Наталия Медведева Она пела королю Египта

Певицу пригласили в дом египтянина. Он был владельцем 5 % мировой продажи хлопка, за исключением Узбекистана и Таджикистана — пока ещё. На авеню Henri Martin (одна из дорогих улиц Парижа — вероятно, не только египтянину принадлежали проценты с мировых продаж)… Здесь по вечерам в освещённых окнах (певица очень любила вечерами смотреть на чужие окна) поблёскивали осколки другого мира: бронзовый угол рамы картины Пикассо и хрупкий хрусталик люстры, поручень лестницы, ведущей к спальне с Сезанном, и крыло самолёта-полки дизайнера Старка… Певица приехала на метро, заостряя разницу миров. В вагоне пьяный громко защищал свой мир, рассказывая о деревне, где у него куры, козы, козёл… «В деревне у меня всё есть!» У певицы ничего не было и в деревне.

Вестибюль дома походил на гостиничный. Вместо приёмной стойки стоял стол с хрустальными пепельницами. А певица была похожа на рок-певицу. На ней был комбинезон, как черничное варенье, прилипший к телу, на голове кожаная фуражка, ноги в сапожках до лодыжек, а на плечи была накинута куртка лётчика из кожи, сношенной лётчиком, пролетавшим, сносившим её. На почте днём ещё один пьяный спросил певицу, дыша кислым в лицо: «Харли Дэвидсон у тебя есть? К такой одежде нужен Харли Дэвидсон. Ха! У тебя, небось, и мопеда нет». У певицы и велосипеда не было.

Певица не знала, куда идти, и ждала, пока появится кто-нибудь, и курила, глядя на себя в зеркало. «Сейчас из девушки конца ХХ века я превращусь в куклу на самовар XIX столетия». Её пригласили петь русские цыганские песни. Атрибуты для самоварной куклы находились в большой сумке. Дверь лакированного красного дерева оказалась дверью лифта. Из него вышла чёрная женщина в розовой юбке и с босо-розовыми пятками. «Артисты? Третий этаж». И чёрная ушла на улицу, хлюпая шлёпанцами туда, где хлюпал дождик. Он был служебным, этот лифт, и на третьем этаже, куда он привёз певицу, его заполнили пирамидой стульев два служащих-югослава, показавших певице на дверь в узеньком коридоре. Она надавила на неё плечом и оказалась на кухне, где сидел уже один музыкант — скрипач, страдающий одышкой в так и не снятом плаще. Здесь была ещё дверь. Певица её открыла и увидела маленькую тётку в сиреневом банном пеньюаре. Певица ей представилась, сказав, что должна переодеться, и тётка в сиреневом предложила свою ванную. Певица закрыла дверь. Она уже очень быстро умела переодеваться и делала это автоматически. Достала громадную красную юбку из немнущейся ткани, подаренную когда-то цыганкой, маленькую даже не кофточку, а кусочек ткани на лямочках — как кастрированный верх сарафана, лаковые туфли на шнуровке, похожие на ботиночки гимназисток румяных, от мороза чуть пьяных, как пелось в песне, но певица иногда хулиганила и переделывала их в комсомолок. И тогда они были пьяны вдрызг. Шали она достала последними. Одну повязывала на талию, а другую накидывала на плечи или держала в руке, играя. Переодеваясь, она разглядывала ванную. В ванных женщины всегда оставляли и выставляли какие-то свои, особенные черты характера. Когда в ванной ничего не оставлялось, это тоже было характером. Мысль, что сиреневая тётка — уборщица, живущая в доме, отпала. Край ванны — тот, что у стены, где много места, — был заставлен флаконами духов: «Коко», «Шанель фёрст» ван Клифа, «Миль пату». За дверьми уже были слышны прибывающие музыканты, их недовольные возгласы — отсутствием гримёрной, вешалки для плащей, напитков перед работой, стульев, чтобы сесть. Певица сидела на закрытом унитазе и зашнуровывала туфли-ботинки. Она сняла фуражку и стала похожа на женщину-зулу. Головной убор служил не только частью туалета, но давал возможность спрятать под ним папильотки в волосах. Она сняла их — синие, жёлтые — расчесала волосы, и получилось много кудрей. Они сигнализировали, что певица — цыганка. И ещё красный бант-роза — сбоку, над ухом. И цепи — длинные, блестящие. А губы она всегда красила красным.

«Душка, ты там? Всё хорошо?» — закричали за дверью охрипшим голосом, громко застучав в дверь. Певица открыла. Этот парень, с которым она уже обнималась, мог не сомневаться, что всегда будет самым высоким и здоровым, и молодым, кроме певицы. Ещё он был единственный среди музыкантов, имеющий реальное отношение к русской музыке. Он сам был русского происхождения. А имя у него — домашнее, бабушкой данное, было вообще украинское: Хлопчик. Но французы-музыканты не могли произносить «хэ» и у них получалось «klopchik». «Klop»! Они не знали, что это значит. А певица была русской и знала. Поэтому «хэ» она произносила жёстко, как в слове, которое не печатали в Советском Союзе в книжках, но писали на заборах. Хлопчик бросил свой плащ в ванную комнату. Остальные музыканты толпились на кухне и в коридорчике, держали свои скрипки в руках. И не было места для кого-нибудь, чтобы присесть. Но выглядели все, как в киномассовке дипломатического корпуса, — в смокингах и бабочках. Хлопчик наклонился над переодевшейся в вечерний туалет сиреневой тёткой и попросил, чтобы она открыла дверь (он здесь, видимо, уже не раз был), ведущую в кабинет. Может, это был секретный кабинет египтянина. Сам он висел в раме на стене, а под ним — грамота или аттестация того, что он орденоносец Почётного легиона, и подпись Миттерана. Ещё искусственные фрукты в вазе лежали, под Миттераном. «А кто он?» — спросила певица Хлопчика. «О, душка, очень богат! У него вилла в Монте-Карло! Может быть, поедем туда, подожди! И в Швейцарии у него очень богатая квартира. Здесь, вообще, тоже, но тут, я думаю, так, для этой бабы, которая ему немножко даёт после обеда… Ха-ха, говно баба!» И Хлопчик поморщился, и очки его сползли на кончик носа. Очки и не замечались сразу на Хлопчике. А на других музыкантах очень замечались, потому что они были старенькие и маленькие. Они все стали занимать сидячие места в кабинете и, когда садились, то оттопыривали зад и похожи были на лягушек. Штанины у них слегка задирались, и были видны тонкие, безукоризненные носки, не собирающиеся в гармошку, не оголяющие волосатые ноги, а может, у них и волос уже не было на ногах. На головах у многих уже не было. Но были они очень холёными старичками, и те, что остались на кухне, и те, что в кабинет пришли поскорее. На низком столе перед мягким кожаным диваном лежало нечто вроде подноса, наполненного намагниченными шариками. Это для успокоения нервов. Надо было строить что-то из шариков, накатывая их один на другие, и нервы успокаивать, а когда гора уже получалась, шарики рассыпались и надо было не нервничать, закалять нервы и опять накатывать… Певицу бы это не успокоило. Так же, как и сидение в кабинете этом для неё не было успокоительным. Она хотела скорее петь. А старички-музыканты рассказывали про свои работы. Про то, где чем кормили, кто уже умер, кто ещё нет и где меньше всего играть пришлось, а заплатили хорошо, и уже в половине первого — хоп! — в машину и домой. В кабинете ещё висели лошади, помимо хозяина, — портреты их маслом — и трофеи лошадиные. «А почему этот вечер?» Певица подумала, что, может, в честь лошади, то есть, приза, ею выигранного. Она так по-русски разговаривала с Хлопчиком, будто и не русская вовсе. Надо было, наверное, спросить: «В честь чего этот вечер?» Но она думала, что Хлопчик не поймёт. То есть, она и не задумывалась. Автоматически плохо разговаривала по-русски: и французские слова вставляла, и руками помогала — как отщепенцы, называющие себя ещё «гражданами мира». А Хлопчик говорил по-русски немного как в церкви на Rue de Rue или как в дореволюционном трактире. «Это душка, после охоты у него обед. Да вот, поохотились где-то и прилетели», — и Хлопчик изобразил гитарой, которую уже достал из чехла и перенёс в кабинет, чтобы настроить, двустволку. А вообще он мог и узи или калашников изобразить, потому что работал для мэтра — не в том отделе, где для кухни всякие приборчики делают, а в том, где узи или что-то, похожее на узи, но, правда, французское. Продают и для себя оставляют — для защиты неизвестно от кого.

Пришёл шеф оркестра. То есть, его стало слышно. Пришёл он в кухню. Певица его знала и не очень любила. И правильно делала: он её никогда на работу не приглашал. И сюда её пригласил Хлопчик. А шеф оркестра был хорошим музыкантом, то есть, хорошим артистом кабаре — человеком, умеющим над столиками играть и выуживать деньги — тысячи, тысячи, то есть, так играть, чтобы клиенты сами бы эти тысячи доставали. А шеф командовал: «Раз, два!» (не клиентами, естественно, а музыкантам). «Раз, два, чокколиа!» Шеф на кухне говорил, вскрикивал обиженно, что ему не сказали, что надо в вечернем костюме прийти. Певица, конечно, высунулась посмотреть, в чём же это он, и не поверила, что шеф оркестра обижен: на нём была бирюзовая, яркая безрукавка, расшитая блёстками, и красный кушак. И таким он сразу был похож на главного. То есть, не как все.

Многие музыканты пошли вниз — играть. И Хлопчик тоже. А певица опять вернулась в ванную на унитаз. Ещё туда пришёл виолончелист — маленький, но не очень старый, — и сел на биде. И затем, позже, подошёл трубач, который здесь собирался играть на скрипке, — и сел прямо на пол. Этот трубач (скрипач) смотрел снизу вверх, и видны ему были обнажённые кишки-трубы — водопровода. Кусок стены под потолком был отколот. «Вот, пожалуйста, миллионер — а ванная в таком виде. У него, наверное, здесь пять ванн. И вон, пыль на вентиляции какая!» «Да он, может, и не знает, что ванная в таком виде, потому что у него их много, — сказал виолончелист, — Приходит сюда, может, раз в год». Но певица подумала, что он чаще сюда приходит, потому что рядом с женскими духами стояли два флакона мужских… И вероятно, сиреневая у него недавно поселилась, и он недавно здесь устроил ванную. Пришёл служащий-югослав и, посмеявшись, что певица на унитазе, а музыкант на биде, повёл их вниз — петь и играть. Певица и виолончелист с югославом поехали на служебном лифте, а трубач со скрипкой не вместился и вниз по лестнице побежал.

Они вышли в коридор и прошли по нему, узкому, мимо кухни, насардиненной югославами, занятыми работой, но успевшими прокричать на голые певицыны плечи: «У-у-у! А-а-а! Ы-ы-ы!» А певица шаль накинула и за дверьми скрылась. Это был холл нижнего этажа. Здесь тоже висел хозяин в раме, и на него сбоку глядела супруга из рамы. А спину Хлопчика певица увидела из стеклянных дверей салона-столовой. Она с виолончелистом прошли через салон. Певица шаль с плеч скинула, но никто не прокричал: «У-у-у! А-а-а! Ы-ы-ы!» — так что будто она прошла мимо чужих молчаливых окон. Вот блеснул бриллиант, вот сверкнула зелёным, переходя в чёрное, тафта хрустящая, а вот зубы укусили вилку из sterling silver.

Помещение, перед которым стоял Хлопчик, оказалось садом под тентом. Жёлтого брезента чехол был накинут на сад, как на яхту-лодку. И в этой лодке очень много гостей было усажено. Все за круглыми столами, на стульях, неровно выглядывающими из-за боков гостей спинками. Так что казалось, будто кто-то вывалится из лодки. Стулья прямо в земле стояли, и ножки их тонули в ней. Певица стояла на площадке-пороге из мрамора. А вот трубач со скрипкой уже давно пробрался к главному, врущему, что не хочет быть главным. Музыканты стояли рядом с шефом оркестра, обступив ближайший круглый стол. Они все стояли по стойке «ноги на ширину плеч». Шеф оркестра нервничал. Он привык склоняться над главным за столом, чтобы тот тыщи выуживал. А за столом главного не обозначалось. Все были главными — в смокингах и бабочках, в «Ролексах» или в фамильных часах, которые восемьдесят тыщ на аукционе Друо стоят, и никто внимания особенного не обращал на музыкантов, дыхание не затаивал и с любопытством не глядел. Столы были близко друг к другу, и гости спинами касались. Как и их голоса. Они все говорили, сливались в общий полифонический шум — как второй чехол над садом.

Шеф оркестра взмахнул седой головой и положил подбородок на скрипку. И все музыканты посмотрели на певицу. Потому что шеф на неё смотрел. Она узнала по первым нотам мелодию и прошевелила губами в сторону шефа: «Ре ми нуар». И шеф оркестра стал переходить в нужную ей тональность. И все музыканты тоже стали переходить, и певица перешла с мраморной площадки на землю. Когда она запела, никто не обратил внимания: не слышно было. Но певица не заплакала. Она уже привыкла, что первую песню надо так вот спеть — на ощупь, проверяя акустику и гостей. И она поняла по этой акустике, которой не было, и по гостям, которые разговаривали, что не надо петь чувственные, душевные песни. Здесь надо было петь громко. А тут как раз и быстрая часть песни началась — и певица как заорёт! Гости сразу услышали и в такт (или против такта — кто как умел) прихлопывать стали — реагировать, что и надо было. Она спела, и шеф оркестра закричал первым: «Браво! Здорово спела!» (это он увидел в каком-то голливудском фильме о русских), и круглый стол стал аплодировать, и женщины средних лет в рубинах и сапфирах зашептали своим мужчинам помоложе, поглядывая на певицу, видимо, говоря, что певица похожа на кого-то или что она почти как такая-то, ища певице название или сравнивая её с кем-то, будто не могли так её оставить, как она есть. Югославы уже тарелки убирали, и другие югославы другие тарелки вносили, а два француза — овальное блюдо с горячим (что-то в грибах и с морковными розочками).

Земля была влажной, и певица, как только спела, обратно на мраморный порог ушла. Там и Хлопчик стоял с гитарой. На балалаечке ему и не надо было здесь играть. «Слава богу», — певица подумала. Не потому, что балалаечку не любила, а из-за сочувствия: ну что бы он тут на балалаечке заиграл? И не услышал бы никто, и он бы на стул должен был сесть и с ним бы в землю оседать. А шеф оркестра хотел тем временем по привычке к другому столу склониться, но невозможно было между спинками стульев пройти, чтобы гостей не потревожить. Он тогда только голову повернул к другому столу и смычком на него указал. Но музыканты, выдрессированные, стали по команде пробираться к столу. К нему вели карликовые розы, и через них надо было перешагивать, стараясь не наступить, разумеется. И они все по очереди стали совершать такой шаг, будто в замедленном действии: занесут ногу над кустом и ищут носком лакового ботинка, куда поставить. Но долго на одной ноге никто простоять не мог: старенькие все. И тогда скорее, скорее куда-нибудь уткнуть носок! Ну и в розу многие тыкали. А виолончелист остался на мраморе, не шёл в траву. Он мешал, потому что югославы в белых перчаточках набежали. Наберут на руки тарелок и торопятся нести, пока не остыло. И многие из них тоже должны были розы перешагивать, совершая балетное па с тарелками в руках. Но получилось не по-балетному, а козлино, отбрыкиваясь будто: это розы штанины югославов цепляли. Шеф оркестра плюнул на то, что он шеф и тоже по-козлиному перешёл розы, оказавшись у нужного ему стола. Там где-то и сидел хозяин. «Какой бардак!» — сказала певица Хлопчику, не спуская глаз с шефа. А он возьми и позови её. Она стала собирать подол юбки и тоже ногу над розами заносить. И перепрыгивать. Но подол, конечно, рассыпался и за шипы зацепился. А тут уже вступление песни на исходе. И певица, как учили на классах вокала, должна вздох сделать и рот приоткрыть. А она с кустом борется. Она уже петь-кричать должна, а шипы впились в подол. Она тогда рванула подол и с ним все кустики и как запела… Лепестки все осыпались, но певица уже «Очи чёрные» пела.

Здесь сидела дочь хозяина, не похожая на египтянку, потому что крашеная в блондинку. «Красивая», — подумала певица. И Хлопчик тоже так подумал. Он уже пришёл и шуточки сальные за спиной певицы отпускал в адрес дочери. По-русски, конечно. А певица пела и обращалась будто бы только к одному из сидящих за столом — ну, это так, для игры. И всем очень нравилось, потому что она, вроде, его соблазняла. Во всяком случае, непонятно на каком языке пела, а тут сидит его жена — ха-ха-ха! — а певица низко поёт и плечом поводит. Ну, а потом, как всегда, началась быстрая часть, и певица перестала соблазнять, а стала прихлопывать, хотя плечами так поводила. И все тоже стали хлопать, а женщины, как заразившись, плечами поводить (хорошо, что не все старые), и вдруг певица услышала очень высокий голос, но мужской. Это оказался певец польского происхождения, тоже с оркестром. Только до этого молчавший, чью-то скрипочку (или чехол от неё) державший. Поэтому певица и не заметила его. Она ему одобрительно: «Давай, давай!» И тот ещё громче, одобренный, запел. «Лайлалалалай!» И певица стала петь легче, хотя и получалась песня хуже. Югославы тем временем закончили прыгать через кусты. Разнесли всем тарелки. Но теперь оркестр стал заново перепрыгивать, а некоторые — даже шагать просто в кусты. Потому что всё равно уже кругом лепестки были. Или розы оторванные валялись. Все музыканты пошли через салон-столовую. И кто-то землю принёс на подошве. А другой её сразу размазал. И получилась жирная полоса на бежевом ковре. Но музыкантам наплевать — они работать пришли. То есть, деньги зарабатывать. Они уже в холле были, где поднос поставили с напитками для них. Хлопчик сразу стал протягивать певице стакан с апельсиновым соком (она спиртное не пила больше, напилась уже в своей жизни), а себе и другим музыкантам стал разливать в узкие бокалы шампанское. Его в ведёрке принёс главный. Певица сначала подумала, что он тоже югослав, но шеф оркестра, ходящий взад-вперёд по коридору, головой покачивающий (мол, да, вот и работёнка, шик-блеск, позорище! но чёрт с ним, деньги уже в кармане, считай), он как раз к нему по-итальянски обратился. Он оказался итальянцем — и не просто, а миланцем, что очень важно до сих пор. Как в живописи — флорентийская школа или венецианская школа… А итальянец был миланской школы. С очень крепким торсом. Он был секретарём и телохранителем египтянина. Ещё он деньги за всё выдавал. Но он был слабее Хлопчика, который всегда предлагал певице пощупать его мускулы. И она постукивала по его каменным мускулам и думала, что, может, он и не врёт, что его посылает Матра помогать всяким малоразвитым странам, которым она оружие продаёт, — чинить его, если испортится, ну и заодно население утихомиривать — как в Габоне, куда Хлопчик собирался. Ещё он предлагал певице поехать куда-нибудь на уик-энд — то есть, не куда-нибудь, а в Девилль, к океану. Он всегда предлагал. Они бы там ели морскую пищу, пили бы шампанское и лежали бы в номерах. То есть, это певица бы лежала, а Хлопчик бы смотрел и целовал её. Но они не ехали. И никогда уже не поедут. Потому что раз это не осуществилось после первого предложения, то считай, что поезд уже уехал — ту-ту! Они уже очень хорошо друг друга знали, и это было просто игрой, за которую муж певицы, конечно, дал бы в морду. Не Хлопчику, а певице — она послабее. И не сегодняшний муж, а первый. Он был такой баран, не тонкий, не понимающий артистических игр, потому что все музыканты что-то предлагали певицам. Сальные такие предложения делали. Это было обязательным. Или они, уже не стесняясь, рассказывали, как поехали-таки с кем-то в Девилль… И прям все подробности, и как она сосала, ой, ха-ха-ха-ха-ха!

«Душка, хочешь ещё сока?» Певица села на ступеньки узкой лестницы, ведущей наверняка в спальни — туда, где Сезанны… А сбоку лестницы висел Анри Руссо. Ну не внука же египтянина это картина была. Да и внука, наверное, не было. Дочь его похожа не на мать, а на диктора с телевидения. И ещё висела картина, которую могла бы и певица написать. У неё только руки не доходили, занята она была. И вообще, современное изобразительное искусство очень часто на жульничество походило, потому что после того, как художник Дюшан выставлял букеты цветов живых, можно было всё! Это не певица сказала, а другой художник, Бен. Сам, может, жулик. В общем, неизвестно, что тут было настоящим, а что нет. И певица подумала, что, когда есть деньги, очень легко обмануть людей. Навешал на стены картинок, которые на улице у художественной школы подобрал, а все думают, что это шедевры, — просто потому, что ты получаешь 5 % с мировой продажи хлопка, а на самом деле это и не шедевры. Ты денежки сберёг, не потратил… Только люстра и была тут настоящая, сверкающая и холл равномерно освещающая. Не как у бедных или середнячков — натыканы по углам лампы.

«А кто же хозяин, Хлопчик?» — спросила певица. Тот к ней подошёл и ручищу свою аграмадную — бедная балалаечка! — положил на коленку певицы. Та, конечно, покраснела, но не видно было, потому что юбкой красной накрыта была. И певица не показала, потому что она певица, а не стриптизёрка. «Хозяин, душка, это тот, небольшой, в очках с тёмными стёклами. Вон он, готовенький! Пьяный!» Певице приятно было, когда кто-то — не она — напивался. Тут опять заходили югославы с тарелками из-под горячего, а другие понесли тарелки для десерта, и ещё другие понесли шампанское, так что кухня там, в коридоре, и рассардинилась. А оркестр — нет, чтобы подождать! — тоже пошёл, понёс себя и инструменты гостям. А Хлопчик сказал певице, что она может посидеть. Пусть поляк работает. Поёт. Зачем он здесь? Пусть и поорёт. А певица пусть отдыхает. И певица осталась с тем музыкантом, что самый первый пришёл, с одышкой и в плаще. И он стал рассказывать, что на прошлой неделе очень хорошо работал, а какие вкусные блины с сёмгой давали! Там одну песенку, тут мелодию — и хоп! Тыщу в карман, и в половине первого уже дома. Тут поляк заорал: «O, Solo Mio!» Очень тонко и громко. То есть, громко только и могло быть, если тонко. И когда он закончил, то все закричали и захлопали. И это было понятно. Потому что для впечатления надо громко, с нотами высокими и долгими. Взял высокую ноту — и сидишь на ней. Чем дольше — тем больше впечатления. Как в цирковом номере, когда что-нибудь экзотическое. Или в зоопарке, когда идёшь по аллее и всё обезьяны, обезьяны прыгают, дурачатся, их много, все маленькие, и вдруг — горилла! Чёрная! А ещё если что-то неприличное делает, так у её клетки больше всего людей! И не уходят, хотят досмотреть, чем же закончится!

И поляк сразу стал петь «Калинку». Там тоже нот много высоких и долгих. А певица ела петифюр. Много уже съела и не хотела петь. Да и вообще было уже половина двенадцатого, и она подумала, что раз этот музыкант с одышкой о вечере, где мало работал, рассказывал, то и здесь не надо будет много. И она пошла в коридор. Мимо кухни («У-у-у! А-а-а! Э-э-э!» — опять там насардинились югославы) и на лифте на третий этаж — грим будто бы поправить. Ну и заодно, может быть, попользоваться прекрасными штучками из флакончиков сиреневой тётки… Когда певица спустилась, то оркестр так и оставался в холле и все пили шампанское, а многие гости уже ушли — устали или съели всё. А оставшиесь теперь сидели в салоне-столовой. Тут певица и хозяина увидела, наконец. Ей Хлопчик показал. Он сидел спиной к холлу, и рука его свисала со спинки стула, а в руке был мундштук, и телохранитель его, миланец, в него сигарету вставлял, а хозяин даже рукой не пошевелил. Миланец сам должен был, согнувшись в три погибели, вставлять сигарету в его мундштук. А тот возьми и рукой взмахни — и сигарета улетела на другой стол. Приземлилась прямо перед владельцем самого дорогого ресторана в Париже, который неизвестно чем во время оккупации занимался, потому что был очень пронацистски настроен и большой ценитель музыки. Шеф оркестра его уже обхаживал. За тем же столом сидела женщина, которую певица будто бы знала. С ней часто такое случалось. Она знаменитых актёров за своих знакомых принимала. Ну, это получалось вроде комплимента: так сумел произвести впечатление своей игрой, что за своего личного знакомого принимают! И эта женщина за столом уже говорила, какой у певицы голос и как она напоминает Зару Леандр… Тоже, наверно, пронацистски была настроена! Певица тогда подошла и стала петь танго, которое могло нравиться пронацистам. Во всяком случае, из того же времени. И они очень аплодировали и потом попросили петь для хозяина. И певица его в лицо наконец-то увидела. На нём были дымчатого стекла очки. И сам он был в дыму. Потому что миланец вставил-таки сигарету в мундштук. Он на вид был тоже, как музыканты, холёным старичком. Но ещё с чем-то особенным, с какой-то благородной, титулованной грустинкой. И певица для него уж постаралась и очень красиво спела. Низко и негромко, но с силой изнутри. Египтянин сказал шефу оркестра: «Она умеет петь!» Будто он был профессором консерватории, а не владельцем 5 % мировой продажи хлопка. Он встал, и певица с ним — маленьким, не больше тётки в сиреневом, — танцевала во время проигрыша, а потом опять, шепнув шефу оркестра: «Припев», — пела. Хозяин протянул ей узкий бокал с шампанским, а она, близко подойдя к хозяину, сказала: «Я не пью». И египтянин посмотрел на неё своими омар-шарифскими глазами и спросил: «Вы русская?» Потому что все русские пьяницы. А певица сказала: «Стопроцентная!» — подумав, что так египтянину понятней. Как хлопок стопроцентный. А он провёл своей рукой по певице, начиная от голого плеча и по груди, и потом от талии опять к груди (жалко, мужа первого певицы не было!), и прошептал: «Вся-вся?» И певица ответила: «Вся, вся». А хозяин сел. Певица была высокая, так что он устал, наверное, рукой по ней водить. Ну, и певица вышла в холл отдохнуть. А там поляк закричал, и гости тоже — одобрительно.

И тут в холл выбежала собака с гладкой чёрной шерстью, а за нею прибежала тётка в сиреневом — только теперь она была девчонкой в курточке «Наф-Наф» (это фирма такая, только молодые носят), и певица зауважала египтянина за его разнообразно широкий вкус, за то, что египтянин не из своего круга любовницу выбрал, а то бывает, у мужчины жена в очках и любовница тоже. Зачем же любовница, спрашивается? Сиди уж тогда со своей очкастой и не рыпайся, раз на большее не способен. А тётка, то есть, уже девчонка, схватила собаку за ошейник (та уже рвалась в салон, к хозяину) и, засмеявшись, увела её погулять (поэтому она и «Наф-Наф» надела).

А в уголке салона-столовой сидел король Египта в изгнании и его жена в чёрном, с чёрными же волосами. А король был похож на врача. Он тихо переговаривался с женой. А шеф оркестра к нему обратился «Ваше Превосходительство» и заиграл какую-то музыку, нудную-нудную… И король стал любезно слушать. А певице казалось (она смотрела у дверей), что королю не нравится, но ничего не поделаешь — король! Так что изволь вести себя, как подобает. Не закричи, руками не замахай и ногами не задрыгай, от музыки отбрыкиваясь. И потом, когда музыка закончилась, ладони соединил. Ну, то есть, как бы похлопал. По-королевски. А певица вспомнила, что это ведь она ему «Очи чёрные» пела, только ей никто не сказал, что король, мол, сидит, так что смотри, не хлопни по плечу и не схвати за лацкан! Но она и так не хватала. Потому что не настоящая цыганка была. Певица опять села на лесенке, и весь оркестр в холл вышел, потому что многие гости уходили и их надо было с музыкой провожать. Тут и сам король пошёл к выходу. И музыканты его с двух сторон окружили и египетскую «Боже, царя храни!» исполнили. А хозяин уже так напился, что и не вышел. А оркестр быстрые-быстрые мелодии играл, будто поторапливал всех: «Давайте-давайте, скорее уходите, а то нам надоело, мы тоже домой хотим!» Поляк в последний раз что-то прокричал при входе в салон-столовую, и певица тоже подошла. Там уже один хозяин остался. Он спиной к оркестру стоял, лицом к саду. То есть, к тому, что осталось от сада. И дымок его окутывал сигаретный. А в саду уже столы сложили и стулья тоже, и всё стало там вверх дном. То есть, землёй вверх. И цветы все, розы карликовые, были сломаны, и валялись только лепестки. А хозяин всё стоял, и видно было, что он очки снял и, наверное, глаза протёр. Или за лицо схватился. От ужаса, что с его садом сделали. Или ему всё равно было… Никто не мог знать, что он там себе думает. Может, считает, во что ему вечерок обошёлся, и садовник завтра придёт и ужаснётся: «Что с моими карликовыми розами?» То есть, «где мои карликовые розы?» — потому что уже нет ни одной.

Когда певица в ванную пришла, то сразу дверь заперла, чтобы переодеться. А за дверьми уже деньги стали раздавать. Имена называли, и выдавали деньги. И певице в ванную постучали и передали вчетверо сложенные бумажки, потому что всем неодинаково и чтобы никто не видел. Певица опять дверь заперла и бумажки развернула. Там было три по пятьсот, как и обещали. Полторы тысячи. Неплохо. Ещё петифюром обожралась. Она деньги положила в кошелёк и его спрятала под красную юбку в сумке. Но неправильно она поступала, и если её захотят ограбить, то сумку как раз и вырвут из рук и убегут! Лучше бы она на себе деньги прятала — в лифчике или в трусах. Но она не носила трусов. Потому что она любила бельё «Шанталь Томас», а на него денег не хватало — не выкладывать же тысячу на трусы с лифчиком, чтобы только пятьсот осталось!

Когда певица вышла, то все музыканты уже ушли. Это чтобы потом рассказывать, что в половине первого — хоп! — и дома! И только Хлопчик её ждал. И ещё музыкант с одышкой, он самый старый. Они все спустились в вестибюль. Там миланец стоял. Но он певицу не узнал. И ещё несколько югославов выбежали и тоже не узнали. А она ногой специально подрыгала — подразнить. Хлопчик усаживал музыканта в машину, а певица стояла на тротуаре и в окна чужие не смотрела: они уже все без света были. Старый музыкант на этот раз не потерял ключи и спокойно завёл машину. Ну, Хлопчик с певицей ему помахали и отправились к БМВ. Это у Хлопчика такая хорошая машина была — не бесплатно же он утихомиривал население в Габонах всяких. У него даже специальная фара была в машине — если он торопится на самолёт (приспичило вдруг населению взбунтовать), он должен скорее, скорее лететь — показывать, как пользоваться оружием, а то ведь покупают и не знают, что и как работает. Малоразвитые страны потому что. Так он эту фару включал — пиу, пиу, пиу! — как у полиции. И у него дома стоял чемоданчик готовый с бельём и всем необходимым. Певица всё-таки не очень верила и только хихикала. Но он не стал ей доказывать и фару не включил, потому что всё равно обгонять некого было: ночь уже была. Они быстро доехали до набережной Сены, а потом на улицу Архивов, к дому певицы. Хлопчик жирно поцеловал её, прощаясь. И она, поднимаясь по лестнице (лифта у неё не было) вытирала губы и про воров думать забыла.

Она пришла в квартиру и тихонечко (муж у неё в комнате спал) пробралась в закуток, где шкаф стенной, и опять стала раздеваться. Она очень долго раздевалась и ещё грим смывала, так что, когда она легла в кровать, её муж бедный не спал. Она ему прошептала: «Я пела королю Египта». А он прошептал: «Заплатили?» Он всегда это спрашивал, хотя певицу ни разу ещё не обманули и деньги муж у неё не требовал. Певица закрыла глаза и стала себя гипнотизировать, чтобы заснуть. И у неё на внутренней части века, как на экране, стоял египтянин, спиной к ней, владелец 5 % мировой продажи хлопка. А наутро в новостях объявили, привирая цифры погибших, как всегда французы любят, что в Таджикистане волнения, что они хотят независимости, и певица пожалела египтянина, потому что в Таджикистане, там, где хлопок, никакого комфорта, но розы зато сами по себе растут — топчи их…

Загрузка...