Герман Мелвилл Обманщик и его маскарад

Глава 1. Глухонемой садится на пароход в Сент-Луисе

На рассвете первого апреля[1] мужчина в кремовом костюме появился на берегу Миссисипи в городе Сент-Луисе, – неожиданно, как Манко Капак на озере Титикака.[2]

Он был светлокожим и белобрысым, с легким пушком на подбородке, и носил белую меховую шапку с длинным ворсистым начесом. У него не было при себе чемодана, саквояжа, ковровой сумки или даже узелка с вещами. Его не сопровождал носильщик. Судя по шепоткам, хихиканью, изумленно поднятым бровям и озадаченным пожатиям плеч, он был чужаком в самом радикальном смысле этого слова.

Не теряя времени, он поднялся на борт современного парохода «Фидель»,[3] готового к отправлению в Нью-Орлеан. Провожаемый взглядами, но никем не приветствуемый, с видом человека, равнодушного к вниманию или невниманию, который следует выбранному пути в гордом одиночестве или в многолюдном городе, он прошел по нижней палубе, пока не достиг плаката рядом с капитанской каютой, где предлагалась награда за поимку загадочного мошенника, якобы недавно приехавшего с Востока, – подлинного гения своей нечестивой профессии. Хотя из текста было не ясно, в чем заключалось его мастерство, там находилось подробное описание его внешности.

Вокруг плаката, словно это была театральная афиша, собралась целая толпа, в том числе определенные кавалеры,[4] чьи взгляды были прикованы к заголовкам, – или, по меньшей мере, пытались разобрать их из-за спин более удачливых зрителей. Между тем, их пальцы проделывали некую таинственную работу, и время от времени кто-либо из этих джентльменов приобретал у продавца денежных поясов одно из этих популярных защитных устройств. Тем временем другой расторопный торговец находившийся в средоточии толпы, успешно распространял истории о жизни Мизана, бандита из Огайо, Муррела, речного пирата на Миссисипи, братьев Харп,[5] известных разбойников из Грин-Ривер в штате Кентукки, и других подобных существ, подвергшихся поголовному истреблению, как стаи хищных волков в некоторых регионах, и почти не оставивших преемников своего дела. Это стало причиной большой радости для всех честных людей, за исключением тех, что имел основания полагать что в тех местах, где истребляли волков, умножалось поголовье лисиц.

Немного помедлив, незнакомец стал проталкиваться через толпу, да так успешно, что вскоре оказался рядом с плакатом. Там он достал маленькую грифельную доску, он начертал на ней несколько слов и поднял ее на уровне плаката, чтобы зрители могли прочитать и то, и другое. Слова были такими:

«Любовь не мыслит зла».

Поскольку ради завоевания своего места рядом с плакатом он проявил определенное упорство и даже некоторую настойчивость вполне безобидного рода, зрители без особого восторга отнеслись к такому посягательству на их внимание. При более внимательном осмотре они не обнаружили никаких знаков должностных полномочий, и даже более того: он выглядел необыкновенно простодушным, что делало его присутствие в это время и в этом месте весьма неуместным, а значит, наводило на мысль, что его надпись тоже не заслуживает внимания. Короче говоря, его приняли за какого-то странного простака, – достаточно безобидного, если бы он держался особняком, но довольно назойливого в своем нынешнем поведении. Поэтому его беспардонно оттолкнули в сторону, причем один из зевак, менее добродушный или более проказливый, чем остальные, ловко нахлобучил меховую шапку ему на лоб. Не поправляя ее, незнакомец молча повернулся, написал новые слова на грифельной доске и поднял ее над головой.

«Любовь долго терпит и милосердствует».[6]

Недовольные его упрямством (как им казалось), зеваки снова оттолкнули его в сторону, на этот раз не без бранных эпитетов и нескольких тычков, которым он не противился. Но, словно наконец отчаявшись в столь трудном мероприятии, где непротивленец стремится утвердить свое присутствие среди агрессивной толпы, незнакомец медленно пошел прочь, хотя изменил свою надпись на следующие слова:

«Любовь все покрывает».

Держа грифельную доску как щит перед собой,[7] посреди недовольных взглядов и насмешек, он медленно расхаживал взад-вперед, и в поворотных точках еще дважды изменил свою надпись:

«Любовь всему верит»,

А потом:

«Любовь никогда не перестает».

Слово «любовь», написанное с самого начала, оставалось неизменным, как левая цифра на печатном бланке, где оставлено место для заполнения даты.

Для некоторых наблюдателей необычное поведение, если не безумие незнакомца подчеркивалось его немотой, – возможно, еще и по контрасту с привычным и разумным порядком вещей, – скажем с присутствием на пароходе брадобрея, чьи владения под курительным салоном и напротив бара располагались через одну дверь от капитанской каюты. Создавалось впечатление, что вся длинная, широкая крытая палуба по обе стороны корабля представляла собой константинопольский торговый пассаж или базар с застекленными витринами, где были представлены всевозможные ремесла, и этот речной брадобрей в фартуке и парчовых туфлях, немного опухший и брюзгливый после сна, открывал свою лавочку и украшал витрину соответствующим образом. С деловитой сноровкой он опустил шторы и без особого внимания к толкучке установил перед входом натяжной клапан, опиравшийся на декоративный железный столбик, а потом отогнал людей еще дальше, когда, взгромоздившись на табурет, повесил на гвозде над входом аляповатую картонную вывеску собственной работы с позолоченной бритвой в исходной позиции для бритья и короткой надписью, какую часто можно видеть у входа в другие лавки, кроме парикмахерских:

«В кредит не обслуживаем».

Хотя сама по себе эта надпись выглядела не менее вызывающей, чем надписи на грифельной доске незнакомца, они не вызвала никакого удивления, насмешек или раздражения. Тем более, она не выставляла автора в виде простака или недалекого человека.

Между тем, человек с грифельной доской продолжал неторопливо расхаживать взад-вперед. Его настойчивость приводила к тому, что некоторые презрительные взгляды сменялись насмешками, некоторые насмешки – толчками, а некоторые толчки – грубыми тычками. Неожиданно, во время одного из поворотов, его громко окликнули двое носильщиков с большим сундуком, а поскольку это не произвело никакого эффекта, они случайно или преднамеренно подтолкнули его в спину своей ношей, едва не опрокинув на землю. Он пошатнулся, издал невнятный стон и выразительными жестами пальцев невольно выдал то обстоятельство, что был не только немым, но и глухим.

Но потом, как будто абсолютно безразличный к недружелюбному приему, он прошел вперед и занял сидячее место на полубаке у подножия лестницы на верхнюю палубу, по которой то и дело поднимались и спускались моряки, занятые своими делами.

Судя по непринужденности, с которой он занял это скромное место, незнакомец был вполне осведомлен о своем положении, а его затруднительный проход по палубе не составил для него большого неудобства; поскольку он не имел багажа, то вполне вероятно, что он собирался высадиться на одном из небольших речных причалов, расположенных в нескольких часах плавания по реке. Но, даже несмотря на это, он как будто явился из очень далеких краев.

Хотя его кремовый костюм не был грязным или засаленным, он выглядел довольно поношенным и нечищеным, словно после долгого странствия из неких отдаленных мест за прериями он давно был лишен такой роскоши, как обычная постель. Его добродушное лицо было изможденным, а после того, как он приобрел сидячее положение, оно все больше приобретало выражение усталой отчужденности и сонливости. Постепенно его одолела дремота; его светловолосая голова склонилась на грудь, тело расслабилось, как у жертвенного агнца, и он неподвижно застыл у подножия лестницы, как снежный сугроб в начале марта, который, подтачиваемый талыми водами в своей белой безмятежности, заставляет фермера чесать в затылке на рассвете, когда он выходит на порог и осматривается по сторонам.

Загрузка...