Миллер Генри О себе, Эссе

Генри Миллер

О себе, Эссе

РАЗМЫШЛЕНИЕ О ПИСАТЕЛЬСТВЕ

Как-то, отвечая на анкету, Кнут Гамсун заметил, что пишет исключительно с целью убить время. Думаю, даже если он был искренен, все равно заблуждался. Писательство, как сама жизнь, есть странствие с целью что-то постичь. Оно -метафизическое приключение: способ косвенного познания реальности, позволяющий обрести целостный, а не ограниченный взгляд на Вселенную. Писатель существует между верхним слоем бытия и нижним и ступает на тропу, связывающую их, с тем чтобы в конце концов самому стать этой тропой.

Я начинал в состоянии абсолютной растерянности и недоумения, увязнув в болоте различных идей, переживаний и житейских наблюдений. Даже и сегодня я по-прежнему не считаю себя писателем в принятом значении слова. Я просто человек, рассказывающий историю своей жизни, и чем дальше продвигается этот рассказ, тем более я его чувствую неисчерпаемым. Он бесконечен, как сама эволюция мира. И представляет собой выворачивание всего сокровенного, путешествие в самых немыслимых широтах, -- пока в какой-то точке вдруг не начнешь понимать, что рассказываемое далеко не так важно, как сам рассказ. Это вот свойство, неотделимое от искусства, и сообщает ему метафизический оттенок, -- оттого оно поднято над временем, над пространством, оно вплетается в целокупный ритм космоса, может быть, даже им одним и определяясь. А "целительность" искусства в том одном и состоит: в его значимости, в его бесцельности, в его незавершимости.

Я почти с первых своих шагов хорошо знал, что никакой цели не существует. Менее всего притязаю я объять целое -- стремлюсь только донести мое ощущение целого в каждом фрагменте, в каждой книге, возникающее как память о моих скитаниях, поскольку вспахиваю жизнь все глубже: и прошлое, и будущее. И когда вот так ее вспахиваешь день за днем, появляется убеждение, которое намного существеннее веры или догмы. Я становлюсь все

7

более безразличен к своей участи как писателя, но все увереннее в своем человеческом предназначении.

Поначалу я старательно изучал стилистику и приемы тех, кого почитал, кем восхищался, -- Ницше, Достоевского, Гамсуна, даже Томаса Манна, на которого теперь смотрю просто как на уверенного ремесленника, этакого поднаторевшего в своем деле каменщика, ломовую лошадь, а может, и осла, тянущего повозку с неистовым старанием. Я подражал самым разным манерам в надежде отыскать ключ к изводившей меня тайне -- как писать. И кончилось тем, что я уперся в тупик, пережив надрыв и отчаяние, какое дано испытать не столь многим; а вся суть в том, что не мог я отделить в себе писателя от человека, и провал в творчестве значил для меня провал судьбы. А был провал. Я понял, что представляю собой ничто, хуже того, отрицательную величину. И вот, достигнув этой точки, очутившись как бы среди мертвого Саргассова моря, я начал писать по-настоящему. Начал с нуля, выбросив за борт все ?свои накопления, даже те, которыми особенно дорожил. Как только я услышал собственный голос, пришел восторг: меня восхищало, что голос этот особенный, ни с чьим другим не схожий, уникальный. Мне было все равно, как оценят написанное мною. "Хорошо", "плохо" -- эти слова я исключил из своего лексикона. Я безраздельно ушел в область художественного, в царство искусства, которое с моралью, этикой, утилитарностью ничего общего не имеет. Сама моя жизнь сделалась творением искусства. Я обрел голос, снова став цельным существом. Пережил я примерно то же, что, если верить книгам, переживают после своей инициации приобщившиеся к дзэн-буддизму. Для этого мне нужно было пропитаться отвращением к знанию, понять тщету всего и все сокрушить, изведать безнадежность, потом смириться и, так сказать, самому себе поставить летальный диагноз, и лишь тогда я вернул ощущение собственной личности. Мне пришлось подойти к самому краю и прыгнуть -- в темноту.

Я упомянул о Реальности, но ведь я знаю, что приблизиться к ней невозможно, иначе как посредством писательства. Я теперь меньше познаю и больше понимаю, -- но каким-то особенным, незаконным способом. Все увереннее удается мне. овладеть даром непосредственности. Во мне развивается способность постигать, улавливать, анализировать, соединять, давать имя, устанавливать факты, выражать их, -- причем все сразу. То, что составляет структуру вещей, теперь легче открывается моему глазу. Инстинктивно я избегаю всех четких истолкований: чем они проще, тем глубже настоящая тайна. А то, что мне ведомо,

8

становится все более неизъяснимым. Мною движет убежденность, которая не нуждается в доказательствах, равно как вере. Я живу для одного себя, но себялюбия или эгоизма в этом нет и следа. Я всего лишь стараюсь прожить то, что мне отпущено, и тем самым помогаю равновесию вещей в мире. Помогаю движению, нарождению, умиранию, изменению, свершающимся в космосе, и делаю это всеми средствами, день за днем. Отдаю все, чем располагаю. Отдаю в охотку, но и вбираю сам, -- все, что способен вместить. Я и венценосец, и пират. Я символ равенства, олицетворение Весов, ставших самостоятельным знаком, когда Дева отделилась от Скорпиона. На мой взгляд, в мире более чем достаточно места для каждого, ведь сколько их, этих бездонных провалов между текущими мгновениями, и великих вселенных, населенных одним-единственным индивидуумом, и огромных островов, на которых обретшие собственную личность вольны ее совершенствовать как заблагорассудится. Со стороны внешней, когда замечают одни только исторические битвы и все на свете оказывается подчинено схваткам ради богатства и власти, жизнь выглядит как мельтешение толпы, однако по-настоящему она начинается лишь после того, как нырнешь вглубь, уходя с поверхности, и откажешься от борьбы, и исчезнешь из поля зрения остальных. Меня ничто не заставляет писать или не писать, я более не знаю принуждений и уже не нахожу в своих писательских занятиях ничего целительного. Все, что мною делается, сделано исключительно ради удовольствия, -- плоды падают на землю сами, дозрев во мне, словно на дереве. Мне решительно безразлично, как станут судить о них критики или обычные читатели. Я не устанавливаю никаких ценностей, просто извергаю вызревшее, чтобы оно стало пищей. И ничего другого в моем писательстве нет.

Состояние изысканнейшего безразличия -- вот логическое следствие эгоцентричной жизни. С проблемой существования в обществе я справился тем, что омертвел; истинная проблема не в том, чтобы выучиться обитать рядом с другими, как и не в том, чтобы способствовать процветанию своей страны, истинная проблема -- это познать свое назначение и провести жизнь в согласии со строго организованным ритмом космоса. Выработав в себе способность без трепета мыслить такими понятиями, как космос и душа, овладев искусством постигать "духовное", но при этом избегая всяческих дефиниций, аргументов, доказательств, обязательств. Рай -- он повсюду, к нему ведут любые дороги, если только пойти по ним достаточно далеко. Но продвинуться вперед возможно, лишь возвращаясь

9

назад, затем направившись вбок, и вверх, и затем вниз. Нет никакого прогресса, есть только вечное движение и перемещение -- оно идет по кругу, спиралеобразно, бесконечно. У каждого человека свое назначение, и единственный наш императив -- это следовать своему назначению, приняв его, и к чему бы это ни вело.

Не имею ни малейшего понятия, какие книги напишу я в будущем, даже какой окажется моя следующая книга. Мои замыслы, мои планы направляются самым ненадежным стимулом: я просто что-то набрасываю на ходу, выдумываю, уродую, деформирую, измышляю, изобретаю на пустом месте, преувеличиваю, путаю, корежу -- и все в зависимости от настроения. Подчиняюсь я одним лишь своим инстинктам, своей интуиции. Наперед мне не известно ничего. Часто я описываю вещи, которых сам не понимаю, -- зная, что в дальнейшем они прояснятся и обретут для меня некий смысл. Я верю в человека, который пишет, то есть в себя, в писателя. И не верю в слова, даже если их нанизывает самый искусный мастер, но верю в язык, а он нечто высшее по отношению к слову, поскольку слова создают только искаженную иллюзию, что он такое. Слова не существуют порознь, так они могут существовать только для ученых -- этимологов, филологов и прочих. Отделенные от языка слова становятся мертвой шелухой, и из них не извлечь тайны. Человек открывается в своем стиле, в том языке, который он создал для себя. Для того, кто чист сердцем, все на свете -- я в этом убежден -- обладает прозрачной ясностью, даже если подразумевать самые эзотерические писания. Такому человеку во всем видится тайна, но эта тайна лишена мистичности, она естественна, соразмерна, обладает логикой и приемлема по своему существу. Понимание заключается не в том, чтобы разгадать тайну, но в том, чтобы ее принять, и насладиться жизнью, и жить с нею -- жить ею самой, жить благодаря ей. Мне бы хотелось, чтобы мои слова свободно плыли, как плывет, не ведая маршрутов, сам мир, в своем петляющем движении попадая на совершенно непредсказуемые широты и долготы, оказываясь в незнаемых наперед условиях и климатических поясах, сталкиваясь с измерениями, которых никто не исчислит. Заранее признаю свою неспособность осуществить этот идеал. И меня это нисколько не удручает. В некоем высшем смысле сам мир заряжен неудачей, он представляет собой совершенный образ несовершенства, он есть сознание провала. Когда это понимаешь, провал перестает ощущаться. Творец, иными сло

10

вами художник, подобен первоначалу мира, вековечному Абсолюту, Единому, Всему, и выражает он себя своим несовершенством. Оно -- суть жизни, свидетельство ее неомертвелости. Приблизиться к конечной истине, в чем и заключается, по-моему, высшая цель писателя, можно лишь в той степени, насколько по силам отказаться от борьбы, насколько удается подавить в себе волю. Великий писатель-- это олицетворение жизни, то есть несовершенного. Он делает свое дело без усилий, создавая видимость, что его труд безупречен, и путь его ведет от какого-то неведомого центра, расположенного, уж разумеется, не среди мозговых извилин, но несомненно являющегося центром, который улавливает ритм целой вселенной и оттого предстает столь же надежным, неизносимым, неистребимым, столь же прочным, независимым, анархичным, столь же бесцельным, как сама вселенная. Искусство не учит ничему, кроме понимания, как значительна жизнь. Великое произведение с неизбежностью должно быть по своему смыслу темно для всех, кроме горстки тех, кто, подобно его создателю, приобщился тайн. Содержащееся в нем сообщение по своей значимости вторично, а главное -- это его способность увековечить. А оттого вполне достаточно, чтобы у него нашелся всего лишь один понимающий читатель.

Обо мне говорили, что я революционер, но если так, то произошло это помимо моей воли. Я не восстаю против установлении мира. О себе я мог бы сказать словами Блеза Сандрара: "Я революционизирую". А это не то же самое, что быть революционером. Я мог бы жить и по ту сторону перегородки, разделяющей положительное и отрицательное. В общем-то мне кажется, что я поднялся над такими разделениями и создаю некую гармонию двух этих начал, выраженную -пластически, но не в категориях этики -- тем, что я пишу. Считаю, что необходимо стоять вне сферы искусства и вне его воздействия. Искусство -только один из способов жизни, а жизнь щедрее, чем оно. И само по себе оно не является жизнью, превосходящей обычную жизнь. Оно лишь указывает путь, а этого часто не понимают не только зрители, но и сам художник. Становясь целью, оно себя предает. А художники чаще всего предают жизнь своими усилиями взять над ней верх. Они расщепляют то, что должно быть целым, как яйцо. Я совершенно убежден, что когда-нибудь все искусство исчезнет. Но художник останется, а жизнь будет не "областью искусства", но самим искусством, решительно и навсегда заместив со

11

бой то, что к искусству относится. Говоря по существу, мы, конечно, еще не начинали жить. Мы уже не животные, но, несомненно, еще не люди. С той поры как возникло искусство, об этом твердил нам каждый великий художник, но сколь мало тех, кто это понял. Как только искусство обретет истинное признание, оно исчезнет. Ведь оно только подмена, язык символов, посредством которого воссоздается то, что мы не в состоянии выразить непосредственно. Но чтобы такое свершилось, нужно, чтобы человек стал по-настоящему религиозным: не прихожанином, а действительно носителем веры, истинным богом -- без всяких метафор. И он им в конце концов неизбежно станет. А из всех троп, которые выводят к этой главной дороге, искусство самая важная, проложенная в самом надежном направлении и более всех других вознаграждающая путника. Художник, который и вправду понял свое назначение, по этой причине перестает быть художником. И все клонится к тому, что должно прийти это понимание, это ослепляющее, как вспышка, новое сознание, постигшее, что в сегодняшней жизни ничто, включая даже искусство, не способно к расцвету.

Кто-то сочтет все эти рассуждения мистификацией, но я лишь излагаю то, в чем сейчас действительно убежден. Разумеется, необходимо помнить, что есть неизбежное несоответствие между истинным положением вещей и тем, как мы осознаем это положение, даже наше собственное положение; впрочем, помнить надо и о столь же явном несоответствии между истинным положением вещей и тем, как его представляет себе кто-то другой. Но между субъективным и объективным жизненно важных различий не существует. Все иллюзорно и более или менее эфемерно. Все явления, включая человека с его мыслями о самом себе, -- не более чем набор знаков, изменчивый и непостоянный. Твердых фактов, которых можно было бы придерживаться, нет. А оттого и в книге, пусть я осознанно буду стремиться к искажению и деформации, вовсе не обязательно конечный результат окажется дальше от истины, чем было бы в противоположном случае. Можно быть совершенно правдивым и искренним, при этом ничуть не скрывая, что врешь напропалую. Фикция, вымысел -- они вплетены в самую ткань жизни. Истину ничуть не колеблют никакие яростные пертурбации духа.

Оттого, каких бы эффектов ни достигал я с помощью того или иного профессионального приема, они ни в коем случае не являются просто кунштюком, но точно передают колебания моего сейсмографа, фиксирующего хаотичный, многомерный, таинственный, непостижимый опыт, кото

12

рым меня одарила жизнь, и пока я пишу книгу, этот опыт я переживаю наново -по-иному, может быть, еще более хаотично, непостижимо, таинственно. Так называемый пласт бесспорных фактов, являющихся отправным пунктом и все время воссоздаваемых, укоренен во мне очень глубоко, и, сколько ни пытайся, я не могу ни освободиться от него, ни что-то в нем переделать, ни выдать его за нечто другое. Но вместе с тем он все-таки меняется, подобно тому как меняется внешний облик мира -- каждое мгновенье, с каждым нашим выдохом и вдохом. А из этого следует, что запечатлевать мир можно, лишь создавая двойную иллюзию, -ты останавливаешь движение и ты же доносишь его непрерывность. И вот этот, скажем, двойной трюк производит впечатление, что перед нами фальсификация, но ведь суть искусства и состоит в такого рода лжи, в том, что оно создает подвижную, метаморфическую маску. Ты бросаешь якорь посреди потока; ты соглашаешься носить маску лжеца, чтобы выразить истину.

Мне часто думалось, что надо бы написать книжку, объяснив, как у меня возникают те или другие страницы, может быть, даже одна какая-нибудь страница. Наверное, я мог бы написать довольно толстую книгу, в которой просто растолковывалась бы наудачу выбранная страница из моих произведений. Растолковывалось бы, как я задумал эту страницу, как она появилась, как менялась, в каких была рождена муках, сколько времени прошло, прежде чем мелькнувшая идея облеклась плотью, и какие мысли роились в голове, пока я это место писал, какой был тогда день недели, как я себя ощущал, как обстояло дело с моими нервами, как меня прерывали или я сам прерывался, какие разные лексические формулы подвертывались под перо, как я черкал и правил, на чем останавливался, с чего возобновлял, изменяя даже исходный импульс, а потом накладывая последний шов, словно хирург, старающийся скрыть, что операция прошла неудачно, и решая для себя, что непременно вернусь еще к этой странице, но никогда не возвращаясь, а если возвращаясь, то лишь к самому импульсу, который вовсе изгладился из памяти, но вдруг опять всплывает, хотя я уже успел написать несколько других книг. А можно было бы поговорить про несколько страниц, сравнив их одну с другой, и взять такие, которые для холодного критика являются олицетворением того или иного, но я бы привел их в замешательство, этих аналитичных критиков, я бы им показал, что страничка, вроде бы написанная с полной непринужденностью, на самом деле далась ценой предельного напряжения, тогда как другая -- загадочная, точно лабиринт, и трудно читающаяся -

13

вылилась, подобно тому, как бьет из земли гейзер, и писал я ее, словно подталкиваемый в спину попутным ветерком. Или я бы написал, как вот эту страницу я задумал, еще не встав с постели, и переделывал, одеваясь, а потом переделал еще раз, усевшись за стол. Или воспроизвел бы свой блокнот, чтобы все увидели, как теплые, живые, человечные слова рождаются из самых чужеродных им, самых. искусственных стимулов. Воспроизвел бы обрывки фраз, попавшихся на глаза, когда я перелистывал какую-то книгу, и написал бы, что вот эти обрывки возбудили во мне воображение, -- однако кто же на свете объяснит, каким образом это происходит, как свершается эта работа? Что бы ни говорили о произведении критики, даже самые лучшие, самые умные, умеющие убедить и доброжелательно, любовно расположенные к автору, -- чего почти не бывает, -все равно их рассуждения чистая эфемерность, если знать истинную механику, истинный процесс рождения искусства. То, что написано мною самим, я помню, разумеется, не слово в слово, но достаточно ясно и верно;

так вот, мои книги -- что-то наподобие поля, которое я обследовал тщательно, как геодезист, и не в кабинете, вооружившись пером и графиками, а физически, ползая на четвереньках и на брюхе, прощупывая сантиметр за сантиметром, -- и так долгие недели, все равно, какая ни выдалась погода. Короче говоря, работа эта для меня и сейчас столь же буднична, как была в самом начале, и может быть, даже более привычна. Финал книги я всегда воспринимал лишь сугубо физически: нужно переменить позу. Книга могла бы завершаться тысячью других развязок. В ней ни одна часть не была по-настоящему окончена, и я мог бы возобновить рассказ с любого места; продолжить его, прорыть новые каналы и туннели, построить новые дома, фабрики, мосты, населить это пространство новыми обитателями, изменив фауну и флору, причем все это не меньше, чем прежде, отвечало бы фактам, которых я коснулся в произведении. Собственно, ни завязки, ни финала у меня не бывает. Жизнь начинается в любой момент, когда происходит акт понимания; так и книга. Однако всякое начало -- книги ли, страницы, абзаца, фразы, предложения -- знаменует собой завязавшуюся новую жизненную связь, и вот в эту жизненность, непрерывность, вневременность, неизменность мыслей и событий я каждый раз ныряю заново. Любое слово, любая строка жизненно связаны с моим существованием -- только моим, будь то какой-то поступок, случай, факт, какая-то мысль или эмоции, какое-то желание, бегство, томление, мечта, фантазия, причуда, вообще нечто недовершенное и

14

бессмысленное, что застряло у меня в мозгу и оплетает его вроде рвущейся паутины. Хотя в общем-то не бывает ничего расплывчатого, туманного -- даже такие "нечто" жестко очерчены, неразрушимы, определенны и прочны. И сам я вроде паука -- все тку и тку, верный своему призванию и сознающий, что эта паутина выткана из вещества, которое есть я сам, а оттого никогда не подстроит мне ловушку и никогда не иссохнет.

Поначалу я мечтал о соперничестве с Достоевским. Надеялся, что раскрою перед миром неистовые и загадочные душевные борения, а мир замрет, пораженный. Но довольно скоро я понял, что мы уже прошли точку, запечатленную Достоевским, -прошли в том смысле, что дегенерация увлекла нас дальше. Для нас исчезло само понятие души, вернее, оно теперь является в каком-то химически преображенном и до странности исказившемся виде. Мы знаем лишь кристаллические элементы распавшейся и сокрушенной души. Современные художники выражают это состояние, видимо, даже откровеннее, чем писатели: Пикассо -- замечательный пример в подтверждение сказанному. Оттого для меня оказалась невозможной сама мысль писать романы и столь же невозможным -- примкнуть к разным литературным движениям в Англии, Франции, Америке, потому что все они вели к тупику. Со всей честностью признаюсь, что ощутил себя вынужденным, наблюдая разрозненные, распавшиеся элементы жизни, -- я говорю о жизни души, не о жизни культуры, -соединять их по собственному моему рисунку, используя собственное мое распавшееся и сокрушенное "я" с той же бессердечностью, с той же безоглядностью, с какой готов я был использовать весь сор окружающего мира феноменов. Я никогда не испытывал ни враждебности, ни настороженности по отношению к анархии, воплощенной в преобладающих художественных формах, наоборот, всегда радовался исчезновению былых норм. В эпоху, отмеченную распадом, исчезновение представляется мне добродетелью, более того, моральным императивом. Я не только никогда не испытывал малейшего желания что-то законсервировать, искусственно оживить или сберечь, оградив стенами, но скажу больше -- смолоду считал, что распад такая же чудесная и творчески заманчивая манифестация жизни, как и ее цветение.

Должен, видимо, признать, что к писательству меня тянуло, поскольку это было единственное, что мне оставалось открыто и заслуживало приложения сил. Я честно испытал все иные пути к свободе. В так называемом реальном мире я был неудачником по собственной воле, а не по

15

неспособности к нему приладиться. Писательство не было для меня "бегством", иначе говоря, способом отгородиться от повседневной реальности; наоборот, оно означало, что я еще глубже ныряю в этот замусоренный пруд -- с надеждой добраться до родников, постоянно обновляющих плещущуюся в нем воду, не замирающих, вечно бьющих. Оглядываясь на свой путь, я вижу себя человеком, способным взяться почти за любую задачу, за любое дело. К отчаянию меня привели монотонность и стерильность всего внешнего бытия. Мне нужно было такое царство, в котором я буду одновременно и господином, и рабом, а им могло стать лишь искусство. И я вошел в этот мир, не обладая никакими явными талантами, ничего не умея, ни к чему не годясь, -- неловкий новичок, который почти онемел от страха и понимания грандиозности того, за что берется. Мне пришлось строить кирпичик за кирпичиком, изводить миллионы слов, пока на бумаге не появилось то настоящее, доподлинное слово, которое я вытянул из своего сокровенного нутра. Я умел гладко говорить, и это мне мешало; у меня были все пороки просвещенного человека. Мне предстояло учиться думать, чувствовать, видеть совершенно по-новому, забыв про свое образование, на собственный лад, а труднее этого ничего нет на свете. Надо было броситься в поток, зная, что я, возможно, не выплыву. В большинстве своем художники бросаются в поток, сначала обзаведясь спасательным кругом, и чаще всего этот крут их и губит. Никому не дано странствовать по океану реальности, если отгораживаешься от опыта. Если в жизни что-то меняется к лучшему, то не путем приспособления, а благодаря вызову и способности откликнуться слепому побуждению. "Дерзание не бывает фатальным", -- сказал Рене Кревель, и эту сентенцию я запомнил навсегда. Вся логика, на которой держится вселенная, пре-дуказана дерзанием или же творчеством, основывающимся на самой ненадежной, самой шаткой поддержке. Сначала такое дерзание отождествляют с волевым актом, но проходит время, и воля ослабевает, а остается автоматический процесс, который в свою очередь тоже надо прервать, остановить, чтобы утвердилась новая уверенность, ничего общего не имеющая со знанием, умением, навыком или верой. Дерзание дает возможность приобщиться к этой загадочной -- сплошной Икс -- позиции художника, которая одна тебя и оберегает в мире, и никому не выразить словами, что она такое, но тем не менее она есть и видна в каждом написанном тобою слове.

1941

16

ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА Г. МИЛЛЕРА (из книги "Моя жизнь и моя эпоха")

1891 -- 26 декабря родился в Нью-Йорке, в Йорквилльском округе Манхэттена. Родители -- американцы немецкого происхождения. В том же году семья переехала в Бруклин.

1892 -- 1900 Проживал на улицах Уильямсберга в Бруклине -- в округе, получившем известность как Четырнадцатый.

1901 -- 1900 Переехал на "улицу ранней скорби" (Декатур-стрит) в Бушвикском округе Бруклина.

1907 -- Встретил свою первую любовь, Кору Сьюард, в средней школе Восточного округа Бруклина.

1909 -- Поступил в Нью-йоркский муниципальный колледж и через два месяца оставил его, взбунтовавшись против методов обучения. Устроился на работу в финансовый отдел "Атлас Портлэнд Симэнт Компани", Нью-Йорк. Начался период суровой спортивной дисциплины, длившийся семь лет.

1910 -- Начало романа с первой возлюбленной -- Паолиной Шуто из Фобуса, штат Вирджиния, -- женщиной, которая годилась мне в матери.

1913 -- Путешествовал по Западу. Стремясь порвать с городской жизнью, нанимался работником на ранчо. В Сан-Диего познакомился с Эммой Голдман, знаменитой анархисткой; эта встреча перевернула всю мою жизнь.

1914 -- Вернулся в Нью-Йорк, работал в ателье отца, стараясь взвалить бремя деловых обязанностей на служащих. Познакомился с Фрэнком Харрисом; это была моя первая встреча с большим писателем.

1917 -- Женился на Беатрисе Сильвас Виккенс, пианистке из Бруклина.

17

1919 -- Родилась дочЬг Барбара Сильвас, ныне известная как Барбара Сэндфорд.

1920 -- Проработав несколько месяцев курьером, повышен до ранга администратора по найму в почтовом отделении компании "Вестерн Юнион" в Нью-Йорке.

1922 -- Во время трехнедельного отпуска в "Вестерн Юнион" написал первую книгу "Подрезанные крылья".

1923 -- Влюбился в Джун Эдит Смит, работавшую платной партнершей дансинга на Бродвее.

1924 -- Ушел из "Вестерн Юнион", решив навсегда покончить со службой и полностью отдаться писательскому делу. Развелся с первой женой и женился на Джун Смит.

1925 -- Всерьез взялся за ремесло писателя, сопровождаемое полной нищетой. Обходя дом за домом, продавал сборник своих стихотворений в прозе "Меццо-тинто".

1927 -- С женой Джун открыл бар-закусочную в Гринвич-Виллидж. Работал в управлении по садам и паркам в округе Куинс, за 24 часа собрал материал для обширного автобиографического романного цикла. Выставил акварели в "Римской таверне Джун Мэнсфилд", в Гринвич-Виллидж.

1928 -- За год объездил с Джун Европу на деньги, которыми снабдил ее один из поклонников.

1929 -- Вернулся в Нью-Йорк и закончил роман "Этот изысканный мир".

1930 -- В одиночестве вернулся в Европу, с рукописью еще одного романа, потерянного редактором парижского "Этого квартала" Эдвардом Титусом. Уехал из Нью-Йорка с десятью долларами, ссуженными Эмилем Шнеллоком; намеревался отправиться в Испанию, но пробыв какое-то время в Лондоне, уехал в Париж и там остался. Подружился с Ричардом Дж. Осборном и Альфредом Перле; зиму и весну 1931--32 гг. прожил у Осборна на рю Огюст Бартольди.

1931 -- В Лювисьенне познакомился с писательницей Анаис Нин.

1932 -- Шатаясь по улицам и проводя ночи где придется, начал писать "Тропик Рака". Работал корректором в парижском издании "Чикаго трибюн". Зимой преподавал английский в Лицее Карно в Дижоне.

1933 -- Снял с Альфредом Перле квартиру в Клиши и с ним же съездил в Люксембург. Период "Черной весны"; предельно плодотворный, предельно веселый. Начал писать книгу о Д. Г. Лоуренсе, которую

18

так никогда и не закончил. В Европу Джун вернулась, но вскоре попросила развода и уехала.

1934 -- В тот же день, когда вышел в свет "Тропик Рака", переехал на Виллу Сера, дом 18; решающий момент. Оригинал рукописи, трижды переписанный, Оказался в три раза длиннее, чем напечатанный вариант. Заочно развелся с Джун в Мексико-Сити.

1935 -- В октябре вышел "В Нью-Йорк с возвратом". Познакомился с астрологом Конрадом Мориканом. В ноябре положил начало так называемой "гамлетовской" переписке с Майклом Френкелем. В сентябре появилось первое издание "Писем Альфа".

1936 -- С января по апрель снова жил в Нью-Йорке. Занимался психоанализом. Начал переписку с графом Кейзерлингом, прочитав его "Дневник путешественника". В июне издана "Черная весна".

1937 -- Важная встреча с Лоренсом Дарреллом. Вышел "Сценарий" с иллюстрациями Эйба Ратнера. С Альфредом Перле начали выпуск журналов "Бустер" и "Дельта". Зимой на несколько недель уехал в Лондон, чтобы навестить Перле. Познакомился с У. Т. Саймоном, Т. С. .Элиотом и Диланом Томасом.

1938 -- В январе начал писать .для французского журнала "Волонте", тогда же опубликовали "Деньги и как они садятся нам на голову". В июне появилось второе издание "Писем Альфа"; в сентябре вышел "Макс и белые фагоциты".

1939 -- В феврале вышел "Тропик Козерога", и позже, в течение года -"гамлетовская" переписка с Майклом Френкелем. В июне на год уехал с Виллы Сера. Закончился очень важный период тесного общения с Анаис Нин, Альфредом Перле, Майклом Френкелем, Хансом Рейхелем, Эйбом Раттнером, Давидом Эдгаром, Конрадом Мориканом, Жоржем Пелорсоном, Анри Флюшером и другими. Путешествовал по югу Франции. 14 июля уехал в Афины, в августе посетил Даррелла в его доме на Корфу, в Греции. Несколько раз приезжал в Афины, на острова, побывал в Пелопоннесских горах. До сих пор это остается самой крупной авантюрой в моей жизни. Встреча с Джорджем К. Кацимбалисом ("Колоссом"), поэтом Георгиосом Сефериадисом, художником Гикой и другими. Обрел здесь истинный дом, первоклассный климат. Источник регулярного дохода иссяк со смертью парижского издателя (Джека Кахане, владельца "Обелиск-пресс") на следующий день после объявления войны.

1940 -- В феврале вернулся в Нью-Йорк, встретился с

19

Шервудом Андерсоном и Джоном Дос Пассосом. Лето провел с Джоном и Фло Дадли в доме Кэресса Кросби в Боулинг-Грин, штат Вайоминг. Написал "Марусийского колосса"! "Мир секса", "Тихие дни в Клиши" и начал работу над "Благостным распятием" .

1941 -- С 20 октября 1940 по 9 октября 1941 -- путешествовал по США, какое-то время -- в компании художника Абрахама Раттнера. Встречался с доктором Марион Соушон, Уиксом Холлом, Свами Пра-бхавананда, Альфредом Стиглицем, Фернаном Леже и Джоном Мэрином. Когда я был в Миссисипи, умер отец и мне пришлось вернуться в Нью-Йорк. В июне 1942 года уехал в Калифорнию. Продолжил работу над "Благостным распятием" (написал по-. ловину) и "Кошмаром в мире кондиционеров" (закончил две трети).

1943 -- Нарисовал от двухсот до трехсот акварелей. С успехом выставлялся в Беверли-Глен (Зеленый павильон), Американской галерее современной живописи в. Голливуде.

1944 -- Выставка акварелей в Музее искусств в Санта-Барбаре и Лондоне. Семнадцать или более того книг подготовлены к печати в Англии и Америке. Год свершений и реализации планов. За всю жизнь "удачный" год с материальной точки зрения. В октябре вызвали в Бруклин из-за болезни матери. Побывал в Дартмутском колледже у Герберта Ф. Уэста, штат Нью-Гемпшир, выставлялся в Йеле. 18 декабря 1944 года -- в Денвере, штат Колорадо, женился на Джанине М. Лепской. Переехал в Биг Сур -- мой первый настоящий дом в Америке. В мае с Аляски приехал Эмиль Уайт, чтобы предложить свои услуги. Встреча с Джин Пэйдж Уортон, которая оказала большое влияние на мое восприятие жизни.

1945 -- Закончил "Сексус" в хижине Кейта Эванса на Партингтон-ридж. Начал перевод "Сезона в аду" Артюра Рембо . (так никогда и не законченный). 19 ноября родилась дочь Валентина. 26 декабря (в мой день рождения) приехал израильский художник Безалел Шатц.

1946 -- В январе переехал в хижину на Андерсон-крик. С Шатцем приступили к работе над книгой "В ночную жизнь", также начал писать книгу о Рембо -- "Время убийц". Познакомился с Леоном Шемроем, который позднее купит около 30 моих акварелей. Из Парижа пришло известие, что на моем счету -

20

ни больше ни меньше сорок тысяч долларов, которыми я так и не удосужился воспользоваться. Джин Уортон предложила нам остановиться в ее доме на Партингтон-ридж с условием, что мы заплатим, когда сможем.

1947 -- В феврале переехал в дом Уортон на Партингтон-ридж. Начал работать над романом "Плексус". Закончил книгу "В ночную жизнь".

1948 -- Написал "Улыбку у подножия лестницы". 28 августа родился сын Тони.

1949 -- Закончил "Плексус". Начал работу над эссе "Книги в моей жизни".

1951 -- Разошелся с Джаниной Лепской; дети поселились вместе с ней в Лос-Анджелесе. Закончил эссе "Книги в моей жизни".

1952 -- В апреле ко мне приехала Ив Макклюр. Начал писать роман "Нексус". Развелся с Джаниной Лепской. 29 декабря отправился в турне по Европе с Ив. В канун нового года прибыл в Париж.

1953 -- Знаменательный год -- лучший после Клиши. Приглашен остановиться в доме Мориса Надо -- в недавнем прошлом редактора газеты "Комба" и основного организатора кампании "В защиту Генри Миллера". Побывал в доме Рабле в пригороде Шинона, затем в Уэльсе, в Англии, где повидался с Перле и его женой. С Шатцами посетил дом Шекспира в Стрэтфорде-на-Эйвоне. Мимолетный визит к Джону Кауперу Поуису в Корвине, Уэльс. Назад в Париж. В конце августа вернулся в Биг Сур. В декабре женился на Ив Макклюр в Кармел Хайлендс.

1954 -- В ноябре приехал Альфред Перле, чтобы написать книгу "Мой друг Генри Миллер". Выехал с выставкой акварелей в Японию. Начал писать книгу эссе "Биг Сур и апельсины Иеронима Босха".

1955 -- Ко мне приехала дочь от первого брака, Барбара Сэндфорд; я не видел ее с 1925 года. В мае Перле уехал в Лондон. Меня посетил бенгальский поэт Буддхадева Боз из Калькутты. Написал "Снова в Барселоне".

1956 -- В январе вместе с Ив уехал в Бруклин ухаживать за умирающей матерью. Там познакомился с Беном Грауэром из "Эн-Би-Си" и записал пластинку "Вспоминает и размышляет Генри Миллер". Вернулся в Биг Сур. На иврит переведен и выпущен сборник коротких рассказов "В половине первого ночи". Закончил книгу эссе "Биг Сур и апельсины Иеронима Босха".

21

1957 -- Переработал "Тихие дни в Клиши", обнаружив рукопись, утерянную 15 лет назад. Выставка акварелей в лондонской "Гэллери-Уан". Полностью переработал "Мир секса" для парижского издательства "Олимпиа-пресс". Выставка акварелей в Иерусалиме и Тель-Авиве. Начал писать "Лимонную ветвь и измену" и бросил, чтобы продолжить работу над романом "Нексус". Избран членом Национального института .искусств и наук.

1958 -- Продолжил работу над "Нексусом".

1959 -- В начале апреля закончил "Нексус". 14 апреля уехал в Европу с Ив и детьми. Два месяца снимал студию на рю Кампань-Премьер в Париже. По пути в Копенгаген вместе с детьми заехал к датскому издателю; Джеральд Робитайль взял на себя роль "воспитателя". Первая встреча с композитором Антонио Бибало -автором оперы "Улыбка у подножия- лестницы". В середине августа вернулся в Биг Сур. Написал три письма, составившие книгу "Искусство и бунт" (Перле-Даррелл).

1960 -- Написал "Рисовать -- значит снова любить". 4 апреля в качестве члена жюри отправился в Европу на Каннский кинофестиваль. Несколько дней провел в Париже, затем -- в Гамбурге, чтобы войти в контакт с издательством "Ледиг-Ровольт" в Рейнбеке. Там впервые встретился с Ренатой Герхардт. После поездки во Францию и Италию вернулся в Биг Сур. Снова уехал в Европу. В Рейнбеке написал предисловие к новому изданию "История искусства" Эли Фора (издательство "Галлимар") и несколько небольших рассказов, включая один (сумасшедший) на немецком, под названием "Ein Ungebumbelte Fuchselbiss" для маленького журнальчика "Риносерос". Также -- рисунки и акварели для редактора обозрения Рудольфа Ди нста. Нарисовал несколько акварелей и часто играл в пинг-понг в здании издательства "Ровольт". С Ледигом и другими съездил в Мельн (на родину Тиля Уленшпигеля), Бремен и другие места. За рождественские каникулы сделал первые наброски пьесы "Ума не приложу, что делать с Гарри", вдохновленной Ренатой Герхардт. 1961 -- Посетил Германию, Австрию, Швейцарию, Италию, Португалию и Испанию. Виделся с Марино Марини -- известным скульптором, который изваял мою голову в бронзе. В ноябре вернулся из Лондона на Пасифик Пэлисадс. В этом году "Гроув пресс" издало "Тропик Рака".

22

1962 -- Пока находился на Пасифик Пэлисадс, взялся за второй том "Нексуса". Съездил в Лондон, чтобы встретиться с Перле и записать с ним передачу для канадского телевидения. С ним и его женой на месяц уехал у Ирландию. Затем снова в Париж -- повидаться со старыми и новыми друзьями. Поехал в Берлин, где в доме Ренаты Герхардт сделал десять гравюр на меди и множество акварелей. В июне получил от Ив заключительное решение о разводе. В июле вернулся на Пасифик Пэлисадс. В середине июля уехал в Эдинбург поприсутствовать на писательской конференции. Там встретил Даррелла и его друга доктора Реймонда Миллза. Записали с Дарреллом пленку для Би-Би-Си (интервьюировал Джеффри Бридсон). Уехали с Дарреллом в Париж, где записали на пластинку выдержки из наших книг для серии "Голос писателя". Оба "Тропика", изданные на итальянском (в Швейцарии;, а "Тропик Рака" -- и на финском, немедленно изъяты из продажи. Одновременно "Тропик Рака" вышел на иврите, в двух томах, в бумажной обложке. "Гроув пресс" опубликовало "Тропик Козерога". В конце ноября вернулся в Пасифик Пэлисадс.

1963 -- "Тропик Рака" издал в Англии Джон Гэлдер -- огромный успех. Написал пять или шесть предисловий для книг других авторов: Джека Бильбо, X. Э. Бейтса, Джорджа Дибберна и т. д. Также -- текст к рисункам Энни Пуэр в альбоме "Греция", выпущенном "Вайкинг пресс". "Гроув пресс" выпустило "Тропик Козерога" в бумажной обложке. В издательстве "Даттон" опубликована моя "Частная переписка" с Лоренсом Дарреллом, а в "Гроув пресс" -- "Черная весна". В колледже Непорочного Сердца, в Голливуде, начал вместе с монахинями расписывать шелковые драпировки.

1964 -- "Нью дайрекш нз", Нью-Йорк, издало антологию "Генри Миллер о сочинительстве".

1965 -- Выставка акварелей в "Вэствуд арт ассосиэшн", в Лос-Анджелесе. Смерть Ив, моей третьей жены. В апреле -- постановка оперы "Улыбка у подножия лестницы" в Германии, в Гамбурге. Огромный успех. В Лондоне издательство "Макгиббон энд Ки" опубликовало 2-х томник "Избранной прозы". В Нью-Йорке "Патнэмз сане" издали мои "Письма к Анаис Нин".

1966 -- "Лоуджон пресс" (Лас-Вегас, штат Невада) издало книгу "Порядок и хаос: посвящается Хансу Райхлю".

23

1967 -- Во Франции, в Марселе, на французском поставили оперу "Улыбка у подножия лестницы". Роберт Снайдер приступил к съемкам фильма "Одиссея Генри Миллера". Начал изучать японский с Митио Ватанабе. 10 сентября, в Беверли-Хиллз женился на Хоки Токуда. В сентябре -- уехал с Хоки в свадебное путешествие в Париж. Выставка акварелей в парижской галерее "Даниэль Жерве". Вернулся из Европы в Пасифик Пэлисадс. Выставка акварелей в Упсале, Швеция. В декабре -- постановка оперы "Улыбка у подножия лестницы" на итальянском в Триесте, в Италии.

1968 -- В марте ко мне в Пасифик Пэлисадс приехал Лоренс Даррелл. Выставка акварелей обошла Японию. "Поиск коллекционера" -- книгу переписки с Дж. Ривсом Чайлдсом -- выпустило университетское издательство в штате Вирджиния. При участии Брэдли Смита начал работу над историей в картинках -- книгой "Моя жизнь и моя эпоха" Генри Миллера. В Нью-Йорке "Гроссмэн" опубликовало новое издание эссе "Рисовать -- значит снова любить". В него вошло "Подобие истового прошлого".

1969 -- Премьера фильма "Одиссея Генри Миллера" в Ройс-Холле, в Калифорнийском университете, Лос-Анджелес. В июне уехал в Европу посмотреть, как идут съемки фильма "Тропик Рака".

1970 -- В США состоялись премьеры фильмов "Тропик Рака" и "Тихие дни в Клиши". В Сан-Франциско издательство "Ферст импрешез" напечатало и распространило две цветные литографии моих акварелей. В Японии "С. Кубо" напечатало и распространило три цветные литографии моих рисунков. "Лоуджон пресс" (Лас-Вегас, штат Невада) издало "Бессонницу, или Дьявол на воле". В Париже при участии Жоржа Бельмона вышла книга моих радио- и телеинтервью "Entretiens de Paris"*. В Неаполе удостоена награды "Лучшая книга года" моя книга "Застынь как колибри" ("Come il colibri"). Это первая и единственная награда, которую я когда-либо получил за свой литературный труд.

1971 -- В Париже идут репетиции моей пьесы "Ума не приложу, что делать с Гарри". В издательстве "Плейбой пресс" вышла "Моя жизнь и моя эпоха" Генри Миллера. __________ * Парижские интервью (фр.) (здесь и далее -- прим. пер.)

МОЯ ЖИЗНЬ И МОЯ ЭПОХА

My Life and Times

автобиография

НЫНЕ

Тому, кто живет разумом, жизнь видится комедией. Для тех, кто живет чувствами или подвержен эмоциям, жизнь -- это трагедия.

Начну с того, что большую часть своего времени провожу совсем не так, как хотелось бы. Все потому, что как-никак у меня есть совесть -- обстоятельство, о котором я сожалею. Я человек, считающийся со своими обязательствами и обязанностями, а ведь это те вещи, против которых я восставал большую часть своей жизни. Мне хочется сказать: е... я все это, е... я вас всех, вон из моей жизни. Это то, как я чувствую. Повторяю, мне хотелось бы, сколь это возможно, ничего не делать, и отнюдь не в фигуральном смысле. Вести почти растительную жизнь. Конечно, это не в буквальном смысле прозябание, но для меня это означает бездеятельность, игнорирование того, что люди считают важным. Последние двадцать лет я придаю особое значение переходу от действия к созерцанию. Мне гораздо интереснее созерцать, чем что-то делать. Нет ничего такого, чего я действительно хочу достичь, ничто не представляет для меня истинной ценности. Нет ничего настолько важного, чтобы это необходимо было делать, и все же каждый день я заставляю себя тянуть эту лямку, навязанную мне другими. Существует так много проектов. Каждый считает, что обязан знать, чем я занят, что за жизнь я веду, что это значит и т. д. В определенном смысле я чувствую крайнее отвращение, заново перемалывая свою жизнь или планы на будущее.

Я не хочу строить никаких планов, у меня нет конкретных планов на будущее. Каждый день, просыпаясь, я хочу сказать: "Le bel aujourd'hui"*, -- как говорят французы, и к этому нечего добавить. Я хочу прожить день по ________ * Прекрасный день (фр.).

667

тому образцу, какой мне нравится, а никакого образца у меня нет. Я достиг той удивительной, восхитительной стадии в своем развитии, на которой в каком бы то ни было образе жизни попросту нет необходимости. Но на этом все и кончается. Прежде всего, меня слишком хорошо знают:

моего внимания домогаются, и мои друзья часто превращаются в моих злейших врагов. Игнорировать их я не могу и даже не пытаюсь. Фактически выбора не остается. Мы привыкли считать, что у нас есть альтернатива, но ваш темперамент, характер, и предыдущий образ жизни -- все, что вы делали в своей жизни -- все это диктует ваши поступки, хотите вы того или нет.

Таким образом, в известной мере, я подчас ощущаю себя своей собственной жертвой. Создал произведение, которое многие считают незаурядным, и вот за него и расплачиваюсь. Обо мне говорят: "О, должно быть, сейчас он хорошо устроился. У него есть деньги, красивый дом, бассейн, вокруг всегда девочки". Ну, это же иллюзия.

Готов признать: жизнь моя и впрямь ничуть не скучна. Мимо меня все время проходит столько людей, я имею в виду друзей и приятелей друзей, и женщин, что я никогда не страдаю от скуки... Иногда мне хочется побездельничать, чтобы ничего не делать и чтобы время тяжелым грузом легло мне на плечи. Но я проклятый, может быть, блаженный, одним словом, человек с вечным двигателем в голове. Колесики никогда не останавливаются. По ночам я по два-три раза вскакиваю, чтобы записать, что я хочу сделать завтра. А завтра я ничего не хочу делать. Но что-нибудь сделаю. Займусь поисками книги, которую давно хотел перечитать. Мой мозг постоянно работает.

В известном смысле, я живу в непрестанном противоречии с самим собой. Хотя и не слишком, я бы сказал, для меня обременительном. Я живу в противоречии, когда говорю, что все эти вещи не имеют значения, -- и все же придаю им значимость Это не пустой треп. Все, что я намереваюсь сделать, должно быть выполнено. (Это во мне говорят немецкие гены, которые я ненавижу.) И я это делаю. Выполняю эти приказы, эти импульсы. Я всегда им поддаюсь, я очень ко всему восприимчив. Со мной беседует друг, потом он уходит, невольно заронив мне в голову кое-какие мысли. После его ухода я записываю, что он сейчас сказал по поводу того или другого, выясняю об этом еще что-нибудь! Понимаете? Такова моя натура!

Сейчас я совершенно не стеснен в деньгах. Наверное, я мог бы прожить года два на свои сбережения -- я имею в виду, если деньги совсем перестанут поступать, если больше ничего не заработаю. Тем не менее, думаю, что

668

всегда получу авторский гонорар со своих книг, которого хватит на жизнь. Но, случись такая оказия, я не смог бы жить так, как живу сейчас. Впрочем, и это меня не беспокоит. Теперешний образ жизни на самом деле меня не устраивает. Я всегда жил очень скромно: я не стремлюсь к роскоши. Мне не нравится держать у себя прислугу. Я привык выполнять массу работы по дому. Какое-то время я полностью вел хозяйство. Подметал полы, мыл посуду, ? готовил пищу. Мне больше не. хочется этим заниматься, но я умею это делать. Я привык к этому в Париже, где мне приходилось все делать самому. Обычно готовил друзьям какие-нибудь изысканные блюда за такой промежуток времени, что вы никогда не поверите, будто такое возможно. Не знаю, как мне это удавалось. Время от времени я по-прежнему готовлю себе сам.

Идеальный для меня день выглядел бы так: прежде всего мне никто не мешает, никаких телефонных звонков, гостей и важных писем, требующих срочного ответа. День, посвященный самому себе. Ну, тогда я мог решить написать кому-нибудь добровольно, это мое любимое занятие. Я бы встал очень поздно; не раньше, чем почувствовал бы себя полным сил и энергии. Я бы не считался со временем. Который бы час дня ни был -- черт с ним! Один из вопросов, докучающих мне больше всего: который час? Вовремя поесть, вовремя сделать то, другое -- нет, это я ненавижу. Надо сказать, когда у меня хорошее настроение, Я мог бы даже написать что-то помимо писем, потому что существует много такого, о чем мне все же хотелось бы написать. Я не говорю о большой книге.

Но первым делом я бы всласть поплавал. А потом мне хотелось бы какое-то время в течение дня, предпочтительно после полудня, провести в компании близкого друга и хорошего игрока в пинг-понг, чтобы пару часов поиграть. Насладился бы плаванием, пинг-понгом. И если возможно, отведал бы французской кухни. Затем с удовольствием посмотрел бы хороший фильм, что мне редко удается. Если выбранный фильм мне не нравится, я могу наудачу пойти посмотреть японский. Из десяти -- девять мне нравятся. Но если иду на фильм, рекламируемый как сногсшибательная удача, то девять раз из десяти ухожу через десять-пятнадцать минут. Мне редко попадаются первоклассные фильмы. (Удивительное исключение -недавно увиденный мной "Сатирикон" Фелллни.) Наконец почитал бы. Всегда читаю перед сном и неизменно у кровати лежат шесть-восемь книг. Читаю то одну, то другую.

Я всегда счастлив видеть у себя женщин, и, конечно, они бывают у меня в гостях. По этой части мне есть что

669

порассказать. Для меня это не самое главное -- трахнуться. Мне гораздо интереснее хорошо провести время с женщиной и, если появляется повод лечь в постель, прекрасно, но если -- нет, тоже хорошо. Правда, это больше не является sine qua non*. Окружающих меня женщин я оцениваю так же, как вы оценили бы цветы. Они что-то вносят в атмосферу; делают жизнь более интересной. Я всегда предпочитал женское общество мужскому. Но я хороший друг и у меня очень немного близких друзей среди мужчин. Я легко схожусь с людьми, но больше не стремлюсь обзаводиться друзьями. Моя жизнь наполнена друзьями, но они, так сказать, скорее мешают моим успехам, чем способствуют. Это жутко трудно выразить. Это не совсем то, что я имею в виду. Я многим обязан друзьям, но стоит мне заняться тем, чем я хочу, -- и именно друзья мешают мне в этом больше, чем недруги. Они отнимают у меня много времени. Не поймите меня превратно. Я ценю дружбу. И отнюдь не мизантроп и, думаю, что лоялен.

Но поскольку я привлекаю внимание стольких людей, они порой досаждают мне, впиваются в меня как клещи. Когда я слышу звонок в дверь, господи! Помню, читал о Д.Г. Лоуренсе, что он обычно прятался в кухне, где угодно, лишь бы его не настигли. "Не говорите, что я дома, -- повторяю я без конца. -- Скажите, я уехал далеко".. Не думаю, что такое отношение вызвано возрастом, однако этот фактор не обойдешь. Всю мою жизнь во мне жил невроз страха, совсем как по части телефона -- еще со времен работы в "Вестерн Юнион", когда на столе у меня стояло три аппарата и я пытался разговаривать с тремя корреспондентами одновременно. Что же, посмотреть на меня люди приходят всю жизнь -- в основном незнакомые, которых я не приглашал. К этому можно относиться хорошо, плохо или безразлично: важнее другое: как этим всем управлять? Это -- за пределами человеческих сил. Общаться я люблю со своими настоящими друзьями. Порой впускаю к себе незнакомца и он оказывается замечательным человеком. Но это не означает, что я хочу еще раз увидеться с ним. Одной встречи достаточно.

В начале жизни узы дружбы крепки; вы стараетесь peшить проблемы друг друга. Что ж, у меня больше нет такой необходимости. Прошло много лет с тех пор, как она у меня возникла.

Есть у меня один очень близкий друг, с которым мы часто видимся. Ему ничего от меня не надо. Его имя -- Джо Грей. Я встретился с ним где-то десять лет назад на __________ * Непременным условием (лат.)

670

одной вечеринке в доме Берни Вульфа. Того самого Берни, который написал "Настоящий блюз". Вошел Джо, и мы разговорились. Мы проболтали, всего несколько минут, и вот Джо говорит: "Мы выросли в одном районе в Бруклине". А я ответил: "Так это ты тогда был драчуном?" Видите ли, у него именно такой вид? Мы заговорили о боксе и борцах. Это нас сблизило. Затем он перешел на книги. Рассказал мне обо всем, что читал, и это было великолепно! Как я понял, Байрон был одним из его фаворитов. Он любит Китса и Шелли, но особенно -Байрона и может подробно его цитировать. Когда я переживал один из периодов любовного томления -- порядком затянувшийся, -- Джо пришел ко мне с маленькими обрывками бумаги, сплошь исписанными цитатами из Байрона. "Думаешь, как ты разочарован? Посмотри, что он сказал!"

Он актер и каскадер -- довольно известный среди голливудских киношников. Он абсолютно естественен и никогда ни о ком не говорил гадостей. Однако как-то вечером, в одном из интервью, он, подумать только, взял и играючи прошелся по моим литературным произведениям. Понимаете, что я имею в виду -- играючи? Это не его вина. Я хотел, чтобы он был просто самим собой, говорил на своем собственном, очень специфичном жаргоне. У него свой особый, богатый идиомами язык. Он также умеет слушать. Схватывает то, что вы говорите, даже если это выше его понимания. Как-то вечером он пригласил девушку, с которой познакомился на студии. Думаю, американку японского происхождения. Он говорил мне, что она прехорошенькая. Однако рискованно полагаться на его мнение. Первым делом он обращает внимание на женские ножки -- он к ним неравнодушен. Затем смотрит на грудь. Грудь должна быть большой. Подозреваю, что на лицо он обращает внимание в последнюю очередь.

Недавно, где-то в прошлом году, я стал снова интересоваться музыкой, в особенности фортепьянной; когда-то давно я сам частенько играл. Мне страшно повезло, что я подружился с Якобом Гимпелом, концертирующим пианистом. Сейчас я два раза в неделю хожу к нему домой, чтобы поприсутствовать на его уроках по мастерству. Должен сказать, что в последние годы один из сильнейших источников вдохновения для меня -- посещение этих занятий. Это раскрывает мне весь диапазон новых направлений. Видите ли, большинство его учеников -превосходные пианисты. Каждый исполняет заранее условленное произведение. После первого прослушивания он заставляет их сыграть его еще раз, останавливая и поправляя, точно указывая на ошибки и просчеты в интерпретации. Должен

671

подчеркнуть это слово "интерпретация"; ведь именно это слово интерпретация -одно из самых, значимых для меня. Рассмотрим область астрологии. Существуют астрологи и звездочеты. Однако интересны лишь те, кто обладает даром интерпретации. Научиться составлять гороскоп может любой, но необходимо что-то еще, чтобы дать широкое истолкование человеческого характера и судьбы. Ну, то же самое в музыке, критике, литературе, живописи. Каждый раз на этих занятиях по мастерству я узнаю что-то новое об искусстве интерпретации.

Всерьез я уже не играю на фортепьяно. Время от времени сажусь за него и дурачусь -- имитирую сценическую манеру исполнения какого-нибудь пианиста, делаю вид, что играю. Конечно, я улавливаю все фальшивые ноты. Никогда не пытался играть серьезно: это требует слишком больших усилий. Мне, как пианисту, недостает самого важного -- таланта. Вот почему я от этого отказался. Я не могу импровизировать и не могу интерпретировать. Умение сыграть сонату Бетховена для меня ничего не значит. Смог бы я когда-нибудь научиться играть ее как мистер Гимпел или его ученики? Никогда, никогда в жизни. Смог бы я научиться играть ее сносно? Возможно. Если не можешь делать это хорошо, оно не приносит радости. У меня слишком тренированный слух, чтобы удовлетвориться посредственным исполнением.

Все требует времени и дисциплины. Вы должны систематически практиковаться, иначе потеряете свои навыки. Необходимо этим делом жить и делать его каждый день; вот одна из причин, почему столь непостижим такой человек, как Пикассо. Он никогда не утрачивает своей самобытности, ибо постоянно работает. Он больше даже над этим не задумывается. Самобытность уже просто передалась его рукам. Он берет кисть, и она сама подсказывает ему, что делать, по крайней мере, мне так кажется.

Должно быть, в моей натуре есть нечто извращенное. Я имею в виду: меня непрестанно подмывает стать полной противоположностью тому, чем я .являюсь, и одновременно -- если уж быть до конца честным и откровенным -- меня вполне удовлетворяет, что я таков, каков есть. Мне не так уж хочется меняться. Вот оно, страшное противоречие. Признаюсь в этом безо всякого стыда. Подчеркиваю несопоставимость между "быть" и "делать", ибо это не просто мой персональный конфликт: это конфликт современного мира. Мы достигли такой стадии, с которой можем критически взглянуть на нашу деятельность (отнюдь не на наше творчество) и признать: она деструктивна. Она под

672

рывает наше бытие. Бессмысленное копошение, жужжание рабочих пчел в улье -вот чего я не могу принять.

Должен еще кое-что добавить. Всегда есть определенная сторона моей жизни, которую я храню в тайне, -- даже от своих ближайших друзей. Об этой потаенной стороне жизни я никогда не пишу, а между тем она является очень важной частью меня. (Есть один небольшой сектор жизни, который постоянно уменьшается в размере, и эта отдаленная часть, эта область души, может быть, самая важная, поддерживает нас, позволяя пройти через те испытания, что подбрасывает жизнь.)

Я -- человек, который постоянно влюбляется. Мне говорят, что я неизлечимый романтик. Наверное, так и есть. Во всяком случае, я благодарен тем силам, которые способствуют тому, что я таков. Это заставляет меня печалиться и радоваться; мне бы не хотелось чувствовать иначе. Люди лучше работают, лучше творят, когда они влюблены. Ибо это правда: если ты -- человек творческий, тебе приходится много работать. Я часто думаю о Ветхом Завете -- как это Бог за шесть дней сотворил мир, затем счел, что он хорош, и на том остановился. Надо думать. Он остался доволен своим творением.

Но для меня эта картина сотворения мира неточна, поскольку процесс творчества непрерывен; однажды вступив на этот путь, становишься неотъемлемой частью собственного творения и уже не можешь остановиться. Все более или менее осведомленные и сообразительные люди понимают, что мы должны играть в жизни какую-то роль. Я не говорю, что мы выбираем себе роль; возможно, нам ее навязывают. Но мы действительно убеждаемся, что играем роль. Люди часто говорят: "О, я могу сделать то или мог -- другое", -- но это неправда. Выбора нет. Ты таков, каков есть, и таковым останешься. Но обязанность -- играть роль (неважно, скромная она или значительная) -- придает силу вашему "я", придает вашей жизни смысл. Вы состоялись как личность, если играете свою роль по мере способностей. Трагедия нашего общества состоит в том, что люди не понимают своей роли, не осознают ее. Их стоит пожалеть.

В каждом интервью меня обязательно спрашивают, как случилось, что я стал писателем. В том, как я на это отвечаю, есть своя доля правды, но не более того: остальное мне неведомо. Я объясняю, что пытался найти себя в чем-то еще, но потерпел неудачу, почему бы не испытать себя на писательском поприще? Это неполный ответ, и тем не менее он правдив. Дело в том, что я боялся стать писателем. Не думал, что хватит способностей -- слишком уж

673

капитальная задача. Кто я такой, чтобы заявить: я -- писатель? Я имею в виду: писатель с большой буквы -- Достоевский, Джойс, Лоуренс и т.д. Так что я оставил за собой эту задачу.

Каждый день люди подавляют в себе инстинкты, желания, порывы, интуицию. Нужно выбраться из е... ловушки, в которую попадаешь, и делать то, что хочешь. Но мы говорим себе "нет", у меня жена и дети, об этом лучше не думать. Вот каким образом мы каждый день совершаем самоубийство. Было бы лучше, если бы человек занимался тем, что ему нравится, и терпел неудачу, чем становился преуспевающим ничтожеством. Разве не так?

Я считаю, что существование дикого зверя -- преследуемого охотником, испытывающего кучу разных страхов -- предпочтительнее существованию коммивояжера с портфелем. Ведь это ваша собственная жизнь, ваша нищета, ваше несчастье. Вы не перестаете быть себе хозяином. В то время как существование коммивояжера -- сплошная шизофрения: с одной стороны, он муж, отец, добытчик хлеба насущного для своего семейства; с другой -- наемный раб, пресмыкающийся перед своим боссом, вынужденный делать кучу вещей, которые ему не по нраву. Но когда тебя ограбили и ты вынужден просить о помощи, ты -- ничто, ты одинок, беззащитен, брошен на произвол судьбы и ты уязвим. Ты ощущаешь, что все время торгуешь самим собой. Правда, существуют два вида рабства. Вам этого не избежать; и тот, и другой ужасно неприятны. Но, делая то, что вам нравится, вы все же не теряете ощущения независимости, даже если это несет за собой голод и страдание.

Возможно, в этом и заключается сермяжная правда: в конце концов, в высшем смысле слова, жизнь -- это рабство. Но существует рабство добровольное и вынужденное. По собственной воле себя обрекают на рабство поистине великие личности. Говоря об этом, я не имею в виду себя. Я говорю о гораздо более выдающихся людях -- таких, например, как святой Франциск. Он решил посвятить свою жизнь служению человечеству и охотно, даже радостно шел на всякого рода жертвы и унижения.

Меня чрезвычайно интригует мысль, что, возможно, и я, что называется, раздвоенная личность. Недавно мне несколько раз гадали по руке и всегда находили, что линии сердца и ума пересекаются. По общему мнению, это странно. Что это означает? Не знаю. Сначала я решил, что это показатель внутреннего конфликта. Но это больше похоже на противоречие между мыслью и чувством. Тому, кто живет разумом, жизнь видится комедией. Для тех, кто живет

674

чувствами или подвержен эмоциям, жизнь -- это трагедия. Мне кажется, что во мне того и другого предостаточно. Меня никогда не покидает ощущение внутренней раздвоенности. Часто рассматриваю два варианта. Я не мыслю логически. Подчас мысли продиктованы моими чувствами. Когда об этом пишу, обычно стараюсь избегать высказываний о том, оптимист я или пессимист. Хотелось бы верить, что существует нечто такое, что стоит выше разноименных полюсов. Полагаю, таково истинное положение вещей.

Слово "мир" обычно подразумевает молчаливое сопоставление с чем-то иным. Задумывались ли вы о том, что я имею в виду, говоря, что такой-то человек -от мира сего, Либо, наоборот, не от мира сего? Получается, что мир представляет собой нечто такое, против чего человек борется. Он хочет жить в обществе, а не вне его. Стремится приподняться над ним. Тем не менее я действительно верю, что единственный способ доказать, что живешь вне общества, -- это полностью его принять. Вам никак не обойти диктуемых обществом условностей. Вы должны примириться со всем, что связано с этим обществом, а потом доказать, что существует нечто большее.

Это вовсе не означает, что вы не должны руководствоваться критериями признания или отторжения. Вы не должны быть жертвой, не должны попасться в ловушку, которую представляет собой общество. Надо суметь проникнуть в него, принять участие в его жизни, осмыслить его суть и при этом сознавать: то, что вами движет и направляет, ведет по жизни, не всецело обусловлено тем обществом, в котором вы живете; существуют и другие факторы, невидимые, неуловимые, непостижимые, которых не включает или не охватывает понятие "общество".

Я человек религиозный, но не чрезмерно. Давайте это упростим. Когда мы говорим: "Не хлебом единым жив человек", -- это символическое утверждение, изложенное выразительным языком. Оно означает, что отнюдь не борьба за благосостояние: зарабатывать на хлеб насущный, обеспечивать и защищать жену и детей -- придает человеку сил и поддерживает. Это нечто, что нельзя потрогать, это духовное начало. Оно не поддается описанию, точному определению. Это больше всего остального: оно включает в себя все.

Мне кажется, это ощущаешь, когда с ним соприкасаешься. Думаю, вы сознаете это, разговаривая с людьми. Одни -- слабы духом, другие -- сильны. Духовное начало есть у всех, но в некоторых случаях пламя души едва мерцает. Кажется, внутри у большинства людей -- только

675

тлеющие угольки. Это понимаешь, противопоставляя их личности вдохновенной, яркой. Те, в ком ярким пламенем горит душа, -- экстраординарные образцы рода человеческого.

В основной массе -- мы просто человеки. Это правда, но все же, развивая эту идею, мы не очень далеко продвинемся. Относиться к людям как просто к "человекам" -- как раз то, против чего я всегда восстаю. Хорошо так говорить в общении, это означает, давайте относиться друг к другу с большей теплотой, по-дружески, с симпатией. Хорошо. Иногда (а я думаю, что даже безгрешные люди стремятся на этом сыграть), иногда людей необходимо простимулировать: нужно их подтолкнуть, потормошить, надавить. Дать тычка, чтобы они проснулись. Из добрых побуждений: чтобы заставить их узнать самих себя, свои возможности. Ведь большинство людей живет гораздо ниже своего потенциала. Когда мы говорим "просто чело-веки", то имеем в виду тех, кто живет ниже нормы умственного кругозора, кто не стремится его расширить. Они -- как мягкая подушка, на которой мы все удобно примостились. На самом-то деле "человеки" -- это те, кто нас поддерживает. Это они работают на общество. Но даже они в состоянии заниматься другим делом, более значительным. Не думаю, что так называемая деятельность общества, эта каждодневная, окруженная ореолом работа, действительно так важна. Было бы намного, намного лучше, если бы людям приказали бездельничать, увиливать от своих обязанностей, проводить время в праздности, веселиться, расслабиться, отбросить все заботы и тревоги. Думаю, тогда вся эта работа делалась бы как-то иначе. Ведь это по существу одно и то же: повседневная работа и черная работа.

Иисус сказал: "Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не трудятся, не прядут". За этим кроется мысль, что мы суетимся, делая эту работу не потому, что ее необходимо выполнять, а потому, что мы -- хлопотуны и не знаем, как выплыть в потоке жизни. Предпочитаем отчасти бессмысленную активность насекомого истинной деятельности, возможно, часто не активной, а явно пассивной. Я не призываю к покою и инертности. Я говорю о том, что в наших действиях должен быть здравый смысл, они должны что-то значить. А большая часть того, что мы делаем изо дня в день, бессмысленна.

Собираюсь сказать нечто такое,' что прозвучит полной противоположностью моим предыдущим словам: а ведь очень часто этим парадоксальным свойством обладает истина. Можете рассматривать это: как противопоставление

676

двух составных частей единого целого. Я имею в виду человека, безоговорочно принявшего сегодняшнюю жизнь, который делает это сознательно и обдуманно получает от этого удовольствие. Он почти так же свободен, как человек, порвавший с этой жизнью. Когда полностью что-то признаешь, перестаешь быть жертвой этого. Но таких людей -- единицы.

Я часто смотрю на обыкновенных людей, простых, скромных, и завидую им. Восхищаюсь ими. Они не сомневаются, в то время как мы допрашиваем один другого или исследуем общество и пути его развития. Они никогда и голоса не подадут в этом направлении. Они согласны делать то, что им предлагают, и несут свой крест. В каком-то смысле в этом есть некая красота и благородство. Они простодушные люди. Они эмоциональны, даже если благоговейно не выражают это на религиозном языке. На самом деле они действуют как монахи. Они примирились со своею участью. Сейчас мы знаем, что невротик -- это человек, имеющий нечто общее с паралитиком. Он не в состоянии ни работать, ни двигаться, ни писать, ни рисовать, ни заниматься любым другим делом. Он постоянно думает, мечтает о будущем или копается в прошлом, осмысливает его с точки зрения идеала. Это его, так сказать, смертный грех. Возьмите, к примеру, сюрреалистов. Посредством автоматического письма они пришли к важному открытию: к тому, что, переставая думать и отдавать себе отчет в важности того, что делаешь, выпускаешь наружу некоего джинна. И этот "джинн" прекрасно знает, что делает.

Так и мне бывало трудно начать писать. Но я начинал. Начинал с того, что первым приходило в голову -- обычно полная чепуха. После одной-двух страниц все шло своим чередом. Не имеет значения, с чего вы начинаете -- вы всегда вернетесь к самому себе. Вам не дано избавиться от самого себя. Возьмите таких людей, как Флобер, Бальзак, Генри Джеймс, их считают довольно объективными писателями. Они не писали от первого лица. Они создавали типы, выдумывали характеры. Всегда апеллировали к чему-то внешнему. Тем не менее вы всегда узнаете Генри Джеймса, всегда узнаете Бальзака в том, что они пишут. Например, сравним Тургенева и Достоевского. Достоевский все время выплескивает себя наружу. Тургенев ---блестящий стилист, традиционалист. Но и Тургенев не мог отстраниться от самого себя. Вы узнаете его в каждой строчке. Не имеет значения, как вы приступаете к делу, вы всегда вернетесь к самому себе и наболевшим темам. Кстати, Дали говорил об одержимости художника так, словно сказать просто "художник" значит ничего не сказать -

677

если только он не ненормальный и не одержим навязчивой идеей. И Достоевский, безусловно, был ненормальным человеком. Дали же скорее напоминает мне одержимого навязчивой идеей. И тот, и другой -- примеры людей, живущих во власти чего-то большего, чем они сами.

Другие художники пытаются этого избежать. Под "другими" я имею в виду тех, кого мир приемлет более благосклонно, как более совершенных, более изысканных мастеров слова. К примеру, так отнеслись бы к великому романисту Толстому. С другой стороны, вот Диккенс. Абсолютно противоположный тип личности. Кто больше взволновал общество? Я бы сказал, что Диккенс. Я действительно думаю, что Диккенс больше растрогал общество, чем Толстой. Считаю, что Диккенс переживет Толстого. Он апеллировал к более глубоким источникам гуманности. И, кстати, надо заметить, был также большим юмористом. Это его великолепная, замечательная особенность. Он заставляет нас смеяться над собой.

По-моему, Бодлер сказал: "Всегда будь пьян". Но что это значит? Всегда будь восторженным! Будь всегда полон божественного упоения! Вот каково значение этих слов. Речь шла не о бессмысленном пьянстве. А кто еще прославлял это состояние в своих произведениях, как не Рабле? В одной из моих книг есть занятный отрывок, где я цитирую валлийского писателя Артура Мейкена. Он рассуждает о природе непристойности у Рабле, о многочисленных непристойностях, которыми пестрит его книга. И приходит к приблизительно такому выводу: "Заметьте, это каталог. Это нечто из ряда вон выходящее. Нечто, превышающее норму, некая перегруженность; в нем скрыто что-то, лежащее по ту сторону смысла".

В западном мире не найдешь двух более отличных друг от друга обществ, чем представляли собой Нью-Йорк и Париж в 1850-е годы; и все же Бодлер нашел для себя нечто родственное в произведениях и личности Эдгара Адлена По. В известном смысле оба были изгоями. По был человеком с весьма сомнительной репутацией. А Бодлер -- и того хуже. Он сам так считал. Он наплевал на общество. И все время мы сталкиваемся с такими явлениями, со сходством внешне непохожих городов, разных индивидуальностей.

Мою книгу о Рембо завершает кода, в которой есть нечто сюрреалистическое. Чтобы написать эти две или три страницы, я просмотрел множество книг в поисках дат, имен и названий. Вот что я пытался отразить: по мере того, как XIX век подходил к концу, все выдающиеся художники этой поры становились трагическими фигурами. Как вы

678

знаете, XIX столетие было веком материального прогресса, так называемого просвещения, рационализма и т.д. Однако художники той эпохи против всего этого восставали. Все они были распяты. Многие рано умерли, причем мучительной смертью. Жизнь Ницше оборвалась в психиатрической лечебнице. В возрасте 34 лет друг за другом, в пределах одного и того же года, уходят Ван Гог и Рембо. Это целый каталог несчастий. Однако все эти люди верили, что наступит более счастливая эра.

Я говорю об этих людях с истомленным духом, ибо именно в изгоях обретала себя духовность. И именно духовность подвергалась крестным мукам в XIX столетии. Они стали изгоями как раз в силу того, что пытались сохранить то, что жизненно важно нам. Возьмите Блейка. Он начал в ХVIII веке и продолжил в XIX-ом. Он был выдающейся личностью, пророком, человеком-загадкой. Затем идет Ницше. За ним -- такой сумасшедший, как Стриндберг. Какой бунт! Как он пригвоздил общество к позорному столбу! Эти индивидуальности показывают, что современный мир распадается на куски. Его дилеммы -- дилеммы пигмеев. Такие люди, как Блейк, Ибсен, Ницше, воплотили в своих произведениях специфическую трагедию современного человека. Они провидели ее. Провидели, что произойдет с миром и человеком. Заглянули в самый корень обуревающих человека проблем.

В XIX столетии человек как никогда раньше начал испытывать чувство одиночества, по крайней мере, так я понял из истории. На протяжении века он томится одиночеством и чувствует себя все более и более одиноким, все более и более разобщенным. Его разбивают вдребезги. В этом мире он ощущает себя потерянным. Он существует сам по себе, чего никогда прежде не было, поскольку в прошлом он был привержен традициям и обычаям. Сегодня горизонт пуст: нет великих поводырей, нет Моисея, который мог бы вывести нас из пустыни. Человеку ныне предстоит спасать себя самому. Ему не к кому обратиться за помощью. Такова отчаянная и в то же время обнадеживающая черта современной эпохи. Человек должен осознать самого себя как нечто большее, чем плоть и кровь, или он погибнет.

Говорят, что у нас никогда не будет другого спасителя. Спасителей хватало. Все они указывали человеку выход. Сейчас он должен выбираться сам. В конечном счете, это неплохая идея. Положение человека сейчас трагично -- в том смысле, что на чашу весов поставлена его жизнь. Он действует на свой страх и риск. Жить или умереть. Живи по максимуму! Религиозная история общества сводилась к

679

тому, что человек жил на костылях. Сейчас мы отбрасываем костыли прочь. Теперь у нас появилась альтернатива: принять или отринуть Бога. То, о чем мы мечтаем, может быть воплощено не в туманном будущем, а ныне.

Мышление западного человека вращается вокруг категорий добра и зла. Но метафизика индуизма идет дальше: она предлагает единственное решение -возвыситься над конфликтом, избегнув одностороннего отождествления одного -- с добром, другого -- со злом. Для этого необходимо видение, способное объять то и другое. Это почти богоподобная позиция, поскольку бесстрастно взирать на человека и сущее -- привилегия Бога. Завтра вы умрете; всякое может случиться. Бог не тревожится за вас. Говорят, он присматривает за воробьем. Для меня все это -- не более, чем пустой набор слов. Насколько нам известно, Бог никогда ни о ком не заботился. Мы сами о себе заботимся и к тому же сами себя изводим. Так что, когда заходит речь о шизофрении, я не считаю, что сейчас -- плохие времена и что когда-то в отдаленном будущем наступит нечто противоположное. Я вообще так не думаю. Считаю, что единственный выход для homo sapiens без остатка вымереть. Должен возникнуть иной человек. У него будет иное сознание. Он не будет терзаться нашими проблемами. У него появятся другие. У него не будет того, что я называю низменными, ничтожными проблемами. Самые низменные проблемы, с моей точки зрения, -- голод, война, несправедливость. Это проблемы, с которыми следовало покончить мириады лет назад. Любой мыслящий, чувствующий человек выше этого. Для него они уже не проблемы.

Возьмите такого человека, как Кришнамурти: я снова слушал его на днях. Его спросили о продовольствии для Индии и он ответил, что, хотя оно и может облегчить для кого-то существование, данную проблему надо рассматривать гораздо шире. Он-- один из немногих в этом мире, кто не сказал: "Понимайте так, понимайте эдак". Он говорит: "Раскройте глаза, расширьте поле видения!" Он не призывает отправиться в ту или иную церковь и поверить в ту или иную идею. Он говорит, что по существу все религии схожи. Они предлагают уход от действительности, а не разрешение вопроса.

Я обратил внимание, что в литературе и философии как никогда раньше усилилось влияние Востока. Когда мне было восемнадцать, я увлекался китайской философией, а позже -- индийской, но когда я говорю о Кришнамурти, все это отступает на второй план. Я тоже верю, что философия никогда не принесла никому никакой пользы. Другое дело -- метафизика. Есть игры, в которые играет чело

680

век. Он обладает интеллектом; следовательно, ему надо найти применение. Это позволяет развлечься, но не более того. Не этим жив человек. Кришнамурти спросили, что он думает о смерти. Он отвечает: "Ну, кто же знает про это?" Как это верно! Никто про это не знает. Зачем об этом беспокоиться? Главное -- не бояться. Ученые в известной мере свободны от этого. Ведь они тоже не знают, что их ждет, но не мучаются по этому поводу так, как верующие люди. Они сами ставят перед собой задачи, и задачи эти неизвестных величин. Но они работают беспристрастно. Однако я действительно верю, что человек должен всегда держать перед собой проблему жизни и смерти. Мне не импонирует мысль о том, что задачи непременно должны быть разрешимы. Вам следует принять их близко к сердцу и разрываться на части, пока открыты ваши глаза. Потом эти проблемы исчезают, оседая в сознании.

В каком-то смысле быть писателем сейчас -- одно дело и совсем другое -- в Париже. Надо заметить, что сегодня писателю проще зарабатывать, его быстрее издают. Но какие издатели и какую литературу? Лучшие произведения не печатают. Для истинно творческих людей это не выход. Они всегда сталкиваются с трудностями, поскольку всегда опережают свое время. Они всегда будут мучиться, пока мы не создадим качественно другое общество, такое, в котором художника признают тем, кем он поистине является: духовным лидером и целителем. Не думаю, что это случится- в ближайшем будущем.

Мне говорят, что эту сторону жизни я узнал, пока бедствовал в Париже. Но я бы так не сказал. В конце концов, человек богемы -- отнюдь не неудачник. Я сам выбрал,эту жизнь, а это совсем другое. В таком положении есть нечто романтическое.

Я влюблен в высказывание, которое когда-то вычитал, а сейчас снова встретил в книге Алана Уоттса. Это высказывание Гаутамы Будды и звучат оно так: "Я не получил ни малейшего удовольствия, полностью осознавая происходящее, и по этой самой причине оно зовется полной, окончательной утратой иллюзий".

Ритм моей жизни не изменился. Помню, в Париже просыпался поздно, но мне не кажется, что сейчас я достиг должного уровня. Теперь я полюбил полуночные часы. После окончания телевизионных передач и выступлений актеров-комиков я способен читать самые серьезные книги, требующие полного сосредоточения. Я бываю в ударе в полдень (именно в это время я и родился). Астрологи говорят, что часы вашего рождения -- ваше лучшее время, и для меня много лет так оно и было. Помню это, поскольку

681

около полудня работается с полной отдачей, как раз в это время жена звала меня, говоря, что готов завтрак. Было трудно остановиться.

Я и кино-, и книгоман, но и то, и другое действует на меня по-разному. Кино удовлетворяет во мне нечто такое, что неподвластно книгам. Прежде всего, фильм утоляет зрительный голод. Кроме того, думаю, одно из значительных различий между ними заключается в том, что фильм не поддерживает тебя так, как книга. Книга -- это истинная пища и субстанция, вы ею живете и она вас питает. А фильм, если он хороший, это нечто такое, что доставляет вам несколько приятных минут, не более того. Безусловно, какие-то определенные эпизоды вы можете вспомнить, но он не вселяется в вас на несколько дней подряд (даже самый лучший фильм), тогда как от книги вы не можете избавиться. Вы вновь и вновь проживаете вместе с ней дни, недели, и она снова и снова возвращается к вам. Хорошая книга оставляет у вас неизгладимое впечатление. Фильмы в такой степени на меня не действуют. Что я заметил в отношении кино, так это то, что в подкорку глубоко врезаются определенные герои. Их можно не раз воскрешать в памяти. Что касается книги, то вы никогда не знаете, как же выглядел тот или иной персонаж. Вам приходится подключать воображение.

Кино -- сильнодействующий вид искусства. Лично меня оно удовлетворяет больше, чем театр. Когда-то я был большим поклонником последнего. Сегодня же я вряд ли пойду в театр. Не выношу посредственных спектаклей. Плохой фильм я порой могу высидеть, поскольку в нем развивается какое-то действие, точнее сказать, одновременно происходит много всего. Меня удерживает на месте не сюжет. А цвет и движение. Действие. Еще я узнаю типажи, очень близкие Мне. Одни привлекательны, другие относительны, но достопамятны. Наблюдаешь за живыми людьми и в некотором отношении они становятся реальнее, ближе тебе, чем герои книги. Я могу обратиться мыслью к фильмам, которые видел тридцать или сорок лет назад; и поныне помню конкретных персонажей, могу ясно воскресить их в памяти. Персонажей книг я никогда отчетливо себе не представлял. Они оставляют какое-то пятно в памяти, но всегда расплывчатое и неясное.

Мне кажется, что дни печатных изданий и чтения сочтены, их должно заменить что-то еще. Тем не менее, раз уж я писатель и слова так много значат для меня, трудно себе представить, что придет им на смену. Из книг получаешь нечто такое, чего не дает ни один фильм: ассоциации, вызванные словами, идеи, поддающиеся развитию, и

682

т.д. Всего этого никогда не донесешь в фильме. Кино чересчур реально, чересчур конкретно. За что мы любим книги, так это за детали, фантазию, запутанность -за то, на что кино не хватает времени, фильм обречен быть точным. Мы жаждем своего рода неопределенности, некой непостижимой ауры. Кино имеет дело с чем-то реальным. На все иное оно может намекнуть, но, по моему мнению, не в достаточной степени. Но, замечу, мы вполне обошлись бы без большей части издаваемых ныне книг: они не имеют никакой значимости, ничего нам не дают. Само собой разумеется, то же можно сказать и о большинстве выпускаемых фильмов; и все-таки, если бы пришлось выбирать, я бы посоветовал: поди посмотри приличный фильм вместо того, чтобы тратить время на преобладающую часть современной литературы.

Трагедия кино состоит в том, что оно по большей части производное от литературы. Вот что уродует фильмы. По-моему, мы все же должным образом не развиваем средства и все возможности кинематографа. Мне кажется, он по-прежнему пребывает в зачаточном состоянии. Я бы предложил -- отбросьте сюжет. Его не нужно. Соберите актеров, режиссера, оператора и дайте им общую идею того, что должно происходить, а затем начинайте снимать, импровизировать, выстраивать сюжет по ходу дела, если сюжет так уж необходим. Безусловно, без него вполне можно обойтись. Именно к этому я и клоню, фильм действует сильнее, если обретает полную независимость -- когда подключается фантазия, мечты, видения и всевозможные бессвязные ассоциации. Не всегда все происходящее должно быть объяснено. Допускаю, что это вопрос спорный, -- необходим ли сюжет. Я ратую за минимальную форму и в литературе, и в кинематографии. Но я знаю, что форма -- важный элемент в создании фильма. И все больше в этом убеждаюсь.

Совсем недавно я посмотрел "Сатирикон" Феллини. Два раза слушал интервью с ним. Он говорил золотые слова. Это слова мыслящего творца. Среднего, зрителя "Сатирикон" шокирует. Спрашивают: "Что он имеет в виду? Что хочет сказать? О чем идет речь?" Отвечаю: не спрашивайте меня. Знаю лишь, что наслаждался каждой минутою этого фильма. Мне абсолютно безразлично, что все это означает. То, что я видел, изумительно. Все удивительно -- почему бы нам просто это не смотреть: серию замечательных, интересных, захватывающих самих по себе кадров? Конечно же, в фильме всего намного больше. В принципе не вредно, чтобы был великолепный сценарий; но, может быть, требовать этого -- уж" слишком? Сколько вообще на

683

свете великих рассказов, сколько великих романов, сколько великих полотен? А сколько, на сегодняшний день, великих фильмов?

Сейчас мы находимся на стадии зрелости. Если мы искренни с самими собой, то должны согласиться, что, придя в музей, находим очень немного замечательных картин, которые по-прежнему нас захватывают. Девяносто процентов из них -ерунда, не больше того. Музей, этот благочестивый заповедник великих произведений искусства, возможно, был важен в прошлом, но не сегодня. Я спрашиваю -- как эти картины действуют на вас сейчас? Имеете ли вы какое-нибудь отношение к ним сегодня? Это как со старыми фильмами: некоторые' из них в свое время считались классикой. Покажите их сегодня, и вам придется сказать: каким же идиотом я когда-то был, что наслаждался такого рода фильмом?

СОЧИНИТЕЛЬСТВО

Сначала я сопротивлялся. Утверждал. что собираюсь писать правду, и да поможет мне Бог. И я считал, что пишу правду. Я понял, что не в состоянии это сделать. Никому не дано запечатлеть абсолютную правду.

Я принадлежу к тем писателям, которые могут описывать события лишь спустя много лет. Большая часть их выплеснулась из меня на дистанции в двадцать лет. Может быть, одна-две книги были созданы сразу -- такие, как "Тропик Рака" и "Маруссийский колосс". Но чаще всего я возвращаюсь назад. Однажды я рассказал вам, что за ночь, приблизительно за 12-14 часов, в один присест исписал целый блокнот. Он послужил основой всех моих автобиографических книг. Тем не менее, когда я сажусь писать (я говорю сейчас о большой работе), то лишь заглядываю в свои заметки.

Что касается меня, то вопрос главным образом в том, чтобы настроиться или включиться, быть в "форме" и душой, и телом. Когда ты что-то пишешь, слова должны литься на бумагу, как вода из водопроводного крана. Чем дольше я вынашиваю в себе материал, тем сочнее он становится. Это результат внутренней компрессии. С чего начать? Как начать? Большинство людей впадают в прострацию, лишь посмотрев на чистый лист бумаги. Это слу

684

чается со всеми. Это то же самое, что смотреть на пустой холст. Я нашел "секрет", открытый сюрреалистами; он заключался в том, чтобы просто писать обо всем, что взбредет в голову -- иными словами, громоздя чепуху без точек, без всякой последовательности, пока не начнет вырисовываться то, что хочешь сказать. Затем весь подготовительный хлам ликвидируешь. Я пишу до тех пор, пока не устану или не исчерпаю тему. Но никогда не позволяю своему мозгу дойти до точки истощения. Однажды я получил хороший урок. Как-то раз написал 45 страниц и свалился без сил. Так что всегда стараюсь сохранить бодрость. Как с бассейном: его никогда не осушаешь -- слишком долго его опять наполнять. Думаю, это сказал Хемингуэй, но он вымучивал свои рукописи и, по-моему, не слишком в этом преуспел. Я, так сказать, избавляюсь от излишка и на следующий день продолжаю работать над тем, что осталось. Вот, в общих чертах, мой метод работы. Безусловно, очень часто я отвлекаюсь от темы. Кажется, собираюсь писать о чем-то конкретном, и вдруг меня задевает за живое другая тема, и я переключаюсь на нее. Но главное -- не нарушить плавного течения мысли. Сохранить плавность повествования -- это главное, что меня заботит.

Я не разрабатываю тему, как другие писатели. Безусловно, мой подход значительно отличается от того, как пишет киносценарист. Ему приходится много всего придумывать, чтобы получить желаемый результат. Меня не заботит конечный результат. Я пишу -- вот что важно. Дело не в том, что я написал, а в самом процессе творчества. Поскольку моя жизнь состоит в том, чтобы писать. Самое главное -- процесс. Что я пишу, в конечном счете не столь важно. Часто это глупо, нелепо, противоречиво -- последнее вообще меня не волнует. Насладился ли я этим? Выложил ли то, что во мне накопилось? Вот что самое главное. И, конечно, я не знаю, что мною движет. Это действительно очень важно. Разница между мною и другими писателями состоит в том, что они всячески стараются исходить из того, что оформилось у них в голове. Я же всячески стараюсь извлечь на поверхность то, что скопилось ниже, в области солнечного сплетения, в подсознании.

У моего друга, живущего в Париже, Альфреда Перле, есть свой уникальный метод. Он кладет на письменный стол часы и говорит себе: "Я собираюсь писать сорок пять минут". Прошли сорок пять минут, и он перестает писать, даже если остановился на середине предложения. На сегодня он закончил. Я тоже так делал, прекращал писать,

685

остановившись на середине абзаца. Сегодня это раздражало бы многих писателей, они подумали бы: "Как я завтра вернусь обратно к этой мысли?" Меня это никогда не беспокоит, поскольку я считаю, что потерять нить повествования невозможно. Вопрос лишь в том, чтобы восстановить ход мыслей. Возможно, вы и не начнете с данного абзаца, возможно, начнете с чего-то еще, но постепенно, коль скоро эта мысль сидит в вашем подсознании, она в процессе работы заявит о себе. Если не сегодня, значит завтра. А не завтра, так посреди ночи. Меня никогда не волнует, что могу о чем-то забыть. Ничто никогда не забывается, а мысли -- в наименьшей степени.

Пруст доказал, что, восстанавливая в памяти какое-то событие, представляешь его себе даже более живо, чем это происходило в действительности. Думаю, это очень точно. Не знаю, почему это так: наверное, дело в том, что, когда пишешь, глубоко чувствуешь, отдаешь себе во всем полный отчет, ты очень насторожен и собран. Твои чувства и ощущения обострены. Конечно, можно слегка и приврать. Все-таки, восстанавливая в памяти какое-то событие, тоже что-то додумываешь. Это ваше дело, и смысл не столько в том, чтобы в точности передать происходящее, сколько в том, чтобы передавать дух, ауру этого события. Я бы сказал, что почти невозможно абсолютно адекватно воспроизвести факт, но, безусловно, можно постараться его реконструировать.

Восстанавливая в памяти свои переживания, я получаю физическое удовольствие -может быть, даже усиливающееся.

Пережитое кажется преувеличенным. Продолжается двойная игра. Сначала совершаешь нечто такое, в чем, так сказать, не отдаешь себе отчета. Не смотришь на себя в зеркало. Потом, описывая, словно смотришься в зеркало и проделываешь все это снова. Склоняешься над самим собой. Когда пишешь, изгибаешься, наблюдая за собой в действии. И знаешь, что в этот момент играешь. Существует разница между сознательным и бессознательным поступком. Я уже говорил, что по-моему, воскрешая в памяти пережитое, испытываешь усиливающееся физическое удовольствие. Это происходит от того, что подлинная ситуация, прожитая тобой, еще не облекалась в слова. Ты не говорил себе: "О, какой удивительный туман, я ощущаю его прикосновение на своей щеке". Ты все это чувствовал, но не выражал словами. Теперь, когда это произносишь, привходит что-то еще.

Твое сегодняшнее ощущение (возможно, связанное с ощущением физическим) окутано словами и их толкова

686

нием. Самым что ни на есть определенным. Слова значительно отличаются от других средств выражения. Я испытываю глубокое благоговение к слову, потому что в нем кроется то, что я называю мистикой. Сотворение слова -- факт абсолютно непостижимый. Мы ничего не знаем о происхождении разговорной речи. Человек никогда не мог описать, как случилось, что он научился говорить. Вам стараются внушить, что сначала он рычал как зверь, то да се, но я этому не верю. Я считаю, за этим кроется нечто гораздо более непостижимое и мистическое. Таким образом, когда прибегаешь к словам (если подсознательно ты -- художник и личность творческая), все время отдаешь себе в этом полный отчет. Кстати, именно слова могут подвести вас к поступкам, подвести к мыслям, а не наоборот.

Ну, разумеется, все это: ощущение и физическое чувство -- лежат в сфере изобразительных возможностей, а для оттенков существуют имена прилагательные и наречия. Вот ведь какое странное дело -- один писатель будет подробно описывать все, о чем бы он ни рассказывал, и это вас не проймет. Вам это надоедает, вы зеваете. Другой использует, допустим, метафоры. Он не вдается в подробности, не анализирует. Это опять же ведет к магии слов, их употребления. Дело не в самих словах, а в том, как они сопоставляются; в этом-то и заключается писательское мастерство. В том, что означают сопоставленные слова, и как они сопоставляются, что они вызывают, а не что они констатируют. Это целый арсенал изобразительных средств, составляющих писательское искусство.

Испытать чувство удовлетворения писателю еще труднее, чем читателю, и опять же -- это дело сугубо индивидуальное. Уверен, что некоторые писатели вымучивают свои произведения. Другие (могу отнести и себя к этой категории) получают удовольствие от самого процесса работы. Я им наслаждаюсь, поскольку слова из меня струятся. Я говорю: "Если бы только имярек увидел меня, увидел бы этот материал выходящим из пишущей машинки, ему бы это понравилось". Но это очень индивидуально. Некоторые пишут строчку за строчкой, останавливаются, стирают текст, вынимают и рвут страницу и т.д. Я работаю иначе. Просто продолжаю писать, и все. Позже, заканчивая работу, я, так сказать, даю ей отстояться в холодильнике. Не заглядываю в нее месяц-два, чем дольше, тем лучше. Потом нахожу удовольствие в другом. Это радует меня ничуть не меньше, чем процесс работы. Это то, что я называю "занести топор над твоим творением". Я имею в виду: взять и искрошить его. Сейчас вы видите его с совсем новой, выгодной позиции. У вас на него другие виды.

687

И вы обретаете удовольствие в изничтожении подчас даже наиболее захватывающих эпизодов, поскольку они вас .не устраивают: на ваш критический слух они звучат фальшиво. Они могут быть написаны замечательно, но, как критик, вы воспринимаете их иначе. Я поистине наслаждаюсь этой кровавой стороной игры. Можете этому не поверить, но это правда.

Говорят, Хемингуэй корректировал сделанное на следующий день. А Томас Манн -даже в тот же день. Я слышал, что он писал страницу в день и тогда же вносил правку. Таким образом он наладил серийное производство. Каждый день непременно выдавал страницу. Господи, за 365 дней у тебя выйдет целый талмуд. Да это же непосильный труд! Прямо-таки невозможный! И опять же: кто знает, какой механизм движет каждым человеком, ритмом, в котором он работает? Каждый человек уникален.

Редакторов я предаю анафеме. Ни одному редактору никогда не разрешаю каким-либо образом редактировать свои книги. (Большинство редакторов -неудавшиеся писатели.) Не желаю ни сходиться с ними во мнениях, ни выслушивать их. Не хочу ничего, кроме того, что сказал я, хорошо это или плохо. Не хочу никаких усовершенствований, предпринятых кем-то еще. Например, я понял, что сегодня редактору может понравиться произведение молодого писателя, но он настаивает на внесении изменений. Таким образом, рукопись попадает к переписчику, вносящему правку. Когда книга издана, кого считать ее автором?

Я столкнулся с такой ситуацией только в Америке. В Европе ни один редактор никогда не осмелится взять на себя такое и даже не заикнется на эту тему. Но здесь я то и дело на это натыкаюсь. Самые большие привереды -- редакторы журналов. Они спрашивают: "Вам не кажется, что этот абзац лучше поставить туда, а не сюда?". А я отвечаю: "Нет, не кажется. Оставляйте как есть или отдайте назад". Европейских авторов подобными глупостями не беспокоят. Здесь же мы собираемся довести все до совершенства, но уровень совершенства приравнивается к интересам сбыта. Здесь стремятся угодить среднему читателю. Считают, что знают, что нужно людям. При этом не будучи способны отличить злаки от плевелов.

Некоторые читатели и критики утверждают, что между мною как писателем и человеком существует противоречие. Но как человека они ведь никогда меня не знали! Думаю, в своих книгах я охарактеризовал себя довольно подробно. В них --мое чувственное "я", мое философское "я", религиозное "я", эстетическое "я". Мне нравится счи

688

тать себя разносторонне развитым человеком, и, если кто-то не подмечает этого, беседуя со мною, виной тому, наверное, случай. Когда я вспоминаю дни, проведенные мною в Париже в компании закадычных друзей, там мы разговаривали абсолютно другим языком. Разговаривать я могу по-разному. Могу говорить языком улицы, а, если хотите, могу обернуться медоточивым златоустом. Ко Христову дню, говорят, все сгодится.

Когда я пишу от руки, я более искренен. Это потому, что я порываю со своим "литературным" "я". В момент, когда я сажусь за пишущую машинку, мои пальцы уже задействуют меня, трансформируют, переводят в ранг писателя. Когда я беру ручку, это чуть более обременительно, не столь удобно, не столь естественно, ведь это совсем другое рабочее средство. Приведу пример. Пикассо часто говорил о себе, что, закончив писать картину, если он находил в ней нечто милое и очаровательное, он все замазывал, поскольку это выражало уступчивость его натуры. А он стремился к чему-то такому, кто исходит от его силы воли, с чем он борется, что доставляет не просто удовольствие. Естественно, на машинке я пишу более литературно. Речь становится многословнее и глаже. Тогда как написанное от руки рождается в борьбе, и кажется, что материал исходит из другого источника.

Совсем другое дело -- беседа. С некоторыми людьми это поток слов, водопад. С другими я мямлю или помалкиваю. Все зависит от того, насколько люди тебя затрагивают и в каких областях. Зависит от моего настроения, от того, насколько я расслаблен, чувствую ли себя в хорошей форме и расположен ли к разговору, могу ли открыться и высказаться. Это подчинено множеству обстоятельств. Знаю, что до некоторой степени я -- актер и что к тому же -все мы очень неискренни (в том смысле, что все мы играем). Мы умеем быть обаятельными (или нам так кажется), дабы произвести впечатление, и все эти обстоятельства влияют на нашу речь. Когда разговариваешь с девушкой, на которую хочешь произвести впечатление, в которую страстно влюблен, или беседуешь с другой девушкой, к которой безразличен, все меняется, не так ли? Так же и с другими людьми. С кем-то хочешь сблизиться, либо хочешь, чтобы он раскрылся, хочешь произвести на него впечатление. Чувствуешь либо зависимость, либо превосходство, бывает по-разному. Когда мы общаемся друг с другом, в действие вступает множество различных факторов.

Беседуя с кем-нибудь лицом к лицу, я стремлюсь говорить серьезно и искренне и вдруг убеждаюсь, что лгу или

689

извращаю мысль, желая удовлетворить сиюминутную прихоть. Мне кажется, я многое понимаю и узнаю о себе. А чего тогда стыдиться? Абсолютно честных людей нет. Все неоднозначно, "обтекаемо", не делится просто на черное и белое.

Если, описывая конкретный случай, я пишу на машинке, а потом о том же пишу кому-то в письме или рассказываю устно, в каждом случае возникают разные версии. Что-то опускаешь или выделяешь выборочно. Сейчас, сидя за пишущей машинкой, я чувствую, что работаю с полной отдачей. В разговоре могу до конца выразить свои чувства, но с большей долей искренности.

Так или иначе, сознательно или бессознательно, когда я пишу письмо от руки, то, вероятно, приближаюсь к разговору. Поскольку действительно хочу открыть свою душу. Но, стремясь к откровенности, естественно, думаешь о том, как что-то выразить, поведать другому, обсудить с собеседником.

Когда пишешь, получается что-то большее, что-то особенное. Здесь также налицо элемент игры. Обычно осознаешь, чем руководствуешься. Рассказывают про писателей, впадающих от работы в экстаз. Разумеется, через это проходил и я. Слова брались из ниоткуда, из пространства. Я был "жертвой" этих слов. Они лились из меня как из шланга, а я просто переносил их на бумагу. Это были восхитительные моменты и одновременно ужасные, поскольку не можешь закрыть кран этого проклятого шланга. Я часто умолял: "Прекратите! Прекратите! Оставьте меня в покое!" Но такое случается не каждый день. И слава Богу, иначе мы бы умерли от истощения.

По поводу актерских качеств, присущих писателю... Он накладывает грим на вещи и одновременно смотрит в мир. Артистизм писателя не нацелен определенно на публику, но он понимает, что она ему внемлет. Совсем как виртуозу-исполнителю на сцене. Я думаю, в этом действительно есть что-то такое... С другой стороны, когда пишешь письмо другу, пытаешься быть искренним. Когда с кем-то беседуешь, здесь всего понемногу. Это снова игра. В процессе разговора могут возникнуть определенные мысли, которые никогда бы меня не посетили, сиди я за машинкой или сочиняй письмо.

Не думаю, что писатель чувствует себя прекрасно, заново переживая в памяти прошлое. Мне кажется, он радуется тому, что может перенести это на бумагу. Именно способность воссоздать прошлое, а не воспоминания о нем делают тебя счастливым. Думаю, воспоминания вторичны. Во всяком случае, для меня. Меня радует процесс достиже

690

ния. По крайней мере, так мне это видится. Если вы думаете, что, наверное, я хочу, чтобы мне так казалось, то с моей стороны это бессознательное. Не сомневайтесь; и это вызывает мурашки по телу.

Сначала я сопротивлялся. Утверждал, что собираюсь писать правду, и да поможет мне Бог. И считал, что пишу правду. И понял, что не могу. Никто не способен запечатлеть абсолютную правду. Это невозможно. Этому воспрепятствует ваше "я". Мне кажется, правда -- это нечто такое, что проскальзывает сквозь пальцы. Ее не можешь ухватить. Может быть, ты зацепишь ее в тишине, когда бываешь наедине с самим собой, моментами, и к тому же очень редкими. Думаю, мы сами себя обманываем. Все мы. Мы никогда не живем лицом к лицу с реальным представлением о себе.

Оглядываясь на самого себя, я не вижу одну личность. Я вижу много личностей. Порой обнаруживаю в себе определенную личность, которая меня удивляет. Мы не всегда представляем собой единую личность; не подвергаемся этой удивительной эволюции по возрастающей. Это зигзагообразный процесс, вверх и вниз -- нет такого замечательного образца поступательного движения, которое можно было бы описать.

Когда я пишу о чем-то забавном, то не останавливаюсь и не задумываюсь над тем, что описываю нечто смешное. Я ничего не обдумываю заранее. Просто записываю свои мысли, а если оказывается смешно или грустно, не контролирую этого. Я не задумываюсь над результатами, правда не всегда. А, говоря о результате, порой пускаюсь в описания, могу остановиться и задуматься над эффектом. Могу сказать: "Вставить это, опустить то, выбрать это". Поскольку так больше впечатляет. Но не тогда, когда пишу о своих чувствах. Они выступают такими, каковыми являются. Если это смешно, значит смешно, если -- нет, значит -- нет. Часто, пока я пишу, я смеюсь. Смеюсь. Во всю мощь.

В молодости один день я ликовал, другой -- пребывал в депрессии. Позже, в зрелом возрасте, жил более уравновешенно. Мне всегда нравилось слово "приятие". Для меня это очень емкое слово. Воспринимай жизнь такой, как она есть, наблюдай за ней и принимай ее за то, что она собой представляет, не предавайся иллюзиям и не заблуждайся на ее счет. Когда я избавился от своего "идеализма", осознал, что это -- серьезный шаг на пути к выздоровлению. В "Гаргантюа и Пантагрюэле" Рабле на вратах Телемской обители было начертано: "Fay ce que vouldras!" -- другими словами: "Делай что хочешь!" Святой

691

Августин выразил это иначе. Он сказал: "Люби Бога и делай, что хочешь". Как это прекрасно! Это означает, что важна душа, Святой Дух, -- не нравственность, но этика. Тот, у кого в теле здоровый дух, не совершит дурного поступка. Тогда, поступая как хочется, человек может доставить лишь счастье -- себе и своему ближнему.

Думаю, о сексуальных отношениях я писал потому, что они составляли столь значительную часть моей жизни. Секс всегда был в ней чем-то доминирующим. Честно говоря, о своих истинных возлюбленных я почти не писал. О некоторых из них -- тех, кого я по-настоящему любил, -- вообще не упоминал в своих книгах. Я лишь старался охватить определенный период времени -- в семь-восемь лет -- с одной женщиной Джун, а в книгах -- Моной. А потом -- импульсивно маневрировал во всех направлениях. Но главная моя цель заключалась в том, чтобы рассказать о моей жизни с ней.

Как ни странно, литература порнографического характера меня не стимулирует. Она вообще меня не очень впечатляет. Фактически, я бы сказал, она мне неинтересна. Правда, я прочитал не слишком много известных в этой области классиков: не знаю почему; меня на них не тянуло. Я предпочитаю роль пассивного наблюдателя. Картины, фотографии мне крайне интересны. Они меня возбуждают. Но описание секса в книгах -- нет, не настолько сильно. Разве что пером великого писателя.

Недавно мы беседовали с несколькими молодыми японками. Они сказали, что им омерзительно то, что называют "голубыми" фильмами. Жуткая гадость. Я не согласился. Хочу сказать, что для любого человека противоестественно отводить глаза в сторону, какими бы отвратительными ни были эти фильмы. Есть половой член и есть влагалище, они входят один в другое, и это возбуждает! Отвернуться не можешь. Не можешь, если сам являешься обладателем полового члена или влагалища.

Я читал великих писателей -- таких, как Казанова, Рабле, Боккаччо, Петроний Арбитр, автор "Сатирикона", всеми ими наслаждался в молодости, но не думаю, что сегодня моя реакция была бы такой же. Но тогда, конечно, они возбуждали у меня энтузиазм.

Недавно я прочел книгу "Моя тайная жизнь". Ее порекомендовал мне добрых двадцать лет назад наш, тогда непризнанный, критик. Он сказал: "Из всех прочитанных мною книг этого жанра эта -- самая значительная". Можно быть уверенным, что автор этой книги действительно обожал секс. Он любил женщин исключительно в сексу

692

альном плане. Каких только женщин, кажется, у него не было. Право же на это были направлены все его помыслы. Он мог свободно распоряжаться деньгами, временем, и знаете, читать его -- одно удовольствие, поскольку это чистый секс и ничего больше. Никаких литературных изысков. Совсем никаких. Просто бесконечный перечень половых актов. Поначалу мне показалось это интересным, но, прочитав две-три сотни страниц, я заскучал.

Несмотря на то, что говорят критики, я никогда не писал в таком ключе. Это точно. Я нередко преувеличивал или искажал, ибо я другого типа человек. Его литературный метод не устроил бы меня. Мне необходимо создавать, развивать, выдумывать. Для меня это -- основа всего творчества. В конце концов, вопрос полов -- это гораздо больше, чем сексуальные отношения. Это -- сила, подобная стихии. Она точно так же таинственна и непостижима, как Бог или природа космоса.

Обо мне говорят, что я снабжаю текст сочными эпизодами просто, чтобы возбудить интерес читателя. Это неправда. Знатоки утверждают: "Он хороший писатель, но почему он писал подобные вещи? Он делал это ради денег". Я имею в виду те ранние книги, где я подробно излагал события своей юности. Но моя ежедневная жизнь бь1ла полна событий предосудительного или сомнительного характера. Она была ими перенасыщена, и, тем не менее, я полагаю, моя жизнь не напоминала жизнь большинства мужчин. Секс для меня не являлся каждодневным занятием. Придавая значение женскому естеству, я всегда был предан самой женщине. Самым интересным для меня была женщина. Разумеется, важно было и естество, но, за редким исключением, все упиралось не в него. Когда мужчины относятся к женщине только как к самке или, точнее, ни к чему, кроме самки, это тоже существенно. Но меня всегда больше интересовала женщина, вся женщина. Более того, меня всегда интересовало, что у нее на душе. О чем она думает? Что у нее за мысли, над которыми я бьюсь? Пойди-ка разберись! Вникни! Поскольку отчасти во мне говорит любопытство детектива. Думаю, не стань я писателем, я мог бы сделать блестящую карьеру сыщика.

Но, возвращаясь к этим предосудительным пассажам моих книг, я добавил бы, что отчасти во мне бессознательно срабатывал артистизм. Дело не только в этом; могу привести вам другое объяснение этих эпизодов. Одно обстоятельство ведет у меня к другому и очень часто -- к чему-то крайне противоположному. Мои мысли не выстраиваются в прямую линию. Я разбиваю то, что думаю.

693

Раздумываю во многих различных направлениях. Когда мне в голову приходит какая-то мысль, я сразу прокручиваю ее во многих направлениях и не знаю, с чем согласиться. Вот почему в моих книгах часто творится такой хаос. Я взрываюсь, вот в чем дело.

Другое обстоятельство. Писателю необходимо научиться вовремя ставить последнюю точку, когда пишешь слово "конец". Я мог продолжать бесконечно. Иногда просто резко обрывая повествование.

Вести записные книжки я начал еще во времена своей юности, в Париже. По-моему, в те дни я всегда носил одну с собой. Я напоминал въедливого репортера. Так добросовестно все записывал, что вы бы решили, что я сотрудничаю в большой, респектабельной газете. Я все принимал к сведению. Хранил ресторанные меню, театральные программки, все. Уйму таких вещей вклеивал в записные книжки, чего там только нет. Сейчас я не очень часто пользуюсь своими записями, но получаю удовольствие, пополняя ими свои блокноты. Они меня воодушевляют. Часто сижу и переписываю свои записные книжки, а потом полностью их игнорирую. Но это для меня некий старт. И то же самое -- со словами. Я влюбляюсь в определенные слова, а потом записываю их на большой лист оберточной бумаги.

И только узнав о том, что мне предстоит уехать из Парижа в Грецию и что, возможно, я никогда туда не вернусь, я решил переплести свои записные книжки. У меня их гораздо больше, чем хранится в библиотеке. Некоторые из них я раздарил. Написал семь книг от руки, целых семь, и раздарил их друзьям. Единственной, которую когда-либо напечатали, была небольшая книжка о Хансе Райхле -- "Порядок и хаос в понимании Ханса Райхля". Было бы замечательно когда-нибудь увидеть изданными и остальные книги, хотя я и не намеревался их обнародовать.

Все книги, написанные мною для друзей, я писал от руки. Обычно я все печатаю на машинке, за исключением писем. Когда пишу от руки, у меня создается впечатление, что я более искренен, не столь литературен. За пишущей машинкой у меня все получается слишком гладко. Это напоминает проигрывание фортепьянных гамм. Моими мыслями каким-то образом управляют пальцы.

Я надеюсь вести более размеренную жизнь. Чего бы мне хотелось, так это жить спокойно, мирно и работать. Мечтаю, чтобы обо мне забыли, хочу больше находиться в тишине. У меня нет потребности в рекламе. Она меня травмирует.

694

БИГ СУР

Мужчины не представляют себе, до какой степени женщина может оставаться равнодушной к этой так называемой физической привлекательности, как они порой бывают преданы домашним, безобразным, стареющим мужчинам. Господи! Иногда мне кажется, что эти домашние ублюдки добиваются расположения самых красивых женщин.

Кажется, за всю жизнь я никогда не выбирал себе места для жилья. Меня просто заносило туда волей судеб. Не выбирал я и Биг Сур, штат Калифорния, хотя это единственное место в Америке, которое я мог назвать своим домом.

В июне 1939 года я уехал из Франции в Грецию. Когда я был в Греции, началась война. Американский консул приказал мне вернуться в Нью-Йорк. Именно там я написал книгу "Маруссийский колосс". Я вложил в нее всю свою душу. В Греции я прожил приблизительно восемь-десять месяцев и убедился, что это подлинный рай. Я всегда считал, что только Франция -- моя страна. Пытался даже принять французское гражданство. В то время это стоило определенных денег, а мне никогда не удавалось наскрести необходимую сумму. Если бы удалось, я, безусловно, стал бы гражданином Франции.

Во всяком случае, попав в Грецию, я открыл для себя абсолютно новый мир. Главным образом то был мир природы и древних святынь. Никогда прежде мне не доводилось бывать .в таких местах, где бы я ощущал, что это святыня. Настолько ошеломляющим было впечатление. С первого взгляда понимаешь, что здесь происходили события беспредельной значимости. А потом -- этот свет, невероятный свет греческого неба! Никогда и нигде не видел я ничего подобного.

Я приехал в Грецию по приглашению Лоренса Даррелла. Он побывал в Париже вскоре после прочтения "Тропика Рака". Написал мне дружеское письмо и между нами завязалась переписка. Потом, где-то через год, он неожиданно приезжает с молодой женой. Он уже прожил какое-то время в Греции. У него был дом на острове Корфу, и он принялся убеждать меня поехать с ним. Однако туда я выбрался лишь через несколько лет, и то перед войной. Я

695

и не подозревал, что она начнется. Думал устроить себе годовой отпуск, а потом вернуться во Францию. Если бы не война, я остался бы в Греции навсегда. Она меня устраивала на все сто...

Итак, вспыхнула война, и американский консул в Афинах -- кстати, довольно известный писатель, -- взял мой паспорт, проставил в нем жирный крест и сказал, что я должен вернуться туда, откуда приехал. Естественно, мне не хотелось возвращаться в Америку, особенно в Нью-Йорк. Я спросил его, могу ли я уехать в Южную Америку или Китай, куда угодно, только не в Америку... "Нет!". Пришлось мне вернуться в Нью-Йорк. Это чуть не разбило мне сердце. Я не хотел этого делать, я покончил с Америкой. Но как удивительно складывается судьба! Спустя два года я оказался в Биг Суре -- другом величественном месте, в некотором отношении выгодно отличавшемся от Греции, моей Греции. Я прожил там, в Биг Суре, семнадцать лет. А с другой стороны, что это было за место? Горы, небо, море -- лишь группка людей. Удивительное ощущение уединенности.

Загрузка...