СИМОНА ВИНЧИ НОМЕР 411

Пока их возможно примирить, стыд побеждается любовью; то, что мне стыдно произнести, любовь предписывает написать. А то, что приказывает любовь, не стыдно объяснять; она королева и повелевает всеми.

Овидий, Героиды, Федра и Ипполит

Какое зло может причинить тебе чтение письма? В нем может быть что-то, что понравится тебе. Посредством письма передаются тайны через земли и моря; даже враг читает письма, посланные ему его врагом.

Овидий, Героиды, Федра и Ипполит


Все, что здесь написано, тебе не понравится. С самых первых строк это вызовет твоё раздражение. Расстроит тебя. Но ты все равно должен дочитать это до конца. Потому что в моих словах — правда. Конечно, это правда, принадлежащая лично мне, но в каком-то смысле любая личная правда, однажды произнесённая, принадлежит каждому.

Ты разозлишься, но это неважно: какое зло может причинить тебе чтение письма?


Это — номер отеля.

Отель «Националь», площадь Монтечиторио, Рим.

Номер 411.

А это — моё тело, отражённое в зеркале. Зеркало не похоже на то, в которое я смотрюсь каждый день: длинное и узкое, на створке стенного шкафа. Это — широкое, занимающее целую дверь и отражающее картину, которая отражается в другой отражающей поверхности. Свет падает на меня со спины, и я вижу в зеркале только очертания фигуры. То, что я вижу — женщина. Просто-напросто женщина.

Она красива?

Или безобразна?

Я стараюсь смотреть на себя непредвзято — если можно быть непредвзятой, разглядывая самое себя, я устраняю из своего взгляда все наносное, все вопросы, сомнения, комплексы, которые, как каждый из нас, я волоку за собой с отрочества, и даже ещё раньше, с детства.

То, что я вижу в зеркале ванной в номере четырехзвездного отеля — просто тело женщины. Я рассматриваю его таким, каким оно проступает в свете, размывающем детали и позволяющем чётко видеть лишь контуры, и оно кажется мне невыразительным.

Худые ноги, узкие, несмыкающиеся бедра. Когда я была девочкой, однажды случилось нечто, отчего лето превратилось в ад: от жары я сильно потела, и между бёдрами, поскольку они тёрлись друг о друга, образовалось красное пятно. Оно горело. И я возненавидела свои бедра. С той же силой, с какой я ненавидела свой живот, толстый и белый под полосатыми хлопчатобумажными трусиками, резинка от которых врезалась мне в пупок. Хотя я была очень тощим ребёнком. На фото я вижу голенастую пигалицу, с округлым пузиком, тощими ножками и ручками, выпирающими ключицами и торчащими рёбрами. Незаметно, в одночасье, я превратилась в раскормленного подростка. Сейчас моя голова видится мне слишком большой для такого некрупного, поджарого тела, остановившегося в своём развитии, так и не сформировавшись окончательно. Верх живота плоский, низ слегка выпуклый, похожий на мягкий кожаный валик, из-под него буквально вырываются кости таза. Порой они кажутся мне отвратительными, я пытаюсь скрыть их одеждой, чтобы придать уверенность собственному «я», но они все равно торчат, готовые поранить партнёра при слишком тесных объятьях. Грудь ни мала, ни велика. Венчики сосков широкие и розовые, сами соски слишком крупные. Грудь — наиболее безобразная деталь этого тела. Деталь, которая досаждала мне с первого дня. Я помню другое зеркало, свет падал слева, это был свет летнего дня. Мне было тринадцать лет, и я с отвращением изучала собственное отражение в круглом зеркале в голубой ванной комнате моей матери. Я рассматривала себя спереди, сзади, сбоку, в профиль. Две инородных выпуклости, возникших внезапно, разделили мою грудь надвое, обезобразив её. Признаюсь, я никогда не желала иметь грудь, как желает основное большинство девочек. Я никогда и не думала, что у меня может такое вырасти. И вот надо же: непрошенный подарок, мешок с грязными угольками вместо конфет и шоколадок. Ты была плохой девочкой, сказало зеркало, и вот результат. С того дня я учусь утаивать непристойный секрет, который тащится со мной по жизни, учусь стягивать, сплющивать его, укрывать в складках одежды, так, чтобы никто о нем не узнал. Но я обманываю одну себя. Другие знают о нем: не существует способа спрятаться.


Не существует способа спрятаться, но это я усвоила только сейчас.


Номер 411. Отель «Националь». Рим. За окном, распахнутым над площадью Монтечиторио, безлюдной в этот ночной час, за исключением вооружённых карабинеров — охраны Парламента и нескольких случайных прохожих, в основном поддатых туристов, сияет холодная луна. Февральская луна.


Я здесь, и я жду тебя.


Моё тело состоит из костей. Мускулов. Сухожилий. Голубые вены — сеть речушек, пронизывающих всю меня. Таинственный гобелен, который можно рассмотреть исключительно вблизи, после того как сброшены одежды. По венам струится кровь. Ещё глубже — если представить себе скальпель хирурга, отсекающего слой за слоем, кромсающего их один за другим со знанием дела, — внутренние органы. Под левой грудью, чуть большей, и поэтому более ненавидимой, чем правая, — сердце. Ниже — грудина, за ней желудок. Слева — селезёнка, правее — печень и жёлчный пузырь, чуть ниже — кишки, матка, яичники. Пока все на месте. Ничего не тронуто. Я ещё целая.


У моей матери убрали жёлчный пузырь, а чуть позже матку. Ещё у одной знакомой — грудь. У другой — обе. У одного паренька оттяпали половину лёгкого. У другого отрезали почку. У третьего — кусок кишки.


В газете несколько месяцев назад я увидела фотографию женщины с одной грудью. Другая, говорилось в статье, сопровождавшей снимок, была удалена по причине злокачественной опухоли. Я вырезала эту заметку и сохранила. Снимок черно-белый, губы женщины не улыбаются, улыбка в её глазах. Женщине лет пятьдесят, она ещё довольно симпатична: светлые волосы, полные губы, красивое лицо. На месте удалённой груди — длинный шрам полукругом, а вокруг него вытатуирована цветущая ветка. Весь вид её излучает гордость: я жива, я могу ещё любить и быть любимой. А это — след войны. Как у древних воинов, самое ценное украшение: я бросила вызов смерти, меня кинули в пасть врагу, но я вернулась. И я ещё на этом свете.


Изувеченные тела тоже выживают. Изувеченные изнутри. Изувеченные внешне. Сердце продолжает биться. Основные функции — исполняться. Без какой-то детали, даже без многих, очень многих, все равно можно прожить.


Я не одна в номере.

Есть ещё мужчина. Он там, за этой закрытой дверью, к которой я прикасаюсь пальцем. Я могу слышать звук его шагов в границах пространства, не позволяющего особенно разгуляться: от шкафа к кровати, от кровати к письменному столу, от стола до окна. Я могу слышать шелест страниц книги в его руках. Сухой щелчок его зажигалки.


Я ничего не знаю о нем.


О тебе.


Мне неизвестны: имя твоей матери, форма твоего члена, запах твоей кожи под одеждой, я не знаю, как ты занимаешься любовью, плохой ты или хороший, что тебе нравится больше, горы или море, умеешь ли ты пользоваться столовыми приборами, знакомы ли тебе рыцарские манеры — открывать и закрывать дверцу автомобиля, входить в ресторан прежде женщины, наливать вино, держа бутылку за донышко и поворачивая запястье так, чтобы не пролить ни капли… я даже не знаю, что у тебя в маленьком чёрном рюкзачке, что ты всегда носишь с собой.


Этот мужчина — ты.


Вместо этой фразы я могла бы написать любую другую, но любая утратила бы смысл в виду очевидности главного: это ты.


В белой ванной, куда падает свет из комнаты, я готовлюсь исполнить ритуал, следуя которому я с полным правом могу причислять себя к категории Женщин. Ритуал заключается в неразрывной последовательности телодвижений, служащих поддержанию в форме и совершенствованию.


Я ухаживаю за своим телом с отвлечённой трезвостью, не имеющей ничего общего с нежностью или участием, а скорее похожей на опытность кондитера, который шприцом нагнетает крем в эклер, или, резко крутанув кистью, вываливает пудинг из формы на тарелку перед подачей его на стол. Я исследую каждый сантиметр своей кожи. Я чищу зубы, особенно тщательно с внутренней стороны, проходясь щёткой даже по языку, предварительно высунув его и рассмотрев в зеркале. Выщипываю пинцетом несколько едва заметных волосков из бровей. Тщательно умываюсь, смазываю кремом все тело, дезодорирую подмышки, брызгаю пару капель духов в складки паха, прохожусь прозрачным лаком по ногтям на ногах и жду, когда он высохнет. Теперь моё тело в полном порядке: умащённое и накрашенное, словно труп в покойницкой. До этого были также: эпиляция ног, рук, подмышек, верхней губы и бровей, маска из гликолевой кислоты на лицо, педикюр и маникюр, стрижка, душ и крем, создающий эффект загара. Даже без одного из перечисленных операций я не смогла бы дожить до сегодняшнего дня. Притом что я знаю — и это знают все, — что мужчины в наши дни не обращают на эти вещи никакого внимания. Это мы, женщины, смотрим на собственные тела взглядом мясника, будто расчленяя его мысленно на куски: лопатка-кострец-голень-грудинка-отбивная.

Последний раз я оглядываю себя в зеркале. Сердце сильно бьётся в груди. Сейчас мне предстоит выйти из ванной и явить себя твоим глазам. Я должна постараться выглядеть непринуждённой, не слишком нервной, но и не излишне уверенной в себе.


Прости меня, но я женщина.


В номере 411 немного вещей. Чемодан. Мой. Твой чёрный рюкзак. Одежда, которую мы сегодня носили, развешана в шкафу и на спинке стула.


Мы вдвоём.

Ты — мужчина.

Я — женщина.


Я впервые размышляю так. О других, кто был до тебя, я думала: парни. О себе перед ними я думала: девчонка.


У тебя светлые глаза. Очень красивого цвета. Как у мартовского неба, когда оно уже прозрачное, но ещё холодное. Когда погода ещё неустойчива и готова в любую минуту взорваться снегом. Они глаза голубые. И одновременно серые. Прозрачные. Порой они меня пугают. Они никогда не теплеют.


В номере 411 две сдвинутых кровати. Простыни кремовые с фисташковыми полосами. Обои в той же гамме. На потолке лепнина бледно-зеленого цвета. Письменный стол. Большое зеркало. Окно, выходящее на площадь. Площадь огромна. По углам — сторожевые будки. Город Рим. В двух шагах от отеля — Пантеон.


Это город, куда приезжают исключительно по делам. Я в нем всегда теряюсь, несмотря на то, что мои маршруты одни и те же. Я пробираюсь сквозь толпы туристов, не поднимая глаз, равнодушная к памятникам, к мифам, к Истории. Сажусь в такси и выхожу из такси, выхожу из трамваев, из автомобилей и других видов транспорта, позволяющих мне передвигаться по городу. Я бреду по тротуарам, наталкиваюсь на людей, которые остановились поглазеть на витрины. Я бегу из этого города, едва закончив дело, ради которого приезжала. Чересчур много туристов, чересчур много памятников, перебор мифов, через край Истории. Излишек шума и излишек солнца. И вот опять, в очередной раз, я несусь по улице Национале к вокзалу Термини[1], прижав сумку к груди и надеясь вскочить в первый же автобус, который довезёт меня до экспресса «Евростар», а через два часа сорок пять минут я выйду из него в тишину безмятежной равнины, в туман, в жуткий холод или в удушливую жару того местечка, откуда я родом, который терпеть не могу и с которым никак не могу расстаться.


Будь выбор за мной, я уж точно никогда не остановилась бы на гостинице, подобной этой, потому что я люблю зелень деревьев и удалённость от центра, а здесь я, напротив, в центре города — в самом центре, если взглянуть на карту, — обложенная этим огромным городом, простирающимся вокруг меня в бесконечность, со своими почти тремя миллионами жителей и тысячами транзитных чужаков, автомобилями, трамваями, мопедами, дворцами, виллами, церквями, магазинами, проспектами, бульварами, подземными переходами, парками, маленькими площадями, большими площадями, лестницами, деревьями, газонами, железобетоном, стеклом, кирпичом, асфальтом, электропроводами, трубопроводами, канализационными трубами, крысами, мусором, — и я боюсь. Я чувствую, как давит на меня все это бесконечное множество объектов, они движутся вокруг меня, кишат в подземелье, возносятся к небу, шуршат, скребутся, бренчат, лязгают, разъедают, разлагаются и шумят изо всех сил.


Только в стенах Пантеона я нахожу спасение, в нем я чувствую себя в безопасности, словно оказываюсь в эпицентре циклона, именно в той точке, где противодействующие силы нейтрализуют друг друга до полного затухания.


Пантеон с его шестнадцатью серыми и красными колоннами величественного портика, вселяющего благоговейный страх. Восемь монолитов серого гранита и другие восемь красного египетского гранита, по четыре во втором и третьем ряду. На самом деле, разница цветов еле уловима, они кажутся абсолютно одинаковыми, и, вопреки пояснениям гидов, я всякий раз упрямо стараюсь убедить себя, что они ошибаются. Бывает только один момент, когда на колонны падает прямой свет, тогда можно увидеть, что одни из них чуть бледнее других.


А вот огромная бронзовая дверь, одна из трех древнейших дверей Рима, строгий и торжественный вход, несколько шагов — и вот я уже внутри храма. И так каждый раз, когда я вхожу в Пантеон: я моментально теряю дар речи. Я поднимаю глаза и, щурясь от яркого света, льющегося сквозь круглое отверстие в потолке, смотрю на небо. Я в самом центре магического круга, я стою, замерев и затаив дыхание, и вокруг меня исчезают туристы, исчезает все, и я ничего больше не слышу, ни шарканья их кроссовок, ни их голосов, я не слышу криков детей и щелчков фотоаппаратов. Но и остальные словно застывают. Японцы, немцы, корейцы, французы, американцы, задрав головы, стоят, все как один, с разинутыми ртами, и их лица крестит ярко-белый луч света, который ослепляет и пугает их.


Не знаю, зачем я пишу тебе об этом. Об этом храме. Об этом памятнике. Об этом месте. Одном из тех заряженных энергией мест, которым мы неспособны — я-то уж точно — найти правильное название, определение. Может быть, речь идёт о красоте. Или о чистой в своей простоте эстетике. Или о гениальности, архитектурной и инженерной. Или, возможно, о любви, которая тоже похожа на храм, и я впервые нахожусь внутри её. Я стою прямо под её циклопическим глазом, испускающим свет вселенной.


Пантеон с самого начала был задуман как святилище всех богов, и среди их сонма Венера и Марс были королём и королевой. Венера — она же Афродита, богиня Любви, появилась на свет в результате соития морских волн с упавшей в них оскоплённой плотью Плутона: от смешения крови и морской воды. Венера — покровительница садов, любви, плодородия, детей, виноградников, морского покоя и вожделения. Она была супругой колченогого Вулкана, но её истинной любовью являлся Марс. Марс, или Арес в греческой мифологии, — бог войны, покровитель весны и юности. Две силы, противоречившие и дополнявшие друг друга: «Как в любви, так и в войне». От жарких объятий Венеры и Марса родилось пять детей, и в том есть некий смысл, если задуматься: пять детей — это столько же, сколько пальцев на руке или на ноге, или сколько чувств. Любовь, её прямой антипод — Ненависть, а также Страх, Ужас и Гармония. Тебе не кажется, что именно определяемое этими именами составляет существо отношений между мужчиной и женщиной в их развитии?


Луна, убывающая, но до сих пор яркая, сияет на небе, прямо перед моим закрытым окном. Воображаю, как было бы здорово оказаться прямо сейчас, ночью, в полнейшем одиночестве в центре Пантеона, наконец-то затихшего, свободного от орд туристов. Там, в темноте, стоя точно под глазом храма и глядя на луну.


Впервые мы в комнате одни. До этого вместе мы только гуляли. Вокруг нас был город, перед нами — улицы, две реки. Но город был другой, твой. Наши прогулки длились долго, а было их всего две. Два вечера, в целом, часов пять. Сейчас вокруг нас стены, и я охвачена таким чувством страха, что, возможно, предпочла бы, чтобы ты исчез. Немедленно и навсегда.


Уже шесть лет, как я занимаюсь любовью с одним и тем же мужчиной, говорю я тебе.


Это не правда. Но почти правда. Был ещё один. Был и миновал. Теперь всё иначе. Опять всё иначе. В который раз иначе. Но сейчас особенно иначе.


Иначе потому, что прежде, чем узнать тебя, я узнала твои слова.

Мы переписывались в течение двух месяцев.


Стоял декабрь, когда я написала тебе первый раз, или, кажется, конец ноября. Я написала тебе, и ты ответил. Ты был далеко. То ли убегал от кого-то, то ли искал что-то или кого-то, ты так мне ничего толком так и не объяснил. Твоё первое письмо пришло на мой электронный адрес ранним утром. Я тоже готовилась к отъезду, в деловую поездку и, как обычно, трусила: я боялась самолёта, одиночества, города, в котором никогда не бывала, незнакомых людей, с которыми мне предстояло общаться, ужинать, ездить, но сейчас у меня появился ты, это электронное письмо, отпечатанное на листке бумаги. Незнакомый мне человек — ты — ответил. Он говорил на одном языке со мной.


Я вообразила себе твоё лицо раньше, чем увидела его. Я вообразила твой голос, твой взгляд, твой член. Я вообразила комнату. Не эту. Я вообразила откупоренную бутылку, бокалы, руки в поисках сигареты, цвет глаз. Я нежно гладила страницы твоих писем, как будто это была твоя кожа. Я истязала эти страницы, покрывая их крестиками, звёздочками, овалами, загибая их уголки. На некоторых остались следы моих слез. Пятна от вина. Пепел от сигарет. Я слишком много курю. Ты тоже, я прочла об этом в твоих письмах и убедилась позже, когда познакомилась с тобой.


Огромная луна висит над площадью. Сквозь закрытое окно ванной пробивается её сияние. Мне не удаётся открыть окно шире, чем есть, и я просовываю голову в щель между стеклом и косяком, встаю на цыпочки и чувствую, как мышцы напряглись, начиная от пяток и дальше, в икрах, бёдрах и ягодицах. Внезапно потеплело в низу живота, словно его наполнили чем-то горячим. Это произошло от одной только мысли: ты — здесь, за закрытой дверью, может быть, стоишь у окна, рассматривая площадь, или лежишь на кровати и глядишь в потолок. Твоё тело на или под простыней. Твоё тело, которое я пока ещё не знаю. Ты обнажён или одет.

Я обнимала тебя дважды. Это произошло в твоём городе. Впервые это случилось на вершине холма, в парке при церкви, белой и пухлой, словно сливочное безе. Мы только что вышли из бара, где две пожилые элегантные женщины, сидели по соседству и, не отрывая от нас глаз, мелким глоточками пили шоколад из чашек. Вероятно, им вспоминалась их юность, первые свидания с мужчинами, давно уже стёршимися в памяти, и они искали повода для того, чтобы освежить эти образы. А может быть, причиной их любопытства был наш довольно забавный вид: смущённые, напряжённые, с раскрасневшимися от холода щеками. Мы пили кофе. В баре не разрешалось курить, и мы не знали, чем занять руки.


У тебя в кармане в этот вечер лежала книжка стихов Филиппа Ларкина[2], издание, отличное от моего, с белой обложкой, содержавшей стихотворение, которое начинается так:

Man hands on misery to man.

«Человек человеку приносит страданье».

А заканчивается двумя поразительными строчками:

Get out as early as you can,

and don 'thave any kids your-self.

«Избавься от него, как можно раньше

и клятву дай не заводить детей».


С вершины холма, опершись на парапет широкой балюстрады, нависающей над городом, я рассматривала пейзаж, включавший виллы знаменитостей, на которые ты указывал жестом. Я видела увядшую зелень деревьев, виды которых не могла распознать, раскинутые по склону дома, выделявшиеся красным и белым на фоне зеленого, их кованные оконные решётки, опущенные жалюзи, закрытые ставни: безмолвный город живых мертвецов. Я видела тусклый небосвод, подёрнутый дымкой, и думала, что этот город здорово похож на тебя, что он, как и ты, спокоен и деликатен, но одновременно загадочен и, не исключено, таит в себе скрытый до поры до времени буйный нрав.


Когда мы покинули бар, я пошла впереди, затем резко обернулась и неожиданно поцеловала тебя. Ты не отстранился, но и не ответил мне тем же. Мне показалось, что ты смутился, и я почувствовала себя очень маленькой и очень глупой. Но отважной. В эту минуту я ни за что на свете не позволила бы тебе сбежать от меня. Ничто не помешало бы мне сделать это. Если бы ты меня попросил, я бы легла с тобой в постель немедленно. Даже если бы ты меня только коснулся, я отдалась бы тебе прямо здесь, в этом парке, в этот ужасно холодный день.


Февраль.

Десять дней спустя.

Я лишь обняла тебя. Я вновь сделала это, на вокзале, прежде чем подняться в вагон, который должен был перенести меня в мою жизнь, далёкую от тебя. Мы были одеты в пальто, свитера, майки. Все эти слои одежды не помешали мне ощутить твоё тело, худое, но такое мускулистое. Никакого другого знания. О твоей коже, например. Об её мягкости и упругости, её тепле и её запахе.


Мне неизвестно, как другие женщины выбирают мужчин. Я не знаю, как они решают, что этот вот — тот самый, а этот — не тот. У некоторых выбор основывается на ясном и простом эстетическом признаке: красив или нет. У кого-то — на симпатии: нравится — не нравится. От многих девушек и многих женщин я слышала такое суждение о мужчине: он заставляет меня смеяться. Я так и не смогла понять, что хорошего в мужчине, который заставляет тебя постоянно смеяться. Как же они смогут в дальнейшем, после того как отсмеются, найти трагическую ноту, которая лежит в основании любви.

Но каждая женщина иная, как и каждый мужчина.

Мне тоже нравится смеяться. Потом.


Лично я всегда выбирала мужчин по их членам. Член должен быть правильным. Правильного размера, правильной формы, правильной твёрдости. Мужчины должны уметь трахаться. Должны быть выносливы и не зацикливаться на предварительных эротических играх, которые мне никогда не нравились. Бессмысленная игра словами, как правило, лишь сбивает с толку. Я говорю тебе правду. Голую, неприятную, грубую правду. Меня всегда изумляло, когда мужчины, с которыми у меня были романы, и которых я бросала, потому что они не обладали необходимыми качествами, когда они находили себе других женщин и казались счастливыми рядом с ними. Я смотрела на них, этих женщин, и пыталась разгадать их тайну, определить, какую же струну в их телах или головах, заставил зазвучать мужчина, который в моих глазах выглядел столь убогим и ничтожным.


Когда я влюбилась впервые, мне было шестнадцать лет. Я ничего не знала в шестнадцать лет. И в первый раз, когда мой друг сунул мне его в рот, я подумала что задохнусь. От радости. От ужаса. От удовольствия. В моем друге боролись взаимоисключающие и чередующиеся порывы: нежность и жестокость, желание и отвращение. В этом он был очень похож на меня, и вероятно, поэтому не мог меня полюбить.


Позже я решила, что всех своих будущих мужчин буду держать при себе только в качестве рабов. Главное, чтобы они были мощными машинами, готовыми соответствовать моим потребностям. И, по возможности, пустыми. Безукоризненными ёмкостями, которые я заполняла бы своими словами, своими фантазиями, своими поступками, на которые они не способны и которым я их учила бы.

Чтобы никто не заставил бы меня больше страдать.

И все было именно так.

Мне нравились разные мужчины, я проводила с ними много времени — я из тех женщин, что не могут долго обходиться без мужчин, это я поняла довольно рано, — я занималась с ними любовью, путешествовала, делила многое, но никогда никого из них не любила и никогда не заблуждалась по поводу отсутствия любви. Её в моей жизни отныне не существовало. Я познала её и утратила навсегда. Теперь я не позволила бы ничему и никому залезть глубоко в мою душу. Моя рана быстро зажила, но остался ужасный шрам, тянувшийся внутри меня от головы до ступнёй. Я была куклой, залатанной изнутри. Никто никогда не видел моей раны. Никто никогда её даже не коснулся.


Все эти слова, которые я только что написала, — истинная правда, и в то же самое время — ложь: любовь умеет менять облик, убеждать тебя, что она нечто другое. Она проявляет себя годы спустя, когда ты вспоминаешь поступки, которые ты считала незначительными, слезы, которые казались тебе неискренними, выражения лица, которые, как ты полагала, стёрлись в памяти.


В эту минуту я, придерживая рукой зеркальную дверь, изучаю собственное отражение. Я замечаю маленькую морщинку между бровями, вижу сжатые губы, костлявые коленки, торчащие из-под платка, завязанного узлом на бёдрах.

Моё время истекло.

Я должна уйти.

Войти.


Это самый кошмарный момент всякого любовного свидания. Длится ли оно одну ночь или годы, начало всегда страшно. Это момент, из которого проистекает начало, все, что случится дальше, начало познания друг друга. Ведь пока ничего не известно. Избавиться от одежд, прикоснуться друг к другу. Затаив дыхание, приготовиться к любой возможности: получить наслаждение, ощутить отвращение, или, того хуже, разочарование.


Я вхожу в комнату. Все лампы потушены, единственная освещённая зона — молочно-белый квадрат ковра, образованный лунным светом, падающим из окна, в центре которого сидишь ты, в белом гостиничном халате, с сигаретой во рту.


Перед этим закрытым окном, непосредственно в центре светового квадрата, нарисованного луной на бледно-жёлтом ковре комнаты, мы сидим напротив друг друга. Тянем джин-тоник и курим, в полнейшей тишине.


Я гляжу на твои руки. Красивые руки, гладкие, с ухоженными ногтями — я ещё не ведаю о твоей одержимости щипчиками для ногтей, в ящике стола моего дома валяются одни, вместе с бесчисленным количеством красно-зелено-чёрных бумажек для самокруток марки Оттоман, время от времени они выпадают из журнала или книги, либо обнаруживаются под ворохом не разобранной почты.

Кольцо, которое ты носишь на указательном пальце правой руки, прежде принадлежало твоему отцу.

Твой отец умер.

Всякий раз, когда ты отправляешься в поездку, ты надеваешь это кольцо, потому что оно тебя хранит.

Однажды, ты рассказывал, ты в полном одиночестве ехал на мотоцикле и, увидев лес, рискнул забраться в него, в самую чащу. Что-то ты там надеялся отыскать, может быть, озеро, я сейчас не помню. Ты оставил мотоцикл на краю леса и пошёл пешком. Озеро, если о нем шла речь, спокойно сверкало у твоих ног. Внезапно панорама распахнулась и тебе показалось, лес опрокинулся в озеро. Ты, созерцая эту картину, достал из кармана куртки табак, бумагу для самокрутки, спички и безмятежно закурил. Затем двинулся назад и на полпути обнаружил, что на пальце правой руки кольца больше нет. Ты расстроился, повернул обратно, осматривая каждый камень на земле, каждый торчащий корень, каждый звериный след. Посреди тропинки ты вдруг увидел птицу. Окоченевший трупик, которого, пройдя здесь раньше, даже не заметил. Мёртвая птица. Ты перевернул её носком башмака, чтобы убедиться, что она действительно мертва, а не, может быть, ранена. Под затвердевшим трупом голубя блеснуло кольцо твоего отца.


В какой-то момент, в увертюре любовной истории, которая длится немного дольше одной ночи, начинают рассказывать о своих отцах, о матерях, о братьях и сёстрах. Так случается всегда. Это неизбежно. Затем приходит пора фотографий, пристально исследуемых в поиске мельчайших деталей: здесь похож, а здесь нет, здесь особенный разрез глаз, здесь складка в уголке рта. Семейные черты. Дедушки с бабушками, предки до энного колена, до которого есть возможность добраться. Склонившись над выцветшими фотографиями, влюблённые стараются почувствовать время. Прошедшее время — очень давно прошедшее время — время другого человека. Тёмное ничто, где зарождение этого загадочного, сидящего рядом с тобой человеческого существа, к которому ты испытываешь непонятное, пронзительное и противоречивое чувство, по привычке — так уж мы приучены — называемое любовью . Эти выцветшие лица, эти забавные позы, эти выражения лиц, характерные для портретов, существовали до него, или до неё. Длинная цепочка почивших родственников, в жилах которых текла одна кровь. И вопросы, которые задают все влюблённые: а кто был тот сумасшедший в семье, а тот странный тип, а тот не такой как все, а тот на которого, или на которую, ты похож — похожа?

Я проглатываю последние капли джин-тоника, рассматриваю на просвет липкое донышко бокала и думаю, что на сей раз мне не хочется задавать никаких вопросов: мы вдвоём. Мужчина и женщина, закрывшиеся в комнате, чужой для них, в чужом для них городе. Нас двое, не знающих ничего друг о друге, и не имеющих между собой ничего общего. Мы свободны. И может случиться все, что угодно.


Это начало истории.


Однажды такое уже было.


Но эта история не из тех, какие можно рассказать. Это история, которая ещё не случилась.


Поэтому я возвращаюсь к началу.


В темноте мне не удаётся прочесть выражение твоих глаз, я различаю только белизну твоего халата. И думаю о том, что ты можешь сделать мне очень плохо. И одновременно, что ты можешь мне сделать очень хорошо. И ещё, думаю я, что ты можешь сделать, что ты должен сделать в эту минуту — так это взять меня.


Возьми меня. Я достаточно искусна. Я могу быть всем, что ты пожелаешь.


Таковы были мои мысли, я не произносила их вслух, я продолжала курить сигарету, кутаясь в белый халат на голом теле, в ожидании твоего знака, движения, слова.


И это случилось.

Знак, движение, слово.

Если бы я тебя не любил, сказал ты мне, я бы тебя уже трахал вовсю.

Ты сказал мне это на ухо, в то время как меня трясло, и я не знала, что делать, двигаться или замереть в неподвижности, закрыть глаза или открыть, говорить что-нибудь или сидеть молча.


Если бы я тебя не любил.


Любовь.


Вот оно что.


Час назад крутящаяся дверь внесла меня в холл этой гостиницы, где ты уже ждал. Я опоздала, была огорчена этим, как и своим чрезмерным макияжем, который, наверняка, меня старил. Я пробежала глазами по золочёным зеркалам, покрывавшим стены, и улыбнулась этой незнакомке с блестящими глазами, приготовившейся склонить шею на плаху палача. Именно этот образ возник мгновенно передо мной в ту секунду, когда ты спросил: хочешь, чтобы я остался? Я уселась рядом с тобой. Кажется, я тебе не ответила, я просто смотрела на тебя и молчала. И улыбалась. Тряхнула головой, отбрасывая волосы назад. Когда ты передал мне ключи от номера, я сжала в пальцах тяжёлую латунную табличку с цифрами — 411.


Я закрываю глаза и подставляю свои губам твоим губам, и своё тело твоим рукам. Чтобы они сняли с меня одежду, хотя я ненавижу оставаться голой перед кем-либо. Ты нежен, но решителен, и я не нахожу сил противиться тебе. Словно заворожённая, я отвечаю твоим движениям, позволяю тебе вести меня, тебе принимать решения. Ни одного поспешного жеста, ни одной ошибки. Твоя уверенная рука деликатно раздвигает губы моего лона и мгновенно находит точку, на какой сосредоточиться. Я вынуждена отодвинуть руку, чтобы не кончить сразу же. Ещё не время. Я сама обнимаю тебя, улыбаясь в темноте, и прижимаюсь губами к твоей коже.


В какой-то момент мы останавливаемся. Неподвижно лежим, раскинувшись на смятой простыне, глядя на луну за окном. Сколько времени прошло? Два или три часа? А мы ещё не сделали этого. Мы пока только привыкали к коже друг друга, словно животные: недоверчивые и осторожные. Я голоден, сказал ты, сегодня я почти ничего не ел, так был занят, ты ведь тоже голодна. И мы одеваемся и выходим. Я не помню, что мы ели и где, помню, что это было рядом с отелем и что я уговорила тебя выпить стакан вина, которое выбрала сама для тебя. Потом мы шли будто пьяные, хотя выпили совсем немного. Твоё бедро прижималось к моему бедру, твоё плечо к моему плечу, твоя рука в моей руке. Я смотрела на город, окружавший нас, на розовато-серые памятники, на меты времени на камнях, на вечерние фонари. Этот город был похож на номер 411, который ждал нас. Два небольших пространства, которые не помнили нас и никогда не запомнят. Город, похожий на гостиничный номер. И номер, похожий на город. Посреди этих пространств — мы, голые, не имеющие ни имён, ни истории. Мужчина и женщина. Подобные миллионам других. И каждое пространство — комната и город — первый круг ада, возведённый в абсолют.


Когда мы вернулись в гостиницу, мы взялись за это серьёзно. Мы были близки, как бывают близки мужчина и женщина, а не как два влюблённых подростка. Ты взял меня, я позволила тебе взять меня. Возьми меня, сказала я тебе, становясь коленями на постель, уткнув лицо в подушку и сложив руки за спиной. Возьми меня. Забудь, кто я такая, забудь мои слова, мои письма, моё имя, забудь все. Это тело женщины, можешь взять его, использовать его, делать с ним, что хочешь. И это моё лоно: пустой сосуд, ничья комната в незнакомом городе. Белая страница. Буква алфавита, которого никто не знает до конца.


Почти рассвело, когда мы, приняв снотворное, уснули. Обнявшись. Что прежде я всегда ненавидела и что, напротив, в эту нашу первую ночь оказалось очень простым и похожим на чудо.


В одном из первых е-мейлов я написала тебе, что было бы прекрасно встретиться, не видя друг друга. Один приезжает, а другой уже ждёт в абсолютно тёмной комнате. Мы бы могли трогать друг друга руками, как это делают слепые, обнюхиваться, как собаки, и только позднее включить свет. Однако неизвестно почему мы этого не сделали, мы встретились, как встречаются все, я сошла с поезда, а ты стоял уже на вокзале, ожидая меня, прислонившись к колонне, и в тот момент, как поезд затормозил, я, взглянув через оконное стекло, встретила твой взгляд и сразу поняла, что это ты, хотя никогда прежде тебя не видела.


Я все ещё в этой незнакомой ванной комнате. В комнате за дверью ничего и никого. Ни звука. Я ещё раз оглядываю себя в зеркале и размышляю о женщинах, запечатлённых в бронзе скульптором Джакометти.[3] Мне приходят на память слова из книги Жана Жене «Студия Альберто Джакометти» , которую мы покупали вместе в моем городе весенним утром. Вот эта аллегорическая фраза:

«… ноги женщин вдавлены в огромный грязный блок, чрезмерно худые тела устремлены вверх, что не умаляет впечатления устойчивости и прочного сцепления с землёй. Эти женщины, которые никогда не освобождаются от тяжести грязи жизни, по ночам соскальзывают вниз по крутому обрыву, тонущему во мраке».


Я их видела: хрупкие и бесцветные, с невидящими глазами, тонкими ногами, маленькими острыми грудями, мощь спин передана напряжением мышц и костей, сильные руки, крупные узловатые ступни, какие бывают у крестьянок, привыкших к постоянной ходьбе босыми. Я видела их: это были моя бабушка, моя мама, это были мои сестры, тётки, тётки моего отца и моей матери, мои предки.

И я.

Вот она я. Такая же хрупкая и бесцветная, с вдавленными в грязь ступнями: женщина.


Круглая дверная ручка из белой керамики податливо поворачивается под моими пальцами. Комната пуста. Мой синий чемодан в углу. Сапоги валяются на ковре. Пачка сегодняшних ещё не пролистанных газет валяется на кровати, рядом лежит большой ключ с тяжёлой латунной табличкой. Бутылка минеральной воды откатилась к стене комнаты. Окно закрыто, шторы задёрнуты. За этими шторами, за этими стёклами та же площадь, тот же город, с Парламентом, вооружённой охраной, японскими туристами, демонстрантами, паломниками, лавками букинистов, с египетским обелиском Гелиополиса[4] — города солнца, который сейчас показывает неверное время, одни говорят, это потому, что под ним осела почва, другие — потому что за века изменилась орбита солнца, третьи — что сместился центр Земли, но точного и окончательного ответа не существует, — и я ощущаю некоторое беспокойство, глядя на тень от обелиска, растягивающуюся вдоль всей площади, сознавая, что она не совпадает по фазе с солнцем и поэтому время, показываемое им, неточное.


Вообще, говоря о Времени, можно ли утверждать, что оно Точное?


Я вновь наблюдаю через окно эту площадь, дворец Монтечиторио, обелиск, чуть дальше, хотя мне отсюда и не видно, но я все равно ощущаю его присутствие — Пантеон, непоколебимо стоящий в центре города. Безмолвный храм с глазом, устремлённым в небо.


Все на месте.

Нет только тебя.


Я опускаюсь на пол в темноте и прижимаю колени к груди.

Я в самом центре комнаты.

В центре города.

В центре безграничного одиночества.

Я — женщина, сидящая на светло-жёлтом паласе в номере черырехзвездочной гостиницы.

Я свободна.


Ни одно другое место в мире не заставляет тебя чувствовать свободным, как номер отеля. Голое пространство, всегда похожее на себе подобные. Ты входишь в номер гостиницы и сбрасываешь с себя все. Ты гол. Ты — абсолютная сущность. Кто ты в таком случае? Ты — мужчина или женщина в пути. Ты — чемодан. Зубная щётка. Банный несессер. Кровать. Телевизор, прикреплённый к стене, демонстрирующий одни и те же программы на всех языках мира. Ты — подушка. Коричневое покрывало. Одежды комнаты. С тобой небольшое количество жизненно необходимых вещей. Часы. Кольцо. Записная книжка. Том, который ты читаешь. Пишущие ручки. Затупленный карандаш. Флакон Лексотана или Ксанакса в каплях, упаковка Тавора[5] в пастилках по 1, 0 мг, глицериновые свечи для взрослых, ватные тампоны, лосьон для снятия макияжа. Или же бритва и крем для бритья. Трусы, носки. Дезодорант. Кусачки и картонная пилка для ногтей. Многие из этих вещей так и останутся в чемодане забытыми до следующей поездки. В этом безымянном месте ты ищешь следы тех, кто проживал здесь до тебя. Вызываешь их образы. Пепел сигареты на ковре, длинный тонкий волос на бледном фарфоре ванны, след карандаша на поверхности стола. Сколько людей занимались любовью на той же кровати, на которую ты рухнул, уставший? Сколькие из них были любимы впервые, сколькие познали предательство, сколькие были брошены? Сколько разнообразных звуков прозвучало за многие годы в этих четырех стенах? Ты спрашиваешь себя, пытался ли кто-нибудь выброситься из этого окна на четвёртом этаже, лил ли кто горькие слезы в подушку, на которой ты засыпаешь с открытым ртом, оставляя на ней круглый след капли слюны.

С каждым днём растёт количество новых вещей в номере, напластование предметов, которые горничная твоего этажа аккуратно собирает, смахивает с них пыль, переставляет на другое место. После чего каждое утро комната вновь становится безликой и нейтральной, ограничивая твоё общение с небольшим набором вещей, собранных в кучку на ночном столике, и двумя твоими костюмами, висящими в шкафу. Ты вновь захламляешь номер разной ерундой, типа чеков из бара или пластиковых пакетов. По сути дела, этот номер неотличим от всех других гостиничных номеров, в которых ты останавливался прежде, идёт ли речь о номере пятизвездочного отеля с корзиной фруктов и тапочками, которыми пользуются и выбрасывают, или о комнате без ванной в дешёвом пансионе, особой разницы не ощущаешь. Во всех случаях это — пространство, где, едва пересекаешь порог, превращаешься в статиста, в архетип истории.


В этом пространстве свободы, где их и быть не может, я все равно ищу следы нашего временного пребывания тут. Голова на коленях, колени, прижатые к груди, я посреди этой комнаты первой из многих последующих. Ибо наша история, как все истории, это ещё и история комнат. Снимаемых, одалживаемых, семейных, но больше всего гостиничных. Я помню их все.


Быть может, неслучайно, что наша история развивалась почти целиком на подмостках съёмных комнат, временных жилищ, мест, где мы оказывались без какой-либо защиты, без истории. Оболочки в чистом виде. Маски комедии дель арте, которые мы, как могли, пытались наполнить нашими движениями, нашими телами, нашими словами.


Это не гостиничный номер, но по сути то же самое. Владельца дома не видно. Он оставил тебе ключи, кота-неврастеника для пригляда и пару соседей, румын или албанцев, — я никак не могу запомнить национальность этих людей, которые живут в противоположной части дома и которых я не встречала за все время, что здесь нахожусь, но по едва различимым шорохам могу с уверенностью сказать, что они где-то рядом, прячутся в каких-то щелях, как тараканы, крысы или телефонные провода. В нашем распоряжении комната, антресоли, кухня и ванная. В этом доме несколько лет назад снимали фильм, и в нем можно увидеть комнату, которая служит нам сейчас спальней, только обставленную иначе, и ещё одну — гостиную, где стены выкрашены в красный цвет. В этом фильме женщина и мужчина выклеивают гигантский глобус из папье-маше, но они ленивы, работают ни шатко, ни валко, хотя деньги за эту работу очень нужны обоим. В конце концов дело сделано, глобус получился замечательный, на нем видны все моря и рельефные изображения гор. Но когда работа закончена, парочка замечает, что глобус не проходит в двери комнаты, о чем они даже не подумали. Он слишком велик. Чтобы вытащить его наружу, они вынуждены протискивать его, пинать ногами, в результате он испорчен, смят, работа, которую они делали в течение многих недель, пошла прахом.


Мы сидели на балконе кухни перед двумя стаканами с ледяной водой, на тебе надето только парео[Парео, или саронг — большой кусок ткани, который носят вместе с купальником как юбку, платье или шаль.

] в серую и красную полоску, и у тебя задрожали руки, когда ты сказал мне тихо: не бросай меня. Я улыбнулась и попыталась сменить тему: на полу стояла миска с сухим кормом для кота, и я спросила тебя: ты покормишь кота или мне сделать это, ты не забыл, что его надо кормить? Но ты не был настроен говорить о чем-либо постороннем. Останься здесь, настаивал ты, я прошу тебя об этой милости, останься, не бросай меня одного. Теперь затрясло меня, но я дрожала от раздражения. Я поеду на пару дней к морю, сказала я, здесь уже за сорок, а у меня всего два свободных дня, и я должна навестить свою мать, если хочешь поехали вместе. На этот раз разозлился ты и тебя затрясло так сильно, что я вынуждена была пообещать: ну не знаю, посмотрим.


Ты утащил меня в постель и трахал меня, не целуя, не лаская, и никто из нас двоих на самом деле не желал этого в тот момент. Была какая-то слепая ярость в наших телодвижениях, в моих широко раскрытых глазах, отражавшихся в твоих, в безразличии моего тела, отвечавшего движениям твоего без малейшей страсти. Опрокинутая на кровать, залитая каплями пота, которые струились у тебя по груди и лбу и стекали на моё тело одна за другой, под визг трамвайных колёс, снующих туда и сюда под самыми окнами, я испытывала одно лишь отвращение. Мысленно я перенеслась во времени и представила себе ровную голубую поверхность моря, открывающуюся мне навстречу, шаг за шагом, и себя, погружающуюся в его манящую прохладу.


Когда, наконец, я уехала, я подумала, что наша любовь, как всякая любовь, — точное подобие глобуса из того фильма: слишком велика, чтобы пройти сквозь дверной проем и существовать в мире обыденности. И слишком абсурдна, чтобы демонстрировать её чужим взглядам.


Сегодня в полдень я обошла Пантеон по всему периметру, медленно, маленькими шагами. И пока шла, я размышляла о закольцованной экспрессии, заложенной в его план, безукоризненной, неизменной, без конца и без начала, тождественной ходу времени, смене сезонов, вращению космического небосвода и годичному зодиакальному циклу. Я подняла голову и опять оглядела купол, этот символ небесной сферы, аллегорию Вселенной. Я остановила взгляд на светлом луче, падавшем сквозь отверстие, и мне вспомнилась старинная легенда, согласно которой ров, окружающий храм, был вырыт самим Дьяволом. История такова: один волшебник по имени Байалардо заключил с Сатаной сделку, по условиям которой получил от Сатаны Книгу Верховного Руководства, секретный учебник по искусству колдовства, в обмен на собственную душу. Однако после, пожалев об этой сделке, он с помощью знания, почерпнутого из Книги, совершил паломничество в Иерусалим, а затем вернулся в Рим. И когда он появился у Пантеона, Сатана уже ждал там, чтобы потребовать его душу, как было договорено между ними. Волшебник вовсе не собирался её отдавать и, зная о слабости Дьявола к грецким орехам, протянул тому несколько ядер. Сатана отвлёкся, и маг успел укрыться в храме, где принялся истово молиться, искренне раскаиваясь в содеянном. Дьявол, рассвирепев из-за того, что его так глупо провели, в бешенстве принялся носиться вокруг храма, выбив копытами глубокую канаву. И Oculus, отверстие в центре купола, как гласит легенда, тоже был сотворён чертями. Семь чертей, по числу семи языческих божеств, от которых они произошли, проживали в запертом храме. Когда католические прелаты вошли в Пантеон для церемонии его освещения в честь Святой Матери Всех Мучеников, черти забегали по кругу как угорелые в поисках выхода, они носились до тех пор, пока самому здоровому из них не удалось ударами рогов выбить украшение в виде позолоченной виноградной грозди, закрывавшее отверстие, через него они все вырвались, вытекли, словно ядовитый газ.


Может, и мы делаем то же самое: бегаем по кругу, как сумасшедшие, и выбиваем канаву вокруг Храма. Сейчас мы в храме, точно в его центре, и в то же время мы снаружи, желаем остаться и одновременно желаем сбежать, по возможности, как можно дальше. У Альберто Джакометти есть другая скульптура, названная Маленькая фигура в коробке между двумя другими коробками, являющимися двумя домами. Мне очень хочется, чтобы ты когда-нибудь увидел её. А пока постарайся нарисовать в своём воображении: женщина, маленькая-маленькая, с неестественно длинными ногами и крупными ступнями, идёт, наклонившись, как идут против ветра. Она неподвижна — это все же фигурка из бронзы — но ощущение движения полное. Теперь представь себе её поднятую пятку, взмах тонких рук, смещённый вперёд центр тяжести. Маленькая женская фигурка заключена в куб из плексигласа и бронзы. Два дома — это два других кубика, полых, без дверей и без окон. Женщина движется в определённом направлении, но вполне могла бы двигаться в другом. Никакого различия в этих двух домах, двух жизнях, и её движение — лишь имитация. Кажется, она делает попытку что-то изменить, но двигаться — вовсе не означает менять что-либо. Даже в перспективе. Один и тот же пейзаж, одна и та же пустота, одна и та же тишина. Эта скульптура очень похожа на мою жизнь. И кто знает, быть может, и на твою тоже, и на жизнь всех людей. Мы ездим на поездах, летаем в самолётах, меняем местожительство, меняем любимых, постели, окна, дороги, но всегда оказываемся в одном и том же равноценном месте. Мы — пленники постоянного движения. Черти в поисках дыры, через которую, наконец-то, удастся выскользнуть.


В то время, когда я пыталась заснуть, свернувшись клубком на твоей стороне кровати, я услышала звук, доносившийся из соседнего номера. Неожиданный женский голос в ночи. Было около двух часов. Ночь изобиловала звуками лифта, позвякивающего на этажах, непрерывным жужжанием электрогенератора, порывами сильного дождя и ветра за окном, сухим шелестом накрахмаленной простыни. Среди этих привычных звуков возник другой, все более явственный и звонкий. Ритмичный стон, становящийся все более интенсивным, в сопровождении непрекращающегося скрипа. Я зажмурила веки как можно крепче и ещё сильнее сжалась в клубок под простыней. Потом я открыла газа, вытянула ноги и руки в стороны, заняв своим телом все пространство кровати. Я столько раз была по другую сторону этой стены и каждый раз спрашивала себя, а вдруг кто-то сможет услыхать, не стоит ли кто-то, замерев, в темноте, и слушает. Кажется, я задремала, но внезапно вновь пробудилась. Женщина за стеной почти кричала. Моя рука быстро скользнула под простыню. Все произошло очень быстро. Бурный спурт случился синхронно с теми двумя, там, по другую сторону стены. И так же синхронно, я полагаю, мы заснули в наступившей покойной тишине нашего временного жилища, который похож на все, что угодно, кроме настоящего дома. Даже дождь прекратился.


В первую нашу встречу мы гуляли с тобой. Почти два часа. Кажется, ни разу не взглянув друг другу в глаза, а напротив, не отводя глаз от города, твоего города, для меня абсолютно нового и необъяснимо уютного. Мы едва соприкасались рукавами тёплых курток — было очень холодно, я сейчас уже не помню толком, что было надето на мне в тот день, и как был одет ты, помню, что мы защищались от холода слоями шерсти, пуха, носками и шарфами. В тот первый день ты сказал мне, я забыла, с чего начался разговор, может быть, ты рассказывал о своём разводе, о муке угасшей любви, о ненависти, мелочной мести и гневе: теперь я хочу нормальной истории. А я разглядывала здания, стоящие вдоль улицы, на которую мы свернули — это был широкий проспект с множеством магазинов и гуляющей толпой, в основном, молодые пары, которые толкали перед собой детские коляски и тащили за собой на поводках раскормленных собак. Я сунула руки в карманы и глубоко вздохнула, а я, ответила я тебе, я напротив, сейчас я хочу быть свободной.


С первого момента мы говорили друг другу правду. И таким образом с самого начала нашей истории выявилась несовместимость наших позиций. Начало уже содержало зародыш конца, начало исхода. Может быть, мы поняли это сразу, мгновенно, тем днём, там, на людной улице, или же сделали вид, что не поняли, и спрятали тревожный отблеск будущего в дальний угол нашего сознания, потому что в тот момент нам было не до этого. Конечно же, все то время, что длилась наша история, мы то и дело возвращались к этой теме, и каждый старался утвердить собственную истину, несовместимую с истиной другого.


Если ты способен видеть, то в состоянии прочитать и понять все, что заложено в начале.


Во время второй встречи мы сидели на скамейке общественного парка. День подходил к финалу, было ужасно холодно, у меня покраснел нос и закоченели руки, мой поезд должен был скоро отправляться, и ты сказал мне: я нечего не могу предложить женщине. А я ответила: и что с того, и так хорошо. Именно в этом я и нуждалась, в том, у кого нет ничего, что бы он мог предложить, кроме самого себя. Ты ещё добавил: моё положение в этот период довольно неопределённое, потому что заниматься тяжёлой работой, которая до сих пор кормила, у меня больше нет сил, я имею в виду физических сил, уже не тот возраст, а главное, уже не те мозги, чтобы делать её, у меня нет дома, только съёмная комната, мне нечего тебе дать, мне никому нечего дать. Ну и ладно, ответила я тебе, а я как раз этого и ищу, то есть ни-че-го, стало быть, мы с тобой похожи, добавила я — но может быть, эти слова прозвучали только в моей голове, так и не дойдя до моих губ, — похожи, как две капли воды, и ты сказал: я не хочу ошибиться, на этот раз не хочу. О какой ошибке ты говоришь, спросила я с удивлением, большинство людей постоянно ошибается, избежать ошибок невозможно, жить и значит ошибаться, каждый шаг — ложный шаг, но всегда можно вернуться назад. Нет, ответил ты, на этот раз резко, назад не возвращаются. Я ждала тебя, сказала я, такого, какой ты есть, не лучше и не хуже, и глаза у тебя именно такие, какие я представляла себе все эти годы, ещё даже и не зная тебя.


Это был наш первый долгий разговор. Двух людей, которым суждено было стать любовниками. Любовникам хочется броситься друг другу в объятья, раствориться друг в друге — мы же, напротив, стали возводить стены, да ещё из камня. И эти стены, которые мы начали строить с той самой скамейки, с того унылого привокзального сквера, с того лютого февральского дня, выросли на удивление быстро, словно дома на окраине города, здания-уроды, с квартирами, похожими на соты в улье, скучные коробки, скрывающие от взглядов все, что было прежде видно: деревья, луга, прежнее человеческое жильё, да и самих человеков, гуляющих по улицам. Все омертвляют эти жуткие фасады, с вечно закрытыми окнами, словно запертыми ртами, чьи жалюзи раскрашены в абрикосовый или бледно-жёлтый цвет. Пейзаж, настолько безобразный, что трудно понять, как люди могут выносить такую жизнь, разве только если вынуждены делать это. Но не влюблённые. Им-то какая нужда глазеть на эти стены, они всегда могут отвернуться и начать свой путь заново, не оглядываясь назад.


Но здесь в этой комнате под номером 411, выгравированном на обратной стороне двери, наши мысли, ясно, заняты вовсе не этим. Прошли два дня и две ночи наших объятий, разговоров, вдыхания запаха кожи друг друга, поцелуев. И когда приходит пора покинуть её, эту комнату, конечно же, мы, закрывая дверь, выходим, не оборачиваясь, чтобы не видеть ни смятых простыней, ни кожуры бананов, оставленной в корзине, ни серебряного подноса с останками роскошного завтрака: мы достаточно увлечены начавшейся историей нашей любви, и наши взгляды устремлены вперёд, а не назад, и полны надежд и ожиданий от каждого последующего дня.


На вокзале Термини мы целуемся и обнимаемся все то время, пока ждём прибытия наших поездов, двух разных поездов, отправляющихся в два разных города. И когда я вхожу в свой вагон, ты уже уходишь, ни разу не обернувшись, как потом будешь делать всякий раз, потому что ты, как и я, ненавидишь прощания. Я улыбаюсь вослед твоей удаляющейся фигуре, и у меня сильно бьётся сердце. Глядя, как ты пробиваешься по перрону сквозь спешащую в противоположном направлении толпу пассажиров, я думаю: вот он, мужчина что надо. На твоём месте мог быть любой, один из тех, кого я не знаю и не узнаю никогда, незнакомец среди толпы на огромном вокзале, на кого упал мой взгляд, может быть, потому, что мне понравилась его походка, или он показался очень мужественным, или потому что в форме его плеч или в манере щуриться и слегка наклонять голову, когда прикуривает сигарету, я уловила нечто, что произвело на меня впечатление. Чужеземец, один из многих себе подобных, фигура, схваченная периферийным зрением, чтобы исчезнуть раз и навсегда. Но нет, это был ты. Именно ты. И я тебя знала. Я знала, как сладка кожа твоего тела, знала, что у тебя на груди мягкие каштановые волосы, а на спине бледный шрам, я любила твои слова, манеру строить фразы, твой голос, я знала даже то, что мы встретимся, потому что обязательно должны были встретиться и, встретившись, мы сразу же, несмотря на страхи, предшествующие первой встрече, поймём, что в этом не будет никакой ошибки. И в то время, когда я смотрела на тебя, уходившего все дальше и дальше, пока ты совсем не исчез из виду, мне в голову пришли стихи Виславы Шимборской[6], которые звучат так:

Два человека убеждены,

Что внезапное чувство свяжет их.

Прекрасна такая уверенность,

Но неуверенность намного прекрасней.

Прежде, не зная друг друга, они полагали,

Что ничего подобного с ними никогда не случится.

Но что думали об этом улицы, лестницы, коридоры,

Знавшие, что они встретятся?

Хотелось бы спросить их,

Помнят ли они,

Как столкнулись лицом к лицу

во вращающейся двери?

А первое «извините» в толчее?

Или «я ошибся номером» в телефонной трубке?

Но мне их ответ известен:

Нет, не помнят.

Их здорово поразило бы,

Коль скоро они б узнали,

Что с некоторых пор,

Случай играет с ними.

Ещё не все готово,

Чтоб судьбы их изменились,

Случай то приближается к ним, то удаляется,

То оказывается у них на пути

И, подавляя, смешок,

Одним прыжком отскакивает обратно.

Он подаёт им сигналы и знаки,

Неважно, что они не расшифровываются.

Быть может, тремя годами раньше

Или в прошлый вторник

Маленький листик

Перелетел с плеча одного на плечо другого?

Что-то было потеряно, но что-то обретено.

Кто знает, быть может, то был мячик,

Забытый в кустарнике детства?

И были поручни и дверные звонки,

На которые, одно на другое,

Наложились касанья их рук.

И их чемоданы прижались боками

В тесноте багажного склада.

И один и тот же сон, пришедший к обоим ночью,

Заставил их проснуться в смущении.

И правда, любое начало

является лишь продолженьем

И книга исхода

Всегда открыта лишь наполовину.

Я поднялась в вагон, повторяя про себя финал этого стихотворения, и внезапно ощутила на языке горечь послевкусия: книга исхода всегда открыта наполовину. Я тряхнула головой, прогоняя мысль, достала из сумки журнал, открыла и, прижавшись виском к замёрзшему стеклу, принялась читать, не глядя на Рим, убегающий за окном, и стараясь не возвращаться к тому, что книга, открытая наполовину, может таить в себе множество разных финалов.


Пришла весна, и единственный финал, до которого я додумалась, выглядел так: дом, весь белый внутри и снаружи, зимний пейзаж, удерживающий нас в своём снежном безмолвии. Мы работаем бок о бок за одним столом, с дымящимся кофейником перед нами и музыкой под сурдинку, каждый, склонившись над собственным ноутбуком. Мы будем жить в одном доме и спать в одной постели и, быть может, заведём ребёнка. Мальчика с твоими глазами и моей улыбкой. Сладостные и беспредметные грёзы, абсолютно противоречащие благоразумию, если учесть то, что я всегда ненавидела спать в одной постели с кем-либо и никогда не хотела иметь детей. Но разве не иррациональные грёзы — ведь ты тоже так считаешь — питают ненасытную любовь?


Движение всех тех поездов, на которые я садилась, чтобы приехать к тебе, и всех тех, на которые садился ты, чтобы приехать ко мне, было перемещением во времени: вперёд к новой жизни или назад, к жизни предыдущей, и то, что для тебя было жизнью новой, для меня было старой, с обратным знаком. Я переводила дух в твоём городе, а ты не чаял сбежать из него. Зато ты отдыхал в моем доме, а я в нем задыхалась.


В соседней комнате — двое: хотя они не разговаривают, это ясно вытекает из шумов, которые одновременно доносятся из ванной и из угла комнаты. Там ещё ребёнок. Ребёнок грудной, время от времени он плачет. Монотонный тихий плач, который мгновенно стихает. Я представляю себе, как его мать достаёт из кофточки грудь, засовывает сосок между губ младенца, медленно укачивает, шепчет ему что-то, поглаживая по головке. Его отец валяется на кровати, наверное, в одних трусах, задрав вверх босые ноги, и смотрит телевизор. Голоса, рекламные джинглы, репортажи футбольных матчей, информационные выпуски, эстрада. Он без конца перескакивает с канала на канал. Плач ребёнка и бормотание женщины похожи на звуки из телевизора: безразличные, бессодержательные, как рокот мотора проезжающего по улице автомобиля.


Кто эти люди, что обитают в соседней комнате, от которых меня отделяет тонкая стенка из гипсокартона? Как так случилось, что мы совсем рядом, едва не касаемся друг друга, но ничего друг о друге не знаем и никогда не узнаем? Я делю с незнакомцами мою интимную жизнь, могу слышать их, когда они принимают ванну, разговаривают, едят, занимаются любовью, но даже понятия не имею, как их зовут. Что делают в этой жизни. Кто они такие. Мне известны их привычки, но я не знаю их. Ведь и они могут слышать меня? — задаю я себе вопрос. В какой-то момент они замирают, задерживают дыхание, пытаясь расшифровать мои движения по комнате. Переход от кровати к ванной, повторяющийся щелчок почти высохшей зажигалки, шарканье мокрых резиновых шлёпанцев по полу. Что я сегодня одна, должно быть, им тоже понятно. Как и то, что я — женщина. Движения женщины в комнате отличаются от движений мужчины. Я, по крайней мере, смогла бы отличить их.


Дни проходят, за этой стеной они похожи один на другой, судя по тому, что мне дано понять. Я начинаю придумывать историю. Я никогда не встречала их на лестничной площадке, их дверь никогда не открывается, но всякий раз, как я вхожу в отель, шумы, а следовательно и обитатели, производящие их, по-прежнему там, за стеной. Звуки посуды во время обеда. Постоянно включённый телевизор. Плачущий ребёнок. Женщина, поющая колыбельную. А вчера ночью я услышала голос мужчины. Это меня поразило, словно выстрел в тишине. Мрачный голос, говоривший на южном диалекте, и очень быстро. Иногда он делал паузы, потом продолжал. Я ничего не могла понять, ни единого слова: только оттенки звуков и общую атмосферу.


Я увидела перед своим внутренним взором мужчину, укрывшегося в номере отеля со своей семьёй. Быть может, он получил увольнительную из тюрьмы в качестве награды за примерное поведение с условием не покидать комнаты на весь период действия отпуска? Или сбежал? Факт. Этот человек скрывается от правосудия. Устроил себе на несколько дней имитацию нормального существования, со своей женщиной и своим ребёнком, воссоздав в номере отеля подобие семейной жизни, с регулярным питанием, телевизионными программами и кормлением новорождённого.


Ночью эти двое занимались любовью, и ребёнок не плакал. Я их немного послушала, в какой-то момент заткнула уши берушами и погрузилась в сон. На следующий день, когда я вышла, дверь в их номер была распахнута. Горничная, наклонившись над кроватью, стелила новую простыню. Тележка с мётлами, полотерной щёткой и моющими средствами перекрывала дверь, но мне все равно удалось понять, что в номере нет человеческого присутствия, только кровать с наматрасником, заляпанным пятнами выцветшей крови, столик, придвинутый к стене, стулья и занавеска с жёлто-зелёными ромбами, похожая на ту, что висит в моем номере. Они уехали, рассеялись, словно дым, и мне никогда не узнать, какие у них были лица.


Во время второй нашей встречи, состоявшей из прогулки, на которой ты сказал мне, что тебе нечего дать женщине, мы шли парком вблизи вокзала твоего города. В парке висело постановление коммунального совета, запрещавшее есть и распивать напитки, и где, несмотря на запрет, все продолжали есть и пить, мы это видели. Мужчины и женщины, болтавшие на разных языках, доставали бутерброды, завёрнутые в фольгу, передавали друг другу банки с пивом и обменивались информацией о рабочих местах, о кроватях в наём, о возможностях заработать и многом ином, что наполняло смыслом их день и жизнь.


В тот день ты сказал мне неправду. Существовал бесконечный список того, чем ты одарил меня в последующие месяцы.


Мы часто выходили покурить на маленький балкончик дома, в котором обитали, я садилась на пол, прижималась спиной к твоим ногам, а твоя рука ласкала мне шею. Мы наблюдали, как на город опускается темнота, как один за одним гаснут редкие огоньки. Сырое дыхание ночи осторожно касалось нашей кожи, вызывая озноб.


Это случилось прохладной ночью, должно быть, в марте. Мы только что кончили заниматься любовью и отдыхали перед тем, как вернуться к этому занятию опять, моя кожа горела, словно у меня была высокая температура. Меня одолевала усталость. Ты склонился надо мной, на тебе было только парео, завязанное узлом на бёдрах, ты улыбался, не произнося ни слова. Я никого никогда не любила так, как я люблю тебя, и никого не желала так, как желаю тебя, сказала я тебе, отвернувшись к стене, чтобы моё лицо оказалось в тени и тебе не были видны мои глаза.


То, что я собираюсь рассказать тебе, — начало из «Трех комнат на Манхеттене» Жоржа Сименона, одного из самых интимных его романов, не знаю, читал ли ты его.


Мужчина и женщина встречаются у стойки бара, ночь, кроме них в баре никого, оба печальны, за плечами каждого захламлённое прошлое, которое им хотелось бы забыть. Она словно сошла с полотна Хоппера[7], эта первая их встреча: неподвижные профили, взгляды опущены к стойке, заляпанной липкими пятнами и отпечатками пальцев. На женщине эксцентричная шляпка, на мужчине — слегка помятый костюм. Ему сорок восемь, ей чуть больше тридцати. Его зовут Комбе, её — Кей. Они вместе выпивают. Затем выходят из бара и бредут по улицам города, бесконечное брожение, похожее на наше — много раз мы ходили так же, часами, прижавшись друг к другу, в безмолвии, или рассказывая друг другу разные истории, забредая в неизвестные уголки твоего и моего городов, оба заворожённые ритмом шагов, городскими развалинами, безлюдными закоулками и нашими историями. Комбе ещё не знает, нравится ему эта женщина или нет, но в ней есть что-то, что его притягивает, чему он пока не может найти названия. После того, как она рассказывает ему историю своей жизни и своих любовей, Кей говорит ему: до тебя было много мужчин, может быть, даже слишком много, но я никогда никого не любила прежде, чем встретила тебя.


Я тоже чуть старше тридцати, и у меня было много мужчин, приключения на одну ночь и на дольше, я помню их имена, имена их родителей, я выучила наизусть особенности, капризы и вкусы каждого, но и я никогда никого не любила, пока не встретила тебя.


Почему? Почему я влюбилась в тебя, именно в тебя, а не в кого-нибудь другого? Такими вопросами наверняка задаются все влюблённые. Этот вопрос появляется внезапно, в беспечной уверенности первых недель, первых месяцев. Это опасный момент. Почему именно ты — или он — какой жест, взгляд, движение, какое слово, какой ассонанс, эхо были причиной?


Быть может, я влюбилась в тебя, потому что я тебя придумала.

Как об этом пишет Хозе Ортега и Гассет[8]:

«…Это идёт от любви, а не от предмета любви… Каждый человек любит полноту собственного духа с силой, достаточной для придания тому, кого он любит, всей чуткости и тонкости, которых взыскует душа его возлюбленного (иными словами, его собственная душа)»


Некоторое время спустя ты рассказал мне о посетившем тебя видении: я иду к тебе навстречу и веду за руку ещё одного тебя же. Я веду тебя к тебе. Ты вернула мне меня, я жил, словно мертвец, сказал ты, у меня была походка мертвеца, пока не пришла ты.

Со мной было то же самое.


Быть может, по этой причине мы всегда влюбляемся в того, кто идёт нам навстречу, таща за руку нас самих. Кто возвращает нам самих себя. В кажущегося тем, кто заставляет нас возродиться.


Потом, как и должно было случиться, как случается всегда, ты повёз меня знакомиться с твоими родителями. С матерью, в первую очередь. В этот день я надела толстый свитер апельсинового цвета, тёплый и мягкий, который мне очень нравился и в котором я чувствовала себя уверенно, но, тем не менее, нервничала.


Я увидела городок твоего детства: маленькие двухэтажные домики — цементные кубы, с высаженными мелкими цветочками, сквериками, обнесёнными оградами. Маленькие палисадники, от которых веет щемящей грустью, убогая окраина, где живут люди, делающие тяжёлую работу, оштукатуренные дома серого, жёлтого или бледно-розового цвета, с креслами-качалками у веранд, с окнами из анодированного алюминия, с чистыми стёклами и кружевными занавесками, сшитыми вручную.


Твоя мать ждала нас, стоя на пороге. Пожилая женщина, худая и прямая, со следами было красоты на лице и очень строгая. Суровая. Суровость в глазах, в изгибе губ, в пальцах, сжавших мои. Я представила себе след от пощёчины, отпущенной этой рукой, на твоей детской мордашке. Длинные и крепкие пальцы были жёсткими, как металлическая линейка. Она посмотрела мне в глаза и едва заметно улыбнулась, только когда я сказала: красивые, это вы их вырастили? — указывая на клумбу с цветами и вазы с цветущими растениями. Её взгляд, сопроводивший мой взгляд, смягчился, но лишь на короткое мгновение.


Ты очень походил на мальчишку в тот день. И, казалось, очень гордился: мною, тем, что я в твоём доме, что ем, сидя за этим столом, что я приветлива и любезна. Ты сжал мою руку, лежавшую на столе, у всех на глазах, и твоя мать посмотрела на нас. По правде говоря, больше она смотрела на меня.


Ты показал мне комнату, где ты жил ребёнком. Из её окон виднелись цементные кубы домов с садиками, памятники, тонущие в траве, собаки, параболические антенны на крышах, герань, занавески. Я почувствовала, как у меня перехватило дыхание, и я подошла к тебе, чтобы ободрить тебя и успокоиться самой: в таком месте мы не будем жить, ни ты, ни я, это не та жизнь, что предназначена нам двоим. С её медленным ежедневным умиранием, минута за минутой.


Когда мы собрались уезжать, твоя мать вышла попрощаться с нами. Ещё раз я пожала её сухую, твёрдую руку. И посмотрела ей в глаза. До скорого свидания, сказала я ей. Повисла пауза, показавшаяся мне вечностью. Будем надеяться, ответила она, наконец, не отрывая своего взгляда от моего. У меня мороз пробежал по коже. Мне страшно захотелось сбежать, убежать и спрятаться где-нибудь подальше отсюда, исчезнуть навсегда. Она произнесла свою реплику, чётко выговаривая слова, с застывшим взглядом. Нечто похожее на угрозу промелькнуло на мгновение в уголке её глаз и исчезло, вновь освободив место взгляду холодному и твёрдому, словно сверхпрочная стальная пластина.


В машине на обратном пути ты не проронил ни слова. Ты был мрачен. Я отвернулась и стала смотреть на убегающий за окном пейзаж. Дороги, сараи, поля, тоскливый вид, от одного взгляда на который душа и лёгкие наполнялись пылью и свинцом.


В присутствии родителей, и прежде всего матерей, мы всегда чувствуем себя детьми, даже если нам уже сорок. Из тёмных углов памяти внезапно выплывают на свет осколки, которые режут нам душу. Воспоминания о каких-то ужасах, наказаниях, страх, что нас перестанут любить, что нас покинут. Страх быть не такими, кого они любили бы. Возвращается все, и взрываются внутри нас рассеянные там и сям маленькие мины замедленного действия.


Я почувствовала жалость к тебе. Жалость к тому ребёнку, что был заперт в ограде плешивого палисадника три на три, с категорическим запретом выходить за калитку, к тому ребёнку с трехколесным велосипедом со старой черно-белой фотографии, которую ты мне подарил и которую я до сих пор храню. Этот ребёнок не умеет улыбаться. У этого ребёнка суровое выражение лица уже в четыре года: он сын своей матери.


Кто знает, может, в тот день ты уловил тень разочарования в материнском взгляде. Или я разочаровала тебя, тем, что не смогла быть достаточно блистательной и убедительной в роли совершённой невесты после стольких презентаций несовершенных, тем, что мне не удались ни тон, ни жестикуляция, что опоздала поблагодарить, когда мне передавали очередное блюдо, или вовремя рассмеяться. А может, все не так, может, не я была причиной той внезапной мрачности, которая захватила и увела тебя далеко от нас обоих, из кабины этой старенькой машины, что медленно возвращалась по безлюдной равнине, разделявшей городок твоего рождения и город, в котором ты живёшь. Может быть, ты остался один на один с понятной мне проблемой: каждый раз, когда возвращаешься в родительский дом, он поджидает тебя там, этот призрак прошлого, похожий на нас, но совсем юных, и он овладевает нами, переполняет нас, говорит собственным голосом, который нам больше не принадлежит, и лишает нас любой возможности сопротивляться. Наш внутренний голос кричит: уходи прочь, оставь меня в покое, ТЫ не Я. Но он, этот фантом нашего прошлого, обитающий в тёмных закоулках наших комнатёнок в родительском доме, том самом, который мы когда-то называли мой дом — и который порой продолжаем называть мой дом всю дальнейшую жизнь — насильно овладевает нашими телами и занимает наше место. Тем самым вынуждая нас каждый раз бежать без оглядки.


Когда мы приехали в твой дом, тот, что ты звал моё место , мы были исчерпаны до дна. И я даже не помню, что мы делали, если действительно что-нибудь делали, или же я просто села в свой поезд и уехала, оставив тебя наедине с твоим фантомом.


Я только что вышла из ванны, в которой лежала долго, горят свечи, опадает пена с запахом мускуса. Когда я опускалась в воду, я рассматривала своё тело, колени, бедра, лодыжки. Я откинула голову и позволила воде залиться мне в уши, в нос и рот. Перед освещённым трюмо этой абсолютно белой ванной комнаты я сделала идеальный макияж: корректор тональный крем пудра жидкие румяна тени тёмные на нижние веки светлые на верхние чёрный карандаш на внутренний угол глаз тушь для ресниц карандаш для губ ярко красного цвета губная помада самая яркая что у меня есть.

Этим вечером я — в красном с чёрным, чётко нарисованные брови, сияющие глаза. Потекли слезы. Вода с песком — смесь, которая пробуровливает веки.


Плачущая женщина в зеркале — это я. И в то же время не я. В зеркале совсем другая женщина.

Но кто она?

И для кого она так сильно старалась?

Здесь же никого нет.

Никого нет в этой комнате, в этой гостинице, в этом городе, никого во всем мире. Кто может видеть эту женщину, которая ждёт мужчину, который никогда больше не придёт.


Я налила белого вина себе в бокал, зажгла сигарету, ещё раз бросила взгляд на свои лодыжки, чуть склонившись с высоты своих чёрных туфель на шпильках, покачалась перед зеркалом, вперёд и назад, осмотрела себя со всех сторон, изгиб бёдер, плоский живот, полную грудь, шею с ритмично бьющейся голубой веной.


Если только ты не подглядывал через замочную скважину, ты никогда не видел женщину одну в ванной комнате, никогда не мог наблюдать это бесчисленное множество совершаемых ею всегда одинаковых последовательных действий, жестов, наполненных надеждой и ожиданиями, манеры, с какой она обрызгивает духами основание шеи, запястья, спину между лопатками. Ты ничего не знаешь о той прочной и непрозрачной сфере, формирующейся вокруг женщины, которая готовит себя для мужчины, и которая отделяет её от всего остального, даже от себя самой. Тебе ничего неизвестно о боли, её пронизывающей в тот момент, когда сфера лопается, оставляя один на один с зеркалом, которое возвращает ей отражение незнакомки, способной произвести впечатление на мужчину, ради которого она так старалась и который не придёт.


Когда ты впервые появился в моем доме, в руках у тебя была огромная дорожная сумка — кожаный баул темно-коричневого цвета. Увидев её, я спросила себя, интересно, что в ней может находиться, и на сколько дней твоего здесь пребывания заготовлено её содержимое, учитывая, что этого мы с тобой даже не обсуждали.

Видеть, как ты входишь в мой дом, было странно: в дом, где я жила с другим мужчиной, с каким распланировала комнаты, советовалась, как разместить мебель, в какой цвет покрасить стены, с кем проводила все времена года, заготавливала дрова на зиму, гуляла по парку, смотрела на снег, падающий с крыш и медленно покрывавший, пока они не исчезали из виду, бамбуковую изгородь и огромное футбольное поле по другую сторону дороги.

Появился ты, но и другая жизнь для меня никуда не делась.

Ты попросил меня освободить ящик шкафа, чтобы сложить туда свои вещи, я ответила тебе не сразу, меня охватило чувство раздражения, которое я попыталась обуздать: насколько ты можешь задержаться здесь, спросила я, старательно избегая слово «думаешь», отчего фраза получила бы иной смысл. Возможно, на неделю, ответил ты. Я молча освободила ящик, при этом у меня бешено прыгало сердце, словно теннисный мячик, скачущий между миндалинами. Я не знала, готова ли я к такому испытанию.

Дом — это не номер в отеле.


Вокруг тебя кругами осторожно шмыгали кошки. Они тебе не доверяли. И правда, все то время, как ты исчезал и появлялся в этом доме, они никогда тебя не любили, и подозреваю, это было взаимно. С животными надо обращаться как с животными, сказал ты мне в первый же вечер, когда мы сидели за столом, собираясь ужинать, а кошки, запрыгнув на скатерть, стали совать мордочки в тарелки. Я прогнала их. Я сделала это по одной-единственной причине: чтобы больше не слышать твой голос, полный брезгливости. Я помню, как подумала, что если у тебя такой тон по отношению к животным, тот прекрасно сможешь употребить его по отношению ко мне, а я этого не стерпела бы. Ни на секунду. Я с детства терпеть не могла людей, командующих другими.


Но скоро я забыла об этом. Для этого мне было достаточно смотреть на твой рот или на твои руки. Я ждала звука твоего голоса, как ожидают появления воды в колодце, долго остававшимся сухим. С благоговением я прикасалась к тебе языком и пила каждый слог, каждую капельку твоей спермы, каждую каплю пота. Моя голова на твоей груди, мы лежим в постели, нагретой нашим телами, я закрываю глаза и слышу твой голос, гулко отдававшийся внутри грудной клетки, в то время как ты читаешь вслух отрывок из книги, я не свожу с тебя глаз, когда ты выскальзываешь из-под простыни взять сигарету и спички и я прижимаю твою подушку к губам, переполненная счастьем, о каком даже и не подозревала, что могу испытывать его рядом с мужчиной. Эта кровать была островом, а мы двое — потерпевшими кораблекрушение и спасшимися на нем.


Я сидела на маленьком балкончике твоего дома и читала, затягиваясь сигаретой. Улицу и дома напротив заливал розово-оранжевый свет. Ты улыбнулся мне, взял пиджак, солнечные очки, табак, ключи и ушёл, не сказав, куда идёшь и когда вернёшься. Я продолжала читать.

«Трудно любить настолько бескорыстно, чтобы защищать любовь, не будучи защищёнными ею. Трудно поддерживать любовь, коль скоро она рассматривается как проигранная игра, когда она не выходит, хотя можно сказать: я был готов к этому, сойдёт и так. Другими словами: если ты не садишься на лошадь, если ты не полагаешься на неё полностью, то естественно, тебе никогда не быть сброшенным с неё, но и надеяться на то, чтобы скакать, ты тоже не можешь. Следовательно, совет один: ты должен полностью отдаться лошади, но и всегда будь готов к тому, что можешь быть выбитым из седла в любой момент».


Я оторвала глаза от книги — это была одна из твоих любимых, дневники Людвига Виттгенштейна[9] — и зажгла следующую сигарету. На балконе противоположного дома пожилая женщина разговаривала со своим персидским котом, я помахала ей рукой, она ответила мне тем же. Правда, подумала я, стоит ли целиком довериться лошади и, следовательно, любви, зная, что она в любой момент может сбросить тебя? Может быть, не стоит? Я никогда не встречала никого, кто бы мог поступить так в реальности. Все мы проводим время, ведя книгу учёта приходов и расчётов, и всегда недовольны, всегда ощущаем себя в долгу: я тебе дала это, а ты мне не отдал то, я для тебя сделала это, а ты для меня ничего не сделал, если бы ты меня любил, то сделал бы… был бы… должен бы… То, что я всегда ненавидела в нашей любви и от чего нам так и не удалось освободиться, — твоя ментальность лавочника.


В ту секунду, когда я услышала, как дверь дома с сухим щелчком захлопнулась за тобой, я глубоко вздохнула, испытывая чувство облегчения и свободы. Конечно, ты вернёшься, и я буду этому рада, но сейчас я одна, и тоже вполне счастлива. Быть может, такое случается со всеми, только не все в этом признаются. Люди женятся и живут бок о бок десятилетиями, едят в один и тот же час, спят в одной постели, смотрят одни и те же телевизионные программы, вытирают лицо одним полотенцем, говорят одинаковые слова, думают одинаково и, когда говорят, употребляют множественное число. Я нахожу это невыносимым. Я считала это невыносимым с самого детства. Прошло всего ничего, как я снова свободна от подобной участи и желаю видеть свою жизнь без чьего-либо постоянного присутствия, без того, чтобы воспринимать себя элементом «пары». Я должна сказать ему это, подумала я, сказать это ему, пока не поздно.


Я сказала тебе это, стараясь быть деликатной, и попыталась улыбнуться. Я повторила тебе это десять, двадцать, сто раз, но ты никогда не хотел дослушать меня, и каждый раз, когда я говорила: нет, будет лучше, если мы завтра не увидимся, мне необходимо побыть одной, — ты отвечал, что двое, если они любят друг друга, должны быть вместе, как только и когда только могут, а я завтра могу, и ты тоже завтра можешь, поскольку завтра ты не работаешь, да, отвечала я тебе, я могу, но не хочу, а ты как будто не слышишь, и однажды я сказала тебе это слишком громко, с чрезмерным сарказмом и излишней яростью, причём когда мы были не одни. Ты грохнул кулаком по столу и крикнул, чтобы я заткнулась и прекратила орать. Что слова, которые я произнесла, тебя ранят, это отвратительные слова. Что ты не можешь снести такое. Я и наш друг, который был с нами, в ужасе переглянулись, не произнеся ни слова. Когда друг ушёл, и мы остались наедине, я схватила бутылку ледяной водки, сделала большой глоток, села на подоконник и притянула тебя к себе. Было очень жарко в тот вечер, и струйки слюны, которые твой язык оставлял на моей коже, смешались с потом, я сидела на подоконнике, откинув назад голову и обхватив ногами твои бедра. Чувство досады моментально исчезло, исчезло все, кроме наших тел, одно напротив другого, одно в другом.


Вначале, когда ты появлялся в моем доме, мы подолгу гуляли, я водила тебя посмотреть на места, которые помнили меня девчонкой, где я играла, где пряталась: кладбище, заброшенная вилла, загадочная площадь с домом престарелых, просёлочная дорога, забитая грузовиками, которая с тех детских лет обозначала границу между моим миром и мне ещё неведомым. Мы садились верхом на парапет моста над рекой и смотрели на коричневую воду, медленно тащившую мусор. Мы разглядывали фиалки, цветущие вдоль дороги. Мы пили капуччино за столиками кафе, куда я прежде никогда не заходила. Затем, неожиданно, в конце марта, повалил снег, и мы гуляли под белым и обильным снегопадом, я в своих сапогах-вездеходах, ты в армейских ботинках, обёрнутых пластиковыми пакетами, прямо посреди провинциальной дороги, впервые пустой от автомобилей и безлюдной, застеленной белым покрывалом. Я высовывала язык, откидывала голову назад и пила растаявший снег. Я смотрела на тебя, идущего впереди с пакетами на башмаках, и смеялась: ты выглядел так забавно, и снег был таким красивым, и жизнь казалась прекрасной. Просто восхитительной она казалась, потому что рядом был ты. Ты. Никто другой не мог бы разделить этот счастливый миг со мной. Мы потратили немного денег на ужин, вернулись домой, разожгли огонь в камине и долго разговаривали, наверное, до самого рассвета. Но когда ты повернул ко мне своё лицо, улыбки, которую я ожидала увидеть, на нем не было. Вместо неё — гримаса необъяснимой скуки. Я сунула руки в карманы и сказала тебе: я схожу на улицу, хочу погулять в одиночестве.


Когда я вернулась в дом, ты сидел за моим столом, на моем стуле и что-то писал в записной книжке. Ты не произнёс ни слова, ты даже не поднял головы, чтобы взглянуть на меня.


Вот ещё: в какое-то мгновение я думаю, что ты — лучший мой друг, однако мгновение спустя, что ты — мой худший друг. В сущности, я ничего о тебе не знаю. Ничего ни о ком неизвестно. И ещё меньше известно о тех, кого любишь.


Меня охватили сомнения. Я вспомнила свой страх при мысли, поразившей меня однажды, когда я взвешивалась в спальне: что происходит с моим телом? Что с ним происходит под твоими руками, под весом твоего тела, под весом твоих слов, твоего взгляда? Моё тело видоизменяется, как будто оно из пластилина, который лепится день за днём, миг за мигом, и между мной и им нет никакого согласия, есть только борьба, свирепствующая в клетках мозга и клетках тела. Моё тело мне больше не принадлежит, существуя в прямой зависимости от твоего желания. Дышит, чтобы совпасть с твоим дыханием, двигается, чтобы содействовать твоему желанию двигаться, остаётся неподвижным, когда ты хочешь неподвижности.


Ты сжимаешь мои лодыжки ладонями, стискиваешь мои бедра коленями. Я — лоно, которое открывается не для того, чтобы отдаться тебе, а для того чтобы переносить твои погружения. Посмотри на меня: я уже не та девушка, какой была, прежде чем встретить тебя. Но ещё и не та женщина, какой ты хотел бы меня видеть.


Что же тогда я такое?

Ничто. Я ещё ничто.

Твои слова: бумажная выкройка для совмещения с твоей плотью.

Твои руки: ножницы, которые выбирают и вырезают покрой.

Моя кожа — одежда. Но я её не ношу. Она здесь, брошена на спинку стула. Старое пальто, слишком узкая юбка, толстый свитер.


Внезапно я остановилась на том, чего прежде не принимала во внимание: в твоём холодильнике практически всегда пусто. Только молоко. Несколько галет. Одно яйцо. Какие-то старые заплесневелые остатки пищи. Когда я приезжала в твой город, мы всегда ужинали в ресторане. Я ем мало, лишь бы в животе не бурчало.


Меня охватывал ужас, когда ты смотрел на мой рот, который я открывала, чтобы откусывать, жевать, глотать. Я стеснялась своих губ, своих вкусовых сосочков, языка, зубов, пищевода, желудка, кишок. Я пыталась превратиться в резиновую куклу, лишённую всех обыденных и неуместных нужд, типа еды и испражнений. Я знаю, что ты ненавидишь излишек веса, даже у себя самого, но ты никогда ни о чем на эту тему не говорил со мной. Ты не ешь — ты питаешься. Иногда. Порой ты неожиданно наедаешься до отвалу и сразу становишься неприятным и жестоким. Жестоким по отношению к себе же. У многих мужчин в твоём возрасте отвисшие животы, «поручни любви» — лишние складки на боках. У тебя — тело юноши. Поджарое и упругое. Часто я подглядывала, когда ты раздевался или одевался, я прищуривала глаза, забывая, что твоё лицо покрыто паутиной мелких морщин: фигура как у подростка, ягодицы маленькие и крепкие, мышцы груди накаченные, живот плоский.


Я наливала вино в бокал с беспокойством, что будет заметно, как у меня дрожат руки: тебе не нравилось видеть меня выпивающей. Тебе вообще не нравятся пьющие люди. А мне, напротив, вино нравится, всякое, белое, розовое, сухое, выдержанное, с фруктовым ароматом, сладковатое, ароматное, мне нравятся аперитивы и крепкие напитки, джин-тоник и коктейль «Маргарита», шотландский виски и кубинский ром, мне нравится первая волна лёгкого опьянения, при котором слегка искажается видение предметов и кажется, что они отражают больше света.


Я сделала один маленький глоток, за ним второй. Твой взгляд следил за траекторией моей руки, сжимавшей бокал, она подносила бокал к губам и возвращалась, чтобы поставить его на стол. Я была упряма. Я бросала тебе вызов. Однажды я спросила тебя, был ли ты знаком с кем-нибудь, кто пьёт по-настоящему, с алкоголиком. Ты ответил, да, и я попыталась угадать: твой отец? Ответ был уклончивым. Он выпивал понемножку, сказал ты и замолчал, не желая продолжать этот разговор. Ты был явно раздражён, и я предпочла прекратить расспросы.


На самом деле проблема была не в вине. Как и не в еде. Как и не в моей матери, которую ты невзлюбил всеми фибрами души тотчас, едва я о ней заговорила, хотя ты её ни разу не видел. Проблемой было доминирование. В наших отношениях сработал убийственный капкан, в который рано или поздно попадают все пары: попытки слиться воедино, раствориться полностью в партнёре, а с другой стороны, сопротивление, которое испытывает каждый, защищая собственную броню, последовательные попытки пробить броню другого, чтобы сравнять его с землёй, сожрать, больно уязвить, поглотить его целиком, а результате — сделать безопасным.


За всю жизнь я не встретила ни одной семейной пары, которая не вела бы подобных войн, почти всегда терпя в них поражение.


Пить в одиночестве — очень грустно, поэтому я выпиваю половину бокала, позволяя тебе уничтожить все, что находится на блюдах. Я сижу неподвижно, ожидая, когда ты прикончишь последний кусочек, затем поднимаюсь и начинаю убирать со стола. Иногда ты мне помогаешь, неся поднос в кухню. Я помню, как у тебя засияли глаза, когда ты впервые увидел меня в фартуке и с тряпкой в руке. С тех пор мне доставляло особое удовольствие делать это для тебя. Мне нравилось приносить тебе стакан с холодным молоком, когда ты полулежал на диване, открывать для тебя пакет с печеньем, смотреть на тебя, когда ты брал все это из моих рук, словно ребёнок. Я натирала плитку, ставила посуду в автоматическую мойку, стелила салфетки для завтрака на следующее утро. Все это приносило мне радость. Пока однажды вечером, когда я вытирала насухо последние два бокала и ставила их на полку шкафа, я не бросила взгляд на диван, который виднелся сквозь открытую дверь из кухни. Ты лежал, небрежно развалясь, со стаканом молока в руке, и смотрел телевизор, настроенный на спортивный канал, был, вероятно, воскресный вечер. Ты только что зажёг сигарету, и облачко дыма расплылось по комнате. Я чувствовала себя без сил: проснулась в восемь утра, к тому же, спала безобразно, и целый день не делала ничего, как ублажала тебя: завтрак, прогулка, музыка, секс, полдник, опять секс, ужин. Я прямо-таки валилась с ног. У меня кружилась голова, но я знала, что сейчас ты закончишь курить, одаришь полуулыбкой, протянешь руку, чтобы обнять меня за бедра, и я не смогу сказать тебе нет. Как из-за облаков, из-за счастья всех этих телодвижений, которые я совершала ради тебя и которые, как мне казалось, я совершаю в охотку, выглянула, ухмыляясь, враждебность. Тень враждебности. Исчезла и снова появилась. Я упёрла руки в свои худые бока, торчащие сквозь кухонный фартук, и подумала: я меняюсь вместе с моим телом. Я теряю вес. Усыхаю. Я — механизм, приспособленный обихаживать дом, носить туфли на шпильках и мини-юбку. Я великолепна как посудомоечная машина, гигиенична, как биоразрушающий детергент, функциональна, как бесшумная стиральная машина, основательна, как холодильник последнего поколения, экономична, как микроволновая печь, купленная в Интеркоопе, очаровательна, как скатерть, вышитая бабушкиными руками. Я твоя лучшая вещь, и я старательно тружусь, чтобы убедить тебя в этом: сижу на диете, делаю гимнастику, произвожу постоянную депиляцию, меняю простыни, зажигаю свечи, готовлю тебе пенные ванны, фарширую и запекаю свинину, хожу по магазинам в поиске вещей, которые тебе нравятся, навожу чистоту в доме, блеск на стекла, укладываю волосы, смеюсь, кручусь юлой на твоём члене или ласкаю его губами, руками, провожу им по коже, по волосам, задерживаю в себе, не давая выйти сразу, и ещё раз и ещё, и так часами. Я твоя жена, твоя прислуга, твоя сердечная подружка, твоя девочка, твоя любимая шлюха.


Ты пользуешься всем. Ты поглощаешь, глотаешь, твой рот, словно рот новорождённого, складывается в идеальную букву О, сжимается вокруг моего соска и опустошает меня, выжимает из меня соки, иссушает меня.


Это — то состояние, которое люди называют любовью.


Именно я произнесла те слова, помнишь? Возьми меня, сказала я тебе в нашу первую ночь и повторяла во все другие ночи, которые последовали за первой.


Возьми меня.

Да, да, возьми меня.

Я позволяю тебе сделать это, возьми меня.


Возьми меня, как если бы я была любой из тех, кто ничего не значит для тебя. Шлюхой, подобранной на провинциальной дороге, на транспортной развязке. Одна из них. Одна из многих. Тех многих, кто сопровождает твои ночи, все время разные, все время одинаковые, всегда одна и та же женщина. Неважно, белая она или чёрная, блондинка или шатенка, молодая или старая. Как мне знать это? Я не знаю. И все же я знаю. Я знаю, что ты такой мужчина, я поняла это тотчас. С первого раза, как тебя увидела, я поняла, что ты мужчина для шлюх, для борделей, для ночной охоты на улицах. Мужчина, который платит, который достаёт бумажник, который не боится и не стыдится требовать того, что желает. Один из тех, кто знает места, распорядок дня, расценки, особенности мест. И я немедленно поняла, что это составляет такую часть тебя, которую ты даже не посчитал бы предательством, если бы это стало известно твоей женщине. И ты тоже понял, что я это поняла. Это было очевидно. Но мы, однако, ходили кругами возле этой темы, как ходят вокруг жерла вулкана, наклонясь взглянуть на лаву и сейчас же, в ужасе, отпрянуть. У мужчин не получается обсуждать такие вещи с женщинами. Они полагают, что женщины неспособны понять их. И это так на самом деле, или почти так. Но я — исключение, я понимала их всегда. Я вызываю доверие у большинства мужчин, с которыми знакома. Я не думаю, что у мужчин существуют для женщин темы взрывоопасной силы, что-то, в чем невозможно признаться, что-то, что они скрывают от самих себя, что-то, что нельзя произнести из страха умереть от стыда. Но тех, кто говорит о таких вещах спокойно, — единицы, и они в той или иной степени испытывают стыд. Они пугаются этой неотложной необходимости, которая выталкивает их из дома ночью на улицу, на охоту за телом, чтобы отметиться в нем в одно мгновение и сразу забыть. Телом для овладения, для покупки. Вот чего они стыдятся, я уверена, больше всего: собственного презрения, сопровождающего жест, которым достают банкноту из бумажника. За работу платят. Чем лучше выполнена работа, тем охотнее платят. Ты мог бы ответить мне так. Я бы поняла. Работа есть работа. И все же, мне кажется, в факте уплаты за что-либо, что сделано, всегда есть нечто непристойное. Быть оплаченными. Платить. Это неприлично: в справедливом мире каждый отдавал бы то, что умеет делать, и отдавал бы просто так, не требуя взамен ничего особенного. И тем самым образом получал бы нужное от других. Но это — в справедливом обществе. А наше общество несправедливо. И мы платим за все, делая это с презрением.


Моя мать была на содержании моего отца всю жизнь. Домашняя хозяйка. Вернее сказать, не насодержании , а на оплате за предоставление услуг без ограничения рабочего времени и без защиты со стороны какого-нибудь профсоюза: домработница, повар, секретарь, помощник, няня, сиделка, гладильщица и опять же шлюха. Это — а ещё какие? — функции домашней хозяйки. Ещё и сейчас, по утрам, когда моя мать спускается на нижний этаж и входит в кухню, чтобы приготовить кофе, её первый взгляд устремляется на полочку, на которой мой отец, прежде чем выйти из дома, оставлял, сунув под чашку, деньги, на которые надо было сделать покупки. В уме она производила быстрый расчёт того, что ей предстояло купить, и уже понимала, что ей ничего не выгадать для себя. Каждая вещь — для него, от крема после бритья до пары трусов. И она подчинялась условиям сделки. Она никогда не была свободной, моя мать, в том, чтобы пойти и купить себе платье, не поставив в известность моего отца. Она демонстрировала ему свои покупки, словно дитя, после ужина, волнуясь оттого, что он может посчитать их неудачными, слишком дорогими, бесполезными. Я видела, как краска стыда расплывалась по её груди, шее, щекам, когда она робкими словами убеждала его, что на этот раз она сделала правильный выбор, что это пальто, эти панталоны, эти туфли, будут носиться намного дольше, чем один сезон.


Деньги для моих родителей были темой, вокруг которой постоянно возникали ссоры. Оружие, которое, если использовать его правильно, способно искромсать плоть противника и позволить выиграть сражение. Ты тратишь слишком много! Кто приносит деньги в этот дом?


Деньги. Баксы. Евро. Фунты. Мани. Бабки.


Для меня нет ничего на свете отвратительнее денег. Дотрагиваться до них. Говорить о них. Думать о них. Я их ненавижу. Ненавижу, потому что с момента своего рождения я знаю, что такое деньги: право распоряжаться другим человеком, порабощать его, господствовать над ним, унижать его.


Любовь и деньги не ходят рядом.


Сначала, когда мы посещали какие-нибудь злачные места, почти всегда платил ты. Потом начала платить и я. Иногда мы платили пополам, не делая из этого большой проблемы. Однако деньги все равно возникали в наших разговорах, они делали это коварным образом, незаметно вползали в нашу жизнь, устраивались в ней и больше уже не исчезали. Моя жена, говорил ты мне, за один месяц тратила на косметичку столько, сколько я за тот же месяц зарабатывал, вкалывая не разгибая спины… Но она была богатой, она и теперь богата, и это она однажды сказала мне, что я должен покончить с той работой, которая меня изматывает, и должен следовать своим желаниям, так она сказала: я буду платить тебе, а ты сиди дома и занимайся чем хочешь, не беспокоясь больше ни о чем, я так хочу и не вижу причины отказываться, если ты можешь себе это позволить. Да, конечно, отвечал ты, но я никогда не буду на содержании у кого бы то ни было. Никогда. Чего бы я себе никогда не мог позволить, так это именно оно. И потом, спросил ты меня возбуждённо, разве нельзя иначе, если б мне нужны были деньги, разве ты не дала бы мне их? Если бы они были нужны тебе, и я их имел бы, я бы, конечно, дал тебе и смертельно обиделся бы, если б ты их не взяла. Я не знаю, сказала я, давай сменим тему и поговорим о чем-нибудь другом, почему именно о деньгах? Тебе неизвестно, что значит не иметь их, крикнул ты мне, ты не знаешь, что значит вкалывать по-настоящему, делать грубую работу, ты закончила университет, а дальше у тебя все пошло как по маслу и все тебе далось без особого напряга. Я не была, однако, настроена говорить на эту тему, потому что ты не знал ничего, ничего из истории моей жизни, моей семьи, и даже если то, что ты сказал, верно, верно и то, что деньги все равно разрушили мне жизнь, потому что разрушили жизнь моих родителей, которые действительно провели её, попрекая друг друга деньгами, теми, что не пришли в семью с приданным, теми, что были плохо потрачены, теми, которых никогда не имелось, теми, которые были потеряны, теми, ради которых влезли в долги и которые так никогда и не смогли вернуть. Ты ничего этого не знал. А у меня не было никакого желания тебе рассказывать.

Так ещё раз тема денег возникла в моей жизни, заставив испытать чувство отвращения.

А с другой стороны, мелочность, увы, заразила и меня, и я не могла не думать всякий раз, когда мне случалось платить за ужин, или за билеты в кино, или за покупки для нас двоих, что не я должна была бы платить эти деньги. Что женщины никогда не должны платить, учитывая, что после этого мужчины идут к шлюхам и платят тем, а следовательно, почему это шлюха должна быть оплачена, а я нет? Мысли ужасные, мерзкие, они отравляли мне кровь, болезненно соединяясь с ревностью: мне виделось, как твоя рука достаёт деньги из портмоне и вкладывает в руку незнакомой женщины. Я пыталась представить себе её лицо, её тело, и мне это не удавалось. Моё визионерство заканчивалось на уровне этих двух соединённых рук в жесте, который вызывал у меня тошноту: платить и быть оплачиваемыми.


Как-то раз я спросила тебя, позволил бы ты мне смотреть на тебя во время занятий любовью с другой женщиной. Это случилось в самом начале нашего знакомства, мы только-только встретились впервые. Мы сидели на парапете напротив бара, в руке у меня был заиндевевший бокал с мохито[10], полный ярко-зелёных листочков. Мне кажется, это было в мае, а может, в июне, поскольку было тепло и сильно пахло липой. Вокруг нас было много людей со стаканами и сигаретами. Вероятно, это был пятничный вечер. Вечер в пятницу в провинциальном городке. Все пьют, курят, тоска зелёная. Ты некоторое время смотрел на меня молча. Ты подыскивал слова. Высосал через соломинку весь свой мохито. Глаза твои заблестели, у тебя не было привычки пить. Ты пытался понять, что скрывается за моим вопросом, заданным невинным тоном и приведшим тебя в явное замешательство. Если хочешь, наконец, ответил ты, если тебе так хочется, то да. И мы закрыли тему. Это был та самая ночь, которая началась для нас прогулкой вдоль реки в старом квартале города, и бегством домой, где в полной тишине мы спешили сбросить с себя все до последней одёжки.


Эта просьба распахнула дверь. Много времени спустя до меня дошло, что ты не понял вопроса и подумал, что моим желанием было унизить самое себя, испытать боль, видя тебя лежащим на другом теле. Что я хотела в тот момент на самом деле, быть может, я и сама не знала наверняка. Я поняла это позже и попробую сказать тебе это сейчас, сейчас, когда ты далеко и я могу говорить тебе, не боясь быть неверно истолкованной и немедленно побитой тобой. Тогда я желала две прямо противоположных и странных вещи: продемонстрировать тебе, что глубокую любовь, подобную той, что испытываю я, нельзя поколебать даже таким образом, а именно присутствием другой женщины, другого тела; и в то же время я хотела быть той незнакомой женщиной, тем незнакомым телом, телом любой женщины, которое могло бы быть моим. Я хотела увидеть себя со стороны, чтобы понять себя. Влезть в шкуру другого человека, наполнить его моими ощущениями, почувствовать его кожу моею, моим — её лоно, и, отдалившись от себя, наконец что-то узнать о себе.


Я их представила всех, этих твоих женщин, я их видела воочью. Я знаю плотность и запах их кожи, форму их губ, ногтей, я знаю все о них, знаю, что они произносят, когда ты берёшь их, как двигаются, знаю цвет их глаз и волос.


Мне известно все.

И мне ничего неизвестно.

Придуманные мною образы не доставляют мне боли.


Возьми меня, сказала я в ту первую ночь, и ты с силой вошёл в меня, моя щека вдавлена в подушку, пальцы комкают простыню. Возьми меня сказала я. Но ты понял все по-своему. Я имела в виду только секс. Здесь и сейчас. Твой член разбух, ему необходимо было опустошаться. Это я и имела в виду, а ты подумал, что речь идёт о жизни, бери, мол, и пользуйся всем, что тебе нужно, но нет, вовсе не это я тебе предложила. Это нельзя предложить никогда и никому, и запомни, что даже когда предлагается такое, потому что это делается всеми и всегда, это обман, произнесённый вполголоса, и самообман.


Эта комната — наихудшая из тех, где мне приходилось селиться в последнее время. Гостиница для коммивояжёров и водителей-дальнобойщиков, выходящая окнами на окружную дорогу и выросшая, словно абсурдистский стеклянный неоновый гриб на обочине дороги, где никогда не прекращается суета автомобилей. И шлюх. Из моего окна я могу наблюдать их каждый вечер: я вижу, когда они появляются и когда уезжают, когда возвращаются и опять уезжают, и так до самого рассвета. Непрекращающееся движение туда-сюда, без перерывов, каждую ночь. Девушек три, и когда очередная машина останавливается у бензоколонки и очевидно, что водитель мужчина, и, к тому же, в машине один, они синхронно начинают атаку, раньше, чем он отстегнёт ремень безопасности, и даже ещё раньше, чем заметит их и совершаемые ими перемещения. Они окружают автомобиль. Первая — не самая симпатичная, но с самой широкой улыбкой, и, вероятно, лучше всех говорящая по-итальянски, — нагибается к окошку со стороны водителя, и её огромные чёрные губы расплываются в белоснежной улыбке, устремлённая вверх крутая задница демонстрирует головокружительный изгиб бёдер, позвоночник гибок, словно резиновая трубка. Вторая протягивает к капоту торчащие из шубки полосатого меха руки с костистыми пальцами, ногти фиолетового цвета ложатся на лак капота и отбивают лёгкую дробь. Третья, с виду наиболее робкая — должно быть, она ещё и самая молодая, и самая симпатичная из них — остаётся с правой стороны автомобиля, прижав лицо к стеклу, её огромные глаза, в которых странная смесь испуга и наглости, глядят на окружённого человека за рулём, а он в смущении озирается по сторонам, и не знает, что ему делать в этой ситуации. Разумеется, ему надо выйти и заправиться, но кто знает, что случится, едва он откроет дверцу, и он явно боится. В этот напряжённый момент первая знаком просит его опустить стекло и продолжает настаивать все с той же широкой, открытой улыбкой на физиономии, спина согнута, задница вихляется из стороны в сторону, чтобы посильнее разволновать его, такую задницу он прежде видел только в своих сексуальных фантазиях. Вторая шикарным жестом распахивает свою полосатую шубку, под мехом один голубой кружевной бюстгальтер, размера на два меньше номера груди, и так и замирает, позволяя холодному ветру кусать её тело, улыбаясь мужчине, спрятавшемуся за пыльным лобовым стеклом. Третья стоит неподвижно, не отрывая от него огромных, непостижимых глаз, глаз божественного ребёнка. Каждый вечер, каждую ночь, у каждого автомобиля, который останавливается у бензоколонки, спектакль повторяется в одних и тех же мизансценах. Иногда какая-нибудь из них садится в машину и исчезает на короткое время. Когда возвращается, её грим смазан, и она громко на что-то жалуется. Слова в её речи кажутся слитыми воедино, произнесёнными на одном дыхании, без пауз. Мне неизвестно, откуда родом эти девушки, из какой части Африки, из Нигерии или, возможно, Камеруна, у них толстая чёрная кожа, выдающиеся ягодицы и огромные губы. Но они очень красивы. И я им завидую. Завидую этой уверенности в поведении, этой надменности, этой наглости. В один из вечеров, возвращаясь в отель, я прошла рядом с бензоколонкой, я хотела пить и знала, что в холодильнике у меня пусто, было уже поздно, и бар отеля был наверняка закрыт, поэтому я направилась к автомату с напитками, чтобы взять бутылочку минеральной воды. Рядом с автоматом я увидела сидящую девушку с широкой улыбкой, ту, что всегда начинает морочить голову первой. Она оглядела меня с головы до ног, не преставая массировать свои ступни. Перед ней лежали шлёпанцы на оранжевой пробковой подошве. Ноги были обтянуты нейлоновыми чулками с блёстками, и я заметила, что ногти покрыты голубым лаком с перламутром. Не отрываясь, она смотрела на меня. Я опустила монету в щель и нажала кнопку, и в этот момент она ткнула меня пальцем в бок и сказала: я тоже хочу пить, купи мне фанту, фанту, понимаешь, апельсиновый напиток. Произнесено это было безапелляционным тоном. Поскольку я не отвечала, она продолжала протыкать меня пальцем и, несмотря на то, что на мне был пуховик, даже сквозь его плотную ткань и толстую подкладку я чувствовала, какой у неё острый ноготь и твёрдый палец, каким она меня тыкала. Я подождала, пока банка выкатится мне в руку, и протянула ей. И мы стали молча пить, я из своей бутылочки газированную воду, она — фанту из банки. Она громко причмокивала губами после каждого глотка, закрывала глаза при глотании, а затем смотрела на меня со странным лукавством в глазах. Осушив банку, она поднялась, сунула ноги в шлёпанцы и направилась к дальнему углу бензоколонки, и когда уже исчезала в тени, я услышала её хриплый голос: спасибо, чао.


Какая из этих трех девушек похожа на женщин, которых ты выходишь искать по ночам? Робкая, наглая или экспансивная? А может, все три? Какую бы ты выбрал из этих троих? Что думают эти женщины о нас? Обо мне, которая проходит мимо в своих деловых костюмах с кожаным «дипломатом» в руке, о тебе, и обо всех мужчинах, которые останавливают их и за несколько евро требуют сделать минет за углом дома или пытаются оттрахать их без презерватива? Как ты думаешь, они нас презирают? Или жалеют? Или просто рассматривают нас в качестве средства быстрого достижения своих целей: подвести баланс долгам и как можно скорее вернуться домой, или же по мелочи накопить достаточно денег и послать их далёкой семье, которая борется за выживание среди войн, неурожаев и СПИДа? Что происходит в головах этих надменных девушек, которые, сдаётся, ничего не боятся? Вынужденных проводить все время на улице, ночь за ночью, стуча зубами в сыром тумане, закутавшись в пуховики и синтетические шубки, которые они распахивают, чтобы продемонстрировать товар потенциальным клиентам. О чем они мечтают по ночам? Вспоминают ли о нас в свои свободные дни, когда садятся на автобус или в поезд, чтобы добраться до квартирки на окраине города и улечься отдохнуть? Задаются ли вопросом: насколько отличается моё лоно от их, мягче ли моя кожа и меньше ли мой рот, вспоминают ли ощущение твоего члена внутри них, гримасу, которая искажает твоё лицо, когда ты кончаешь? Запоминают ли наши имена? И слова, которыми они обмениваемся с нами?

Я наблюдаю за ними из окна до самой зари, в те ночи, когда мне не удаётся заснуть, и рисую себе, что сейчас ты в другом городе, где дует тот же холодный ветер, слегка пахнущий снегом, медленно ведёшь машину вдоль проспектов, подобных этому, рассматривая их голые ноги и крутой изгиб их бёдер, ты на охоте, одинокий охотник, мужчина, похожий на сотни других мужчин, с сигаретой в зубах, с бумажником в кармане брюк, включённым радио и одиночеством в сердце, которое никакой дом не в состоянии согреть. Во власти того отростка тела, который наливается кровью, и вы бежите по улицам, ночами, охотясь на шлюх. В то время как мы остаёмся дома, в комнатах, приводя в порядок ящики, складывая попарно носки, исписывая страницы дневника, ухаживая за вашими обожаемыми детишками. Мы здесь в ожидании вас. Ничего не меняется, ничего, что может изменить ход вещей. Всегда так было, и всегда так будет.


Кот, который кружит в ночи и орёт как резаный, свободный и бесстыдный, оповещает о своём обнажённом желании весь мир. Кошки, запертые в домах, на верандах, в садах, ждут. Они не подвергают жизнь риску попасть под колёса грузовика или легковушки, не перебегают через дороги, не пропадают неделями, терпеливо ожидая в своих углах мира того единственного победоносного ублюдка, который умеет драться до крови. демонстрируя своё мужество, того, кто вцепляется им в холку и делает их брюхатыми, чтобы после исчезнуть и никогда больше не появляться.


Мне нравится такая игра.


Я люблю наблюдать за голубой веной на твоём виске, которая наливается кровью, когда ты распростёрт надо мной, с руками, упёртыми в постель. Под тобой я, матрас из равнодушного тела, моего или чьего-то другого, все равно. Твой взгляд устремлён в конкретную точку, пункт нашего соития. Ты никогда не смотришь мне в глаза, и это мне нравится. Ты для меня тоже ничего не значишь. Я использую тебя точно так же, как ты используешь меня. Разница, я думаю, в том, что ты об этом не догадываешься.

Когда ты надо мной, я смотрю на тебя и думаю, до чего же ты смешон. Все мужчины смешны. Вы воспринимаете все слишком серьёзно. Столь важный для вас прилив крови в эту, такую маленькую частицу вашего тела, наполняет вас спесью и гордостью, вы в такой степени сосредоточены на этом, что самоирония вас покидает. Чтобы действовать, вы должны быть сконцентрированы, и эта концентрация временно лишает вас рассудка. В эти секунды мы можем играть вами, как нам заблагорассудится. В тот момент, когда вам кажется, что вы наиболее могущественны, именно тогда все совсем наоборот: вы смешны.


Однажды вечером мы возвращались на машине ко мне домой — ты за рулём, — и уж не знаю, с чего, но ты изложил мне такую теорию: у мужчины должно быть одномоментно не менее трех женщин. Три — это то, что надо, чтобы ни одна не приелась. Немного одной, немного другой и ещё немного третей. Очевидно, за пределами этой арифметики остались случайные женщины, одноразовые случки, проститутки. А сколько мужчин должно быть у женщины? — спросила я. Женщина — другое дело, ответил ты. И тема была закрыта. Много позже я обнаружила — нет, обнаружила — не то слово, — я нашла способ сформулировать обоснованное подозрение, так правильнее сказать, — что в течение всего времени, пока длилась наша история, ты продолжал поддерживать отношения с девушкой, которая была у тебя до меня. Скорее всего, она даже не знала о моем существовании. И мы обе не знали о существовании третей, неизвестно, кто она была, кто она есть.


Имеет ли это какое-нибудь значение? Мне кажется, да, имеет. Я ведь тоже время от времени продолжала встречаться с мужчиной, который был у меня до тебя. Часто, когда мы занимались любовью, я закрывала глаза и представляла себе его, вспоминала гладкость его кожи, вкус его губ, его руки. И сравнивала.


Может быть, так у всех. Но если мы уверены, что это не открылось, то нет и повода истязать себя непреходящей мукой вины. Остаётся много отходных путей, и не стоит позволять заточать нас в крепостных стенах. Как писал Шатобриан[11] на исходе своей жизни незнакомой женщине:

«…Видишь ли, я не уверен, что завтра буду любить тебя. Я сам себе не верю. Я не знаю самого себя. Страсть меня пожирает, так что я готов пронзить себя кинжалом или смеяться над собой. Я обожаю тебя, но мгновение спустя я буду больше, чем тебя, любить шум ветра в скалах, облако в небе, падающий лист».


Чередование могло бы спасти всех нас. Иметь три сменяемых жизни, жить то в одной, то в другой, сбрасывать одну шкуру, чтобы влезть в другую, жить, соразмеряясь с возможностями. Но над каждой любовью довлеет желание абсолютного времени, совпадающего с истинным.


Какое время истинное для жизни?


Настоящее?


Настоящее — это то, до чего я могу дотронуться, ощутить под пальцами, как, например, это широкое кретоновое покрывало с жёлтыми и белыми цветами, резной бокал, на дне которого переливается прозрачная студенистая жидкость — остаток капель снотворного, растворённых в воде, моя кожа, горячая под халатом и прохладная там, куда недостаёт халат.


Настоящее время: сейчас, сегодня, завтра. Время, которое окружает меня, недели, та, что предстояла сегодняшнему дню, и та, что последует за ним, это время, о котором я могу с математической точностью сказать, что тебя в нем больше не существует и не будет существовать.


А может быть, истинное время — прошедшее? Жестокие волны воспоминаний, обломков, кусков, щепок, плотная масса, влекомая невидимой водой, в какую я погружаюсь, обдираемая, пораненная, искромсанная. Все, что уже случилось и продолжает случаться в моем мозгу.


Или же истинное — бушующее время? Бесформенное нечто, обожжённое вспышкой яркого света, засвеченная фотография, где человеческие существа и деревья имеют вид фантомов.


Какое время истинное? Ты можешь ответить? Уж не то ли, в котором я сплю одна на твоей стороне постели, натянув одеяло до подбородка и, как щитом, заслонившись стопками открытых книг, разворотом вниз? Или же наоборот, то, в котором я, лёжа щекой на твоём голом плече, провожала глазами змейки дыма от твоей сигареты, тающие в темно-голубом свете зимнего вечера?


Я должна постараться уснуть раньше, чем наступит рассвет: в полседьмого мне просыпаться и идти на работу. Но заснуть очень трудно. Я прижимаюсь к подушке, сперва одной щекой, затем другой. Глаза открыты. Я протягиваю руку и оставляю её на соседней подушке. Та пуста и холодна. Одиннадцать капель Лексотана под язык, глоток воды. Вкус химической карамели растекается по нёбу. Я думаю о сотнях, тысячах, миллионах людей в мире, которые производят то же самое действие: в своих комнатах или гостиничных номерах, одни, или с кем-то под боком, кого надеются забыть по истечении нескольких минут, миллионы несчастных, которые завтра утром проснутся с послевкусием испорченной малины во рту, примут душ и отправятся в офисы, на фабрики, в магазины, сядут перед мониторами, кассовыми аппаратами, встанут за прилавок супермаркета. И не вспомнят, что ни на минуту не сомкнули глаз.


Эта комната ужасна. Односпальная кровать, жёсткая и узкая, словно гроб. Простыни кажутся сделанными из бумаги, трубы гудят, в углах клубки чёрной пыли. Из окна виден кусок серого грязного двора, громко хлопает висящее бельё, далее улица. Широкий проспект, ни одного дерева, все жалюзи опущены, на тротуарах бумажный мусор. Порывистый ветер несёт запах моря, надо всем странная, наполовину съеденная луна. На тротуаре ругаются мужчина и женщина. На предплечьях у них висят пластиковые пакеты из супермаркета, они громко кричат друг на друга, почти касаясь носами, рты открыты широко, они похожи на двух пауков, собирающихся откусить друг другу головы. Они отступают к стене, скрываясь из глаз. До меня доносятся их голоса, тональность выше нормы, она истерична, слова громоздятся одно на другое. Женский голос визгливый и отчаянный, мужской успокаивающий и уступающий. Я хочу высунуться подальше, но и в этом положении мне удаётся увидеть лишь их собачонку, которая бегает вдоль тротуара и рвётся с поводка. Это палевый щенок с длинными висящими ушами и тощими лапами и мосластыми суставами. Я закуриваю сигарету, наливаю в бокал вино, высовываюсь ещё дальше, опираясь локтями на подоконник, вот они, наконец-то я их вижу. У женщины вьющиеся тёмные волосы, скреплённые на затылке оранжевой заколкой, спортивная чёрная майка оставляет открытой плечи, военные зеленые штаны, ботинки-вездеходы. На мужчине красная куртка, у него короткие волосы спереди и длинные сзади. Она толкает его в грудь а он, теряя равновесие, пытается удержаться на ногах, обутых в кроссовки с развязанными шнурками, пластиковые пакеты на предплечьях мотаются взад-вперёд. После чего мужчина ударяет женщину, звук сильной пощёчины громко разносится в воздухе. Она падает и ударяется головой о бортик тротуара. Я кричу, моё тело само рвётся вперёд, словно, действительно, способно вылететь из окна и приземлиться там, где находятся они, чтобы помочь им, помирить их. Я глушу крик, прижав руку к губам. И продолжаю смотреть дальше: женщина поднимается, приводит в порядок волосы, приглаживая их ладонями, он поправляет пакеты, щупает, проверяя, цело ли их содержимое. Они долго глядят друг другу в глаза, эти мужчина и женщина, и уходят под руку, вместе со своими пакетами и палевым щенком, который, виляя хвостом, бежит за ними. Моё сердце продолжает громко биться. Я в бешенстве, я злюсь на женщину, которая позволила ударить себя, злюсь, на прохожих, которые шли мимо по проспекту и делали вид, что не замечают их, этих двоих. Люди бросили их одних. А может быть, спросила я себя, это именно то, чего эти двое желали: чтобы их оставили в покое с их любовным исступлением?


Сегодня ночью мне не помог даже Лексотан. Я лежала с открытыми глазами в темноте, считая овец и припоминая каждую деталь прошедшего дня.


На следующее утро, когда я проснулась, шёл дождь. Это был слабый дождичек, и улицы пахли ржавчиной. Эти двое были там, перед закрытой металлической дверью кинотеатра, они спали, обнявшись. Женское тело прижималось к мужскому, собака свернулась клубком рядом с ними. Пакеты горкой лежали возле, там же стояла пластиковая бутылка с вином. Сон обоих казался безмятежным. Как если бы они спали на японском матрасе из Икеа в своей квартире.


Я долго шагаю, я прошла пешком почти весь город, чтобы добраться до Храма Судьбы Джорджо Презенте. Именно здесь мы снова встретились после многомесячного перерыва. Когда я пришла, я не сразу тебя заметила, ты укрылся за телефонной кабинкой, а я смотрела вниз, на царство развалин, обиталище колонии кошек, абсолютно равнодушных к шумам города, автобусов, такси, машин, заполняющих проспект Аргентины в течение всего дня и ночи. Я завидовала им, как всегда завидую животным, с их спокойным равнодушием ко всему. Некоторое время я стояла неподвижно. Теперь моё внимание привлекли пятна на тусклом зимнем солнце. Потом я увидела тебя. У тебя было измождённое лицо, ты показался мне морально подавленным: синяки под глазами, морщины вокруг глаз, ставшие более отчётливыми. На тебе был свитер, когда-то подаренный мною, большой свитер из грубой норвежской шерсти, растянутый настолько, что сваливался с плеч. У меня в тот день были собранные в пучок волосы и открытая шея — как я сейчас понимаю, некий знак капитуляции. Ты пошёл мне навстречу, без улыбки. Нас обоих потряхивало, и мы даже не дотронулись друг о друга. Мы вошли в первый попавшийся бар, подождали, когда нам принесут кофе, прежде чем заговорили, ты смотрел на мои руки, я на твои, и, в конце концов, в какой-то момент я дотронулась до тебя. И с этого все вернулось на круги своя. Слова, страсть, любовь. Мне было достаточно прикоснуться к выпуклой голубой венке на твоей руке, сжать пальцами твоё запястье и почувствовать ритм биения твоего сердца. Много времени спустя ты сказал мне, что пока ждал меня в тот день в Риме, ты занёс в свою записную книжку такую фразу:мы любим друг друга, несмотря ни на что.

Несмотря ни на что. Вопреки всему.

В самом деле, может быть, именно это и есть любовь. Нечто, что происходит вопреки логике, вопреки целесообразности, любым рефлексиям, здравому смыслу. Это быстрая пульсация вен под твоими пальцами. Оттенки голоса, которые никто чужой не способен дешифровать.


Мы бродили по городу. Долго, почти не разговаривая. Тучи птиц сгущались по мере нашего приближения к вокзалу Термини. И я опять подумала, что никогда ни одного человека на свете не было мне ближе тебя. И тут же меня охватило чувство фатальности. Наши отношения были бесконечным процессом разрыва, заставлявшим моё сердце обливаться кровью. Ты был рукой, которая проникала меня, как бывают руки филиппинских врачевателей, которые проникают в тело без помощи скальпеля, простым надавливанием на мышцы, к счастью, ты был неспособен распорядиться этой силой, и настолько же я была бессильна противостоять проникновению твоих пальцев в мою ткань. Но позволь я тебе продолжать, кончилось бы тем, что я умерла бы от потери крови.


Что лучше: жить так, как я живу сейчас, как я жила всегда, без надрыва, не подпуская никого близко к моим жизненно важным органам, или же умереть от потери крови? Я не знаю. И потому я выбрала компромисс: я позволяла тебе проникать на миллиметр, а затем отстранялась. Но это, конечно же, не сработало. Любви противопоказаны компромиссы. Она хочет пылать. Она хочет все и сразу, даже рискуя угаснуть.


Луна уже совсем истончилась. И с завершением фазы убывания исчезла, будто её и не было. Это не походило на то, как она где-то прячется, за деревьями или крышами домов. Мне даже не пришло в голову высунуться из окна и поискать её. Я смирилась с таким исходом, в ожидании нового нарождения маленького серпика, сияющего и холодного. Белого. Я должна покончить с этим, прекратить поиск твоих следов в этом гостиничном номере. Да почти ничего и не осталось. Зарядное устройство для телефона. Зелено-красно-чёрный конверт в мусорной корзине. Использованный презерватив. Зелёная жидкость для полоскания. Пустая бутылка с пеной для ванн.


У Иосифа Бродского есть такая фраза: «в конце концов, вещью является то, что делает личной бесконечность». Наверное, каждая история любви, включая и нашу, может быть рассказана через вещи, вещи подаренные, вещи, перешедшие из рук в руки, вещи, случайно вошедшие в жизнь двух людей, в нашу жизнь, и оставшиеся в ней навсегда или на короткое время. Вещи, которые оставались немыми свидетелями, бесстрастными, словно камни, наблюдая за нашими перемещениями по дому, ссорами, примирениями, или вещи активные, которые запечатлели главные поступки, поступки любви, вещи, запущенные в стену в порыве гнева, вещи, помещённые в шкатулку, чтобы никто их больше не видел, после того, как история завершится, вещи, сложенные на пустующей стороне кровати, чтобы составить компанию тому из двоих, кто остался в одиночестве.


Часы с синим циферблатом, толстый свитер из серой шерсти, жёлтая с чёрным коробка, щипчики для ногтей из нержавеющей стали, пакетик для лезвий, записная книжка, несколько дисков, несколько книг. Утерянная янтарная бусина. Камешек. Часы с красным циферблатом, подаренные другой женщиной. Фотография, разорванная и брошенная в ящик стола.


Если наша история завершится сегодня — или уже завершилась — это будут вещи, которые нас переживут.


Ничего иного. Одни руины.


Я покидаю эту комнату, в которой ты меня завоевал, а затем оставил, и направляюсь по своим делам. Сюда придёт горничная и будет, ловко двигаясь, вытирать пыль, собирать мусор, сметать его в кучу. Когда я вернусь, здесь ничего не останется.


Когда наступил тот миг, в какой я ощутила настоящую ненависть к тебе? Тот самый миг, в который рядом с любовью возник её двойник, её сокровенная тень? Никак не могу вспомнить. Чётко обозначенного момента не было, было монотонное повторение моментов. Ледяной взгляд, неожиданно исказивший выражение твоего лица. Хотя вот, вспомнила. Один из первых моментов. Мы были в постели, я лежала на тебе, мои волосы падали на твоё лицо и плечи, ты раздражённо смахивал их и старался собрать их мне на затылке, завязать узлом. Я продолжала двигаться на тебе. Ты схватил меня за бедра и задвигался в такт мне, а я засмеялась и соскочила с тебя, извини, я хочу писать, сказала я тебе. В эту секунду твой взгляд изменился. Ты заледенел, твой голос задрожал от раздражения. Так, безо всякого повода. По крайней мере, я его не увидела, я ничего не почувствовала, только огромную дистанцию, возникшую между нами, абсурдную бездну, разорванную землетрясением почву, трещину такой глубины, что если нагнуться и заглянуть в неё, не увидишь ничего кроме черноты мрака.

Должно быть, это случилось днём раньше, или ночью раньше, перед тем, как ты прочёл мне одну фразу из книги Фасбиндера[12] — книги, которая прежде принадлежала мне, а потом стала твоей, затем снова моей и в финале оказалась в Берлине, городе, в котором, вероятнее всего, и была написана. Благодаря подруге, которой я всучила эту книгу, я, наконец, избавилась от неё, потому что твои карандашные пометки на полях, печатными буквами по-английски, действовали мне на нервы. Одна мысль о них, один взгляд на обложку или розовый корешок этой книги, стоящей на полке, вызывали тошноту.

«Случилось так, что уже первые расхождения во взглядах на ничего не значащие проблемы — и нашего единства как и не было».


Эта фраза, которую ты подчеркнул карандашом, оказалась пророческой. Нашего единства как и не было. Мы принялись исследовать возникшую трещину, оценивать её размеры и возможности дальнейшего разрушения: как и для каждой любящей пары, пришло неизбежное мгновение, когда внезапно в лице другого мы больше не узнаем предмета нашей любви. Вот уж точно, загадка: что привело меня сюда, в эту комнату, которая сейчас представляется отвратительной, с этим незнакомцем, от которого несёт тихим бешенством, заставляющим моё сердце сильно биться от страха и отчаяния. Как можно было так ошибиться? Отчего мы стали такими чужими друг другу?


Кто-то однажды рассказал мне историю женщины, только-только вышедшей замуж. Она и её муж оказались в спальном вагоне поезда, несущегося сквозь сумрак. Они занялись любовью, это была первая ночь их свадебного путешествия, но, разумеется, не первая, когда они этим занимались, и когда они кончили и молча лежали, покачиваемые, как в колыбели, в свете луны, падающем сквозь окно, женщина вдруг посмотрела на мужчину, который несколько часов назад стал её мужем, посмотрела на него и сказала себе: что это за хрен? мужик, ты кто? а я, что я делаю здесь? На следующее утро, когда они добрались до назначенного места, она села в обратный поезд и уехала. Я ошиблась, сказала она ему, я ошиблась в тебе и ошиблась в нас, я прощу у тебя прощения. Больше они никогда не виделись. Так это закончилось.


Не думаю, что мне удастся заснуть этой ночью. Я лежу без движения в постели, на моей стороне матраса, слева от твоей. Мне хотелось бы сбежать отсюда. Уйти и никогда больше не возвращаться. Но я, напротив, остаюсь. Я жду рассвета. Я слушаю твоё дыхание, которое постепенно становится все более глубоким и тяжёлым. Твоё спящее тело пронизывают сильные электрические разряды. Это только минута, думаю я. Случается. Ведь и мне случается испытывать внезапные порывы ярости, внутреннюю борьбу, которая возникает без явного повода и делает ненавистным все, что меня окружает. Завтра утром, продолжаю размышлять я, я проснусь, я буду отдохнувшей и спокойной, мы приготовим кофе, поставим диск с бразильской музыкой, ты подпоёшь, стоя у окна, или, может быть, ты проснёшься раньше, чем я, и выйдешь прогуляться, купишь пасту, газеты, и солнце будет светить, и из окна, так как небо будет чистым, а воздух свежим, мне удастся разглядеть, далеко-далеко, очертания холмов. И все опять будет, как прежде.


Не помню, каким было то утро. Помню только, что больше ничего не было, как прежде.


Пантеон — памятник древнего Рима, сохранившийся лучше всех остальных, доживший до наших дней практически невредимым. Я пытаюсь вообразить себе подрядчиков и их работников: толпу вольноотпущенников, работающих вперемешку с невольниками, бок о бок с ними, на головокружительной высоте. Семь лет непрерывного труда. Контрфорсы. Ротонда — кольцо за кольцом, одно за другим, словно вращаясь, — поднимается таинственным образом к небу. И вот купол, огромный, чешуйчатый, из туфа, обломков кирпича, застывшей лавы, что чуть тяжелее воздуха. И, несмотря на хрупкость материалов, невероятная прочность. Хорошо рассчитанный проект, отличная конструкция, понимание принципов совместимости различных материалов, их соединения.


Вероятно, все это значимо и для любовных отношений. Что может быть более хрупким, чем чувства? Чтобы они длились, нужен просчитанный проект, отличная конструкция, а не только первичные материалы. Гениальность в том и состоит, чтобы создать такой проект, который компенсировал бы их базовые недостатки. Мы же неспособны построить даже подмости. Мы сразу останавливаемся: ещё не сложив штабелем привезённых кирпичей, не говоря уже об измельчённой лаве или нарезанных туфовых плитках — о них ещё и речи не было.


Но Мы, любовь моя, никогда не существовали, Нас никогда не было. Нет Нас, только Я и Ты, только Я+Ты. Мы — невозможное слияние. Вместо Меня+Тебя, вместо Я+Ты, есть тело к телу, голова к голове.


Откуда веет таким холодом? Мою спину обдувает, словно обнимая, струя ледяного воздуха, и это при двадцати градусах римской ноябрьской ночи, самой тёплой с 1886 года, судя по сообщениям в теленовостях, как в прошлом году, в июле, говорили, что это было самое жаркое лето с 1756 года. Я гуляла сегодня по улицам, насыщенным зловонием выхлопных газов, беспрерывно толкаемая прохожими, туристами, пьяными от витрин, от итальянского прёт-а-портэ, от мехов и мягкой кожи, от Истории, архитектуры, их всех уже тошнит от центнеров поглощённого искусства вместе с порциями пиццы, мороженого, спагетти а болонезе — кстати, что это такое, спагетти а болонезе? — и я обливалась потом, мои бедра, в лёгких брюках, горели, струйки пота стекали по груди. Жара стоит и сейчас, а я, вопреки всему, чувствую, как незримый холод проникает до самых костей. Я думаю о том, когда мы с тобой последний раз обнимались. Будничное утро, знобко, небо плоское и белое, вот-вот пойдёт снег. Машина припаркована в третьем ряду, нервы обнажены из-за дикой ссоры. Ты уезжаешь, и я, вероятно, уже знаю, что мы больше никогда не увидимся. Ты обнимаешь меня и говоришь: ничего-ничего, в то время как жгучие слезы, которые я желала бы извергнуть на тебя, текут и текут по моим щекам. Недостаточно этого объятья, любовь моя, для того чтобы перечеркнуть то ужасное, что мы наговорили друг другу в это утро. Недостаточно этой неожиданной нежности, запаха твоей кожи, цвета твоих глаз, чтобы в одно мгновение согреть меня и заставить вернуться назад. Спустя неделю я уехала и как будто так никогда и не вернулась из этой поездки. Я пообещала тебе, что очень скоро буду с тобой, что едва представится возможность, примчусь к тебе, в твой город, куда ты уезжаешь, чтобы завершить срочную, очень важную для тебя работу, результат твоих многомесячных усилий. Все произошло ровно наоборот. Я выбросила заранее купленный билет на самолёт, который должен был доставить меня к тебе, и в то утро, когда мой рейс из Парижа приземлился в твоём городе, я осталась лежать в постели в комнате отеля 14-го аррондисмана, разглядывая полосатые от дождя оконные стекла и Башню Монпарнас, терзаемую ранней мартовской грозой. Когда ненастье стихло, я оделась и пошла гулять на кладбище Монпарнас. Я искала, но никак не могла найти могилу Самуэля Бекетта[13], и подумала, что это символично: Бекетт ещё при жизни старался спрятаться ото всех. Я двинулась за мальчиком, игравшим среди могильных плит, бегавшим за мячом под строгими взглядами пожилых матрон с букетами цветов в руках. Мужчина, шедший навстречу, улыбнулся мне, я поняла, что он хотел бы заговорить, но я опустила глаза и продолжила свой путь. Среди белых тропинок, белых могил и белых цветов, затянутая в слишком тесный жакет, я шла и плакала, потому что знала, что такой любви, как наша, у меня никогда больше не будет, хотя смириться с этим и признать, что все потеряно, я ни за что не соглашалась. Насколько легче жить вместе тем, кто не любит друг друга такой безнадёжной любовью, насколько легче переносить её нехватку в предощущение других любовей.


Тебе я не могу ничего простить.

Возможно, нельзя ничего простить тому, кто однажды сказал, что любит нас.


И вот я снова здесь. То же самое место. Как и в прошлые разы: бар в двух шагах от вокзала Термини, под портиком, столики, расположенные на достаточном расстоянии друг от друга, чтобы не мешать посетителям разговаривать, не боясь быть подслушанными. На месте зеркало, которое хранит моё отражение того позднего зимнего вечера, когда я вбежала сюда с растрёпанными ветром волосами и покрасневшими глазами. Под этим портиком с квадратными колоннами, серыми при свете уличных фонарей, круглыми, со стеклянными шарами, напоминающими полную луну. Металлические столики, заляпанные отпечатками пальцев, жёлтые пластиковые стулья. Сейчас столики заняты приезжими, иностранцами и семьями моих соотечественников из северных областей, с кучей детей, похожих друг на друга, все едят пиццу и мороженое, женщины среднего возраста пьют каппуччино. Никто из них ничего не знает о нас. Обо мне. И о тебе. Никто, за исключением зеркала, не знает ничего о моих слезах в тот декабрьский вечер, когда мы вновь встретились после долгой разлуки, и ты вытирал их своими тонкими пальцами, в то время как я признавалась тебе, что вернулась с мужчиной, который был у меня до тебя. Мне не за что прощать тебя, сказал ты. Ты тоже, наверное, приехал сюда с той, что была у тебя до меня? — спросила я. Сейчас это не имеет никакого значения, ответил ты. Птицы, словно железные опилки, передвигаемые по листу бумаги движением магнита, носились между тучами, нависшими над вокзалом. Мой поезд скоро должен был отходить, и ты оставался один. Это была наша последняя встреча в Риме. Я попросила тебя не провожать меня на перрон, ты меня поцеловал, не произнеся ни звука, и ушёл, ни разу не оглянувшись.


Если бы у меня не было этой любви, я бы никогда не узнала, что такое любовь, говорю я себе. Но если бы у меня не было этой любви, мне нечего было бы оплакивать, не было бы воспоминаний, способных ранить меня так глубоко. Если бы я не узнала такой любви и, следовательно, тебя, я была бы более свободна? Или менее? Быть может, я продолжала бы ничего не знать о любви. А я, наоборот, кое-что знаю. Знаю, что она проходит. Знаю, что кончается. Что разочаровывает. Обманывает. Разрушает. Выдыхается. Что сегодня она — водоём с чистой и прозрачной водой, а завтра — с мутной и грязной. Что она — телесный пол. Она — низость. Она — нежность. Что она верит в свою смерть и вновь возрождается. Что не поддаётся разрушению. Даже если иссякает с каждой проходящей секундой. Я знаю, что она неприступна. И что о ней невозможно рассказать.


Единственное открытое окно на четвёртом этаже гостиницы «Националь» сегодня вечером — окно номера 411. Тяжёлая серо-жемчужная штора колышется от дуновения ветра. Остальные занавеси задёрнуты. Я сижу на ступеньке обелиска, и сижу давно, глазея по сторонам. Пара американских туристов, он и она — лет под тридцать каждому, оба блондины, толстые и потные, с румяными, распаренными от жары лицами, скучные, — усаживаются рядом со мной. Они едят мороженое. Тающее, фисташково-шоколадное. Небо над отелем затянуто синими облаками с кроваво-красными полосами. Через эту дверь полированного дерева мы входили и выходили вместе. Я пытаюсь вспомнить, сколько времени прошло с последней нашей встречи, но мне не удаётся сконцентрироваться, даже твоё лицо поблекло в моей памяти. К тому же, американцы продолжают есть мороженное и звук вафли, откусываемой с хрустом и с хрустом пережёвываемой и глотаемой, раздражает и отвлекает меня. Я думаю о том, что они скажут друг другу этим вечером, вернувшись в свой номер, устав от многочасовой ходьбы, от переизбытка увиденного и услышанного, от тяжести дня, проведённого вместе, когда уже нечего сказать друг другу. Я представляю себе, как они раздеваются, вижу их жирные, белые тела, распростёртые на свежевыстиранных простынях широкой постели. Их жесты. Придвинутся ли друг к другу, или растянутся, лёжа животам вверх, уставив в потолок опухшие пальцы. И не единой мысли, кроме как об ужине и планах на завтрашний день. Я физически ощущаю, как им скучно, ощущаю их разочарование, их страдание. Но, может быть, я ошибаюсь. Во всем.


Мир — звуки, явления, движения, свет, истории — продолжает существовать. Нет способа отменить его существование. Даже тут, в стенах этой экранированной комнаты отеля, — двойные стекла окон, запертая на ключ дверь, ночная тишина коридоров и номеров со спящими людьми, — мир звучит, говорит на разные голоса, рассказывает истории, которые я не могу услышать.


Я думаю о том, что мы позволили себе опустить руки. Как все скряги, мы захотели иметь больше, затем ещё больше, ещё и ещё, мы захотели так много, что это много трансформировалось в слишком, и остались с пустыми руками.


Я выглядываю в окно. Четвёртый этаж. Безлюдная площадь. Обычная вооружённая охрана у Парламента. Я спрашиваю себя: хотела бы я оставаться заточенной в этой комнате до конца своих дней. Смотреть на мир из окна, слышать его голоса, голоса толпы, голоса пьяниц, которые проходят, стуча каблуками, по брусчатке площади Святого Петра и спотыкаются, матерятся, смеются, кричат, показывают средний палец вооружённым карабинерам, строят им зверские рожи. Разглядывать туристов — американцев, французов, англичан, японцев, с пакетами Прада в руках. А я здесь. Приговорённая торчать в этом окне. Навсегда.


Я жду тебя.

Я ждала тебя многие годы.

Каждый раз ты входил в эту дверь, в другую дверь, в ту же самую. На всех этих дверях был номер, были смазанные или скрипящие петли, плинтусы, полированные или фигурные, забитые пылью.

Ты входил, не стучась, или стучал, или вышибал дверь, пинал её ногой, или колотил кулаками.

Я тебе открывала, или ты сам открывал. Ты был разным. Одним и тем же. Но всегда мужчиной. Ты был высоким и был низким. Твои глаза были голубыми, тёмными, рот мясистый, зубы белые, у тебя был зубной протез. Тебе было двадцать пять лет, тебе было пятьдесят, тридцать семь. Твои волосы были седыми, белокурыми, каштановыми, у тебя был абсолютно лысый череп.

Ты был мужчиной.

И я тебя любила. Я ждала тебя, звонила тебе, умоляла тебя, лгала тебе. Морочила тебе голову. Вела счёт твоим порокам, пальцев рук не хватало чтобы сосчитать твои недостатки. Ты всегда ошибался. Всегда был точен. Был прав и неправ. Однажды ты хотел поставить меня на колени и поиграть в мужа и жену. Ты мучил меня безмолвными требованиями, ты хотел видеть меня другой, похожей на мечту, на девушку с рекламы, на деловую карьеристку, ты хотел меня худой, с большими грудями, ты хотел меня полной, ты желал меня загорелой, ты желал меня бледной, святой или шлюхой. Ты имел меня невинной. Бесчестной. Утончённой. Ты имел меня измотанной.


Теперь хватит. Я выхожу из этой игры, из этой комнаты, бросаю на пол белый халат, надеваю сапоги, натягиваю пиджак, беру сумку. Закрываю за собой дверь с номером 411. Сапоги, пиджак, сумка. Остальное я оставляю. Можно обходиться без целого ряда вещей, я это знаю; без каких-то, без многих, без очень многих, без всего и все равно можно выжить. Основные функции исполняются, совсем как в человеческих организмах, что выживают, даже будучи искалеченными. Искалеченными внутри. Искалеченными снаружи. Сердце, в любом случае, гонит кровь.


Ночной портье смотрит на меня, сложив брови домиком, но прежде чем ему удаётся разлепить губы, я машу ему рукой, добрый вечер, говорю я и протискиваюсь в крутящуюся дверь.


На безлюдной площади Монтечиторио я смотрю на своё отражение в луже. Это круглая лужа, по форме напоминающая луну. Я даже не заметила, что шёл дождь, и, действительно, дождя нет, должно быть, недавно закончился, короткий внезапный ливень. Карабинеры у дверей Парламента обменивается тревожными взглядами. Один из двоих отрицательно качает головой. Он понимает, что да, я безопасна, я всего лишь женщина, которая, задолго до наступления рассвета, бродит по улицам Рима, похожего на призрак.


Пантеон — на месте. Непоколебим. Двери закрыты. Портик в темноте. Серые колонны в этот час ещё величественнее и мощнее. Последний раз, когда я входила сюда, тут проводили реставрационные работы. Высились огромные строительные леса, наполовину закрывавшие Вокулус, словно бельмо. От этого храм казался изуродованным, его чары исчезли.

Обрати внимание, как ведут себя слова моих записей: они то ходят по кругу, то минуют острые углы, то смешивают времена. Они напоминают военные мемуары, схемы боевых операций, начертанные на картах.


Эти слова не доставляют радости, но какой вред они могут причинить, в конце концов? Это ведь всего-навсего слова.


Эта история закончена.

Я любила тебя так, как никого никогда прежде не любила. Я любила тебя больше всего на свете.

Я любила мужчину, которого не существует.

Иного, которого все мы ждём, ждём всегда, и который никогда не приходит.


Симона Винчи живёт в провинции Болонья. Её первая книга «О детях ничего не известно» (Einaudi Stile libero, 1997) явилась литературным событием года и была переведена во многих странах. То же издательство опубликовало сборник рассказов «Любовь во всех смыслах», (Stile libero, 1999), роман «Как первая из матерей» (Supercoralli, 2003) и повесть Brother and Sister (Stile libero, 2004). Писательница курировала антологию бестселлеров «Ребята, которых ты должен был бы знать» (2004).


В комнате номер 411 немного вещей. Чемодан. Мой. Твой чёрный рюкзак. Одежда, которую мы носили сегодня, развешана в шкафу и на спинке стула.


Мы вдвоём.

Ты — мужчина.

И я — женщина.


Это впервые я размышляю так. О других, кто был до тебя, я думала: парни. А о себе перед ними я думала: девчонка.


История любви, являющаяся историей всех любовных историй. Обо всем том, что извечно присутствует в истории любой любви, даже когда она заканчивается.

Об этом новый роман Симоны Винчи.

Загрузка...