Привыкание к жизни

Русаков Геннадий Александрович родился в 1938 году, воспитывался в Суворовском училище, учился в Литературном институте. Работал переводчиком-синхронистом в Секретариате ООН в Нью-Йорке и Женеве. Автор семи книг стихотворений. Лауреат нескольких литературных премий. Живет в Москве и Нью-Йорке.

Владимиру Самошкину

1

Трудно люди живут и трудами свой хлеб добывают,

стоя спят в электричках, нелепым столетьем дыша.

Утешают детей, в фиолетовых снах уплывают —

и над каждым в потёмках мерцает, как свечка, душа.

Мне хотелось бы стать и на тех и на этих похожим

и носить, как награду, высокого сходства печать,

узнавая себя в загулявшем под праздник прохожем,

пить баварское пиво и медью в кармане бренчать.

Только я не отмечен ни хваткой, ни бранной отвагой:

как со смертного ложа, ночами на дело встаю —

заслоняться от века исчерканной в клочья бумагой,

потому что я трушу в моём повседневном бою.

Потому что опять начинается медленный ветер

и спускается сверху, воздушные кручи тесня.

Потому что на белом, на этом единственном свете

за окном электрички летят и летят зеленя.

2

Красота — это цифры, их женская стать и осанка.

Мне в них поздно открылся гармонии точный расклад —

их провизорской меры исходно высокая планка,

их почти музыкальный, немногими слышимый лад.

Вот чем нам надлежит упорядочить яростность мира!

Математика лечит от хворей и низких страстей.

И квадратного корня недооценённая лира

безвозмездно врачует недуги любых областей.

Поднимаю стакан за арабскую вязь уравнений!

За могущество чисел и праведность их теорем!

Мне, увы, не по силам эвклидов и кеплеров гений...

Я за них просто выпью и чем-нибудь скупо заем.

Но зато мне близка непреложность магических формул.

(Ни одной не запомнил, но всё же почувствовал вес.)

Даже время в цифирь испокон сведено для проформы,

для товарного вида — отсюда к нему интерес.

3

Мелкозубчатый серп над продмагом меняет личины.

Кто ушёл — не вернётся, на вётлах патлатый галдёж.

Так чего ж ты талдычишь и сливы трясёшь без причины

и кого-то как будто до срока из памяти ждёшь?

Переможемся, вспомним, в творении примем участье

и достроим ко вторнику рыбий костяк бытия.

Привыкание к жизни — одно ожидание счастья,

голошение меди да смертное блюдо — кутья.

Оглянись по дороге — на что нам такое столетье?

Вон полощутся в небе разбойные стаи грачей,

исчезают за школой, колышатся нищенской сетью.

И гудение крови становится всё горячей.

А всего-то и нужно, чтоб утро крутого налива.

Чтоб капустная пойма, поливка в прозрачных усах...

...Жизнь, наверно, и вправду местами слегка несчастлива.

Но порою различье всего лишь в каких-то часах.

4

Для чего я сквалыжничал, разнагишался в строке,

бился в мыле, чужое с чужим на бегу сопрягая?

Право, мне бы по-прежнему жить от всего вдалеке:

там по дому гуляет бесстыдница, дура нагая.

Полоумная тётка — долдонит про плотность письма,

на малиновый штырь шашлыки из эпитетов нижет,

кличет Пушкина “Саней”, при этом распутна весьма,

варит в сенцах варенье и липкие пальчики лижет.

В этом розово-хриплом и жирно проперченном дне,

в этой радостной прорве вполне уголовного года

не в умении дело: уменье даётся и мне,

а поди разбери, как к утру повернётся погода.

Или где пистолет: в первом акте висел над столом,

в кобуре, а потом застрелился и вышел со сцены,

потому что несдержан — как был, так и есть дуролом.

И похоже, потомок,

притом самого Авиценны.

5

Муравьиная кучка, забитая в щель тротуара,

мокрый запах соломы, вагона блажной перепляс...

Ну а если по правде, то этого, Господи, мало

для того, чтобы время стояло водою у глаз.

Мало, Господи, мало, и бренные это приметы.

Да и сам я не нужен творенью для радостных дел —

для просторных закатов твоей бесхозяйственной сметы,

про которых я тоже когда-то, ликуя, трындел.

Мне сегодня для воли достанет шестнадцати строчек.

Остальное — довески, любовей забытый озноб,

продолжение рода, анкетный задиристый прочерк

возле пятого пункта, и детских ладошек прихлоп.

Мало, Господи, мало, ещё добавляй для довеса,

чтоб глядеть, холодея, на лысое темя бугра,

чтобы вспомнился снова блатной говорок Мелекесса...

И у края столетья залязгали в ночь буфера.

6

Люди странно менялись: придут — и борцы за свободу.

Или наше подполье: взрывали ЦК изнутри.

Я писал трое суток бессмысленно-страстную оду.

От неё сохранилось название: “Секретари”.

Всем чего-то хотелось. Осознанно — воли и корма.

Был разгул презентаций: под них накрывали столы.

Три захода за сутки — вполне допустимая норма,

хоть порой бутерброды бывали постыдно малы.

Сослуживцы из МИДа внезапно подались в евреи:

в нашей секции трое в Германию тихо ушли.

А другие евреи зажили трудней и смирее

и стояли за гречкой, как все, посредине земли.

У отечества были не самые лучшие годы.

Это стало понятно по множеству сильных людей,

промышлявших прихватом и ездивших к немцам на воды.

И туда отряжавших шалманы валютных блядей.

7

Паровозы трубят, словно мамонты в брачную пору.

Паровозы трубят от меня через тысячи лет.

Паровозы трубят, вылетая навстречу простору,

потому что для них ничего притягательней нет.

Пусть их. День отспешил и уйдёт по просохшей дороге.

Из сеней потянуло простудной струёй сквозняка.

Нам сидится, молчится. Какие тут, к ляду, итоги?..

Засинело в окошках. А всё-таки жизнь коротка.

Но уже началось ворошение заднего сада:

в палисаднике голо, а там раскачнулись кусты.

Полюби меня снова — опять, как тогда, до упада...

С блеском глаз в темноте и смещением всей высоты.

Чтобы снова кино, чтобы клёны с безумной луною,

чтобы свет проносился по листьям счастливой водой.

Чтобы хмурый подросток, тогда называвшийся мною,

с перехваченным горлом стоял под случайной звездой.

8

Снова мёдом пропахнул настой тростникового лета.

Тишина расстояний теряется в палевой мге.

Но ударит июль роковыми стволами дуплета —

и фуражку сорвёт, и приклад перекинет к ноге.

Как сырое беремя, мне руки мой век прогибает.

И утица вертится в пруду на весёлой воде.

Перепончатой лапой буровит и клювом долбает,

низко голову прячет, ныряя неведомо где.

Что мне время моё и гудение полой тростины?

Что мне тяга пространства и пряная эта вода?

Поплавки этих уток, их нежно покатые спины,

отряхнувшие Лету, чтоб снова вернуться сюда?

Ведь не в этом же суть и не в этом постыдная вера!

Что-то есть выше слова, за пряничной ложью стиха,

где уже не услышишь солдатской походки размера,

где закончены счёты и боль узнаванья тиха!..

9

Облиствели сады. Пахнет спиртом и детством природы.

Не смотри на меня: я тут вправду совсем ни при чём.

Это просто случилось (как все предыдущие годы),

и анисовым ветром подуло над левым плечом.

Ну а дальше — тепло и младенческий пух сотворенья,

прошивные полотна по тыну растянутых дней.

Бестолковое время, бессмысленный стих-говоренье,

из-за этой бессмыслицы ставший как будто родней.

Дальше май загрохочет никчёмной в хозяйстве грозою

или глины просядут под тяжестью первых дождей.

Не смотри на меня, я и сам не привык к мезозою —

к этим стратам Сухуши со шляпками Божьих гвоздей.

Так, наверно, и надо. Наш мир по-хозяйски сколочен.

Он стоит, как и прежде, на трёх исполинских китах.

И всё так же безумен, прекрасен и мелочно склочен...

И сезонно лысеет бугор на пригретых местах.

10

Ходят кругом ветра по смертельному этому миру,

ни сезонов не помнят, ни молью побитых ночей.

Лишь в кадетских каре расставляют года по ранжиру,

чтобы реяли лычки и грели ещё горячей.

Чтоб кругами повтора,

кругами,

кругами повтора,

по альтовой струне, по пороше, по волчьей гоньбе!

До последнего хрипа, а то до похабного ора —

о живущих и ждущих: о нас, обо мне, о тебе.

Чтобы видеть и знать, как обрушился август кудлатый,

как зерно прорастает, как женщина хочет любви.

По стране, по стерне, по дорогам судьбы-недоплаты,

лейкоцитного сбоя и внятного зова в крови!

Крупнотелая ночь раскрывает навстречу объятья.

Просыпаться до света с негаснущим всполохом щёк.

По стерне, по стране, нерождённые сёстры и братья!

Чтобы воля и доля, дождей утешительный щёлк...

Загрузка...