Ясуси Иноуэ Обасутэяма — гора, где оставляют старух

Когда же впервые услышал я предание о горе, где оставляют старух? Я родился и провел детские годы в горной деревушке, в самом центре полуострова Идзу. Там, в местности Той, прилегающей к западному берегу полуострова, существовало предание о том, как в былые времена оставляли престарелых людей в горах. В своей родной деревне я и узнал об этом предании, которое опечалило мою детскую душу. Мне было лет пять или шесть, не более, когда кто-то рассказал его. Я ушел на веранду и заревел в голос. Помнится, то ли бабушка, то ли мать, услышав мои рыдания, выбежала, на веранду и стала меня утешать. Конечно, я был не способен тогда вникнуть в суть предания, но горестное чувство охватило меня, стоило мне только представить себе, как я несу мать на спине, чтобы бросить ее в горах, и я залился слезами.

Мне исполнилось десять, а может, одиннадцать лет, когда я воспринял наконец предание о горе Обасутэяма как нечто осмысленное. В десяти ри[1] от нас в маленьком городке жила моя тетка, которая дарила мне иногда детские книжки с картинками. Однажды она прислала мне книгу под названием «Обасутэяма».

Кажется, существует несколько вариантов предания об этой горе, отличающихся друг от друга в деталях описания. У меня в памяти осталось именно то, о котором я прочитал в детстве. Должен сказать, что это предание, да еще повесть о том, как мальчик Исидомару решился один отправиться на гору Такано, чтобы повидаться с отцом, произвели на меня в пору юности неизгладимое впечатление. Я помню их по сей день. Главная тема того и другого — горечь расставания детей с родителями.

Много лет спустя, уже будучи студентом университета, я приехал на летние каникулы в родную деревню и случайно наткнулся в кладовке на ту самую детскую книжонку «Обасутэяма» и вновь перечитал ее. Картинка на первой странице была цветная, остальные — черно-белые. Мне запомнилось, что предание было изложено довольно трудным для детского восприятия языком. Суть его заключалась в следующем.

В давние времена в провинции Синано жил правитель, который терпеть не мог стариков и старух. Он даже издал указ, чтобы всех его подданных, достигших семидесяти лет, уводили в горы и там оставляли. Однажды в лунную ночь бедный крестьянский юноша отправился в горы, неся на спине свою мать. Ей исполнилось семьдесят, и он должен был оставить ее в горах. Но юноша не решился бросить мать на произвол судьбы и ночью принес ее обратно в дом. Чтобы не узнали о его поступке, он вырыл под полом яму и спрятал мать. Тем временем к правителю прибыл гонец из соседней провинции и передал наказ своего господина: если правитель не решит три задачи, он подвергнется нападению и его страна будет разорена. А задачи были такие: как сплести веревку из пепла? Как пропустить нить через шарик с девятью изгибами внутри? Как заставить барабан играть самому по себе? Растерялся правитель и призвал мудрецов, чтобы решили эти задачи. Юноша поведал об этом прятавшейся в яме матери, а та сразу же объяснила ему, как их решить. Юноша передал слова матери правителю, и страна была спасена от грозивших ей бедствий. А правитель понял, что надо ценить мудрость стариков, и немедленно отменил свой жестокий указ.

На первой цветной иллюстрации в книжке изображен юноша в башлыке. Он несет на плечах свою престарелую мать в горы. Волосы у матери седые, но лицо удивительно молодое, и это создает странное впечатление.

Полная луна заливает голубым светом деревья и все вокруг, а тени, отбрасываемые сыном и матерью, такие черные, словно на землю пролили тушь. Картинка казалась обыкновенной, даже несколько пошловатой, но она достаточно образно передавала суть предания и глубоко проникла в мою душу.

Прошло еще несколько лет, я окончил университет и начал работать в газете. Как-то на глаза мне случайно попалась книга под названием «Новое о горе Обасутэяма». В ту пору мне не хватало ни выдержки, ни опыта для чтения серьезной литературы, и я поглощал самое разнообразное чтиво — все, что попадалось под руку. Вот и эту книгу, выпущенную Обществом любителей национальной культуры провинции Синано, каким-то ветром занесло на мой письменный стол.

В тот вечер, когда она попала мне в руки, я полистал ее и, потеряв интерес, захлопнул, так и не досмотрев до конца. Правда, я почерпнул из нее кое-какие сведения, но, честно говоря, для меня, газетного репортера, они были абсолютно бесполезны. Короче говоря, я узнал следующее.

Впервые предание о том, что стариков относят в горы и там оставляют, упоминается в «Ямато моногатари».[2] Предание это пришло в Японию из Индии, по-видимому, вместе с буддизмом. Но обычай оставлять стариков в горах существовал в древние времена и в нашей стране. Такие предания были распространены раньше и в других провинциях, но потом исчезли, и сохранилось лишь одно — о горе Обасутэяма в Синано. Наверное, сыграло свою роль то, что эта гора пользовалась популярностью как идеальное место для любования луной, причем само название горы с годами менялось. В древности ее называли Охацусэяма, в средние века — Камурикияма, и лишь в последнее время появилась гора Обасутэяма близ станции Обасутэ на железнодорожной линии Синонои.

Позднее я вновь обратился к этой книге, но с совершенно иной целью. В ней были собраны почти все стихотворения поэтов, воспевавших в разные времена любование луной на горе Обасутэяма, и меня заинтересовало, как поэты отображают свои ощущения в хайку и танка.

В книге была подборка хайку из книг «Обасутэ и листья лотоса», «Сбор водяного риса», написанных Басё, Бусоном, Исса и многими другими выдающимися поэтами. Были представлены и танка на эту же тему поэтов Цураюки, Сайгё, Санэтомо, Садамэ, Норинага.

Но из всех этих хайку и танка наибольшее впечатление произвело на меня стихотворение из «Ямато моногатари». Его сложил юноша, который, оставив мать на горе Обасутэяма, вернулся домой и увидел луну над вершиной той самой горы:

О Сарасина!

Я любуюсь луной

Над Обасутэ-горой,

Но тревога в сердце моем

Не проходит.

Я не стану касаться достоинств или недостатков самого стихотворения. Оно не просто воспевало очарование лунного света. В нем ощущалась скрытая личная трагедия. Безусловно, здесь не все идеально с точки зрения строгих канонов японской классической поэзии, но танка потрясла меня своей неизбывной печалью сильнее, чем любое другое стихотворение, воспевающее красоту лунного света на горе Обасутэяма. Так тема предания, запечатлевшаяся в моем сердце еще в отроческие годы, теперь вновь напомнила о себе в поэтической форме.

* * *

Откровенно говоря, долгие годы мне были неизвестны подробности, связанные со станцией Обасутэ и ее окрестностями. Правда, я бывал в этих краях, но проезжал их большей частью ночью, а когда это случалось днем, не обращал на нее внимания и никак не связывал ее с горой, где оставляли старых людей.

Вспомнить о предании меня заставила мать.

Однажды по какой-то неясной для меня поначалу причине она заявила:

— Говорят, с горы Обасутэяма луна кажется особенно красивой. Может, поэтому старые люди даже радовались, когда их бросали в этом замечательном месте. Я бы с удовольствием последовала этой традиции, если бы она сохранилась. Жить одной прекрасно! Можно даже примириться с мыслью, что тебя бросили на произвол судьбы.

В тот год матери как раз исполнилось семьдесят лет. В комнате помимо меня были мои младшие братья и сестры. Они буквально остолбенели, услышав от нее такое. Жизнь после войны была трудная, многого не хватало, и взаимоотношения в семьях приобретали подчас напряженный характер, нередко возникали ссоры между родителями и детьми. Не была исключением и наша семья. И все же между нами ни разу не произошло ничего такого, что могло бы послужить для матери поводом к уходу из дома. Наверное, она вспомнила по какой-то ассоциации о предании, согласно которому старых людей по достижении семидесяти лет уводили в горы, и, будучи по натуре гордой и независимой, вознамерилась бросить своего рода вызов семье, где после войны было не все ладно.

Как и у старухи, изображенной на первой странице детской книжки, у матери были седые волосы и молодое, без единой морщинки лицо. Некоторое время я глядел ей в лицо, будучи не в силах вымолвить ни слова. Моя мать всю жизнь терпеть не могла стариков и вот сама достигла почтенного возраста. Мне стало жаль ее: сознавая свой возраст, она, видимо, решила ему не поддаваться.

Именно с той поры я не мог равнодушно воспринимать все, что связано с горой Обасутэяма в Синано.

По роду моей репортерской работы мне часто приходилось разъезжать, в Синано я бывал по нескольку раз в год. Проезжая по центральной железнодорожной линии мимо затерявшейся в горах станции Обасутэ, я невольно окидывал взглядом раскинувшуюся далеко внизу равнину и извивающуюся по ней, словно змея, реку Тикума,[3] отливающую холодным блеском.

Иногда я ездил по линии Синано — Этиго. Близ Токура она проходит как раз по той самой равнине. Через окно вагона я мог видеть лишь красные черепичные крыши станции Обасутэ и, обшаривая взглядом окружающие горы, пытался разглядеть ту, где, по преданию, оставляли старух. Меньше всего она привлекала меня как прекрасное место для любования луной, хотя я и понимал, что луна, плывущая в прозрачном небе Синано над обширной, залитой голубым светом равниной, которую пересекают реки Тикума и Саи, представляет собой величественное зрелище. На меня, видевшего во время войны полную луну над бескрайними дикими равнинами Маньчжурии, это вряд ли произвело бы сильное впечатление.

Всякий раз, когда я проезжал там, мне начинало казаться, что где-то близ Обасутэ сидит моя старая мать.

А однажды мне внезапно почудилось, будто я сам бреду по горам и несу на спине свою мать и происходит это не сейчас, а в далеком прошлом, когда в этой местности еще не было никаких жилищ, а вокруг простиралась дикая, безлюдная равнина. И так же как на картинке в детской книжке «Обасутэяма», все заливал голубой лунный свет, лишь тени — моя и матери — казались черными, как пролитая на землю тушь.

«— Куда ты меня несешь? — спросила мать. Ей было за семьдесят, тело усохло и казалось невесомым, но я смертельно устал, потому что уже долго бродил по этой местности, неся ее на спине.

— Остановимся здесь, я построю для тебя хижину, — предложил я.

— Нет, здесь мне не по душе. — Голос матери звучал молодо. Тело ее ослабело, но она по-прежнему была строптива и не шла на компромиссы, хотя и знала, что я несу ее, чтобы оставить навсегда.

— Около этой крутой скалы опасно: вдруг пойдет дождь, тогда не миновать обвала. Неужели нет более подходящего места?

— Нет! Вы, матушка, слишком многого хотите. Может быть, нам все же снять тот домик у храма, который мы недавно осматривали?

— Нет-нет! Только не это! — Мать, словно капризный ребенок, стала колотить руками и ногами по моей спине. — Там, наверное, в летнюю пору тьма комаров. Да и дом старый — вот-вот развалится, комнаты темные, мрачные. И тебе не стыдно предлагать мне такое? Я ведь не чужая тебе.

Я вконец растерялся.

— Тогда вернемся домой. Чем жить в одиночестве в неприятном для вас месте, лучше оставаться дома вместе со всеми. Разве не так?

— Опять ты за свое! Слыханное ли дело: я специально ушла из дома, а ты хочешь меня вернуть. Ни за что на свете! Как подумаю, что придется снова жить с домочадцами, тошно становится. Мне осточертели все домашние, осточертели все соседи в деревне. Я стара, жить осталось недолго, и позволь уж мне провести остаток дней так, как мне хочется.

— Что же вы капризничаете, матушка?

— Такая уродилась. И какие могут быть капризы, раз вы решили меня здесь бросить?

— Ну и ну!

— Что ты нукаешь? Домой я не вернусь, поскорее оставь меня где-нибудь и уходи.

— Рад бы оставить, но вам нигде не нравится.

— Значит, плохо ищешь. Не желаешь угодить родной матери.

— Мы столько исходили, что меня уже ноги не держат. Добрый десяток домов осмотрели.

— Но они все мне не по душе. Скажи сам, был ли среди них хоть один подходящий?

— Поэтому я и предлагаю: не будем искать готовое жилье, лучше найдем подходящее место, а хижину я сам для вас построю. А вы только ворчите.

— Ворчу, потому что старая. Неужели нигде не сыщется местечко, где в одиночестве можно было бы спокойно провести остаток дней? Будь добренький, постарайся… Ох, поясницу ломит. Ты меня поаккуратнее неси. Как похолодало-то! Лунный свет будто иголками кожу колет.

— Не ерзайте, матушка! Я ведь тоже устал. Может, и вправду вернемся домой. Представляете, как все обрадуются!

— Не хочу!

— Не бродить же нам здесь всю ночь напролет. Как хотите, а я возвращаюсь домой.

Мать, видимо, испугалась и уже другим, просящим голосом сказала:

— Потерпи еще немножко, пожалуйста. Я больше перечить не буду. Оставь меня в любом месте, где хочешь. Вон там виднеется какая-то хижина. Отведи меня туда и брось. Только не относи домой, прошу тебя!

— Мы ведь уже осматривали ту хижину. Вы сказали, там много щелей, всегда будет сквозняк, да и крыша в дождь станет протекать.

— Верно, она мне не по душе, но ничего не поделаешь, я потерплю. Зато отдельная хижина, и я смогу спокойно в ней жить.

— Но она такая ветхая! Я все же сын вам и не решусь оставить там свою матушку.

— Пусть ветхая — все равно! Скорее отнеси меня туда и возвращайся. — При этих словах я замер и вдруг почувствовал, как тело мое пронзает тысячами иголок лунный свет».

Вот какая картина представилась мне, пока я глядел из окна вагона на мелькавшие перед глазами крыши домов станции Обасутэ. Слова диалога с матерью, которую я нес на спине, как бы сами собой возникали в моем мозгу.

Вернувшись к действительности, я с удивлением подумал, что в моем воображении мать проявила те черты характера, какие были свойственны ей в жизни. В привидевшейся мне сцене многое отличалось от известного предания: прежде всего то, что мать сама пожелала остаться в одиночестве и даже решительно настаивала на этом. И это было странно! Мне почудилось, будто в глубине моего сердца образовался кусочек льда, от которого холод стал распространяться по всему телу.

Неприятно было думать, что мать сама желает остаться в горах. Наверное, мне стало бы легче, вообрази я, что это желание исходит от меня самого.

И все же почему мать возникла в моем воображении именно такой? После долгих раздумий я пришел к мысли, что сам, возможно, повел бы себя так же, окажись я в преклонные годы на ее месте.

* * *

Летом я отправился читать лекции на север Кюсю, в один шахтерский городок, протянувшийся вдоль реки Онга, и в местном отеле встретился с сестрой Киёко, с которой не виделся уже два года.

Киёко была самой младшей из четырех моих братьев и сестер. Во время войны она вышла замуж, родила двоих детей, а потом оставила мужа и детей и вернулась в родительский дом. Но вскоре ушла и оттуда, заявив, что хочет начать самостоятельную жизнь.

Я с детства больше других братьев и сестер любил Киёко, но все же не мог простить ей этот своевольный поступок. Между нами не было сказано слов о том, что мы порываем навсегда, но Киёко, видимо, поняла своим чувствительным сердцем мое отношение и не написала мне ни одного письма с тех пор, как ушла из дома. Я тоже ей не писал и знал лишь, что она работает где-то на севере Кюсю.

Когда же я узнал, что поеду на Кюсю, я решил повидаться с младшей сестренкой и перед отъездом из Токио взял у матери ее адрес и даже отправил телеграмму, хотя и сомневался, пожелает ли она со мной встретиться.

Вечером, когда я вернулся после лекции в отель, Киёко уже была в моей комнате. Она сидела в углу у стены и против ожидания была в отличном настроении. На ней была серая юбка и белоснежный шерстяной свитер, волосы коротко пострижены по моде.

Ей уже исполнилось тридцать четыре года, но на вид нельзя было дать больше двадцати пяти.

— Роскошно не живу, но на еду хватает, — ответила она на мой вопрос.

Последнее время она работала в косметическом кабинете на аэродроме небольшого приморского городка близ устья реки Онга. Киёко была старшей над несколькими молоденькими девушками-парикмахершами и обслуживала главным образом иностранок.

Мы беседовали, как положено брату и сестре после долгой разлуки. Мне, старшему брату, многое следовало бы сказать Киёко по поводу ее развода и дальнейшего образа жизни, но я решил этого не делать, тем более что ничего уже нельзя было исправить. Раз она решилась уйти из дома, оставив двоих детей, значит, на то были свои веские причины.

И мы, тщательно обходя щекотливые темы, говорили лишь о родителях, братьях и сестрах.

— Мать по-прежнему «обасутэ», — сказал я.

С тех пор как мать однажды заявила, что хотела бы покинуть семью и уйти на Обасутэяма, мы, дети, нередко для удобства употребляли в разговоре между собой это слово, вкладывая в него оттенок порицания ее самолюбивого, своенравного и привередливого характера, а иногда, напротив, понятное лишь нам самим чувство жалости и заботы о матери. Ее желание уйти от всех отчетливо раскрыло положительные и отрицательные черты ее характера.

Киёко с трудом погасила мелькнувшую на губах улыбку и сказала:

— Наверное, мать и в самом деле хотела, чтобы ее отвели на гору Обасутэяма и там оставили.

— Ты так считаешь?

— Не знаю, почему-то мне так кажется. Может, ей искренне хотелось разом сбросить обременявшие ее заботы и остаться в одиночестве где-нибудь далеко в горах.

— Перестань! — невольно вырвалось у меня.

Слова Киёко и особенно ее тон меня не на шутку встревожили.

— Ты всегда так думала?

— Нет, эта мысль только сейчас пришла мне в голову, когда ты сказал про «обасутэ».

Я вспомнил возникшую в моем воображении сцену, как я бреду близ Обасутэяма с матерью на спине. И прежние мысли нахлынули на меня.

— А ведь и я того же хотела, покидая родной дом: разом освободиться от всех забот, остаться одной! — задумчиво произнесла Киёко.

— И оказаться на горе Обасутэяма?

— Что-то вроде этого.

— Молодая бабуся!

— До семидесяти, правда, есть еще время, но… — Киёко мрачно усмехнулась.

Можно было подумать, что она невольно пытается оправдать свои поступки, хотя не исключено, что она размышляла совсем о другом.

Я ничего не сказал ей об оставленных детях. Она, наверное, хотела спросить о них, но сдержалась. Скажи она, что беспокоится за судьбу детей, я бы ответил: «Что ж тут удивительного! Но ведь ты с самого начала сознавала, на что шла!» Ничего иного я бы не смог ей ответить. Она понимала это, да и я тоже.

В ту ночь мы уснули бок о бок, положив рядом подушки. Как часто бывает, отель в этом шахтерском городке состоял из нескольких домиков. В одном из них, видимо, отмечали какое-то событие. Оттуда допоздна доносились звуки сямисэна,[4] громкие голоса мужчин, женский смех.

На следующий день сестра возвращалась в свой приморский городок, расположенный в полутора часах езды электричкой. Я пошел проводить ее до станции. Несмотря на раннее утро, на улицах было пыльно и многолюдно. По словам служанки отеля, здесь насчитывалось шестьдесят тысяч жителей, а с окрестностями — вдвое больше, причем состав населения часто менялся. В ритме жизни ощущалась какая-то лихорадочность. Об этом можно было судить и по оживлению, царившему в магазинах, выстроившихся по обе стороны улицы, и по поспешной походке прохожих. Из трубы фабрики угольных брикетов валил дым, заволакивая небо.

Мы шли по улице, в конце которой высились два террикона. Сестра сказала, что их много вдоль линии электрички, по которой она ездит.

Перед входом на платформу Киёко остановилась.

— Хочу вернуться в Токио, но пока подожду. — На ее лице появилась грустная улыбка.

— Твоей работой лучше, пожалуй, заниматься в Токио.

— И все же… — глаза Киёко затуманились. — Поработаю еще немного на аэродроме, освою специальность.

Тут это легче, поскольку дело имеешь с иностранцами.

Я подумал, что основная причина не в освоении специальности, а в желании пожить вдали от дома одной, самостоятельно.

— Очень боялась встречи с тобой, думала, будешь ругать. Как хорошо, что повидались.

— Я и не собирался распекать тебя. Этим делу не поможешь.

— Можно посылать тебе письма?

— Как хочешь.

— Ну пока, — Киёко подняла правую руку и слегка помахала только ладонью — жест девочки, а не работающей не покладая рук женщины.

До отъезда оставалось еще два часа, и я решил побродить по городу. Миновав главную улицу, я оказался на окраине. Здесь бросалось в глаза множество харчевен, небольших отелей и игральных автоматов «патинко». Местные жители рассказали мне, что из-за многочисленных подземных горизонтальных шахт почва кое-где оседает и потому на некоторых улицах покосились дома. Во время прогулки я специально приглядывался к домам, но ни одного покосившегося не обнаружил. Зато на окраинах было множество больших и малых луж. Может, именно там осела земля и провалы заполнились водой.

Я подумал о том, что угольный бассейн Тикухо тянется отсюда на север до самого берега моря, куда сейчас возвращается Киёко в свой косметический кабинет.

Киёко, видимо, по-своему восприняла настроение матери, когда та сказала, что хочет провести остаток дней на горе Обасутэяма, но, если подумать, сама Киёко вот уже два года живет в одиночестве в далеком угольном районе на Кюсю и глядит на луну, поднимающуюся из-за острой вершины террикона — своего рода гора Обасутэяма, только созданная искусственно, из шлака.

Я остановился. В мозгу внезапно прояснилась смутная мысль, не дававшая мне покоя после разговора с Киёко прошлой ночью.

Не исключено, что овладевшая матерью мысль об уходе — своеобразное проявление мизантропии. Вот и у Киёко проявилась склонность к мизантропии — неважно, что тому послужило причиной, — и это сыграло свою роль в ее решении уйти из дома.

Я вспомнил некоторые эпизоды из жизни моего младшего брата Сёдзи.

Однажды — шел третий послевоенный год — Сёдзи заглянул ко мне. Он служил тогда в отделе политических новостей одной очень влиятельной газеты. После ужина, когда я пошел его проводить к остановке автобуса, он неожиданно заявил:

— Мне опротивело работать в газете. Эта служба и раньше была мне не по нутру, а теперь стала просто невыносимой. Хочу подыскать себе такую работу, чтобы поменьше общаться с людьми.

Мне странно было слышать столь откровенное признание от Сёдзи, который был известен своей общительностью, покладистым характером и считался талантливым журналистом. Тогда я решил, что младший брат и в самом деле не любит журналистскую работу.

— Если тебе так опротивела газета, займись чем-нибудь другим, торговлей, что ли, — сказал я. — Ты ведь еще молод.

Я сказал так не потому, чтобы отвязаться. Просто в тот момент я почувствовал в брате нечто такое, что заставило меня дать ему именно этот совет.

Спустя два месяца Сёдзи оставил газету и поступил на службу в банк в провинциальном городке, где жили родители его жены. Я считал, что для Сёдзи, имевшего явную склонность к мизантропии, которую он столь неожиданно мне приоткрыл, работа в провинциальном банке мало чем отличалась от работы в газете. Но он до сих пор продолжает там служить. Видимо, Сёдзи поддался тому порыву, что и мать и сестра: быстро и незаметно покинуть общество знакомых людей.

«Наверное, все наше семейство заражено микробом мизантропии», — подумал я. И тут же вспомнил еще об одном родственнике со стороны матери — ее младшем брате. Теперь ему уже за шестьдесят.

Он был президентом строительной компании, можно сказать, собственными руками сделал себе карьеру, но вскоре после войны без всяких на то веских причин подал в отставку, заявив, что больше не может занимать этот пост. Пытаясь правдоподобно мотивировать свою отставку, он то говорил, что президенту маленькой компании трудно заработать на жизнь, то утверждал, будто ему надоели бесконечные споры с подчиненными. Но подобные мотивы трудно было признать серьезными. Наиболее убедительной причиной было, пожалуй, то, что ему опротивел его собственный образ жизни. Имея небольшой капитал, он начал торговлю аптекарскими товарами, потом бакалейными, но дела шли неважно. Будучи, как и моя мать, человеком сильного характера, с обостренным чувством собственного достоинства, он ни разу не пожаловался на свою судьбу, но мне всегда было больно смотреть на этого неудачника.

Да я и сам был в какой-то степени заражен семейным микробом мизантропии. Я подсознательно сочувствовал Киёко и Сёдзи и способен был понять, чем вызвана перемена в жизни дяди, которую объяснить было весьма трудно. Я, пожалуй, и любил их больше остальных родственников потому, что они не примирились с привычным образом жизни.

Вот какие мысли пришли мне в голову, пока я бродил по окраинам шахтерского городка.

* * *

Этой осенью мне впервые довелось побывать там, где, по преданию, оставляли старух. По делам службы я ездил на плоскогорье Сига и на обратном пути решил посетить окрестности горы Обасутэяма. В Токура я попал уже вечером. Переночевал в местной гостинице, а утром нанял машину и отправился на станцию Обасутэ.

Машина ехала вдоль реки Тикума, затем свернула в сторону, и начался подъем на небольшую возвышенность.

— Как бы не было дождя, — прервал молчание пожилой шофер.

Небо и правду затянуло тучами, слегка похолодало, и казалось, вот-вот заморосит дождик.

Деревья на склонах гор были в осеннем наряде. Дубы и клены буквально пламенели, и лишь видневшиеся среди них одинокие сосны оставались зелеными.

Мы миновали деревню Сарасина. При каждом доме был огород, где росли лук и редька. Сразу за деревней обогнали нескольких старух. Они остановились у обочины, пропуская машину.

— Как много старух. Может быть, их здесь бросили? — пошутил я.

— Вряд ли, — возразил шофер, не поняв шутки, — Отсюда они без труда могут вернуться.

— В прежние времена здесь, вероятно, было пустынно.

— Пожалуй. Жилье отсюда слишком близко, чтобы оставлять здесь старух. Правда, теперь эти окрестности называют местом брошенных старух, но в действительности их оставляли на горе Камурикияма. Отсюда она не видна. Я покажу ее, когда проедем чуть дальше.

Упомянутая шофером Камурикияма известна в поэзии как гора, на которой оставляли старух в средневековье.

— А про гору Охацусэяма слышали? — спросил я.

Но шофер, видимо, ничего не знал об этой древнейшей Горе брошенных старух, а может, теперь ее иначе называют.

Спустя полчаса мы подъехали к станции Обасутэ, Я вышел из машины и в сопровождении шофера начал спускаться к храму Тёракудзи, откуда многие предпочитают любоваться луной. Теперь я шагал по той самой местности, которую неоднократно видел прежде из вагона электрички.

Листья на деревьях здесь тоже были по-осеннему красные.

Когда мы начали спускаться по довольно крутому склону, шедший впереди шофер остановился, о чем-то вспомнив, и, указывая рукой вдаль, сказал:

— Вон та гора и есть Камурикияма.

За холмами, среди которых приютилась станция Обасутэ, я увидел огромную гору, уходившую вершиной за облака. Послужила ли она прообразом Горы брошенных старух в упомянутом мною предании, не знаю. Гора была слишком высока, и взобраться на ее вершину было не просто. Я подумала, что, если бы моя мать увидела Камурикияма, она даже в шутку не пожелала бы, чтобы ее там оставили.

В воображении я создал свой образ горы, где оставляют старух, когда мысленно брел туда с матерью на спине. Мать же могла представлять ее совсем иной, может, как раз такой огромной и крутой, какой была Камурикияма.

Наверное, Гора брошенных старух такой и должна быть. Пожалуй, и те горы одиночества, с которыми связали свою жизнь Киёко и Сёдзи, были более похожи на крутую Камурикияма, чем на пологие холмы с деревьями в осеннем наряде, по которым я сейчас шел…

Спустившись пониже, я наткнулся на крупные камни. Время основательно стерло начертанные на них иероглифы, и трудно было понять, когда они написаны — давно или недавно. Видимо, авторы стихов воспевали красоту луны, которой они отсюда любовались.

Спускаясь по дороге, я увидел еще несколько подобных камней, разбросанных по склону холма. Я представил их себе освещенными лунным сиянием, но картина показалась мне почему-то неприятно-зловещей, далекой от утонченности.

Наконец дорога вывела нас на огромную скалу, которая называлась Старухин камень. Говорят, эту скалу назвали так в соответствии с поверьем, будто оставленная здесь чья-то старая мать превратилась в камень. Эта скала тоже показалась мне зловещей. Но отсюда открывался удивительно красивый вид на равнину за храмом Дзэнкодзи. Внизу протекала река Тикума, там и сям по одноцветной желтой равнине были разбросаны деревеньки, а кроны деревьев на склонах гор за рекой пылали красными кострами осени.

Крутые каменные ступени, высеченные в скале, покрывал ковер кроваво-красных листьев клена, а тесный дворик храма Тёракудзи, к которому вели ступени, был весь желтый от листьев гинкго. Перед храмовой кухней играли дети. Больше вокруг не было ни души, и, сколько мы ни звали кого-либо из служителей храма, никто не появился.

Мы вошли в Павильон любования луной и немного отдохнули. Картина с изображением лошади — знак поклонения божеству — от времени совершенно поблекла. Сохранились лишь обрамлявшие ее истертые доски.

— В это время года отсюда приятнее любоваться осенним нарядом деревьев, чем луной, — сказал шофер, и мне ничего не оставалось, как с ним согласиться.

Равнину внизу затянуло серой пеленой, и не успел я подумать, что вот-вот начнется дождь, как упали первые капли. Мы поспешно покинули Павильон любования луной.

Ту ночь я снова провел в отеле в городе Токура. Я написал письмо Киёко, приглашая ее вернуться в Токио и устроиться там на работу. К середине ночи моросящий дождик перешел в настоящий ливень.

Загрузка...