ОН новая японская проза

НЕ ТОЛЬКО САМУРАИ Про женоподобных японских мужчин и немножко странную литературу

1

Как один из составителей этой антологии, я первоначально хотел назвать два ее тома так: «Не только самураи» и «Не только гейши». Дело в том, что мне очень нравится довлатовское собрание анекдотов «Не только Бродский», хотелось сотворить нечто в этом же роде. Однако мой уважаемый коллега и со-составитель Григорий Чхартишвили этой идее воспротивился, так что теперь мужской и женский тома называются попросту «Он» и «Она». Наверное, это звучит проще и элегантней, но мне моего первоначального названия все-таки жаль. Ведь когда замышлялся этот проект, мне больше всего хотелось с его помощью продемонстрировать, что японская нация состоит не только из самураев и гейш. Иными словами, цель нашего проекта заключается в том, чтобы сломать укоренившиеся в России стереотипные представления о японцах.

Должен сразу разочаровать (а, возможно, и рассердить) читателей, которые надеются на страницах этого сборника насладиться традиционными японскими красивостями — увы, ничего особенно живописного в антологии вы не обнаружите. Зато в этом двухтомнике есть подлинная литература современной Японии — та литература, которую в России почти не знают. Разумеется, предлагаемая русскому читателю подборка не столь уж масштабна, да мы и не ставили себе задачу охватить неохватное, но все же, думается, что это важный шаг на пути к заполнению существующего вакуума.

Слово «вакуум» я употребляю безо всякого преувеличения. На русский язык переведены (и неоднократно изданы) произведения Ясунари Кавабаты, Кобо Абэ, Кэндзабуро Оэ и Юкио Мисимы, однако вся японская проза последних десятилетий, за исключением разве что романа Харуки Мураками «Охота на овец», в России почти совершенно неизвестна. Русские читатели не имеют ни малейшего представления о том, что происходило в японской литературе 80-х и 90-х годов двадцатого столетия. Вот почему в нашу антологию включены произведения только новые, созданные именно в этот период.


Что, собственно, известно современным русским о современных японцах? В последнее время интерес к Японии в вашей стране вроде бы возрастает, японская тематика становится все более популярной. Газеты и журналы делают спецвыпуски по Японии, в Москве открылось множество японских ресторанов, которые, несмотря на дороговизну, ломятся от посетителей. Больше появляется и книг, посвященных нашей литературе и культуре — правда, в основном, эти издания посвящены классике или истории, к современности они отношения не имеют. Меня, японца, подчас даже удивляет, как много сейчас в России всего японского. Идя по московским улицам, постоянно натыкаюсь на знакомые слова: ресторан «Идзуми», ресторан «Самурай». (Впрочем, самурайское сословие, как известно, отличалось аскетизмом, поэтому это не самое подходящее название для гастрономического храма — но ладно уж, не будем придираться.) Нередко можно увидеть на рекламных щитах умопомрачительной красоты улыбчивых азиаток, изображающих гейш (одеты они по большей части в нечто диковинно-китайское, но не придираться так не придираться). Поразительно, что слово «самурай» в Москве мне встречается гораздо чаще, чем в моем родном Токио.

Например, в мае минувшего года, в рамках Всемирного конгресса ПЕН-клубов, в Петербурге состоялся некий поэтический вечер. Один почтенный журнал (не буду говорить, какой именно) описывал происходившее на сцене так: «…Американского поэта сменил вежливый японец, одетый не менее безупречно и сдержанный, как самурай. С ним вышел переводчик, тоже японец. Оба синхронно поклонились залу. Следующим естественным шагом стал бы короткий показательный бой на мечах или на худой конец голыми руками, но вместо этого переводчик сказал» и т. д. Переводчиком, упомянутым в этой цитате, был ваш покорный слуга. А «безупречно одетый» японец — по-моему, совершенно не похожий на самурая член японской делегации, человек весьма ученый, интеллигентный и известный мягкостью характера.

Не подумайте, что я собираюсь тратить порох на разбор проходной статейки, кое-как сляпанной бойким репортером, которому было глубоко наплевать на предмет описания. Тут интересно другое: то, что в сознании русского человека при виде японцев моментально выстраивается определенная ассоциативная цепочка «японец=самурай», даже если некий конкретный японец ничем не напоминает кровожадного вояку.

Пожалуй, пора объяснить уважаемым русским читателям, что в нынешней Японии никаких самураев нет. А если и есть, то лишь в парках аттракционов, костюмированных драмах и исторических романах. И всем известный фильм Куросавы «Семь самураев» — увы, тоже предание давно минувших дней.

В Москве меня не раз спрашивали: «Как вы относитесь к трактату „Хагакурэ“?» Или, скажем: «Жив ли в современной Японии дух Бусидо?»

«Хагакурэ» — это пособие для воспитания воинов, написанное в начале XVIII века. Недавно перевод этого сочинения был издан в России. Есть в трактате, например, такое знаменитое высказывание: «Кодекс самурая — готовность к смерти». Это сочинение вообще представляет собой апологию смерти и ценностей, слишком экстравагантных с точки зрения ортодоксального конфуцианства, поэтому в феодальной Японии эксцентричная книга находилась под запретом. После реставрации Мэйдзи трактат был напечатан и получил широкую известность — в особенности благодаря Ю. Мисиме, который относился к «Хагакурэ» с особенным благоговением (как известно, Мисима последовал призывам автора книги на практике). Однако для деградировавших японцев вроде вашего покорного слуги «Хагакурэ» — сочинение настолько же современное, как для русских кубофутуристская «Пощечина общественному вкусу» или для французов Бретоновский «Манифест сюрреализма». То есть, конечно, самурайский трактат тоже является частицей нашего культурного наследия, однако вовсе не олицетворяет собой всю японскую культуру и очень далек от воззрений нынешних японцев. Да если б все мы были таковы, какими нас хотел видеть автор «Хагакурэ», то после поражения в войне страна Япония просто перестала бы существовать!

Я пишу этот текст не для того, чтобы обрушиться на стереотипные представления русских о японцах. В конце концов, такого рода клише характеризуют не столько объект представлений, сколько самого носителя. И если в российском массовом сознании японцы предстают исключительно в виде гейш и самураев, это проблема русской культуры, а не японской. Я же всего лишь хочу обратить внимание читателей на сам факт: господа, вы видите нас не такими, каковы мы на самом деле.

Вот любопытная иллюстрация к теме. Писатель Виктор Пелевин, пользующийся в сегодняшней России такой популярностью, как известно, весьма неравнодушен к дальневосточной и японской культуре. В статье, которую он написал для японского литературного журнала «Синтё», есть такие строки: «Когда я кончил школу и поступил в институт, среди моих друзей распространилась довольно странная игра. Мы все были буквально влюблены в перевод „Исэ-моногатари“ Николая Конрада(…). Наша игра заключалась в том, что мы сочиняли пятистишия и трехстишия на русском языке, подразумевая, что они являются переводами несуществующих японских стихов(…) Можно сказать, что перевод стихотворения является его тенью, но в случае переводов Конрада эту тень отбрасывал реальный культурный объект. Мы занимались тем, что рисовали эту тень: участникам предлагалось представить несуществующий объект, который ее отбросил».

Проницательный читатель уже догадался, что в этой игре мне видится аллегория всего отношения русских к Японии. Не пора ли перестать заниматься постмодернистскими забавами с тенью и заняться изучением реального объекта, отбрасывающего эту тень? Эта наша антология и представляет собой первую попытку перефокусировки вашего внимания с тени на сам объект.

Если придираться к словам, то можно сказать, что всякое литературное произведение в определенном смысле — тоже не более чем тень реальности, да и сама реальность, как известно, эфемерна, но в этакие философские глубины давайте зарываться не будем.

2

Это собрание текстов охватывает примерно двадцатилетний период, 80-е и 90-е годы истекшего века. Японская литература в этот период претерпела довольно существенные метаморфозы, подробно описывать которые не позволяет ни объем, ни жанр вступительной статьи. Ограничусь напоминанием о том, что Япония сегодня, как и Россия, является «литературной сверхдержавой», о чем, в частности, свидетельствует обилие толстых ежемесячных журналов — во всем мире эта традиция только в двух наших странах и существует. Невозможно подсчитать, сколько в Японии было создано художественных произведений за эти 20 лет! Оценить значение этих сочинений можно будет лишь тогда, когда 99 % из них канут в Лету и наша с вами современность, утратив этот статус, превратится в объект исследования для будущих историков литературы. И все же, для того чтобы дать вам некоторое представление о драматических переменах, произошедших в японской словесности, рискну предложить некую схему. За точки отсчета возьму два писательских самоубийства и две нобелевские лекции.

Самоубийцы — это Юкио Мисима, совершивший харакири в 1970 году, и критик Дзюн Это, добровольно ушедший из жизни в 1999-ом. Про харакири Мисимы (1925–1970) подробно рассказывать, наверное, излишне — в России эта история хорошо известна. Мисима, чья звезда ярко вспыхнула на литературном небосклоне вскоре после окончания войны, ко второй половине 60-х годов увлекся идеей «соединения пера и меча», пускаясь на поприще «меча» в самые различные эскапады. Он вступил в ряды Сил Самообороны, создал военизированное «Общество щита». Закончилось всё это 25 ноября 1970 года, когда несколько членов организации во главе с писателем попытались устроить путч на армейской базе Итигая в Токио. Когда мятеж не удался, Мисима заперся в кабинете коменданта и вспорол себе живот.

Все факты хорошо известны и досконально изучены, но в мотивациях этого безумного поступка до сих пор не все ясно. Японцы отнеслись к нему по-разному. Кто-то говорил, что это был героический подвиг истинного патриота; кто-то обзывал Мисиму психопатом; иные говорили: «Мисима отторг литературу и доказал, что Дело выше Слова»; были и такие, кто иронически кривился; «Перформанс а-ля камикадзе, затеянный для увековечивания своей литературной славы». Как бы там ни было, неоспоримо одно: западник и эстет Мисима на исходе жизни сделал выбор в сторону национализма и самурайских ценностей. Только этот акт мало что изменил. В послевоенные годы японское общество в целом от самурайских ценностей отвернулось, да и вообще в известной степени пожертвовало традиционными ценностями во имя модернизации. Самоубийство Мисимы стало последним сполохом былого пламени.

За несколько лет до самоубийства Мисимы известный литературный критик Дзюн Это выпустил весьма примечательную книгу. Она называлась «Зрелость и утрата» (1967). Это критическое исследование прозы Сётаро Ясуоки и Дзюндзо Сёно по сути дела представляло собой анализ перемен, произошедших в японском обществе за послевоенный период. Автор утверждал, что, модернизировавшись, Япония отказалась от основополагающего принципа патриархальности, поменяв его на матриархальные ценности, обычно свойственные земледельческим сообществам, но в данном случае с успехом примененные на ниве индустриализации. Фигура Отца, ранее игравшая ключевую роль в семье и всем обществе, постепенно стала утрачивать свое значение, но и женская природа под воздействием страха — как бы не отстать от современности, тоже претерпела существенные изменения в погоне за новой американизированной цивилизационной моделью и стала терять свою природную «материнскость».

Мне кажется, что эта оценка была довольно точной. В тот самый период, когда Мисима пытался напоследок возродить триаду «Отец-мужчина-самурай», японское общество уже успело демаскулинизироваться, и вследствие этого литература тоже заметно обабилась (во времена политической корректности это слово попало под запрет, но лучше, ей-богу, не скажешь). На исходе жизни Это подтвердил правильность вердикта своей собственной кончиной. Как и Мисима, он ушел из жизни добровольно, но это было самоубийство совсем иного рода, без малейшей тени мачизма и героизма. Дзюн Это рано осиротел; главным стержнем его жизни были отношения с женой. Поэтому, когда жена умерла, а сам литератор перенес инсульт, он предпочел поставить в своей жизни точку.

Несколько упрощая, можно сказать, что за годы, прошедшие между двумя этими самоубийствами, окончательно распался миф о мужественных японских самураях, японское общество достигло зрелости, а мужчины в нем стали женоподобными и мягкими, так что теперь у нас все чаще сетуют: «Нынче мужику без крепкой бабы никуда».

Еще одно сопоставление, которое поможет понять, насколько изменилась японская литература за последние четверть века, — это сравнение нобелевских лекций двух лауреатов, Ясунари Кавабаты и Кэндзабуро Оэ.

Речь Оэ (р.1935), произнесенная в Стокгольме в 1994 году, называлась «Неопределенностью Японии рожденный», пародийно обыгрывая название лекции «Красотой Японии рожденный», с которой двадцатью шестью годами ранее выступил там же первый японский нобеленосец Кавабата (1899–1972). Возможно, шутка была не вполне уместна для столь торжественного мероприятия, однако тем явственней для всех стали метаморфозы, произошедшие в сознании японского литературного сообщества.

Речь Кавабаты всячески подчеркивала оригинальность японской эстетики, ее отличие от западной традиции. Пожалуй, сам выбор Кавабаты для нобелевских лавров отчасти объяснялся бытовавшими в западном обществе мечтаниями об некоей особенности Японии.

Мне не кажется, что проза Кавабаты так уж отлична от всех прочих образцов и непостижима для иностранного читателя (уж во всяком случае, вряд ли она воспринимается труднее, чем проза Оэ), однако писатель волей-неволей был вынужден принять на себя навязанную ему роль — чтобы не разочаровать мировую общественность.

К тому времени, когда настал черед следующего японца получать Нобелевскую премию, наша страна уже сняла рекламный щит оригинальности и непонятности и хотела, чтобы ее литературу воспринимали просто как литературу, безо всяких дополнительных эпитетов. Лекция Кавабаты делала упор на слово «красота», то есть являла собой попытку свести суть Японии к одному-единственному четкому признаку и, солидаризировавшись с этой характеристикой, отгородиться от всего остального мира. А речь Оэ, наоборот, подчеркивала неопределенность, расплывчатость как собственного творчества, так и Японии в целом, что предполагает открытость миру и взаимосвязь с ним. Чтобы продемонстрировать отход от позиции самодовлеющей японскости, лауреату и понадобилось юмористически — даже пародийно — обыграть название лекции своего предшественника.

Через четверть века после Кавабаты устами К. Оэ была сформулирована новая задача: создать литературу, открытую всему миру. Но как это сделать — открыть литературу? Ведь дело не только в том, чтобы широко пропагандировать ее по всему миру. В другой своей лекции «Может ли мировая литература стать японской?» Оэ рассуждал о творчестве чешского писателя Милана Кундеры, эмигрировавшего во Францию. В молодые годы Кундера написал по-чешски роман «Шутка», «истинно космополитическое, понятное всему миру произведение», а позднее, уже в эмиграции, Кундера написал роман «Бессмертие», который «безусловно является продуктом национальным, насквозь французским». На мой взгляд, очень меткое определение пути, проделанного Кундерой. Действительно, книга, написанная на локальном, малом языке была более универсальной, чем роман, созданный на языке всемирно распространенном. В этом-то и состоит великий парадокс языка и литературы. И именно здесь следует искать ключ к всеобщности прозы Оэ. Из глубоко локальных, сугубо приватных тем (деревня на острове Сикоку, жизнь с умственно отсталым) писатель парадоксальным образом прокладывает дорогу к всеобщности — вот принципиальная позиция, на которой стоит Кэндзабуро Оэ.

Однако, вопреки логике, это вовсе не означает, что произведения Оэ более понятны иностранцам, чем проза Кавабаты. Твердую установку Кавабаты на «красоту Японии» понять гораздо проще, чем двусмысленную «неопределенность», о которой говорит Оэ. Японцы думают, что чужестранцу никогда не разобраться в истинном смысле Дзэн или эстетического понятия «ваби». На самом же деле человеку со стороны куда труднее уразуметь, чем живут реальные люди, населяющие современную «неопределенную» Японию. Поэтому задача, которую ставит Оэ, неизмеримо сложнее. И все же миру от Японии сегодня нужно именно это. Прочитав эту антологию, вы, наверное, многое в ней сочтете трудным для понимания, но виной тому не экзотичность, а «неопределенность» нашей современной литературы.

3

А что можно сказать о переменах в современной японской литературе, если от исторических вех перейти к конкретным текстам? У каждой эпохи есть произведения-символы. Они вовсе не обязательно являются шедеврами художественности, но, подобно чуткому сейсмографу, точно регистрируют сотрясения почвы и именно поэтому остаются в истории литературы. В Японии второй половины 70-х и первой половины 80-х такие книги появлялись одна за другой. Если говорить о «мужской» прозе, это «Бесконечно, почти прозрачно голубое» Рю Мураками (1976), «Слушай песнь ветра» Харуки Мураками (1979), «И вдруг хрусталь» Ясуо Танаки (1980), «Пока, хулиганьё!» Гэнъитиро Такахаси (1981), «Дивертисмент для добрых леваков» Масахико Симады (1983) и некоторые другие тексты. К сожалению, ни одна из этих книг так и не была переведена на русский.

В романе «Бесконечно, почти прозрачно голубое» двадцатичетырехлетний дебютант Рю Мураками описывает бурную жизнь девятнадцатилетнего Рю, жителя городка Фусса, расположенного в пригороде Токио, неподалеку от американской военной базы: тут и пьянство, и наркомания, и всякие прочие безобразия. «Почти прозрачно голубое» — это цветовая гамма, передающая расплывчатое, ускользающее мироощущение юных обитателей этого жестокого микрокосма. Автор, в ту пору еще студент, получил премию Акутагавы и сразу стал звездой первой величины. За четыре месяца было продано более миллиона экземпляров романа, который безусловно стал общественным событием.

«Слушай песнь ветра» — первая повесть одного из популярнейших писателей современной Японии Харуки Мураками. Действие происходит летом 1970 года, когда в Японии, так же как в Европе и Америке, отгремели студенческие бунты конца 60-х и в кампусы понемногу начинало возвращаться спокойствие, что воспринималось частью молодых людей как духовный кризис. Герой романа, студент, возвращается в свой родной город, на берег океана, и ничего особенного там не делает: пьет в баре пиво с приятелем по кличке Крыса, сводит знакомство с некоей девицей, просто скучает. Однако легкий и рассеянный стиль, почерпнутый из американской литературы, философские отступления и метафизические пассажи, а главное — особенная атмосфера, которой пронизана каждая строчка, удивительным образом совпали с настроением молодых японцев, и эта книга тоже осталась в культурной памяти Японии как знак эпохи. Герой романа говорит: «Все на свете проносится мимо, не удержишь. Вот и нас тоже несет неведомо куда». Эта созерцательная, пассивная, на первый взгляд совершенно восточная нота звучит и во всех последующих произведениях Х. Мураками. Главный хит писателя, роман «Норвежский лес» (1986), продавший неслыханное для Японии количество экземпляров, целых три миллиона, заканчивается тем, что главный герой задает вопрос: «Где я?» Потеря ориентации, нежелание куда-либо двигаться, и особенно вперед, постоянно повторяемые персонажами присказки вроде «Ну и хрен с ним», «Да ладно» красноречиво свидетельствуют о том, что самурайская эпоха, действительно, осталась в прошлом. Наверное, будет натяжкой назвать героев Х. Мураками «женоподобными», но во всяком случае они гораздо мягче, чем мужские образы, ранее бытовавшие в японской литературе. В то же время, когда появились оба Мураками, важное место в литературе занимал писатель совершенно иного склада, Кэндзи Накагами (1946–1992) — мужественный, брутальный певец провинциализма, но он шел явно в противоход духу времени.

Повесть Ясуо Танаки «И вдруг хрусталь» — произведение странное, перенасыщенное приметами времени и бытовыми деталями. К этому небольшому произведению автор счел нужным присовокупить длинный список комментариев числом 442: перечень фирменных брэндов, названий поп-групп, модных бутиков и прочего. Старшее поколение читателей, придерживающееся консервативных взглядов на литературу, восприняло такой стиль как легкомысленный и заслуживающий презрения, но повесть была не про них, а про молодежь, для которой мерило бытия — пожить весело и со вкусом. Сам писатель так объяснял свой замысел: «Почему в нашей лопающейся от богатства стране единственно важными темами для литературы по-прежнему считаются смысл жизни и прочее занудство? Я со школьных лет все ждал, когда же наконец появится проза, которая опишет новых парней и девушек, живущих по-другому, по-хрустальному. Но увы, так и не дождался. Тогда решил — напишу сам. Опишу свое поколение, которое живет, давая волю чувствам. Вовсе ни к чему относиться к литературе как к музейному экспонату за стеклянной витриной.» С легкой руки Я. Танаки японская литература сильно «полегчала», стала утрачивать традиционную тяжеловесность и серьезность.

Другой автор, Гэнъитиро Такахаси, в своей первой повести «Пока, хулиганьё!» тоже поразил читателей несказанной легкостью стиля. Но если Я. Танака использовал как коды-символы человеческого вожделения реально существующие предметы потребления, то Г. Такахаси создал «постмодернистско-авангардистскую поп-литературу», содержащую в себе куда более широкий набор кодов, от масскультовских до элитарных. Пародийно используя атрибутику телевизионного и комиксового трэша, Такахаси стал лидером зарождающегося японского постмодерна. При этом он — человек весьма начитанный, и его постмодернистские игры были бы невозможны без основательного знания мировой литературы. Среди используемых Такахаси культурных символов можно встретить и Карла Маркса, и персонажей из мультиков, причем они перемешаны безо всякой смысловой иерархии, как вываленные из ящика детские игрушки (этот прием до некоторой степени напоминает стиль современных русских концептуалистов). Проза Такахаси представляет собой одну из крайних форм современной японской литературы. Включенная в нашу антологию повесть «В деревне Пингвинка перед заходом солнца» из одноименного сборника (1989) тоже использует антураж популярного детского мультфильма.

Через два года после дебюта Такахаси на литературную сцену настоящим тайфуном ворвался Масахико Симада. Его первая повесть «Дивертисмент для добрых леваков» вышла в свет, когда автор еще учился на русском отделении Токийского университета иностранных языков. Каждое новое произведение Симады становилось темой споров и дискуссий, и хоть премии Акутагавы он так и не получил, но и без этого стал самым значительным литератором своего поколения. Он вошел в литературный мир этаким анфан-терриблем и нанес сокрушительный удар по бастиону традиционной прозы; Симада еще молод и продолжает удивлять читателей своими дерзкими художественными идеями, ярким стилистическим даром и самобытной философией.

Первое его произведение написано на автобиографическом материале и описывает жизнь студентов Токийского университета иностранных языков. Они создают кружок под названием «Соцклоунада», чтобы поддержать диссидентское движение в СССР и выступить в защиту Андрея Сахарова. Но, как явствует из самого названия, все их акции носят ярко выраженный пародийный характер — это поколение не имеет ни своей идеологии, ни даже анти-идеологии. Многое в этой повести не поддается переводу — начиная с самого названия. Слово «левак», савку, обычно пишут иероглифами, но у Симады оно написано слоговой азбукой, которой обычно пользуются первоклассники — уже в этом чувствуется буффонада. Через десятилетие после «идейного» самоубийства Мисимы, которое замышлялось как в высшей степени серьезный акт во славу правой идеологии, в Японии появилась литература, начисто лишенная какого бы то ни было идейного содержания и вообще малейших признаков серьезности.

4

Выше я коротко представил пять произведений второй половины 70-х и первой половины 80-х годов — пять текстов, которые определили лицо новой японской литературы. Многие авторы, включенные в нашу антологию, являются продолжателями именно этого направления. Характерная особенность японской прозы последних двух десятилетий (не только мужской, но и женской) — безыдейность, ломка традиционных ценностей, намеренная углубленность в повседневность и детали быта (например, главный герой романа «Слушай песнь ветра» скрупулезно записывает, сколько он выкурил сигарет, сколько раз занимался сексом и прочее); высокоразвитое общество потребления представлено множеством ярлыков, брэндов и фирменных названий. Японские мужчины будто утратили ориентацию, не могут больше навязывать свою волю Другому (женщине), но зато они стали гораздо добрее.

Таким образом, японская литература, можно сказать, обновилась почти полностью. И тем самым не оправдала чаяний иностранных, в том числе русских читателей, которым по-прежнему хочется видеть «красоту Японии».

Что же, собственно, произошло?

Изменились различные контекстообразующие среды. Особенно нагляден случай Такахаси, в прозе которого, вследствие вплетения всевозможных масскультовских кодов, размываются границы между литературой серьезной, элитарной и развлекательной беллетристикой. Тот же прием задиристой пародии использует другой автор, Кёдзи Кобаяси. Его рассказ «Ответный удар Японии», включенный в нашу антологию, свободно оперирует клишированными образами Японии и насквозь проникнут самоиронией — качеством, позволяющим взглянуть на себя со стороны. Кобаяси — писатель парадоксальный: отлично разбираясь в традиционных искусствах (таких как кабуки, сложение трехстиший или игра в сёги), он умудряется сочетать укорененность в национальной культуре с постмодернистскими играми.

В Японии литературу с давних пор был принято делить на «чистую», то есть элитарную, и «нечистую», то есть массовую. Одно и то же издательство в 1935 г. учредило две премии: премию Акутагавы для серьезной прозы и премию Наоки для развлекательной. С тех пор два эти направления существуют параллельно, не столько соперничая между собой, сколько друг друга дополняя. Однако в последние годы рубеж между двумя этими категориями становится условным. Например, тексты самых читаемых авторов — обоих Мураками и Бананы Ёсимото — во многом не совпадают с традиционным представлением о «настоящей» литературе. Из авторов антологии двое мужчин — Дзиро Асада и Макото Сиина — и две женщины — Каору Такамура и Миюки Миябэ — вообще-то числятся по ведомству массовой литературы, однако, как вы увидите, эта градация, действительно, утрачивает всякий смысл. Современному читателю обычно нет дела до авторской интенции писать «чистую» литературу или, наоборот, беллетристику; люди читают то, что им нравится, все категории и градации возникают уже потом. Сочинитель остросюжетных произведений Дзиро Асада владеет стилем письма лучше многих элитарных писателей, а диковинная фантастика Макото Сиины не укладывается в рамки досугового чтения и во многом напоминает экспериментальную прозу, обычно относимую к жанру «высокой» литературы. Привычная иерархия, по которой «чистая» литература находилась сверху, а массовая снизу, по сути дела функционировать в Японии перестала.

Другой из наших авторов, Сю Фудзисава, причисляемый к серьезным писателям, тоже не вполне укладывается в эти рамки. Его темы — секс, насилие, наркотики. Это жесткий, грубый мир, частица сегодняшней Японии, напоминает прозу Уильяма Берроуза и Чарльза Буковски. Даже в произведениях на экзотические, вроде бы оторванные от земли темы Фудзисава всегда наблюдателен и точен в реалиях современной жизни. В рассказе «Полночь в Буэнос-Айресе» описано весьма распространенное в нынешней Японии явление: танцевальные клубы для стариков (в качестве заголовка использовано название знаменитого танго Астора Пьяццоллы) — бытописательский реализм здесь переплетается с радикалистским покушением на общественные и литературные устои.

Из включенных в этот том авторов к числу, так сказать, ортодоксальных представителей «чистой» литературы можно, наверное, причислить лишь Нацуки Икэдзаву и Хисаки Мацууру. Да и они при ближайшем рассмотрении выглядят изрядными «ревизионистами». Икэдзава несколько лет прожил в Греции, в совершенстве владеет английским и греческим, переводил стихи поэтов современной Эллады и фильмы Ангелопулоса, так что он безусловно способен смотреть на японскую культуру не изнутри, а извне. При этом он не только хорошо знает мировую литературу, но и хорошо разбирается в естественных науках — написал немало научных статей. Это один из самых эрудированных литераторов Японии. В своей прозе он филигранно соединяет прозрачный, построенный на нюансах стиль с тонким лиризмом и научной достоверностью. Икэдзава тоже на свой манер раздвигает традиционные рамки «чистой» литературы, обогащая ее инъекциями зарубежной культуры и научными фактами.

Рассказ Х. Мацууры «Причуды жизни» композиционно и стилистически построен по законам истинно японской мелодики — он традиционен, старообразен, полон мистической ауры, неповторимой национальной образности и чувственности. Всё это так. Однако нельзя забывать и о том, что Мацуура — человек многогранный. Он работает и в других филологических жанрах, кроме того он известный культуролог. Сочинение художественной прозы для него — лишь одна из граней его деятельности. Он преподает в Токийском университете литературу и культуру Франции, пишет интеллектуальные и одновременно весьма чувственные стихи, является известным кинокритиком. Его «старообразность» не так проста, как кажется, ибо зиждется на отличном знании мировой культуры. Стало быть, и он тоже рассматривает свою страну как часть более объемного целого.

В последнее время в японской литературе все более заметны авторы, не связанные со столичной средой. Такие, как окинавец Сюн Мэдорума. Этот южный архипелаг имеет собственную историю и традиции, отличные от собственно японских. Окинава, конечно, тоже Япония, но в то же время и заграница, где процветают жанры, связанные с местным диалектом, который очень сильно отличается от стандартного японского языка. Сейчас у нас в стране есть несколько заметных авторов, использующих в своем творчестве окинавский колорит, и Мэдорума, несмотря на свою молодость, — из них самый талантливый и многообещающий. Рассказ «Капли воды» описывает события конца Второй мировой войны, когда шло сражение за Окинаву. Тогда пали 28 тысяч солдат-окинавцев и 94 тысячи мирных жителей архипелага. Но несмотря на трагизм описываемых событий, проза Мэдорумы буквально брызжет истинно окинавской жизнерадостностью. Жаль, что в переводе невозможно передать своеобразие местного диалекта, на котором звучит большинство диалогов этого произведения, придавая ему красочность и энергетику.

Другой интересный пример географической отдаленности от Японии — проза Тосиюки Хориэ, действие которой обычно происходит в окрестностях Парижа. Этот автор, как и Мацуура, является специалистом по французской литературе — литературоведом и переводчиком. В 1989 году он поступил в докторантуру Третьего Парижского университета, где провел три с половиной года. После возвращения Хориэ стал писать полуэссе-полурассказы, обращенные к этому периоду его жизни. Они были включены в сборник «За город» (1995), ставший примечательным литературным явлением. До этого большинство японцев, изучающих культуру Франции, ориентировались на Париж; теперь же Хориэ привлек их внимание к «загородной», то есть периферийной культуре. Та же линия была продолжена во втором сборнике «Auparavant» (1998), который описывал жизнь иммигрантов во французской столице и ее пригородах, увиденную если не иммигрантом, то все-таки тоже чужаком, японцем. Этот жанр, соединяющий в себе черты мемуарной прозы, эссеистики и беллетристики, органичен для Хориэ и в то же время вполне соответствует японской литературной традиции.

Что касается автора корейского происхождения Ян Согиру, то он уже и в прямом смысле японец неяпонский. У него гражданство не японское, а южнокорейское, но при этом он самый настоящий японский писатель. Проблема японских корейцев, о которой мало пишут и говорят за пределами нашей страны, имеет более чем 70-летнюю историю. В эпоху, когда Корейский полуостров являлся японской колонией, в метрополии широко применялся труд корейских рабочих. После войны правительство мало сделало для того, чтобы помочь им вернуться на родину; они так и остались существовать на положении иностранцев. Сейчас их насчитывается более полумиллиона. Некоторые представители этого сообщества стали видными японскими писателями — как Ян Согиру. Он родился в осакском районе Икаино, где живет много его соотечественников. В двадцать девять лет Ян Согиру, ранее занимавшийся бизнесом, обанкротился и, под бременем гигантских долгов, пустился в бега по всей Японии. Перепробовал множество профессий, десять лет проработал таксистом. Впечатления этого периода были обобщены в сборнике полудокументальных рассказов «Такси-рапсодия» (1981), откуда взят и публикуемый рассказ «На Синдзюку», где сочным, живым языком описано существование японских корейцев, их непростые взаимоотношения с коренными жителями и полицейскими. Сильные стороны прозы Ян Согиру — социальная критика и умение выстраивать сюжет. Благодаря безжалостному взгляду, которым автор увидел наше общество, японская литература стала богаче и многообразней.

Последним из нарушителей литературных границ назову Хидэо Леви. Из всех авторов нашей антологий он, пожалуй, самый колоритный. Даже по нынешним временам, когда появилось не так уж мало иностранцев, в совершенстве владеющих японским языком, случай, когда чистокровный американец становится одним из видных японских писателей, можно определить как уникальный. У Х. Леви собственный стиль, существенно отличающийся от грамматически правильного, но безжизненного японского, на котором пишут иные иностранцы. Он стал одной из ключевых фигур, определяющих многоцветие современного литературного процесса Японии. Сам Леви говорит, что его пример — лишнее доказательство «победы японского языка, добившегося того, что человеку иной культуры захотелось на нем творчески самовыражаться». Вероятно, плоды этой «победы» будут появляться и в дальнейшем — можно надеяться, что у нас будет всё больше писателей-неяпонцев. Ведь и среди пишущих японцев немало таких, кто стал писать прозу на чужих языках: Ёко Тавада, ставшая не только японской, но и немецкой писательницей; Минаэ Мидзумура, в романах которой японский и английский сосуществуют на равных. Появление двуязычных авторов, сумевших преодолеть лингвокультурные барьеры, само по себе потрясает самые основы традиционной японской словесности.

Итак, мы видим, что современный японец не вполне самурай. Японская литература уже не является экзотичным и малопонятным сегментом мировой литературы. Возможно, иностранному читателю она все равно покажется странной, и всё же — литература как литература, ничего особенного. Татьяна Толстая, Виктор Пелевин или Асар Эппель, в конце концов, тоже пишут немножко (а может быть, и не немножко) странные тексты, однако никто ведь из-за этого не считает русскую литературу странной. Не знаю, повод ли это для радости или наоборот — это уже совсем другая тема. А в заключение вступительной статьи я хочу рассказать о том, как в прошлом году в Японии разговаривал с Петером Эстерхази, лидером венгерского постмодернизма, о литературе. Он сказал, что с удовольствием читает Акутагаву и Мисиму, воспринимая их «как немножко странных европейских писателей». Когда человек читает литературу другой страны, он не начинает смотреть на мир глазами иностранца, а продолжает оставаться самим собой и понимает всё тоже по-своему. безусловно, такое чтение чревато неверными интерпретациями. Однако знакомство с иноязычной литературой в принципе невозможно без подобных заблуждений. Поэтому я ответил Петеру: «Ну а вас мои соотечественники будут читать как немножко странного японского писателя».

И мне очень хотелось бы, чтобы вы прочли произведения авторов этого тома не как сочинения неких выдуманных «самураев», а как немножко (или пускай даже не немножко) странную, но при этом вполне русскую литературу.

мицуёси нумано

Загрузка...