашо совсем еще мальчик, зачем ему смотреть на трупы?

Он сухо глотнул и стал набирать номер. Не было никакой надежды разбудить там кого-нибудь в такое время, но он беспомощно все вертел и вертел диск. Послышались длинные гудки, он ждал, с трудом удерживая обессилевшей рукой трубку возле уха. И вдруг раздался сонный мужской голос:

— Кто это?

— Это ты, Сашо? — спросил академик.

Юноша на том конце провода не узнал голоса, так он изменился.

— Я. Кто говорит?

— Дядя, — ответил он.

— А, это ты! — ему показалось, что юношеский голос зазвучал обрадованно. — Что-нибудь случилось?

— Да, случилось, — ответил академик. — Твоя тетка умерла.

Что-то щелкнуло, словно трубка упала на рычаг.Но тут же снова раздался голос, на этот раз встревоженный:

— Что ты говоришь?.. Когда? Отчего?

— Не знаю… Наверное, инфаркт… Извини, Сашо, ты не смог бы сейчас ко мне приехать?

— Да, конечно, — с готовностью ответил племянник.

— Как мне удалось тебя разбудить? Ведь у вас телефон в холле?

— На сегодня я перенес его к себе… Я просил разбудить меня утром.

— Тебе надо было пораньше встать?

— Нет, об этом не беспокойся… Маму разбудить?

Академик помолчал. Он до сих пор побаивался своей чрезмерно любопытной сестры.

— Пока не нужно… Все равно она ничем не поможет. Но ты возьми такси и приезжай.

Академик положил трубку. Невыносимое чувство пустоты вновь охватило его. Хотелось боли, а ее не было. Хотелось жалости, но ее тоже не было. И это было мучительней любых страданий. Хотелось какого-нибудь шума, движения, пусть слабого, пусть хотя бы качнулся маятник старых, много лет уже молчавших стенных часов. Но все вокруг него было безмолвно и мертвенно, как безжалостный свет ламп.

Захотелось снова поднять трубку, позвонить кому-нибудь. Ему был нужен хоть чей-то человеческий голос. Но сейчас даже улица молчала, не слышно было ни звука, словно он внезапно оказался в межзвездном пространстве. Или внезапно оглох. Он даже бессознательно коснулся виска, под пальцами легко прошелестели волосы. И тут взгляд его упал на пишущую машинку, чуть сдвинутую в сторону. В нее был вставлен чистый белый лист с одним-единственным словом «Воззвание», напечатанным заглавными буквами и в разрядку. Как-то отрешенно он подумал, что вообще забыл об этом воззвании. Потом его мысли словно бы сосредоточились, в обессиленном сознании возникла какая-то фраза, все еще далекая и смутная. И не очень сознавая, что он делает, академик придвинул к себе машинку. Фраза медленно оформилась: «Мы живем в бурное и переломное время, когда судьба человечества решается на века вперед…»

Четкие металлические звуки бьющих о бумагу букв, такие знакомые и близкие, подействовали на него как кислород при удушье. Он глубоко вздохнул и продолжал:

«Силы прогресса и силы мрака сошлись в яростной схватке не на жизнь, а на смерть». Дальше пошло еще легче. Он писал, пока не раздался звонок. Племянник вошел, еле переводя дух, — по лестнице он бежал. Заметно было, что одевался он второпях, чистое, гладкое, всегда чуть насмешливое лицо юноши сейчас было непривычно растерянным и испуганным. Он огляделся и удивленно спросил:

— Кто это писал на машинке?

Дядя словно бы его не слышал. Он только притворил дверь и сказал очень естественно и спокойно:

— Хочешь ее видеть?

Нет, Сашо не хотел. Но разве мог он это сказать? Даже когда она была жива, Сашо не любил встречаться с теткой, особенно наедине. Наталия всегда держалась с ним очень любезно, даже льстиво, но именно это пугало и угнетало его. Настоящие тетки ведут себя более по-матерински.

— Да, — сказал он и пошел в спальню.

Академик остался в холле. Сухое лицо его было по-прежнему невозмутимым. Походка племянника показалась ему слишком легкой, почти легкомысленной. Да и вся фигура у него тоже была легкой и худощавой — и в этом отношении племянник больше походил на него, чем на своего отца. От гуляки-отца, который умер от инфаркта при весьма сомнительных обстоятельствах, Сашо унаследовал лишь насмешливое, напоминающее маску, выражение лица. Академик вернулся в кабинет. Его охватило странное чувство, что вот-вот войдет племянник и весело скажет: «Что за глупости, дядя, у тети всего лишь обморок». И правда, Сашо вскоре вернулся, но вид у него теперь был совсем расстроенный.

— Уже окоченела, — сказалон. — Смерть наступила самое малое два часа назад.

Перед тем как перейти на биологический факультет, Сашо год учился на медицинском.

— Да, во сне, — произнес старик.

Сашо молча кивнул. Краска медленно возвращалась на его лицо, взгляд ожил. Он присел на диванчик и проговорил:

— Конечно, дядя, хорошей смерти не бывает. Но у нее она была по крайней мере легкой. Тетя ничего не почувствовала, просто уснула навсегда.

Тон этих слов, хоть и печальный, показался академику таким же легким, как мальчишеская походка племянника. «Как можно так говорить о смерти! — удрученно подумал он. — Всякая смерть ужасна, нельзя говорить о ней слишком просто!»

— Как она себя чувствовала вечером? — спросил Сашо.

— Никак. Обычно.

— А что ела на ужин?

Что ела? Они никогда не ужинали вместе. Но вечером он случайно зайдя на кухню, видел, что Наталия приготовила себе клубнику, слегка посыпанную сахаром. Лицо ее, намазанное клубничной мякотью, выглядело так, словно с него содрали кожу. Услышав его шаги, жена вздрогнула и отвернулась к окну. Академик знал, что она не любит, когда он застает ее в таком виде, и потому поторопился выйти.

— Не знаю, — ответил он.

— Я вызвал врача, — сказал Сашо. — Должен быть с минуты на минуту.

И правда, врач пришел минут через десять. Это был молодой человек в больничном халате, на груди у него висел фонендоскоп, словно он собирался с его помощью оживить покойницу. Держался он излишне почтительно, ходил почти на цыпочках, но глаза его быстро и внимательно обежали обстановку. Утром жена обязательно выспросит обо всем — вплоть до цвета гардин, и надо знать, что ей ответить. Жена всегда интересовалась жизнью знаменитых людей. Врач рассеянно задал несколько предварительных вопросов и ушел в спальню.

Пока они дожидались врача, Сашо взял какой-то иностранный журнал и принялся машинально его перелистывать. Видно было, что мысли его далеко, скорее всего — в спальне.

— Там есть статья Мидуэя, — внезапно заговорил дядя.

— Да, я ее знаю, — ответил юноша. — По-моему,ты пошел гораздо дальше…

Старик не ответил. Отвратительно, что он затеял этот разговор, когда за стеной лежит мертвая жена. Он встал, подошел к открытому окну. Худая шея, небрежно подстриженный затылок, одно плечо ниже другого. В голове у юноши вертелись какие-то мысли, похожие на дядины. Почувствовал дядя смерть или нет? Или он попросту еще не отдает себе отчета в случившемся? На вид он совершенно безучастен или, хуже того, — равнодушен. Вспомнить только, как старательно он стучал на машинке, если, конечно, у него, у Сашо, не было звуковых галлюцинаций. Это не укладывалось в голове, казалось невероятным. А может, дядюшка просто немного свихнулся от этой внезапной и неестественной смерти? Вот, скажем, его собственная мать до сих пор словно не в себе, а ведь сколько времени прошло после смерти отца! К тому же дядюшка — человек необычайно тонкий, уж в этом-то Сашо уверен. А тонкий человек не может быть бесчувственным. С тягостным ощущением Сашо прогнал эти мысли. Он ведь привязан к дяде, и надо бы только радоваться, что тот не слишком страдает.

Вскоре вернулся врач. Фонендоскоп по-прежнему висел у него на груди, но белую шапочку он все же сунул в карман. Держался он все так же внимательно и почтительно.

— Ваша жена когда-нибудь жаловалась на сердце?

— Нет, — ответил академик. — У нее никогда ничего не болело. Даже миндалины… Она была исключительно здоровым человеком… Как скала, — внезапно сорвалось у него с языка.

«Да, вот уж точно — как скала!» — подумал юноша. Как гранитная скала на берегу моря, миллионы лет выдерживающая удары волн. От тетки и вправду веяло чем-то вечным, словно от какой-то живой, никогда не стареющей мумии.

— Голова вашей жены туго затянута косынкой. У нее не было высокого давления?

Академик в замешательстве молчал.

— Не знаю, — неловко ответил он наконец. — Может быть… Но она была немного странной, никогда ни на что не жаловалась… Особенно на здоровье…

Так оно и было. Однажды она пролежала целую неделю, белая как полотно, и не проронила ни единого слова. Ему оставалось только догадываться, что с нею случилось.

— Так или иначе, умерла она от инфаркта, — сказал врач. — Если хотите, можно сделать вскрытие.

— Нет, нет! — почти испуганно вскрикнул академик. — Не нужно!

Ему и вправду показалась святотатственной сама мысль о том, что совершенство этого тела будет как-то нарушено.

— Хорошо. Если позволите, я сяду, чтобы написать свидетельство о смерти, — сказал врач.

— Пожалуйста.

Когда наконец врач ушел и шум машины «скорой помощи» затих на пустынной улице, Сашо сказал:

— Я думаю, дядя, надо тебя отвезти на дачу. Завтра здесь будет сумасшедший дом.

— И оставить ее одну? — с укором спросил академик.

«Уж теперь-то вряд ли ее кто-нибудь украдет, — с досадой подумал Сашо. — Вот уж не ожидал, что такой ученый может быть суеверным».

— Не оставим, я привезу мать… Не беспокойся, она все сделает. А ты будешь только мешать.

— Нет! — сказал академик.

Но через полчаса Сашо все-таки сумел его уговорить. Дряхлый «форд-таунус» стоял недалеко, в одной из глухих улочек. Сашо не раз возил в нем дядю и всегда имел при себе запасные ключи. Вскоре машина уже мягко шуршала плохо накачанными шинами по Княжевскому шоссе. Настоящей хозяйкой машины была тетка, которая относилась к ней столь же небрежно, сколь старательно заботилась о себе самой. Впрочем, пользовалась она ей очень редко, машина просто заросла пылью и птичьим пометом, так что Сашо пришлось остановиться на полдороге и локтем протереть хотя бы часть ветрового стекла. Дача находилась у подножия Витоши, не очень большая, но удобная. В ней был водопровод с самостоятельным водозабором, ванна и несколько очень хороших картин Данаила Дечева, неизвестных специалистам. Но с каждым годом академик бывал там все реже. Буйная зелень, жужжанье пчел, непрестанный щебет птиц нагоняли на него грусть и беспокойство, мешали работать. Гораздо чаще на даче бывала его жена, проводившая здесь по нескольку дней. В сущности, дача и возникла по ее инициативе, это она построила ее почти на самой Витоше. Произошло это в короткий промежуток между изобретением атомной и водородной бомб. Тогда среди ее знакомых шептались о скорой войне, и она решила принять меры. Но после изобретения водородной бомбы поняла, что попала в свою же ловушку. От этого кошмара нигде не было спасения, с ним приходилось мириться. И все же до конца она не смирилась, купила в каком-то посольстве «форд-таунус», причем за вполне приличную цену. Наталия с большим вниманием следила за международными событиями, готовая бежать при первой более или менее серьезной угрозе. И действительно, во время Карибского кризиса она под разными тонкими и хитрыми предлогами увезла мужа в глубь Родоп на Нареченские воды. И естественно, страшно там скучала, чуть ли не с отвращением прикасалась ко всем вещам, а ванны вообще не стала принимать, хотя именно они и были выдвинуты в качестве главного предлога.

Через четверть часа они добрались до Витоши и свернули на узкую немощеную дорогу, целиком спрятанную в тени деревьев. Машина здесь двигалась очень медленно, и ветки, шелестя, стучали в боковые стекла. Здесь, под массивной стеной Витоши, было очень темно, с ее мохнатых боков стекали мрак и прохлада. Дача еле заметно белела в глубине двора, заросшего деревьями. Сашо взял дядю под руку и осторожно повел по невидимой дорожке. Рука у старика была сухой, холодной и вроде бы одеревеневшей. И все же — как почувствовал юноша — это была настоящая мужская рука. И походка у дяди оказалась гораздо тверже и уверенней, чем ожидал Сашо. Он оставил его руку и прошел вперед, чтобы показывать дорогу. Но, видно, старик и видел лучше племянника, потому что то и дело предупреждал его: «Осторожно, здесь ступеньки» или «Наклонись, зацепишься за ветку». Наконец. Сашо, слегка пристыженный, добрался до дачи, нащупал выключатель. Их обдало теплым, застоявшимся воздухом, смешанным запахом помады и спирта. Лампа вспыхнула так ярко, что оба зажмурились. Еще одна из мелких маний покойной — освещать помещение ослепительными лампами. О, она ведь не боялась, что кто-нибудь заметит ее морщины, морщины могли быть у кого угодно, только не у нее. В холле на круглом столике стояли две рюмки, одна маленькая, кобальтово-синяя, другая прямая и узкая — для виски. В обеих еще оставалось немного спиртного, в синей как будто фернет. Что касается виски, то вряд ли его пил дядя.

— Ты давно здесь не был? — спросил Сашо.

— Не помню… Несколько месяцев…

А спиртное еще даже не испарилось. Сашо обогнул столик и подошел к запертому окну с наружными деревянными ставнями. Громадная ночная бабочка сидела на чугунной ручке. Крылышки у нее были бархатные, пушистые, усики с желтыми кончиками. Сашо протянул руку, но бабочка не шевельнулась, хотя, казалось, была готова взлететь каждую секунду. Он удивленно коснулся ее пальцами, бабочка отвалилась от ручки и упала на пол. Мертвая и сухая.

И в сердце у него зашевелился непонятный, леденящий холод, наверное, только сейчас он по-настоящему почувствовал смерть.

2

Академик тоже почувствовал ее по-настоящему лишь в последний миг расставанья. Он стоял возле гроба в зале гражданских панихид. У него так кружилась голова, что он мог сохранять равновесие, только неестественно расставив чуть дрожащие ноги. Он уже не видел ничего вокруг, кроме утопающего в цветах лица покойной. Все то же белое и гладкое, словно фарфоровое, лицо с презрительно сжатыми губами — неумелый грим придавал ему сходство с дешевой маской из паноптикума. Цветы были свежие, пахли очень сильно, особенно гвоздики, которые при жизни были ее любимыми цветами. Но над всем носился вечный запах смерти, непонятный и, наверное, несуществующий, но всепроникающий и плотный, как студень.

Академик давно уже заметил, что из-под цветов выглядывают лакированные носы туфель. Непонятно почему, но это казалось ему очень страшным, страшнее даже ее окаменевшего лица. Ему очень хотелось попросить сестру прикрыть туфли этими мерзкими вонючими цветами, но Ангелина безжизненно стояла рядом с ним в своем выцветшем траурном платье, ненадеванном, вероятно, с мужниных похорон. Большой зал был полон народа. В самом деле, откуда здесь взялось столько людей — большинство из них, кажется, совершенно ему не знакомы. У всех скорбные лица, никто не разговаривает, даже не глядит друг на друга. У него все так же кружилась голова, казалось, что если эта проклятая погребальная церемония продлится еще несколько минут, он без чувств растянется на полу с оледеневшим сердцем. Внезапно заплакала стоявшая рядом сестра, он увидел, как слезы свободно текут под вуалью по ее лицу, и только тут пенял, что боль и скорбь, которые до сих пор бежали от него, в сущности, никогда его не покидали. Они затаились, словно в какой-то пластмассовой коробке, которую у него нет сил открыть. Холодная и гладкая, она лежит там, слегка касаясь сердца и вызывая в пищеводе слабые спазмы, как перед рвотой. Академик поискал глазами племянника, тот стоял рядом с матерью, неестественно выпрямившись и выпятив грудь, словно в почетном карауле. Было ясно, что общая атмосфера повлияла и на него, и теперь юноша изо всех сил старается сохранить присутствие духа.

И тут на балконе чуть слышно запел небольшой хор. Сначала это не произвело на него особого впечатления, даже, наоборот, принесло легкое ощущение приятности и удовлетворения. Но вдруг тенор взмыл вверх и его как будто кто ударил по горлу ребром ладони. Мелодия проникла в него и словно разорвала его на тысячу кусков, отвратительная пластмассовая коробка ударилась об пол и раскрылась. И теперь уже не было спасения ни от боли, ни от всепроникающих безжалостных звуков. Мелодия гремела, словно водопад, ее мощь казалась ему неизмеримой.

Все это продолжалось, может быть, всего лишь несколько секунд, когда внезапно вырвавшаяся боль достигла предела. И он вдруг разрыдался, горько и безутешно, отчаянно и беспомощно, как тот малыш в бархатных штанишках, плакавший у гроба матери. Все его тело сотрясали подавленные рыдания, лицо скривилось в мучительной гримасе — он хотел остановиться, взять себя в руки, но не мог. Потом он почувствовал, что Сашо взял его за руку и вывел в фойе, там, наконец, ему удалось глотнуть воздуха, но слезы все так же лились по его худому лицу.

— Дядя, дядя, успокойся, — испуганно повторял юноша. — Что это вдруг с тобой? Успокойся, прошу тебя, успокойся! — И так как тот по-прежнему сотрясался в конвульсиях, растерянно добавил: — Очень тебя прошу!.. Видишь, люди смотрят.

На них в самом деле уже смотрели с жалостью и сочувствием, хотя это были люди, пришедшие на другие похороны и дожидавшиеся своей очереди. Собрав все силы, старик с трудом проговорил:

— Хор!.. Остановите хор!

Сашо с готовностью рванулся было вверх по лестнице, но вдруг испугался оставить дядю одного. Тот еле держался на ногах, готовый в любую минуту рухнуть на пол.

— Он и так остановится, — беспомощно пробормотал он.

Хор в самом деле ненадолго смолк. И тут же начал новую мелодию. Но эта звучала светло и чисто, в ней не было ни мрачного укора, ни безнадежности, ни бесповоротности. Академик почувствовал, что конвульсии внезапно прекратились.

А затем все как будто погасло и перед глазами и в памяти. Лишь время от времени, словно в далеких детских воспоминаниях, мелькали какие-то смутные и в то же время яркие образы — черный катафалк в зеленом океане листвы, солнечные блики на черной куче земли, жирные комья, стучавшие о крышку гроба. И все это словно было в другом мире, в другом существовании. Пришел он в себя лишь возле старой кладбищенской церквушки. К стене ее были прислонены крышки гробов, дешевых, оклеенных облупившейся лакированной бумагой. Буднично жужжали мухи. Изнутри доносилось унылое пение священника, тяжело и неприятно пахло погребальными свечами. Академик поднял голову и оглянулся.

— Все уже кончилось? — вдруг спросилон.

Сашо ошеломленно взглянул на него.

— Да, конечно, что же еще… Сейчас я отвезу тебя домой.

— Не хочу домой, — тихо сказал академик.

Его охватило странное чувство, будто он заново родился для новой, совсем иной жизни.

— Куда же тебя везти?

— Мне все равно, — ответил он. — Только не домой.

— Ну, что ты такое говоришь? — с укором вмешалась сестра. — Я ведь людей пригласила.

— Людей? Каких людей? — с ужасом спросил он.

— Так полагается, — ответила она. — После похорон всегда приглашают людей к столу… В память покойной.

Он долго молчал, потом тихо сказал:

— Ты просто не в своем уме.

С трудом убедили его вернуться домой. Сашо вел машину, сидевший рядом с ним дядя выглядел несколько рассеянным, но почти спокойным. За все время он заговорил только раз:

— Ты дал что-нибудь могильщикам?

— Не успел, — виновато пробормотал Сашо.

— Почему?

Племянник благоразумно промолчал. Можно бы, конечно, ответить: «Не держи я тебя все время, ты и сам бы свалился в могилу». Но сейчас было не до шуток, хотя юноша испытывал странное облегчение, словно бы в той мрачной яме закопали не только тетку, но и его собственные беды и заботы. Мысль о небольшом угощении сейчас отнюдь не казалась ему абсурдной. Что ни говори, а за многие тысячелетия человечество сумело-таки выработать некоторые полезные обычаи и навыки.

Приехав, дядя тотчас заперся у себя в кабинете, мать заторопилась на кухню. Сашо повертелся немного в пустом холле, где даже после основательной уборки все казалось слегла запыленным. Вдруг он вспомнил, что как раз сейчас по телевизору должны передавать международный матч. Предусмотрительно убрав звук, Сашо включил телевизор. Цветной экран засветился, появились игроки в белых и голубых футболках. На поле бушевала настоящая буря. Белые жали изо всех сил, но у них что-то не клеилось, игра казалась нервной и рваной. Сашо приходил во все большее возбуждение и, наконец, не выдержав, включил звук, чуть-чуть, так что взволнованная речь комментатора была не громче шепота. В дверь заглянула мать, ее вспотевшее лицо выражало негодование.

— Как не стыдно! — тихо сказала она.

Но Сашо только досадливо махнул рукой.

— Да, ладно!.. Если кто придет, я выключу… Но, думаю, никто не придет, придется тебе самой есть свои голубцы.

Мать бросила на него презрительный взгляд и снова ушла на кухню. Вскоре раздался звонок. Пришли три пожилые женщины, одетые в довольно поношенные, но неплохо сшитые темные платья. Наверное, не одно и не два погребения пережили их седые головы. Сейчас они держались робко и скованно, глаза их беспокойно перебегали с предмета на предмет. Все три назвались бывшими одноклассницами покойной, — они вместе, по их словам, учились в Первой женской гимназии, «в классе Геровой». Сашо смотрел на них во все глаза — неужели тетка была такой старой? Просто невероятно! Но не станут же они врать, зачем? Усаживая дам в мягкие удобные кресла, он уловил в их глазах явственный блеск удовлетворения, может быть, нормальный человеческий эгоизм: мы-то еще живы, — а может быть, мстительное чувство: так ей и надо за ее красоту, за ее богатство. Есть все же бог и есть на свете справедливость, — наверное, думали они. Всем предназначено одно и то же, и дело только в том, как и когда его получишь, какими порциями и в какой срок. Пришли остальные гости, расползлись, как тараканы, по всей квартире, все осмотрели, заглянули даже в спальню, оклеенную золотистыми венскими обоями. В их глазах удовлетворение было еще более явственным — немало хороших вещичек пришлось оставить покойнице в этом убогом и ничтожном мире.

Пришло еще несколько мужчин, все пожилые, элегантно одетые, с мягкими манерами и благопристойными физиономиями. Сашо с грехом пополам вытащил дядю из кабинета, тот вышел к гостям мрачный, но это могло сойти за еще не остывшее горе. Все расселись за длинным столом, сестра хозяина подала заливных цыплят, отварной язык, ветчину, бутерброды с черной икрой. Свои знаменитые голубцы она решила пока придержать, как основное блюдо, хотя гостей оказалось меньше, чем ожидалось. Затем разлила по бокалам очень темное подслащенное красное вино и, удовлетворенная, уселась в ожидании. В наступившей тишине откуда-то издалека донеслось эхо могучего вопля: «Гооол!» — но уловил его только радостно встрепенувшийся Сашо. Все молчали, никто ни к чему не притрагивался.

— Прошу вас, угощайтесь! — беспокойно проговорила сестра хозяина. — Не оскорбляйте ее памяти.

Мужчины приступили к еде неохотно, но женщины взялись за дело как следует. Академик вдруг впервые за два дня почувствовал голод. Сначала он положил себе на тарелку заливного цыпленка, стараясь есть его как можно медленнее и равнодушнее. Но вскоре эта жалкая комедия возмутила его, он оттолкнул тарелку. Остальные, казалось, все еще не освоились и не решались наброситься на богатое угощение. Лица мужчин казались академику знакомыми, должно быть чьи-то родственники, его или ее — сейчас. он не в состоянии был в этом разобраться. Чем больше он старел, тем чаще окружающие его люди сливались в какую-то безликую и безымянную массу, в которой он ориентировался с большим трудом. Это подавляло его и порой заставляло думать, что он уже вступил в темный туннель старости и, как слепой, неуклонно спускается к тому беспросветному дну, которое зовется полным забвением. Сидевшая рядом с ним сестра незаметно тронула его локтем.

— Выпей хотя бы глоток вина! — проговорила она тихо. — Гости стесняются даже притронуться к рюмкам.

Он враждебно взглянул на нее, но все же взял бокал и отпил несколько глотков сладкого и терпкого напитка. Никогда в жизни он не пил больше нескольких рюмок за раз. Еле заметное головокружение, которое охватывало его после этого, было приятно и в то же время противно, словно он чем-то себя унизил. Но сейчас вино пронзило его тело каким-то живым трепетом и, казалось, зажгло его бесцветные уши. Не сознавая, что он делает, он опять потянулся за бокалом и выпил его до дна.

— Выпей, выпей, — тихонько проговорила сестра. — Надо, чтоб немного отпустило нервы.

Академик с удивлением обнаружил, что так оно и случилось. До крайности взвинченный и напряженный, он вдруг расслабился и успокоился. Гости за столом тоже оживились, голоса зазвучали громче и отчетливей. Внезапно он узнал две мужские физиономии — вот этот, ну конечно же, двоюродный брат покойной, а рядом — ее адвокат. Три одноклассницы совсем осмелели, одна из них уже громко что-то рассказывала.

— А какая бесстрашная была, ничего признавать не хотела… Однажды явилась в гимназию верхом. Да, да, верхом на лошади — без седла, даже без уздечки, вместо нее просто веревка. Привязала лошадь к дереву у подъезда, а когда уроки кончились, опять вскочила на нее и ускакала… Потом стало известно, что лошадь к тому же еще и краденая…

Все за столом улыбнулись. Не очень-то это было прилично, но все же улыбнулись.

— Помнишь, как она дала пощечину практикантке, которая вела этику? А все из-за того, что та сделала ей замечание насчет шелковых чулок.

Эта выходка сошла Наталии с рук лишь благодаря вмешательству отца, который был тогда членом кассационного суда. Но одна из ее проказ чуть не кончилась роковым образом. В только что открытой купальне построили новую вышку. Даже самые опытные пловцы еще не решались с нее прыгать. А она бесстрашно взобралась на самый верх и бух в воду. Конечно, сильно ушиблась и чуть не захлебнулась. Еле из бассейна вытащили.

Разговор становился все веселей и оживленней. Но когда на другом конце стола раздалось приглушенное хихиканье, академик поднялся со стула. Он не был ни возмущен, ни рассержен — просто встал, извинился и ушел к себе в кабинет. Мужчины тут же стали прощаться, но три женщины все никак не могли оторваться от своих бокалов. Тем более что сестра хозяина занимала их беседой о чудесах гороскопов. Сашо несколько раз зловеще подмигнул ей, но та, похоже, тоже слегка опьянела, потому что не обратила на него никакого внимания. В конце концов он был вынужден прямо сказать им, что академик после стольких волнений нуждается в отдыхе и покое. Женщины наконец удалились, натыкаясь друг на друга и путая в прихожей свои траурные шляпки. Когда они ушли, мать бросилана него сердитый взгляд.

— До чего же ты невоспитанный! — возмущенно проговорила она.

— Ты можешь продолжить и одна, — небрежно заметил сын. — В баре еще есть чудесный грузинский коньяк.

На следующее утро Сашо зашел навестить дядю. Перед дверью он невольно прислушался: не раздастся ли вновь стук машинки? Но в квартире царила густая, почти осязаемая тишина — даже звонок прозвенел как-то подавленно и глухо. Дверь открыл дядя — в зимнем халате он выглядел совсем померкшим и молча пропустил его в переднюю. Спал он явно в кабинете на диване, хотя постель была убрана. Воздух здесь был тяжелый, вероятно, старик забыл открыть на ночь окно.

— Садись.

Сашо сел в кожаное кресло у письменного стола.Он всегда садился сюда, когда приходил к дяде. Дядя молчал. Казалось, он витает в каких-то других мирах, вид унего был совсем унылый.

— Прочти-ка это, — наконец заговорил он и протянул племяннику несколько страниц, напечатанных на машинке и затем выправленных от руки. Сашо стал читать, но сосредоточиться ему было очень трудно. Мысли разбегались, слова скользили мимо сознания. Пришлось читать сначала. Так, значит, вот что писал дядя той ночью, когда на этом самом кресле, равнодушно развалившись, сидела смерть. Сашо знал, как добросовестно академик относился к своим обязанностям, но это уже переходило всякие границы. Мог ли понять юноша, что в ту ночь у дяди попросту сработал инстинкт самосохранения, который день за днем, минута за минутой укреплялся в течение всей его жизни. Академик уже не раз спасался таким образом — уходя с головой в дела.

Чувствуя себя очень неловко, Сашо положил рукопись на стол.

— Ну, и что ты об этом думаешь? — спросил дядя.

— Как тебе сказать, боюсь, что это не годится, — неохотно пробормотал юноша.

На этот раз академик взглянул ему прямо в лицо. Взгляд был тяжелым и безжизненным.

— Почему?

— Не знаю, как тебе это объяснить, — запнулся Сашо. — Вообще-то написано хорошо, с чувством, но, мне кажется, ты не очень учитываешь нынешний политический момент. Вот, например, начало — о двух мирах, которые сошлись в яростной схватке. Амы сейчас говорим о мирном сосуществовании. И о разрядке напряженности.

— А этот фашистский переворот? — хмуро возразил академик. — Ведь не я же его инсценировал!

— Ладно, дядя, напиши что-нибудь об американских монополиях, о ЦРУ — в любом случае не ошибешься. Но два мира, которые бьются не на жизнь, а на смерть? Ведь если они и вправду сейчас схватятся, это будет именно на смерть.

— Хорошо, напиши ты, как считаешь нужным. Это все-таки только проект.

— Кто тебе это поручил?

— Комитет, естественно.

Дядя был заместителем председателя Национального комитета защиты мира.

— Идет, — ответил юноша. — Но, поверь, ты напрасно старался. Уверен, что они не одному тебе поручили написать это воззвание. Потом выберут самый банальный вариант и именно его напечатают. Впрочем, банально писать легко только тем, кто вообще по-другому не умеет.

Сашо казалось, что дядя его не слушает — настолько отрешенный вид был у него в эту минуту. Но тот все слышал.

— Пусть даже так, — сказал он. — Не в этом суть. Каждый должен делать свою работу, как может и как считает нужным. А как ее оценят другие, не так уж важно.

Вот уже несколько лет Сашо был у дяди чем-то вроде личного секретаря и готовил ему все материалы, от которых тот не мог отказаться. Статьи, политические заметки, даже заявления и интервью — все это выходило из-под безупречного, почти вдохновенного пера молодого человека. Именно это вдохновение, эта покоряющая убежденность и искренность иногда смущали академика. Во время их обычных разговоров он не слышал от племянника ничего похожего. Сашо казался ему чересчур сдержанным — скорее трезвым скептиком, чем доверчивым энтузиастом. Старый ученый никогда не мог понять, что было личным убеждением юноши, а что он ловко приноравливал к точке зрения заказчика. Ведь академик в конечном счете и был чем-то вроде заказчика — вкладывал свои идеи и свои средства. Он отдавал племяннику все гонорары за их общие работы, а когда они носили чисто общественный характер, находил какой-либо иной способ его вознаградить. Так или иначе, но это сотрудничество шло на пользу обоим. Академик вовремя справлялся со своими общественными обязанностями, не тратя на них времени, отведенного для научных занятий. А у Сашо всегда водились деньги, что в какой-то мере отличало его от прочих студентов.

— Я пойду, — сказал юноша. — Если я, конечно, тебе больше не нужен.

— Иди, иди, — кивнул дядя. — Я справлюсь сам.

Когда Сашо ушел, академик тупо обошел пустую квартиру, потом прилег на диван. С самого утра он чувствовал себя опустошенным, почти полым. И мысль его непрестанно возвращалась к вчерашним похоронам, вызывая все больший стыд и смущение. Почему он так внезапно разрыдался во время панихиды? Так горько, так безутешно? И кого он оплакивал — ее или себя? А может быть, ни то, ни другое? Себя он никогда не жалел, потому что, как всякий занятой человек, никогда всерьез не задумывался о своей судьбе. Никогда он не оборачивался назад, чтобы окинуть взглядом пройденный путь, даже не пытался определить, какую роль он играет в своей собственной науке — чего он достиг, чего еще может от себя ожидать. Жену же он терял постепенно и спокойно, без сотрясений и кризисов, если не считать того случая в самом начале, о котором он вообще не хотел вспоминать. Разумеется, он привык к ней, но разве привычки оплакивают так горько?

Тогда почему?

Да, он должен был разобраться в этом гораздо раньше, должен был найти истину задолго до того, как в дом пришла смерть. Да, гораздо раньше. Когда смерть рядом, человек становится слабым, беспомощным, ко всему безразличным. Совсем, совсем безразличным, даже к себе самому. И все же он смутно чувствовал, что в этих рыданиях таился какой-то смысл, что они не были беспричинными. И этот смысл, может быть, и составлял истинную суть его существования, каждого человеческого существования. Хуже всего в этом мире человек знает самого себя — то, что скрыто у него в душе. И те дороги, по которым он, словно слепой, бродит дни и ночи. Такие мысли приходили сейчас ему в голову, но теперь они не казались ему ни горькими, ни страшными.

Он не заметил, как вдруг заснул — словно оборвалась какая-то нить. На этот раз в его сне не было ничего — он был пуст и глубок, как смерть.

3

Дней десять академик никуда не выходил. Ничем не занимался, ни о чем не думал. Но не чувствовал себя несчастным. Его словно бы охватило полное безразличие, которое было еще хуже апатии, всегда таящей в себе какую-нибудь драму. Тут не было и драмы, не было ничего. Просто он потерял всякий интерес к жизни.

В эти тихие, совершенно бесцветные дни сама погода словно бы стала его союзником. Он не мог припомнить второго такого холодного и дождливого июня, который скорее напоминал позднюю осень. Над самыми крышами ползли громадные тяжелые тучи, брызгая холодным дождем. В кабинете всегда было сумрачно и прохладно, дождь обильно заливал стекло окон, и мир казался сквозь них расплывчатым и нереальным. Самым странным было то, что телефон упрямо молчал, никто ему не звонил. Укрывшись в своем кабинете за этими облитыми дождем окнами, он чувствовал себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.

Каждое утро часам к восьми приходила сестра, всегда с полной сумкой продуктов. К десяти она кончала всю мелкую работу по хозяйству и становилась к плите. Приготовление пищи было для нее не простым и будничным делом, а каким-то священнодействием. И действительно, все у нее получалось удивительно вкусным.

В свое время, когда был жив ее муж, она чутьем угадывала, что это, можно сказать, единственный способ удержать его дома.

Ангелина никогда не ела вместе с братом, даже старалась лишний раз не попадаться ему на глаза. С отсутствующим видом академик выходил на кухню, усаживался за стол и, не говоря ни слова, съедал все, что было в тарелке. Но ел он рассеянно, без всякого аппетита, просто заталкивал в себя пищу, как однажды непочтительно выразился ее сын. Однако при всей своей рассеянности академик невольно замечал, что ест он больше, чем до смерти жены. Это угнетало его, наполняло ощущением неясной вины. Но остановиться он был не в силах и съедал все, чувствуя, что хочет еще. Когда-то его покойный отец говорил, что так ненасытно и жадно едят старики, перед тем как умереть. Но академик ел не жадно, он просто не знал, когда остановиться.

За все это время к нему только раз зашел Сашо. Племянник, как и обещал, принес воззвание. Академик дважды внимательно прочел текст, но на лице его было все то же безразличное, ни о чем не говорящее выражение.

— Очень хорошо! — внезапно проговорил он. — Эта материя — просто твоя стихия. Я всегда считал, что из тебя мог бы выйти замечательный политический деятель.

Молодой человек внимательно взглянул на него.

— Думаешь, для науки я не гожусь? — спросил он. Академик как-то уныло покачал головой, но это ничего не значило. В конце концов Сашо был отличным студентом, лучшим на курсе, все пророчили ему блестящую научную карьеру, а собственный дядюшка как будто изволит сомневаться.

— Я этого не говорю, — ответил он. — Но у тебя ум скорее спекулятивный, чем аналитический.

Юноша окончательно обиделся.

— По правде говоря, я не люблю политику, — ответил он. — Я вообще не люблю ничего, что не является точным и положительным знанием.

Казалось, академик обретается где-то далеко-далеко от комнаты и окончательно забыл о племяннике. За окном все так же лил холодный дождь.

— Придет время, и ты поймешь, что знание — это еще не все, — тихо и словно нехотя проговорил академик. — А иногда оно может даже мешать. Словно лес, который не дает увидеть нужное тебе дерево.

— Разве в лесу не все деревья одинаковы? — спросил Сашо.

— Пусть даже одинаковы… Кроме одного. И тогда, чтобы его увидеть, приходится рубить весь лес.

— А зачем рубить? — спросил юноша и улыбнулся. — Его ведь можно просто-напросто обойти.

— Вот я и говорю, что у тебя спекулятивный ум, — заметил академик. Потом подумал и так же нехотя добавил: — И все-таки лучше вырубить все, что мешает увидеть настоящее дерево… Так будет умнее всего.

Сашо вскоре ушел. Он был огорчен, хотя и старался этого не показывать. Академик встал и подошел к окну. В сущности, зачем ему понадобилось расстраивать парня? Никогда и никого он не поучал, даже своих студентов. Это было просто не в его стиле. Нет дела безнадежней, чем убеждать кого-нибудь в чем бы то ни было, думал он. Даже обмануть и то легче. Чтобы поверить в свою правду, каждый должен прийти к ней сам. А он сейчас без всякой нужды обидел племянника. И остался один. Когда одиночество стало невыносимым, академик набрал первый же телефонный номер, который пришел ему в голову. В трубке прозвучал тихий и небрежный женский голос:

— Кто говорит?

— Академик Урумов, — ответил он. — Воззвание готово, можете за ним прислать.

На том конце провода воцарилось неловкое молчание.

— Прежде всего, товарищ академик, примите мои соболезнования… Мы думали… — Она запнулась.

— Что я его не напишу, верно?

— Да… Извините, но мы попросили другого человека и…

— Неважно кого вы попросили. Мой текст вы тоже должны посмотреть, так что, пожалуйста, пришлитеза ним… Может быть, он лучше.

— Конечно, конечно, я сейчас же пошлю! — залепетала секретарша.

Академик положил трубку. Вот почему ему никто не звонил, — считали неудобным. Мои соболезнования!.. С каким трудом люди произносят это слово, а все потому, что, в сущности, оно совершенно бессмысленно. Нельзя соучаствовать в чьей-либо боли, можно только сочувствовать. Люди любят, чтобы им сочувствовали, но раздражаются, когда им это сочувствие навязывают. Немного успокоившись, он вернулся в кабинет и, не торопясь, улегся на диван под клетчатое одеяло.

Дождливые мокрые дни один за другим тянулись в сером сумраке туч. Постепенно академик привык к одиночеству, и оно перестало его тяготить. Он вновь принялся за работу, хотя и не верил уже, что сможет чего-то достичь. Все было кончено, жизнь подошла к своему пределу. Наверное, другие завершат то, что он начал. Другие, по кто? Может быть, собственный племянник? Он ведь и вправду умный и талантливый юноша, в этом можно не сомневаться. И все же где-то в глубине души старого ученого таилось зернышко ядовитого недоверия. Слишком уж легко и быстро все ему удается. Не говорит ли это о некотором легкомыслии, о поверхностном мышлении? Настоящий ученый должен двигаться вперед медленней и основательней. Должен меньше верить и больше сомневаться. И пусть он лучше слегка заикается, чем говорит слишком красиво и гладко. Сашо говорил красиво и гладко, голова у него работала, как кибернетическая машина. Странно, но дяде это почему-то не нравилось.

Академик все чаще возвращался к этим мыслям, стараясь убедить себя в том, что он не прав. Ведь бывают же крылатые гении. С какой легкостью тот же Эйнштейн совершил переворот во всех науках. Вероятно, он несправедлив к парню, эта мысль все чаще и настойчивей приходила ему в голову. Пожилым людям слишком часто не нравятся все, кто хоть чем-то от них отличается. Нельзя считать молодого человека легкомысленным только потому, что мысль его летит быстрее, чем у других. Но разве дело только в этом, — думал он с горечью. Сколько уже дней прошло, а он даже не звонит. Эти современные киборги, наверное, не могут делать ничего, в чем не было бы определенного смысла. Или определенного расчета. Но академик тут же прогнал эту мысль.

— Куда это Сашо запропастился? — спросил Урумов сестру. — Вот уже пять или шесть дней о нем ни слухуни духу.

— Почем я знаю, где его носит? — недовольно ответила сестра. — Яблочко от яблони далеко не падает.

Видимо, Ангелина намекала на своего покойного мужа. Такое она позволяла себе очень редко, особенно при брате. Чувство собственного достоинства было, пожалуй, главной и самой заметной чертой Урумовых. Их отец в свое время не пожелал согнуть спину даже перед царем. Сам академик тоже не мог припомнить, что он когда-нибудь унизился до просьбы или жалобы. И даже его сестра никогда ни на что не жаловалась, хотя жизнь обрушила на нее немало бедствий.

А на первый взгляд Ангелина, казалось, была мало похожа на остальных Урумовых. Росла она невзрачной и незаметной, словно какой-нибудь комнатный лимон, который медленно тянется в своем углу, не привлекая ничьего внимания. Худенькая, плоскогрудая девушка с некрасивой походкой. Только глаза у нее были хороши — отрешенные и мечтательные, как у матери. Но в характере у нее не было никакой отрешенности или мечтательности. Стоило ей открыть рот, как раздавались самые банальные и безынтересные речи. И в этом было все дело — она была неинтересна. Поступила в консерваторию, но ее бледный девический талант очень скоро увял. Занятия не ладились, хоть она и сменила трех профессоров. Наконец она кое-как кончила педагогическое отделение, могла стать учительницей пения, но не стала, к продолжала жить все так же бесцветно и незаметно. Домашние смотрели сквозь нее, как сквозь слегка закопченное стекло. Единственным ее стремлением было одеваться чуть лучше, чем ее столь же невзрачные подруги. И это ей удавалось, несмотря на трудности военного времени. Отец был особенно щедр к ней, выражая таким образом если не любовь, то по крайней мере свою отцовскую жалость. Лишь ради нее он позволял себе отступать от традиционной урумовской бережливости.

Именно эта бережливость помогала ей в самые трудные годы. Когда на месте их желтого дома вырос новый жилищный кооператив, брат отказался в ее пользу от своих наследственных прав, и она получила самую лучшую квартиру в бельэтаже. После отца остались деньги, на которые можно было жить, не работая. И Ангелина по-прежнему влачила бесцветное и незаметное существование. Брат иногда месяцами не вспоминал о ней. Все говорило о том, что скоро она окончательно высохнет и превратится в кроткую и молчаливую старую деву. И как раз в это время она вышла замуж — несколько скандальным образом для такого семейства, как урумовское. Она вышла замуж за портного.

Разумеется, портной был не простой: избранником Ангелины стал известный мастер по прозвищу Люкс, один из самых модных портных в Софии. Это был смуглый, красивый мужчина, правда невысокого роста и с порядочной лысиной. Одевался он всегда очень изысканно, как пожилой лондонский финансист, носил брюки в полоску, черный пиджак и черную же скромную бабочку на белой крахмальной сорочке. При этом у него вряд ли было даже начальное образование. Маленький подмастерье из бедного радомирского села, он сам выбился в люди и стал известнейшим столичным портным. Иногда, подвыпив, он утверждал, что шил даже на самого царя Бориса. Такого, конечно, не случалось, но у Люкса действительно была богатая клиентура, особенно в военные годы, когда каждый разбогатевший зеленщик считал особым шиком носить костюмы от Люкса. Зарабатывал он очень много, но деньги у него не держались. Люкс был одним из самых прославленных кутил в городе, любое софийское кабаре с гордостью приняло бы его в число своих клиентов, но Люкс предпочитал «Империал», где спускал все, что удавалось содрать с щедрых выскочек.

Сначала никто не мог понять, почему этот известный столичный бабник женился на такой невзрачной стареющей девице. Но все объяснилось очень просто, и на этот раз Люкс рассчитал точно. Женщин он всегда имел сколько хотел, хотя после войны его доходы катастрофически снизились. Теперь ему нужна была добрая заботливая жена с квартирой, к тому же умеющая хорошо готовить. Ангелина Урумова идеально соответствовала этим условиям. К тому же она была гораздо моложе его. Прославленный столичный кутила дожил до сорока пяти лет, не имея ни кола ни двора, как выражались его преуспевшие в жизни приятели.

Сначала в прекрасной квартире жены разместился лишь богатый гардероб Люкса и дюжина пар обуви. Но вскоре портной перенес туда все свое предприятие, состоявшее из него самого и двух подмастерьев. В те годы все частные портные добровольно или под некоторым давлением вступали в производственные кооперативы, но Люкса, разумеется, это не коснулось. Он был мастером особой категории и продолжал работать частно, хотя платил очень высокие налоги. Правда, тогда еще оставались богачи, которых можно было заставить платить вместо себя. Со временем прежний неутомимый гуляка несколько приутих и предался новой, гораздо более безобидной страсти — вкусно поесть. Жене приходилось бегать целыми днями, чтобы найти для него то кусок телятинки, то молоденькую курочку.

После неожиданной и трагической смерти портного для его жены настали тяжелые времена. Десять долгих лет она с трудом сводила концы с концами. Научилась вязать свитера, делала куклы-сувениры. И лишь взяв на себя хозяйство брата, она с новой страстью отдалась своей любимой кулинарной стихии. Теперь у нее было достаточно денег, можно было заходить в дорогие магазины и покупать лучшее из того, что можно было найти. При этом она вела точный счет покупкам и после обеда каждый раз оставляла на письменном столе брата листок с записью расходов. Но это были не те вдовьи расходы, которые столько лет сушили ей душу. Наверное, нет больше радости, чем возможность свободно тратить деньги, — думала она. Тратить, не считая, так, чтобы сердце не сжималось из-за каждого лева, чтобы не испытывать мучительных колебаний из-за каждого куска колбасы. Просто тратить и тратить… Так она думала, но тратила все же очень расчетливо.

Она жила словно бы во сне. Молча хозяйничала, в кабинет к брату почти не заходила. В свободное время обычно сидела в спальне, куда, в свою очередь, никогда не заходил брат. Он решительно попросил ее стелить ему в кабинете на диване, там и спал. Ангелина готова была часами сидеть в этой роскошной, напоенной грустными ароматами спальне с золотистыми венскими обоями. Флакончики и баночки, загромождавшие туалетный столик, множились в овальном зеркале. Она рассматривала их с чуть стесненным сердцем и ставила всегда точно на то же место, откуда брала, словно покойница могла внезапно вернуться и накричать на нее за то, что она трогает ее вещи.

В ящичках туалетного столика Ангелина обнаружила украшения покойной. Их было невероятно много, ей казалось — целая гора. Одних колец было около тридцати. Сначала она не смела до них дотронуться, потом решилась. Прежде всего она надела одно из ожерелий — самое простое, янтарное. Походила в нем по спальне и тут же сняла, не успев даже взглянуть на себя в зеркало. Страшная тень покойной все еще стерегла свою спальню. Но через несколько дней и это перестало ее тревожить. Одну за другой прикалывала она брошки, надевала браслеты, ожерелья, кольца, которые вертелись на ее сорочьих пальцах. Все чаще и чаще одолевали ее воспоминания о детстве, о старом красивом доме. Жила она там, правда, одиноко и невесело, но по крайней мере ни в чем не знала нужды. Тогда она чувствовала себя принадлежащей к верхушке общества, а сейчас оказалась в самом низу. Всего лишь даровая служанка у собственного брата. Эта мысль оскорбила и испугала Ангелину, и она поспешила выбросить ее из головы. В сущности, она любила своего молчаливого хмурого брата, который стал большим человеком в этом чуждом ей мире.

И все-таки до одежды покойной она не смела дотронуться. Иногда ей до смерти хотелось надеть какое-нибудь вечернее платье — из блестящего старинного муара или черных кружев. Но все время казалось, что тогда она натянет на себя чужую кожу, оставленную какой-то громадной змеей. Змеей, которая так ловко обвилась вокруг брата и сдавила его в своих объятиях — крепко, но не настолько, чтобы задушить. Наконец, после долгих колебаний, она надела халат, который висел на гвозде, вбитом в кухонную дверь. Это был довольно поношенный и давно не стиранный халат, скроенный как японское кимоно. По зеленоватому фону были разбросаны большие оранжевые цветы, каких, наверное, не растет нигде на земле. Правда, халат был Ангелине велик и мешал двигаться, но она не обратила на это внимания. Так приятно было расхаживать по дому в японском кимоно с крупными цветами. В таком виде застал ее однажды брат, проходивший через холл. Увидел он ее со спины и на мгновение замер на месте. Сердце ударило громко, как старый забытый колокол. Сестра удивленно взглянула на него.

— Что с тобой?

— Ничего, — ответил он. — А что?

— Мне показалось, ты немного побледнел.

— Нет, все в порядке. Может, стоит немного проветрить кабинет?

— Так я же проветрила его сегодня, — сказала она обиженно. — Обе створки открывала, пока ты был в ванной.

— Хорошо, хорошо, — пробормотал он и отвернулся.

— Я приготовила на обед шпигованную баранину, — продолжала она, — с индийскими пряностями. Ты ведь любишь остренькое?

Она прекрасно знала, что он любит, но ей хотелось услышать это от него самого. Брат ничего не ответил, только, словно тень, скользнул к себе в кабинет. Вот неблагодарный, не лучше какого-нибудь мужика из Бояны, — думала она. — Мог бы и поинтересоваться, где это ей удалось раздобыть индийские пряности. Как будто индийские пряности продаются у нас на каждом углу.

Но тут он открыл дверь и высунул из нее только свой истончившийся нос.

— Послушай, Ангелина, я давно хотел тебе сказать, возьми себе все вещи покойной. Не стесняйся, они никому не нужны.

От него не укрылся радостный блеск, на мгновение мелькнувший в ее глазах.

— Все? — спросила она. — И драгоценности?

Этот вопрос застал его врасплох. Он, разумеется, имел в виду одежду. А драгоценности?.. Впрочем, зачем ему дамские побрякушки?

— Да, и драгоценности, — ответил он.

Потом, после некоторого колебания, добавил:

— Я возьму несколько штук, на память… Да и для будущей невестки надо иметь какой-нибудь подарок.

— Ну, невестки ты не скоро дождешься, — пробормотала она.

Академик вернулся в кабинет, охваченный отвращением и к сестре, и к себе самому. В каждом человеке таится крохотный мародер, — думал он. И жалкий скряга. Зачем сестре эти чужие, с мертвеца, платья? И зачем ему драгоценности? Не оставалось ничего другого, как поверить, что он действительно хочет сохранить их на память.

Он рассеянно подошел к окну. Мокрые наружные стекла двойных рам с трудом пропускали мутный свет хмурого дня. Неверно, что вещи убивают людей, — думал он. В сущности, сам человек уродует вещи жаждой обладания. Может быть, наши далекие предки поступали гораздо последовательнее, когда хоронили мертвых вместе с их вещами.

Так думал он, глядя на мокрое от дождя стекло, но вечером все же отобрал несколько безделушек, которые казались ему самыми красивыми и были, наверное, самыми дорогими. В эту минуту ему казалось, что отдать сестре все — значит просто развращать ее.

Через несколько дней ему позвонил Спасов, новый вице-президент Академии наук. Знакомы они были очень мало, поэтому академика немного удивил его тон. Спасов говорил мягко, почти льстиво, голос его, казалось, журча, переливается через края трубки.

— Как вы себя чувствуете, товарищ Урумов? То есть я хочу спросить, как ваше здоровье?

— Здоровье? Со здоровьем у меня, думается, все в порядке.

— Прекрасно. В таком случае вы не могли бы ко мне зайти? Я хотел бы с вами поговорить.

— Когда? — только и спросил академик.

— Когда вам удобно… Завтра утром, например?

Академик откинулся на спинку стула. Что оно означает, это приглашение?.. Уж не случилось ли что-нибудь в институте, которым он руководит вот уже почти пятнадцать лет? Нет, вряд ли. В научных институтах настоящие события, все равно какие, случаются не чаще одного раза в десятилетие. И коллеги непременно предупредили бы его, если бы что-нибудь произошло.

И только тут ему пришло в голову, что за эти дни его заместитель ни разу ему не позвонил. Что ни говори — непорядок. Может быть, заместитель хочет показать, что и без него все идет прекрасно? Или он просто из деликатности не решается его беспокоить? Сейчас и то и другое казалось ему одинаково возможным. Просто он плохо знал своего заместителя, да и никогда не давал себе труда всмотреться в него повнимательнее. Этот солидный молчаливый человек, обогнавший в своем восхождении по служебной лестнице по крайней мере полдюжины коллег, с точки зрения академика вряд ли заслуживал большого внимания. Ученым он был посредственным, но все говорили, что он отличный организатор. Сам академик не видел в его организаторских способностях ничего особенного, но дела в институте шли хорошо, это был факт.

Поколебавшись, академик набрал номер института.

— Это вы, Скорчев?

— Я, — ответил заместитель. — Рад вас слышать, товарищ профессор.

— Скажите, Скорчев, в институте что-нибудь случилось?

— Нет, все в порядке… Я просмотрел ваши последние посевы, товарищ профессор, и все рассортировал.

— Спасибо… И все же, пожалуй, вам следовало бы хоть раз позвонить мне за эти дни.

На том конце провода наступило короткое молчание, наверное, слова директора привели Скорчева в замешательство.

— Я не хотел вас беспокоить… Думал, вы…

— Ладно, ладно, — прервал его академик. — Работайте спокойно. Через денек-другой я зайду.

Академик положил трубку. Напрасноон его заподозрил. Этот могучий человек, видимо, мог существовать только в чьей-нибудь тени.

На следующий день он отправился в Академию пешком. Шел медленно, чувствуя, что у него кружится голова. Это, да еще слабость в ногах, заставило его уже на втором углу остановиться передохнуть. День, хотя и облачный, был не слишком холодным, время от времени за тучами мелькало синее, промытое небо. Это зрелище было ему гораздо приятнее буйной зелени деревьев у них на бульваре — нахальной, бьющей в глаза, но тленной, да, такой тленной по сравнению с небом. За правым его плечом резко взвизгнул тормоз, раздалась ругань. Академик, огорченный, пошел дальше. Казалось, что по бульвару движется не он сам, а его тень, и даже та — изможденная и бессильная.

Спасов принял Урумова сразу, словно давно уже его поджидал. Когда академик вошел в кабинет, он встал из-за своего красивого письменного стола, элегантный, сдержанно улыбающийся. Так обыкновенно улыбаются людям, одетым в траур, стремясь показать им, что все проходит и жизнь сильнее всего. Спасов был тщательно выбрит и весь прямо-таки светился чистотой. Даже поредевшие волосы были как будто только что смочены и приглажены щеткой — такими они лежали аккуратными волнами. Урумов слышал, что вице-президент — прекрасный математик. Жаль, что ему приходится терять столько времени на ненужные и пустые разговоры.

— Чашечку кофе, товарищ Урумов?

— Нет, спасибо, я не пью кофе.

— Тогда кока-колу?

Академик не ответил. Спасов принял это за согласие и кивнул секретарше, все еще чинно стоявшей у роскошной старинной двери. Потом он так же элегантно опустился на свой удобный стул, провел по вискам ладонью. В этот момент вице-президент был больше похож на французского модельера или издателя модного журнала, чем на ученого-математика. Академику даже показалось, что в просторном кабинете носится еле уловимый аромат «Шипра». Некоторое время оба молчали, чуть дольше, чем это допускалось протоколом. Спасов прекрасно понимал, что сейчас любой разговор на посторонние темы прозвучал бы неловко и неуместно. И решил сразу же перейти к сути дела.

— Вы не догадываетесь, товарищ Урумов, зачем мы вас пригласили?

— Да, конечно, — тут же ответил академик. — Вы хотите предложить мне уйти на пенсию.

Вице-президент как-то странно посмотрел на него, словно бы сожалея, что эта идея до сих пор не приходила ему в голову.

— Вы ученый с мировым именем! — ответил он. — И никаких подобных намерений у нас нет. Правда, нам с вами есть о чем поговорить, но это уж в другой раз.

— Когда же?

— Ну, например, когда вы вернетесь из Венгрии… — Спасов улыбнулся.

— Ничего не понимаю, — сказал академик. — Какая Венгрия?

— Для этого мы вас и пригласили… Хотим предложить вам съездить в Венгрию. На двадцать дней.

— И что я там должен делать? — удивленно спросил академик.

— Ничего особенного. Это по культурному соглашению. Вы съездите туда, оттуда к нам кто-нибудь приедет. Как это обычно бывает.

— Мне не хочется ездить, — проговорил академик. — Стар я уже, мне не до путешествий…

Спасов, видимо, ждал этого ответа.

— Да, мы знаем, что вам не до поездок, — сказал он. — Но что касается старости, бросьте эту глупую мысль. По правде говоря, мы именно потому и хотим послать вас в Венгрию. После всего случившегося вам необходимо рассеяться, набраться сил. Извините, что я так откровенно говорю об этом. — И поскольку академик все еще молчал, с трудом подыскивая как можно более деликатную форму отказа, Спасов поспешил добавить: — В конце концов, там есть что посмотреть и чему поучиться. Их институт… — он чуть было не сказал «лучше нашего», но вовремя сдержался, — имеет мировую известность. Там вы встретитесь с Добози.

Но академик очень хорошо уловил смысл маленькой паузы.

— Да, оборудование у них лучше нашего, — кивнул он. — Академик Добози — энергичный и темпераментный человек, он умеет настоять на своем.

— Вот вы там на месте и посмотрите, что у них есть, а чего нет. Ведь и мы не такие уж скупердяи.

Академик глубоко задумался.

— А если я откажусь?

— Очень прошу вас этого не делать. Дело в том, что это идея нашего куратора. А он наверняка согласовал ее там…

Академик прекрасно понял, что имеет в виду Спасов. Время от времени его тоже посещал куратор. Немало их сменилось за последние два десятилетия. Эти молодые люди умели хорошо слушать, но редко раскрывали рот, чтобы что-нибудь сказать. А уж раз этот сказал…

— Я подумаю, — сказал академик. — Завтра я вам. позвоню. Но, поверьте, сейчас мне не до прогулок, искренне вам говорю.

Домой он вернулся расстроенный. Он прекрасно понимал, что ему предлагают эту поездку с самыми лучшими намерениями, желая отвлечь его и хоть немного утешить. Он сам сделал то же, когда умерла жена доцента Димова — выхлопотал ему командировку в Швецию. Но ему-то на самом деле не хотелось никуда ехать. В душе его безраздельно царили холод и равнодушие, самая мысль о любом физическом усилии вызывала отвращение. Единственное, на что у него еще хватало сил, это двигать челюстями в кухне у сестры. Да, челюсти у него работали неплохо.

Впрочем, он уже несколько раз бывал в Будапеште. Город ему правился, нравилась его атмосфера. Народ там был милый и вежливый, как нигде, и словно бы питал особое расположение к академикам и пожилым иностранцам. Когда он последний раз был там, то жил в отеле на Маргитсигет и в ресторане обедал всегда за одним и том же столиком, который обслуживал старый официант — старше, может быть, его самого. Одет он был с обветшалой старомодной элегантностью, но его крахмальная сорочка, хоть и слегка пожелтевшая, всегда была безукоризненно чиста. Сил у него уже было мало, когда он подавал суп, руки его дрожали, но гостя он старался обслужить как можно быстрее и лучше. И заботился об академике с такой преданностью и уважением, как никто другой в его жизни. Уезжая, Урумов оставил ему все подарки, приготовленные для председателя Комитета защиты мира, и не жалел об этом. Но ведь это было всего два года назад, и старый официант, может быть, до сих пор работает в ресторане… Если он поедет… Глупости, никуда он не станет ездить, лучше всего сидеть дома. Конечно, ему совсем не мешает собраться с силами, это просто необходимо, если он хочет закончить хотя бы часть своих работ.

Дверь отворилась, на пороге стояла сестра.

— Иди перекуси! — сказала она.

С каким смаком произносит она это мерзкое словечко «перекуси»! Он нехотя встал из-за письменного стола, но аппетиту его это ничуть не помешало. Сытно пообедав, он опять вернулся в кабинет. Там было тихо и прохладно, академик поспешил добраться до дивана и незаметно уснул. Проснулся он с неприятным вкусом во рту и головной болью, словно перед тем, как лечь, выпил вина. На сердце было пусто, душу томила какая-то раздвоенность. Попробовал взяться за работу — ничего не получилось. Открыл книгу, начатую несколько дней назад, и тут же отложил. Никогда он еще не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, никогда так пусто не было у него на сердце. Он снова лег и лежал долго, даже не заметил, как наступил вечер. Разумнее всего было бы встать и куда-нибудь пойти, но куда? Разве есть в этом мире уголок для усталых и потерявших надежду людей? Друзей и приятелей у него уже давно не было. Большинство умерло, остальные замкнулись в себе. Старики не дружат со стариками, они словно бы видят в них свое собственное разрушение.

Наконец, он встал и бессмысленно, точно какое-то насекомое, послонялся по кабинету. Как и в ту ночь, когда умерла жена, пусто и ровно светила лампа, молчал телефон, не было слышно ничьих шагов. И внезапно, охваченный каким-то неожиданно нахлынувшим страхом, он бросился к телефону.

— Это ты, Сашо?

— Я, дядя, — ответилюноша.

— Чем занимаешься?

— Ничем. Целый день читал, сейчас хочу немного пройтись.

— В кино?

— Нет, я хотел пойти поиграть в бильярд.

— Неужели в Болгарии еще сохранились бильярдные?

— Пока еще попадаются… Чаще, чем хорошие игроки.

Академик перевел дух, преодолевая неловкость.

— Послушай, Сашо, может, зайдешь ко мне ненадолго, если тебе не очень к спеху?

— Конечно, зайду, — с готовностью ответил племянник.

— Прекрасно, буду тебя ждать, — сказал академик и поспешил повесить трубку.

Потом глубоко вздохнул и встал из-за стола. Как мягко и чисто светят лампы. Как спокойно в его пустой квартире. Все прочее — дурацкое самовнушение. Вот только, может быть, душновато. Ну да, конечно, и как только он мог сидеть столько времени с закрытым окном. Потому, наверное, и голова разболелась. Он широко распахнул обе створки окна, снаружи хлынул свежий ночной воздух, знакомые городские запахи. Это окончательно успокоило его, он стоял у окна и глубоко, не закрывая рта, дышал, как рыба, которую бросили обратно в воду.

Ночь за окном тоже была спокойна. Из темного скверика у реки доносились звуки магнитофона. Всмотревшись повнимательней, он увидел на одной из скамеек несколько темных фигур, скорее всего парней. В темноте вспыхивали сигареты, раздавался смех, магнитофон уныло мурлыкал какую-то негритянскую мелодию. Потом в слябом свете фонаря еле заметно блеснуло что-то стеклянное — парни пили прямо из бутылки, верно, ракию[2], и тогда шум ненадолго затихал. Устроили себе бесплатный ресторан с музыкой. Наверное, среди них была и девушка, это угадывалось и по смеху, и по доносившимся до него шуточкам. Что-то бесстыдное было в этих еще неокрепших мальчишеских голосах, что-то вызывающее и нахальное. Неужели девушка не понимает, что все это относится к ней? Наверное, понимает, но по-своему, как львица понимает рычание льва. Только она слышит в нем ласку — все прочие животные спешат убраться куда-нибудь подальше… Да, девушка, видно, такая же, как и парни. Когда-то было не так… Например, в его время…

Он невольно махнул рукой. Да в его время на этом месте и города-то не было. Здесь бежала небольшая чистая речка, в заводях кружились маленькие усатые рыбки. А за ней мягко вздымался пологий склон Курубаглара, каждую весну утопавший в вишневом цвету. Считалось, что сюда далеко ходить даже на прогулку. В те годы на улицы этого темного и грязного города по ночам не выходили даже взрослые женщины, не то что девушки. Робкие и застенчивые, девушки гуляли только днем, да и то по двое, крепко стискивая друг дружке вспотевшие пальчики. Глаз их почти не было видно из-под широкополых шляп. Поймать чей-нибудь беглый взгляд, увидеть кусочек щиколотки было бесконечно трудно. И пусть мужчины тогда были серы и неотесаны, зато девушки по крайней мере были девушками. Так думал академик, стоя у открытого окна.

А девушка внизу, наверное, вместе с другими прикладывалась к бутылке. Академик отвернулся от окна, испытывая чувство, похожее на зубную боль. Она, верно, и курила вместе со всеми. Крупные мускулистые ноги девушки белели во мраке. До чего же они здоровенные в самом деле. В его время, он помнил, во всем городе была одна-единственная полная девушка… Но что думать об этом. Сейчас надо будет объяснить племяннику, зачем он его вызвал. А он и сам не знает зачем. Старческое одиночество вовсе не причина для того, чтобы беспокоить беззаботных молодых людей.

Когда спустя четверть часа Сашо позвонил у двери, академик уже кое-что придумал. Он встал и неторопливо открыл юноше. Сашо вошел чуть небрежно и торопливо, словно вышел за сигаретами и на минутку забежал к дяде.

— Знаешь, когда я был молод, я тоже играл в бильярд, — сказал академик. — До пятидесяти карамболей делал.

Племянник недоверчиво взглянул на него. Такие тощие руки и пятьдесят карамболей — совсем неплохо.

— Верю, дядя, только никак не могу себе это представить.

— Почему?

— С тех пор как я тебя помню, ты всегда был пожилым и очень серьезным, — ответил юноша. — Да на мой взгляд, ты и сейчас такой же, ни на день не постарел.

Они вошли в кабинет. Сашо уселся в кресло, стоявшее у письменного стола.

— В молодости я был такой же, как и все, ничем не выделялся.

— Неужели даже выпивал? — Сашо искренне рассмеялся.

— Нет, в те годы у нас еще не было так называемой «золотой молодежи»… Считалось неприличным ходить по ресторанам.

— Как же вы развлекались?

— Играли в бильярд, в карты… Зимой катались на коньках.

— А в карты во что играли? В покер?

— Нет, порядочные люди в покер не играли… Я играл в вист. А дед твой, он ведь учился в России, играл просто замечательно. Каждый вечер ходил в «Юнион-клуб», там у него были постоянные партнеры.

— А я-то удивлялся, в кого это я пошел! — засмеялся Сашо.

— Почему? Ты тоже хорошо играешь?

— А как же иначе?.. При моей-то математической памяти… В картах я могу допустить только теоретическую ошибку, практическую — никогда!

Они еще ни разу не говорили на такие темы. Урумов с любопытством смотрел на племянника:

— А еще что? Я хочу сказать, как вы еще развлекаетесь?

— Ну как… Немного секса, немного плавания, немного подводной охоты…

— Немного спиртного.

— Это уж как придется. Но вообще-то на спиртное я не слишком падок.

— Да, ты разумный юноша.

Сашо как будто снова обиделся.

— У меня вовсе не спекулятивный ум, дядя. И но практичный тоже. Самое большое, что можно про него сказать, это что он комбинативный.

— Да, вы, молодое поколение, вообще реалисты, — сказал академик, и это отнюдь не звучало как комплимент.

— По-твоему, это плохо? — шутливо спросил юноша.

— Не плохо, если не перебарщивать. Как, по-твоему, почему в Англии не было революции?

Сашо промолчал. Видно, для дяди понятия «практический человек» и «реалист» так же мало отличаются друг от друга, как «практический человек» и «корыстный человек».

— Знаешь, зачем я тебя позвал? — внезапно повернул разговор дядя. — У меня совсем из головы вон, что «Просторы» заказали мне статью… А я через несколько дней уезжаю за границу. Не слишком далеко — в Венгрию. Так что придется тебе заняться этой работой.

— «Просторы»? — удивленно спросил Сашо.

Журнал был литературный, зачем им понадобилась дядина статья?

— Ты за ним не следишь? — в свою очередь удивился старик. — А у них очень солидная научная рубрика.

— Не обращал внимания.

— Мне, естественно, заказали научную статью. Скажем, в таком роде — микробиология и ее современные проблемы.

— Популяризация?..

— Не совсем. И в этом все дело. В статье должны сочетаться эссеистика, публицистика и, как они выражаются, прогнозы посмелее. Хотя мне это не слишком нравится.

— Сколько страниц? — коротко спросил Сашо.

— Около двадцати.

— Многовато же они хотят впихнуть в двадцать страниц… Это материя серьезная!

Глаза у него заблестели.

— Я им сказал то же самое. Ну, скажем, тридцать… Возьмешься?

— Интересный эксперимент! — проговорил Сашо. — Прогнозы!.. А что, дядя, без прогнозов любая наука слепа… Интересно только, какие прогнозы хотят они услышать от нас? Как выводить в инкубаторах писателей?

— Во всяком случае, тут ты не слишком увлекайся. Журнал достаточно серьезный, и мне бы хотелось, чтобы ты как следует постарался.

— Будь спокоен, — заверил юноша.

Но академик и в самом деле был спокоен. Послеобеденный кошмар прошел, и теперь он чувствовал необыкновенную легкость, словно с его души свалился какой-то огромный груз.

— Имей в виду, заплатят они хорошо… Около пятисот левов. Я дам тебе авансом половину этих денег, чтобы ты мог спокойно работать.

— Спасибо, дядя. — Сашо был тронут.

— Хочешь, я дам тебе ключи от дачи? Там очень хорошо работается.

— Не стоит, — отказался Сашо. — Слишком много времени будет уходить на дорогу.

— Это не проблема. Я и без того хотел оставить тебе машину. Не бросать же ее на улице, все-таки кто-нибудь да должен за ней присматривать.

— А шофер? — спросил юноша, почти испуганный этой блестящей перспективой.

— Шофер? Ты же знаешь, я никогда не держу шофера летом.

Это было верно. Летом машину водила тетка. И водила очень хорошо, прямо по-мужски. Шофером у академика работал какой-то наполовину глухой, наполовину слепой пенсионер, который вечно спал, опустив на руль голову. Но зато с ним не были страшны никакие аварии.

Скорость в пятьдесят километров он позволял себе только на прямых участках шоссе за пределами города. Они немного прошлись на его счет, потом академик смущенно взглянул на часы.

— Ну ладно, теперь ступай! — сказал он. — Тебя ведь ждет бильярд!

— Да нет, там уже закрыто.

— Все равно, значит, ждет что-нибудь другое… Ступай, ступай…

Никто нигде его не ждал. Сашо вообще не любил свиданий, он ревниво охранял свою свободу. К чему связывать себя заранее, если в Софии полно мест, где и так можно повидаться с друзьями. Все же минут через десять он ушел. На этот раз дядя проводил его до самой прихожей. Сашо не успел даже удивиться этому необычайному вниманию. Что это со стариком в самом деле? А впрочем, ничего особенного — по отношению к нему дядя всегда был щедрым.

Проводив племянника, академик снова вернулся к себе в кабинет. На душе было все так же легко, словно тягостное чувство одиночества покинуло его навсегда. Небольшая альтруистическая оргия, только что отбушевавшая у него в кабинете, наполняла его гордостью и удовлетворением. И неважно, что по сути дела эта оргия была порядком легкомысленна. Он просто поддался порыву, естественному для старого и одинокого человека, жаждущего чьей-нибудь близости. И как всякий старый и одинокий человек, инстинктивно чувствовал, что в обмен на эту близость он не может предложить ничего, кроме щедрости.

Не хотелось подходить к окну, не хотелось садиться за письменный стол. Самое лучшее — принять таблетку, гексадорма и хоть раз выспаться по-человечески — без мыслей, с чистым сердцем и покойной совестью.

4

Сашо шагал по темной улице, чувствуя, что земное притяжение не такая уж могучая сила, как утверждают ученые. В их вычисления явно вкралась какая-то ошибка. Ноги его с необычайной легкостью отскакивали от тротуара, хотя он стал значительно тяжелее — на целую связку ключей и солидную пачку банкнот, новехоньких пятилевовых бумажек, еще не тронутых ничьими пальцами. Он и раньше замечал, что дядя всегда старается подсунуть ему такие вот новые и чистенькие деньги, словно бы полученные прямо из банка. Впрочем, верно, так оно и есть — только Национальный банк в силах расплачиваться с такими дорогостоящими особами, как академики. Сашо вспомнил, как когда-то отец набивал ему карманы мятыми и потрепанными однолевовыми бумажками, которые в те годы не стоили ровно ничего.

А ведь он был довольно щедрым, его отец. Подвыпив, разумеется. Пьян и весел он бывал всегда по вечерам, а наутро — вечно мрачный — глотал соду, громко рыгал и посылал сына в магазин напротив за пивом. Случалось, отец, совершенно пьяный, возвращался домой, когда уже брезжил рассвет, и приводил с собой приятелей, обычно более трезвых. Из вздутых карманов торчали темные горлышки бутылок. Гости располагались в холле и говорили так громко, что со стороны могло показаться, будто они ссорятся. Мать, как всегда, покорная и молчаливая, доставала из холодильника колбасы — луканку и суджук, резала их на тонкие вкусные ломтики. А в холле уже пели или в самом деле ругались, разбуженные соседи стучали кулаками в стены. Тут отец обычно вспоминал о своем первородном сыне и требовал, чтобы его вывели к гостям. Он выходил, как был, сонный, в пижаме, в материнских шлепанцах.

— Читай стихи! — приказывал он. — Покажи этим жуликам и захребетникам, на что ты способен.

Сашо всегда читал им одно и то же стихотворение — «Ополченцы на Шипке» Вазова. В свои восемь лет он уже знал все это длинное стихотворение наизусть.

«О, Шипка!» — начинал он своим чистым и звонким детским дискантом.

Уже на второй строфе отец принимался неестественно таращить глаза, на третьей — пускал слезу. Остальные сначала только ухмылялись, но к концу плакали все. Отец, крепко зажав сына в пропахших вином и табаком объятиях, всхлипывая, бормотал:

— Скоты мы!.. Скоты необразованные… Но эти, они нас научат, они нам покажут, эти-и-и… — И он показывал пальцем куда-то в потолок, где, по его мнению, жил какой-то видный партиец.

Затем, растроганный декламацией, отец принимался совать деньги в мелкие кармашки детской пижамы, с таким остервенением заталкивая их туда, что бумажки рвались и приходили в окончательную негодность. Потом, немного успокоившись, наливал ему рюмку.

— Пей, пей! — бормотал он. — Пей, мужчиной станешь.

И с гордостью и наслаждением смотрел, как мальчик нехотя глотает невкусное питье. Большая рюмка вина — не так-то уж мало для хрупкого детского организма. Так Сашо впервые испытал опьянение, соблазнительное — потому что не походило ни на какое другое — и вместе с тем отвратительное ощущение. Но, верно, стремиться к нему стоило, раз взрослые пили вино с такой охотой. Взрослые не так уж глупы, только не всегда попятно, что они делают.

В сущности, это было, можно сказать, его единственным приятным детским впечатлением, хотя и в нем не было ничего хорошего. Все остальное вызывало у него отвращение: просторная голая квартира со свернутыми коврами — чтобы легче было выметать валявшиеся повсюду нитки, обрывки измочаленной бортовки, обрезки сукна и подкладки; весь этот мусор, который вечно прилипал к одежде; эти вечно куда-то спешившие люди, которые выпячивали грудь перед зеркалом, нелепо выгибались, стараясь увидеть спину, и пятились, точно слепые, пока не наступали на котенка или не натыкались на него самого; угарный запах утюгов и ткани, которую перед глажкой нужно было смачивать. Но больше всего он ненавидел подмастерьев, двух безусых юнцов, которые приехали из Радомира, чтобы выучиться ремеслу у земляка-мастера.

Да, эти парни были особенно невыносимы. Они вечно сидели в холле на столах, скрестив по-портновски ноги, в собственноручно сработанных жилетах, с большими безобразными наперстками на пальцах и с булавками в зубах. Совсем еще зеленые, но уже задиристые и насмешливые ребята, они от скуки то и дело подшучивали над мальчиком, щипали его, где не следует. Сашо бежал в кухню, дергал за юбку мать. Та, не отрываясь от какой-нибудь кастрюли или сковородки, поворачивала к нему потное лицо.

— Мам, они щиплют меня за пипку! — кричал он, оскорбленный до глубины души.

— Оставь их, не обращай внимания! — отвечала она устало. — Не видишь разве, какие это хулиганы.

За обедом он напрасно жаловался отцу.

— Ничего, сынок, больше вырастет! — хохотал тот, высоко поднимая бутылку, из которой лилось холодное пенистое пиво. Потом с жадностью осушал стакан, вытирал ладонью мокрые губы и, довольный, говорил:

— Это я понимаю — жизнь!

После сытного обеда отец отправлялся вздремнуть в детскую — все остальные кровати были заняты раскроенными и недошитыми костюмами. Подмастерья устраивались в холле, прямо на жестких столах, даже не укрываясь. Под головы они клали куски свернутой ткани. Воздух в холле был спертый, тяжело пахло немытыми ногами. А Сашо с какой-нибудь книжкой забирался на кухню, где мать тихонько позвякивала в мойке тарелками.

Эти неприятные воспоминания сопровождали Сашо до самого дядиного «форд-таунуса», который с кажущимся своим механическим безразличием терпеливо дожидался его у обочины. Машина напоминала какого-то провинциального тупицу, толстощекого, низколобого, с отвисшим задом. Ее современные братья были куда элегантнее. Но зато у этого старичка зажигание включалось быстрее, чем вспыхивала спичка, а мотор не знал, что такое перебои. Сашо с наслаждением дождался, чтобы мотор загудел ровно и ласково, как старый раскормленный кот, и только тут понял, что ехать домой, как он собирался, нет никакой возможности. Деньги, казалось, жгли ему грудь сквозь подкладку пиджака; ну как было не истратить хотя бы одну бумажку! Куда же отправиться? В шахматный клуб? В это время там уже все пропахло потом. В Доме студента, верно, опять вечер танцев — развлечение для провинциалов. И вообще, не в его стиле приглашать незнакомых девушек и танцевать с ними, не зная, куда девать вспотевшие руки. Лучше всего податься в «Варшаву», там наверняка болтается кто-нибудь из приятелей. Правда, там недолго поддаться искушению и выпить, а машина? Но стоит ли заранее об этом думать!

Оставив машину перед Домом студента, Сашо пешком отправился в кондитерскую. Русский бульвар был в этот час непривычно пуст, только несколько провинциалов торчали у музейных витрин. Внезапно неизвестно откуда выскочил великолепный пойнтер, дружелюбно обнюхал его и проводил до самой кондитерской. Как всегда в это время, там было немало свободных мест, но за занятыми столиками Сашо не увидел никого из своих. Он уже готов был уйти, как вдруг заметил чей-то знакомый затылок и шею — очень короткую и очень волосатую. Кишо? Ну конечно же, Кишо, и с ним две девушки, на вид вполне ничего. Одну из них он вроде бы где-то видел — большая, как у теленка, голова, но черты лица крупные, красивые и симпатичные. Наверно, довольно высокая, если судить по великоватой, почти мужской руке, которая спокойно лежала на столе. Похоже, волейболистка или что-нибудь в этом роде. Сашо подошел, сохраняя на лице небрежное выражение — чтоб эти малявки чего не подумали. Теперь он мог получше рассмотреть и другую — очень бледная кожа и очень темные волосы, закрывающие часть лица.

— Привет!

— Привет! — ответил Кишо. — Садись!.. Садись и слушай.

Все лицо у Кишо было усыпано черными корявыми родинками, словно по нему расползлись какие-то насекомые. Самая большая, чуть заостренная, торчала между бровями, как маленький рог. Кишо был чем-то вроде инвентарной принадлежности «Варшавы» с самого ее основания. Заведующие и официантки сменяли друг друга, кондитерская медленно ветшала, а он был все тот же — «Кишо с родинками». Был он уже немолод — лет тридцати пяти, и из них по крайней мере последние десять работал ассистентом в университете. И вряд ли его ожидало что другое, потому что по-настоящему он интересовался только бриджем. Кишо создал свою собственную теорию, свою школу, подготовил даже свою команду. Правда, на состязаниях его ученики, как, впрочем, и он сам, оказывались обычно в самом хвосте. Система Кишо была столь же сложна, сколь и остроумна, и пользоваться ей было почти невозможно.

— Объяснял им один эскиз! — сообщил Кишо. — Просто гениальный. Сегодня утром придумал. Только вот карт со мной нет, так что слушай внимательно.

— Я слушаю, — сказал Сашо покорно.

Но слушать не стал. Только сейчас он вспомнил, что высокая девушка — из команды Кишо. Один раз он видел ее на состязаниях — пасует противу всякой логики и всегда очень удачно, словно видит карты противников. Вторая девушка вблизи показалась ему гораздо красивее, чем можно было подумать издалека. Ее бледные ненакрашенные губы были так нежны, что казалось, она ими только дышала — не ела, не говорила. Одета она была в темный костюмчик, правда, несколько старомодный, но зато идеально выглаженный. И вид у нее был совсем не современный — чуть меланхолический взгляд и на лице тоже вроде уныние. Какой-то запоздалый романтизм. Дать бы ей в руки большой золотой якорь, крест или сердце — очень бы подошло. Девушка, казалось, заметила, что за ней наблюдают, по лицу ее пробежала нервная дрожь.

— Правда, гениально? — возбужденно спросил наконец Кишо.

— Да, поразительно! — серьезно ответил Сашо.

— Понимаешь, подрезаешь туза тузом. Так? Оставляешь девятку… Нет, это просто гениально…

— Ты забыл нас познакомить, — терпеливо напомнил Сашо.

— Ах, да!

Высокую девушку звали Донка, темноглазую — Криста. Откуда вдруг это немецкое имя? Девушка, видно, немножко нервничала, закурила сигарету и тут же погасила ее о край пепельницы.

— Вы правы, — сказал Сашо. — Вам совсем не идет курить… Такой я всегда представлял себе Лауру.

— Какую Лауру?

— А какая вам больше нравится.

Девушка обиженно взглянула на него.

— Может, вы имеете в виду Петрарку? — сказала она. — Но кто сейчас о нем помнит… Я подумала, что не так вас поняла.

— Криста у нас девушка умная, — серьезно сказал Кишо. — Она даже знает, что такое пиццикато.

— И что же это значит?

— Ничего особенного — просто дергаешь струну пальцем. Ведь так? Но это слово мне всегда почему-то страшно нравилось! — Он засмеялся.

Подошла официантка. Видимо, она только что поступила в «Варшаву», потому что оглядела компанию весьма недружелюбно. Старые официантки их хорошо знали и любили.

— Можно кампари? — спросил Сашо.

— Кампари нет! — ответила та с удовольствием.

— Тогда сироп, только, пожалуйста, холодный.

Сироп оказался очень вкусным, но было просто грешно пробавляться сладкой водичкой, имея в кармане столько денег. Осушив стакан, Сашо осторожно предложил:

— Знаете что, поехали в «Панораму». Там на веранде сейчас очень приятно.

— Приятно, — проворчал Кишо. — Был я там однажды — ободрали как липку.

— Мы только выпьем кампари…

— Ну да, знаю я, туда только войди.

— На себя у тебя есть деньги? — напрямик спросил Сашо.

— И у нас есть! — возбужденно заявила Донка. — Поедем, Кишо, ну пожалуйста!.. Я там никогда не была.

— Мне нельзя, я не могу задерживаться, — решительно заявила Криста. — Я не предупредила маму.

— Ничего, мы сначала проводим Кристу, — предложил Сашо. — Я на машине, — добавил он небрежно.

— Одной мне неудобно! — возразила Донка. — Там бывают друзья моего отца. Другое дело, если нас двое.

— Знаю, что другое, но…

— Послушай, Криста, давай позвоним твоей матери и скажем, что ты будешь ночевать у меня. Ведь ты уже ночевала.

Криста молчала, не зная, на что решиться. И все же спустя десять минут они уже шли по бульвару. Донка и Кишо впереди. Девушка на целую голову возвышалась над своим спутником, хотя оказалась не такой уж массивной, а наоборот, стройной, просто приятно стройной, как с удовольствием отметил про себя Сашо. Рядом с ним в туфлях на низких каблуках шагала Криста, лицо у нее было растерянное.

— Послушайте, — сказал Сашо, — мне в самом деле совестно. Если ваша мать…

— Вы только и думаете, как бы от меня избавиться! — сердито прервала его девушка. — Не бойтесь, я не стану вам навязываться.

— Я же нарочно вас поддразниваю! Лучше скажите, кто вам придумал такое имя?

— Я сама! ответила она с вызовом. — А что, оно вам тоже не нравится?

— Тоже… — Сашо засмеялся. — И как же это случилось?

— Ну как… Меня зовут Христина, а поскольку мое имя… — Она запнулась.

— Показалось вам слишком христианским… И поскольку вы… — теперь запнулся он.

— Комсомолка, активистка и так далее… Все верно.

— Я буду называть вас Христиной.

— Мы с вами больше не увидимся! — резко бросила девушка. — Вы со мной невежливы. И держитесь как взрослый… А я этого не люблю. Да и сколько вам лет?.. Каких-нибудь двадцать шесть? — спросила она презрительно.

— Всего двадцать четыре, — ответил Сашо. — Да и то еще не исполнилось. Но давайте не будем ссориться. Это правда, что у Донки отец — писатель?

— Что же тут удивительного? — она назвала фамилию, которой Сашо никогда не слышал. — Неужели вы не читали «С Бимбо на Марсе»?

— Слава богу, нет. Бимбо это кто, собака?

— Обезьяна… А марсиане приняли человека за обезьяну, а обезьяну за человека. И сделали ее своим царем.

— Довольно глупо! — пробурчал Сашо.

— Не так уж глупо, как вам кажется. Это же сатира!

В ресторане девушки сразу же отправились звонить по телефону. Условились, что первой говорить будет Донка, ей мать не откажет. Донка набрала номер.

— Тетя Мария?

— Я. Это ты, Донка?

— Тетя Мария, можно Криста сегодня переночует у нас? Мама и папа на даче, а я одна побаиваюсь!

В сущности, не бог знает какая ложь — родители Донки действительно были на даче.

На том конце провода наступило молчание.

— Передай трубку Христине, — сказал голос.

Девушка судорожно глотнула и взялатрубку.

— Я слушаю, мамочка.

— Это правда, доченька? То, что мне сказала Донка?

— Да, мамочка! — ответила девушка ясным недрогнувшим голосом.

— Откуда вы звоните?

— Из уличного автомата… Мы как раз идем к Донке.

— Хорошо, моя девочка… Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, мамочка.

Криста положила трубку и вздохнула.

— Теперь я всю ночь буду как отравленная.

— Почему? Разве тебе не хотелось пойти? — спросила Донка сочувственно.

— Конечно, хотелось! — ответила Криста. — Но не такой ценой.

В ресторане было много свободных мест — и на веранде и в зале, но Донка внезапно заупрямилась.

— Только не на веранде. Уж если тратить деньги, то по крайней мере надо спустить их по-человечески.

Они нашли удобный столик, не слишком далеко от рояля. Обе девушки вдруг сразу потеряли всю свою непринужденность и сидели за столом выпрямившись, словно куклы. Пианист, не слишком стараясь, лениво наигрывал какие-то собственные вариации на темы Гершвина, и, может быть, именно поэтому слушать его было очень приятно.

— Послушайте, — сказал Кишо, — чем пить дорогие итальянские помои, не лучше ли заказать вино?

Сашо нерешительно взглянул на него, сегодня у него так и чесались руки хоть немного порастрясти свои капиталы.

— Как хотите… Белое вино со льдом и немного холодного мяса.

— Какое мясо? Мы уже поужинали.

— Ладно, не прикидывайся простачком. Поужинал, так и сидел бы дома. А здесь надо что-нибудь заказать.

Наконец пришли к компромиссу — заказали белого вина и колбасу-луканку. Официант, опытный усатый разбойник, быстро и ловко накрывал на стол, внимательно оглядывая их своими узкими татарскими глазами. В конце концов из таких простофиль, да еще с девушками, порой можно вытянуть гораздо больше, чем из какого-нибудь прижимистого дипломата. Он зажег на столе свечу, изысканно поклонился и исчез. Кишо моментально приник к бокалу.

— Хорошо! — сказал он. — Вы только слушайтесь братца Кишо, не пропадете.

После первых же бокалов разговор оживился. Была заказана вторая бутылка, официант поднес ее им, словно графам. Раньше всех разоткровенничался Кишо, и тут вдруг выяснилось, что он уже был когда-то женат и что у него есть дочка-десятиклассница. А Сашо, как, впрочем, и все остальные, считал его закоренелым холостяком.

— Донка ее знает! — заявил Кишо. — Правда, Донка, она ведь уже настоящая барышня?

— А почему ты развелся? — спросил Сашо.

— Храпел сильно, — серьезно ответил Кишо.

И он со всеми подробностями рассказал, как это случилось. Жили они с женой в Лозенце, в крохотной мансардной комнатушке, которая служила им и спальней, и кухней, и гостиной — всем. Днем ничего — жили, как все, но ночью, стоило Кишо пустить в ход свой экскаватор, начинался ад. Храпел он так, что прогнал даже голубей с крыши. Жена сначала только плакала, потом умоляла его, под конец начала его колотить, и так как ничто не помогало, сбежала от него к родителям. Там и дочку родила, а ему даже не сообщила.

— Ты и сейчас храпишь? — спросил Сашо.

— Как зверь…

— Почемуты не удалишь миндалины? Может,это из-за них.

— А зачем? — пожал плечами Кишо. — Так я по крайней мере застрахован от новых жизненных ошибок.

После полуночи ресторан внезапно заполнился. Прекрасно одетые, чаще всего уже подвыпившие новые посетители говорили громко и возбужденно, нетерпеливо подзывали официантов. Видно, они уже подзарядились где-то в другом месте, а сюда пришли допивать. Разговаривали они между собой по-свойски, перебрасывались шуточками, здоровались издалека, вообще напоминали какую-то большую компанию, случайно рассевшуюся за отдельными столиками. Дремавшие официанты тут же проснулись, забегали, появились целые батареи бутылок и стаканов с виски. Кишо вдруг весь ощетинился, даже родинки пришли в движение.

— Как по-твоему, кто их кормит, этих? — спросил он враждебно.

— Телевидение, — ответила Донка, которая была в курсе светской жизни. — А вот и сама Лиззи.

В ресторан ввалилась большая компания небрежно одетых и плохо причесанных мужчин в потертых джинсах и грубых куртках из свиной замши. Среди них выделялась светловолосая красавица с великолепными ногами. Всем, кто сидел в ресторане, показалось, что она второпях забыла надеть юбку и явилась в очень коротких белых штанишках, туго ее обтягивающих. Видимо для компенсации, на ней были высокие до колен сиренево-розовые охотничьи сапоги. Компания прошла мимо их столика, оживленно тявкая по-итальянски, и скрылась в соседнем отделении. Кишо вздохнул и облизнулся.

— И что они тут делают? — спросил он.

— Как, неужели не знаешь? — удивленно спросила Донка. — Снимают «Дворянское гнездо»… Я тоже там играю, — добавила она неуверенно.

Молодые люди расхохотались.

— Тебе играть только в чем-нибудь вроде «Село близ завода», — сказал Кишо, все еще облизываясь. — Но этот бездельник, видно, совсем о нас забыл.

И правда, усатый официант просто перестал замечать их столик. Напрасно они делали ему знаки, которые издалека можно было принять за попытку взлететь, тот словно бы ничего не видел. Лишь когда Кишо, разъярившись, выругался, тренированное ухо официанта, видимо, уловило что-то, потому что он приблизился и выжидательно остановился поодаль.

— Еще бутылку! — сказал Кишо. — Со льдом, разумеется…

— Льда нет! — холодно ответил официант и удалился.

И правда, принес вино без льда, теплое и невкусное. Девушки попросту от него отказались, Сашо с трудом выпил бокал.

— Раз так — пойдем отсюда! — сказалон. — Здесь и без того стало слишком шумно.

— Оставить бутылку этому негодяю! — выкатил глаза Кишо. — И речи быть не может, с места не сдвинусь, пока не выпью все до последней капли.

И он сердито придвинул к себе бутылку. Девушки поддержали Кишо — нечего им потакать, пусть допьет вино. Им было интересно здесь, в этой светской среде, которую они могли видеть только в зарубежных фильмах. Сашо встал и принес себе из бара стакан виски, доверху забитый льдом. Пока он студил себе горло, Кишо молча хлестал вино бокал за бокалом и совсем забыл об остальных. Донка, вытянув шею, как молоденький жираф, не спускала глаз с соседнего столика. И время от времени тихонько просвещала подружку. «Тот, толстячок — Вилли. Рядом с ним — его брат Эдди, у него искусственные волосы. А это Леа, помнишь ее?.. Сейчас она поет за границей… Да, да, та самая, а что?.. Нет, ничего. Этот, рядом с ней, беззубый, правда беззубый, носит за ней сумку, когда та случайно отправится за покупками. Я была у них, угощали блинчиками. Страшная сплетница… А это — знаменитый Хачо…»

— Кто Хачо? — уловив что-то, вмешался Кишо.

— Ты знай себе пей… Криста, тебе не скучно?

— Нет, мне очень интересно, — ответила девушка.

— А этот рядом с ними, волосатый… — продолжала Донка.

— Оставьте его, у меня тоже есть волосы, — сказал Сашо. — К тому же я наполовину сирота и заслуживаю хоть немного внимания… Не очень-то прилично забывать о собственных кавалерах и глазеть на чужие столы.

— Разве в эту игру еще играют? — спросила Донка. — В дам и кавалеров, я имею в виду.

— Я думаю, здесь это положено.

— Прекрасно, тогда пригласите меня танцевать.

Сашо поколебался.

— Не решаюсь, — неуверенно пробормотал он. — Мы будем похожи на диаграмму. Скажем, температур июля. Высокая колонка, то есть вы — максимальная температура. Низкая, то есть я — минимальная.

— Не выдумывайте! — сказала Донка. — Будем мы танцевать или нет? Знаете, как у меня чешутся копыта!

— Будем, если поедем к нам на дачу… Там есть чудесный французский коньяк… И танцевать можно до упаду.

Постепенно эта идея овладела всеми, хотя Криста вначале воспротивилась. Но тут пришлось дожидаться, пока Кишо допьет свою бутылку, что оказалось не так уж просто. Теплое вино шло плохо, хотя Сашо отдал ему свой лед. Затем пришлось еще раз десять изобразить попытку взлететь, пока официант не соблаговолил к ним подойти. Быстро и небрежно, с достойным Пикассо артистизмом он набросал счет и безошибочно сунул его Сашо. Тот только взглянул на него и, не сказав ни слова, расплатился. У Кишо чуть не вылезли глаза от изумления.

— Послушай, да этот тип нагрел тебя самое малое на десятку. Почему ты не проверил счет?

— Нарочно! — смеясь, ответил Сашо. — Кто проверяет счета, всегда просчитывается!.. Эта сентенция, по словам матери, принадлежит моему отцу… А он был всего лишь портным.

С тысячью предосторожностей они уселись в старый «форд-таунус», стараясь не попасться на глаза представителям автомобильной инспекции. Запахло настоящим приключением. Донка молча торжествовала. Машина помчалась с гангстерской скоростью, мотор яростно ревел. Минут пятнадцать они удирали от невидимого врага и наконец оказались за городом, где Сашо благоразумно сбавил скорость. Сидевшая рядом с ним Криста совсем скисла. Ночь темная, нигде ни огонька — куда же это их везут?

— А этот чертов барак, который вы называете дачей, еще далеко? — заговорила Донка.

— Минут десять.

— Проигрыватель там есть? — спросила Криста.

— Можете не волноваться, — с досадой сказал Сашо. — Подкуйте лучше свои копытца.

— Дитятко, — снова обратилась к нему Донка, — не жалей ни о чем, нет смысла. По этой жизни нужно идти с поднятой головой и прямо вперед…

— Хоть по клумбам, — подсказал Кишо.

— Вот-вот. А если кто-нибудь из этих двоих попробует тебя обидеть, я им такого задам,что…

Никто не обращал на нее внимания — автомобильные фары просто разметали пустоту. Когда они наконец подъехали к даче, Донка снова встревожилась.

— Но послушайте, где-то здесь живет один из друзей отца.

— Ну и что? — рассердился Кишо. — Не будить же его среди ночи, чтоб он тобой полюбовался!

Вскоре по стеклам машины застучали ветки.Кишо отпер ворота, и машина въехала на заросший травой двор, утопавший в черных тенях деревьев. Сашо включил верхние фары, и дача, словно привидение, внезапно засияла перед ними белыми стенами.

— Господи, да это действительно настоящая дача! — изумленно воскликнула Донка.

Когда через некоторое время они уселись за красивым круглым столиком, настроение у всех быстро поднялось. Коньяк оказался греческим — старый превосходный «Метакса» с пятью звездочками, сладковатый, но с чудесным ароматом. И обстановка была очень приятной — элегантная и в то же время уютная. У Сашо мелькнула смутная мысль, что тетка вряд ли бы так старалась, если б знала, что сейчас… Но не стоит об этом думать, не такая уж она была плохая женщина. Выпили по несколько рюмок, включили музыку. Оказалось, что это Бах в обработке для джаза. Кишо и Донка, извиваясь, словно резиновые, уже отплясывали на синем бобрике пола.

— Попробуем и мы? — предложил Сашо.

— Прошу вас, не надо! Здесь так хорошо. — Криста помолчала и с некоторой неловкостью добавила: — Что, ваш отец правда был портным?

— Дача принадлежит дяде, — ответил юноша. — Но отец у меня тоже был неплохой человек.

— Вы мне расскажете о нем?

И Сашо рассказал ей сначала об отце, а потом и о самом себе. Рассказал, как щипали его подмастерья и как однажды он сбросил с балкона своего котенка — с четвертого этажа. Котенок, как расплющенный, остался лежать на тротуаре. Сашо тогда перепугался до смерти, забился под стол. Вечером у него поднялась температура, началась рвота, всю ночь он не спал. Или, вернее, засыпал, но тут же просыпался с криком ужаса. И, конечно, тайком плакал под одеялом, а мать не могла понять, что такое случилось с ребенком. Утром он случайно открыл дверь и увидел котенка. Передняя лапка у него была сломана. Котенок печально взглянул на него и сказал: «Мяу!» — «Да вы что, плачете?» — удивленно перебил себя Сашо.

— У меня тоже есть котенок, — проговорила девушка. Голос ее слегка дрожал. — Только мой совсем черный, а на лапках белые башмачки.

Выпили еще немного коньяку. Теперь с пластинки драл горло Джонни Холидей — так, что даже теткины кактусы ощетинились. Неужели она сама купила эту безумную пластинку? Но Криста словно бы ничего не слышала и по-прежнему была печальна и задумчива. Наконец, не выдержав, она спросила, как показалось Сашо, слегка дрожащим голосом:

— Зачем вы это сделали?

— С котенком? — спросил он и задумался. — Не знаю, как вам сказать… Возможно, во мне вдруг взыграло какое-то атавистическое чувство — убить, разрушить. Но не думаю, у меня вообще инстинкты развиты слабо.

— Тогда что же? — Голос ее звучал уже умоляюще.

— Во всяком случае бросил я его нарочно! — сказал он. — Мне хотелось увидеть, как он умрет…

— Как умрет?

— Да, как умрет… Не могу вспомнить, откуда я узнал о смерти — ведь я был тогда еще очень мал. Видимо, человек вместе с жизнью всегда несет в себе мысль о смерти… Но уже тогда я знал, что смерть — это что-то ужасное, гораздо более ужасное, чем это мне кажется теперь… Может быть, она просто возбуждала мое любопытство, хотелось как-то проникнуть в эту загадку.

— Да, да, кажется, я понимаю, — сказала Криста с облегчением.

— Ну и дает девочка! — изумился вдруг Сашо.

Донка разулась и, босая, одна, отплясывала в каком-то исступлении. Лицо ее пылало, красивые голые ноги взлетали так высоко, словно она непременно хотела достать ими люстру. По-настоящему красивые ноги, да и сама Донка оказалась неожиданно гибкой и пластичной. Разговоры прекратились, все смотрели только на нее. Лишь когда музыка смолкла, Донка остановилась и, задыхаясь, объявила:

— Вот. А вы, дубины, не умеете расслабиться!

Спать легли около четырех. Сашо устроил девушек в дядиной спальне, а сам поднялся наверх в маленькую комнату для гостей. Там стояли две кровати, но Сашо, даже подвыпив, не мог забыть страшного рассказа Кишо о его храпе. Кишо оставили спать в холле на диване, набросив на него пестрое родопское одеяло. И не успел еще Сашо подняться по лестнице, как за его спиной раздалось что-то вроде подземного гула — предвестие грядущих ночных подвигов.

Сейчас Сашо лежал один под тонкой дачной крышей и вслушивался в пение соловьев, которые изо всех сил старались перепеть друг друга в соседнем овраге. В узенькое оконце мансарды виднелись жесткие листья дуба, снизу чуть подсвеченные висевшей у входа лампой. Ночь была полна жизни и шумов. Кроме соловьиного пения в окно врывался треск цикад, где-то вяло и апатично квакала одинокая лягушка. Сашо постепенно успокоился, но спать ему все еще не хотелось. Он испытывал какую-то легкую грусть — может быть, оттого, что вспомнил об отце. А, может, — о том маленьком белом котенке, который до сих пор, как живой, стоял у него перед глазами с поднятой лапкой. Дорого же он заплатил за этот свой первый и последний вызов, брошенный смерти.

Когда отец его внезапно скончался, Сашо решил, что это судьба наказывает его за котенка. К тому времени котенок давно вырос и состарился, а однажды его нашли под кроватью уже окоченевшим, после тогокак целое утро все удивлялись, куда это он исчез. Кот умер, но воспоминание не умирало — так и осталось в душе незаживающей раной. И все же в смерти отца было что-то неясное, о чем окружающие избегали говорить. Считалось, что это был инфаркт, но как, где?.. Во всяком случае — не дома, домой отца принесли уже мертвым. Перед его глазами снова возник маленький веселый человек с лоснящейся красной кожей, всегда чуть потной, даже зимой. И ведь, если разобраться, не веселье, а какая-то тоска была в его последних загулах, в слезах, которые он проливал о погибших ополченцах. Может быть, он уже предчувствовал смерть, торопился. И все-таки проклятая магнитофонная лента оборвалась задолго до естественного завершения веселой и лихорадочной песни.

Сашо не знал, что отец его умер в такой же вот мансардной комнатушке на даче где-то недалеко от Симеонова. До этого он с большой компанией был в «Астории» вместе с знаменитой Марусей, которая в молодые его годы славилась как одна из лучших танцовщиц в софийских кабаре. Тогда Маруся была для него недосягаема, ее интересовали главным образом торговцы и промышленники. Теперь она была немолода, к тому же пила горькую, так что не годилась даже в барменши. Однако ее бывшие поклонники все еще не забывали о ней и считали за честь сводить ее куда-нибудь, разумеется, не на первомайскую демонстрацию. Она все еще была хороша — эта светлая и золотая, как подсолнечник, Маруся, — несмотря на усталые глаза и обвисшую под подбородком кожу. Когда «Астория» закрылась, компания, прихватив несколько бутылок водки, на двух такси отправилась на дачу к Радомирцу, одному из видных столичных рестораторов. Там снова пили, Маруся танцевала и пришла в такое возбуждение, что почти насильно затащила модного портного в комнатку наверху, которую она хорошо знала. Сначала все шло вполне прилично, хотя оба были достаточно пьяны. Но через некоторое время Маруся полуголая вбежала в прокуренный холл.

— С Илией что-то случилось! — воскликнула она испуганно.

Компания поднялась наверх. Илия лежал, уткнувшись лицом в несвежую простыню. Лежал в одной рубашке, крепкие икры уже начали сипеть. Даже мертвый он выглядел необычайно сильным, одежда, казалось, только скрывала его истинную мощь.

— Хорошо жил, еще лучше умер! — искренне сказал Радомирец. — Не каждый так сумеет.

За окном все так же заливались соловьи, только цикады смолкли — настал час, когда выпадает утренняя роса. Какой-то большой жук долго метался по комнате, пока наконец вслепую не нашел окна и не улетел. Его надоедливое жужжанье разогнало мысли, Сашо захотелось спать. Да и пора было — еще полчаса-час, и небо на востоке начнет светлеть.

Он уже задремывал, как вдруг почувствовал рядом с собой чье-то горячее, тяжело дышащее тело.

— Криста, ты? — спросил он изумленно.

— Какая Криста! — обиженно ответила Донка. — Это я, дурачок!

— Ты вроде бы должна быть с Кишо, — пробормотал юноша, засовывая руку под теплую комбинацию.

— Шутишь! — сказала Донка. — С этим кактусом!

— Он не слышал, когда ты проходила через холл?

— Услышит он, как же!.. Грохочет, как водопад!

Немного спустя, они лежали рядом и курили. Тело ее остыло, твердый гладкий живот после пережитого напряжения стал мягким. Кончик ее сигареты описывал в темноте небольшие светлые эллипсы, от него веяло легким теплом табачного дыма.

— Почему ты решил, что это Криста? — спросила Донка.

— А что я мог подумать, если ты за весь вечер ни разу на меня не взглянула, — пробормотал Сашо.

— Чего мне было глядеть, ты все время не сводил глаз с Кристы.

Сашо виновато замолк. Объясняться было уже поздно.

— И я советую тебе оставить ее в покое, — продолжала Донка. — Она еще нетронутая.

— В каком смысле? — озадаченно спросил Сашо.

— В буквальном.

— Интересно! И чем же ты это объясняешь?

— Думаю, у нее какой-то комплекс насчет мужчин, — ответила Донка и в темноте невидимо зевнула. — Отец у нее сбежал из дома, когда ей было всего два года. И с тех пор не подавал никаких признаков жизни.

Сашо помолчал.

— Сейчас это часто случается. Но обычно девушки реагируют как раз наоборот.

— Ты прав, но Криста слишком впечатлительна. И очень любит свою мать.

— Она по крайней мере не слышала, как ты встаешь?

— Чтоя, сумасшедшая? Я дождалась, пока она заснет.

Донка замолчала. Небо в квадрате окна заметно посветлело, уже не было видно ни одной звезды. Юноша чувствовал какие-то смутные угрызения совести — отчего? Ладно, завтра все пройдет и забудется. Не забудется только котенок со сломанной лапкой, его грустный и беспомощный взгляд… «Мяу!»

— Тебе надо идти, девочка, — сказал он. —Как бы Криста не проснулась.

— Хорошо, — сказала Донка. — Когда мы увидимся?

— Над этим вопросом стоит подумать.

Но она словно не обратила никакого внимания на его слова и не рассердилась.

— С этой дачей ты просто кум королю… Никаких проблем.

Утром, пока они садились в машину, девушки были молчаливы и поглядывали вокруг с ледяным безразличием. Один только Кишо сказал:

— Я голоден, как волк.

— Сейчас я отвезу вас в «Шумако», там готовят отличную похлебку из потрохов.

Весь двор был в росе, искрившейся на солнце. Небо сияло, как начищенное. Сашо давно уже заметил, что только тут, под косматым боком Витоши, у неба бывает такой красивый фарфоровый блеск.

5

Сашо проводил дядю на аэродром, сам донес ему вещи. Но в последний момент, перед тем как войти в зал ожидания международных линий, академик, непонятно почему, забыл оглянуться и попрощаться. Сашо так и остался стоять с открытым ртом, потом усмехнулся и направился к выходу. Ему бы остановиться и немного подождать, имей он хоть какое-нибудь представление о старческой памяти. Дядя заметил свою оплошность, лишь пройдя паспортный контроль. Он вернулся, заглянул за барьер — никого. Академику вдруг стало очень тяжело, и это чувство не оставляло его до самого самолета.

Наконец загудели двигатели, самолет стремительно промчался по взлетной полосе и скоро оторвался от земли. Видимо, академику еще не приходилось летать на таком мощном самолете, он просто физически ощущал, как машина хищно заглатывает пространство, оставаясь все такой же голодной и ненасытной. Тягостное чувство постепенно рассеялось. В конце концов племянник есть племянник, должен же он понимать своего дядю и прощать ему. Подошла стюардесса, вежливо протянула ему подносик с конфетами. Он даже не заметил, как клюнул одну — словно ребенок. Да, что бы человек ни делал, эти два возраста в самом деле до смешного похожи. Эта мысль снова опечалила его, он выплюнул конфетку и потихоньку сунул ее в пепельницу.

Когда он садился в самолет, низкое облачное небо как-то нехотя сочилось крупным серым дождем. А сейчас эту летучую металлическую коробку щедро заливало солнцем, тучи, похожие на бесконечную пустыню с меловыми барханами, остались далеко внизу. И небо здесь было другим — не таким плотным и гораздо более прозрачным, великая пустота чувствовалась за его синевой. Через некоторое время принесли обед — закуску и холодного цыпленка, который ему не понравился, но которого он все же аккуратно съел. Зато чай был очень хорош. Не успели убрать отвратительные пластмассовые подносы, как самолет пошел на снижение. «А когда-то гораздо больше времени уходило на поездку в Княжево»[3], — подумал он. Когда-то, то есть еще до того, как в Софии появились маленькие желтые трамвайчики, которые, бренча и подпрыгивая, бегали по стальным рельсам. Как во сне мелькнули перед ним соломенные канотье, жилеты из светлой, в клеточку, ткани, отец в своем неизменном черном пиджаке. Пролетку брали рано утром, и никто не мог сказать, когда она доберется до места. Лошади, украшенные монистом и красными кисточками, устало пофыркивали, цокали копыта, запах конского пота лился через высокие, обитые кожей козлы. Иногда им встречалась другая пролетка, приветственно щелкали кнуты. Перед глазами медленно вырастали горы. Напротив него сидела девочка в голубом платьице и белых чулочках, просто сидела и смотрела на него, а он таял и изнывал от любви. Какая любовь, что за глупости? Впрочем, какой смысл обманывать самого себя?

Конечно, любовь, хотя девочка не сводила глаз не с него, а с его матросской шапочки с длинными лентами и надписью «Дерзкий». Но дерзкими были только его мечты, все прочее было лишь запах конского пота, щелканье кнутов да унылые покрикиванья извозчиков. Но не стоит думать об этом, что за старческая привычка вечно рыться в далеком прошлом, словно внутри рухнула какая-то стена и теперь воспоминания беспрепятственно разгуливают, где хотят, как чужие люди в брошенном доме.

Вскоре самолет, толкаемый раскаленными соплами, врезался в густую массу облаков. По металлическому корпусу пробежало острое содрогание, и Урумов вдруг увидел мокрую землю и черные блестящие артерии шоссейных дорог. Прилетели. Академик с облегчением почувствовал, как выпустили шасси, самолет заскользил по посадочной полосе, шум стих.

Здесь тоже из рваных туч сыпался мелкий дождик, но академик даже не надел шляпы — капли так приятно ласкали лицо. В зале ожидания пассажиры нетерпеливо толпились у окошечка паспортного контроля. И тут он заметил прекрасные пламенные глаза, в упор устремленные на него. В них было немного любопытства, чуть больше почтительности и столько огня и жизни, что это почти потрясло его. Молодая женщина подошла к нему такой же живой походкой. На вид ей было лет сорок, жаркая южная красота делала ее похожей и на Маху и на Олимпию, только более зрелую и полную. Подойдя к академику, она улыбнулась и заговорила на чистом болгарском языке с еле приметным акцентом:

— Простите, вы профессор Урумов?

— Да, я.

Она тут же протянула ему горячую и сильную, но все же нежную женскую руку.

— А я — ваша переводчица… Зовут меня Ирена Сюч.

Да, в самом деле, акцент был еле заметен.

— И кто же вы по национальности? — спросил он. — Болгарка или венгерка?

— И то и другое… Отец у меня — чистокровный болгарин из Бела-Черквы, но все говорят, что я похожа на бабушку… А мать у меня венгерка, и родилась я здесь.

— Ну что ж, пойдем, — покорно сказал академик.

— Там вас ждет профессор Добози… Предупреждаю, чтобы вы случайно не разминулись! — она засмеялась. — Он распорядился, чтобы я была к вам особенно внимательна. Я всегда внимательна к нашим гостям, но к вам и в самом деле буду очень, очень…

Академик Добози ждал его в другом зале, окруженный целой свитой. Он напоминал толстого розового попугая с плоскими голубыми глазками, похожими на раскрашенные пуговицы. Добози сердечно обнял Урумова и поцеловал его прямо в нос. Затем он представил своих сотрудников, похлопывая при этом каждого букетом желтых тюльпанов, пока не сообразил сунуть его гостю.

— Это же вам! — виновато проговорил он. — Извините, я, кажется, их немного повредил.

— Неважно, есть их я не буду, — еле заметно усмехнулся Урумов.

Ирена тоже сдержанно улыбнулась, но не перевела, — шутка и в самом деле была несколько плоской.

— Ну что же, поедем! — оживленно сказал Добози. — Кроме работы, нас ждет еще неплохой обед.

— Да я же только что пообедал.

— Мы это предвидели и не будем вас очень мучить, — засмеялся Добози.

Они уселись в ожидавшую перед аэропортом скромную старой модели «Волгу», остальные взяли такси. Переводчица села рядом с шофером, и оба тут же завели бесконечный оживленный и доверительный разговор, который, казалось, только на минутку прервали. Правда, большой нужды в ней Урумов не испытывал — Добози превосходно говорил по-немецки и довольно хорошо по-английски.

— Меня предупредили, чтоб я не эксплуатировал вас слишком жестоко, — сказал он. — Но несколько дней я у вас все-таки украду.

— Я в вашем распоряжении. Для того и приехал, — ответил Урумов.

— Очень любезно с вашей стороны. И все же мы постараемся не слишком вам докучать. Давайте договоримся так — вы проведете одну-две беседы с моими сотрудниками на темы, которые сами выберете… Кроме того, мы покажем вам институт — все, что у нас есть.

— Я слышал, что у вас много нового, — сказал Урумов.

Добози вспыхнул от удовольствия. По его словам выходило, что таких электронных Микроскопов, как у него в институте, в Европе всего несколько штук. И стоит этот их микроскоп, можно сказать, почти столько же, сколько весь институт. От возбуждения у Добози пылал уже не только нос, но и голое темя, он запинался даже на самых простых словах. Волнение, охватившее Добози, передалось и Урумову, оба даже не заметили, что машина уже едет по оживленным городским улицам. Наконец Добози умолк, несколько пристыженный своей болтливостью, но все же довольный и гордый. Шофер ловко крутил баранку, нажимал на тормоза, но продолжал внимательно слушать свою собеседницу. Академик встревожился. Если эта правнучка Бачо Киро[4] так же болтлива, как и Добози, то его действительно ожидают нелегкие дни. По-видимому, переводчица тоже почувствовала, что хватила через край, потому что она обернулась и сказала, улыбаясь:

— Мы поселили вас в «Геллерте»… По-моему, это самая спокойная и приятная гостиница в городе. Вам будет там очень удобно.

— Спасибо, — ответил Урумов сдержанно.

Что-то неуловимое мелькнуло во взгляде молодой женщины, но она все так же приветливо добавила:

— Сегодня мы не будем вас больше мучить… Отдохните хорошенько.

Обед в самом деле оказался очень легким и, что еще важнее, кратким. Провозгласили тост за здоровье Урумова, он осторожно отпил из бокала и, как тогда на похоронах, вдруг почувствовал странную неугасимую жажду, которая, казалось, шла из самого сердца. Он допил бокал до конца, но второго ему не налили. Остальные тоже удовольствовались несколькими глотками. Вскоре все встали. Добози откланялся с присущей венграм церемонностью.

— Увидимся завтра в десять, — сказал он, — только чтобы уточнить программу.

— А нельзя ли хоть раз обойтись без программы?

— Конечно, нельзя! — засмеялся Добози. — Мы обязаны представить ее в Академию, но совсем не обязаны придерживаться.

Урумова устроили в просторном элегантном номере со стильной мебелью. Ванна тоже была очень хороша, так что он не устоял перед искушением и выкупался. Как все старые люди, скупые на каждое лишнее движение, он помылся только слегка, скорее ополоснулся. И все это время старательно избегал глядеть на себя в большое вмонтированное в стену зеркало. Хотя, по правде говоря, у него не было таких уж серьезных оснований бояться зеркала — для своего возраста он выглядел более чем прилично. Никаких лишних отложений, кожа — гладкая и эластичная, если не считать двух складок на животе — пока еще скромного намека на будущую дряблость. Ванна была теплая и приятная, вода слегка пахла смолой и горными травами, и он почувствовал, что его клонит ко сну. Много ли нужно старому человеку? Достаточно закрыть глаза и погрузиться в ароматную пену. Потом голова опустится ниже, потом еще ниже, и все кончится, как во сне, легко и приятно. На мгновение эта мысль показалась ему даже привлекательной, но он быстро прогнал ее. Как бы то ни было, он приехал сюда не для того, чтобы устроить такую пакость своим любезным хозяевам. Да и своей переводчице, которая, кажется, не так болтлива, как со страху показалось ему вначале. Она сама устроила его в номере, как устраивают ребенка — заботливо и с любовью осмотрела все, даже гардероб и уборную, попробовала, хорошо ли пружинит кровать, задернула шторой открытое окно. И уходя, сказала ласково:

— А теперь отдыхайте и набирайтесь сил…

Так он и сделал. Выкупавшись, он с наслаждением улегся в прохладную постель и незаметно уснул. Спал он долго, глубоким и спокойным сном, неподвижный, как мертвый. А проснувшись, почувствовал себя словно бы другим человеком, он сам не очень понимал каким, но совсем другим, может быть, таким, каким был много лет назад. Эти несколько часов на чужой земле и под чужим небом словно преобразили его. Прежде всего его поразила легкость, с какой он встал и оделся. Не было тяжести в ногах, не качало, не кружилась голова. Эта странная легкость напоминала ощущение какой-то внутренней пустоты. Он чувствовал себя совершенно свободным: без обязанностей, но и без надежд, без радостей, но и без горестей, — один лишь дух, который все постиг и ни к чему не стремится. Воспоминания тоже куда-то исчезли, не было больше ни прошлого, ни будущего. Он озадаченно остановился у окна — небо очистилось, воздух показался ему свежим, как вода. Затем он почувствовал голод, захотелось выпить стакан хорошего чая или даже горячего какао. Можно было, конечно, позвонить в ресторан, но он решил, что это будет уж слишком. Не в традициях Урумовых было баловать себя чем бы то ни было.

Когда он вышел на улицу, уже темнело. Было все так же прохладно, только сильнее чувствовался запах бензина, смешанный с ароматом цветущих лип. Лучше всего вообще не спускаться к центру, а прогуляться по холмам Буды — сколько и как получится. И нечего беспокоиться о возвращении — главное, куда-нибудь двигаться, все равно куда.

Он медленно шел по старым пустынным улицам вдоль стен, отягощенных тяжелыми зелеными коврами вьющейся зелени, по древним, истертым веками плитам. Не спешил, осматривал каждую стену и каждый уголок. За свою жизнь он побывал в десятках городов, но нигде не случалось ему гулять в одиночку. Он видел старые желтые фасады домов, до сих пор сохранившие следы боев, которые шли здесь когда-то. Видел покривившиеся фонари, каменные, заросшие мхом лестницы. Чем выше он поднимался, тем круче и уже становились улицы. Но воздух был легким и напоенным благоуханьем утопающих в цвету садов. Никогда еще он не бывал в этом конце города — а что, если он заблудится? Ну и пусть заблудится, все равно… Затем улица пошла вниз и вывела его на маленькую средневековую площадь. Песок, словно живой, хрустел у него под ногами, аллея привела его к каким-то выщербленным бойницам, через которые был виден весь город. Уже совсем стемнело, внизу в море света лежал Пешт, опоясанный гирляндой реки. Голубоватая прозрачная дымка висела над ее темными водами, по которым скользили невидимые речные трамвайчики — одно лишь жужжанье моторов и огоньки. Он стоял долго, пока не почувствовал веянья беспричинной грусти, от которой вдруг сжало сердце. Надо идти, надо идти к людям.

Академик нашел какой-то маленький старинный ресторанчик, теплый и уютный, как рукавичка-теремок из сказки. Внутри пахло свечами и, может быть, дичью — запахи он внезапно почувствовал желудком. Но на всех столиках, застланных красными вышитыми скатертями, красовались белые стеклянные таблички с надписью «занято». Для кого, если в ресторане не было ни души? Тут откуда-то появился пожилой человек в красном пиджаке метрдотеля. Взгляд у него был явно благосклонный.

— Простите, вы один? — спросил он по-немецки. Академик с любопытством взглянул на него.

— Как вы угадали, что я иностранец?

— Венгры сюда почти не ходят.

— Так дорого?

Но метрдотель был человек опытный.

— Нет, сударь, все занято… Вы ведь видите таблички.

— А для меня найдется местечко?

Он даже не заметил, что улыбается свободно и непринужденно.

— Мы — венгры, у нас гостям не отказывают, — галантно заявил метрдотель. — Прошу вас.

Все же он усадил академика в сторонке, за столик, прилепившийся к самой стене. Разумеется, и тут стояла табличка, которую метрдотель ловко перебросил на другой столик. Академик откинулся на спинку жесткого деревянного стула и вдруг почувствовал, что порядком проголодался. Через некоторое время метрдотель принес ему меню, такое обширное и роскошное, что Урумов тут же отстранил его.

— Уберите этот альбом. Что вы мне сами порекомендуете?

— Сегодня у нас фирменное блюдо — утка с апельсинами…

— Нет, нет, прошу вас, что-нибудь не столь рискованное.

— Тогда я сам о вас позабочусь… Желаете что-нибудь выпить?

Академик секунду поколебался. Разумеется, в этом дорогом ресторане вряд ли удобно заказывать минеральную воду.

— Хорошо, бутылку вина… Самого лучшего из тех, что у вас есть.

— Я порекомендовал бы вам старое токайское… Оно есть только в нашем ресторане.

В это время в ресторан вошла пожилая пара, метрдотель издалека приветствовал их поклоном. Потом почти с любовной заботливостью подвел их к одному из соседних столиков, тихо и оживленно объясняя им что-то. Те одновременно кивали, как послушные дети, во всем их поведении чувствовалось что-то виноватое и неуверенное. Когда метрдотель принес ему вино, академик шутливо заметил:

— Все же у вас бывают и венгры.

Метрдотель усмехнулся и доверительно наклонился к нему:

— Это влюбленные, сударь.

— Неужели? Не слишком ли поздно они занялись этим?

— Мне кажется, им очень хорошо. Как вы находите вино, сударь?

— Превосходное, — искренне ответил академик.

Вино действительно было превосходным, но довольно крепким, так что уже после первого бокала у академика зашумело в голове. Ничего, это только придаст ему смелость и он как следует рассмотрит влюбленных. И ему и ей, казалось, было не меньше семидесяти, хотя женщина предприняла кое-какие усилия, чтобы уменьшить свои годы хотя бы на несколько лет. Крашеные волосы были заботливо уложены, скромный грим покрывал высохшую кожу. Но это не могло скрыть ни морщин, ни дряблого подбородка, ни увядших рук. И все же в лице ее было что-то красивое, милое, не тронутое возрастом, особенно хороши были глаза, еще полные жизни и молодости. Мужчина рядом с ней выглядел гораздо более потрепанным. Нос у него был кривоватый, лицо — совершенно бесцветное. Но зато он был очень хорошо одет, вычищен и отутюжен. Урумову даже показалось, что от их столика веет довольно сильным запахом духов — непонятно, от женщины или от мужчины.

Академик сделал еще несколько глотков. В самом деле — это были влюбленные. В их поведении чувствовалось какое-то смущение, какая-то неловкость, как будто они только что познакомились и еще не привыкли друг к другу. Он застенчиво погладил ее руку, она ему улыбнулась — все это показалось Урумову забавным и комичным. А если они поцелуются?.. Этого еще не хватало!.. Он даже поежился, шокированный. Но влюбленные, похоже, настолько потеряли голову, что все было возможно. Академик на минуту представил себе, как соприкоснутся эти увядшие и безжизненные губы, как прижмутся друг к другу эти высохшие тела, и это показалось ему уродливым, даже неприличным. Но что поделаешь, все влюбленные, словно слепые, они не отличают смешного от трагического, нелепого от серьезного и живут в своем собственном выдуманном и абсурдном мире, где замечают только себя. Академик даже отодвинул немного свой стул, чтобы не смотреть в ту сторону. Лучше заняться фазаном, тем более что это, наверное, настоящий фазан, а не какой-нибудь разжиревший глупец, за ногу вытащенный из пригородной фазаньей фермы. Хватит с него этой прекрасной птицы и превосходного вина, нечего глазеть на чужие столики. И тут вдруг зазвенели чистые и ясные звуки цимбал, внезапно и беспорядочно хлынувшие в зал, как будто кто-то высыпал на пол целую корзину звонких орехов. Это пробовал свой инструмент высокий худой цыган в белой рубахе и вышитой серебром бархатной безрукавке. Когда все было готово, в полупустой зал полилась знакомая нежная мелодия. Боже мой, что это? Такое близкое и в то же время такое давнее! Напрасно Урумов пытался откопать что-нибудь в пустом, затуманенном вином сознании. Лучше не думать. Но не думать он не мог. И наконец, что-то блеснуло в пустоте — да это же «Сольвейг», ну конечно, «Сольвейг»! Как мог он забыть «Сольвейг», забыть «Альказар» с его гирляндами, темно-красным бархатом, с его грациозно изогнувшей шею, украшенной перламутром арфой? Русские цыгане с балалайками, звон гитар, дерзкие глаза певицы, на круглых вешалках-стойках серо-голубые офицерские пелерины, пальто с каракулевыми воротниками, яйцевидные котелки. «Сольвейг», «Сольвейг»! Он был молод тогда. Ночи, желтые от фонарей, монотонный лай собак в центре города, груды мусора перед офицерским клубом… Неужели можно незаметно пройти такой длинный путь? Или он жил как во сне?.. Что осталось от его жизни, кроме груды пожелтевших научных трудов, которые больше никто никогда не перелистает?.. Тот вечер в «Альказаре»… Но не думать об этом, не думать… Он отпил еще несколько глотков, и вино ударило ему в ноги.

Ресторан быстро наполнялся людьми. Загремел оркестр, понеслись протяжные цыганские вопли, громко ударил бубен, и все смолкло. И тут зазвенел красивый женский альт, чуть хриплый и притворно томный. Он напьется!.. И что из этого? Никогда в жизни он не напивался по-настоящему, светила науки такого себе не позволяют. А ради чего не позволяют?.. Ради ничего! Наука устаревает быстрее песен, проходит одно-два десятилетия, и она становится смешной. Кто сейчас читает бесконечные научные трактаты Эразма Роттердамского? Или Дидро? Никто, даже самые отъявленные библиофилы… Жизнь сильнее всего, а песни, может быть, сильнее самой жизни. «Альказар» и певицы в громадных золотых серьгах, мужчины, с трудом укротившие щипцами свои жесткие блестящие усы. Когда он впервые увидел ее в этом «Альказаре», к тому времени совсем обветшавшем и пришедшем в упадок, она была в платье, цветом и рисунком напоминавшем змеиную кожу. Перед ней стоял только высокий хрустальный бокал с вином, которое слабо искрилось в свете люстры.

Наконец оркестр замолк, краткое пустое мгновение тишины — и вновь зажужжал многоязычный гул голосов. Урумов невольно взглянул на влюбленных и оцепенел. Они не шевелились, они просто смотрели друг на друга. В глазах у них была такая нечеловеческая нежность, такая боль, словно они пришли сюда прямо из ада, пришли, быть может, всего на несколько часов, чтобы потом опять вернуться туда на вечную разлуку. Он смотрел на них почти в ужасе — от себя самого, не от них. В конце концов, может быть, лучше это, чем ничего. Когда он в последний раз сказал ей «нет»? Наверное, лет тридцать назад. Даже ад лучше, чем ничто, чем пустота, и лучше боль, чем леденящая бесчувственность. Он допил бокал и взглянул на бутылку. Она была пуста примерно на две трети. Подошел официант, и академик заказал себе кофе и салат из южных фруктов. Официант вежливо поклонился и ушел. Да, неплохо он себя ублажает для безутешного вдовца, который всего несколько дней назад так отчаянно рыдал на похоронах.

Но когда оркестр вновь заиграл, Урумов словно бы забыл обо всем — и о любви и о смерти. Веселые выкрики цыган настроили его на легкомысленный лад. Он выпил кофе, полчашечки крепкого ароматного кофе-экспрессо и медленно съел холодные фрукты, смешанные со льдом и небольшим количеством малинового сиропа. Заломило зубы, и он опять согрел их глотком вина. Если так пойдет и дальше, то часам к десяти он будет совершенно пьян. А пьяный, как и влюбленный, с трудом отличает смешное от трагического, нелепое от… Впрочем, это не имеет значения, теперь ничто не имеет значения. Он один, но не одинок и, самое главное, чувствует себя совершенно здоровым, словно поднялся после долгой безнадежной болезни.

И все же часов в десять он нашел в себе силы подозвать официанта. Заплатил по счету, щедро округлив его на шестьдесят форинтов, потом сказал:

— Вы не могли бы вызвать мне такси?

— Сию минуту, сударь!

Выходя, он бросил взгляд на влюбленных чудаков. То по-прежнему сидели неподвижно, перед ними остывала нетронутая еда. Но они уже не глядели друг на друга, руки их не соприкасались. Что-то случилось. Но что может случиться у двух старых, усталых людей на пороге пустоты? Академик направился к гардеробу, с трудом передвигая отяжелевшие ноги. С какой глупой надеждой они сейчас разминулись? За его спиной вновь бушевали цимбалы, из входной двери струился голубоватый табачный дым, смешанный с запахом лука и шашлыков. Урумов взял у гардеробщика свою серую английскую шляпу и вышел, чтобы дождаться такси на улице. Здесь было совсем пусто, только неон отсвечивал в лакированных спинах оставленных машин. Нет, он не прав, конечно, не прав. Может быть, те двое действительно любят друг друга. В этом мире не бывает смешной любви, есть любовь грешная, есть несчастная, есть любовь настоящая или воображаемая, по каждая из них — маленькое чудо жизни.

Вскоре подъехало такси, он дал адрес гостиницы. Шофер тоже был очень стар — в самом деле, этот город полон стариков. Медленно, очень медленно он пробирался по тихим темным улицам, добросовестно работая световыми сигналами. Встречались им только одинокие кошки да редкие влюбленные парочки жались в густой тени деревьев. Наконец, они приехали. Урумов расплатился и с трудом добрался до номера. Только теперь он понял, что действительно напился, напился нелепо и безрассудно, как мальчишка на выпускном вечере. Попробовал лечь, но почувствовал, что голова у него идет кругом. Тогда он встал с кровати и, шатаясь, опустился в кресло. Окно было открыто, за ним сияла белая спокойная ночь. Наверно, было полнолуние, но луны, скрытой за соседними домами, не было видно. Только ветки деревьев белели, словно покрытые инеем.

Тогда он пришел в «Альказар» около десяти часов вечера. День был самый обычный, пятница, ресторан был почти пуст. За несколько дней до этого миновал его тридцать третий день рождения, как тогда говорили — роковой для стареющих холостяков. Но он в этом возрасте был уже профессором, одним из самых молодых в университете. А выглядел еще моложе, благодаря худобе и белому лицу, усыпанному чуть заметными веснушками, Следуя старой урумовской традиции, он очень хорошо одевался, чувствуя к тому же, что должен чем-то подкреплять свой авторитет.

Не успел он подойти к одному из стоящих в сторонке столиков, как кто-то окликнул его по имени. Урумов оглянулся, это был его гимназический однокашник, одетый теперь в синюю полицейскую форму с серебряными аксельбантами. Бледное, несколько порочное лицо светилось необычайным дружелюбием. Это было довольно неожиданно — молодой профессор унаследовал репутацию своего отца, республиканца и русофила. К тому же Урумов всего лишь за год до этого обратился в ученый совет с резким протестом, когда профессор Цанков[5] попытался читать лекции в университете. Во время бурной демонстрации перед парламентом он, правда издалека, видел своего бывшего одноклассника на копе с поднятой вверх саблей в блестящих ножнах.

— Мишо, если ты один, садись к нам.

Только он собрался пробормотать какое-то извинение и отказаться, как вдруг увидел ее. Она сидела, небрежно бросив руку на спинку стула, в кончиках пальцев дымилась сигарета. И поза и сигарета отнюдь не соответствовали тогдашнему представлению о хорошем тоне. И все же она ничем не походила на даму из ресторана — какую-нибудь сербскую или румынскую певичку, которые часто гастролировали в этом знаменитом заведении. Необычайно элегантное, пятнистое, почти в обтяжку платье, царственная посадка головы. Белое крупное лицо, изумительно красивое и в то же время сильное, прекрасная, гладкая, как фарфор, кожа, — она была похожа и на куклу, и на юную королеву — на кого угодно, только не на обыкновенную болгарку. Урумов неуверенно и словно против воли повернул к их столику, напоминая большую рыбу, которую вытягивают на берег.

— Познакомься с госпожицей Наталией Логофетовой! — криво усмехнувшись, сказал полицейский. — А это моя жена, но она тебе не интересна.

— Вот невежа! — не без основания буркнул сидевший рядом с ним клубок розовой домашней пряжи.

Все сделали вид, что не слышали замечания. Госпожица Логофетова протянула ему свою белую, словно кость, красивую руку, как ему показалось, довольно холодную, впрочем, может быть, потому, что она держала в ней бокал остуженного вина.

— Садитесь, господин профессор! — сказала она. Глаза у нее были ласковые и чуть насмешливые. Тогда он не смог определитьих цвет, потом понял, что они темно-голубые — никогда он не встречал таких темно-голубых глаз.

— С удовольствием, — выдавил он.

Потом он отдал свой жесткий котелок подбежавшему официанту и, несмотря на смущение, догадался сесть против нее. И только тут заметил, что в этом змеином платье, тело ее казалось необычайно гибким и влекущим.

— Господин Урумов не любит сидеть рядом с полицейскими, — сказал его сосед и засмеялся так, что даже закашлялся. — Господин Урумов человек страшно прогрессивный!

— Видимо, я это только о себе воображаю, — буркнул молодой профессор. — Иначе я не сел бы за ваш столик. Даже ради вас! — И он взглянул па нее.

— Ради меня вы, безусловно, сделаете гораздо больше, — ответила она без всякого стеснения.

Взгляд ее оставался все таким же насмешливым и благосклонным. Это и смущало и успокаивало его.

— Интересно, почему я до сих пор вас не видел, госпожица Логофетова, — сказал он. — София не такой уж большой город.

— Наверное, у господина профессора свои привычки. Привычки ученого, далекого от светской суеты.

Так оно и было. Урумов действительно сторонился светской жизни, она ему была просто не по вкусу.

— Вы правы, — вмешался полицейский. — Он дружит только со старыми перечницами из компании его отца.

— Значит, вы за мной наблюдаете?

— Не слишком старательно, — ответил полицейский. — Для нас вы — мелкая рыбешка.

— И все же я должен был хотя бы слышать о вас, — продолжал Урумов.

Ему показалось, что она еле заметно встрепенулась.

— Я несколько лет жила с отцом в Швейцарии…

Только сейчас он вспомнил это имя. Отец ее был преуспевающим дипломатом, хотя и не самого высокого ранга.

— Ты лучше скажи, что ты будешь есть! — прервал ее полицейский. — Я ел печеные фаршированные кишочки… Здесь их делают знаменито.

Этому полицейскому бурбону в самом деле подходили всякого рода кишки. Но профессор заказал себе филе барашка. Пили белое вино, настоящий мозель, потом профессор неожиданно для самого себя заказал шампанское. Принесли бокалы, бутылку, салфетку, обер-кельнер ритуально освободил пробку, нажал на нее пальцем. Раздался хлопок, сидящие за другими столиками с завистью оглянулись на них.

Разошлись поздно в самом лучшем настроении. Бульвар Царя Освободителя был совсем пуст, только два юнкера, опоясанные белыми ремнями, стояли на посту у главного входа во дворец. У дверей ресторана они сразу же распрощались с полицейской парой, которая, может быть, нарочно оставила их вдвоем. Оба медленно шли по бульвару, у книжного магазина Данова остановились взглянуть на какую-то выставленную в витрине новую книгу.

— А знаете, мы ведь, в сущности, уже с вами знакомы, — сказала она внезапно.

— Знакомы? — Он недоверчиво взглянул на нее.

— Да. Я видела вас на свадьбе вашего двоюродного брата Найдена Урумова, если помните… Я тогда была подружкой невесты.

Он изо всех сил напряг память.

— На свадьбе Найдена, говорите?.. Но, господи, ведь это было страшно давно.

— Да, почти пятнадцать лет назад.

— Но вы же тогда были ребенком.

— Не таким уж ребенком — школьницей. Училась в третьем классе. А вы были студентом, так мне сказали, хотя на вас и не было студенческой фуражки. Первым студентом, с которым я познакомилась!

— Совершенно не помню, — сказал он огорченно.

— Для меня это был чудесный, незабываемый день, — помолчав, вновь заговорила она и обернулась, чтобы взглянуть на него. — Я тогда долго мечтала о вас.

Она произнесла это шутливым тоном, но он так смутился, что в первую секунду язык у него словно одеревенел.

— Не говорите так! Еще немного, и я взлечу, вот так, возьму и взлечу — без крыльев.

— И оставите меня одну на пустой улице! С вашей стороны это будет не очень-то любезно.

Впрочем, бульвар был не так уж пуст. Они как раз проходили мимо Военного клуба — по противоположному тротуару. Перед его желтым зданием стояла группа молодых офицеров в сдвинутых набекрень фуражках. Они небрежно опирались на сабли. Когда молодые люди проходили мимо них, офицеры, как по команде, повернулись им вслед. Такая бесцеремонность не очень-то приличествовала столь блестящим офицерам. Он заметил, что лицо у нее окаменело и смягчилось лишь спустя некоторое время.

— Сделаю вам еще одно признание, — проговорила она. — Это я велела Кисеву пригласить вас к нашему столику… Еще когда вы колебались у входа.

Он совсем растерялся:

— В самом деле? Может быть, затем, чтобы посмотреть, что от меня осталось?

— Осталось довольно много! — Она засмеялась, свободно и, как ему показалось, немного небрежно.

Это кольнуло его в самое сердце. Она, видимо, почувствовала, что переборщила, и потому серьезно добавила:

— Во всяком случае я не ожидала увидеть вас профессором… Скорее — врачом, как вашего отца…

В ту ночь Урумов вернулся домой полный любви и отчаянья. Он понимал, почему влюбился, но откуда это отчаяние — понять не мог. Возможно, в своем совершенстве она казалась ему абсолютно недоступной, и он был уверен, что если даже каким-то чудом добьется любви, то, наверное, никогда не заслужит ее по-настоящему. Он поспешил лечь, но еще несколько часов не мог уснуть. Хотелось куда-то лететь, с кем-то сражаться, рубить саблей, издавать победные клики над трупом какого-нибудь поверженного негодяя. Хотелось спасать ее от бурь и диких зверей, носить на руках, приводить в чувство своим дыханием. Он смутно понимал, что с ним случилось что-то странное, что он впал в детство, вернулся, может быть, к своим мальчишеским годам, но это было ему невыразимо приятно. Потом он незаметно уснул со счастливой улыбкой на губах. Спал он без сновидений, но даже во сне чувствовал, что это пламя вспыхнуло не случайно, что оно тлело в его душе с первого дня его несчастного рождения, с первого крика перед лицом этого жестокого и сверкающего мира, с того самого мгновения, когда он впервые увидел нежное и измученное лицо матери. И отсвет этого пламени согревал его всегда, не сознавая этого, он всю свою жизнь был влюблен, всегда жаждал любви и всегда страстно тянул к ней руки. Утром, при дневном свете, все его мечты словно бы разлетелись, но желание вновь увидеть ее, коснуться ее руки было по-прежнему непоколебимым.

Они встречались около месяца — сначала редко, потом почти каждый день. Он только несколько раз украдкой поцеловал ее в темной тени деревьев, провожая ночью домой. Когда это случилось впервые, Урумова на мгновение охватило странное чувство — словно он поцеловал львицу. Она, казалось, не заметила его слепого и испуганного поцелуя и не ответила на него. Губы ее остались сжатыми, лица его слегка коснулся только ее нос, такой холодный, что казался влажным. Домой он вернулся подавленный и смущенный. На следующий раз она как-то конвульсивно изогнулась в его объятиях и вздрогнула, но губы ее оставались все такими же неподвижными. Тогда он не понимал, что она просто не умеет целоваться, как не умеют этого львицы или красавцы-гепарды. Она могла только кусать — ласково или до крови, в зависимости от силы того, что крылось у нее в душе.

Он был влюблен в нее все так же отчаянно. Ему казалось, что ни у какой другой женщины в мире нет такой кожи, гладкой и светящейся, как луна, — как у той девушки, которую он видел в кабинете отца. Все последние двадцать лет он только ее и искал в жизни, не сознавая, насколько это нереально и недостижимо. А сейчас она была рядом с ним, и все-таки он отчаянно боялся сделать решительный шаг. Ему казалось, что в последнюю минуту случится что-нибудь ужасное и непредвиденное и все рухнет.

Однажды вечером он вернулся домой немного раньше обычного. Уже в прихожей юн заметил, что из-под двери отцовского кабинета выбивается тонкая полоска света. Отец, наверное, еще работал. Только он хотел подняться к себе в комнату, как дверь кабинета отворилась и на пороге показался отец. Его строгое и сухое лицо ничего не выражало.

— Мишо, зайди, пожалуйста, ко мне ненадолго, — сказал он.

Голос отца звучал так же властно, как и тогда, когда он был ребенком. Не дожидаясь ответа, отец повернулся к нему спиной и ушел в кабинет. Сердце у него сжалось. В кабинете было полутемно, так как горела одна только настольная лампа в темном фарфоровом абажуре. Некоторое время оба молчали, потом отец сказал:

— Я слышал, что у тебя связь с госпожицей Логофетовой… Это правда?

— Да, папа…

— Ты уже взрослый, — продолжал отец. — Не думай, что я собираюсь требоватьот тебя отчета. Хочу только спросить — это серьезно?

— Да, папа, очень серьезно.

— Так я и думал, — проговорил отец, не выразив удивления.

Потом повернулся к нему спиной и принялся расхаживать по комнате. Это продолжалось чуть ли не целую вечность. Наконец он остановился, лицо его словно окаменело.

— Тогда ты должен знать правду… Она совсем не то, что ты думаешь…

— Я ничего еще не думал, папа.

— Жаль! — сухо проговорил отец. — Когда речь идет об имени человека и о его чувствах, он обязан думать.

— Я не слепой.

— Сомневаюсь. Я хотел тебе сказать, что госпожица Логофетова больше года была любовницей Сабахаттина Севгуна. Тебе знакомо это имя?

— Нет! — мрачно сказал сын.

— Все равно. Он атташе турецкого посольства, отвратительная личность. Но самое важное не это. Она забеременела от него и аборт сделала очень поздно. Попросту говоря, это был не аборт, а убийство. Вероятно, она больше никогда не сможет иметь детей.

Молодой человек почувствовал, что холодеет.

— Откуда ты все это знаешь? — спросил он глухо.

— Мне сказал врач, который делал аборт… когда узнал, что ты можешь попасть в беду.

— Наверняка попаду, — все так же мрачно сказал молодой человек. — Можешь поздравить своего коллегу — он отлично умеет хранить врачебную тайну.

— Не говори глупостей! — сердито возразилотец. — Человеческая этика важнее профессиональной.

— Да, конечно… Спасибо.

Что-то неожиданное блеснуло в глазах старого врача, что-то вроде вольтовой дуги ярости и гнева. Но уже секунду спустя лицо его вновь стало непроницаемым.

— Избавь меня, пожалуйста, от своей дешевой иронии, — сказал он сдержанно. — Я рассказал тебе это, потому что так или иначе когда-нибудь ты сам узналбы обо всем… Лучше теперь… И прежде, чем ты что-нибудь решишь, тебе придется все это переварить. Другого пути пет.

И он направился к столу, бросив через плечо:

— А теперь иди!.. Можешь не сообщать мне о своем решении. Как бы ты ни поступил, расхлебывать придется тебе. Я противиться не буду.

Молодой человек ушел к себе в комнату. Впервые в жизни он чувствовал себя таким разбитым и. несчастным. Ему казалось, что он никогда больше не сможет встать на ноги. Но он встал. Через месяц Михаил Урумов обвенчался с Наталией и привел ее в старый большой и пустынный дом. У него не хватило сил оставить отца. Да и незачем было это делать. Старый врач держался так, словно ничего не случилось, только похудел немного да взгляд стал как будто еще более мрачным и лихорадочным.

6

На следующее утро Ирена нашла его в ресторане гостиницы, где он с аппетитом завтракал яйцами с ветчиной. Утро было очень ясным, все, что было в ресторане металлического, сверкало на солнце. Но еще ярче, казалось, сияла улыбка Ирены.

— Чем вы сегодня будете меня мучить? — спросил он.

— Ничем особенным… Прежде всего заедем в институт. Затем небольшой официальный обед, а вечером — балет.

— Какой балет?

— Хороший балет, классический… «Лебединое озеро». Вы должны посмотреть наш балет, к нам для этого приезжают со всего мира.

— Сказать по правде, я отнюдь не горю желанием побывать в балете. На этот раз он обойдется без меня. — Он отпил немного из красивой чашки и пояснил: — Когда я был моложе, то думал, что старого человека может утешить только искусство. И, как оказалось, обманулся. Старики не любят искусства, оно повергает их в уныние. А то и хуже.

— Но вы же не старик! — пылко возразила Ирена. — Вы не старик, вы просто пожилой человек.

Пока они на такси ехали в институт, Ирена рассказала ему кое-что о своей жизни. Много лет назад ее отец эмигрировал в Аргентину. Когда началась Балканская война, он получил повестку и приказ явиться в расположение своей части. Отец Ирены продал все, что мог, плыл сначала пароходом, потом ехал поездом и с трудом добрался до Будапешта. Здесь его застала мировая война. Все пути в Болгарию были отрезаны. Это его и спасло. Он связался с местными болгарами-огородницами и сам стал огородником, хотя имел хорошую специальность — машиниста.

— Он еще жив? — спросил Урумов.

— Умер десять лет назад.

— Это он научил вас болгарскому?

— Конечно. И не только меня, мать мою тоже. Он требовал, чтобы дома все говорили только по-болгарски. Но когда я с этим своим болгарским приехала учиться в Софийский университет, то всех там поразила. Профессор Динеков заставлял меня часами рассказывать ему что-нибудь — и все что-то записывал. Уверял, что я говорю как Бачо Киро и даже еще интересней.

— Жаль! — заметил академик. — Сейчас вы говорите абсолютно нормально.

Окончив университет, Ирена вернулась в Венгрию. Вышла замуж за венгра, дочке ее сейчас уже двенадцать. Работает она в министерстве внешней торговли, но когда бывает трудно с переводчиками, ее приглашают помочь.

В институте академик уже у входа почувствовал какое-то затаенное возбуждение. Даже уборщицы, словно тараканы сновавшие по коридорам, собирались по двое и оживленно шушукались. Добози энергично расхаживал по своему кабинету и, выкатив глаза, что-то внушал трем своим сотрудникам, которые слушали его с вытянутыми лицами. Подбородок у него стал розовым, как подклювный мешок пеликана, губы пересохли. Когда Урумов вошел, Добози обеими своими мясистыми ручками схватил его за руку и затряс так, словно хотел испробовать, хорошо ли та прикреплена к плечу. Глаза у него блестели. Рука была прикреплена не бог знает как, но выдержала. Совершенно забыв, что говорит с болгарином, Добози защебетал по-венгерски:

— Хорошая новость, мой друг, большая новость! Нам удалось сделать снимок вирусов полиомиелита. Роскошный снимок!.. — Ирена еще не успела перевести, как он добавил по-немецки: — Первый в мире!.. Понимаете, первый в мире! Я просто не верю своим глазам!

— Где снимки? — резко спросил Урумов.

— Сейчас, мой друг, сейчас!..

Добози подошел к столу, взял пять фотографий, сложил их веером и показал гостю — «словно королевский флеш-стрит», как комментировали позднее его сотрудники. Урумов почти выхватил их у него из рук. Фотографии были не слишком отчетливы, во всяком случае не отчетливее, чем какой-нибудь снимок поверхности Марса, но все-таки это были настоящие снимки — спорить не приходилось. Это была целая колония вирусов, напоминающих морских ежей своими острыми неравными иглами. Академик с удовлетворением констатировал, что именно это он и ожидал увидеть. Пока Урумов один за другим разглядывал снимки, Добози стоял рядом, и лицо его выражало неземную радость. Да и академик почувствовал, что сердце у него внезапно забилось быстрее, словно он неожиданно сквозь замочную скважину заглянул в сокровищницу, где природа укрыла свои самые заветные тайны. А в это время доценты в душе проклинали себя, что не догадались захватить фотоаппарат. Можно было так снять обоих, как они выражались, старцев, что снимок произвел бы более шумную сенсацию, чем само открытие.

— Поздравляю! — сказал Урумов. — Это огромное научное достижение!

— Достижение не наше, а электронного микроскопа! — скромно ответил Добози.

Все утро они проговорили об этом снимке, о структуре вирусов, о возможных научных последствиях открытия. И продолжали говорить об этом на официальном обеде, не замечая, что едят. Только оба доцента, которые, в сущности, и сделали этот снимок, ели и пили в свое удовольствие. Они сидели рядом и были похожи чуть ли не на братьев, хотя никакого сходства между ними не было — один белокурый, а другой, вероятно, с какой-то примесью цыганской крови. Оба оживленно обсуждали каждое блюдо, брали себе одно и то же и тут же съедали все до последнего рисового зернышка. Вину они тоже воздали должное. И пока оба академика с набитыми ртами рассуждали о коварном вирусе, доценты до мельчайших подробностей обговорили, какие припасы должны будут взять их жены на субботний пикник.

Когда они вернулись в гостиницу, Ирена еще раз попыталась соблазнить академика балетом, и, конечно, безрезультатно.

— Но что же мне делать, господин профессор, я уже взяла билеты.

— Пойдете с мужем. Он любит балет?

— Обожает!

— Тогда не берите его! Он должен обожать только вас.

— Так я и сделаю, — засмеялась Ирена. — Хорошо, господин профессор, отдыхайте, потому что завтра нам предстоит долгий путь.

До самого вечера академик пребывал в возбужденном состоянии. Неизмеримо крохотные морские ежи, как живые, стояли у него перед глазами. Было в их виде что-то воинственное, жестокое, даже угрожающее. Миллиардная армия бойцов, и каждый поразительно походил на своих собратьев, неустрашимых, до зубов вооруженных бесчисленными копьями. Он прекрасно знал, что в мире нет более совершенных организмов, совершенных не своей сложностью, а именно простотой. Они носятся над всей землей, быть может, даже над всей вселенной, всемогущие и всепроникающие. И на их пути к абсолютной победе существует только одна мощная преграда — антитела, которые, как торпеды, бросаются на них и безжалостно их разрушают. Но сколько еще времени смогут они выдерживать эту битву — всю жизнь именно эта проблема интересовала академика. На первый взгляд казалось, что ресурсы сражающихся неисчерпаемы и что сама их борьба — железный закон природы. И все же дело обстояло как будто бы не совсем так. В неприступной и безжалостной оборонительной цепи человеческого организма появился опасный прорыв — рак. Прорыв этот медленно расширялся — люди оказались бессильными что-нибудь сделать. И, что самое плохое, не понимали самой сути явления. А эти двое обжор, доценты, которые сделали снимок, может быть, даже не подозревают, что захватили исключительно важную крепость.

Академик спал беспокойно, но все же проснулся довольно бодрым и в хорошем настроении, полный какой-то безотчетной тихой радости или надежды. Вскоре приехала Ирена на новенькой служебной «Волге», как всегда оживленная, с ободряющей улыбкой. Пока они устраивались в красивой удобной машине, она сказала:

— Я много езжу — больше по службе, конечно. И всегда радуюсь, когда уезжаю из города. А вы, господин профессор?

— Я?.. О нет, я самый обычный комнатный фикус… То есть не фикус — кактус, хотел я сказать, — да и то с засохшими колючками.

— Не надо говорить о себе плохо, — с укором сказала Ирена. — Мне это неприятно.

Вскоре они уже были за городом. День был пасмурным, свежим и прохладным — лето все еще медлило. Небо как будто исчезло, скрытое не облаками, а какой-то полупрозрачной пеленой. Это придавало особую мягкость и задумчивость раннему утреннему пейзажу — темно-зеленым полям и еще более темным гребешкам рощ на горизонте. Академик почувствовал, что его охватывает грусть — именно такой была природа в самых его давних воспоминаниях: тихие задумчивые вечера, небо, похожее па голубую, чуть мутноватую озерную воду, темные тени, влажные дали. И не только он — Ирена тоже была как-то непривычно молчалива и не отрывала глаз от бокового стекла.

— А куда мы, в сущности, едем? — спросил наконец академик.

— В Хортобадь, — ответила она. — Хортобадь — это сердце венгерской пушты.

— А здесь разве не пушта?

— Что вы! Пушта — настоящее зеленое море.

— Мне кажется, сегодня вы немного печальны.

— Печальна? Нет, я просто наслаждаюсь природой.

— Когда человек наслаждается, он не выглядит печальным.

— Да, вы правы. Наслаждение — это не то слово. Да и звучит немного вульгарно. Может быть, лучше сказать, что природа заряжает меня, словно аккумулятор. Только заряжает не энергией, а спокойствием. Ведь именно спокойствия нам так недостает в городе.

— Спокойствием? Но вы так полны жизни, Ирена. Ваша истинная природа — движение, а не покой.

— Может быть, — тихо отвечала молодая женщина. — И все же городская жизнь так утомительна. Наверное, потому, что она слишком далека от природы.

— Да, это верно, — подтвердил академик. До самого Хортобадя они молчали, отдыхая. И лишь когда машина окончательно затерялась в необъятной зеленой пустыне, она сказала шоферу:

— Остановитесь, пожалуйста!

Шофер вывел машину на обочину, они вышли. Покрывающая небо тонкая пелена уже разорвалась. Над пуштой низко летели косматые, почти непрозрачные облака с обвисшими краями, которые вдалеке как будто касались земли. Дул ветер, порывистый, подгоняемый собственным стремительным бегом, и на пути у него не было ничего, что могло бы его остановить или хотя бы ослабить — ни возвышения, ни дерева, ни даже какого-нибудь жалкого кустика: одна бесконечная зеленая равнина, упирающаяся в далекий край неба. Окруженные тенями и облаками, обдуваемые ветром, они сейчас напоминали двух лилипутов, затерявшихся среди серых, шагающих исполинов. Академик в своем сером костюме, в ненужной и смешной здесь серой шляпе долго стоял, подставив лицо порывам ветра, стоял, охваченный волнением, напоминающим страх, какой испытываешь перед бездной. Ему казалось, что он внезапно попал в какой-то другой мир, где господствуют другие, нереально огромные измерения, где бушуют ураганы, которые могут унести его в бесконечность, словно мошку. Они долго стояли так, не говоря ни слова, пока, наконец, Ирена не спросила — громко, чтобы перекричать ветер:

— Нравится?

— Страшновато! — удивляясь себе, ответил академик.

— Да, но зато красиво! — сказала она. — Все красивое немного страшно. И посмотрите, какая трава, господин профессор. Знаете, это не просто трава, а клевер, настоящий дикий клевер, на котором паслись еще кони Аттилы.

Но академик никак не желал опускать нос к бедной земле.

— Да, здесь не должны жить люди!.. Здесьдолжны носиться только могучие кони.

И правда, они стояли в море клевера, над которым струился такой сладкий медовый дух, что даже ветер немог его развеять. Клевер только что расцвел, и все вокруг, словно капельками зари, было усыпано розовым.

— Хотите, господин профессор, я найду вам четырехлистный клевер?

— На что он мне?

— На счастье, — ответила она. — Не может быть, чтобы в этом океане не нашлось хотя бы одного четырехлистника. А вы погуляйте пока, господин профессор, это вам полезно.

Академик медленно пошел по пуште, испытывая все то же чувство страха перед бездной. Он шел осторожно, чуть ли не на каждом шагу пробуя землю носком ботинка, словно двигался по тонкому льду. Ощущение нереальности становилось все сильнее, он словно бы вернулся натысячи лет назад — в то далекое время, когда мир был свеж, как роса, которая сейчас увлажняла его жалкую обувь. Так же свистел тогда ветер, так же медленно плыли облака. Он шел очень долго, пока наконец не испугался и не обернулся, как пловец, который хочет увидеть, далеко ли остался берег. Ничего не изменилось, все выглядело таким же гигантским и пустынным. Только платье Ирены цвело вдали одним-единственным маком. Еще дальше виднелась блестящая спина машины — словно консервная банка в раю, — оскорбленно подумал он. И вообще довольно, пора возвращаться. Легкие полны воздуха, суставы ноют приятной усталостью. Хватит.

Он прошел уже половину пути, когда мак внезапно ожил. Ирена выпрямилась и замахала руками, оживленно крича:

— Господин профессор… господин профессор!

В голосе ее не было никакого страха. Наверное, увидела улитку или еще что-нибудь в этом роде — животному покрупнее здесь не скрыться. Но подойдя поближе, он явственно услышал:

— Нашла!.. Нашла клевер!

Сначала он решил, что Ирена шутит, но затем действительно увидел у нее в руках стебелек четырехлистного клевера. Нежные листочки трепетали на ветру, который дергал их один за другим, словно хотел удостовериться, нет ли здесь какого обмана. Впервые в жизни академик увидел четырехлистный клевер, он не верил собственным глазам.

— Это счастье, господин профессор! — повторяла молодая женщина. — Вас ждет большое счастье!

— Глупости! Счастье ваше, ведь это вы нашли клевер, — почти обиженно ответил Урумов.

— Неверно! — воскликнула она. — Я искала его для вас, значит, и удача ваша.

Он невольно улыбнулся.

— Очень уж вы легко отказываетесь от счастья, милая Ирена. Вы молоды, оно вам…

— Нет, нет, господин профессор, у меня есть все, что мне нужно.

— Мне еще лучше, чем вам, — сказал он. — Мне уже ничего не нужно.

— Не надо так говорить, господин профессор. Даже если это правда! — огорченно ответила Ирена. — Очень вас прошу, возьмите этот клевер. У меня предчувствие: случится что-нибудь плохое, если вы его не возьмете.

В конце концов академику пришлось взять стебелек. Он аккуратно положил его между страницами записной книжки и спрятал книжку в карман. Только тут Ирена успокоилась.

— Вот так, — довольно сказала она. — Даже если все это одни мои фантазии, что вам мешает взять с собой этот листок?.. Будет по крайней мере память о Венгрии.

— Память о вас, — ответил он. — И к тому же просто невероятная. Я впервые вижу, чтобы женщина добровольно отказалась от своего счастья, да еще ради какого-то старого усталого человека.

— Как вы не понимаете! — воскликнула она умоляюще. — Это счастье действительно ваше. Можно обмануть себя, обмануть других. Но нельзя обмануть судьбу. На то она и судьба.

Вскоре они уехали. Ветер все так же пригибал траву, и там, где в ее бесконечном море возникали невидимые волны, зеленый цвет внезапно становился особенно ярким. Вокруг было так же пустынно, клубящиеся впереди рваные облака, словно испарения, поднимались ввысь, к небу. И вдруг в одно мгновение все рухнуло — мимо них, поблескивая стеклами кабины, промчался безобразный дребезжащий грузовик.

В Эгер они приехали к обеду. Тонкая прозрачная пелена окончательно растворилась в небе, древний город сверкал на солнце. Они устроились в гостинице и тут же спустились в ресторан. Академик удивлялся легкости, с какой его несли ноги. Легкость словно бы шла изнутри, из переполненной воздухом груди. Ирена уже дожидалась его. Эта странная женщина, казалось, была совсем не похожа на других. Он просто не понимал, когда она успевала позаботиться обо всем, в том числе и о своем туалете. Сейчас ее глаза поблескивали ласково и весело.

— Вы, кажется, не верите в чудеса, господин профессор, — сказала она, — оттого и в клевер не хотите поверить.

— По-вашему, чудо — это обязательно что-то невероятное и сверхъестественное?

— Почему бы и нет? Разве сама природа не сверхъестественна?

— Само ее название показывает, что она и есть воплощенная естественность.

— Пусть так! И все же без чудес жить нельзя. Так же, как без надежды.

— Я могу жить и без надежды и без чудес.

— Нет, не верю! — ответила она. — Скажите, неужели вы твердо и беспрекословно верите, что когда-нибудь умрете?

— А как же иначе? — удивился он.

— Сомневаюсь! Вы, естественно, знаете, что умрете… И все же не верите в это, я хочу сказать, не верите в самой глубине души. Никто не верит. И я не верю. Как это так мир вдруг останется без меня? Это абсолютно невозможно! — закончила она совершенно серьезно.

Академик еле заметно улыбнулся.

— Что касается вас, то вы, безусловно, правы. Мне тоже трудно представить себе этот мир без вас.

— Я не шучу.

— Знаю, — ответил он.

Тут подошел официант и подал им меню. Ирена сразу уткнулась носом в его глянцевые страницы — может быть, она была немного близорука.

— Неужели у вас все это есть? — почти с волнением спросила она. — Суп из раковых шеек?

— Да, сударыня, — с достоинством ответил официант.

— По-голландски?

— Да, сударыня.

— И вы будете утверждать, что чудес не бывает! — обратилась она к академику. — Вот они, чудеса!

Потом они осматривали городские древности, но оживление, с каким Ирена рассказывала ему прекрасные старинные легенды, связанные с борьбой против турецких завоевателей, не встретило у него особого отклика. Академик слушал невнимательно, взгляд его реял где-то вдали, где не было ничего, кроме нескольких коров. Белые, в крупных черных пятнах животные паслись спокойно и деловито, и это казалось ему гораздо интересней крепостных стен, на которых много веков назад звенело оружие. Он давно потерял всякий интерес к окружающим его вещам, даже самым красивым и изящным. Все они принадлежали миру, из которого он уже медленно уходил, инстинктивно чувствуя, что нужно порвать с ними все связи, если он хочет уйти без боли.

— Вам, кажется, неинтересно, — наконец с огорчением заметила Ирена.

— Неинтересно, — признался он.

— Тогда пойдем ужинать.

Ужинали они в одном из старинных местных погребков. Внутри было очень холодно, сильно пахло бочками, уксусом и стеариновыми свечами, бледные огоньки которых мигали в полумраке. Первым, кого они увидели, был какой-то исполин в белом крахмальном пластроне под шелковыми отворотами пиджака и с еще более белыми волосами. Как и требовалось ожидать, в руке у него был большой бокал темного вина, которое он как раз разглядывал на слабом свету. За столом, старинным и таким же, как этот тип, могучим, сидели еще двое, но рядом с ним их просто не было заметно.

— Это лорд Уэлч, — тихо сказала Ирена.

— Какой Уэлч, философ?

— Он самый. Говорят, он выпивает по полбочки в день.

Только они хотели обойти их столик, как из-за него поднялся невзрачный молодой человек с редкими зубами.

— Если не возражаете, пожалуйте за наш столик, — пригласил он. — Составите нам компанию.

Ирена нерешительно взглянула на академика — предложение ее явно не воодушевило.

— Ничего не имею против, — ответил Урумов. — Уэлч есть Уэлч…

Они направились к столику. Ирена тихонько спросила молодого человека по-венгерски:

— Это правда, что он кидается на женщин?

— Как носорог, — небрежно ответил тот.

— Для того ты меня и позвал?.. Хочешь, чтобы я именно здесь влепила ему пощечину?

— Если ты это сделаешь, я твой раб на всю жизнь, — с воодушевлением заявил молодой человек.

Когда их знакомили, Уэлч встал из-за стола, слегка выпятив мощную грудь. Казалось, что он надут, как автомобильная шина, и главным образом самоуверенностью. Это никак не вязалось с его титулом, если только Уэлч не получил его совсем недавно. Другой пожилой человек, сидевший за столом, оказался шведом, всемирно известным нумизматом, который настолько сжился со своей профессией, что даже его худощавый профиль был словно выбит на древнеримской монете.

— Знаете, сударыня, вы ужасно похожи на мою третью жену, — сказал Уэлч, достаточно бесцеремонно оглядев Ирену.

— Чудесно! — ответила Ирена. — Значит, я могу считать себя в безопасности?

— Полностью! — заявил философ с некоторой горечью. — Она была испанка. Мы разошлись после того, как она разбила о мою голову китайскую фарфоровую вазу девятого века.

— А как же голова? — полюбопытствовал нумизмат.

— Голова ничего! Но ваза стоила несколько тысяч фунтов, даю честное слово. Разбилась вдребезги.

— Это я понимаю — голова! — с уважением пробормотал нумизмат.

— А у вас какой рекорд?

Нумизмат задумался.

— Двадцать лет назад в киевском аэропорту я пробил головой стеклянную дверь буфета.

— Неплохо! — сочувственно кивнул Уэлч. — Русская водка — очень опасный напиток, особенно с непривычки.

— Да, я попросту ее недооценил, — согласился нумизмат.

Видимо, чтобы больше не случилось никакой ошибки, оба светила тянули сейчас «бычью кровь», крепкое темное вино, чуть сладковатое на вкус и словно специально созданное для хладнокровных северян. Ели они молодых петушков с тушеным картофелем. «Бычья кровь» делала свое дело, и вскоре разговор зазвучал целой октавой выше. После истории с токайским академик пил очень осторожно, неторопливыми маленькими глотками. Но и это оказалось не совсем безопасным, так что незаметно он тоже вступил в разговор.

— Господин Уэлч, я недавно прочел вашу последнюю книгу «Интуиция и познание».

— Да, да! — засмеялся философ. — Наперед знаю, что вы скажете — субъективизм.

— Ну, раз вы сами это знаете, не скажу… Но книга ваша интересна и остроумна.

— Приятно слышать, тем более от вас… Вы марксист?

— Диплома такого у меня нет… Но думаю, что…

— Да, ясно!.. А что вам в ней не нравится?

— Как вам сказать, — слегка замялся академик. — Вы как будто забыли объяснить, что же это собственно такое — интуиция.

— Этого никто не может объяснить, — с достоинством ответил философ. — Но в самом общем виде она означает чувство истины.

— А было у вас это чувство, когда вы женились на испанке?

— Да, конечно! Вазу я застраховал.

— Поздравляю, — сказал академик. — Значит,вы действительно имеете право пользоваться этим понятием.

К одиннадцати часам нумизмат, уже стоя, провозглашал какой-то непонятный тост за монеты как орудие дружбы и братства между народами. Уэлч перешел на коньяк и пил его такими легкими и спокойными глотками, словно это все еще было вино. Где-то в зале играл оркестр, а табачный дым стал таким густым, что даже свечи начали мигать. «Бычья кровь» оказалась еще опаснее токайского, академик почувствовал, что должен немедленно встать.

— Может быть, нам лучше уйти, Ирена? — неуверенно спросил он.

— Да, конечно. Хотя на этот раз, господин профессор, вы, кажется, неплохо развлекались.

— Вы так думаете?

— По крайней мере мне бы хотелось, чтоб это было так.

— Но вы действительно необыкновенно добры. Я просто забыл, что на земле встречаются и такие люди.

Через некоторое время они почти незаметно ускользнули от развеселившейся компании. Но обратный путь оказался очень нелегким. Подъем в несколько десятков ступенек академик проделал словно бы в водолазных башмаках — так тяжелы были его ноги. Когда наконец они вышли на темную ветреную улицу, Урумов беспомощно прислонился к стене. Ирена озабоченно взглянула на него.

— Вам плохо?

— Не от вина, — ответил он, задыхаясь. — От старости…

— Может быть, мы немножко увлеклись?

— Немножко? Да я здесь совершенно спился.

— Можно, я возьму вас под руку? — спросила Ирена. — Так мы быстрее придем.

Она взяла его под руку и, как ребенка, повела по темной улице. Все так же дул ветер, упорный и холодный, но он не замечал ничего, кроме горячей сильной руки да иногда ее твердого бедра у своей ноги. Это внезапное ощущение пьянило больше вина. Совсем, совсем забыл он, что значит прикосновение горячей женской руки. Даже воспоминание об этом стерлось в его памяти — так давно и так упорно он гнал его от себя. Но сейчас вино словно бы ослабило все внутренние связи, он больше не мог себя контролировать. Он был взволнован и в то же время подавлен. Он хотел убрать свою руку и не мог. Потом перестал сопротивляться и позволил себя вести, не переставая испытывать легкое головокружение — от вина, от волнения, от горького ощущения безвозвратности.

Он думал — когда же в последний раз шел он вот так по темной улице рядом с женщиной, которая дарила бы его своим теплом? И не мог вспомнить. Наверное, несколько десятилетий назад. С ней он никогда не ходил под руку, даже в те дни и ночи, когда они еще не были женаты. Наталия подавляла его и ростом, и красотой, и неподвижностью лица. Со свойственной ему чуткостью Урумов понимал, что будет смешно, если он, как полип, прилепится к этой царственно выступающей львице. О нем говорили, что он красивый, интеллигентный, со вкусом одевающийся молодой человек. Ни одна женщина в городе не постеснялась бы пройти с ним под руку; к тому же он был из такой хорошей семьи. В глазах людей никто из Урумовых никогда и ничем не был запятнан. К нему тянулись многие, а он всегда немного сторонился людей, впрочем, без всякого умысла. Но жены своей он действительно стеснялся, даже когда они свыклись друг с другом, как старые приятели.

Как они пришли в гостиницу, академик не заметил — такой короткой показалась ему дорога. Легкое опьянение все еще кружило ему голову, кровь пульсировала в висках. Говорили они о чем-нибудь по дороге? Вряд ли. Впрочем, он, кажется, пошутил что-то насчет философа и тут .же испугался, что она уберет руку, и потом молчал до самой гостиницы. Она тоже молчала, но привела его на место, как ребенка. И лишь в вестибюле отпустила его руку. Академик нетвердыми шагами направился к лестнице.

— Лучше на лифте, господин профессор, — сказала Ирена.

— Да, да, — пробормотал он, — конечно же, на лифте.

Они стояли друг против друга в тесной старой кабинке, Ирена все так же заливала его своим нежным и сильным теплом, улыбалась ему все той же ободряющей улыбкой. И хотя ее комната была двумя этажами выше, из лифта они вышли вместе.

— Благодарю вас, Ирена, — сказал он совершенно трезвым и ясным голосом. — Я вам очень признателен.

— Спокойной ночи, господин профессор.

Он направился к своей комнате, но, не уловив за спиной никакого движения, остановился. Обернувшись, он увидел, что Ирена все так же стоит у дверей лифта,

— Почему вы не уходите?

Она поняла, что переборщила, но ответила непринужденно:

— Я отвечаю за вас, господин профессор.

Он приложил огромные старания, чтобы сразу же попасть в замочную скважину. И с трудом сделал это со второго раза. Махнув рукой Ирене, он вошел в комнату. Тронутые сквозняком тюлевые гардины взлетели, как крылья, и замерли. Раздеваться было нелегко, но Урумов знал, что сдаваться нельзя. Никогда ни перед чем он не сдавался, всегда сопротивлялся до конца. Только ей он не мог противиться — в ту дверь он вошел как осужденный.

Академик лежал в чистой белой постели, положив на одеяло белые холодные руки. Гардины окончательно укротились, из-за них виднелся клочок неба, отсеченный освещенным ребром какой-то крутой крыши. Да, все, абсолютно все в эти несколько счастливых месяцев оказалось не более чем холодной, хорошо рассчитанной ложью. И все же он не мог ни в чем ее обвинить. Наталия никогда не лгала ему, не заставляла его делать по-своему, ничего не требовала, не позволяла себе никаких намеков. Он мог уйти от нее в любую минуту, потому что и сам ничего ей не обещал. И был уверен, что даже в этом случае она не скажет ему ни слова и на лице ее будет все та же спокойная и далекая улыбка. Но он не ушел.

Он хорошо помнил то хмурое ноябрьское утро, когда они повенчались. Накануне был теплый, кристально ясный день. Голубой гранитный корпус Витоши навис словно бы над самым городом. Но, проснувшись в. то утро, он увидел низкое серое небо и улицы, покрытые тонким слоем снега. По дороге в церковь они встретили трубочиста, и все смеялись — к счастью. Все, кроме старого Урумова, который, как всегда замкнутый, шагал, низко надвинув старую фетровую шляпу. Народу в церкви было немного, главным образом родня невесты — молодые дамы в белых перчатках, несколько старушек в измятых бархатных шляпках, офицеры в парадных мундирах, с презрением поглядывавшие на худенького высокого жениха, довольно бледного в своем парадном черном костюме. Но невеста была, как всегда, спокойна и сдержанна, ее белое гипсовое лицо не выражало никаких чувств. «Да!» — ответила она священнику громким, ясным, без всякого выражения голосом. Они поцеловались, пальцы ее были очень холодны, но он с удивлением уловил быстрый беспокойный пульс. Она волновалась с такой же силой, с какой умела себя сдерживать. И потом за всю свою жизнь с ней он так никогда и не мог понять, что в ней правда, а что притворство, какая страсть в ней живет, а какая угасла навеки. Лишь когда пролетка со звоном помчала их к дому, она прижалась щекой к его плечу и улыбнулась — это была, пожалуй, единственная теплая и человечная улыбка за всю их совместную жизнь. И только тут он понял, что, в сущности, Наталия признательна ему и что эта признательность не выветрится так же легко и быстро, как рюмка дешевого коньяка.

В первую брачную ночь она разделась перед ним без всякого трепета. В комнате было темно, только за окном мягко светился снег на соседних крышах. Весь дом утопал во мраке и глухой тишине, словно бы в нем уже много десятилетий никто не жил. Она разделась и остановилась перед ним абсолютно голая, неподвижная, бесстыдная. Он ожидал чего угодно, только не этой совершенной мраморной красоты. Может быть, он вообще не поверил бы, что это живой человек, если бы не блеск ее глаз в темноте да быстрое, нетерпеливое дыханье.

Когда он ее коснулся, зубы у него едва не стучали от волнения. Пришлось долго лежать рядом, пока он не успокоился. Но она поняла, она не спешила. Она просто ждала, большая, сильная. От сдерживаемого желания мускулы у нее напряглись, словно пружина. Но он думал не о ней, он думал о той девушке, которую видел в кабинете отца. Это его успокоило, он смог протянуть к ней руку. Кожа ее оказалась гораздо более гладкой, чем он ожидал, но тело было твердым и сильным. Тогда он просто обхватил это сильное тело и постарался прижать его к себе, не испытывая никакого чувства обладания и победы. На мгновение это чуть было его не охладило, но кожа у нее была так мягка и спокойна, пальцы так ласковы. Он расслабился, и тут она поглотила его, как змея заглатывает лягушку, — медленно, конвульсивно, с короткими сладострастными передышками.

Так с тех пор и повелось — это была не любовь, она просто-напросто поглощала его, когда он был ей нужен. Быть может, он был нужен ей каждый день и каждый час, но она была разумна и умела владеть собой. Она не насиловала его, она только ждала, как большая спокойная кошка перед мышиной норкой, хотя никогда не играла с ним, она просто заглатывала его, не давая себе труда его прожевать, и потом, сытая и чужая, откидывалась, неподвижно распростершись на громадной кровати.

Урумов очень быстро понял, что Наталия никогда его не любила. Вероятно, никакой ее вины в этом не было — быть может, она вообще не умела любить. Она умела только глотать — естественно и невинно, как змея. И она глотала — не только его, но и все, что ему принадлежало, — без торопливости и нахальства. Она даже была ему по-своему признательна — как могла, заботилась о нем, не изменяла.

Так прошло лет десять. Но с каждым годом ее ровная, неугасимая страсть вызывала у него все большее отвращение. Во всяком случае, в глубине души, в воспоминаниях об этих их ночах. Однако он по-прежнему покорно подчинялся этому сильному телу, которое с течением времени становилось все более крупным и алчным. Но в то время как тело его задыхалось в ее руках, душа все крепче замыкалась в своей скорлупе. И он все чаще жаждал спасения и отдыха — даже за границей, где уже знали его и охотно приглашали. А затем началась война, и он знал, что в Германию не поедет, что бы ни случилось. Так он и остался в большом старом доме, где тихо угасал его отец. После свадьбы они совсем отдалились друг от друга, словно бы и не жили под одной крышей. Но сына все чаще настигали приступы вины, неосознанной, болезненной и неотступной. Он знал, что не должен оставлять отца,но и не видел путей, которые могли бы их сблизить.

Именно в это время Урумов понял, что Наталия начала ему изменять. Он увидел это своими глазами, хотя и совсем случайно. Был обычный будничный день, он сел на «четверку», чтобы ехать в университетскую библиотеку. И вдруг с задней площадки трамвайного вагона увидел их. Они стояли на передней площадке прицепа, прислонившись к самому стеклу, и были так заняты друг другом, что не заметили бы его, даже если б он стоял рядом. Непонятно почему, но его особенно поразило тогда, что мужчина — немецкий офицер, почти мальчик, с красивым кукольным лицом. Они смотрели друг на друга, и взгляды их говорили больше любых слов. Урумов так смутился, что сошел с трамвая на первой же остановке. Ни ревности, ни ярости, ни даже обиды он не испытывал. Может быть, только легкую боль и горечь вместе с каким-то странным и непонятным чувством облегчения. Никогда за всю их совместную жизнь она не глядела на него такими глазами и никогда ему так не улыбалась. Ни разу. Может быть, она влюбилась впервые в жизни, и именно в этого краснощекого белобрысого мальчишку в щегольском мундире. Вот уж кто никак ей не подходил! Еще до свадьбы Урумов видел, правда мельком, своего предшественника-турка. Черный волосатый гигант откуда-то из Курдистана, весь словно бы состоящий из тугих узлов и острых граней, властный и по-своему красивый. А этот — просто стакан малинового сиропа, не больше. И все-таки она любила его, может быть, так, как любят бездетные женщины, жаждущие укрыть и защитить любовника. Во всяком случае, ее влюбленность не вызывала никаких сомнений.

Два дня он колебался между несколькими крайними решениями. Никаких чувств он больше не испытывал, но достоинство его было задето. На третий день он пригласил жену к себе в кабинет. Она вошла спокойно, не догадываясь об опасности. Только во взгляде ее была легкая досада.

— Я позвал тебя, Наталия, чтобы сказать, что отныне мы больше не муж и жена.

Она даже не дрогнула, толькотихо и чуть удивленно спросила:

— Почему?

— Ты прекрасно знаешь почему.

— И ты хочешь со мной развестись?

— Нет. При условии, что ты прекратишь эту отвратительную связь.

— Почему отвратительную? — Голос ее звучал враждебно.

— Так я считаю! — ответил он резко. — У меня нет никакого желания следить за тобой и контролировать каждый твой шаг. Мы по-прежнему будем жить под одной крышей, если только ты не сделаешь меня посмешищем в глазах людей. Под одной крышей — не более того.

Она не ответила. Сталинградская битва уже закончилась, и женщины гораздо лучше своих тупиц-мужей чувствовали, каким будет конец. Наталия встала и взглянула на него так, словно впервые увидела.

— Ты пользуешься тем, что у меня нет никаких средств.

— Ничем я не пользуюсь! — выкрикнул он, потрясенный собственным тоном. — Ты сможешь жить, как жила.

Тогда ему было только сорок пять лет. До самой ее смерти он больше ни разу не прикоснулся к ней, да и она не сделала никакой попытки с ним сблизиться. Но своего лейтенанта-немца Наталия все-таки бросила — с той же холодной расчетливостью, с какой когда-то вышла за него самого. Правда, этот разрыв она перенесла очень болезненно. За несколько месяцев Наталия похудела, как выгнанная из дома кошка, взгляд сделался мрачным и злобным. На мужа она почти не смотрела, не просила у него денег — даже на домашние расходы. Не наряжалась, никуда не ходила, молчала целыми днями. Потом понемногу оправилась.

Тогда ему и в голову не пришло, что он навсегда отказывается от своей мужской жизни. Но фактически так оно и случилось. Сначала ему нередко доводилось получать то, к чему он, собственно, и не очень стремился. Потом это стало случаться все реже и реже. Возможно, он и сам не сознавал, что после этой ослепительной и сильной женщины все остальные казались ему ничтожными, пресными и безвкусными, как солома. Несмотря ни на что, в глубине души у него еще оставалось что-то, чего она не сумела уничтожить, что-то от той огромной и слепой любви, которая дурманила его в первые месяцы. Без всякого желания обнимал он этих бесконечно чужих невзрачных женщин, да и его врожденная порядочность, пожалуй, мешала ему больше, чем их недостатки. Он не умел прятаться, искать квартиры, лгать. Не умел даже притворяться. Это было за пределами его душевных сил и возможностей. Но он смутно чувствовал, что сдается, и сдается навсегда. И с еще большей страстью и силой отдался своей работе.

Однако, как это ни странно, отношения Урумова с женой постепенно наладились. И стали даже естественней, чем были до разрыва. Через несколько лет они, по всеобщему мнению, выглядели почти идеальной парой. Никто не подозревал, что между ними что-то случилось. Когда же они построили новую квартиру, то и спальня, правда, вопреки их желанию, оказалась общей. Они спали в одной комнате, не видя, не чувствуя друг друга — как друзья, которые уже не помнят, когда и почему они подружились. Урумов смутно догадывался о ее связях — коротких и более длительных, но догадывался с облегчением. В его глазах она по-прежнему была настоящей полноценной женщиной и имела все права на личную жизнь. Но одна мысль о том, чтобы к ней прикоснуться, приводила его в ужас.

За окном одни за другими стали бить старинные городские часы. Три часа, а он все еще лежит с открытыми бессонными глазами, задыхаясь в горечи прошлого. Давно, вот уже не один десяток лет ему казалось, что оно навсегда скрыто под серым пеплом забвения. Он научился отлично справляться со старыми воспоминаниями, тяжелыми мыслями, глупыми иллюзиями, всякого рода подведением печальных итогов. И прежде всего — с надеждами, их он убивал первыми. Он и сам не знал почему, но это оказалось не таким уж трудным. Может быть, он просто устал и был полон отвращения и отчаяния. И редко, очень редко, какой-нибудь жаркой ночью перед ним вновь возникало мучительное воспоминание — девушка в кабинете отца со смущенно скрещенными на груди руками.

Заснул он лишь на рассвете, вытянув руки поверх одеяла. Луна давно уже закатилась, небо посветлело. На ветке недалекого дерева с упоением распевала какая-то птичка — синица, соловей? Как давно исчезли птицы из его жизни.

7

Они спускались по тропинке, вьющейся среди можжевельника. Криста быстро шла впереди — почти девочка в своем ситцевом платьице и легких босоножках. Ноги у нее были несколько худощавы и так белы, словно она хранила их в скрипичном футляре. Она не оборачивалась, не глядела на него, маленький ее носишко был поднят к небу. А здесь, высоко в горах, оно совсем не было похоже на бесцветное городское небо — по нему не летали птицы, не проносились самолеты, и маленькие одинокие облачка, точно лампадки, висели у них под ногами.

Она шла так легко и быстро, что Сашо еле поспевал за ней. Он испытывал какое-то непонятное головокружение, словно бы только тут, над облаками, понял, что земля и в самом деле вертится вокруг своей осточертевшей оси. Сашо не привык к таким прогулкам, которые казались ему скучным и бессмысленным хождением. Ступал он довольно неуверенно и проклинал острые камни, которые, словно кривые зубья, торчали из потрескавшейся рыжеватой земли. Но к счастью, тропинка скоро стала не такой утомительно крутой, теперь вместо камней вокруг была трава. Они вышли на открытое место и увидели обширную пологую поляну, усеянную желтыми цветами. Здесь Криста на миг обернулась, взглянула на него и побежала. Она стремительно неслась вниз, взмахивая руками, чтобы сохранить равновесие. И Сашо только тут понял, что. до поляны еще очень далеко, потому что Криста становилась все меньше и меньше, пока, словно бабочка, не опустилась среди цветов. И тут же словно бы слилась с поляной. Сашо даже показалось, что она просто растаяла, как зеленое облачко.

Когда он спустился вниз, Криста сидела у какого-то крохотного ручейка, который еле заметно пробирался среди трав. Вода в нем была необычайно прозрачной, на дне виднелись плоские, отмытые столетиями белые камешки. Несколько таких камешков лежало у Кристы на ладони, девушка смотрела на них так, словно нашла брильянты.

— Посмотри, какие красивые! — воскликнула она, ничуть не притворяясь. — Правда? — и протянула к нему раскрытую ладонь.

— Красивые, — ответил он без всякого воодушевления.

От долгого хождения по камням в голове у него словно растрясло мозги, колени подгибались.

— Тебе что, не нравится?

— Что ты! — Он едва нашел в себе силы улыбнуться. — Подаришь?

Криста сама сунула камешки ему в карман.

— Потеряешь их — потеряешь меня.

— Не слишком ли дешево ты себя ценишь? — спросил он.

— Очень дорого! — ответила она. — Ты не знаешь, эти камни волшебные.

— И все-таки ты рискуешь! Волшебные не волшебные, а когда-нибудь и они могут надоесть. Криста засмеялась.

— Отдохни, — сказала она. — А я нарву немного цветов.

— Когда мы неслись вниз, словно взбесившиеся кентавры, я видел не меньше двухсот надписей: «Рвать цветы воспрещается».

— Ну и пусть! Я сорву только несколько штук.

— Я еще не видел женщины, которая уважала бы законы.

— А я — мужчины, который бы создал какой-нибудь стоящий закон.

Он присел у ручейка. Страшно хотелось опустить в воды пылающие ноги. Что ни говори, а он, кажется, действительно чересчур прирос к городу. Пожалуй, надо будет малость потренироваться. Понемногу, конечно, а не так вот сразу — завтра, верно, он криком будет кричать от боли в мышцах. Пока он блаженствовал, валяясь на берегу ручейка, который что-то дружески журчал ему в ухо, Криста бродила по поляне, время от времени наклоняясь над чем-то ему невидимым. Она и в самом деле рвала цветы и вскоре появилась перед ним с пестрым букетиком.

— Но послушай, нам даже некуда их спрятать… Сунуть в карман, что ли?

— Все мужчины ужасные трусы, — заявила Криста. — Если появится сторож, я сама буду иметь с ним дело.

Вид у нее был довольно воинственный. Сашо подумал, что сторожу придется довольно туго. Криста села рядом с ним и тут же сунула цветы ему в нос, чтобы он понюхал. Сашо чихнул и старательно стер с носа желтую пыльцу.

— От каждого цветка по одному, — сказала она. — Хочешь посмотреть? Вот этот красненький — жарок-чаровник. Здорово придумано, правда? Чаровник, чаровник, чаровник! — Она с улыбкой смотрела на него. — Сейчасон тебя зачарует, зачарует, зачарует.

— Ты колдуешь надо мной, что ли?

— Уже околдовала… Вот этот желтенький — лютик. Хочешь его лизнуть? А это — незабудочка.

Сашо разочарованно взглянул на цветок.

— Это и есть незабудка? До чего же невзрачная!

— Очень красивый цветочек.

— У тебя они все красивые.

— Все, что растет, красиво… Ты можешь себе представить мир без цветов?

Он, конечно, мог, но сказать об этом не посмел. За всю жизнь Сашо ни разу не купил ни одного цветка.

— Или без травы? — допытываласьона.

— Вот насчет травы ты права, — ответил он. — И тут главное не то, что коровам будет негде пастись, а что футболистам не на чем будет играть.

— Пропади они пропадом эти типы, которым трава нужна для того, чтобы на ней брыкаться. И вообще не порти мне настроение. Посмотри лучше — вот первоцвет. А у этого цветка смешное имя силивряк… Ты, например, тоже силивряк.

— Мерси, — ответил он.

— А что?.. Это очень интересное и редкое растение. Я даже не знала, что оно встречается на Витоше.

— Да ты просто ботаническая энциклопедия, — с удивлением сказал он, — а вовсе не литературная, как я думал раньше. Может, ты даже знаешь, что такое анапест?

— Я-то знаю, это ты не знаешь. А вообще я просто люблю цветы, вот и все.

— А я из всей флоры больше всего люблю чечевицу, — сказал он. — Ну и в какой-то степени молодые бобы.

Криста встала и опять быстро пошла по тропинке. Сашо двинулся за ней, поглядывая на зеленые пятна на своих коленях. И откуда только они взялись, он вроде бы еще не падал перед ней на колени. Пока они обменялись только несколькими поцелуями, короткими и с ее стороны довольно робкими. Эта быстроногая девчонка, похоже, не находила в них никакого особого вкуса. Для нее все это было вроде как шуткой. Сегодня он ни разу не видел ее задумчивой или мечтающей. А его томило какое-то внутреннее стеснение, и все казалось, что он влюблен. Давненько ему не приходилось испытывать это странное состояние.

Он и сейчас не понимал, как именно это случилось, и главное — когда. Может, в то памятное утро, когда они завтракали в «Шумако»? Но в ресторане тогда не произошло ничего особенного. Она просто ела похлебку, слегка присыпанную красным перцем, ела молча, даже не глядя в его сторону. Почему-то это не только его не раздражало, но даже не было неприятным. Это позволяло ему свободно рассматривать ее, как картину. Бледноватое лицо девушки было необыкновенно свежим и чистым, темные тонкие брови придавали ему какое-то особое изящество. Сашо смутно догадывался, что в ней кроется какое-то непонятное очарование, что-то такое, что и не разглядишь сразу. А потом все разошлись по своим делам. Она — домой, он — в университетскую библиотеку. Но целый день Криста пряталась где-то в глубине его мыслей, и порой он против воли позволял ей расположиться в своем отяжелевшем мозгу. И до чего же было трудно потом вновь упрятывать ее в то таинственное и мистическое нечто, которое кое-кто — глупцы, по его мнению, — называет подсознанием. В сущности, все в нас — и сознание и подсознание — зависит от того, какую дверцу откроешь. Сашо попытался запереть Кристу за какой-либо из таких дверец, так как ему нужно было кое-что почитать для той проклятой статьи, но она немедленно поднимала ужасный шум — царапала дверцу ногтями, пела, чем-то стучала. Так ничего и не вышло из его занятий, он бессовестно рано ушел из библиотеки, выпил пива с кем-то из приятелей, пообедал и вернулся домой. Клонило ко сну, ведь ночью он спал всего несколько часов.

Когда он проснулся, выяснилось, что Криста совершенно бесцеремонно расположилась в его мыслях. Неизвестно как, но она сумела выбраться из-за запертой двери. Сашо это совсем не понравилось, ведь ему предстояло написать важную статью. А влюбленный, как и пьяный, не способен ни к какой серьезной работе. Но пьяный, тот по крайней мере накачивается ромом, вином или мятной водкой, а влюбленный? Бровки, подбородочек, прядка волос надо лбом — всякие глупости. И почему сразу же начинаешь воображать себе, что эта девушка не похожа на остальных? Небось, как и все прочие, тоже покупает в аптеке гигиенические повязки. Этими и подобными аргументами он изо всех сил старался вернуть себе равновесие, но напрасно.

Два дня Сашо ходил по городу как потерянный, словно у него украли «форд-таунус». Вечером второго дня он зашел в «Варшаву», но там никого не было. Он ходил туда еще два вечера, но лишь на третий застал там обеих девушек. Криста и Донка пили кофе и хихикали над каким-то дурацким анекдотом. Сашо подсел к ним, но Криста не только что не обрадовалась, она даже не взглянула в его сторону. А Донка совсем его доконала.

— Ты почему мне не позвонил? — спросила она бесцеремонно. — Ведь обещал.

— Я потерял твой телефон.

К счастью, Донка скоро ушла, ей предстояла партия в бридж. А Криста осталась, правда, все такая же далекая и равнодушная. Так все и началось. А сейчас она бежит впереди, мелькая голыми ногами. В глубине души он этого ждал. Но, конечно, ему и в голову не приходило, что она в первые же дни потащит его на Витошу. Такая прекрасная дача в их распоряжении — чего еще надо? Странная девушка, она и вправду не похожа на других. Ну вот, опять остановилась, притащила какого-то огромного жука. Другие девушки такого не делали. Самое большее, что они могли ему принести, это какую-нибудь пластинку или жестяную коробку с английскими конфетами. Жук яростно грозил ему своими крепкими рачьими клешнями.

— Это жук-рогач, — возбужденно сообщила Криста.

— Мерси, — ответил он. — Как раз его мне и не хватало.

Потом между ними разгорелся настоящий спор о том, как возвращаться — пешком или на фуникулере. Как известно, в этих первых схватках всегда побеждает женщина. Криста рассказала ему, как однажды вечером с фуникулером что-то случилось и он остановился. В одной из кабинок спускались молодожены. Всю ночь они выясняли, кто виноват в этом неприятном происшествии, а наутро оба подали заявление о разводе. Пошли пешком. Для него спуск даже по самым прямым дорожкам тянулся целую вечность. Когда наконец они оказались внизу, Сашо смотрел на нее почти кровожадно. Рубашка его прилипла к спине, вся любовь испарилась.

— Твое счастье, что мы не молодожены! — заявил он с тайной яростью. — А то я завтра же подал бы целых два заявления о разводе.

— Подумаешь! — Она безразлично повела плечами.

«Ох, девочка, девочка, когда-нибудь ты поплатишься за все эти штучки!» — подумал он сердито.

Но, выпив солидную кружку пива, он успокоился. Так хорошо было сидеть за голым облупившимся столом в тени деревьев. Пожалуй, отдых приятнее даже любви, нет ничего приятнее отдыха, — думал он. Да, но чтобы его прочувствовать, надо сначала как следует устать. Малышка знает свое дело. Всего ожидал он от Кристы, только не того, что она окажется любительницей природы. Таких девушек уже и на свете не осталось. Даже хиппи, уж на что они хиппи, но и те предпочитают природе Пикадилли-сквер или жесткие ступени площади Венеции.

— У меня возникла интересная идея, — сказал он. — Давай съедим по порции котлет.

— Разве это котлеты, — ответила она. — Это просто жареная резина.

— Других тут нет. Котлеты как котлеты.

В конце концов все готовые котлеты одинаковы, говорят, их делают бог знает из чего, как и всю подобную ерунду. Таков уж современный мир. Впрочем, склонность к гастрономии вряд ли признак высокой духовной культуры, современный человек живет не ради желудка. Да это и невозможно. Деревенских цыплят все равно на всех не хватит. Хочешь не хочешь, приходится довольствоваться бройлерами.

— Знаешь что, — оживленно сказала Криста. — Давай сделаем шашлык.

— Это не так просто, — ответил он нерешительно.

— Очень просто. Нанизываешь на щепку, то есть я хочу сказать, на палочку, кусочки мяса и жаришь их на углях. Вот и все.

— Но для этого нужно развести костер.

— Да, во дворе.

— Ты с ума сошла! А как я объясню дяде, зачем я жег костер у него во дворе?

— Скажешь, что мы играли в людоедов.

— Об этом не может быть и речи! — решительно заявил он.

— У тебя нет никакого вкуса к приключениям, — разочарованно протянула Криста.

Когда через некоторое время они спускались в Княжево, чтобы купить там мяса, Сашо подумал, что Криста права. У него действительно не было никакого вкуса даже к самым невинным приключениям. Любовь к приключениям предполагает неразвитый или наивный ум или, самое малое, отсутствие воображения. И вообще, просто непонятно, как можно браться за что-нибудь, не предусмотрев последствий. Но признаться, что ты не любишь приключений, значит попросту себя скомпрометировать. Влюбленный должен быть немного романтиком, весьма умеренным, разумеется. И в конце концов тоже мне приключение — разжечь во дворе какой-то жалкий костер. И почему непременно во дворе, когда можно в какой-нибудь лощине.

Тогда он еще не знал, что самым большим приключением окажется покупка мяса. Они обошли все магазины, стояли в очередях и, наконец, разжились жирной бараньей ногой. Подходила она для шашлыков или нет, ни Криста, ни Сашо не знали. Криста робко спросила у продавца, но тот только раздраженно ответил:

— Не отнимайте у меня времени на всякие глупости… Берете вы мясо или нет?

— Берем, берем! — испуганно ответил Сашо.

Обратный путь оказался еще более тяжелым — подъем был очень крут. Солнце клонилось к закату, вот уж никогда Сашо не думал, что летнее вечернее солнце может быть таким неприятным. Он с трудом передвигал ноги, хотя мясо несла Криста — девушка просто вырвала его у Сашо из рук. И все-таки она шла легко и спокойно. Но еще легче шагали идущие впереди них три старика — все трое голые до пояса, пестрые бумазейные рубахи были связаны на талии рукавами. Один из них даже что-то насвистывал, чуть ли не серенаду Тоселли. К даче Сашо подошел совсем раскисший и запыхавшийся. К тому же, когда они шли по заросшей тропинке, какая-то ветка попала ему прямо в нос.

— Природа — это что-то невыносимое! — заявил он.

— Верно, — ответила она. — Но это только сначала.

— И сначала и всегда! — ответил он злобно. — Дядя говорит, что природа рано или поздно погубит человека.

Криста насмешливо взглянула на него.

— Мудрец твой дядя! Природа не выносит маньяков. Она терпит только тех, кто умеет к ней приспособиться.

— Непременно запишу себе это для памяти! — сердито огрызнулся Сашо.

— Запиши это у себя на лбу, ты, несчастный биолог! — засмеялась она. — Жалкий бабник и пьяница!

Он так замучился и разозлился, что ему хотелось бросить мясо первой же собаке. Но так как во всей округе собак давно уже потравили, а те, что жили на дачах, не признавали жирной баранины, мясо пришлось есть самим. К счастью, по крайней мере с костром им повезло. На заднем дворе нашлось свободное от травы место, дров тоже было сколько угодно. Садовник, который много лет подстригал здесь деревья, изрубил сучья и сложил их под навесом. Пока Криста вдохновенно резала мясо, Сашо отправился в ближний орешник за шампурами. После неудачной попытки отрезать себе палец он вернулся, неся две очищенные от коры палочки. Но вместо того, чтобы встретить его как героя, Криста безжалостно накинулась на него:

— Господи, до чего же ты нескладный! Так и знай, я никогда за тебя не выйду.

Сашо почувствовал, что его обдало холодком.

— И слава богу, — ответил он.

— Почему это слава богу? — стрельнула она в него обиженным взглядом.

— Я не сумасшедший, чтобы жениться на авантюристке, да еще такой бессердечной!

Правда, через некоторое время Сашо снова вырос в ее глазах, сложив из сучьев чудесный костер выше человеческого роста. По крайней мере хоть этому-то он научился в пионерских лагерях. Сашо старательно укладывал ветки, забавляясь мыслью, что он строит молекулярную решетку генов. Тенистую низину, где была расположена дача, уже окутала темнота, хотя небо еще было светлое. Когда пирамида была готова, Сашо сунул под нее зажженную газету. С веселым треском взметнулся высокий огненный столб, обезумевшим пчелиным роем закружились искры. Они отошли подальше, отблески огня окрасили их лица в медный цвет.

— Правда красиво? — очарованно воскликнула девушка.

— До того красиво, — ответил он, — что в любую минуту могут примчаться пожарные.

— Почему?

— Да этот костер виден даже из Софии. Еще подумают, что у академика пожар.

Но никто не приехал. В этом мире частных дач царило отчуждение, и если бы на даче в самом деле случился пожар, оба они, наверное, так бы и сгорели здесь без всякой помощи. Огненная пирамида рухнула. Сашо старательно подбрасывал в огонь недогоревшие сучья. Вскоре образовалась большая куча пылающих углей, которая быстро темнела и гасла.

— Можешь начинать, — сказала Криста.

— Что начинать?

— Жарить шашлык.

Но он, не уловив в ее голосе скрытой иронии, взял обе палочки с нанизанными на них кусочками мяса и перца и поднес их к углям, потемневшим, но все еще пышущим жаром. Вот, значит, как жарят шашлык! Сашо склонился было над углями, но жар заставил его отпрянуть. Все это время Криста наблюдала за ним с полным безразличием, только глаза ее смеялись.

— Не понимаю, как можно изжарить эти штуки, не изжарив при этом рук, — пробормотал он.

— Ты что, с неба свалился? — воскликнула Криста.

— А что?

— Возьми две палки с развилками и положи на них шампуры. А потом только поворачивай их время от времени. Вот и все.

— Ну конечно! — сказал он.

— Ты вообще был когда-нибудь на экскурсии?

— Был один раз, в Белграде.

— Да нет, я имею в виду на природе.

— Глупости! — ответил он. — Коллективные мероприятия. С декламацией стихов и общими хороводами.

Как бы то ни было, шашлык они все-таки изжарили. Оба так проголодались, что съели все с аппетитом, хотя жир затвердевал раньше, чем мясо успевало остыть. Костер медленно угасал, но Сашо время от времени подбрасывал в него ветки, просто чтоб было светлее. Очень приятно было вот так сидеть у тлеющих углей, когда носы немилосердно припекало, а спины так же немилосердно мерзли. Время от времени потрескивала какая-нибудь сухая ветка и во тьме разлетались маленькие жаркие светлячки. Оба окончательно примолкли — пора было идти в дом.

Дело было в том, что эту ночь Криста должна была провести с ним. Ее мать уехала в Казанлык к сестре, оба были совершенно свободны. Сашо пригласил ее очень осторожно, готовый мгновенно и безропотно проглотить отказ. То, что он о ней слышал, да и все ее поведение говорило о том, что ему ничего не светит. Но она сказала «да» очень спокойно и естественно, причем ее деликатные ушки даже не вспыхнули. Это поразило его больше, чем он ожидал. И не только поразило, но даже как будто слегка испугало. Сашо просто не понимал, что с ним происходит, ведь раньше подобные ситуации никогда не вызывали в нем никакого трепета.

Костер окончательно потух, угли покрылись тлеющим нагаром. Сашо выплеснул на них ведро воды, и обоих окутало облако едкого пара. Ночь вдруг стала очень темной, небо почернело. Когда они вошли в дом, Криста окончательно скисла, глаза у нее стали совсем круглыми.

— Хочешь немного коньяку? — спросил он.

— Да, очень. Налей, пожалуйста.

Сашо налил коньяк в красивую пузатую рюмку, Криста осушила ее чуть не залпом. На скатерть капнули две большие слезы.

— Что с тобой?

— Ничего.

— Как это ничего?

— Я все испортила, — сказала она. — Все, все!.. Отравила тебе весь день. Куда я только тебя не таскала — на турбазы, в мясные лавки. Хорошо еще, что ты такой терпеливый.

— Глупости! Все равно должно же было это когда-нибудь со мной случиться. От судьбы не уйдешь, — добавил он многозначительно.

— Не уйдешь, — уныло согласилась она.

Внезапно лицо ее прояснилось.

— Я хочу тебя о чем-то попросить.

Он прекрасно знал, о чем она будет просить, и потому предусмотрительно промолчал. Ему показалось, что буквально в несколько секунд у Кристы пересохли, почти потрескались губы. На мгновение ему стало ее жалко, он был готов на все.

— Ты слушаешь меня или нет?

— Слушаю очень внимательно.

— Тогда обещай мне, — продолжала она, — только совсем, совсем по-настоящему обещай.

— Да, знаю, — ответил он. — Обещаю тебе совсем-совсем по-настоящему.

Она так обрадовалась, что вымочила ему всю шею своим мокрым от слез носишком.

— Знаешь, какой ты милый! — бормотала она. — Просто ужасно милый, по-настоящему.

— Но так ведь не может продолжаться вечно, — промямлил он. — А если может, так ты мне скажи сразу, чтоб я знал, как мне быть дальше.

В голосе у него слышался смех и, пожалуй, чуть явственней, — обида.

— Нет, нет, конечно же, нет! — ответила она. — Этот коньяк очень крепкий, нет ли чего-нибудь послаще?

В маленьком баре они нашли немного бенедиктина, фальшивого, разумеется. Сладкий прозрачный напиток оказался гораздо коварнее, чем она думала. Вскоре Криста окончательно развеселилась и со смехом вспоминала дневные приключения — сердитого мясника, ветку, царапнувшую Сашо по носу. Так продолжалось, пока она незаметно не оказались в спальне маститого академика. Была чудесная ночь, настоящая счастливая соловьиная ночь. И луна закрыла окно своей белой ладонью, чтобы никто не мог их увидеть. Оба не спали почти всю ночь, повторяли друг другу те красивые слова, которые каждый из них давно ожидал услышать и которые почти не слушал, настолько в эту минуту в них верил. Но в последнее мгновенье Криста словно бы окаменела, тело ее стало гладким и твердым, как очищенный корень. Но так или иначе, а через этот дурацкий порог надо было перешагнуть — другого пути не было. Словно крохотная мышка пискнула в углу, напряжение ослабло. Он еле видел во тьме ее холодное белое лицо, длинные, полуопущенные ресницы. На секунду оно стало похожим на трагическую маску. Внутри у него все сжалось, и вдруг показалось, что он остался во мраке совершенно один.

Но когда он проснулся утром, солнце так весело сверкало на полу, что Сашо тут же забыл все свои нелепые и мрачные мысли. Он был спокоен и счастлив, сердце его было полно. Надо, пожалуй, приготовить завтрак этой маленькой лентяйке, сейчас это модно. Сашо осторожно вытянул руку из-под ее шеи — не разбудил ли? Нет, спит. И откуда ему было знать, что Криста спит не больше, чем соловьи, которые изо всех сил заливались в соседней лощине. Он вышел на цыпочках, таща за собой в одной руке брюки, а в другой майку, осторожно прикрыл за собой дверь. И просто чистая случайность, что за спиной его не раздался звонкий и радостный смех. Криста не хотела нарушать очарование игры.

Он старательно приготовил завтрак, заботливо накрыл на стол, заварил чай. И лишь после этого вернулся в комнату. Она спала. Сашо подошел к кровати и легонько защемил ей кончик носа. Криста тут же открыла глаза, взгляд ее был неожиданно серьезным.

— Послушай, я хочу тебя о чем-то спросить, только, смотри, отвечай правду.

— Я никогда не вру, — удивился он.

— Хорошо, — сказала она. — Помнишь ту ночь, когда мы были здесь в первый раз?

— Помню.

— А теперь скажи, Донка приходила к тебе в ту ночь или нет?

— Приходила.

— Если бы ты знал, до чего ты мне противен! — взорвалась Криста.

Если б она знала, до чего мужчины не любят выяснять отношения по утрам, да еще на голодный желудок.

— Просто я воспитанный! — ответил он сердито. — Она сама ко мне пришла. Не гнать же.

— Конечно, гнать!

— Ни один мужчина такого не сделает. Да и для женщины это смертельная обида.

— Ну и что? Нахалов нужно наказывать.

— А я думал, вы — подруги, — ответил он мрачно.

— Мы и есть подруги… Но почему она… — Голос ее прервался от возмущения.

— Просто она выпила немного больше, чем надо. И я тоже.

— Это тебя не оправдывает! — сказала она резко. — Ни капельки. Меня совершенно не интересует твое прошлое. Но тогда ты меня уже видел, знал. Это уже измена. Подлая измена.

Она была права, Сашо это понимал.

— Забудь эту глупую историю, — проговорил он. — Раз я уже обо всем забыл, можешь считать, что ничего и не было.

— Да, но я-то ничего не забуду! — сказала она с отчаяньем. — Знаешь, какая я вредная. Всю жизнь буду помнить, просто так, назло.

— Назло себе же.

— Конечно, себе. Тебе-то что. Так и вижу, как ты облизываешься, словно грязный старый котище.

Это заявление неизвестно почему показалось ему очень лестным.

— Ты слышала, как Донка выходила? — осторожно спросил он.

— Как же! Думаешь, я такая дура? Так бы я и пустила ее к тебе! Я слышала, как она вернулась. Только я тогда подумала, что она ходила в одно место.

— Выходит, зря я тебе сказал! — пробормотал он сожалением.

— Конечно, зря, — ответила она искренне.

А за окнами все так же заливались соловьи. Никаких проблем у них не было, как не было проблем у природы, пока она не создала человека.

8

Вечерело, внизу земля уже утопала во тьме, но здесь, на высоте, еще сияли последние отблески солнца. Академик с грустью думал, что не пройдет и часа, как его приключение закончится навсегда — последнее, может быть, приключение в его жизни. Семья Сюч проводила его в аэропорт, Имре — большой, шумный и веселый, Ирена — молчаливая и грустная. Когда они прощались, глаза Ирены внезапно налились слезами, она торопливо и виновато вытерла их платочком. Имре засмеялся, похлопал ее по спине, словно та подавилась, и сказал по-немецки:

— Замечательная у меня жена, только вот слишком чувствительная.

— Все хорошие люди чувствительны, — не очень тактично ответил Урумов.

Он сел в самолет в некоторой растерянности, как будто забыл в аэропорту что-то важное. Ничего он, разумеется, не забывал, просто расставание подействовало на него сильнее, чем он ожидал. Не каждый день встречаются такие женщины, как Ирена, он уже и забыл, что они бывают на свете. Ее слезы не удивили его, хотя он нимало не относил их на свой счет. Просто у Ирены доброе и привязчивое сердце. Стебелек клевера, который она нашла в пуште, — да ведь это же она сама! Эта мысль овладела им так внезапно и сильно, что он вытащил из кармана записную книжку, где был спрятан клевер. Долго листал страницы, пока не нашел его — все такой же свежий и нежный.

— Смотри-ка!.. Четырехлистник! — удивленно воскликнул сидящий рядом с ним пассажир.

Он даже протянул было руку, но Урумов спокойно захлопнул книжку и спрятал ее в карман.

— Чужое счастье нельзя трогать руками, — пошутил он. — На него можно только глядеть.

Сосед обиженно вернулся к своей газете и принялся старательно изучать объявления. Верно, надумал продавать или покупать машину — вид у него для этого был вполне подходящий. Нос блестел, двойной подбородок тоже лоснился от пота. Позже Урумов узнал, что сосед — какой-то эксперт, ездивший в Австрию покупать тепловозы. Когда подали ужин, тот с удовольствием потер ладони и немедленно принялся за холодную отбивную. Урумов вдруг почувствовал, что у него пропал аппетит. Хоть бы подбородок вытер, прежде чем хвататься за вилку.

Но не прошло и нескольких минут, как эксперт начал беспокойно оглядываться.

— У меня такое чувство, что самолет повернул назад, — сказал он.

— Вам показалось, — ответил академик.

Через некоторое время из кабины пилотов вышли обе стюардессы, заметно обеспокоенные и даже как будто слегка побледневшие. Не говоря ни слова, они принялись быстро собирать стоявшие перед пассажирами пластмассовые подносы.

— Что это значит? — удивленно спросил эксперт, не выпуская из рук вилку с наколотым на нее куском мяса. Видно, ему было трудно расстаться с лакомым кусочком.

И поскольку Урумов, озадаченный, молчал, эксперт тревожно прибавил:

— Не нравится мне это дело. Неужели мы спускаемся? Мы как будто теряем высоту…

Ветерок тревоги пронесся по всему самолету, пассажиры беспокойно приникли к иллюминаторам. Ничего необычного не было заметно, двигатели гудели все так же спокойно и ровно. Но вот на пороге пилотской кабины появился командир экипажа, довольно полный пожилой человек с седеющим зачесом. Лицо его было очень серьезным и озабоченным.

— Уважаемые пассажиры, прошу минуту внимания, — начал он по-русски. В самолете наступила гнетущая тишина. — Вы, наверное, заметили, что мы возвращаемся обратно в Будапешт. В самолете обнаружено повреждение, обороты двигателей падают. Но, как видите, моторы еще работают. Мы почти уверены, что благополучно долетим до аэродрома.

Маленькое коварное словечко «почти» прозвучало так зловеще, что пассажиры похолодели.

— И все же есть небольшая вероятность, что нам придется совершить вынужденную посадку. Это не так страшно, как некоторые думают. Местность здесь равнинная, очень удобная для посадки. Прошу всех как следует застегнуть ремни и в любом случае сохранять полное самообладание.

Пилот козырнул и ушел к себе в кабину. В самолете наступила мертвая тишина, лишь эксперт в отчаянии уронил:

— Конец!

— Почему конец? — неприязненно спросил академик.

— Неужели вы не понимаете, что командир нас просто успокаивал. Мы на краю гибели.

— Какой смысл себя запугивать, — сказал академик. — От этого вам легче не станет.

— Да вы знаете, что такое вынужденная посадка? — нервно спросил эксперт.

— Я-то знаю, а вот вы, очевидно, не знаете… Мне довелось испытать это в Ньюфаундленде.

Эксперт вытаращил на него глаза, исполненные какой-то отчаянной надежды. Люди вокруг зажужжали, лихорадочно застегивая ремни.

— И как же это было?

— Мы сели на очень неровное место среди камней, каждый высотой побольше коровы. Шасси пробило корпус, несколько человек ранило, но никто не погиб.

— Ранило легко? — с робкой надеждой спросил эксперт.

— Не знаю. Мы вскоре улетели другим самолетом.

Эксперт с такой силой принялся затягивать на себе ремни, что казалось, вот-вот перережет себя пополам.

— А вы не будете застегиваться? — спросил он.

— Застегнусь, разумеется… Хотя дело это, видимо, не столь уж спешное.

Но самолет действительно терял высоту — земля становилась все ближе и ближе. Сейчас все решали минуты, может быть, даже секунды. Шум смолк, в самолете стало тихо, как в гробу. Урумов вспомнил о четырехлистном клевере и невольно усмехнулся.

— Вам смешно? — ужаснулся эксперт.

— Вы же видели, что я застрахован у самого господа бога.

— А я нет! — внезапно закричал эксперт. — Я нет!

— Сейчас от нас уже ничто не зависит, — сказал академик, — так что разумнее всего сохранять спокойствие.

— Какое спокойствие? — воскликнул эксперт. — У меня двое маленьких детей. Они никак не обеспечены. Если мы не долетим…

Но они долетели. Когда самолет наконец приземлился, у пассажиров не было сил даже улыбнуться — настолько они были измучены напряжением и настолько им трудно было поверить, что опасность действительно миновала. Эксперт энергично тер взмокшее лицо и смотрел на Урумова с такой признательностью, словно именно тот спас всех своим спокойствием и невозмутимостью. Они вновь оказались в международном зале ожидания будапештского аэропорта. Через некоторое время им объявили, что для них готовят другой самолет. Трудность была в том, что экипаж надо было собирать в городе — в аэропорту не было свободных пилотов. Эксперт уже настолько оправился от своих страхов, что даже позволил себе поворчать:

— Пустое дело! Сегодня суббота, разве найдешь кого по здешним кабакам?

— Тем легче будет их разыскать.

— Ничуть не легче. Это вам не София. Тут этих кабаков сотни.

Внезапно он куда-то исчез и вернулся через четверть часа с вытянувшейся физиономией.

— Я был у нашего самолета, — заявил он охрипшим голосом. — Мы и вправду спаслись только чудом. Монтеры, когда нашли повреждение, кинулись обниматься.

— И все же нам суждено было долететь, — шутя заметил академик, — иначе зачем бы мне везти этот клевер из самого Хортобадя.

Эксперт посмотрел на него со смешанным чувством радости и недоверия.

— Иди знай!.. Ну как после этого не поверить во всякие там чудеса и суеверия. Факт остается фактом — мы спаслись только чудом. — Он пристально посмотрел на Урумова, потом внезапно добавил: — Мне бы хотелось угостить вас по этому поводу. У меня осталось немного валюты.

— Спасибо, я не пью, — ответил академик.

Это он-то не пьет — ну и вранье! Вчера вечером он опять неплохо выпил в гостях у Сючей. Имре был отличным знатоком коллекционных венгерских вин. То, которое они пили, оказалось густым сексардским. Еще до ужина Имре налил ему в высокий хрустальный бокал рубинового, горячего цвета, словно бы светящегося изнутри, вина.

— Попробуйте, но только очень внимательно! — говорил Имре. — И заметьте, какие нежность и мягкость таятся в каждом глотке. И в то же время какая затаенная сила. Настоящая бомба замедленного действия. Сначала у вас вспыхивают глаза, а потом вы принимаетесь целовать всех окружающих дам подряд.

— Сегодня в этом случае рискуете только вы, — пошутил Урумов.

— Большое дело! — пожал плечами Имре. — Я не эгоист.

Быть может, академик и в самом деле был вправе немного дать себе воли в этот последний вечер. Вернувшись в Будапешт, он больше не выпил ни глотка. Если, правда, не считать нескольких кружек пива. Он увяз в институте и уходил оттуда чуть ли не последним. Что-то странное случилось с ним здесь, в Венгрии, его охватила внезапная жажда деятельности. У него было чувство, словно он проспал несколько лет, которые теперь нужно было наверстать. И откуда только взялась у него эта неожиданная работоспособность? Эта выносливость, это неутолимое любопытство? То особое любопытство, которое, как он думал, угасло в нем навеки.

В один из последних вечеров его почти насильно привезли на телевидение. И все же он ни за что бы не согласился, если бы не знал, что переводить будет Ирена. На телевидении его встретил молодой человек с цепочкой на шее и в поношенных джинсах. Но вид .у него был кроткий, почти застенчивый, и, наверное, со своей редкой бородкой он очень походил бы на Христа, когда б не абсолютно лысая голова.

— Мы не будем вас очень мучить, — сказал он. — Только несколько вопросиков.

— Вы хоть бы сказали мне, какие они будут, эти вопросики.

— У меня другая система, — ответил Христос. — Я не выношу, когда мне отвечают заученными наизусть фразами.

Они уселись на старинное венское канапе перед красивым круглым столиком. Зажглись лампы. Академик поморщился от яркого света, но это только сделало его еще более солидным и внушительным. Однако, как только ему стали задавать вопросы, он тут же забыл и про свет и про аппаратуру. Надо было сосредоточиться на теме, как бы хорошо она ни была. ему известна.

— Академик Урумов, я хочу начать с несколько необычного вопроса, — начал Христос. — Какова, по вашему мнению, наиболее заманчивая цель вашей науки?

Академик на секунду задумался. За свою долгую жизнь он успел несколько раз изменить свое мнение по этому вопросу.

— Может быть, выяснение причин старения и смерти, — ответил он. — Я верю, что в этом отношении биология достигнет серьезных успехов. Я не обещаю людям бессмертия, но уверен, что к концу будущего столетия средняя продолжительность жизни по крайней мере удвоится.

— По-вашему, это чисто биологическая проблема?

— В основе своей биологическая. Но очень большое значение имеют также окружающая среда, духовная жизнь человека и ее стимулы.

— Вы хотите сказать, что добрые люди живут дольше, чем, например, злые и завистливые?

— Конечно. Но и наивные живут дольше, чем те, кто умеет глубоко мыслить.

— Значит, с этой точки зрения человеку лучше всего быть добрым и несколько глуповатым?

— Да, и к тому же жить, скажем, на берегу Балатона.

— О, это уже значит, что он не может быть глупым.

— Все человеческие проблемы очень сложны, — улыбнулся академик.

— Что вы можете сказать о проблеме управляемой наследственности? Верите ли вы, что в этой области будут достигнуты обнадеживающие успехи?

— В принципе эта проблема мне кажется менее сложной и менее существенной. Вы молоды и, вероятно, еще увидите кур величиной со страусов. Или гибрид ежа с поросенком. Но даже если коровы станут ростом со слона, это вряд ли увеличит благосостояние людей. Мы можем ставить самые разные эксперименты, важно, чтобы их результаты были полезны и жизнеспособны. А здесь уже вступают в действие многие факторы, в том числе и природа. Как вы знаете, природа не терпит насилия, она подчиняется своим железным закономерностям.

— А что касается людей?

— Этот вопрос имеет не только научную, но и социальную и нравственную стороны. Здесь необходимо действовать исключительно осторожно. Если хотите знать мое личное мнение, то я в принципе против всякого воздействия на человеческую наследственность. Проблемы физической жизни человека могут быть решены гораздо более простым и естественным путем. Что же касается человеческого сознания, то оно, в своей основе, есть результат исторического развития и таковым должно остаться. Иначе само это развитие теряет всякий смысл. Любое искусственное изменение человеческой природы может оказаться несовместимым с человеческим организмом и даже роковым для людей. Я, к примеру, не выношу искусственных тканей, что уж тут говорить об искусств венных людях.

— Может быть, вы несколько консервативны, товарищ академик? — шутливо спросил молодой человек.

— Наверное! — ответил Урумов. — Так, например, я никогда не ношу вещей с молнией и не ем сосисок в целлофане.

— Значит ли это, что вы отказываетесь от возможности с помощью искусственных мутаций добиться результатов, недостижимых, если предоставить человека его естественному развитию?

— Поясните свою мысль на примере.

Молодой человек ненадолго задумался.

— Возьмем, к примеру, возможность прямого контакта между людьми с помощью телепатии.

— Теоретически это почти невероятно, но допустимо. И все же я не считаю, что такую мутацию нужно выводить искусственным путем.

— Скажите, товарищ академик, как с точки зрения биологии выглядит борьба против рака? Верите ли вы, что скоро будет открыто радикальное средство против этой болезни?

— Речь идет не о болезни, а о болезнях.

— Но ведь принцип здесь как будто один и тот же?

— Это не совсем так. Я, например, сторонник вирусной теории происхождения рака. Но не отрицаю, что при особом биологическом состоянии клетки рак может быть вызван и канцерогенными веществами.

— Как, по-вашему, эта загадка имеет какое-нибудь объяснение? — спросил Христос.

— Узнав это, мы будем знать все, — улыбнулся академик. — Но причина скорей всего кроется где-то в механизме питания и воспроизводства клетки.

— Не могли бы вы пояснить свою мысль примером?

Академик задумался.

— Ну, скажем, у вас никак не заводится машина. Вы устанавливаете, что поврежден карбюратор. Или что жиклер закупорен какой-нибудь твердой частицей, попавшей в бензин. Или что какой-нибудь шутник просто отвинтил этот жиклер. Во всех этих случаях результат один — бензин не поступает в карбюратор.

— Но тогда все очень просто, — обрадовался Христос.

— Отнюдь. Во-первых, в нашем случае мы не знаем, где именно находится этот жиклер и что он собой представляет. Во-вторых, насколько я знаю, автомобили различных марок имеют разные жиклеры. Именно поэтому я не думаю, что в один прекрасный день будет открыто универсальное средство против рака. Нам лучше проститься с этой надеждой и завоевывать каждый окоп в отдельности.

— Не слишком утешительно!

— Почему?.. По-моему, раньше всего будут ликвидированы самые распространенные виды рака. Рак легких, например. Возможно, они потому и получили такое распространение, что механизм развития этих раковых клеток наиболее прост.

— Верно ли, что за последние десятилетия число раковых заболеваний непрерывно растет?

— Должно быть, верно, — улыбнулся Урумов. — Прежде всего население земли тоже увеличивается. Да и средняя продолжительность жизни стала намного больше. Так что сейчас гораздо больше людей имеют шанс дожить до своего рака.

— Это с одной стороны. А с другой?

— А с другой — сейчас повсюду продается сильно загрязненный бензин. Так что жиклер всегда может оказаться закупоренным.

— Большое вам спасибо за интересные ответы. Позвольте мне задать вам еще один вопрос не на тему?

— Прошу вас.

— Какова, с вашей точки зрения, самая серьезная проблема из тех, что стоят перед человечеством?

— Преодолеть разделение мира, — ответил академик. — Добиться того, чтобы человечество стало единым. Наша планета слишком тесна для того, чтобы на ней жило два человечества. Это угрожает ей гибелью.

— А за чей счет это может произойти?

— Может быть, я субъективен, — усмехнулся академик, — но я за коммунизм. А если объективно — исторический процесс нельзя ни остановить, ни повернуть назад.

Разумеется, Ирена была восхищена его телевизионными подвигами.

— Вы просто чудесно провели беседу, господин профессор. Так спокойно держались, так точно отвечали. К тому же, не могу не сказать, — вы необычайно фотогеничны.

Когда Урумов затем посмотрел запись, то подумал, что верно, может быть, только последнее. Своей благородной осанкой, худобой и чуть аскетичным выражением лица он действительно производил впечатление типичного ученого старой школы. И выглядел он на экране моложе, чем в зеркале, не таким восковым. Говорил спокойно, не запинаясь, мысль его текла гладко. Со стороны могло показаться, что память его вообще не затронута возрастом, но он-то лучше других знал, что это не совсем так.

— И все же вы не сказали всего, что думаете, — добавила задумчиво Ирена.

Урумов взглянул на нее с некоторым удивлением.

— Но я и не скрыл ничего существенного, — ответил он неохотно. — Кроме некоторых предположений или некоторых гипотез, если выражаться научным языком.

По радио объявили, что новый самолет уже подготовлен и вылетит в двадцать три часа. Урумов встревожился. За время своих скитаний по Венгрии он где-то потерял ключи от квартиры. Беда была не бог весть какая — и у Сашо, и у его матери были ключи от его дома. Он послал Сашо телеграмму, чтобы тот ждал его в аэропорту с машиной. Долго же ему придется теперь дожидаться — до полуночи. Урумову самому не раз и не два приходилось застревать в аэропортах, он знал, до чего это неприятно.

И тут академик спохватился, что не купил никакого подарка ни сестре, ни племяннику. Обычно в аэропортах продаются неплохие вещи, но сейчас, наверное, уже поздно. У него еще оставалось немного валюты, так что вопрос о деньгах его не волновал. На его счастье, один из киосков еще работал. Ночь была, как и всякая другая, спокойная, обычная, самолеты садились и улетали, зал ожидания непрерывно и монотонно гудел на всех языках мира. Прямо перед ним проплыли, словно привидения, полдюжины индийских женщин в своих белых сари. Он пропустил их разрозненную вереницу и подошел к киоску. После недолгого колебания купил блок английских сигарет, газовую зажигалку и бутылку «Джонни Уокера». В соседнем киоске лежали очень красивые дамские кофточки, но он был закрыт. Бедная его сестра никогда не отличалась удачливостью. Когда Урумов вернулся с покупками, сосед радостно взглянул на него.

— Виски? — спросил он благосклонно. — Я тоже взял себе бутылочку. После всех этих событий садиться в самолет трезвым — все равно, что второй раз умирать.

И правда, еще до посадки эксперт умудрился осушить свою бутылку чуть не до половины. Он пил это теплое, ничем не разбавленное виски и в конце концов совершенно опьянел. Но продолжал пить, даже когда они уже сидели в самолете. Летчики прибыли за полчаса до отлета, веселые и оживленные, может быть, их и в самом деле вытащили из какого-нибудь ресторанчика. Только стюардесса выглядела заспанной и с трудом удерживала на своем свежеподкрашенном лице профессиональную улыбку. Моторы беззаботно взревели, и самолет взлетел в черное небо, не беспокоясь о том, что происходит с пассажирами. В брюхе у него стояла тишина, словно в животе настоящей птицы, люди сидели в креслах тревожные и безмолвные. Долетели они на этот раз, конечно, вполне благополучно, но в аэропорту академика ждал неприятный сюрприз — никто его не встретил. Урумов беспомощно оглядывался, даже вышел из здания аэропорта — никого! Он подошел к телефону и набрал номер Ангелины.

— Это ты, Михаил? — обрадованно спросила она.

— Я, сестра. Вы не получили мою телеграмму?

— Я получила, еще вчера… Но мой обормот второй день не появляется дома. Не знаю, где и искать.

Академик объяснил ей, что потерял ключи.

— Ночуй у нас! — радостно предложила она. — Знаешь, с каких пор ты у нас не был? С моей свадьбы.

Это было верно. Академик помолчал.

— Ты имеешь хоть какое-нибудь представление, где Сашо?

— Кто его знает. Наверное, у тебя на даче. Говорит, что пишет там что-то. Но почему он ничего не знает, может, ты вернулся раньше времени?

— На два дня.

— Значит, поэтому, — проговорила сестра с облегчением. — Меня он не слушает, но ты для него — бог.

— Да ну, глупости! — проворчал академик. — Хорошо, я возьму такси и поеду на дачу, а если его там. нет, вернусь к тебе.

— Э! — воскликнула она огорченно. — Неужели тебе настолько неприятно разок переночевать у меня?

— Старого пса, сестра, в свою конуру тянет. В другом месте ему не спится.

— Ладно, скажи там моему бездельнику, пусть едет домой.

К счастью, несмотря на поздний час, академику удалось найти такси. Услышав адрес, шофер насупился, а потом так бешено погнал машину, что Урумов испугался больше, чем в самолете во время аварии. Они пересекли тихий и пустынный в этот час центр и помчались дальше. Подъезжая, Урумов увидел сквозь ветви деревьев светящиеся окна. Ему действительно повезло — Сашо еще не ложился. Звонка на даче не было, и бог весть, удалось ли бы ему разбудить племянника.

Урумов расплатился с шофером и пошел к дому. Из открытых окон доносилась тихая музыка. Стало быть, Сашо не один, кто же в одиночестве слушает музыку в такое время. И академик решил постучаться, громко и как можно настойчивее. Дверь отворилась, на пороге появился Сашо. Академик заметил, что юноша смутился больше, чем этого можно было ожидать.

— Ты? — воскликнул он растерянно. — А я ждал тебя в понедельник, вторник… Ну ладно, с приездом, заходи.

Академик хотел войти, но Сашо все стоял в дверях.

— Я только хотел тебе сказать… У меня гости… Так что ты не удивляйся.

— Ничуть, — ответил академик.

— Почему ты не сообщил о приезде?

— Долгая история, — ответил дядя. — Но покажи мне сначала своих гостей.

Они вошли в холл. Сашо нес чемоданы.

— Боже, как ты их только поднимал, — пробормотал он. — Ребята, маленькая неожиданность… Мой дядя… Как видите, у меня очень представительный дядя.

Все встали. Еще два молодых человека и три девушки, все довольно легко одетые. Урумов не мог отделаться от впечатления, что одна из девушек только что встала с колен некоего бородатого субъекта в расстегнутой до пупа рубашке.

— Начнем с Кристы. — Сашо указал на красивую темноглазую девушку.

Урумов пожал худенькую легкую ручку, темные глаза смотрели на него с нескрываемой симпатией.

— Это вот Донка… Позволь порекомендовать тебе также сей корнишон, может быть, пригодится. Зовут его Кишев, или сокращенно Кишо. А это супруги Секеларовы — оба художники.

Значит, маленькая лохматая барышня сидела на коленях у собственного супруга.

— Очень приятно, садитесь, — пригласил Урумов. — Угостите меня чем-нибудь?

Сашо посмотрел на него с недоумением — неужели это серьезно?

— Как тебе сказать, дядя, у нас здесь только кубинский ром. Пожалуй, крепковат для тебя.

— Хорошо, тогда я вас угощу… Но вначале тебе придется принести мой саквояж. Я оставил его под деревом у калитки.

Пока Сашо бегал за саквояжем, Урумов рассмотрел компанию. Самое приятное впечатление производила, разумеется, темноглазая. Судя по тому, как все сидели, похоже, что она-то и есть подружка племянника. Наверное, очень впечатлительная — девушка просто затрепетала, как листок, под его испытующим взглядом. В бородатом угадывалось что-то дерзкое, даже нахальное. Ярко-красные, почти малиновые губы раздражали Урумова. Но взгляд художника, хотя и несколько вызывающий, был живым и интеллигентным. Остальные показались академику не слишком интересными.

Сашо вернулся с саквояжем, и Урумов небрежно вытащил оттуда бутылку «Джонни Уокера».

— Ура! — одиноко воскликнул Кишо. Родинки его вздыбились, словно собрались соскочить с лица.

Пока Сашо готовил стаканы и лед, Урумов рассказал о своем приключении в самолете. И конечно же, несколько преувеличил, просто обязан был преувеличить опасность. Хотелось хоть чем-то заинтересовать молодежь, ему и без того было неловко, что он так неожиданно ворвался в их компанию.

— Когда мы приземлились, все кинулись целоваться — летчики, стюардессы, пассажиры.

И даже не покраснел от этой бесстыдной лжи.

— У тебя под рукой оказался кто-нибудь подходящий? — пошутил Сашо.

— Только какой-то взмокший эксперт.

— Тьфу! — проговорила Донка.

Она так таращилась на Урумова, словно хотела его проглотить. Как-никак ей впервые в жизни довелось беседовать с живым академиком. А этот — словно по заказу сделан — академик до кончиков ногтей.

— Очень было страшно? — спросила она застенчиво.

И этим привлекла к себе удивленные взгляды всей компании — никто еще не слыхал, чтобы Донка говорила застенчиво.

— Что может быть страшно старому человеку? — И так как Донка не сводила с него недоверчивых глаз, Урумов добавил, на этот раз обращаясь прямо к ней: — В сущности, люди боятся не столько смерти, сколько боли. Особенно молодые. Они ведь воображают, что смерть непременно связана с нестерпимой болью.

— Конечно же! — удивленно воскликнула девушка. — На то она и смерть!

Подняли стаканы, чокнулись, но Урумов свой только слегка пригубил. Какая-то печаль и непонятная пустота вдруг охватила его, вытеснив все другие ощущения. Уши перестали воспринимать шум, в глазах потемнело. Этот внезапный спад после того подъема жизненных Сил, который владел им последние две недели, почти испугал академика.

— Вот что, молодые люди, — сказал он вдруг. — Я, пожалуй, поеду. Только Сашо придется меня проводить. А вы оставайтесь.

— Хорошо, дядя, — ответил юноша.

Академик вполне отчетливо уловил прозвучавшее в его голосе облегчение. Чувство пустоты и одиночества еще больше усилилось. Но, уходя, академик внезапно заметил, что у стены лицом к ней стоит какая-то картина в грубо выкрашенной белой раме. Наверное, масло. И вдруг, не отдавая себе ясного отчета в том, что он делает, академик повернул картину. И замер на месте, не в силах оторвать от нее взгляда. Со стороны могло показаться, что человек смотрит не на картину, а внезапно заглянул глубоко в самого себя.

— Это ваша? — тихо, почти без всякого выражения спросил он художника.

— Моя, — ответил тот.

Густая сине-лиловая ночь и два, почти слившихся с нею белых коня. Один, покрупнее, поднял к хмурому небу изящные ноздри, другой слегка отвернул назад небольшую головку. Еще ни разу Урумов не видел ничего, подобного изгибу этой шеи.

— Вы ее продаете? — спросил он.

— Уже продал.

— Кому?

— Одной болгарке из Калифорнии, — нехотя ответил художник.

Этого академик никак не ожидал.

— Чем же она занимается, эта болгарка?

— Говорит, что у нее мотель недалеко от Сан-Диего.

— Да, ясно, — пробормотал Урумов. — Знаете, что такое мотели под Сан-Диего? Публичные дома для моряков военного флота.

Художник враждебно молчал, даже борода у него, казалось, встала дыбом. Похоже, академик повел разговор не лучшим образом.

— Она сама выбрала эту картину, — продолжал Урумов, — или это вы ей предложили?

— Сама, — ответил бородач.

— Почему бы вам не предложить ей что-нибудь другое? Мне очень хочется купить эту картину.

— Сейчас это уже неудобно, — все так же нехотя ответил художник.

— Сколько она вам заплатила?

— Двести долларов.

— Я мог бы дать вам столько же в левах. А она пусть везет в Калифорнию что-нибудь другое… — Урумов прямо взглянул на него, — не столь добродетельное.

— Я и вам мог бы предложить что-нибудь другое, — сказал художник. — Еще более добродетельное.

— Меня интересует тема, — ответил академик. — Хотя я и не букмекер.

— У меня есть и другие лошади.

— Вы меня не поняли, — сказал Урумов. — Ну ладно, всего хорошего.

Потом, когда машина уже тряслась по проселку, Сашо спросил:

— Тебе в самом деле понравилась эта картина?

— Да, она очень хороша.

— И все же зря ты позволил ему так задаваться. Деревенщина! Вернусь, вышвырну его в два счета!

Похоже, он по-настоящему злился. Урумов не мог вспомнить, чтобы когда-нибудь видел его таким сердитым.

— Почему? Так, по-моему, должен вести себя каждый порядочный человек.

— Это он-то порядочный? — зло ответил Сашо. — Двести долларов в кармане, а сосет чужое виски. Оно ему еще носом выйдет!

— Во всяком случае, картина от этого хуже не станет.

— Вот что, дядя, картина будет твоя! — заявил Сашо решительно. — Даже если для этого мне придется его зарезать и закопать труп в ущелье.

Академик подумал, что от современного парня можно ожидать и такого способа решения проблемы.

— Какое у него имя?.. Среди художников, я имею в виду.

— Кто его знает, все они там маньяки… Во всяком случае, гением его не считаю.

Они уже выехали на шоссе, машина бесшумно скользила мимо темных затихших дач, спрятанных в тени деревьев. Казалось, что в этих домах жили одни привидения — очень уж редко мелькал свет в окнах.

— А может, он нарисует другую картину? Точно такую же! — сообразил вдруг Сашо.

— Нет, мой мальчик, в искусстве ничто прекрасное повторить невозможно.

— Да, но она вряд ли об этом знает!

— Кто?

— Да эта дурища, калифорнийская сводня.

Академик засмеялся.

— Что ж, будет случай проверить его порядочность.

— Будь спокоен! А знаешь, дядя, мне кажется, ты здорово изменился.

— В каком смысле?

— Я и сам не знаю в каком. Но что-то в тебе изменилось, сразу видно. Походка, например. Сейчас ты ступаешь гораздо тверже, решительней.

— Ты хочешь сказать, что раньше я ползал, как слизняк?

— Какой слизняк?

— Улитка такая, без раковины.

— Да, дядя, извини, но тогда ты несколько раскис… а сейчас, как говорится, гребешок у тебя снова торчком. Мне кажется, что Донка в тебя втюрилась, — добавил он шутливо.

— Которая из них Донка?

— Та — длинная. Я еще ни разу не видел, чтоб она так на кого-нибудь таращилась.

— А другая девушка — твоя подружка?

— Что-то вроде.

— И серьезно?

— На этот раз немного серьезней, чем обычно. Скажи, дядя, ты не рассердился, что застал на даче всю эту банду?

— Ничуть! — вполне искренне ответил Урумов. — Я даже жалею, что не смог составить вам компанию. А девушка действительно стоящая, — добавил он. — Можешь мне, старику, поверить.

— Чтоб я лопнул, если это не так!

— Тридцать лет я был профессором, — продолжал Урумов, — воспитал несколько поколений. Сейчас, похоже, девочки сразу превращаются в женщин, как куколки — в бабочек.

— К тому же в довольно нахальных женщин, — охотно согласился Сашо. — Криста не такая.

Приехав, Сашо помог дяде донести вещи. Вернее, он нес чемоданы, а дядя — только саквояж и портфель. Квартира была заботливо вычищена и убрана, видно, сестра ежедневно ее проветривала. Стоило Урумову переступить порог, как он почувствовал, что освободился от всего, что до отъезда столько дней держало его в беспокойстве и напряжении. Он приехал домой, в свой единственный дом. Действительно, как старая собака, которая всегда возвращается к своей конуре, даже если на ее месте теперь собачья бойня.

— А теперь уезжай, — сказал Урумов. — Езжай, езжай, гости ждут.

Когда за племянником захлопнулась дверь, академик, не торопясь, обошел квартиру. Осмотрел все, еле заметно покачивая седой головой. Войдя в спальню, он не испытал никакого волнения. Его прежняя кровать была постелена, на подушке, заботливо выглаженная, лежала его лучшая летняя пижама. Он открыл гардероб — там было почти пусто. Перед зеркалом тоже не было никаких флакончиков и коробочек, ничего, кроме мужской расчески и старой головной щетки с серебряной ручкой. Сестра постаралась убрать из комнаты все, что хоть как-то могло напомнить ему о жене. И лишь когда он стал раздеваться, сердце его сжала какая-то мертвая боль. Но — вперед, вперед, эту границу обязательно нужно перейти!

Он лежал в темноте с беспокойно бьющимся сердцем. И вдруг вспомнил белых коней, синих белых коней в невероятной ночи — густой, словно кровь, холодной, как стекло. Изящные ноздри, круглые, как широко открытые глаза, стремительно изогнутая шея. Он прекрасно знал, почему ему так хочется купить эту картину. Ведь это было, в сущности, его первое воспоминание, первое, что увидели в этом мире его потрясенные детские глаза. Мир открывался перед ним не постепенно и медленно, не выплыл из теней, не сгустился из хаоса. Даже если это и было так, он этого не помнил. Мир открылся ему сразу, как открывается театральная сцена. Поднялся занавес, и он увидел синюю ночь и белых коней, отчетливо постукивавших по булыжнику железными подковами. Высокий кабриолет с жесткими сиденьями и деревянными спинками подпрыгивает на неровной дороге. Они спускаются по какому-то глухому горному ущелью, лошади идут ровной рысью, и вначале он видит только их спины и острые уши. Спускаются целую вечность, словно дорога ведет в какой-то другой, темный, подземный мир. И, несмотря на ночь, все видно с поразительной четкостью. Он сидит рядом с матерью, она обнимает его и кутает в мягкую шаль. Рядом — отец. Ни у матери, ни у отца лиц не видно, и какие они были тогда, он не помнил. Напротив съежился, словно бы немного испуганный, его брат Тома в фуражке и коротких, по щиколотки, брючках. Рядом с ним дремлет их служанка Цонка, первая, которую он помнил, первый товарищ его детских игр и первая учительница. Она тоже укутана в толстый, домашней вязки платок, ее мягкие большие груди тяжело покачиваются. Едут они уже целую вечность. Никто не говорит ни слова, не слышно даже бубенцов, звон которых сопровождал все его детство. Нет ничего, кроме коней — белых коней.

Наконец они приехали. Кабриолет вкатился в какой-то двор, освещенный желтоватым фонарем, послышались тихие голоса людей. Но он не видел ничего, кроме белых коней, которые устало отфыркивались и время от времени били копытами по земле. Служанка взяла его в свои мягкие объятия и понесла по каким-то галереям и переходам. Потом темный занавес снова опустился, и прошло еще много месяцев, прежде чем он увидел мир во второй раз.

Много лет спустя, расспросив отца обо всех подробностях, он узнал, что было ему тогда год и девять месяцев. Ехали они в Выршец через Арабоконакский перевал и добрались до места поздно ночью, из-за того что с упряжью что-то случилось.

— Не может быть, чтоб ты это помнил! — удивленно сказал ему отец. — Ты же был совсем маленький!

— Как видишь, помню.

— В таком возрасте! — пробормотал отец, недоумевая. — Но это противоречит науке!

И тогда сын впервые усомнился в точности и всесилии науки. И это сомнение осталось у него на всю жизнь.

Загрузка...