ОДИНОКИЙ КОЛДУН

Молодого верблюда пурпуровый горб

в изумрудном дымится котле...

Ду Фу, кит. поэт 700-х гг.

Часть первая. Смерть истопника

1

Когда волосы стали редкими и белесыми, будто нити разоренной грибницы, когда кожа пожелтела и измялась, как оберточная бумага, а глаза слезились сами собой, даже если и особых несчастий не испытывал, — он все чаще и чаще вспоминал прошлое. Ему казалось, что время совершило с ним странную и запутанную ошибку: детство было гораздо важнее и интереснее, чем юность; а юность, соответственно, чем нынешнее взрослое состояние. Может быть, старость примирит со временем, успокоит и насытит радостями его дни и годы? Так до нее дожить еще надо, до старости, а сделать это будет очень и очень непросто. Особенно в том случае, если бездны настроены против тебя, и вид у тебя, тридцатипятилетнего парня, как у дряхлого пожилого человека.


Время у его детства было хорошее. Точнее обозначая: семидесятые от начала до конца в городе Ленинграде, аккурат на Большом проспекте Васильевского острова, где-то между 15-й и 20-й линиями. Время было нашпиговано событиями и переживаниями, как бабушкин пирог начинкой (чтобы и мясо, и грибы, и яйца, и зелень, и много чего еще). Обиды, полученные десятилетним пацаном, были самыми увесистыми, самыми смердячими и болючими. И влюблялся он тогда не реже, чем пару раз за месяц, не то, что во взрослом состоянии. Любил неистово, чаще скрытно, с ночами без сна, с порезами на руках во имя девочки, с драками и засадами, с происками завистников и соперников. И хотел тогда Егор, в десять лет, все знать и понимать. В двадцать лет Егор желал узнать кое-что. В тридцать — не хотел знать и помнить ничего. Да вот беда, знание само уже перло к нему.

Родители маленького Егора жили скромно и тихо. Отец работал слесарем на судоремонтном заводе и являлся потомком репрессированных петербуржцев, оттого заранее был готов довольствоваться в жизни самым малым. Когда его впустили в город родителей (а сам он родился в Казахстане, в памятной ссыльным и лагерным людям Караганде), да еще работать разрешили, он успокоился, возрадовался и ничего от жизни не ждал и не желал. Клевала бы рыба по вечерам на Неве, иногда, да не дорожал портвейн, да мерцали под закатным солнцем купола Исакиевского собора, превращенного в музей.

Мама у Егора служила секретаршей при директоре НИИ, по натуре являлась женщиной честолюбивой, и отсутствие амбиций у мужа начинало ее потихоньку раздражать. А тот еще выпивать стал более явно и постоянно, и показаться с мужем на людях что в кино, что в театре было рискованно. Женщиной она была красивой, с годами не потолстела и не обабилась. Поскольку сам Егор был малорослым, худеньким молчуном, из школы тройки приносил, — маме казалось, что сын унаследовал худшие качества своего папаши, а от нее ничего не взял. И она мечтала о красивой и ласковой дочке.

Непросто жилось пацану. Их двор состоял из пяти старых, дореволюционной постройки кирпичных домов, выкрашенных ржавой охрой и тускло-зеленой известью. Когда-то дома были красивыми (хоть и в прошлом веке в них жил рабочий люд): по углам их висели вычурные башенки, на фронтонах скалились в хохоте головы горгон и атлантов; полусбитые портики и пилястры придавали домам вид какого-то ущербного великолепия. Или это им, жильцам, грезилось великолепие? Дома были дряхлыми, все как один требовали капитального ремонта: с завидной регулярностью обрушивались в квартирах и подъездах потолки и перекрытия, взрывались жижей и вонью канализационные системы, то и дело жильцы сидели без электричества или без горячей воды.

Но жизнь в домах била ключом. В шумных коммунальных квартирах соседствовали, общались и враждовали самые разные люди, семьи и народы. Большинство составляли переселившиеся из ближайших деревень и дальних провинций крестьяне, когда после войны Ленинград обезлюдел и одичал — чухонцы, татары, тертые вологодские и пермские мужички. Были и коренные татары, потомки дворников и извозчиков, нынче попавшие на стройки и в коммунальные службы. Проживали уцелевшие после тридцатых и сороковых гонористые польские семьи, куцые остатки польской колонии Петербурга. Вот немцев не осталось, тех в войну вывезли очень далеко и глубоко, никто не выбрался обратно. Была пара тихих и аккуратных еврейских семейств, в которых детей учили жить нешумно и упорно, тихими мозолистыми шажками добиваясь всего понемногу.

Кипели страсти-мордасти. С вечера пятницы и до полуночи воскресенья рьяно и шумно пили мужики и частично бабы. Нравы портились: с конца пятидесятых взяли моду пить по-черному и женатые, и молодые. Били друг дружке морды во дворе, сперва мужики, а потом и бабы, от старух до мясистых молодок в цветастых ситцевых халатах. Из окон вопили зрители, а детки тем временем перочинными ножиками вскрывали шкатулки с копейками и буфеты с рафинадом и мармеладом.

В пятиугольном дворе, помимо скверика из нескольких старых тополей и груш, поместился подгнивший деревянный флигелек в два этажа: на втором жэк, на первом жила дворничиха, одинокая бабища польской крови и зверского нрава, с тремя разномастными дочками. Дворничиху звали Ванда, и все во дворе — отпетые алкаши, шпана, крутые стервы и старухи-матерщинницы, — все ее насмерть боялись. Потому что каждый знал (и мало кто рисковал вслух брякнуть), что Ванда эта — страшная, суровая, скандальная бой-баба. А еще она гонит самогон поразительной крепости и вонючести, а еще — она ведьма, в любом пакостном деле готова помочь за соответствующую мзду. И не попрешь против, не пожалуешься, потому как хлещет задарма ее самогонку начальник жэка, а по вечерам, не таясь, стучится в ее флигелек участковый милиционер.

Был в сквере высохший мраморный фонтан с изуродованной фигуркой дельфина, была огромная мусорка с двумя железными ящиками, всегда переполненными, и кучей мусора рядом. В дальнем углу двора, за высоченным, с железной сеткой и колючками, забором пыхтел секретный заводик, а со стороны двора к забору притулилась небольшая котельная. Обитал в ней истопник, старый безвредный алкоголик, который дело свое знал (перебои из-за его запоев в водоснабжении случались, но кто здесь жил без греха?), никому не мешал и ни во что не вмешивался; за такой нейтралитет население двора истопника дружно презирало и третировало. А Ванда истопника пуще всех ненавидела — это тоже все знали, строили догадки: чем и когда старик сумел заслужить сильное чувство от ведьмы...


История началась с того дня в конце августа, когда мама Егора поругалась с дворничихой Вандой. До того сам Егор подрался с ее старшей дочкой Ханной. А кличку носила Ворона: черноволосая, с тяжелой мрачной физиономией и большими кулаками. Ворона предводительствовала в компании пацанов-хулиганов. И потребовала как-то, чтобы Егор играл с ними в войнушку, изображая изо дня в день фашиста (на постоянную роль его определила). А они кучей всей станут красноармейцами, будут гонять по двору, ловить и пытать Егора в свое удовольствие. Ханна любила пытки, это она ввела в обычай связывать пацанам руки алюминиевой проволокой и подвешивать их на дереве вниз головой. Были в ее арсенале и более изощренные мучительства. Недавно для устрашения непокорных, вроде Егора, Ханна организовала показательный суд над рыжим котом с помойки. Кот был самым храбрым, не боялся ни крыс, ни бродячих собак (за это Егор его уважал и подкармливал, даже пробовал домой притащить), а Ханна вдруг объявила кота Гитлером, животное долго допрашивали, пытали и били, затем удавили на тонкой леске, привязав к задним ногам кирпич для ускорения казни. Егор несколько часов кружил около дерева, дожидаясь, когда компания Ханны потеряет интерес к совершенному убийству. Пытался улучить момент, чтобы перерезать бритвенным лезвием леску — потому что кот с отрезанными ушами и отрубленным хвостом долго не умирал, пуская из ощеренной пасти пену и подрагивая лапами. Ханна выследила попытки Егора, его самого сильно поколотили, а на следующий день объявили, что назначают его вечным фашистом. Он отказался, тогда компания пообещала гонять его не во время войнушки, а непрерывно. Дело было очень серьезным. Егор даже сходил за советом к отцу.

Отец, вернувшись с завода и наскоро перекусив яичницей с салом, собирался идти на Неву рыбачить; вожделенно ощупывал удочки, спиннинг и длинный сачок, пальцами ворошил в баночке опилки с мормышем.

— Папа, там дети требуют, чтобы я для них фашиста изображал, — грустно сообщил ему Егор.

— А ты что?

— Я не желаю им фашиста изображать!

— Ну так не изображай, — кивнул отец.

Егор кивнул тоже и пошел было обратно на улицу, но тут же его осенили новые заботы.

— А ты их побьешь? — сурово вопросил отца, мешая тому выйти из комнаты с грудой снастей. — Я откажусь, меня тогда поколотят. И будут гонять, не спрашивая, согласен или не согласен. Я им тобой пригрожу, но если не дашь им по морде, они не поверят.

— Не буду я никого бить, — покачал головой отец, — а если они такие дураки, ты не водись с ними.

— Бить будут, — объяснил папе, словно несмышленышу, Егор.

— Ну, защищайся. Главное, не путайся с ними, будь сам по себе. Занимайся своими делами, найди новых друзей.

— Тогда как же Малгося? — спросил Егор.

Отец его вопроса не понял, досадливо поморщился, легонько отпихнул мальчика от выхода и ушел, его удилища трещали, задевая потолки и стены. Егору в комнате было скучно, мама с работы не приходила, он пошел во двор. Изловчился, скрытно пробрался в скверик и залез на старый тополь, на самую верхушку. Никто, кроме него, не мог туда залезть — тонкая верхушка сильно качалась под ветром, и веток на стволе было мало, лишь легкий и цепучий Егор умел так высоко подтягиваться. Чуть позже его обнаружили, пацаны вопили и плясали воинственно вокруг дерева, даже камнями кидали, все без толку, сама Ханна не могла камнем до Егора докинуть. И Егор независимо и свободно качался на тополиной верхушке над всем двором, ощутив себя почти победителем, такой храброй умной птицей, до которой не смогли добраться лисы и волки. Как в офигительной сказке в кинотеатре, «Финист — Ясный Сокол».

А во дворе бегала Малгожата, средняя из дочек дворничихи Ванды, в свои восемь лет первая красотка с черными как смородина глазами и пышными светлыми кудрями. Без нее, без ее сочувственного (как ему иногда казалось) взгляда, без ее улыбок и безопасный тополь, и птичий полет на ветру были Егору не нужны. Но сверху он видел, как вприпрыжку бегает Малгося за Ханной и пакостными пацанами. Малгося ни разу не поглядела наверх, где все сильнее качало на вечернем ветре с Невы одинокого мальчика. Компания играла в прятки. Ханна спряталась в мусорном баке, и ее никто не мог обнаружить.

— Ворона в мусорке! — крикнул злорадно с тополя Егор.

Двое пацанов недоверчиво покосились на него, подошли к ящику и посмотрели: а Ханна, успев погрозить Егору кулаком, с головой зарылась в хлам. Егора на верхушке дерева даже передернуло от противности зрелища — вот уж действительно не Вороной надо было ее звать, а Крысой. Крыс в мусорке было полно. Когда пацаны подошли поискать Ханну, крупные и грязные твари запрыгали из ящиков и зашныряли по кучам мусора вокруг. Пацаны испугались и убрались прочь.


Ханна крыс не боялась, а ее мамаша так вообще любила и приваживала. Не обращая внимания на общественность. Разок по анонимному звонку приезжали санитары с баллонами и опрыскивателями, чтобы мусорку и подвалы ядами обработать, — так запретила, чуть метлой не отлупила. Сказала внаглую — крыс и мышей совсем почти нет, а если и есть, сама разберется. Крысы были главными животными во дворе: мыши еще прятались на верхних этажах и чердаках (где уживались с полчищами летучих сородичей), коты и дворняги удирали от крысиных стай как оголтелые. Смирно посиживали поодаль помойки, дожидаясь, пока крысы нажрутся и уйдут восвояси в теплые мокрые подвалы. Тогда уже одичавшие животные решались кормиться сами, да подраться между собой. Егора, например, страшно возмущала эта несправедливость. Он приманивал во двор чужих диких псов и котов, жертвуя нечастой в их семье колбасой, чтобы чужаки победили крыс. Но в считанные часы крысы усмиряли новичков, иногда запросто загрызая их на страх людям и животным, на радость семейству дворничихи. Истерзанные вонючие трупы Ванда подолгу не убирала с помойки.

А сейчас Ванда развалилась на лавочке: жирная, в грязном затрапезном халате, обнажившем белые тучные ляжки с редким длинным волосом, огромный штопаный бюстгальтер и серые рейтузы. Несколько подобострастных старух расселись вокруг и слушали ее смачные, сдобренные матом и непристойностями истории о былых подвигах. Егору показалось, что Ванда видит его, даже грозит рукой. Он на всякий случай на другую ветку перелез и стал исследовать угол двора, где дымила котельная.

Старик истопник сидел на завалинке, на нижней губе его болталась бумажная трубочка «беломорины». Все пацаны считали его безобидным и глупым, а Егор почему-то думал, что старик хитер и себе на уме. Может быть, это от собственной запуганности мальчик всех подряд страшился? И тут сам истопник задрал голову, легко встретился взглядом с таившимся в листве Егором, махнул приветливо рукой: слезай, мол, ко мне... Егор задумался, покивав в ответ — а вдруг, если это здорово? Он вотрется в доверие, обзаведется взрослым союзником и защитником. Если что, в котельной от врагов спрятаться можно будет. Глубоко вздохнул, чтобы расчистить сомнения, и полез вниз.

Когда спрыгнул на землю, Ханна заметила его, крикнула угрожающе, кинула камень. Егор пригнулся, шмыгая по кустам, замел следы, а потом прокрался к котельной. Настороженно вышел к старику, готовый если что, дать стрекача.

На самом деле, понял Егор, истопник вовсе не был старым. Не старше отца Егора. Наверно, он был больной и одинокий, и стал совсем плохо выглядеть. Редкие сивые волоски, стриженные под полубокс, поблескивали от пота на коричневом морщинистом черепе; какие-то пятна виднелись на воротнике выцветшей цветастой рубахи. На Егора без всякого выражения смотрели глубоко запрятанные блеклые глаза с укрупненными зрачками, колючая седая щетина как плесень укутала худое, изрубленное складками, загорелое лицо. Он весь был очень худой, даже изможденный. Налил себе в стакан из бутылки жигулевского пива, и Егор увидел, как дергаются под тонкой прозрачной кожей на руке старика косточки и узлы сухожилий. Егору становилось все более страшновато.

— Пить хочешь? — глухо, слабым голосом спросил истопник.

Егор кивнул, получил полстакана пива, с любопытством посмотрел, как шипит, истончаясь, в сосуде шапка белой пены. Пиво он пил впервые в жизни, сделал несколько глотков, и лишь потом почувствовал, какое оно горькое. Скривился, замотал головой. Хотя чем-то пиво понравилось.

— Запить надо, — понимающе кивнул истопник. — Сходи в котельную. Там на столе графин с водой. Тащи графин сюда.

Мальчик вошел в котельную.

2

Внутри было гораздо больше места, чем в их коммунальной комнате. Первым делом Егор подбежал рассмотреть огромную топку с двумя дверцами. Вся топка, как чудовищная неправильная бочка, скрипела, сочилась струйками дыма, будто дышала. Металл на дверцах раскалился, светился красным. Внутри глухо и надрывно завывало пламя. Пахло дымом, приятно пахло, как в деревне у бабушки, там Егор мог подолгу нюхать носом около растопленной печи.

Разные, огромные и тоненькие, трубы выныривали из под земли, влезали в котельную со всех сторон сквозь стены. Скрещиваясь, извиваясь, они втыкались одна в другую, а самые толстые подползали к огромному чану над топкой. Трубы были разных цветов: в черной копоти и в белых цинковых обертках, еще выкрашенные синей и красной краской, они напоминали огромный клубок змей, застывших в схватке. В головке Егора слегка зазвенело после пива; ему почудилось, что трубы лишь притворяются застывшими, а сами вот-вот набросятся на него. Он отошел подальше от труб и от топки, к стене. У стены валялся железный лом, мотки проволоки, горбыли и ящики с гвоздями и инструментами. Громоздилась в дощатом коробе груда черного блестящего антрацита.

За выгородкой из двух больших листов фанеры он обнаружил жилой угол: самодельный кривой стол, низкий топчан, обитый вонючим дерматином. Почему-то сильно пахло свежей древесиной, на полу валялась щепа. Егор заинтересовался и нашел груду, прикрытую рогожей. Откинул край тряпки: ровно сложенные колья, метра полтора в длину, все как один остро затесанные, лежали под тряпкой. Егор не удержался, взял на пробу один кол, повертел в руках — он очень пригодился бы мальчику для защиты от врагов, легкий, надежный. Никто бы не усомнился, что перед ними вовсе не фашист, а русский богатырь. Вроде Алеши Поповича. И решил Егор присвоить колышек.

На стенах много было понавешано всякой дряни (так определила бы его мама), сам он догадывался, что это все полезные вещи: картинки из журналов, непонятные рисунки красками и углем на дощечках, палочки, пучки трав и засохшие букетики цветов. Они совсем засохли и шевелились от сквозняка, на некоторых сухих ветках были огромные колючки. Егор многих растений в жизни не видел, и еще они сильно пахли, он чуть не расчихался.

Черный кот, огромный и важный, как какой-нибудь барбос, прошел мимо Егора от топчана к топке, свалился прямо на грязный пол возле раскаленных дверец, выставил жару пушистое белое брюхо. Мальчика кот игнорировал — а Егор не мог глаз отвести, потому что кота он раньше у мусорки или в сквере не видел, и теперь соображал: а что, если кота на крыс натравить?

— Мальчик, тебя ко мне Ванда послала?! — вдруг совсем иным, чем на завалинке, громовым и страшным голосом спросил из-за его спины истопник.

Он недавно вошел в котельную и следил за действиями Егора.

— Сказала, чтобы для нее кол стащил. Так? — старик не спеша шел к мальчику.

Егору показалось, что глаза у истопника стали светиться или сильно увеличились, как у ночных животных. Очень захотелось Егору кивнуть, чтобы отвязался старик, и помчаться прочь, крича о помощи. Но Егор не поддался страху.

— Я, я боюсь Ванду, — сказал он тихо, а потом что-то потянуло за язык, и он добавил. — Но я против нее, она противная!

Что-то щелкнуло, или что-то мелькнуло перед его глазами. Он зажмурился, снова открыл глаза. Противно заверещал кот. Но уже обстановка изменилась. Истопник стал нормальным, стал дряхлым и беспомощным старичком. И глаза его не сверкали, а жмурились, — потому что распахнулись двери топки, и в котельной заиграли отблески пламени.

— Ладно, салажонок, извини, если напужал. Сейчас ты иди домой. Завтра приходи, пивца выпьем.

Егор сморщился и отрицательно мотнул головой.

— Не понравилось пиво? — огорчился истопник. — Ну, не хочешь и не пей. Мне больше достанется...


За дверью что-то затрещало, грузно шлепнулось, загремели бревна завалинки. Послышался треск материи и негромкие крепкие выражения:

— Ах, мать вашу, единственный пиджак... Какого хрена досок понаставили, чтоб вас тут всех к лешему...

В котельную вошел очень странный и непонятный, даже по сравнению с истопником, человек. В черном длиннющем пиджаке со свежей прорехой на боку; на коротких ногах пузырились штаны в светлую полоску. Огромный живот вылезал из пиджака и штанов, как новорожденное чудовище — и в расползшуюся рубашку Егор сразу увидел свинячий пупок на животе пришельца. Лицо было круглое, очень толстое, ни глаз, ничего не увидишь, кроме кончика картофельного носа и губ бантиком.

— Кузьмич, глянь, с чем я сегодня! — восторженно забурчал толстяк.

И вытащил из карманов штанов две поллитровки водки. Тут же наткнулся на обмершего Егора и почему-то мгновенно вспылил:

— Господь с нами, что за шантрапа? А ну брысь! Прочь, прочь, бесенок!

Истопник захохотал. Егор опрометью побежал, обогнув толстого и противного алкоголика, выскочил из котельной, рысью пересек двор и заскочил на свой третий этаж. Там и отдышался. Оказалось, ни мамы еще не было, ни отец с рыбалки не вернулся. Ему дала кусок ржаного хлеба соседка-татарка, Веркой все ее звали, хоть и было ей не меньше сорока. Хлебом Егор и поужинал, запив водой из-под крана. Долго потом сидел, приставив табурет к окну. Комнату отец перед уходом зачем-то запер — а воровать все равно нечего было, даже спиртного не было. Теперь пришлось сидеть, глаза соседкам мозолить, они готовили свои запашистые ужины, громко болтали, хохотали. Некоторые мылись под краном (ванной в коммуналке не было): толстые, задастые, с гигантскими мягкими шарами грудей, из которых выпирали черно-красные соски; из подмышек и низа животов лезла густая черная поросль. Егор давно навидался такого, потому не стеснялся, предпочитая смотреть во двор. И бабы не обращали на него внимания. Когда кухня опустела, он влез на подоконник и смотрел, в окна напротив, что где делается. Как кино, только без звука. И еще старался что-нибудь разглядеть у котельной, ее тусклые огоньки тоже были видны в его окно. В котельной огонь не гас до полуночи. А потом заснул у окна Егор.

Ночью его спящим перенес в комнату отец. Отец сильно напился на рыбалке, он так всегда делал, меняя улов на бутылку у постоянных клиентов. А везло часто, рыбаком отец считался лучшим в округе. Егор просыпался ночью от того, что отец оглушительно храпел во сне, и в комнате сильно пахло перегаром.

Мама Егора в ту ночь так и не появилась.

3

Она вернулась во двор на рассвете. Низкие тучи закрывали восходящее солнце. Сырой, плотный ветер вовсю потрошил тополя и груши. Ни свет ни заря вылезла во двор и Ванда, чтобы до дождя поскрести опавшую листву, пока ее дождем не намочило, не прибило к асфальту. Еще Ванда мечтала, чтобы дождя не было, тогда вечером она смогла бы запалить из листьев огромный костер на газоне. Костры она очень любила. Но тут же первые крупные капли щелкали дворничиху по лбу и по носу, и настроение у Ванды заметно портилось с каждой дождинкой.

Как завидела маму Егора, бросила подметать, уперла руки в боки и закричала на весь двор, пробуждая вместо будильника соседей:

— Как гулялось ночью сладкой? А, соседка? Притомилась или, чай, перышком с перины порхаешь?

— Не твое собачье дело, — раздраженно ответила мама Егора.

— Ах ты, шалава! Это у меня собачье дело? Ты, курва, сука, пся крев! — в моменты сильнейших возмущений Ванда иногда переходила на польский, хотя всегда возвращалась к русскому, заботясь о понимании.

Повысовывались из окон сонные, всклокоченные и в бигудях, головы соседок. Готовились насладиться спектаклем. Поэтому мама Егора попыталась закончить разговор; она шумно набрала в грудь побольше воздуха и с криком «Да я плюю на тебя!» действительно плюнула в сторону дворничихи. И побежала на высоких каблуках к подъезду, спотыкаясь и раскачиваясь на ходу.

Ванда забесновалась, затрясла метлой. У нее закатились куда-то внутрь глазниц зрачки, изо рта летела брызгами желтая пена. Все потому, что от ярости говорить не могла, задыхалась.

— Сгною! Со свету сживу вас всех, курва, падла, не жить тебе, твоему слесарю хреновому, твоему змеенышу... — Ванда бормотала и раскачивалась на месте, как в припадке падучей.

Наконец, вылез из флигеля ее сожитель, участковый. Тоже заспанный, в линялых кальсонах, молча подошел к ней, хладнокровно взял за руку и потащил к флигелю.


Мама Егора плакала у них в комнате. Папа и сам Егор проснулись от ее плача, скандала не слышали. Ничего не понимая, смотрели и ждали разъяснений. Мама же вдруг разозлилась, ничего не говоря, где она была ночью и почему плачет. Отругала их за просто так, пошла завтрак готовить на кухню.

На кухне как раз собрались соседки, обсуждали скандал. Когда мама поздоровалась и подошла к плите, чтобы поставить на огонь чайник и кастрюлю с макаронами, соседки сторонились ее, будто прокаженную. Все были поражены, как это невзрачная, тихая секретарша посмела дерзить Ванде. И многие даже завидовали ей, сами многого от дворничихи натерпелись, но боялись высказать симпатии. Боялись гнева Ванды. Лишь добрая татарка Верка улучила момент, когда кухня опустела, подскочила к маме и затараторила:

— Беги-беги, дура, в ноги ей поклонись. Прощения вымоли. Не убудет тебя, а себя, семью спасешь. Ай, дура ты, дура...

— Чего это мне бояться? — высокомерно отвернулась мама.

— Ай-ай, ни бельмес бала, да? Глупая ты, ничего не знаешь, ни с кем не водишься у нас. Порчу, порчу она на тебя наведет. На тебя, на мальчика, на мужика твоего. Болезни пошлет, мертвых и духов пошлет. Всем тогда плохо станет, и все тебя проклинать станут. Эта баба совсем плохая, с шайтаном якшается.

— Я суеверия, знаете ли, игнорирую. Если пакостить начнет ваша Ванда, найду и на нее управу. Власть у нас советская, милиция пока есть, обломают ей норов-то! — резко заявила мама.

— Ай, совсем дура. Милиция ей постель греет. Власть ее самогонку лакает. Все ее слушаются.

Тут громыхнуло и взорвалось осколками окно. Выбив стекла в двойных рамах, в кухню влетел со двора здоровый булыжник (чуть поменьше головы Егора размерами), шлепнулся на плиту газовую и снес с горелок чайник и кипящую кастрюльку. Макароны рассыпались по полу. Мама и Верка с опаской выглянули в окно: двор был пуст, лишь откуда-то издалека донесся истерический бабий хохот. Война началась.

Сонной, невыспавшейся и раздраженной села за стол завтракать семья Егора. У отца побаливала голова, он хорохорился и притворялся здоровым. У мамы было очень озабоченное лицо, часто выглядывала осторожно в окно, нервно тыкала вилкой в макароны. И почему-то раздраженно говорила Егору, чтобы он ел быстро и много. А он макароны не любил, особенно холодные. И сама она почти не ела с тарелки.

— Двоек в школе много получил? — вдруг спросил у Егора отец; он решил показать, что тоже участвует в воспитании сына.

— Папа, ты чего? Занятия еще через три дня только начнутся, — удивился сын.

Папа сконфузился. Мама смотрела на него молча, со зловещей усмешкой.

— Что, не варит котелок, да? — она как бы участливо постучала вилкой по голове папы. — Вчера нажрался, конечно. Сын оболтус, муж алкоголик, обоим на все начхать. Теперь еще дворничиха решила хамить мне, пакостями грозит. Знаете что? Не желаю я больше так жить! Я уйду куда глаза глядят, — убежденно говорила мама.

— А он уже развелся, или пока обещает? — вяло, глядя в сторону, поинтересовался чем-то отец Егора.

— Вот и развелся! Понял? На коленях умоляет за него выйти. Ты думал, никто на меня и не польстится. Думал, от твоих запоев и я поистаскалась...

— При мальчике нехорошо... — грустно заявил отец.

Мама бросила вилку в тарелку. Снова в это утро взметнулись и рассыпались на линолеуме макароны. Мама заплакала, папа хмуро отвернулся. Егор полез под стол собирать. И завизжал там.

— Смотрите, смотрите! К нам крысы забрались!

Пять или шесть крупных бурых крыс сновали между ножек стола и стульев, сноровисто пожирали макароны. Жильцов они игнорировали. Мама с криком полезла на стол, опять сражаясь с собственными туфлями на высоком каблуке (так и не сняла после возвращения домой). Один каблук сломался, она подвернула ногу и упала на Егора. Сын повалился спиной на пол, ощутил, как под ним копошатся и царапаются придавленные крысы. И сам стал кричать истошно от этой мерзости. Папа смешно прыгал и старался шваброй пристукнуть уворачивающихся тварей.

Егор сумел выбраться из-под тяжелой для него мамы, схватил с кровати расшитую маленькую подушечку и придавил ей ближайшую крысу. Несколькими ударами кулачком оглушил ее, проткнул вилкой и выбросил в окно. И тут же получил жестокую затрещину по затылку от мамы.

— Не трожь подушки! — крикнула она.

Папа успел раздавить двух животных. Остальные поочередно убегали под кровать с низко свесившимся покрывалом. Папа и мама кровать отодвинули: в стене обнаружилась свежая огромная дыра, вероятно, прогрызенная крысами в эту ночь.

— Такую только бетоном заливать. Иначе никак, — почесал в затылке папа.

Мама, ничего уже не говоря, схватила чемодан и стала кидать в него свои платья и лифчики, трусы и всякие бусы и серьги.

— Я не могу... Больше не вынесу, с ума сойду... Пропади оно пропадом, — едва выговорила сквозь слезы.

Папа и Егор переглянулись, никто не решился спросить, чего не может мама. Им обоим казалось, что вины их хватает для любых ее обвинений и поступков.

Так они смотрели молча, как мама с чемоданом выскочила из квартиры. Папа, смурной и вздыхающий, выглянул из комнаты в коридор: коммуналка была тихой и безлюдной. Взрослые ушли на работу, дети ушли во двор. У папы Егора сегодня была ночная смена, вот он и остался, и участвовал в скандале.

— Ты, значит, пока помалкивай, что мамаша нас оставила. Ага? — попросил отец сына. — Глядишь, успокоится и вернется еще. Она горячая очень, и другой, солидной жизни хочет...

— Знаешь, папа, мне кажется по-другому. Мама давно хотела уйти. А сегодня много поводов нашлось, — грустно и серьезно ответил Егор. — Но я болтать об этом не буду. Скажем, что мама уехала к бабушке, поухаживать. Все подумают, она Ванды испугалась, переждать решила.

Они собирались ударить по рукам, но дверь в комнату распахнулась от пинка. Вернулась мама с чемоданом. Хотели обрадоваться, да не успели.

— Я не смогла уйти отсюда! — истерически взвизгнула мама. — Там закрыли наглухо ворота в арках. Выпустите меня, вы все за это ответите!..

Егор побежал на разведку во двор. Массивные старые ворота в обеих арках были отворены к стенам. Он побежал обратно и сказал маме об увиденном факте. Объяснил, что так быстро открыть тяжелые заржавленные ворота никто бы не смог. А мама ему не поверила. Ей просто померещилось, что ворота заперты, и какие-то голоса или существа кричали от ворот ей ругательства и угрозы. Мама плакала, трясла мужа и требовала, чтобы ее выпустили.

— Тогда, может быть, тебя через окна первого этажа на проспект переправить? — сделал дельное предложение папа.

— Хочешь ославить на всю округу? И не согласится никто. Ее же все боятся, это ее происки, ее штучки, я знаю. Польское отродье! Сволочь, над людьми экспериментирует!

— Ты о ком? — не понял муж.

— О Ванде, о ком еще. Ведьма проклятая!

Егор смотрел, не отрываясь, на стену их комнаты. И не решался кричать или говорить, чтобы не нервировать маму еще больше. По стене в больших количествах расползались клопы. Они лезли из щелей и трещин в углах потолка, из плинтусов и дырок в обоях, лезли на потолок, под фотокарточки и вырезанные из «Огонька» иллюстрации на стенах, сыпались на пол. Егор тронул папу за руку, показал глазами на стену. Папа вгляделся, вздрогнул, взял за руку жену и вывел из комнаты. На кухне налил ей из чайника кипятка.

— Попей водички. Мы придумаем что-нибудь. Голова что-то плохо варит.

— У меня бутылка водки есть. Выжри ее, может быть, ума прибавится, — грубо съязвила мама, выпив полный стакан воды.

— Нельзя мне, — задумчиво отказался муж. — Ты уйдешь, я один с мальцом останусь.

Егор пришел на кухню, помыл в умывальнике руки с мылом. До этого он пытался остановить нашествие клопов, давил их пальцами. Аромат от давленых клопов шел густой и мерзкий.

— Можно, значит, или в окно, или через подвал. Если ты, мама, через ворота все еще боишься, — попытался помочь советом сын.

Папа кивнул, поскреб щеку указательным пальцем.

— В подвал я не спущусь, — встревожилась мама. — Мало ли каких напастей мне там наготовлено! Я дура, не верила, а она же ведьма, она сумасшедшая.

— Дворничиха? — папа пожал плечами. — Мужики говорят, что иногда чего и могет. Знаю, червей и мотыля заговаривает, клюет после этого неплохо.

— Можно и на веревке с нашего этажа спуститься. Или с чердака по пожарной лестнице. По водопроводу, — выдавал предложения Егор.

— У Верки комната не заперта. Окна на улицу. Обвяжем тебя веревками понадежней и осторожненько спустим. Только бояться не надо! — загорелся и папа.

Мама хотела что-то крикнуть, но лишь всхлипнула. Помолчала, а потом вдруг решилась, кивнула коротко. Так ее и спустили на Большой проспект. Веревок намотали целый сноп, а мама все равно боялась оторваться и разбиться. Но тут папа проявил себя: сплел из узлов сидушку, как на парашюте маму спустил, они понемногу травили, чтобы голова у мамы не закружилась. Затем и чемодан ей отправили. Никем не замеченная, радостная от удачного бегства, мама ножом порубила на себе все сплетения и, не поблагодарив, не взглянув в их сторону, с чемоданом помчалась прочь, к автобусной остановке.

— Вот и все. Тю-тю, — сказал папе Егор.

Папа кивнул. Они уничтожили следы бегства, пошли в комнату и часа два охотились на клопов. Папа намешал цемента и залепил дыру в стене. Устали и измучились. Папа завалился поспать перед уходом на завод, а Егор посидел, поскучал и решил идти во двор. На разведку, так он сам себе определил задачу.

4

Он очень осторожно выглянул из подъезда, изучил окрестности. Накрапывал дождь, постукивая по железным крышам и козырькам подъездов. Егор обрадовался, что ветер разворошил кучи листьев, сметенных Вандой. Было довольно холодно; на мальчике теплого свитера или плотных штанов не было — лишь шорты и байковая рубашка. А тяжелые тучи темно-серого цвета обещали большую непогоду, зловеще меняли свои очертания, оставаясь в воздухе над двором. Тополя трещали и шумели под ветром. Ломались и с хрустом падали на газон и в чашу фонтана засохшие ломкие ветви и сучья.

На плавнике мокрого дельфина нахохлилась большая серая ворона. С краю бордюра сидела Малгося, в красивом свитере с орнаментом, в лыжных узких штанах. Она насобирала большой букет из опавших желтых и красных листьев, теперь любовалась и вдыхала, зажмурясь, горькие терпкие запахи. Егор пошел пообщаться с любимой девочкой, сердце у него екало от напряжения.

— Здравствуй, Малгося, — сказал девочке и присел рядом.

Она кивнула и весело выпалила:

— Ханна тебя поколотить хочет! И мамка ее настрополила, сказала, нагони на этого змееныша страху!

— И ты тоже думаешь, что я фашист и змееныш? — так грустно и печально, как только мог, спросил Егор.

— Нет, я знаю, это просто обзывательства, — хихикнула Малгося. — Фашистов давно поубивали. Правда, мамка говорит, ты вредный. А я не верю, ведь со мной ты не вредный, — Малгося кокетливо оглядела Егора.

— Ты очень хорошая, — с жаром сказал мальчик. — Вот подожди, у меня друг появится. Он Ханне по мордасам даст, и ты будешь со мной гулять.

— Это кто появится? — удивилась Малгося.

— Вон тот дядька, он печку топит в «котелке».

«Котелком» они называли котельную. Малгося отреагировала очень бурно: вскочила и отбежала от Егора, растеряв все собранные листья. На лице ее был испуг.

— Егор, ты что! Это жуткий дядька! Мама говорила, он детей ест, по ночам ворует, он пьет и жуткие песни поет.

— Ну и что? Пусть себе пьет и поет. Мамка твоя тоже через день с участковым пьет и горланит, когда захочет. А про детей враки, такого не бывает. Этим лишь маленьких взрослые пугают.

— Значит, все про тебя правда, раз ты с колдуном связался! — крикнула издалека Малгося.

Егор был поражен такой несправедливостью: у самой мамка крутая ведьма, а сама других колдунами обзывает.

— Малгося, у вас все ненормальными получаются. Я змееныш, старик безобидный колдуном стал, кто кем еще станет? А мамка твоя злая, и Ханна злая. Ты не будь как они, давай со мной дружить.

Но тут каркнула пронзительно ворона за его спиной, захлопала торжествующе крыльями. Из подворотни с визгом вбежала во двор компания Ханны. Все три пацана и их толстая большая предводительница закричали, увидев Егора:

— Смерть шпиону! Хватай! Бей! Лови фашиста!

Егору оставались секунды, чтобы улепетывать, спасая шкуру. Он сделал несколько кругов вокруг фонтана, спугивая дремавших на кучах листвы котов, потом потерзал преследователей заячьим петлянием вокруг деревьев, ломанулся по кустам. Два раза вокруг флигелька обежал, а потом из арки в арку сиганул, за вторыми воротами притаился. И враги потеряли его след. Рыскали без толку по двору. Малгося, которая в погоне не участвовала, видела, как он за ворота протиснулся. И он ее видел — она ковыряла в носу пальцем и задумчиво смотрела в его сторону. Сестра встряхнула ее, спрашивая про Егора. И он стал на минутку счастливым, когда любимая отрицательно покачала головой. Пацаны сторожили подъезды и сквер, чтобы схватить его при первом же появлении.

А у Егора кружилась голова, тошнота мешала стоять и ждать. Ханна, когда погоня была, на бегу ловко метнула камень, попала по затылку. Теперь потихоньку сочилась сквозь волосы кровь, капая на чистую новую рубашку. Мамка увидит, убьет сразу, — тоскливо подумал мальчик, — стоп, нет же мамки! Она бросила их.

Но грустить больше не стал, решил, что есть у него в запасе кое-какие преимущества.

От ворот он выбежал наружу, на проспект, обошел двор по проспекту и линии. Вбежал во вторую арку, и прямым ходом подался к котельной. За ним с гиком мчались пацаны. Егор надеялся, что истопник не отдаст его на пытки Ханне. Вбежал, увидел, что внутри пусто и тихо, ужаснулся и потерял сознание, упав на грязный пол.


Очнулся несколькими часами позже. Болел затылок, он хотел пощупать больное место, рука наткнулась на чужую большую ладонь, лежащую на его голове. Егор почувствовал, как тяжела и горяча эта ладонь. Будто она обжигала ему голову, и не саму голову, а внутри ему мозги грела. От жара он плохо соображал и почти не видел. Понял, что лежит на топчане в закутке истопника, укрытый чем-то теплым и мягким (курткой старика). А сам старик сидит рядом, смотрит на него, не снимая с головы ладони.

— Кто тебя так приложил? — спросил удивленно истопник.

— Ханна булыжником попала.

— Ну ты даешь, уворачиваться надо. Такая шишка вскочила, я и не видел таких здоровенных. И кровушка тебе в голову просочилась. Эта, как ее... гаматома на мозге. Мог запросто окочуриться.

— Я всегда уворачивался. А сегодня и мамка с Вандой поругались, и крысы напали, и клопы, Малгося вас колдуном обозвала, — Егор не любил жаловаться, просто очень грустно ему было, — ушла насовсем мамка, вот я и огорчился, а Ханна как раз камнем тюкнула...

— Почему мамка ушла?

— Дворничиха ее напугала, ворота не выпускали, крысы пришли.

— Да, не из стойких твоя мама. На стороне погуливала, верно?

Егор не ответил, потому как не понял, о чем бормочет старик. Захотел встать, не смог, сил в теле не было, одна лишь противная слабость. И истопник придержал его:

— Полежи еще полчаса. Нельзя тебе вставать, я тебя маленько облегчил, ну, скажем, обесточил, чтобы болячки сами наружу вытекли.

Рука старика продолжала давить жарко на голову, и скоро Егор заснул. Когда проснулся, слабым и потным, услышал, как истопник разговаривает с тем самым толстым мужиком, что вчера на него накричал.

— Митя, скажи по совести, тебя назад не тянет? Ты хорошим священником был, проповедником и лекарем исповедален, умел из людей хорошее наверх вытягивать, — говорил истопник.

— Нет, все позади. Сам я не тот, грязен зело и грузен, аки бочка. Назад нет пути. И меня это не печалит. А вот если с нашим делом не справимся, плохо будет. Тогда вот и на том свете мне покоя не найти. И тебе не найти, так и знай, хоть ты и нехристь еретическая. За тебя мне маленько страшно, черен ты, парень.

— Судьба меня в черное вымазала, — буркнул истопник.

— Сам-то каков? Пачкаешься, страстям потворствуешь, иной раз мерзости не гнушаешься, бога гневишь.

— Мне не отбелиться уже, Митя, как и тебе пить не бросить. И подумай внятно, брошу я свои черные занятия, хватит тебе молитвы и водицы святой, чтобы кладбище огородить? То-то и оно. Черное с белым тут накрепко перехвачено.

Егор чуточку раздвинул ресницы: оба старика сидели на стульях вокруг стола. Вяло жевали. На расстеленной поверх неструганных досок газете лежали сало, очищенные луковицы, большие ломти ржаного хлеба.

— Как там ведьма? — спросил толстяк.

— Что-то копошится, готовит пакость. Какую, я пока не понял. Я старею, она силу набирает, зараза, ей всего лет сорок, да и бабы такие к старости лютеют неимоверно. Недавно выселить меня решила, комиссию из горсовета привезла. Ничего, пока она меня побаивается, не поняла, что я чистым злом не оперирую и слаб как пьяный карась на песке. Если дотумкает, вот тогда худо мне придется.

— Зачем тебе мальчик? — злым неприязненным голосом спросил вдруг толстяк. — Не притягивай, не впутывай его, слышишь!

— Ничего я, Митя, не замышлял насчет пацана. Бьют его здесь, вот мамка бросила, сам ко мне зашел.

— А турнул бы сразу, да по шее слегка, и не приходил бы! Как звать его?

— Егорка, вроде, — нехотя ответил истопник, и убрал руку со лба мальчика.

— Эй, Егорка! — рявкнул толстый.

Егор понял, что лучше не притворяться, сел и исподлобья глянул на толстого.

— Подслушиваешь? — спросил язвительно толстяк. — Грешишь, малец? А ну, уматывай и не возвращайся. Не то прокляну тебя, нехристь!

— Не напугали, — гордо сказал ему Егор и пошел к двери.

Истопник захохотал: — Да, парень, нынче проклятиями никого не напугаешь...

— Стой, — опять крикнул мальчику толстяк. — Ну-ка, скажи, ты на самом деле крещеный или как?

— Не знаю, — Егор даже плечами пожал, такие глупости спрашивали.

— Значит, точно нехристь. Пошел вон, чтоб духу твоего!..

Егор вернулся домой. Было темно на дворе, отец запаздывал на работу, его дожидаясь. Отругал немного, затем показал, где ужин лежит (кусок жареной рыбы и сухая горбушка от буханки), зачем-то поцеловал неумело, уколов щетиной, и ушел. Кушать Егор не хотел — от запаха пищи подташнивало. Лег, не постелив ничего, на кровать в одежде и заснул опять. Даже клопов и крыс не успел побояться перед сном, потому что все еще слабым был.

Спалось ему несладко, казалось, что и не спит, а дремлет и все в комнате видит. Будто снова залезли в их комнату крысы. Нагло и весело скачут по стульям, столу, буфету, обнюхивают все вещи и брезгливо морщатся. И у жирных крыс были головы Ванды, Ханны и третьей дочки дворничихи Альбины, альбиноса и глухонемой от рождения. Такой белой крысой с красными бусинками глаз была Альбина, и он подумал, что это она, а не Ханна, самая противная и опасная крыса. И с огорчением он смотрел на симпатичного веселого крысенка (похожего больше на хомячка) с рожицей Малгоси... На стенах и потолке блестящим живым ковром повисли полчища клопов, зудели злые осенние комары, били в окно перепончатыми крыльями летучие мыши. Со двора доносились плаксивые, выворачивающие душу завывания и визги котов.

А потом он устал спать — слепил свет луны из открытого окна. Егор встал, чтобы задвинуть шторы, подошел к подоконнику. Загремел кольцами на гардинах.

— Не смей! — крикнули ему.

Напротив окна висела в ночном лунном воздухе неуклюжим и непристойным кулем дворничиха Ванда.

— Тамарка, сучка, дрянь, выгляни, полюбуйся, кто к тебе пришел, — шипела дворничиха, для убедительности тыча в стекла веником метлы.

Сухие прутья царапали по стеклу, издавая противный дребезжащий звук. Егор разглядел искаженное лицо Ванды, сказал то же, что и обычно:

— Добрый день, тетя Ванда.

— Это ты, змееныш? Чего у окна торчишь? Зови мамку, я с ней сейчас разберусь. Кровавыми слезами зальется!

Прикрыв глаза от слепящей, как прожектор, луны, Егор разглядел, что толстая противная Ванда почти не одета. Рваная ночная сорочка криво свешивалась с жирного плеча, обнажая большую, пухлую левую грудь. Вокруг соска на груди у нее росли пучки черных волос.

— Улетайте, — посоветовал ей Егор. — Мамы все равно нету. Она уехала далеко.

— Куда уехала? Не ври, змееныш. А то доберусь, придушу за тоненькую шейку.

— Сказала, что не выносит скандалов, поедет отдыхать в деревню. Мы ее с чемоданом по веревке на ту сторону спустили, — объяснил Егор.

— Адрес оставила? — деловито осведомилась Ванда.

— Нет, ничего не оставила, — грустно покачал головой Егор.

— Ничего, ты ей скажи при встрече, что не жить ей, падле! Никто меня безнаказанно не оскорблял. Гнить ей в земле, где бы ни скрылась. И вам с папашей гнить! — радостно и безумно тараторила дворничиха.

Она закинула голову вверх, к небу и луне, и медленно, как воздушный шар, украшенный нечесанной гривой волос, опустилась на потрескавшийся асфальт у подъезда. И пошла к себе во флигель.

Егор сидел у окна, смотрел во двор, где черными драчливыми тенями бесшумно метались собаки и кошки. Думал о маме, о себе. Крыс и клопов в комнате тоже не стало, если они не были его кошмарным сном. Но тогда и Ванда летала в этом сне? Чего же он сидит в трусах на холодном подоконнике и смотрит на царапины и трещины в стекле, оставленные метлой дворничихи?

Думал мальчик, что может совсем пропасть в этой жизни, в их диком и веселом дворе. Не из-за войнушки, которую ведет против него Ханна с приспешниками. Не потому, что он очень любит и мечтает играть с мячиком, в футбол, а Ванда мячи и футболистов ненавидит, сразу мячи ножом протыкает. Хочет ходить и ловить рыбу, а отец больше не берет его с собой, чтобы не мешал там пить портвейн (а он бы и не мешал, лишь бы дали удочку чуть-чуть подержать). Егор догадался, что дворничиха сильна по-настоящему, и весь двор, все жители двора в ее власти. Он не хотел ни сдаваться, ни умирать. Решил, что надо к истопнику приклеиться. Истопник ее не боится, сам силен и независим, и в чем-то таинственном тоже разбирается. Хотя так летать вряд ли умеет, на то она и ведьма, чтобы при луне летать. Пусть толстый друг истопника ругается, а Егор все равно придет в котельную.

Ночь продолжалась. Луна высвечивала насквозь весь сквер, все деревья с поредевшими от заморозков и дождей кронами. Егор в окно увидел, как две грузные тени вышли из котельной, осторожно, без шума заперли дверь, и пошли мимо сквера, таясь у стен, к арке. Они что-то несли в руках и старались, чтобы никто их не заметил. Вот это да, жизнь и приключения еще есть! Конечно, это шастали в ночи истопник с толстяком. Егор спрыгнул с подоконника, натянул трикотажные штаны, на бегу прихватил кофту и помчался прочь из квартиры, вдогонку за таинственными мужиками, чтобы узнать про их ночные дела.

5

Они шли по Большому проспекту в сторону заводов и доков. Шли не по пустому полотну дороги, где блестел мокрый черный асфальт и вспыхивали разными огнями светофоры, опять таились, крались вплотную к домам. Держались в тени деревьев, под черными неживыми окнами. Полночь была, все нормальные люди давно спали, так и не узнав про всякие странные дела соседей. И сам Егор короткими скрытными перебежками, от куста к стволу, от газетного киоска к бочке с квасом, затем к обшарпанному углу дома с вываливающимися кирпичами — воровато, умело преследовал мужиков.

Через несколько кварталов на проспекте был сквер, старый и большой, он тянулся от Большого до Среднего проспекта. С одной стороны сквера высились красные старинные здания, в которых теперь была больница и морги. С другой — пожарная часть со смешной, тоже дореволюционной, вышкой и большими гаражами.

Когда-то сквер был густо засаженным парком, сразу после войны его решили окультурить — повалили сотню деревьев, разбили цветники, сделали дорожки, посыпанные гравием, расставили скамейки и бетонные статуи физкультурников и пролетарских вождей. Но все эти признаки культуры катастрофически быстро дряхлели и разваливались. От асфальтовой аллеи осталась каменная крошка, от скамеек — остовы с торчащими железками. Цветники затоптали, на месте цветов привольно размножались сорняки, а вслед за ними потянулись тоненькие топольки, дубки и клены. Сохранилась деревянная эстрада, торчащая среди дикого приволья черной от мокроты и гнили ушной раковиной.

Мужики походили по скверу, отыскивая только им известное укромное место. Егор уже подумал, что они тайные юннаты (юные натуралисты, он тоже чуть-чуть в кружок ходил, в Дом Пионеров), потому что они зачем-то щупали землю, кусты, стволы деревьев, тихо споря между собой. Считали шаги от ограды до неизвестных Егору ориентиров. Затем истопник достал из громоздкого свертка что-то длинное, прут или дрын, примеряясь, потыкал дрыном землю в нескольких местах. И, наконец, с размаху засадил палку в землю (и тут Егор догадался, что истопник притащил в сквер те заточенные колья, что он видел в котельной). Истопник занес над головой большой деревянный молоток и стал им махать, забивая кол в землю.

Зачем? Чего они делают, да еще холодной ночью и в глухом, заброшенном сквере? Егора даже залихорадило от любопытства. Сам сквер, сплоченные старые деревья, с искривленными, вытянутыми по ветру стволами, шумными, еще густыми кронами, казалось, недоумевал и понемногу кипятился. Зашелестела, забилась листва, посыпалась охапками с верхушек деревьев. Какие-то вихри понеслись по тропинкам среди тесных зарослей, сминая кусты и бурьян, подкидывая вверх сор и опавшие листья.

У лежавшего под кустом жасмина Егора что-то зачесалось в животе, потом закололо, да так больно, будто на ежа лег. Пощупал рукой под собой, ничего не обнаружил и решил потерпеть. Сперва, когда он пошел в сквер вслед за мужиками, то почти не боялся, твердил себе — я же не один, вон совсем рядом два взрослых дяденьки. А теперь он и их чудачеств боялся (а если они здесь мертвого закопали, а теперь ищут? Или что-нибудь еще жуткое), и ветра, и грозных, волнующихся старых деревьев. «Может быть, напились денатурату, — рассудительно думал мальчик. — И лезет им в голову что попало, а я как дурак потащился следом». Егор помнил, как недавно у них в коммуналке сосед на неделю запил, потом выскочил из своей комнаты с топором и стал на кухне за тараканами охотиться — рубил насекомых здоровенным колуном! И соседок тоже за тараканов принял — но тут уж одна из новых тараканих ему как скалкой промеж глаз зафунделила... С белой горячкой и сотрясением мозга соседа на месяц в больницу положили.

От воспоминаний его грохот отвлек. В сквере уже настоящая буря разразилась. Бились под тяжелым ветром деревья, пригибаясь к самой земле — старые окаменелые стволы грузно шатались и трещали, а легкие однолетки вырывались с корнями и летали по скверу. Вместо дождя и града падали со стуком оторванные ветром сучья. Егору даже стало казаться, что зашевелились и вспучились сами корни деревьев. Он крепко вцепился в свой куст, зажмурившись от летящего сора и мечтая лишь не улететь вместе с деревьями, травой и листьями... И слышал, что истопник истово продолжает вбивать колья, не обращая внимания на лихорадочное ночное ненастье. Тогда и мальчик решил не трусить, открыл глаза.

Толстый приятель скинул плащ, бросил на землю и встал на него коленями. На нем заблестела странная одежда, вся в узорах и украшениях. Толстяк поцеловал крест, висящий на животе, зажег с третьей попытки свечу, оберегая ее от ветра ладонью. Только сейчас Егор понял, что это самый настоящий поп. Он попов в жизни не видел, думал, они перевелись совсем.

— Господи, иже еси на небеси, да святится имя твое, да будет воля твоя, ныне и присно во веки веков... — громко бормотал поп.

Егор очень удивился, что тот не боится милиционеров или врачей, за такие чудачества и за пропаганду мракобесия (как выражалась его учительница) в психушку могли отвезти.

Под мальчиком что-то завозилось, он подумал, что это крот, хотел отползти в сторону. Но не успел — это что-то вдруг крепко, больно и страшно ухватило его за лодыжку левой ноги. Егор с воплем дернулся, пытаясь рассмотреть в темноте, что это было — но никого подкравшегося, ни собаки, ни человека не увидел. Его схватили из-под земли! Ему казалось, что там, внутри, в сырой вонючей глине кто-то возится и злорадно шипит. Мальчик пробовал — пнуть невидимого врага, попытался вскочить, но упал из-за сильного рывка. Егор катался по земле, крича и плача от ужаса. К нему бежал истопник.

— Помогите! Мне ногу схватили! Больно, освободите, спасите! — умолял истопника мальчик.

Истопник подхватил его подмышки, потянул, пытаясь оттащить от куста. То, что держало Егора за ногу, не поддавалось, наоборот, рывками тянуло ногу к себе, куда-то в рыхлый развороченный холмик земли. Старик стал изо всех сил пинать по руке, или отростку, или лапе, держащей ногу, а увидев, что и пинки не помогают, — выхватил из кармана нож и несколько раз рубанул им по земле вокруг схваченной лодыжки. И Егора отпустили. Он сам проворно отполз подальше, тут же подумал, что и здесь могут схватить. Вскочил на ноги и, по-глупому пританцовывая, побежал к мужикам.

— Я нечаянно, я хотел с вами... — лепетал Егор, опасаясь получить от спасителя взбучку.

Священник посветил свечой, чтобы истопник мог осмотреть лодыжку у мальчика. Мужики переглянулись, ничего не говоря Егору, и засобирались в обратную дорогу. Он смог дойти до двора сам, хотя от некоторых опасений ослабел и спотыкался. Ведь он раскрыл их тайну, а они не колотят, не упрекают, — может быть, решили пристукнуть потихоньку в своей котельной? А труп в Неву! Как дошли до котельной, Егор сел на топчан, закрыл глаза и стал ждать: будь что будет, все равно снаружи, во дворе с Вандой или в пустой комнате с крысами и клопами, еще страшнее и опаснее.

Истопник в очередной раз взялся за лечение Егора. Уложил на топчане, дал горячего сладкого чаю. И внимательно смотрел, как мальчик пьет чай. Затем завернул штанину на пораненной ноге. Егор увидел сам, что с лодыжки в том месте, за которое его схватили, сорвана кожа, чернеют сукровицей ровные жгучие полоски обнаженного мяса. Истопник шарил по полкам и тумбочкам, сваливал в груду на столе склянки, пучки трав, в чугунке натолок и заварил вонючую смесь. Густо намазал ею раны Егора, затем обвязал ногу полосой чистой тряпки. Лодыжку стало жечь, очень сильно, будто рой ос набился под повязку, но Егор терпел, украдкой помаргивая, чтобы слезы падали сами по себе и подальше.

— Малец, я одного не понимаю. Как тебя родители отпускают в ночь, приключения себе на жопу выискивать? — приступил поп к допросу.

— Мамка уехала от нас. Папка на заводе в ночную. И еще меня Ванда разбудила, к окну прилетела, чтобы на нас ругаться.

— Ванда у окна летала? — переспросил встревоженно истопник. — Или все во сне было?

— Летала, — Егор упрямо поджал губы. — Хотела мамку побить. А мамка и так струсила, сбежала от нее. Ванда крыс и клопов напускает, полную комнату.

— Тебе тоже не мешало бы уехать, мальчик, да подальше, — сказал истопник.

— Мне некуда, вот я к вам и хожу, — сказал ему Егор.

— Ты видел, чем мы в сквере занимались? — перебил его поп сварливым голосом.

— Да, — Егор боялся врать. — Но я ничего не понял.

— Еще не хватало, чтобы ты понял! Забудь все. Кузьмич, — повернулся поп к истопнику, — сваргань с ним чего-нибудь такого. Тут и я не возражу, желательно его памяти лишить.

— Надо покумекать, — рассеянно отозвался истопник.

Истопник отошел от Егора, взял у стены совковую лопату, покидал угля в гаснущую печь. Вся эта длинная ночь была холодная, будто не август, а уже конец октября.

— Отнесем его домой? — спросил поп.

— Утром, когда папаша вернется. Сейчас пусть поспит, — решил истопник.

— Я не хочу, я не могу спать! Болит же! — встревожился мальчик, к нему вернулись все предыдущие опасения за свою жизнь.

Но истопник его не слушал, подошел, грубо закрыл ему глаза грязной, вымазанной в угле ладонью и забубнил затихающим, усталым голосом:

— Спи, спи, салага, устал, досталось тебе... Все обойдется, а завтра станет полегче...

Егор поверил и крепко заснул.

6

После этого нагромождения событий и опасностей вдруг наступило затишье, на две недели. Конечно, компания Ханны по-прежнему гоняла Егора. По-прежнему кричала и материлась на людей дворничиха Ванда. Чадила труба над котельной, а значит, там жил и работал истопник. По утрам ревели с Невы гудки пароходов, им вторили гудки заводов на набережных и на Большом проспекте. У их берега, возле набережной лейтенанта Шмидта, поставили старый списанный пароходик, который вскоре дал течь и наполовину затонул. Егор изучал пароходик целыми днями, исследовал трюмы, моторный отсек, устройство мачты. Он решил при первой оказии удрать на пароходике подальше от врагов. И корабль для путешествий звался подходяще — «Полярный Одиссей».

Была одна счастливая особенность у этого затишья. Остальные дети пошли в школу, а Егор не пошел. Папка-то, что называется, запил. Мамка не вернулась, переехала к другому мужику (по слухам; ее никто не видел) и подала в суд на развод. Ни портфеля, ни тетрадок, ни одежды для школы Егору не купили. Да и какая там учеба, если в их комнате даже пища стала редко появляться. Ели хлеб и жареную картошку с сырой луковицей для аппетита. Готовил Егор сам, снискав некоторое уважение у соседок на кухне. Папа с каждым днем становился скучнее и равнодушнее. Он взял отпуск на работе, спал да ходил рыбачить. Рыбы ни разу не принес; он пропивал улов, возвращался очень грязный и пьяный, валился в сырую вонючую постель и храпел.

А потом, через две недели пришла суббота. Соседи лихорадочно и рьяно приготавливали на кухне борщи и пельмени, дышать папе и Егору стало совсем трудно. Поэтому оба решили уходить, Егор к пароходу, а отец на рыбалку. Мальчик бегом выскочил в арку, не замеченный врагами, и радостно побежал к реке. А отец замешкался, столкнулся с собутыльником, у того под пиджаком грелась большая бутылка «Яблочного». Они присели у фонтана, приняли на грудь для согрева. Приятель задремал, папка Егора собрался было идти дальше, на реку, стал собирать рассыпавшиеся снасти. Тут и подошла Ванда, тоже подвыпившая, чем-то с утра недовольная, и понесла на отца:

— Гляньте на него, на ханыгу! Жена у него сучка, нашла кобеля покрепче, сбежала! А сам-то уже алкаш беспомощный, на виду честного народа, на виду детей и стариков надирается. Ты чему молодежь учишь? Тут мои дочки играют, а ты газончик засираешь...

— Заткнись! — сказал грубо папка Егора, вино его расхрабрило, и он с размаху, зло влепил Ванде пощечину.

Сам не ожидал такого успеха. Баба, что в ширину больше, чем в высоту, весом в два раза превосходившая слесаришку худенького, отлетела от него, с трудом устояв на ногах. В субботу двор был полон старух и праздношатающихся людей, все обмерли и придвинулись, готовясь к зрелищу роскошной драки.

А дворничиха почему-то не захотела кидаться на пьяного рыбака. Она стала пунцовее вареного рака, она затряслась от того, что не знала, как пострашнее, помучительней отомстить за позор на виду у всех. И вдруг успокоилась (лишь внешне, но все это поняли): у Ванды мелкой дрожью налились толстые руки, задергалась и взметнулась нечесанная грива волос. Взвился над людьми голос — густой, невразумительный, монотонный рык, от которого всех вокруг как-то забеспокоило. И люди стали отбегать и прятаться от лиха.

— Забери тебя вода, забери тебя тина, опутай ноги осока, всоси тебя жижа и омут... Пусть брюхо твое прочистят рыбы, пусть глаза проглотят угри, и желудок, и сердце, и кишки твои вылезут наружу...

— Замолчи! Замолчи, стерва! Не смей! — закричал кто-то с отчаянием.

Это от котельной к Ванде бежал истопник, услышав ее мерзкий вопль заговора.

Как сомнамбула, Ванда медленно развернулась к истопнику. Протянула руки и заговорила снова:

— Ты тоже скоро сдохнешь. Ты не уйдешь от нас. И земля тебя не примет. Вода не примет. Огонь не возьмет. Мучиться тебе нескончаемо. Я это знаю, слышишь, знаю!

У истопника от ярости перекосило лицо, он подошел, в упор глядя на беснующуюся расширенными черными зрачками. Сказал ей что-то, чего никто не расслышал (самые смелые к этому моменту дежурили в окнах и в дверях подъездов). Но от его слов снова дворничиху отшвырнуло, повалилась она на землю. Все видели, что истопник к ней пальцем не прикасался.

Ванда еще некоторое время ворочалась и охала, лежа в большой луже у засоренной решетки водостока. Истопник отвернулся и ушел в котельную. Отец Егора, смущенно помявшись, тоже решился уйти. Никто из зрителей не подошел и не помог мокрой дворничихе, и чего больше — страха или злорадства — было в этом бойкоте, никто бы не взялся определить. Даже все три дочки держались в сторонке.


Папа Егора пришел на любимое место, около доков. Проверил сеть, тайком заброшенную на ночь. Местного отделения милиции опасаться не приходилось, раз в неделю рыбак снабжал их свежей рыбкой. А вот собратья рыбаки могли при случае и сами сеть выбрать, и донести куда надо. Но в этот раз ничего не приключилось. Улов был так себе: несколько коряг, пара мрачноватых тощих ершей, горсть прозрачных уклеек в палец длиной, зато был и красавец налим. Старый, здоровенный, какой-то даже бесформенный, темно-зеленый, будто кусок отполированного морем базальта. Отец вывалил добычу в кусок полиэтилена, забросил две удочки, поставил спиннинг на проводку, а сам пока закурил. Был погожий денек, сильно припекало солнышко, и вино в желудке стало плескаться, туманя голову. Налим никак не засыпал, грузно ворочался и шлепал здоровенным хвостом, презрительно позевывал, словно дразня рыбака. Отец хотел было долбануть рыбу по голове, да поленился. Клев шел нормально, стихая к полудню, затем пришло время подремать и рыбаку.

Очнулся, будто сердце дернулось от волнения — налим выбрался из свертка и ловкими шлепками приближался к воде, переваливаясь со ступеньки на ступеньку по спуску.

Еще сонный, отец вскочил, подбежал к налиму, нагнулся, чтобы ухватить рыбину. Но затекшие ноги разъехались в стороны на скользких, покрытых зеленой тиной ступенях; он тяжело опрокинулся назад. Ударился затылком об острые гранитные плиты, обмяк. Его тело медленно, нехотя съехало в воду — дно здесь углубили для стоянки судов, поэтому отец сразу ушел глубоко, с легким всплеском, без следа. Никто не заметил, да и сидело поодаль лишь два-три рыбака, несколько женщин выгуливали собак.

Налим, будто удовлетворенный местью, замер, оставшись вместо рыбака греться под солнцем. Вскоре прилетели две чайки, подравшись и громко разоряясь, разорвали налима на несколько кусков, давясь, сожрали рыбину без остатков, запрокидывая к небу хищные гнутые клювы.

Потом по небу поползли тяжелые тучи. Издалека донесся первый тяжелый раскат грома, похожий на полуденный выстрел пушки с бастиона Петропавловской крепости. Люди заспешили по укрытиям. Ударили по набережным монотонные сильные струи осеннего дождя, побежала по асфальту и граниту вода, смывая в Неву снасти отца Егора, так что совсем не осталось следов его присутствия на Неве. Удочки утонули, а сеть медленно расправилась из комка на воде и поплыла по реке в Финский залив.


Гроза не прекращалась до ночи. Егору долго пришлось сидеть на лестничной площадке третьего этажа, дожидаясь отца с рыбалки. Но тот и не думал появляться — запил с приятелями, заночевал в другом месте — так оценил его отсутствие мальчик. Вероятно, пили в коммунальной квартире и все соседи, не слыша стука мальчика (дотянуться до кнопок их звонков на двери у него не хватало роста). Вот и пришлось сидеть в подъезде: в открытое окно приносило запахи свежей юной осени, запахи речной воды и грозового воздуха. Молнии сверкали все ближе, гром раздирал небо на части прямо над их двором. Егору было страшно, но от окна он не отходил, надеясь увидеть что-нибудь интересное. Хохотал, когда мокрыми испуганными курицами мчались по лужам прохожие.

Стемнело, никто уже не бегал, утихал пьяный шум и раздор в окнах. Раза два стекла взрывались брызгами (кто-то запустил бутылку, или в драке перестарались), яростные матерные ругательства освежили и без того напряженную атмосферу. Гроза, отъехав подальше за Неву, осветив южную половину неба над Ленинградом желтыми и красными всполохами, замедлила ход, притихла, а потом повернула вспять, снова наезжая черным, испещренным огненными зигзагами брюхом на Васильевский остров.

Наверно, дело было около полуночи, когда из флигеля выползла под проливной дождь белая фигура. Егор даже не сразу определил, кто выполз — раньше Ванда бодро выбегала, сотрясая двор шагами и матом. Теперь же словно сама чего боялась, оглядываясь на небо, в мокрой облепившейся ночнушке прошла к фонтану и набычилась, сжалась в ком, чего-то дожидаясь. Егор высунулся из окна, рискуя свалиться, чтобы лучше видеть.

Сквозь поределые хлопья листвы на тополях он разглядел, как Ванда содрала с себя ночнушку. Толстый, круглый как шар, живот вывалился и закачался под огромными лепешками грудей. Ванда, раззадоривая себя, стала что-то покрикивать, пританцовывать, как деревенские бабы пританцовывают в начале плясок. На кухне мальчик часто видел моющихся соседок, так что нагота сама по себе его не удивляла. Но Ванда была омерзительной в своей наготе. Она уже вопила и кричала странные гортанные слова во все горло, хлопая себя по ляжкам, по грудям с огромными бугристыми сосками, по густо заросшему низу живота, скача с места на место, выбивая чечетку пятками в листьях и в месиве луж.

Вылез в открытую дверь ее участковый, видимо под сильным градусом, в кальсонах и с пистолетом. Посмотрел тупо на танцы сожительницы, воодушевился и начал стрелять в небо. Словно отвечая — молния коротко вспыхнула над маленьким двориком, змеиный отросток ее на миг коснулся фонарного столба. Оглушительно взорвалась лампочка, окатив милиционера стеклянными брызгами. Он упал на четвереньки и испуганно пополз обратно к крыльцу. А Ванда закричала, увеличив скорость своих танцевальных па. Из котельной вышел истопник. Сперва смотрел, как Ванда танцует, потом медленно пошел к ней. Она, словно не замечая или, наоборот, оскорбляя его, вертела огромными половинками задницы, изгибалась, крутила руками и вопила, вопила про что-то свое.

И снова грохнул гром, так что у Егора заложило уши. Огромный зигзаг молнии, расколов на две неровные половины все черное небо, протянулся к Ванде, к фонтану, но в последний момент свернул и ударился об крону самого старого и толстого тополя в скверике. Тополь дрогнул, полыхнули огнем его мертвые ветки на макушке, и вся махина с толстыми ветвями, как подрубленный стебель пшеницы, содрогаясь, упала на землю. Комлем своим тополь попал по тощей, неприметной в темной пелене ненастья фигурке истопника.

И сразу все свернулось, прекратилось — так пьеса добегает до финала, сверстав нужный итог и исчерпав запас эффектов. Не гремело и не сверкало в небе. Уполз во флигель милиционер. Устало подобрала мокрую тряпку ночнушки Ванда и, тяжело ступая босыми ногами, блестя мокрыми телесами, пошла к себе в дом. А Егор бежал к придавленному истопнику.

Как молот, тяжелым, беспощадным весом ствол ударил старика по плечам (голову судорожным движением несчастный успел убрать), перебив разом позвоночник, ребра грудной клетки, суставы плеч. Ударив в первый раз, дерево спружинило о землю, подскочило и упало рядом, прижав одну ногу истопнику. Теперь он лежал вверх лицом, и дождь обмывал вскрытое, безжалостно исковерканное тело, смывая с раздробленных, торчащих диким хаосом желтых костей кровь и грязь и прилипшие листья. Старик был жив, даже не потерял сознания. Он хрипел, а когда Егор подбежал, старик попытался что-то сказать, пошевелить пальцами беспомощных вывернутых рук. В горле сразу забулькала кровь, выплеснулась слегка изо рта.

— Туда, — всхрипнул старик и мотнул головой в сторону котельной.

— Оттащить? Я сейчас, вы только не умирайте... — хныча, попросил мальчик.

И потащил его в котельную, сперва высвободив ногу из-под дерева. Тянул за воротник пиджака, потому что хватать за руки или ноги было невозможно, члены грозили оторваться при малейшем усилии. Ноги у Егора скользили по мокрым листьям, от беспомощности и страха он ревел в голос, падал в лужи и в желтые прогалины глины, весь вымазался. Но тащил и тащил, по сантиметрам, старика к открытой горячей двери котельной.

В котельной он оставил старика на полу, посреди помещения. Включил свет и, опомнившись, хотел бежать, звать на помощь. Но старик, до того молчавший, даже не стонавший при переноске, вдруг сказал отчетливым, напряженным от усилия голосом:

— Не смей никого звать.

— Я не здесь. Я в больницу побегу, которая на двадцать девятой линии... — Егор думал, что старик боится Ванды.

— Нет, никого нельзя приводить. Слышишь? Никто не должен меня увидеть. И ты уходи.

Снова вспенилась и расплескалась кровь в его разверстом рту. Опустились пленки век на глаза. Егор решил, что он умер, и присел на корточки возле двери, не отводя взгляда от калеченного. Но месиво мяса и костей на груди старика продолжало трепетать. Свистел, просачиваясь из порванных легких, воздух. Мелко дрожали ноги, шевелились, что-то загребая, пальцы на правой руке. Старик не умирал. Прошли минуты, а сколько — мальчик не знал, но истопник снова открыл глаза и повернул голову к нему.

— Кто здесь? — спросил он, словно перестав видеть.

— Это я, Егор, — сказал робко мальчик.

— Уходи. Тебе нельзя оставаться.

— Я не брошу вас, дяденька, — сказал ему мальчик.

— Пошел вон, пошел, пошел, — громко шептал истопник, а его тело начинало биться в судорогах.

Егор не выдержал ужаса происходящего, выбежал во двор. Продолжал лить дождь, косые струи хлестали по веткам тополей и груш. Исходили пузырями лужи. Фонтан наполнился водой наполовину. По огромной туше упавшего дерева пробегала легкая рябь от крупных капель, будто дрожал кит, выбросившись на пляж.

— Помогите! Дяденька умирает! — крикнул, набравшись решимости, Егор.

Но в шуме воды и ветра его голоска нельзя было расслышать. Хотя появились за темными стеклами чьи-то сплюснутые лица. Пьяные и сонные люди смотрели на Егора, не проявляя никакого интереса и участия.

— Там умирает!.. Деревом придавило!.. Помогите же! — кричал и показывал мальчик.

Лица, одно за другим, исчезали в тусклых проемах окон. Тогда он решил вернуться в котельную.

Словно сменили лампочки — другой свет был в котельной. Тусклое, красное освещение рябило глаза. Огромная черная лужа крови блестела на дощатом полу, отражая всполохи красного света. А искалеченное тело непостижимым образом воссело на стуле возле стола. Голова с распахнутыми пустыми глазами отвалилась назад, за плечи, на натянутой шее проступил острый кадык. Вспоротые ребра мелко подрагивали под мокрой разорванной рубахой, роняя бисеринки крови на штаны и на пол.

— Вернулся, миленький, не бросил старичка, — сказал истопник, почти не шевеля ртом, не поворачиваясь; сказал совсем другим, писклявым и веселым голоском.

— Никто не пришел. Я кричал, а они... — с обидой рассказал Егор.

— Сволочи, суки, мразь, — опять иным, яростным скрежещущим голосом ответил старик. — А-а-а, иди сюда, дай руку. Я умираю, дай руку, мальчик, подарю силу. Ну иди, иди ко мне, хороший мой...

Какая-то свежая и сильная боль скрутила его тело, бросила лицом на стол, затем бесцеремонно скинула со стула на пол и била, била по беспомощному телу, а старик полз в угол своей фанерной каморки. Тело сотрясалось, корчилось, на лице плясали, сменяясь, гримасы и страшные рожи. Егор не мог подойти — он боялся все больше.

Но истопник стонал все жалобнее, корчи делались все невыносимей. И жалость, или какая-то другая сила толкали мальчика вперед.

— А, дождались, суки, рады, рады, вижу, ух, морды, хари, все уже... Уходи, беги, спасайся, я не могу терпеть...

— Кому спасаться? — замешкался мальчик.

Но вернувшийся тоненький голосок залепетал другое:

— Где же ты, мальчик? Иди, помоги, я умираю. Папку твоего убили, я умру, ты один останешься, возьми помощь мою. Возьми силу. Останься вместо меня. Мне страшно, дай руку, помоги...

— Я здесь, дяденька, вот рука... — Егор не мог поймать прыгающую горячую ладонь старика.

А ладонь с размаху ударила мальчика по лицу, — Егор отлетел в самый угол. Старик выгнулся немыслимой дугой и закричал:

— Господи, прими же меня! — и заорал дурным голосом от новых ударов боли.

Егор подбежал и поймал руку истопника. Рука страшно впилась в его локоть, сноровисто нащупала пальчики, вплелась в крепкое, невыносимое рукопожатие.

— Нашел! — хихикая, как пьяный, закричал старик.

Голова старика развернулась к Егору. Зрачки полностью вылезли из орбит, двумя огромными черными ягодами нависли над ним, трезвые и спокойные. Пытки оставили тело, оно замерло.

— Ты сам пришел. И ты останешься после меня, — сказал, чеканя слова, истопник, нагнулся к мальчику, словно желая поцеловать, — но умер в ту же секунду, и на Егора обрушилось мертвое тело.

У мальчика в голове вспыхнул какой-то факел, языки огня заполыхали в теле, и он упал без сознания рядом с искалеченным трупом, в черную лужу крови.



Загрузка...