Роберт К. МассиПетр Великий. Прощание с Московией

© «Peter the Great» by Robert K. Massie, 1980

© Лужецкая Н. Л., перевод на русский язык, 2015

© Анисимов Е. В., комментарий, 2015

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015

Часть IСтарая Московия

Глава 1Старая Московия

Виды Подмосковья ласкают взгляд – реки серебристыми петлями вьются между пологих холмов, среди лугов разбросаны озерца и перелески. Кое-где виднеются деревни с луковками церковных куполов. Тут и там через поля, по тропинкам, заросшим по краям сорной травой, идут люди. На речке оживленно – кто купается, кто удит с берега рыбу, кто просто греется на солнышке. Мирная, веками неизменная русская картинка.

Вот по этим местам в третьей четверти XVII века и ехал путешественник из Западной Европы, прежде чем попадал на Воробьевы горы, гряду холмов, с которых открывалась панорама российской столицы. Глядя с высоты на Москву, он видел у своих ног «богатейший и прекраснейший в мире город»[1]. Над зелеными кронами деревьев сияли золотом бесчисленные купола, а еще выше золотился целый лес крестов. Если в этот миг солнечный луч внезапно касался позолоты, ослепительная вспышка заставляла наблюдателя зажмуриться. Белокаменные церкви, увенчанные сверкающими маковками, были разбросаны по городу, величиной не уступавшему Лондону. В центре, на небольшом холме стояла кремлевская цитадель – гордость Москвы – с тремя величественными соборами, могучей колокольней, пышными дворцами, часовнями и сотнями домов. Окруженный высокими белыми стенами Кремль сам по себе был целым городом.

Летом утопавшая в зелени Москва казалась огромным садом. Многие особняки стояли в окружении фруктовых садов и парков, а пустыри, которые умышленно не застраивались, чтобы при пожаре огонь не мог перекинуться от дома к дому, буйно зарастали травой, кустами и деревьями. Выплескиваясь за собственные стены, столица окружала себя многочисленными цветущими пригородами – повсюду зеленели сады и огороды, шумели дубравы. Дальше, широким кольцом охватывая Москву, среди лугов и возделанных полей до самого горизонта простирались владения поместной знати, высились белые стены и золотые купола монастырей.

Миновав земляной вал и кирпичную стену, наш путешественник наконец въезжал в Москву и сразу погружался в суету оживленного торгового центра. На улицах теснился народ: лавочники, мастеровые, праздношатающиеся, святые странники и юродивые в лохмотьях смешивались с работным людом, крестьянами, попами-черноризцами, солдатами в ярких кафтанах и желтых сапогах. Телеги и повозки с трудом прокладывали путь сквозь людской поток, но зато если по улице ехал на коне пузатый, бородатый боярин, чью голову венчала богатая меховая шапка, а дородный стан облекала роскошная, подбитая мехом бархатная или парчовая шуба, толпа расступалась сама. На уличных перекрестках музыканты, фигляры, скоморохи, вожаки с медведями и собаками развлекали народ. Возле церквей кишели нищие, промышляя подаянием. Перед кабаками изумленным путешественникам случалось видеть совершенно голых людей, пропивших все до последней нитки; по праздникам пьянчужки, как голые, так и одетые, вповалку валялись в грязи.

Пуще всего народ толпился возле торговых рядов на Красной площади. В XVII веке Красная площадь мало напоминала теперешнюю безмолвную брусчатую пустыню с фантастическим нагромождением куполов храма Василия Блаженного с одной стороны и высокой Кремлевской стеной – с другой. В те времена здесь кипел шумный рынок под открытым небом, с бревенчатым настилом на земле, с рядами избушек и часовенок, лепившихся к Кремлевской стене – там, где теперь стоит мавзолей Ленина. Бесчисленные лавки и палатки – то деревянные, то под парусиновыми навесами – заполняли все уголки обширной площади. Триста лет назад жизнь на Красной площади шумела и бурлила, как водоворот. Торговцы, стоя на пороге лавок, зазывали прохожих зайти взглянуть на товар. Они предлагали бархат и парчу, шелка с Востока, бронзовые, латунные, медные изделия, скобяной товар, выделанные кожи, глиняную посуду, разнообразные деревянные поделки. Тянулись ряды, где на подносах и в корзинах красовались дыни, яблоки, груши, вишни, сливы, морковь, огурцы, лук, чеснок, толстенная спаржа. Уличные торговцы с угрозами и мольбами пробивались сквозь толпу. Лоточники продавали пирожки. Портные и золотых дел мастера тут же занимались своим ремеслом, ничего вокруг не видя и не слыша. Цирюльники стригли клиентов, и волосы падали прямо на землю и ложились за слоем слой в десятилетиями нараставшую под ногами кошму. На барахолках сбывали ношеную одежду, всякое тряпье, старую мебель и прочий хлам. На склоне холма, спускавшегося к Москве-реке, продавали скот, живую рыбу из чанов. Близ нового каменного моста, у самой кромки воды, длинной вереницей расположились прачки. Немец-путешественник, побывавший в Москве в то время, заметил, что некоторые женщины, торгующие на площади всякой всячиной, могут предложить и «другой товар».

В полдень вся жизнь замирала. Торговля прекращалась, и улицы пустели, а народ принимался за обед – главную трапезу дня. Затем все ложились вздремнуть, причем лавочники и уличные торговцы растягивались тут же на площади.

С наступлением сумерек, когда над кремлевскими башнями начинали парить ласточки, город запирался на ночь. Лавки загораживались тяжелыми ставнями, стражники с высоты крепостных стен оглядывали улицы, внизу непрошеных гостей подстерегали цепные псы. Добропорядочные горожане побаивались в эту пору выходить на улицу, где хозяйничали воры и нищие, норовившие под покровом ночи силой отобрать то, что им не удалось добыть попрошайничеством при свете дня. «Эти негодяи, – писал один австрийский путешественник, – встают где-нибудь за углом и запускают в головы прохожих кистенями, в чем достигли такого искусства, что смертельный удар редко минует жертву». Несколько убийств за ночь были в Москве делом обычным, и хотя цель этих преступлений почти всегда сводилась к простому грабежу, воры отличались такой свирепостью, что никто не осмеливался откликнуться на призывы о помощи. Запуганные горожане боялись даже выглянуть в дверь или в окно собственного дома и узнать, что творится на улице. По утрам стража привычно сносила подобранные на улицах трупы на пустырь в центре города, куда приходили родственники пропавших; неопознанные же тела в конце концов сваливали в общую могилу.

В семидесятые годы XVII века Москва была деревянной. Все жилища – от дворцов до лачуг – сооружались из бревен, но своеобразие архитектуры и великолепие резных, расписных украшений на окнах, крылечках, коньках крыш придавали постройкам удивительную красоту, неведомую бесстрастному камню европейских городов. Даже мостовые были из дерева. Московские улицы мостили бревнами и досками, но летом их покрывал толстый слой пыли, а в весенние оттепели и сентябрьские дожди они утопали в грязи, так что пройти по ним было нелегко. «Из-за осенних дождей улицы сделались непроезжими для повозок и лошадей, – жаловался православный иерарх, прибывший из Святой земли. – Мы не могли добраться от дома до рынка, потому что в грязи и глине можно было утонуть с головой. Цены на продукты очень возросли, так как стало невозможно ничего ввезти из окрестных деревень. Все жители, а больше всех мы сами, молили Господа, чтобы он поскорее послал морозы и земля застыла».

Понятно, что для выстроенной из дерева Москвы пожары были сущим бичом. Зимой, когда в каждом доме топились по-черному жаркие печи, и летом, когда от зноя дерево пересыхало, одной-единственной искры было довольно, чтобы вызвать катастрофу. Подхваченное ветром пламя перебрасывалось с одной крыши на другую, обращая в пепел улицу за улицей. В 1571, 1611, 1626 и 1671 годах огонь опустошал целые кварталы в центре города, оставляя за собой огромные черные пожарища. Такие крупные бедствия случались нечасто, но вообще москвичи привыкли видеть, как то тут, то там горит какой-нибудь дом, и пожарные поспешно сносят соседние постройки, чтобы огонь не пошел дальше.

Жители той, деревянной, Москвы всегда держали под рукой запасной лес на случай починки или новой постройки. Штабеля бревен громоздились между домами, а иногда их прятали на задворках или обносили загородками, чтобы уберечь от воров. На складах громадного дровяного рынка на окраине города хранились тысячи заготовок для бревенчатых домов любых размеров. Покупателю оставалось только указать, сколько он желает комнат и какой величины. Едва ли не за ночь все бревна, аккуратно пронумерованные, привозили к нему на двор, ставили сруб, законопачивали щели мхом, крыли крышу дранкой, и хозяин мог располагаться в новом доме. Однако самые толстые бревна берегли для другой цели. Их распиливали на куски длиной в шесть футов[2], выдалбливали углубление, делали крышки, и получались гробы, в которых и хоронили русских людей.

* * *

На 125-футовом холме у Москвы-реки высились над городом башни, купола и зубчатые стены Кремля. По-русски слово «кремль» означает «крепость»[3], и московский Кремль действительно представлял собой мощную цитадель. Две реки и глубокий ров, наполненный водой, омывали его могучие стены. Эти стены, толщиной от 12 до 16 футов, возвышавшиеся над водой на 65 футов, образовывали треугольники периметром в полторы мили; он опоясывал вершину холма и заключал в себе пространство в 69 акров[4]. Двадцать массивных сторожевых башен, каждая из которых была задумана как самостоятельная неприступная крепость, высились над стенами. Но неприступным Кремль не был: врагам случалось одолевать его защитников – лучников, копейщиков, а позже стрельцов и пушкарей – если не приступом, то измором. В том же XVII веке, в его начале, – Кремль пережил двухлетнюю осаду. По иронии судьбы, осаждали его русские, а обороняли поляки, поддерживавшие своего ставленника, Лжедмитрия, который временно занял русский престол. Когда Кремль наконец пал, русские казнили самозванца, сожгли его тело, зарядили пеплом пушку на кремлевском валу и выстрелили им в сторону Польши[5].

В обычное время в Кремле было два хозяина – один светский, а другой духовный: царь и патриарх. Оба жили в Кремле и правили оттуда каждый своим царством. Вокруг кремлевских площадей теснились правительственные учреждения, суды, казармы, пекарни, прачечные и конюшни. Тут же поблизости располагались дворцы, присутственные места, а также сорок с лишним церквей и часовен Русской православной церкви. В центре Кремля, на самой вершине холма, обрамляя широкую площадь, стояли четыре величественных здания – три собора и взметнувшаяся ввысь колокольня. И в те времена, и теперь именно здесь находится сердце России. Два из этих соборов, как и кремлевские стены и многие башни, построены итальянскими архитекторами.

Самым большим и знаменитым был Успенский собор, где короновались все русские цари и императрицы с пятнадцатого по двадцатый век. Его построил в 1479 году Аристотель Фьораванти из Болоньи, но в облике собора нашли отражение многие основные черты чисто русского церковного зодчества. Прежде чем взяться за строительство, Фьораванти объехал древние русские города – Владимир, Ярославль, Ростов и Новгород – и изучил их прекрасные храмы, а уж тогда воздвиг православную церковь, только гораздо просторнее, чем было принято в России. Большой центральный купол и четыре маленьких опирались на четыре огромных круглых столба, заменивших принятую ранее сложную систему перекрытий. Это придало воздушность своду и вместительность нефу, что для России, не знавшей мощи и красоты готической арки, было в новинку.

Через площадь от Успенского собора стоял собор Михаила Архангела, усыпальница русских царей. Построенный Алевизом Фрязиным из Милана, он куда больше походил на итальянские образцы, чем два других собора. Внутри, в нескольких притворах, группами располагались царские захоронения, в том числе останки Ивана Грозного и двоих его сыновей, и поныне покоящиеся в трех резных каменных гробницах в центре одного из притворов. Надгробия других царей, из меди или камня, располагаются рядами вдоль стен; все они покрыты бархатными покровами с богатой вышивкой и с шитыми жемчугом надписями вдоль* кромки. Здесь покоится и прах царя Алексея и двоих его старших сыновей, царей Федора Алексеевича и Ивана Алексеевича, но это последние захоронения. Третий сын Алексея, Петр Великий, возведет новый собор в новом городе на Балтике, где похоронят и его самого, и всех последующих Романовых[6].

И только самый маленький из трех храмов, Благовещенский, с девятью куполами и тремя крылечками, был произведением русских архитекторов. Его строили мастера из Пскова, знаменитого своими каменными церквами с резными украшениями. Благовещенский собор служил домовой церковью царской семьи. Образа для иконостаса в нем писали два величайших иконописца России, византиец Феофан Грек и его русский ученик, Андрей Рублев.

На восточной стороне площади, возвышаясь над тремя соборами, стояли выбеленные известью кирпичные башни звонницы Ивана Великого – башня Боно и башня патриарха Филарета, ныне соединенные в одно целое[7]. Под самым высоким ее куполом, на высоте 270 футов, в ступенчатых нишах висели ряды колоколов. Отлитые из сплава серебра, меди, бронзы и железа, они отличались друг от друга голосами и величиной – самый большой весил 31 тонну. Колокола Кремля исполняли сотни разных звонов: они призывали москвичей к заутрене и к вечерне, напоминали им о постах и праздниках, печально возвещали о кончинах и радостно – о свадьбах, тревожно и резко предупреждали о пожарах, торжественно гудели о победах. Иногда они звонили всю ночь напролет, повергая иностранцев в оцепенение. Но русские любили свои колокола. По праздникам простой люд толпился возле колоколен, чтобы по очереди подергать за веревки. Первыми обычно ударяли кремлевские колокола, затем звон подхватывали все сорок сороков московских церквей. Вскоре волны звуков перекатывались через весь город, и «земля содрогалась от их громоподобных колебаний», как писал один потрясенный путешественник.

От строительства соборов итальянские архитекторы перешли к сооружению дворцов. В 1487 году Иван III приказал возвести первый каменный дворец в Кремле, Грановитую палату, названную так потому, что при обтесывании серого облицовочного камня за образец был взят принцип огранки драгоценных камней. Самой яркой особенностью ее архитектуры был тронный зал длиной в 77 футов и такой же ширины. Его свод опирался на единственный центральный столб, от которого отходили массивные арки. Во время приема иностранных послов или других торжественных событий маленькое, скрытое занавеской окошко под потолком позволяло женщинам – затворницам царского рода незаметно наблюдать за церемонией.

Грановитая палата преимущественно предназначалась для официальных, государственных целей, и поэтому в 1499 году Иван III велел возвести для себя и многочисленных женщин царской семьи – жен, вдов, сестер и дочерей – другой дворец. Этот дворец в пять этажей из камня и кирпича, названный Теремным, своими низенькими сводчатыми комнатами напоминал пчелиные соты. Здание несколько раз серьезно пострадало от пожаров в XVI и в начале XVII века, но оба первых царя из рода Романовых, Михаил и его сын Алексей, не жалели средств на восстановление дворца. При Алексее дверные и оконные наличники, перила и карнизы заменили белокаменными, резными, с растительным орнаментом и фигурками зверей и птиц, которые в то время были ярко раскрашены. Алексей особенно старался обновить пятый этаж, отведенный под его собственные покои. В пяти главных комнатах – передней, тронной, известной как Золотая палата, кабинете, спальне и молельне – стены и полы были обшиты деревом, чтобы влага не скапливалась на камне; на стенах, кроме того, висели расшитые шелковые занавесы, гобелены и тисненые кожи с изображениями сцен из Ветхого и Нового Завета. По сводам и потолкам вились прихотливые узоры, сверкали яркими красками, на фоне щедрой позолоты и серебра, удивительные заморские растения и сказочные птицы. В царских покоях старинная обстановка соседствовала с новомодной. Там стояли старые резные дубовые скамьи, сундуки, массивные полированные столы, но были там и обитые тканями кресла, изысканные – золоченые и слоновой кости – столики, часы, зеркала, портреты в рамах, книжные шкафы, полные богословских трудов и исторических сочинений. Одно из окон царского кабинета было известно как Челобитное. Снаружи к нему был прикреплен небольшой ящик, который спускали вниз, а когда он наполнялся прошениями и жалобами, втаскивали наверх для монаршего прочтения. В царской опочивальне, обитой венецианским бархатом, помещалась изукрашенная тонкой резьбой дубовая кровать с парчовым балдахином на четырех столбах, с шелковыми занавесками; на кровати высилась гора подушек и меховых и пуховых одеял, спасавших от ледяных зимних ветров, которые бились в окна и сквозняками гуляли по дому. Все эти комнаты отапливали, а заодно и украшали огромные печи, выложенные блестящими пестрыми изразцами, – они-то и согревали российских властителей.

Отсутствие света было главным недостатком этих прекрасных покоев. Солнце едва пробивалось сквозь узкие окошки с двойными слюдяными пластинами в свинцовых переплетах. Не только по ночам или в короткие хмурые зимние дни, но и летом Теремной дворец освещался главным образом мерцающим пламенем свечей в нишах и вдоль стен.

* * *

В третьей четверти XVII века царские палаты занимал второй царь династии Романовых, «Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, Всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси самодержец». Далекая и недоступная для подданных, его августейшая персона была окружена ореолом полубожественности. Послы-англичане, приехавшие в 1664 году благодарить царя за постоянную поддержку, которую тот оказывал их королю Карлу II во время его изгнания, были глубоко потрясены видом царя Алексея на троне: «Царь, ослепительным сиянием подобный солнцу, самым величественным образом восседал на трене со скипетром в руке, увенчанный короной. Его массивный трон был сделан из позолоченного серебра, а спинку украшала причудливая резьба и пирамидки. Приподнятый над полом на семь или восемь ступеней, трон придавал монарху сверхъестественное величие. Его корона, надетая поверх шапки, отороченной черными соболями, была вся усыпана драгоценными камнями, а ее конусообразная верхушка заканчивалась золотым крестом. Скипетр тоже весь сверкал драгоценными камнями, как и все царское облачение сверху донизу, включая бармы».

С детства русских приучали смотреть на своего царя как на существо богоподобное, что нашло отражение в таких пословицах и поговорках, как, например: «Ведает Бог да государь», «Без Бога свет не стоит – без царя земля не правится», «Все во власти Божьей да государевой», «До Бога высоко, до царя далеко».

Другая пословица «Государь – батюшка, а земля – матушка» показывает, что чувство русского человека к царю неразрывно связано с его отношением к земле. «Земля», «почва», «родина» – слова женского рода, причем рождаемый ими образ рисовал не юную, невинную девушку, а зрелую женщину, мать. Все русские – ее дети. В каком-то смысле задолго до идей коммунизма русская земля была общей. Она принадлежала царю, как отцу, но также и народу, его детям. Царь распоряжался ею, мог раздавать крупные наделы своим знатным любимцам, но все же земля оставалась совместной собственностью единой национальной семьи. Когда этой земле грозила опасность, все готовы были умереть за нее.

В этой семейной структуре царь занимал положение отца народа, «батюшки». Его самодержавное правление было патриархальным. Обращаясь к подданным, он называл их своими детьми, и, как отец над детьми, имел неограниченную власть. Русский народ не мог себе представить, чтобы царскую власть что-либо сдерживало, «ибо кто, кроме Бога, может ограничить власть отца?» Когда он велел, они подчинялись по той же причине, по какой детям положено беспрекословно слушаться отцовских приказов. По временам уважение к царю приобретало рабский, византийский характер. Российские дворяне, приветствуя царя или принимая царскую милость, падали перед ним ниц, касаясь лбом земли. Обращаясь к своему царственному господину, Артамон Матвеев, первый министр и близкий друг царя Алексея, писал: «Холоп твой Артемошка Матвеев, с убогим червем сынишкою моим… вержением глав наших лица до лица земли преклоняем». Обращаясь к царю, следовало употреблять весь длинный официальный титул, причем, пропустив одно-единственное слово, человек мог быть заподозрен в намеренной непочтительности, едва ли не равносильной измене. Речи же самого царя почитались как святыня: «Каждому, кто выдаст, что говорится в царском дворце, грозит смерть», – писал живший в Москве англичанин. На самом же деле полубог, носивший такой громкий титул, увенчанный короной с гроздьями алмазов величиной с горошину, похожими на сверкающие кисти винограда, облаченный в царскую мантию, расшитую изумрудами, жемчугом и золотом, был довольно заурядным смертным. Царя Алексея еще при жизни нарекли «тишайшим» – он слыл самым спокойным, мягким и благочестивым из всех царей. Когда в 1645 году шестнадцатилетний Алексей сменил своего отца на престоле, он уже заслужил прозвище «молодой монах». В зрелости он был выше ростом, чем большинство русских, – около шести футов, хорошо сложен, склонен к полноте. Его округлое лицо обрамляли каштановые волосы, он носил усы и густую бороду. Выражение карих глаз царя менялось от сурового в гневе до нежного в минуты умиления и религиозного смирения. «Его царское величество – приятный человек, он месяца на два старше короля Карла II», – сообщал английский врач царя Алексея, доктор Сэмюэл Коллинз, и добавлял, что его пациент «мог сурово карать, но вместе с тем очень дорожил любовью своих подданных. Так, на уговоры одного иностранца ввести смертную казнь для каждого, кто дезертирует из-под его знамен, царь отвечал, что «трудно пойти на это, ибо Господь не всех наделил равным мужеством».

Алексей, хотя и был царем, вел в Кремле скорее монашескую жизнь. В четыре часа утра царь откидывал одеяло на собольем меху и вставал с постели в рубахе и портах. Одевшись, он немедленно шел в молельню, расположенную рядом со спальней, чтобы посвятить двадцать минут молитве и чтению божественных книг. Приложившись к образам, окропленный святой водой, он выходил и посылал постельничего пожелать царице доброго утра и справиться о ее здоровье. Через несколько минут он сам направлялся в ее покои, чтобы сопровождать царицу в другую часовню, где они вместе отстаивали заутреню и раннюю обедню.

Тем временем бояре, начальники приказов и дьяки собирались в официальной приемной в ожидании выхода царя из личных покоев. Завидев «государевы ясны очи», они принимались бить земные поклоны, кое-кто – раз по тридцать, в благодарность за оказанные милости. Некоторое время Алексей выслушивал доклады и прошения; затем, около девяти утра, все отправлялись на двухчасовую службу в церковь. Во время богослужения, впрочем, царь продолжал тихонько беседовать со своими боярами, решая государственные дела и отдавая распоряжения. Алексей не пропускал ни одной службы в церкви. «Если он здоров, то идет туда сам, – сообщал доктор Коллинз, – если болен, служба совершается в его комнате. В дни постов он часто посещает полуночные богослужения, выстаивая по четыре, пять, шесть часов подряд, причем иногда бьет земные поклоны по тысяче раз, а в большие праздники – и до полутора тысяч».

После заутрени царь с боярами и дьяками занимался государственными делами до обеда, который подавали в полдень. Обедал царь за отдельным столом на возвышении, окруженный боярами, сидевшими за столами пониже, вдоль стен трапезной. Прислуживали ему только особо доверенные бояре, которые пробовали его еду и отхлебывали вино, прежде чем подать царю кубок. Трапезы были гигантские. В праздники за царским столом нередко подавали по семьдесят кушаний. Закуски включали сырые овощи, особенно огурцы, соленую рыбу, ветчину и бесчисленные пирожки, начиненные мясом, яйцами, рыбой, рисом, капустой или зеленью. Потом следовали супы, а за ними жареная говядина, баранина и свинина, приправленные луком, чесноком, шафраном, перцем. Подавали и дичь, и рыбу – лососину, осетрину, стерлядь. На десерт бывали пряники, сыры, варенья, фрукты. Пили русские в основном водку, пиво или напиток полегче – квас, сделанный из перебродившего черного хлеба и для аромата приправленный малиной, вишней или другими ягодами и фруктами.

Но Алексей редко прикасался к аппетитным блюдам, которые перед ним ставили. Чаще он посылал их в дар тому или иному боярину в знак особой милости. Его собственные вкусы были по-монашески просты. Он ел обыкновенный ржаной хлеб и пил легкое вино или пиво, лишь чуть-чуть сдобренное корицей; она, как сообщает доктор Коллинз, считалась царской приправой. Во время церковных постов, продолжает он, царь «обедает всего три раза в неделю, а остальное время он довольствуется куском черного хлеба с солью, соленым грибком или огурчиком и выпивает кубок легкого пива. Великим постом он ест рыбу лишь дважды, и постится семь недель… Словом, ни один монах так рьяно не блюдет часы молитв, как царь – посты. Можно считать, что он постится почти восемь месяцев в году».

После обеда царь спал три часа, пока не наставало время возвращаться в церковь стоять вечерню, снова вместе с боярами, и снова обсуждать государственные дела во время службы. Ужин и конец дня он проводил с семьей или с ближайшими друзьями – за игрой в кости или шахматы. Особенно любил Алексей в эти часы послушать чтение и рассказы. Ему нравились отрывки из книг по священной истории, жития святых или изложение религиозных доктрин, но также и письма русских послов из-за границы, выдержки из иностранных газет или просто сказки паломников и странников, которых приводили во дворец, чтобы развлечь царя. В теплую погоду Алексей покидал Кремль и отправлялся в свои загородные резиденции под Москвой. В одной из них, Преображенском на реке Яузе, царь предавался своей любимой забаве – соколиной охоте. С годами он, азартный охотник, развел там огромное хозяйство, где было двести сокольников, три тысячи соколов и сто тысяч голубей.

Но больше всего времени Алексей отдавал молитвам и работе. Он никогда не сомневался в своем Богом данном праве царствовать, полагая, что он, как и все другие монархи, является избранником Божьим и ответствен только перед Богом[8]. Место рангом ниже царя занимала знать, делившаяся примерно на десяток разрядов. Знатнейшие имели боярский чин и происходили из старых прославленных родов, владевших наследственными вотчинами. Затем шли менее знатные аристократы и дворяне, получавшие поместья за службу. Существовала и небольшая прослойка торговцев, ремесленников и других горожан, а в основании всей пирамиды находились бесчисленные крепостные и холопы – основная масса российского населения. Условия их жизни и способы хозяйствования были в общем сходны с теми, что бытовали у крепостных крестьян в средневековой Европе. Многие московиты называли «боярами» представителей вообще всей знати и высшего чиновничества. При этом собственно повседневная исполнительная власть осуществлялась усилиями тридцати или сорока ведомств – приказов. В целом они были неэффективны, разорительны, дублировали функции друг друга, не поддавались контролю, отличались продажностью – словом, это была бюрократия, которая исторически сложилась сама собой и, в сущности, никому не подчинялась.

* * *

Из своих тускло освещенных, пропахших ладаном кремлевских покоев и молелен царь Алексей правил величайшей страной мира. Широкие равнины, бесконечные дремучие леса, бескрайние пустыни и тундры простирались от Польши до Тихого океана. И на всем этом огромном пространстве ровную линию горизонта нарушали лишь невысокие горы и пологие холмы. Единственной природной преградой движению по этим равнинам были реки, которые издревле использовались как водные пути. В окрестностях Москвы берут начало четыре великие реки: Днепр, Дон и могучая Волга текут на юг, к Черному и Каспийскому морям, а Западная Двина – к Балтике.

По этим безбрежным просторам было рассеяно скудное население. Когда родился Петр, в конце царствования Алексея, в России насчитывалось около 8 миллионов жителей, примерно столько же, сколько в соседней Польше, хотя русские и занимали значительно большую территорию. Население России превосходило население Швеции, не превышавшее 2 миллионов, или Англии, где жило немногим больше 5 миллионов человек, но не достигало и половины численности жителей самого густонаселенного и мощного государства тогдашней Европы – Франции Людовика XIV, там насчитывалось 19 миллионов. Незначительная доля населения России жила тогда в старинных русских городах – Нижнем Новгороде, Москве, Новгороде, Пскове, Вологде, Архангельске, Ярославле, Ростове, Владимире, Суздале, Твери, Туле – и в присоединенных сравнительно недавно Киеве, Смоленске, Казани и Астрахани. Большинство же россиян обитало в деревнях, тяжелым трудом добывая хлеб насущный на пашне, в лесах и на реках.

Но при всей необъятности владений Алексея границы России были ненадежны и постоянно испытывали давление извне. На востоке во времена Ивана Грозного и его преемников Московия завоевала земли Среднего Поволжья и Казанского ханства, расширив пределы Российского государства до Астрахани и Каспийского моря. Русские перевалили за Урал и прибавили к царским владениям безбрежные, большей частью пустынные земли Сибири. Первопроходцы достигли северных берегов Тихого океана, и там, в неприютных и суровых местах, основали несколько поселений. Однако, столкнувшись с агрессивной Маньчжурской династией, правившей в Китае, Россия была вынуждена убрать свои передовые заставы с берегов Амура.

С запада и юга Россию окружали недруги, стремившиеся удержать этого гиганта запертым на суше и отрезанным от остального мира. Швеция, тогдашняя владычица Балтики, стояла на страже морского пути в Европу. К западу лежала католическая Польша, старинный враг православной России. Лишь недавно царь Алексей отвоевал у Польши Смоленск, а ведь этот русский город-крепость стоял всего лишь в 150 милях от Москвы. К концу царствования Алексей отнял у поляков главное сокровище – Киев, мать городов русских, колыбель российского христианства. Киев и благодатные края к востоку и западу от Днепра были землями казаков. Эти православные поселенцы происходили от бродяг, разбойников и беглых крестьян, покинувших когда-то Московию из-за невыносимо тяжкой жизни. Здесь они сбивались в стихийные конные отряды, а со временем стали оседать на земле, основывать хутора, деревни и городки по всей северной Украине. Постепенно линия казачьих поселений продвигалась на юг, но все еще отстояла от берегов Черного моря на триста – четыреста миль[9].

Эта полоса, знаменитые черноземные степи южной Украины, не была заселена. Здесь росли такие высокие травы, что, когда по ним ехал всадник, видны были только его голова и плечи. Во времена Алексея в степях охотились и пасли стада крымские татары. Эти принявшие ислам потомки кочевников Золотой Орды были подданными Османского султана. Они жили в селениях, рассеянных по склонам и отрогам гористого Крымского полуострова, а каждой весной перегоняли коней и скот пастись до осени на степных травах. Нередко крымские татары, вооруженные луками, стрелами и кривыми саблями, отправлялись в набеги на север, грабить русские и украинские деревни. Случалось, что они брали штурмом деревянный частокол, защищавший какой-нибудь городок, и угоняли в рабство всех его жителей. Эти непрерывные набеги, вследствие которых тысячи русских пленников ежегодно попадали на османские невольничьи рынки, сидели занозой в сердце московских правителей. Но они были бессильны что-либо изменить. Более того, татары дважды – в 1382 и в 1571 годах – разоряли и жгли Москву.

* * *

За мощными стенами Кремля, за синими и золотыми куполами и деревянными строениями Москвы лежали поля и леса – истинная и вечная Россия. Испокон веков все средства к существованию здесь добывались в густых, богатых, нехоженых лесах, безбрежных, как океан. Среди берез и елей, ягодников, мягких мхов и папоротников русский человек находил почти все необходимое для жизни. Лес давал ему бревна, чтобы строить дом, и дрова, чтобы его обогревать, мох, чтобы конопатить стены, и лыко – плести лапти, а кроме того, мех на одежду, воск для свечей, мясо, сладкий мед, дикие ягоды и грибы к столу. Почти круглый год лесные рощи звенели топорами. В ленивые летние дни мужчины, женщины и дети искали под деревьями грибы или, раздвигая высокие травы и цветы, собирали малину и черную и красную смородину[10].

Русские люди предпочитали селиться не поодиночке, в глубине лесов, а деревнями – где-нибудь на лесной вырубке, на берегу озера или неторопливой реки. Россия была страной таких вот деревушек: затерянные в конце пыльной дороги, среди лугов и выгонов несколько простых бревенчатых изб да церковь с куполом-луковицей, куда народ стекался, чтобы всем вместе помолиться Богу. В избе, как правило, была всего одна комната, а дымохода не было вовсе: дым от огня в печи выбивался наружу через все щели. Поэтому, конечно, все и вся внутри было черно от сажи, что и послужило причиной повсеместного распространения в России общественных бань[11]. В каждой, даже самой маленькой деревушке, стояла парная баня, где и мужчины и женщины могли отмыться дочиста, а потом выйти наружу, даже зимой, чтобы дать ветру остудить и высушить распаренные голые тела.

Одеваясь, русский крестьянин сначала расчесывал бороду и волосы, а затем облачался в рубаху из грубого полотна, спускавшуюся ниже пояса и перехваченную шнурком. Широкие штаны заправлялись в сапоги, если таковые имелись, а чаще в полотняные онучи, перевязанные веревочкой. «Волосы их подстрижены до ушей, а головы зимой и летом покрыты меховыми шапками, – писал западный путешественник. – У них до сих пор не принято брить бороды… Их обувь сплетена из лыка. Со дня своего крещения они носят на шее крест, а рядом висит кошелек, хотя обычно они подолгу носят мелкие деньги, если их не очень много, у себя во рту, так как, получив их в подарок или заработав, сразу кладут в рот и держат под языком».

Немногие народы в мире живут в таком ладу с природой, как русские. Их родина на севере, где рано настает зима. В сентябре день становится все короче, начинаются холодные осенние дожди. Быстро приходят морозы, и в октябре выпадает первый снег. Вскоре все исчезает под белым одеялом: земля, реки, дороги, поля, деревья и дома. Природа обретает не только величие, но и грозную силу. Пейзаж превращается в бескрайнее белое море, в котором холмы чередуются с ложбинами, вздымаясь и опадая, словно волны. В пасмурную погоду трудно, даже напрягая зрение, различить, где кончается земля и начинается небо. Зато как ослепительна игра солнечных лучей в ясные дни, когда небо сияет великолепной лазурью, а снег искрится миллионами алмазов!

После 160 дней зимы всего на несколько недель приходит весна. Сначала трескается и ломается лед на реках и озерах, и вновь слышно журчание ручьев и плеск волн. На суше в оттепель разливается безбрежное море грязи, которое с трудом преодолевают и человек, и зверь. Но с каждым днем отступает почерневший снег, и вскоре пробиваются первые ростки зеленой травы. Леса и луга зеленеют и оживают. Появляется зверье, жаворонки и ласточки. В России весну встречают с радостью, невообразимой в странах более мягкого климата. Солнечные лучи касаются травы на лугах, согревают крестьянские спины и лица, дни быстро удлиняются, повсюду земля пробуждается к жизни, и радость обновления и освобождения от земных тягот побуждает людей петь и веселиться. Первого мая отмечают древний праздник возрождения и плодородия, когда люди танцуют и бродят по лесам. А пока юные веселятся, старики благодарят Бога за то, что смогли пережить зиму и снова увидеть весеннюю благодать.

Весна быстро мчится к лету. Страшно жарко, пыль не дает дышать, но зато какое высокое небо, как спокойна бескрайняя земля, где-то вдалеке сливающаяся с горизонтом. Как хороша свежесть раннего утра, прохлада реки или тенистой березовой рощи, ласковый, теплый ночной ветерок! В июне солнце исчезает за горизонтом всего на несколько часов и на смену красному закату скоро приходит нежная розово-голубая заря.

Россия – суровая страна с неласковым климатом, но мало кто из побывавших там может забыть ее таинственный зов, и нигде, кроме родины, не находит покоя русская душа.

Глава 2Детство Петра

В марте 1669 года, когда царю Алексею было сорок лет, а его первой жене, царице Марии Милославской, на четыре года больше, она умерла при попытке в очередной раз исполнить свое главное династическое предназначение – произвести на свет ребенка. Ее безутешно оплакивал не только муж, но и многочисленные родственники – Милославские, чье влияние при дворе опиралось на брак Марии с царем. Теперь этому влиянию пришел конец, и сквозь слезы об ушедшей сестре и племяннице они с тревогой вглядывались в будущее.

И оснований для тревоги у них хватало – ведь, несмотря на все старания Марии, твердой уверенности, что трон унаследует представитель рода Милославских, не было. Между тем за двадцать один год замужества Мария сделала для этого все возможное: родила тринадцать детей – пятерых сыновей и восемь дочерей – и умерла, рожая четырнадцатого ребенка. Однако сыновья Марии не отличались крепким здоровьем, и из четверых, переживших мать, уже через полгода двоих не стало, в том числе и шестнадцатилетнего наследника престола, названного Алексеем в честь отца. Таким образом, у овдовевшего царя от брака с Милославской осталось только двое сыновей, но их здоровье, к несчастью, тоже внушало опасения. Десятилетний Федор был слаб и хил, а трехлетний Иван заикался и плохо видел. Если бы оба умерли раньше отца или пережили его совсем ненамного, то путь к престолу оказался бы открытым, и, как знать, кто рванулся бы к нему? Словом, вся Россия, кроме Милославских, надеялась, что Алексей вскоре женится вновь.

Само собой разумелось, что, подыскивая новую супругу, царь остановит свой выбор на девице из знатного русского рода, а не на какой-нибудь иностранной принцессе на выданье. Династические браки, преследующие государственные интересы, были в XVII веке приняты почти по всей Европе, но в России подобной практики брезгливо избегали. Русскому царю подобало иметь русскую жену, или, правильнее сказать, православному царю полагалась православная царица. Русское духовенство, бояре, купцы и простой народ пришли бы в ужас, если бы увидели, как вслед какой-нибудь иноземной принцессе к ним пожаловали католические или протестантские священники, – не иначе чтобы извратить чистую православную веру. Этот принцип почти полностью ограждал Россию от иностранного влияния и одновременно вызывал острейшее соперничество между теми знатными русскими родами, из лона которых могла бы выйти новая царица.

Через год после смерти Марии Милославской Алексей нашел ей преемницу. Тоскующий и одинокий, он часто приходил скоротать вечер к своему близкому другу и первому министру, ближнему боярину Артамону Матвееву – человеку необычному для Московии XVII века. По происхождению Матвеев не принадлежал к высшему боярскому сословию, но достиг власти благодаря собственным заслугам. Он интересовался науками и тяготел к западной культуре. На приемах, которые он регулярно устраивал в своем доме для иностранцев – жителей или гостей Москвы, Матвеев обстоятельно и толково расспрашивал их о новостях политики, о развитии искусств и техники у них на родине. И именно в Немецкой слободе под Москвой, где обязали селиться всех иноземцев, он нашел себе жену – Марию Гамильтон[12], дочь шотландского роялиста, покинувшего Британию после казни Карла I и победы Кромвеля.

В Москве Матвеев с женой старались жить по-европейски, не отставая от века. На стенах у них висели не только иконы, но и картины и зеркала; в инкрустированных шкафчиках красовался восточный фарфор, в комнатах стояли часы с мелодичным звоном. Матвеев изучал алгебру и производил в самодельной лаборатории химические опыты, а в его маленьком домашнем театре давались концерты, ставились комедии и трагедии. Москвичей, приверженных дедовским традициям, возмущало поведение жены Матвеева. Она носила европейские платья и шляпки; она, в отличие от большинства московских жен, отказывалась сидеть затворницей на верхнем этаже мужнина дома и свободно появлялась среди гостей – усаживалась вместе с ними за стол, а иногда даже вступала в беседу!

На одном из таких непринужденных вечеров, в присутствии этой необычной женщины – жены боярина Матвеева, царь Алексей заметил другую замечательную женщину. Это была жившая в доме Матвеева девятнадцатилетняя Наталья Нарышкина – высокая статная девушка с черными глазами и длинными ресницами. Ее отец, Кирилл Нарышкин, довольно безвестный помещик родом из татар, жил в Тарусском уезде, в отдалении от Москвы. Мечтая избавить дочь от провинциальной жизни мелкопоместного дворянства, Нарышкин уговорил Матвеева оказать ему дружескую услугу: принять Наталью под опеку и воспитать ее в атмосфере культуры и свободы, царившей в доме московского министра. И Наталья сумела использовать открывшиеся ей возможности. Для русской девушки она была хорошо образована, к тому же, наблюдая за своей приемной матерью и помогая ей, она научилась занимать гостей-мужчин.

И вот однажды вечером, когда в гостях у Матвеевых был царь, Наталья появилась в комнате, чтобы поднести собравшимся чарки с водкой, икру и копченую рыбу. Алексей не спускал глаз с девушки, очарованный ее здоровой, яркой красотой, черными миндалевидными глазами и лишенным жеманства, скромным поведением. Когда Наталья остановилась перед ним и он стал ее о чем-то спрашивать, в ее кратких ответах было столько учтивости и здравомыслия, что царь еще больше к ней расположился. Прощаясь с Матвеевым, заметно приободрившийся Алексей спросил, не ищет ли тот мужа для этой прелестной девицы. Матвеев сказал, что ищет, но поскольку ни он сам, ни Натальин родной отец богатством похвалиться не могут, то приданое у нее будет скромное, а потому и охотников жениться на ней, конечно, найдется немного. Алексей возразил, что не перевелись еще мужчины, для которых совершенства девушки важнее ее приданого, и обещал боярину посодействовать.

Вскоре царь осведомился у Матвеева, как обстоят дела. «Государь, – отвечал Матвеев, – молодые люди что ни день приходят полюбоваться красотой моей воспитанницы, но, похоже, ни один не помышляет о свадьбе». «Ну-ну, тем лучше, – молвил царь. – Может быть, мы обойдемся и без них. Я оказался удачливее тебя и нашел жениха, который, возможно, придется ей по вкусу. Это весьма почтенный человек и мой добрый знакомый. Он не лишен достоинств и к тому же не нуждается в приданом. Он полюбил твою подопечную и хотел бы жениться на ней и составить ее счастье. Хотя он еще не открыл ей своих чувств, она его знает и, надо думать, не отвергнет его предложение». Матвеев отвечал, что Наталья, конечно, не отвергнет того, кого ей предложит государь, и продолжал: «Однако, прежде чем дать согласие, она уже наверно пожелает узнать, кто этот человек, и против этого, по-моему, трудно возражать». «Что ж, – объявил Алексей, – скажи ей, что это я сам и что я надумал на ней жениться»[13].

Матвеев, ошеломленный услышанным, бросился в ноги своему повелителю. Он сразу осознал все возможные последствия царского решения – и блистательные перспективы, и неисчислимые опасности. Если воспитанница взойдет на престол, то окончательно укрепится и его собственное положение: ее родственники и друзья, и в первую очередь сам Матвеев, возвысятся вместе с нею и сменят Милославских как силу, заправляющую при дворе. Но при этом яростно вспыхнет враждебность Милославских, как и зависть многих других влиятельных боярских семейств, которые и так уже косо поглядывают на Матвеева, царского любимца. И если после оглашения имени невесты свадьба почему-либо сорвется, то ему, Матвееву, придет конец.

Быстро смекнув, что к чему, он попросил Алексея, чтобы тот, не отступаясь от своего намерения, все же согласился на освященную обычаем процедуру принародного выбора невесты. Этот обычай, пришедший из Византии, требовал, чтобы девицы брачного возраста со всех концов России собрались бы в Кремле и предстали перед царем. Теоретически они должны были представлять все сословия русского общества, включая и крепостных, но на деле волшебная сказка, в которой царь, взглянув на крепостную девушку, был бы ею покорен и возвел бы зардевшуюся красавицу по ступеням трона, ни разу не стала явью. Однако девушки из незнатных дворянских семей входили в круг претенденток, и происхождение Натальи Нарышкиной вполне позволяло ей участвовать в смотринах. При дворе перепуганные девицы, пешки в честолюбивой игре семейных кланов, подвергались освидетельствованию на предмет целомудрия. Тех, кто выдерживал испытание, вызывали в Кремлевский дворец ожидать улыбки или просто кивка от юноши или мужчины, который мог возвести одну из них на престол.

В столь крупной игре риск всегда высок, и примеров тому предостаточно. Тот же XVII век уже показал, на что способны пойти рвущиеся к власти семейства ради устранения соперницы. В 1616 году Мария Хлопова, нареченная девятнадцатилетнего Михаила Романова, до того встала поперек горла Салтыковым, имевшим тогда огромный вес при дворе, что они опоили девушку каким-то зельем и в таком виде представили ее Михаилу, заявив, что она неизлечима больна, а потом в наказание за дерзость сослали незадачливую невесту, а заодно и всю ее родню в Сибирь. В 1647 году уже сам Алексей – тогда ему было восемнадцать лет – хотел жениться на Ефимии Всеволожской. Но, обряжая невесту, убиравшие ее женщины так туго стянули ей волосы, что на глазах у жениха она упала в обморок. Придворных врачей заставили показать, что у Ефимии падучая, и ее вместе с родственниками тоже отправили в Сибирь. Мария Милославская стала следующей, второй избранницей Алексея.

Теперь же опасность угрожала Наталье Нарышкиной и ее опекуну. Милославские понимали, что, если царь выберет Наталью, их влияние при дворе будет подорвано. Такой поворот событий неизбежно отразится на всех членах этой семьи – как на мужчинах, занимавших высокие посты и обладавших большой властью, так и на женщинах: все царевны, дочери Алексея, были по матери Милославские, и их отнюдь не радовало появление новой царицы-мачехи, которая вдобавок будет моложе некоторых своих падчериц.

Однако Наталье с Матвеевым отступать было некуда: царь был настроен решительно. Уже объявили, что 11 февраля состоятся предварительные смотрины претенденток, и Наталье Нарышкиной приказали в них участвовать. Вторые смотрины, которые должен был проводить сам царь, назначили на 28 апреля. Но вскоре после первого тура прошел слух, что выбор уже сделан – в пользу Натальи. Последовал ответный удар Милославских: за четыре дня до вторых смотрин в Кремле появились подметные письма, в которых говорилось, будто Матвеев использовал приворотное зелье, чтобы привлечь царя к своей воспитаннице. Началось дознание, и свадьбу отсрочили на девять месяцев. Но доказать ничего не удалось, и 1 февраля 1671 года, к радости большинства россиян и к досаде Милославских, царь Алексей наконец обвенчался с Натальей Нарышкиной.

С самого дня свадьбы всем стало ясно, что царь, которому исполнился сорок один год, пылко влюблен в свою юную, красивую, черноволосую жену. Она принесла в его дом свежесть, радость, успокоение – Алексей как будто заново родился. Он хотел, чтобы Наталья все время была рядом, и повсюду брал ее с собой. Первую весну и лето после свадьбы счастливые молодожены без конца переезжали из одного подмосковного летнего дворца в другой; жили они и в Преображенском, где Алексей развлекался соколиной охотой.

С появлением новой царицы при дворе начались перемены. Благодаря полузападному воспитанию, полученному в доме Матвеева, Наталья питала слабость к музыке и театру. Когда-то в самом начале своего правления Алексей издал указ, сурово запрещавший подданным танцевать, участвовать в игрищах или взирать на них, воспрещалось петь и играть на музыкальных инструментах во время свадебных пиров, а также губить свою душу такими вредоносными и противузаконными занятиями, как пение частушек, посещение балаганов и колдовство. Нарушивших указ в первый и второй раз было приказано бить розгами; нарушивших в третий и в четвертый раз – ссылать в пограничные городки. Однако когда Алексей женился на Наталье, у них на свадьбе играл оркестр, и непривычные русскому уху многозвучные западные аккорды смешивались с одноголосными напевами русского хора. Результат был далек от совершенства. По словам доктора Коллинза, какофония при этом стояла такая, «словно под свист ветра вопит целая стая сов, надрываются галки в гнезде, воют голодные волки и оглушительно визжат свиньи».

Вскоре царь начал оказывать покровительство театру. Чтобы порадовать молодую жену, он стал поощрять сочинение пьес и велел соорудить сцену и зрительный зал в пустовавшем боярском доме в Кремле; еще один театр – «комедийная хоромина» – был построен в летней царской резиденции в Преображенском. Матвеев поручил лютеранскому пастору из Немецкой слободы, Иоханесу Грегори, набрать актеров и ставить спектакли. К 17 октября 1672 года было подготовлено первое представление – драма на библейский сюжет, – которое и состоялось в присутствии царя и царицы. В нем было занято шестьдесят актеров – почти все иностранцы, за исключением нескольких русских мальчиков и юношей, служивших при дворе. Представление длилось целый день, и царь смотрел его десять часов кряду, не сходя с места. Вскоре последовала постановка еще четырех пьес и двух балетов.

Счастье царя в новом браке стало еще полнее, когда осенью 1671 года он узнал, что жена ждет ребенка. И отец, и мать молились, чтобы Бог послал им сына, и 30 мая 1672 года в час ночи Наталья Нарышкина родила крупного и здорового на вид мальчика. Ребенка нарекли в честь апостола Петра. Царственный младенец явился на свет с хорошим весом и нормального роста, крепеньким, с материнскими черными, чуть татарскими глазами и с темно-рыжим хохолком. По старинному русскому обычаю (он назывался «снятие мерки»), заказали икону, изображавшую Святого Петра, покровителя новорожденного, – «Апостол Петр и Святая Троица», и размеры этой иконы (19,4 на 5,4 дюйма) в точности соответствовали «габаритам» младенца[14].

Когда торжественные звуки большого колокола на звоннице Ивана Великого в Кремле возвестили о рождении царевича, в Москве началось ликование. Гонцы понесли эту весть во все русские города, а в Европу отправились специальные послы. С белых кремлевских стен три дня гремел пушечный салют и неумолчно звонили колокола сорока сороков московских церквей.

Алексей был бесконечно счастлив рождением сына и самолично следил за приготовлениями к всенародному благодарственному молебну в Успенском соборе. После молебна Алексей повысил в чине Кирилла Нарышкина, отца Натальи, и Матвеева, ее опекуна, а затем собственноручно потчевал гостей водками и винами.

29 июня, в день Святого Петра по православному календарю, когда царевичу исполнилось четыре недели, его крестили. Ребенка вкатили в церковь в колыбели на колесиках по дорожке, окропленной святой водой. Над купелью его держал Федор, старший сын царя[15], а крестил собственный духовник Алексея. На следующий день царь устроил пир для боярства, купечества и других сословий из числа жителей Москвы, которые толпами стекались в Кремль с подношениями по случаю рождения царевича. Столы украшали громадные сахарные головы, изображавшие орлов, лебедей и других птиц; была даже замысловатая сахарная модель Кремля с крошечными фигурками людей. В личных покоях, расположенных над пиршественными залами, царица Наталья отдельно принимала боярских жен и дочерей, оделяя их на прощание полными блюдами сладостей.

В скором времени героя всех этих празднеств в сопровождении собственного небольшого штата домашней прислуги перевели в предназначенные ему покои. При нем были нянька, кормилица – «добронравная и чистоплотная женщина со сладким и полезным для здоровья молоком» и целая свита карликов, специально обученных прислуживать царским детям и играть с ними. Когда Петру исполнилось два года, он со своей свитой, к которой теперь прибавилось еще четырнадцать дворянок для услуг, переселился в более нарядные кремлевские палаты с темно-красными штофными обоями, где стояла мебель, обитая малиновой тканью с золотым и ярко-синим узором. Одежду Петра – все эти кафтанчики, рубашечки, камзольчики, чулочки и шапочки – кроили из шелка, атласа и бархата, расшивали золотом и серебром, а застежки и завязки разукрашивали жемчугами и изумрудами.

Любящая мать, гордый сыном отец и довольный Матвеев наперебой осыпали ребенка подарками, и скоро детская Петра едва вмещала множество искусно сделанных игрушек и моделей. В одном углу стояла резная деревянная лошадка с усыпанной изумрудами уздечкой и кожаным седлом, украшенным серебряными гвоздиками. На столе возле окна лежала книга с цветными картинками – работа шестерых мастеров-иконописцев. Из Германии для царевича доставили музыкальные ящики и маленькие изящные клавикорды с медными струнами. Но с самого раннего детства Петр предпочитал военные игрушки и игры. Он любил бить в тарелки и барабаны. На столах, на стульях, на полу в детской грудами лежали игрушечные солдатики и крепости, миниатюрные пики и сабли, аркебузы и пистолеты. У изголовья кровати Петр держал самую любимую игрушку – модель корабля, которую Матвеев купил для него у какого-то иностранца.

Смышленый, живой и шумный, Петр развивался очень быстро. Обычно дети начинают ходить примерно в годовалом возрасте, он же пошел в семь месяцев. Отец любил брать маленького крепыша-царевича с собой на прогулки по Москве и на загородные царские дачи. Иногда они ездили в Преображенское, где Матвеев построил летний театр. Это тихое место на Яузе за Немецкой слободой больше всего нравилось Наталье. Но чаще Петра возили в огромный дворец в Коломенском.

То было архитектурное диво времен Алексея – огромное здание, целиком построенное из дерева, слыло у русских восьмым чудом света. Возведенный на высоком холме над излучиной Москвы-реки дворец казался экзотическим нагромождением чешуйчатых куполов-луковок, шатровых крыш, башен, похожих на крутые пирамиды, полукруглых арок, сеней, лестниц с ажурными перилами, балконов и крылечек, аркад, внутренних двориков и ворот. Петру и его сводному брату Ивану было отведено отдельное трехэтажное здание с двумя остроконечными башенками. Хотя снаружи казалось, что дворец по чьей-то безумной прихоти составлен, как из лоскутов, из разных элементов древнерусской архитектуры, он имел для своего времени немало удобств. Там были мыльни не только для членов царской семьи, но даже для слуг. (Кстати, в Версальском дворце, построенном почти тогда же, не было ни ванных, ни туалетов.) Свет, проникавший внутрь через три тысячи слюдяных окон, освещал все двести семьдесят комнат дворца, отделанных в современном для той эпохи светском стиле. Яркие красочные росписи украшали потолки, на стенах висели зеркала и бархатные драпировки, перемежаясь с парсунами, изображавшими Юлия Цезаря и Александра Македонского. Усыпанный самоцветами серебряный трон, сидя на котором Алексей принимал гостей, с двух сторон охраняли гигантские бронзовые львы. Стоило царю дернуть за рычаг, как механические звери начинали вращать глазами, разевали пасти и испускали хриплый металлический рев[16].

Наталья предпочитала лишенную условностей жизнь в загородных дворцах официальной рутине Кремля. Тяготясь духотой закрытого царицына возка, она стала – при народе! – поднимать занавески и скоро, сидя в открытом экипаже вместе с мужем и сыном, уже ездила за город и обратно, а однажды даже участвовала в торжественной процессии. Ради Натальи Алексей старался принимать иностранные посольства не в Кремле, а в Коломенском, где ей было удобнее наблюдать за церемониями. В 1675 году поезд прибывшего австрийского посла специально замедлили напротив царицыного окна, чтобы она успела все как следует разглядеть. Этому же дипломату, пока он ожидал представления царю, посчастливилось увидеть царевича: «Дверь внезапно отворилась, и за ней на мгновение показался Петр, трехлетний кудрявый мальчик, державшийся за руку матери».

Позднее в том же году Петр часто появлялся на людях. Алексей велел изготовить несколько больших позолоченных придворных карет, какие приняты были у других европейских монархов. Матвеев, отлично умевший угодить, тут же заказал миниатюрную копию одной из карет и преподнес ее Петру. Этот крохотный возок «с золочеными украшениями, запряженный четверкой карликовых лошадок, на подножках которого ехали четыре лилипута, а еще один стоял на запятках», вызывал неизменный восторг зрителей во время парадных выездов.

Алексей прожил с Натальей Нарышкиной пять лет. У них родился второй ребенок – дочь, названная Натальей в честь матери, и еще одна дочь, которая умерла, едва появившись на свет. Их брак сильно сказался на придворном климате. Суровый, болезненно-религиозный дух начала царствования Алексея уступил место новой, более непринужденной атмосфере, когда с готовностью воспринимались западные идеи, развлечения и технические новшества. Но сильнее всего этот брак повлиял на самого царя. Женитьба на Наталье и возродила, и умиротворила его. Последние годы жизни оказались для царя самыми счастливыми.

* * *

Петру было всего три с половиной года, когда его младенческая жизнь вдруг утратила безмятежность. В январе 1676 года, на Крещение, здоровый и полный сил сорокасемилетний царь Алексей присутствовал на ежегодной церемонии Водосвятия на Москве-реке. Отстояв на морозе всю долгую службу от начала до конца, он простудился. Через несколько дней царю пришлось неожиданно покинуть кремлевский театр посреди представления и лечь в постель. Поначалу недуг не казался опасным, однако больному становилось все хуже, и через десять дней, 8 февраля, царь Алексей скончался.

Мир Петра разом перевернулся. Если прежде он был обожаемым сыном своего царственного отца, который до безумия любил его мать, то теперь царевич превратился в потенциально опасного отпрыска второй жены покойного царя. Престол наследовал пятнадцатилетний Федор, полуинвалид, старший из выживших сыновей Марии Милославской. Хотя Федор бесконечно болел, в 1674 году Алексей провозгласил его совершеннолетним, признал наследником и в этом качестве представил своим подданным и иностранным послам. Тогда это казалось лишь формальностью: здоровье Федора было столь хрупким, а Алексей, напротив, выглядел таким бодрым и крепким, что мало кто предполагал, будто хилый сын переживет отца и сменит его на престоле.

Но именно так и случилось: Федор стал царем, и маятник власти вновь качнулся от Нарышкиных к Милославским. Хотя из-за распухших ног Федор не мог идти сам и на коронацию его пришлось нести, ни малейшего противодействия его вступлению на престол оказано не было. Милославские, ликуя, хлынули на прежние должности. Сам Федор не питал недобрых чувств к мачехе, Наталье, или к маленькому сводному брату, Петру, но царю было всего пятнадцать лет, и он не мог твердо противостоять давлению родственников – Милославских.

Во главе их клана стоял дядя царя, Иван Милославский, который поспешно оставил пост астраханского воеводы, чтобы сменить Матвеева на должности первого министра. Ожидалось, что сам Матвеев, как предводитель партии Нарышкиных, отправится в почетную ссылку. Такого рода меры обычно сопровождали колебания маятника власти – в свое время Милославского отослали в Астрахань, теперь другим пришел черед потесниться. Поэтому царица Наталья опечалилась, но не роптала, когда ее приемному отцу приказали ехать в Сибирь на должность воеводы Верхотурья – уезда на северо-востоке этой необъятной земли. Но она возмутилась и ужаснулась, узнав, что по пути к месту службы Матвеева нагнали новые распоряжения Ивана Милославского: велено было его арестовать, лишить всего состояния и препроводить как государственного преступника в Пустозерск, отдаленный городишко за полярным кругом. (На самом деле страх Ивана Милославского перед грозным соперником заставил его пойти еще дальше: он пытался добиться для Матвеева смертного приговора, обвинив его в расхищении казны, в колдовстве и даже в попытке отравить царя Алексея. Однако как ни принуждал Милославский молодого царя, Федор отказался утвердить смертный приговор, и Ивану довелось лишь позаботиться об узилище для Матвеева.)

Потеряв своего могущественного защитника и других изгнанных с должностей сторонников, Наталья отошла в тень. Поначалу она боялась за детей – ведь ее сын Петр был главной надеждой нарышкинской партии. Но со временем царица успокоилась: жизнь ребенка царской крови все еще почиталась священной, а Федор был неизменно добр и полон сочувствия к членам второй семьи своего отца, внезапно попавшим в положение бедных родственников. Они остались жить в Кремле и уединились в своих покоях. Там Петр и делал свои первые шаги в учении.

В те времена жители Московии, даже дворянство и духовенство, были в большинстве неграмотны. Образованность знати, как правило, ограничивалась умением читать и писать и кое-какими познаниями из истории и географии. Освоение грамматики, математики, иностранных языков, без которых не одолеть церковную премудрость, было уделом одних только ученых богословов. Но встречались и исключения: двое из детей царя Алексея, Федор и его сестра, царевна Софья, вверенные знаменитым богословам из Киева, получили основательное классическое образование и научились иностранным языкам, обязательным для истинно просвещенных московитов XVII века, – латыни и польскому.

Начальное обучение Петра было попроще. Еще при жизни отца трехлетний царевич получил первый букварь, чтобы познакомиться с азбукой. Когда ему исполнилось пять лет, царь Федор, который приходился Петру не только сводным братом, но и крестным отцом, сказал Наталье: «Пора, государыня, учить крестника».

Наставником царевича назначили Никиту Зотова, подьячего Поместного приказа[17]. Зотов, человек добродушный, разумевший грамоту, большой знаток Священного Писания, ученым, однако, вовсе не был, и новое назначение его ошеломило. Трясясь от страха, он предстал перед царицей, подле которой стоял Петр. «Знаю, что ты доброй жизни и в Божественном Писании искусен, – проговорила она, – вручаю тебе моего единственного сына». Зотов залился слезами и, дрожа от страха, повалился к ногам царицы со словами: «Недостоин я, матушка-государыня, принять такое сокровище!» Наталья ласково подняла его и сказала, что занятия с царевичем должны начаться назавтра. Чтобы подбодрить Зотова, царь Федор приказал отвести ему покои в Кремле и пожаловал младшим дворянским чином, царица подарила две полные смены новой одежды, а патриарх – сто рублей.

На следующее утро Зотов дал Петру первый урок под надзором царя и патриарха. Новые учебники окропили святой водой, учитель низко поклонился маленькому ученику, и урок начался. Прежде всего Зотов взялся за алфавит, а затем перешел к Псалтыри и Библии. Длинные отрывки из Священного Писания, впитанные детской памятью Петра, сохранились в ней навсегда, и даже сорок лет спустя он мог читать их наизусть. Царевича научили величественным русским церковным песнопениям, и он очень полюбил это искусство. Позднее, путешествуя по России, Петр часто заходил в деревенские церкви послушать службу. Он обычно направлялся прямо к хору и присоединял свой громкий голос к общему пению[18].

От Зотова требовалось всего только научить Петра читать и писать, но ученик не желал на этом останавливаться. Мальчик без конца готов был слушать новые и новые рассказы из русской истории – о героях, знаменитых сражениях. Когда Зотов обратил внимание царицы Натальи на то, с каким воодушевлением учится ее сын, она заказала гравировальщикам – мастерам Пушкарского приказа – изготовить книги с цветными иллюстрациями, «кунштами», изображающими иноземные города и дворцы, корабли под парусами, разнообразное оружие и сцены из истории. Зотов держал эти книги в комнате царевича, и, когда тот утомлялся от обычных уроков, они принимались разглядывать и обсуждать разные картинки. В классную комнату Петра перенесли и гигантский, выше человеческого роста, глобус, присланный царю Алексею из Западной Европы. Нанесенные на нем очертания Европы и Африки отличались удивительной точностью. Восточное побережье Северной Америки тоже было передано верно, в том числе Чесапикский залив, Лонг-Айленд, полуостров Кейп-Код, но чем дальше к западу, тем дело обстояло хуже – например, Калифорния изображалась в виде острова, отдельно от остального континента.

Так, изо дня в день занимаясь с царевичем, Зотов заслужил его глубокую привязанность, и до самой смерти своего наставника Петр старался не разлучаться с ним. Зотова часто упрекают в том, что из-за него будущий царь не получил достойного образования. Но здесь уместно напомнить, что во времена уроков Зотова Петр мог претендовать на престол только в третью очередь – после обоих своих сводных братьев, Федора и Ивана. К тому же его образование, хотя и не строго классическое, как у Федора и Софьи, все же было гораздо лучше, чем у среднего русского дворянина. А самое главное – при том складе ума, каким природа наделила Петра, именно такой способ обучения и оказался, по-видимому, наиболее подходящим. Склонностей к чисто научным занятиям он не проявлял, но был необыкновенно открыт и любознателен, а Зотов всячески поощрял его пытливость – вряд ли кому-нибудь удалось бы добиться большего. Удивительно, но факт: когда царевич, будущий император, достиг зрелости, оказалось, что, по большому счету, он всему научился сам. С малых лет он самостоятельно выбирал, чем ему заниматься, а чем нет. Петра Великого создали не родители, не наставники и не советники – он вышел из той формы, которую отлил для себя сам.

* * *

Так, деля время между уроками и играми, то в Москве, то в Коломенском, Петр тихо прожил все шесть лет царствования Федора, с 1676 по 1682 год. Федор очень напоминал отца – мягкий, незлопамятный, достаточно эрудированный, недаром его воспитанием занимались ведущие ученые того времени. К несчастью, болезнь, что-то наподобие цинги, нередко приковывала его к постели.

И все же Федор сумел провести одно важнейшее преобразование – отменил средневековую систему местничества, тяжким бременем лежавшую на государственном управлении. Суть ее заключалась в том, что дворянин мог принимать назначение на гражданскую должность или в армию, только если оно соответствовало его месту в иерархии знати. Чтобы доказать свою знатность, каждый берег родовые грамоты как зеницу ока. Без конца происходили стычки между местничавшими, и было совершенно невозможно назначить способного человека на ответственную должность, потому что другие, имевшие более высокое происхождение (и соответственно, место в иерархии), отказывались служить под его началом. При этой системе пышным цветом расцветала чуть не поголовная непригодность к делу: в XVII веке, чтобы выставить хоть сколько-нибудь боеспособную армию, царям приходилось на время военных действий отметать местничество, объявляя, что, пока идет война, чины и звания будут распределяться «без мест».

Федор задумал превратить эти временные меры в постоянные. Он назначил комиссию, которая рекомендовала отменить местничество навсегда, а затем созвал Земский собор – большой совет бояр и духовенства – и уже от своего имени настаивал на отмене этой системы ради блага государства. Его с воодушевлением поддержал патриарх, бояре же – подозрительные, изо всех сил цеплявшиеся за свои драгоценные привилегии – согласились с неохотой. Федор приказал собрать родовые грамоты, разрядные книги – словом, все документы, что относились к чинам и местничеству. На глазах у царя, патриарха и членов собора эти документы связали в кипы, вынесли в один из кремлевских внутренних дворов и побросали в костер. Федор провозгласил, что отныне должности и власть будут распределяться не по праву рождения, а по заслугам, – этот принцип Петр позднее положит в основу своей системы военного и гражданского управления. Теперь же по иронии судьбы многие бояре, глядя, как их древние привилегии превращаются в пепел, в душе проклинали Федора и Милославских и подумывали о юном Петре как о возможном спасителе прежнего уклада.

Хотя за свою короткую жизнь Федор успел жениться дважды, наследника он не оставил. Первая его жена умерла родами, а через несколько дней умер и новорожденный сын. Смерть этого младенца и быстро ухудшавшееся здоровье Федора не на шутку встревожили Милославских, и они принялись уговаривать царя жениться снова. Он согласился, невзирая на предостережения докторов о том, что брачные удовольствия могут его погубить, потому что приглядел для себя одну веселую, резвую четырнадцатилетнюю девушку, Марфу Апраксину. Милославских выбор царя не обрадовал, еще бы – она приходилась крестницей Матвееву и поставила условием свадьбы, чтобы боярина, томившегося в заточении, помиловали и вернули ему все имущество, и Федор согласился. Но прежде чем крестный отец царицы Марфы успел добраться до Москвы и обнять новобрачную, царь умер – всего два с половиной месяца спустя после свадьбы.

Со времен восшествия на престол Михаила Романова в 1613 году каждому царю наследовал старший из здравствующих его сыновей: Михаила сменил на троне Алексей, Алексея – Федор. Перед смертью царь официально представлял старшего сына народу и объявлял его наследником престола, однако Федор ушел, не оставив сына и не назначив наследника.

Здравствующих претендентов на трон было двое – шестнадцатилетний Иван, родной брат Федора, и десятилетний Петр, его сводный брат. При обычных обстоятельствах, несомненно, выбор пал бы на Ивана, который не только был шестью годами старше Петра, но родился от первого брака Алексея. Однако Иван был почти слеп, хром и косноязычен, в то время как Петр был живой, румяный, крупный для своих лет мальчуган. А главное, бояре понимали, что, кто бы из царевичей ни взошел на престол, реальная власть окажется в руках регента. Многие бояре, к тому времени настроенные уже против Милославского, предпочитали ему Матвеева, который в случае воцарения Петра и при номинальном регентстве царицы Натальи взял бы бразды правления в свои руки.

Судьба трона решилась сразу же после прощания бояр с царем Федором. Один за другим они проходили мимо ложа, на котором покоился усопший царь, останавливаясь, чтобы поцеловать его восковую холодную руку. Затем патриарх Иоаким с епископами вошел в заполненную людьми тронную палату и вопросил, как требовал обычай: «Кому из двоих быть на царстве?» Возник спор: некоторые поддерживали Милославских, утверждая, что у Ивана больше прав на престол, другие настаивали, что неразумно снова вверять управление страной недужному. Страсти накалились, и наконец, перекрывая общий гам, раздался крик: «Пускай народ решает!»

Упоминание о «народе» означало, что царя должен избрать Земский собор, съезд представителей знати, купечества, посадских людей изо всех уездов и городов Московского государства. Именно Земский собор в 1613 году уговорил первого Романова, шестнадцатилетнего Михаила, принять престол, а в другом случае утвердил Алексея его наследником. Но чтобы созвать такое собрание, требовалось несколько недель, так что в той ситуации под «народом» следовало понимать толпы москвичей, сгрудившихся под окнами дворца. Ударили колокола Ивана Великого, и патриарх с архиереями и боярами вышел на Красное крыльцо. Оглядев толпу на Соборной площади, патриарх прокричал: «Блаженной памяти царь Федор Алексеевич преставился с миром… Иных наследников, кроме своих братьев, царевичей Ивана Алексеевича и Петра Алексеевича, государь не оставил. Кому из них быть на царстве?» Раздались громкие выкрики: «Петру Алексеевичу!» – и несколько возгласов: «Ивану Алексеевичу!» Но голоса в пользу Петра становились все громче, заглушая все остальное. Патриарх поблагодарил и благословил народ. Выбор был сделан[19].

Во дворце ожидал новоизбранный государь – круглолицый, загорелый мальчик с коротко остриженной кудрявой головой, большими черными глазами, пухлыми губами и родинкой на правой щеке. Когда патриарх приблизился к нему и заговорил, Петр от смущения залился румянцем. Глава церкви официально объявил о кончине царя Федора и о том, что на царство избрали его, Петра, и заключил свою речь так: «От всего православного народа прошу тебя быть нашим государем». Сначала царевич отказался, сославшись на то, что слишком молод, – брат его старше и будет лучшим правителем. Но патриарх настаивал: «Государь, не отвергай нашей мольбы!»

Петр молчал и краснел все сильнее. Шли минуты. Наконец присутствующим стало ясно, что молчание Петра означает его согласие.

Итак, решено, Петр теперь царь, его мать будет регентшей, а править станет Матвеев. Так и думали все, кто был в Кремле к концу этого дня, полного суматохи и треволнений. Но никому не пришло в голову принять в расчет царевну Софью. И напрасно.

Глава 3«Зело премудрая девица»

Отчетливо выраженного женского типа в России не существовало, ведь в жилах русских людей смешалась кровь славян, татар, прибалтийских и других народов. Впрочем, эталоном считались женщины белолицые, пригожие, со светло-русыми волосами, в зрелости пышнотелые. Последнее отчасти объяснялось вкусами русских мужчин, которым нравились дородные полногрудые красавицы; кроме того, в России не знали корсетов, и женские тела развивались свободно, как велела им природа. Западные путешественники, привыкшие к затянутым талиям Версаля, Сент-Джеймсского дворца и Хофбурга, находили русских женщин тучными.

Женщины в России были далеко не безразличны к своей внешности. Они наряжались в длинные, струящиеся яркие сарафаны, шитые золотом. Пышные рукава расширялись книзу и совсем скрывали бы руки, если бы не были схвачены на запястьях сверкающими браслетами. Поверх сарафанов надевали одежды из бархата, тафты или парчи. Девушки заплетали волосы в косу и перехватывали ее на затылке веночком или лентой. Замужняя женщина никогда не показывалась простоволосой. Дома она носила полотняный головной убор, а выходя на улицу, покрывалась платком или надевала богатую меховую шапку. Женщины румянили щеки, чтобы подчеркнуть свою красоту, и щеголяли в самых роскошных серьгах и в самых дорогих кольцах, какие только были по карману их мужьям.

К несчастью, чем знатнее была женщина и чем великолепнее ее наряды, тем труднее было ее увидеть. Бытовавшее в Московии представление о женщине шло из Византии и не имело ничего общего со средневековыми западными понятиями галантности, рыцарственности и куртуазности. Здесь на женщину смотрели как на неразумное беспомощное дитя, у которого нет ни ума, ни чести, зато похотливости хоть отбавляй. Ханжеская идея о том, что все, даже самые маленькие, девочки несут в себе порочное начало, с младенчества отравляла жизнь женщины. В добропорядочных семьях детям разных полов никогда не разрешали играть вместе, дабы уберечь мальчиков от скверны. Повзрослев, девочки сами становились подвержены пагубе, и потому даже самые невинные контакты между юношами и девушками строжайше запрещались. Пекшиеся о чистоте дочерей отцы для верности держали их под замком – там, взаперти, они и обучались молитвам, послушанию и кое-каким полезным навыкам, наподобие вышивания. Словом, пребывали в невинности и полном неведении о реальной жизни, пока в один прекрасный день их не сбывали с рук на руки мужу.

Как правило, девушку, едва вступившую в пору юности, выдавали за человека, которого ей дозволялось увидеть впервые лишь после того, как все главные заинтересованные стороны – ее отец, жених и отец жениха – приходили к окончательному согласию. Сговор мог тянуться долго и затрагивал деликатные вопросы, как, например, величина приданого или гарантии девственности невесты. Если впоследствии, по мнению новобрачного (который далеко не всегда мог верно судить о предмете), оказывалось, что девушка в прошлом уже имела связь, он мог потребовать, чтобы брак признали недействительным. Это влекло за собой грязную тяжбу, так что куда лучше было заранее во всем внимательно разобраться и как следует удостовериться.

Когда все было обсуждено и оговорено, молодой невесте приказывали явиться к отцу под полотняным покрывалом, чтобы предстать перед будущим мужем. Взяв плетку, отец легонько стегал дочь по спине со словами: «Дочь моя, в последний раз увещеваю тебя отцовской властью, в которой ты жила. Отныне ты мне неподвластна, но помни не то, что ты освободилась от моего надзора, а то, что перешла под присмотр мужа. Ежели ослушаешься его, он вместо меня станет учить тебя вот этой плеткой». После чего отец передавал плетку жениху, который, по обычаю, великодушно выражал уверенность в том, «что кнут не понадобится». Однако же плеточку принимал и затыкал за пояс.

Накануне венчания мать невесты привозила ее в дом жениха вместе с приданым и брачной постелью. Наутро, закрытая тяжелым покрывалом, невеста проходила через всю свадебную церемонию – клялась в верности и обменивалась с мужем кольцами, склонялась к его ногам, касаясь лбом сапог в знак покорности. Видя жену у своих ног, муж благосклонно прикрывал ее полой кафтана, признавая тем самым обязанность поддерживать и защищать это слабое создание. В то время как гости приступали к свадебному пиру, новобрачные прямиком отправлялись в постель. Им давали два часа, после чего двери комнаты распахивались, и гости вваливались гурьбой, желая убедиться, что новобрачная – девственница. При утвердительном ответе мужа молодых осыпали поздравлениями, вели в мыльню с душистыми травами, а затем в пиршественные палаты, где они присоединялись к гостям. Отрицательный ответ был для всех тяжелым ударом, но особенно скверно приходилось невесте.

После свадьбы молодая жена занимала свое место в доме мужа – в роли одушевленного предмета домашнего обихода, не обладая никакими самостоятельными, не связанными с мужем правами. Ее назначение было – приглядывать за его домом, заботиться о его покое и удобствах, растить его детей. Если у нее хватало характера, она делалась хозяйкой над слугами, если нет – то в отсутствие хозяина слуги всем распоряжались сами, не спрашивая ни ее мнения, ни разрешения. Когда к мужу приходил важный гость, ей дозволялось появиться перед обедом в лучшем праздничном наряде, с приветственной чаркой на серебряном подносе. Подойдя к гостю, она кланялась, подносила ему кубок, подставляла щеку для христианского поцелуя, а затем безмолвно исчезала. Когда у нее рождался ребенок, те, кто боялись ее мужа или искали его покровительства, являлись к нему с поздравлениями и дарили золото «на зуб» новорожденному. Если подарок был щедрый, то у мужа имелись все основания быть довольным женой.

На случай, если муж бывал недоволен, существовали испытанные способы, как поправить положение. Чаще всего, когда жену требовалось только слегка поучить, ее можно было просто поколотить. «Домострой» – руководство по управлению домашним хозяйством и семейными делами, восходящее к 1556 году и приписываемое монаху по имени Сильвестр, – содержал массу полезных житейских советов для любого главы семейства, от соления грибов до вразумления жен. Касательно последнего рекомендовалось «непослушных жен сурово сечь, хотя и без гнева». Даже хорошую жену мужу следовало «учить» время от времени плетью, но «бить осторожно, и разумно и больно, и страшно и здорово – если вина велика». В низших слоях общества русские мужчины били жен по малейшему поводу. «Некоторые из этих варваров подвешивают жен за волосы и секут их, совершенно обнаженных», – писал доктор Коллинз. Иногда побои бывали так жестоки, что женщина умирала; муж был волен тогда снова жениться. Естественно, что некоторые жены, доведенные до отчаяния невыносимыми мучениями, убивали своих мужей. Правда, таких было немного, потому что новый закон, изданный в начале царствования Алексея, сурово карал преступниц: жену, виновную в убийстве мужа, заживо зарывали в землю по шею и оставляли на медленную смерть[20].

В серьезных случаях, когда жена была уж такая никудышная, что ее и бить-то не стоило, или когда муж находил другую, более подходящую ему женщину, дело решалось разводом. Чтобы развестись с женой, православному мужу следовало просто спихнуть ее в монастырь, хотела она того или нет. Там ей обрезали волосы, облачали в длинное черное одеяние с широкими рукавами и покрывалом на голову, и она умирала для внешнего мира. До конца дней своих она жила среди монашек. Некоторые из них попадали в монастырь совсем юными, по воле алчных братьев или других родственников, не пожелавших делить имение или давать приданое, другие были просто беглые жены, готовые на все что угодно, лишь бы не возвращаться к мужьям.

После того как жена таким образом «умирала», муж снова мог жениться, однако и его свобода не была неограниченной. Православная церковь позволяла мужчине дважды овдоветь или развестись, но третий брак становился последним. Поэтому, как бы ужасно человек ни обращался с двумя первыми женами, третью он обычно берег: если она умирала или сбегала от него, он никогда больше не мог жениться.

Изолируя женщин, пренебрегая их обществом, русские мужчины XVII века сами же от этого и страдали. В удушливом, узком семейном мирке, где не было места духовным, умственным интересам, процветали не самые возвышенные наклонности. Мужчины, не привыкшие проводить досуг в женском обществе, нередко посвящали его примитивному пьянству. Но были и исключения. В некоторых семьях умные жены, хоть и негласно, играли заметную роль; редко, но встречались властные хозяйки, которые даже верховодили слабохарактерными мужьями. Как ни странно, чем ниже было положение женщины в обществе, тем выше ее шансы оказаться наравне с мужчиной. В низших классах, жизнь которых сводилась, по сути, к борьбе за существование, женщин, нельзя было отстранить от дел и относиться к ним как к несмышленым детям: их разум и сила были необходимы. Хотя их считали низшими существами, жизнь их проходила бок о бок с мужчинами. Мужчины и женщины вместе мылись в бане и вместе с хохотом выбегали нагишом на снег. Бесконечными зимними вечерами они подсаживались к мужчинам, устроившимся пображничать возле печки, и тут – в тесноте, да не в обиде – сосед обнимал соседку, и все были довольны, смеялись, плакали и, наконец, вповалку засыпали[21]. И если муж жесток, что с того? Все же он когда-то бывал и добр. И если поколачивает ее, тоже ничего – зато можно снова и снова его прощать. «Да бьет, а потом плачет и на коленях просит у меня прощения…»

На вершине женской социальной лестницы стояла царица, супруга царя. Ее жизнь, хотя и более покойная, чем у ее меньших сестер, тоже была подневольной. Все свое время она отдавала семье, молитве, добрым делам и благотворительности. Во дворце она следила за хозяйством, заботилась о нарядах для себя и об одежде мужа и детей. Как правило, сама царица была искусна в рукоделии и вышивала уборы и одеяния для царя или церковные облачения; кроме того, она надзирала за работой многочисленных швей. Ей полагалось щедро раздавать милостыню, выдавать замуж молодых девушек, которых хватало в ее хозяйстве, и обеспечивать их приданым. Как и ее муж, царица долгие часы проводила в церкви. Но при всех этих обязанностях у нее оставалось много свободного времени. Чтобы занять себя, царица играла в карты, слушала сказки, развлекалась пением и плясками сенных девушек, смеялась над проделками карликов в ярко-розовых костюмах, красных кожаных сапожках и зеленых суконных колпаках. В конце дня, после вечерни, когда царь заканчивал свои дела, царицу могли пригласить к мужу.

На вопрос о том, было ли замужество для них желанным, русские женщины XVII века, вероятно, могли бы ответить по-разному. Но существовали в русском обществе женщины, которые просто не имели на сей счет своего мнения. Это царские сестры и дочери. Они занимали самое высокое положение, но были ли они счастливы – кто знает? Ни одной из этих царевен не суждено было повстречать любимого человека, выйти замуж, родить детей. Вместе с тем ни одной из них не грозило стать объектом купли-продажи, подвергнуться узаконенному насилию, побоям, или оказаться брошенной и разведенной. Преградой служило их происхождение. Они не могли выходить за русских нецарского рода, чтобы не унизить своей царской крови (хотя царь был вправе выбрать жену из любого знатного русского рода), а браки с чужестранцами, которых в России всех без разбору считали язычниками и еретиками, возбранялись по религиозным соображениям. И потому от рождения царевны были обречены всю жизнь томиться в мрачной тесноте терема – помещения, отводившегося женщинам, как правило, в верхнем этаже большого русского дома. Там они проводили дни в молитвах, за вышиванием, сплетничая и скучая. Им было на роду написано никогда ничего не узнать о внешнем мире, а мир этот вспоминал о царевнах только тогда, когда объявляли об их рождении или смерти.

Ни один мужчина, кроме близких родственников, патриарха и нескольких избранных священнослужителей, не смел взглянуть на этих призрачных царственных затворниц. Сам терем был чисто женским миром. Когда царевна заболевала, то закрывали все ставни и опускали занавеси, чтобы затемнить комнату и скрыть пациентку от глаз врача. И если было нужно измерить пульс или осмотреть больную, это делали через газовое покрывало, дабы мужские пальцы не коснулись ее обнаженного тела. Ранним утром или поздним вечером царевны спешили в церковь скрытыми коридорами и по тайным переходам. В соборе или в домовой церкви они стояли на хорах, в темном углу, за красной шелковой занавеской, чтобы уберечься от мужского взгляда. Во время торжественных шествий они следовали под прикрытием движущихся шелковых ширм или закрытых со всех сторон балдахинов. Отправляясь из Кремля на богомолье в какой-нибудь монастырь, царевны ехали в особых ярко-красных возках или санях, похожих на передвижные кельи, в сопровождении служанок и верховых, разгонявших народ с дороги.

* * *

Терем и должен был стать миром Софьи. Она родилась в 1657 году и провела раннее детство среди десятка других царевен-сестер, теток и дочерей царя Алексея, – сидевших взаперти за крохотными тюремными окошками. Удивительно, откуда могли взяться ее редкие и необычайные способности. Она была третьей из восьми дочерей Алексея и Марии Милославской, одной из шести выживших сестер. Как и остальные, она могла получить куцее женское образование и после жить безымянной затворницей.

Но Софья была не как все. Ее сотворила таинственная алхимия, которая без видимых причин выбирает одно дитя из всей большой семьи и наделяет его особенной судьбой. Ей достались и разум, и честолюбие, и решимость, которых так отчаянно не хватало ее хилым братьям и безвестным сестрам. Казалось, у них потому и нет нормального здоровья, энергии и воли, что все это в избытке перешло к Софье.

Уже с ее малых лет исключительность Софьи была очевидна. Еще ребенком она каким-то образом сумела уговорить отца нарушить тюремные традиции и позволить ей учиться вместе с братом Федором, который был четырьмя годами младше. Ее наставником стал монах Симеон Полоцкий, выдающийся ученый из знаменитой Киевской академии, родом поляк[22]. Он нашел Софью «зело премудрой девицей», наделенной тончайшей проницательностью и совершенно мужским умом. Вместе с монахом помоложе, Сильвестром Медведевым, Полоцкий преподавал своей ученице богословие, латынь, польский язык и историю. Она познакомилась с поэзией и драмой и даже участвовала в представлениях на религиозные сюжеты. Медведев разделял мнение Полоцкого о том, что царевна – ученица «изумительно понятливая и рассудительная».

Софье было девятнадцать, когда умер ее отец, а пятнадцатилетний брат стал царем Федором Алексеевичем. Вскоре после коронации Федора царевна начала выходить на люди из темного терема. Пока длилось его правление, ее все чаще и чаще видели там, куда прежде женщинам не было доступа. Она посещала заседания Боярской думы. Ее дядя Иван Милославский и ближний боярин князь Василий Голицын привлекали царевну к своим совещаниям, где принимались важные решения, так что ее политические взгляды становились все более зрелыми и постепенно приходило умение разбираться в людях. Мало-помалу Софья заключила, что ни умом, ни силой воли она не только не уступает окружающим мужчинам, но даже превосходит их и что единственным препятствием на ее пути к верховной власти является ее пол вкупе с нерушимой московской традицией, – самодержцем может быть лишь мужчина.

Всю последнюю неделю жизни Федора Софья не отходила от его ложа, выступая в роли утешительницы и наперсницы, а заодно выполняя различные деловые поручения, и сумела глубоко войти в курс государственных дел. Смерть Федора и внезапное восшествие на престол сводного брата, Петра, а не родного – Ивана – нанесли Софье тяжкий удар. Она искренне горевала о Федоре, который был ей не только братом, но и другом, сотоварищем по учению; к тому же перспектива восстановления при дворе влияния Нарышкиных означала конец всяких привилегий и послаблений для нее, царевны из рода Милославских. Ей, конечно, пришлось бы реже видеться с высшими государственными должностными лицами, например с князем Василием Голицыным, который успел завоевать ее горячую симпатию. Но хуже всего, что из-за неприязни между ней и новой регентшей, царицей Натальей, ее могли снова засадить в терем.

В отчаянии Софья принялась искать выход. Она кинулась к патриарху, чтобы выразить недовольство поспешным избранием Петра. «Сей выбор несправедлив, – протестовала она. – Петр юн и порывист, Иван же достиг совершеннолетия. Кому и быть царем, как не ему!» Но Иоаким отвечал, что сделанного не воротишь. «Тогда пусть они хотя бы правят вдвоем!» – взмолилась Софья. «Нет, – провозгласил патриарх, – совместное правление губительно для государства. Пусть будет один царь, так угодно Господу».

Софье пришлось на время отступить. Через несколько дней, на похоронах Федора, она устроила принародную демонстрацию своих чувств. Когда Петр в сопровождении матери следовал за гробом и вся процессия уже направлялась к собору, Наталья вдруг услышала позади какой-то шум и, обернувшись, увидела, что Софья присоединилась к процессии – без передвижного полога, который закрывал царскую дочь от народа. На виду у всех, откинув с лица покрывало, Софья театрально рыдала и призывала толпу в свидетели своего горя.

Это был неслыханный поступок, и в соборе, на глазах у множества людей, Наталья сделала ответный ход. Во время долгой заупокойной службы она взяла Петра за руку и вывела из храма. Позже царица объясняла, что ребенок устал и проголодался, так что оставаться дольше было бы вредно для его здоровья, но Милославских эти отговорки обмануть не могли. А тут еще надменный младший брат Натальи, Иван Нарышкин, только что возвращенный ко двору, подлил масла в огонь. «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов», – сказал он, подразумевая весь род Милославских.

Покинув собор, Софья вновь дала волю своему горю – теперь уже с едкой примесью гнева. «Видите, как в одночасье брат наш царь Федор ушел из этого мира! Враги отравили его. Сжальтесь над нами, сиротами! Нет у нас ни отца, ни матери, ни брата. Старшего нашего брата, Ивана, не выбрали царем, и если мы в чем-то провинились, то отпустите нас в другие края, где правят государи-христиане!»

Глава 4Стрелецкий бунт

Всю первую половину жизни Петра власть в России опиралась на стрельцов – косматых, бородатых копейщиков и пищальников, которые несли охрану в Кремле и были первыми русскими профессиональными солдатами. Они присягали защищать «власти» в случае кризиса, но нередко затруднялись решить, какая из конфликтующих сторон представляет законную власть. Это было своего рода коллективное бессловесное животное, никогда не знавшее точно, кто его настоящий хозяин, но готовое броситься и загрызть всякого, кто посягнет на его собственные привилегии. Стрелецкие полки сформировал Иван Грозный, чтобы создать постоянное профессиональное ядро в громоздком феодальном воинстве, которое водили в бой прежние московские правители. Это войско состояло из отрядов дворянской конницы и оравы вооруженных крестьян, которых призывали на службу весной и распускали по домам осенью. Как правило, этим необученным и недисциплинированным летним воякам, которые хватались за первое попавшееся копье или топор и с тем выступали в поход, туго приходилось в боях с западными противниками – поляками или шведами.

На часах или на параде стрельцы являли собой красочную картину. Каждому полку была присвоена особая, ярких цветов, форма – синие, зеленые или вишневые короткие либо длиннополые кафтаны, отороченные мехом, шапки того же цвета, штаны, заправленные в желтые сапоги с загнутыми носками. Кафтан подпоясывался черным кожаным ремнем, к которому подвешивалась сабля. В одной руке стрелец держал пищаль, или аркебузу, а в другой бердыш – боевой топор.

В большинстве своем стрельцы, простые русские люди, жили по старинке, почитали царя-батюшку и патриарха, ненавидели новшества и противились реформам. И офицеры, и рядовые солдаты относились с подозрением и затаенной злобой к иностранцам, нанятым обучать русскую армию применению нового оружия и тактике. Стрельцы не разбирались в политике, но когда им казалось, что страна отклоняется от праведных, исконных путей, они тут же вбивали себе в голову, что долг требует их вмешательства в государственные дела[23].

В мирное время забот у стрельцов было немного. Правда, некоторые стрелецкие части стояли на границах с поляками и татарами, но основная масса была сосредоточена в Москве, где стрельцы жили особой слободой поблизости от Кремля. К 1682 году их насчитывалось 22 000 – двадцать два полка по тысяче солдат в каждом. Стрельцы вместе с женами и детьми образовали в сердце столицы громадное скопление праздной военщины и иждивенцев. Их баловали: царь предоставлял им прочные бревенчатые избы для жилья, снабжал из казны продовольствием, обмундированием, денежным жалованьем. За это они несли караул в Кремле и охраняли городские ворота. Когда царь выезжал из Кремля в город, стрельцы выстраивались вдоль всего его пути, если же он отправлялся за пределы Москвы, его сопровождал стрелецкий эскорт. Они выполняли также полицейские функции и носили с собой короткие плетки, чтобы разнимать дерущихся. Если Москва горела, стрельцы становились пожарными.

Располагая в избытке свободным временем, стрельцы постепенно начали приторговывать. Некоторые стали открывать свои лавки. Как служилые государевы люди, они не платили торговых пошлин и быстро богатели. Членство в полках сделалось желанной привилегией и передавалось чуть ли не по наследству. Едва стрелецкий сынок достигал необходимого возраста, его немедленно записывали в отцовский полк. Понятно, что чем богаче становились стрельцы, тем неохотнее они возвращались к своим прямым солдатским обязанностям. Солдат, он же хозяин доходной лавки, скорее предпочитал откупиться, чем исполнять какое-нибудь хлопотное служебное поручение. Офицеры-стрельцы к тому же использовали своих подчиненных как рабочую силу. Одним праздные воины прислуживали, другим строили дома или следили за садом. Случалось, что офицеры растрачивали солдатское жалованье, однако официальные обращения солдат за справедливостью власти обычно игнорировали, а самих жалобщиков наказывали.

Именно так и случилось в мае 1682 года, когда молодой царь Федор лежал на смертном одре. Грибоедовский полк представил петицию, в которой говорилось, что полковник Семен Грибоедов задержал половину жалованья и на Пасхальной неделе заставил солдат строить загородный дом. Командующий стрельцами, князь Юрий Долгорукий, приказал высечь человека, доставившего жалобу, за нарушение субординации. Но когда челобитчика вели к месту порки, он, проходя мимо наблюдавшей за происходящим группы своих сослуживцев, закричал: «Братцы! Что ж вы меня выдаете? Ведь я подавал челобитную по вашему постановлению и ради вас!» И возмущенные стрельцы напали на охрану и отбили арестованного.

Это происшествие взбудоражило стрелецкую слободу. Семнадцать полков тут же обвинили своих полковников в мошенничестве и в дурном обращении и потребовали их наказать. Неопытное правительство регентши Натальи, едва начинавшее брать дела в свои руки, получило этот конфликт как бы в наследство и не сумело с ним справиться. Многие бояре из древнейших родов России – Долгорукие, Репнины, Ромодановские, Шереметевы, Шейны, Куракины, Урусовы – сплотились вокруг Петра и его матери, но никто не знал, как умиротворить стрельцов. Наконец, отчаявшись смягчить их враждебность, Наталья пожертвовала полковниками. Не назначив расследования, она велела арестовать их, лишить чинов, а все их имущество, разделив, пустить на уплату просроченного стрелецкого жалованья. Двоих полковников, в том числе Семена Грибоедова, публично высекли кнутом, а еще двенадцать подверглись более легкому наказанию – они, по постановлению самих стрельцов, были биты батогами. «Бей сильнее! – подбадривали стрельцы друг друга, пока все офицеры по очереди не потеряли сознание, и только тогда удовлетворенно проворчали: – Будет с них, отпустите».

Позволив взбунтовавшейся солдатне расправиться с офицерами, власти избрали сомнительный путь восстановления дисциплины. Да, на время стрельцы успокоились, но теперь у них появилось сознание своей силы, укрепилась уверенность в том, что они вправе, и даже обязаны очищать государство от врагов, – словом, на самом деле они стали куда опаснее, чем прежде.

Стрельцы полагали, что им известно, кто эти враги: бояре и Нарышкины. Среди солдат распространялись зловещие слухи. Говорили, будто Федор умер не своей смертью, как было объявлено, а отравлен лекарями-иностранцами при молчаливом потворстве бояр Нарышкиных. Те же враги оттеснили от престола Ивана, законного наследника, и втащили туда Петра. И теперь, когда их сатанинские замыслы осуществились, иноземцы обретут власть над армией и правительством, православие будет унижено и попрано, а хуже всего то, что стрельцов, преданных защитников старомосковских устоев, ждет суровая кара.

Все эти россказни были умелой игрой на стрелецких предрассудках. Другие события тоже преподносились так, чтобы вызвать у солдат злобу. Придя к власти, Наталья щедрой рукой раздавала новые должности всем своим родичам – Нарышкиным, и даже пожаловала заносчивого Ивана Нарышкина, своего младшего двадцатитрехлетнего брата, в бояре. Ивана и так уже недолюбливали за его замечание на похоронах Федора. Теперь пошли новые разговоры: будто он грубо толкнул царевну Софью и та упала на землю; будто, взяв царский венец, возложил его на свою голову со словами, что ему он пристал, как никому другому.

Но у каждой небылицы был свой автор, у каждого слуха – своя цель. Кто стоял за попытками взбунтовать стрельцов? Одним из подстрекателей был Иван Милославский, изо всех сил стремившийся ниспровергнуть Петра, Наталью и нарышкинскую партию. Успев побывать в ссылке в предыдущий период засилья Нарышкиных при дворе, он отомстил, отправив Матвеева на шесть лет в суровое полярное заточение. Теперь Матвеев возвращался в Москву, чтобы стать главным советником регентши, царицы Натальи Нарышкиной, и Милославский прекрасно знал, чего ему ждать от этого нового каприза судьбы. Другим заговорщиком был Иван Хованский, пустой, невыносимо шумливый человек, которому собственная бестолковость мешала достичь высот власти. Смещенный с поста псковского воеводы, он был призван к царю Алексею, который ему сказал: «Все тебя называют дураком». Ни за что не желая соглашаться с подобной оценкой, Иван Хованский примкнул к Милославским, которые сулили ему высокие должности, и сделался их деятельным сторонником.

Как ни странно, в заговоре был замешан и князь Василий Голицын, человек западных вкусов, очутившийся на стороне Милославских потому, что нажил себе врагов в противоположном стане. При царе Федоре он настаивал на реформах. Именно он составил проект реорганизации армии и предложил отменить местничество, чем и навлек на себя ненависть бояр. А поскольку теперь бояре приняли сторону Натальи и Нарышкиных, Голицына прибило к Милославским.

И Иван Милославский, и Иван Хованский, и Василий Голицын имели причины будоражить стрельцов, однако в случае успеха стрелецкого бунта ни один из них не мог бы взять на себя управление Российским государством. На это имела право только одна особа, которая была членом царской семьи, еще недавно выступала как доверенное лицо царя Федора и могла бы играть роль регента, если бы на престол взошел юный Иван. Именно ей сейчас грозила изоляция в монастыре или в тереме – и полная утрата всякой возможности влиять на политические события или на собственную судьбу. Наконец, только у нее достало бы ума и храбрости, чтобы пойти на свержение избранного царя. Никто не знает, в какой мере она была на самом деле связана с заговором и ужасными событиями, которые он повлек за собой; некоторые полагают, что все было сделано от ее имени, хотя и без ее ведома. Но косвенные свидетельства убедительно говорят о том, что главной вдохновительницей заговора была именно Софья.

Тем временем ничего не подозревавшая Наталья с волнением ждала в Кремле возвращения Матвеева. Когда Петра избрали на царство, она в тот же день послала гонцов – велеть Матвееву немедля ехать в Москву. Он сразу же отправился в дорогу, но то была поездка триумфатора: в каждом городе, лежавшем на его пути, устраивали благодарственный молебен и пир в честь восстановленного в правах вельможи. Наконец вечером 11 мая, после шестилетней ссылки, старый боярин вернулся в Москву. Наталья встретила его как спасителя и представила десятилетнему царю, которого Матвеев помнил четырехлетним мальчуганом. Волосы Матвеева поседели, походка отяжелела, но Наталья была уверена, что его опыт и мудрость, наряду с влиянием, которым он пользовался и среди бояр, и среди стрельцов, помогут ему вскоре восстановить в стране порядок и согласие.

В течение трех последующих дней всем так и казалось. Дом Матвеева заполнили явившиеся с поздравлениями бояре, купцы, друзья-иностранцы из Немецкой слободы. Стрельцы, почитавшие его как прежнего командующего, присылали делегации от полков, чтобы выразить свое уважение. Явились даже Милославские, кроме Ивана, который передал, что болен. Матвеев принимал их всех со слезами радости на глазах, а его дом, подвалы и двор ломились от приветственных подношений. Казалось, все беды позади, но Матвеев, слишком долго отсутствовавший, чтобы сразу разобраться в положении, недооценил опасность. Софья и ее сторонники были по-прежнему наготове, и искра бунта тлела в стрелецких полках. За толстыми кремлевскими стенами, ослепленные своей радостью, Матвеев и Наталья не замечали, как растет напряжение в городе. Зато это почувствовали другие. Барон ван дер Келлер, голландский посланник, писал: «Недовольство стрельцов продолжается. Все общественные дела остановились. Ожидаются большие бедствия, и не без причины, потому что силы стрельцов велики, а противопоставить им нечего».

* * *

В 9 часов утра 15 мая тлевшая искра наконец вспыхнула пожаром. Два всадника, Александр Милославский и Петр Толстой, оба из ближнего окружения Софьи, ворвались в стрелецкую слободу с криком: «Нарышкины убили царевича Ивана! Все в Кремль! Нарышкины хотят перебить всю царскую семью. К оружию! Покараем изменников!»

Стрелецкая слобода взорвалась. Ударили в набат, загремели боевые барабаны. Люди в кафтанах надевали доспехи, опоясывались саблями, хватали бердыши, копья и пищали, собирались, готовые к бою, на улицах. Некоторые стрельцы обрубили древки своих длинных пик и бердышей, чтобы сделать их еще опаснее в ближнем бою. Развернув широкие полковые знамена с вышитыми изображениями Богородицы, под барабанный бой, они двинулись к Кремлю. При их приближении перепуганные горожане разбегались в разные стороны. Солдаты кричали: «Мы идем в Кремль бить предателей, убийц царской семьи!»

Тем временем в кремлевских приказах и дворцах жизнь шла своим чередом. Никто и не подозревал, что творится в городе, не ведал, что роковой час близок. Большие крепостные ворота были широко распахнуты, и лишь горстка охранников стояла на страже. Только что закончилось заседание Боярской думы, и бояре тихо сидели по своим приказам или в дворцовых палатах, либо прогуливались и беседовали в ожидании полудня и обеда. Матвеев как раз вышел из палаты, где заседала дума, на лестницу, ведущую к спальне, и тут увидел, что к нему бежит, едва переводя дух, князь Федор Урусов: «Стрельцы взбунтовались! Идут к Кремлю!»

Изумленный, встревоженный Матвеев вернулся во дворец, чтобы предупредить царицу Наталью, срочно послал за патриархом, велел запереть кремлевские ворота, а дежурному стрелецкому полку – Стремянному – занять оборону на стенах и приготовиться защищать Петра, его семью и правительство.

Не успел Матвеев сделать распоряжения, как явились подряд три гонца с новостями одна хуже другой. Первый объявил, что стрельцы уже приближаются к кремлевским стенам, второй – что невозможно так быстро закрыть ворота, а третий – что вообще поздно что-либо предпринимать, потому что стрельцы уже в Кремле. В это самое время сотни бунтовщиков хлынули в открытые ворота и устремились вверх по холму на Соборную площадь, что перед Грановитой палатой. По пути они увлекали за собой солдат Стремянного полка, которые оставляли свои посты и присоединялись к стрельцам из других полков.

На вершине холма стрельцы запрудили все пространство между тремя соборами и колокольней Ивана Великого. Столпившись перед Красной лестницей, ведшей во дворец, они кричали: «Где царевич Иван? Выдайте нам Нарышкиных и Матвеева! Смерть изменникам!» Во дворце перепуганные думные бояре, все еще не совсем понимая, чем вызвано это внезапное нападение, собрались в Столовой палате. Решили, что князь Черкасский, князь Голицын и Шереметев выйдут из дворца и спросят у стрельцов, что им нужно. В ответ раздались крики: «Мы хотим наказать предателей! Они убили царевича и убьют всю царскую семью! Выдайте нам Нарышкиных и всех остальных изменников!» Поняв, что возмущение стрельцов вызвано отчасти недоразумением, бояре возвратились в Столовую палату и известили об этом Матвеева. Он, в свою очередь, прошел к царице и посоветовал ей прибегнуть к единственной возможности унять солдат – показать им, что царевич Иван жив и вся царская семья на месте. Он попросил ее вывести и Петра, и Ивана на Красное крыльцо и предъявить их стрельцам.

Наталья задрожала от страха. Встать с десятилетним сыном перед ревущей толпой, жаждущей крови ее родных, – какое жестокое испытание! Но у нее не было выбора. Взяв за руки Петра и Ивана, она вышла на верхнее крыльцо. Позади нее стоял патриарх с боярами. Когда стрельцы увидели царицу с двумя мальчиками, крики смолкли и смущенный ропот пронесся по площади. «Вот государь царь Петр Алексеевич. А вот государь царевич Иван Алексеевич. Слава богу, они в добром здравии и не пострадали от рук изменников. Во дворце нет измены. Вас обманули!» – раздался в наступившей тишине голос царицы.

Стрельцы снова зашумели. Теперь они заспорили друг с другом. Самые любопытные и дерзкие поднимались по лестнице или влезали по приставным лесенкам на перила крыльца, чтобы поближе взглянуть на беззащитную троицу, храбро стоявшую перед ними. Они хотели убедиться, что Иван в самом деле жив. «Ты и вправду Иван Алексеевич?» – спрашивали они у несчастного мальчика. «Да», – еле слышно, с запинкой пробормотал тот. «Иван? Точно?» – настаивали они. «Да, я Иван», – сказал царевич. Петр, стоя в нескольких шагах от стрельцов и видя прямо перед собой их лица и оружие, не говорил ничего. Он чувствовал, как дрожит материнская рука, но держался стойко, глядел спокойно и ни малейшего страха не проявлял.

Совершенно сбитые с толку этой очной ставкой, стрельцы отступили вниз по лестнице. Ясно, что их обманули и Ивана никто не убивал. Вот он, царевич, стоит живой и царица Наталья, оберегая его, держит за руку – царица из Нарышкиных, которых как раз и обвинили в убийстве Ивана. И никакой нужды в отмщении нет, и все славные, патриотические порывы стрельцов оказались глупыми и неуместными. Несколько смутьянов, которым не хотелось так легко отказываться от мысли посчитаться кое с кем из надменных бояр, начали выкрикивать их имена, остальные же стояли в смущенном молчании, неуверенно поглядывая на три фигуры на высоком крыльце.

Наталья помедлила еще с минуту, оглядывая волновавшееся перед ней море пик и топоров. Потом повернулась и увела детей во дворец – она сделала все, что могла. Как только царица скрылась, вперед выступил Матвеев – седобородый боярин в длиннополом одеянии. При царе Алексее он был любимым командиром стрельцов, и многие еще хранили о нем добрые воспоминания. Он заговорил с ними спокойно, доверительно, тоном вместе и хозяйским, и отеческим. Он напомнил об их былой верной службе, об их славе царских защитников, об их победах на полях сражений. Не укоряя их, без гнева, но с печалью вопрошал он, как могли они запятнать свое доброе имя этим мятежным буйством, которое тем прискорбнее, что вызвано слухами и ложью. Он еще раз заверил стрельцов, что царскую семью защищать не от кого, – она, как все только что видели, цела и невредима. Поэтому не нужно никому грозить смертью или расправой, он советовал им мирно разойтись по домам и просить прощения за сегодняшние беспорядки. При этом он обещал, что челобитные с просьбами о помиловании будут приняты благосклонно, а на бунт стрельцов станут смотреть лишь как на выражение их преданности престолу, пусть неумеренной и некстати проявленной.

Эта доверительная, дружелюбная речь сильно подействовала на стрельцов. В передних рядах, поближе к говорившему, люди внимательно слушали, согласно кивали. Сзади же все еще раздавались голоса спорщиков и призывы к тишине, чтобы можно было расслышать Матвеева. Мало-помалу, когда слова боярина дошли до всех, толпа стихла.

После Матвеева заговорил патриарх, назвав стрельцов своими чадами. В немногих словах он ласково пожурил их за их поведение, предложил испросить прощения и разойтись. Его речь тоже подействовала умиротворяюще, и казалось, что критический момент позади. Почувствовав, что настроение на площади улучшилось, Матвеев поклонился стрельцам и вернулся во дворец – утешить обезумевшую от страха царицу. Его уход оказался роковой ошибкой.

Как только он скрылся, на Красном крыльце появился князь Михаил Долгорукий, сын стрелецкого командующего. Переживая как личный позор то, что войско вышло из подчинения, взбешенный Михаил не нашел ничего умнее, как с ходу начать восстанавливать воинскую дисциплину. Он грубейшим образом обругал солдат и приказал возвращаться по домам, грозя в противном случае пустить в дело кнут.

В тот же миг все успокоение, которое внес было Матвеев, пошло прахом, сменившись яростным ревом. Рассвирепевшие стрельцы сразу вспомнили, что толкнуло их идти походом на Кремль: Нарышкиных надо покарать, ненавистных бояр, вроде Долгорукого, уничтожить! Неистовым потоком стрельцы устремились вверх по Красной лестнице. Они схватили Долгорукого за одежду, подняли над головами и швырнули через перила прямо на копья своих товарищей, сгрудившихся внизу. Толпа одобрительно загудела, раздались крики: «Режь его на куски!» Через несколько секунд посреди забрызганной кровью толпы уже лежало изрубленное тело.

Пролив первую кровь, стрельцы как с цепи сорвались. Размахивая острыми клинками, в новом кровожадном порыве они ревущей массой хлынули вверх по Красной лестнице и ворвались во дворец. Следующей жертвой пал Матвеев. Он стоял в сенях возле Столовой палаты и разговаривал с Натальей, все еще державшей за руки Петра и Ивана. Увидев стрельцов, несущихся прямо на нее с воплями «Давай Матвеева!» – Наталья выпустила руку сына и инстинктивно обхватила руками своего приемного отца, пытаясь защитить его. Солдаты оттолкнули мальчиков, оторвали Наталью от старого боярина и отшвырнули ее в сторону. Князь Черкасский кинулся в свалку, чтобы вызволить Матвеева, но тоже был отброшен. На глазах у Петра и Натальи Матвеева выволокли из сеней, подтащили к перилам Красного крыльца и – с ликующими криками – подняли его высоко в воздух и швырнули на подставленные острия. Всего через несколько секунд ближайший друг и первый министр царя Алексея, отца Петра, защитник, наперсник и главный оплот матери Петра был изрублен в куски.

Теперь, когда Матвеев погиб, ничто не могло остановить стрельцов. Они беспрепятственно обшаривали парадные залы, личные покои, домовые церкви, кухни и даже чуланы Кремля, требуя крови Нарышкиных и бояр. В ужасе бояре спасались, кто где мог. Патриарх скрылся в Успенском соборе. Только Наталья, Петр и Иван оставались на виду, забившись в угол Столовой палаты.

Для большинства спасения не было. Стрельцы выламывали запертые двери, заглядывали под кровати и за алтари, тыкали пиками в каждый темный закуток, где мог спрятаться человек. Пойманных волокли к Красной лестнице и перебрасывали через перила. Их тела тащили вон из Кремля через Спасские ворота на Красную площадь, где быстро росла куча искалеченных, изрубленных трупов. Дворцовым карликам пригрозили перерезать горло и принудили их помогать в поисках Нарышкиных. Один из братьев Натальи, Афанасий Нарышкин, спрятался в алтаре Воскресенской церкви. Какой-то карлик указал на него стрельцам; несчастного за волосы выволокли на алтарные ступени и прямо на них зарубили. Ближнего боярина, судью Посольского приказа Иванова, его сына Василия и двух полковников убили в галерее, соединявшей Столовую палату с Благовещенским собором. Престарелого боярина Ромодановского поймали между Патриаршим дворцом и Чудовым монастырем, вытащили за бороду на Соборную площадь и там подняли на пики.

С площади перед дворцом человеческие тела и обрубки, нередко прямо с торчащими из них саблями и пиками, оттаскивали через Спасские ворота на Красную площадь. Появление этих ужасных останков сопровождалось глумливыми воплями: «А вот и боярин Артамон Сергеевич Матвеев! Дорогу ближнему боярину!» Чудовищная куча перед храмом Василия Блаженного становилась все выше, а стрельцы кричали толпившемуся вокруг народу: «Любили бояре сесть повыше, так пусть теперь полежат!»

К ночи резня стала утомлять даже стрельцов. Им негде было ночевать в Кремле, так что многие потянулись обратно в город, по домам. Крови было пролито немало, но не все из задуманного им удалось: стрельцы отыскали и убили только одного из Нарышкиных, Натальиного брата Афанасия. Главный объект их ненависти, ее брат Иван, все еще не попался. Поэтому они приставили многочисленную стражу ко всем кремлевским воротам, отрезав всякую возможность бегства, и обещали вернуться назавтра, чтобы продолжить поиски. В Кремле Наталья, Петр и Нарышкины провели ночь в страхе. Кирилл Нарышкин, отец царицы, ее брат Иван и еще трое младших братьев не покидали комнаты восьмилетней сестры Петра, Натальи, где они и прятались весь день. Их пока не нашли, но и деваться им было некуда.

На рассвете стрельцы вновь с барабанным боем вступили в Кремль. Продолжая разыскивать Ивана Нарышкина, двоих докторов-иностранцев – предполагаемых отравителей царя Федора – и других «изменников», они явились во дворец патриарха на Соборной площади. Облазив погреба и пошарив под кроватями, стрельцы пригрозили слугам и потребовали самого патриарха. Иоаким вышел в самом пышном церемониальном облачении и сказал, что в его доме изменники не прячутся и что если стрельцам нужно кого-нибудь убить, то пусть убьют его.

Итак, поиски продолжались, стрельцы все рыскали по дворцу, а их добыча, Нарышкины, все ускользала. Просидев два дня в темных чуланах при спальне маленькой сестры Петра, отец Натальи, Кирилл Нарышкин, его трое сыновей и юный сын Матвеева перебрались в комнаты молодой вдовы царя Федора, царицы Марфы Апраксиной. Там Иван Нарышкин остриг свои длинные волосы, а затем маленькая группа следом за старой сенной девушкой прошла в темный подвал. Старуха предлагала запереть дверь, но молодой Матвеев сказал: «Не нужно. Если ты запрешь нас, стрельцы что-нибудь заподозрят, выломают дверь, найдут нас и поубивают». Поэтому беглецы постарались, как могли, затемнить помещение и сидели, забившись в самый темный угол. «Едва мы успели туда забраться, – рассказывал впоследствии молодой Матвеев, – как мимо прошли несколько стрельцов. Они заглянули в открытую дверь, потыкали копьями в темноту, но быстро удалились со словами: „Наши, видать, уже здесь побывали“».

На третий день стрельцы опять вернулись в Кремль, с твердым намерением положить конец затянувшимся пряткам. Их предводители взошли по Красной лестнице и предъявили ультиматум: если немедленно им не выдадут Ивана Нарышкина, они перебьют всех бояр во дворце. При этом стрельцы дали понять, что и самой царской семье грозит опасность.

Тогда за дело взялась Софья. На глазах у перепуганных бояр она подступила к Наталье и громким голосом заявила: «Брату твоему не отбыть от стрельцов. Не погибать же нам всем из-за него».

Для Натальи настала тяжелая минута. Она видела, как уволокли и убили Матвеева, а теперь требовали, чтобы она и брата отдала на лютую смерть. Как ни ужасно было принимать такое решение, другого выхода у Натальи не было. Она велела слугам привести Ивана. Тот явился, и она прошла с ним в домовую церковь, где Иван причастился и соборовался, с большим мужеством принимая выбор Натальи и грядущую смерть. Заливаясь слезами, царица дала брату икону Божьей Матери, чтобы с ней в руках он вышел к стрельцам.

Тем временем бояре, которым потерявшие терпение стрельцы угрожали все яростнее, начали отчаиваться. Что же Иван Нарышкин так медлит? В любую минуту стрельцы способны осуществить свои угрозы! Пожилой князь Яков Одоевский, по натуре мягкий, но сейчас движимый страхом, подошел к рыдающей Наталье и Ивану и произнес: «Долго ли, государыня, будешь ты держать своего брата? Пора уж его отдать. Ступай скорее, Иван Кириллович, не дай нам всем из-за тебя пропасть».

Вслед за Натальей, неся перед собой икону, Иван Нарышкин направился к двери, за которой ждали стрельцы. Как только он показался, толпа испустила хриплый торжествующий вопль и подалась вперед. На глазах у царицы стрельцы схватили свою жертву и принялись избивать. Его стащили за ноги по Красной лестнице, проволокли по площади перед дворцом в пыточную камеру и терзали там несколько часов, пытаясь вырвать признание в убийстве царя Федора и в посягательствах на престол. Нарышкин вынес все – стиснув зубы, он только стонал, но не произнес ни слова. Тогда привели доктора ван Гадена, якобы отравившего Федора. Под пыткой он пообещал назвать имена сообщников, но пока его слова записывали, стрельцы, сами поняв, в каком он состоянии, закричали: «Что толку его слушать? Порвите бумагу!» И палачи отступились.

Иван Нарышкин был уже почти мертвец. Его запястья и лодыжки были переломаны, руки и ноги неестественно вывернуты. Его и ван Гадена отволокли на Красную площадь и вздернули на пики, чтобы в последний раз продемонстрировать толпе. Потом опустили на землю, отрубили кисти и ступни топором, изрезали тела на куски и, в последнем приступе ненависти, втоптали кровавые останки в грязь.

Бойня кончилась. Стрельцы собрались напоследок возле Красной лестницы. Удовлетворенные тем, что отомстили за «отравление» царя Федора, задушили заговор Ивана Нарышкина, перебили всех, кого считали изменниками, они желали теперь выразить свою преданность престолу. Поэтому они прокричали со двора: «Мы теперь довольны! Пусть твое царское величество поступает с остальными изменниками как хочет. А мы готовы головы сложить за царя, царицу, царевича и царевен!»

Спокойствие быстро восстановилось. В тот же день было разрешено похоронить тела, лежавшие на Красной площади с первого дня резни. Верный слуга Матвеева прибрел оттуда, неся простыню, в которую бережно сложил все, что осталось от изувеченного тела хозяина. Он обмыл останки и на подушках отнес в приходскую Никольскую церковь, где их похоронили. Уцелевшие Нарышкины остались невредимы, и никто их не преследовал. Трое младших братьев Натальи и Ивана выбрались из Кремля, переодевшись в крестьянское платье. Отец царицы, Кирилл Нарышкин, под давлением стрельцов принял монашеский постриг и, уже как старец Киприан, был отправлен в монастырь за четыреста верст к северу от Москвы.

Одним из основных условий примирения стрельцы поставили выплату просроченного жалованья – по двадцать рублей на человека. У Боярской думы не хватало духу возражать, но и выделить этих денег она не могла – их попросту не было. Договорились: стрельцам заплатят пока по десять рублей, и чтобы собрать эту сумму, распродадут имущество Матвеева, Ивана Нарышкина и других убитых бояр, пустят в переплавку множество кремлевской серебряной посуды и введут особый налог.

Стрельцы, кроме того, потребовали полной амнистии и даже сооружения триумфального столпа на Красной площади в честь своих недавних подвигов. На столпе надлежало означить имена убитых бояр, чтобы предать их позору за гнусные преступления. Снова правительство не посмело отказать, и столп поспешно установили.

В конце концов, в попытке не только ублаготворить стрельцов, но и восстановить над ними контроль, им официально вменили в обязанность охрану дворца. Каждый день в Кремль призывались по два полка, и там их потчевали, как героев, в Грановитой палате и в переходах дворца. Софья выходила к ним – похвалить за верность и преданность трону. Чтобы уважить стрельцов, она самолично обносила их чарками с водкой.

* * *

Так Софья пришла к власти. Оппозиции уже не было: Матвеев погиб, Наталью сокрушили несчастья, постигшие ее семью, а Петру было всего десять лет. Правда, он все еще оставался царем и, повзрослев, конечно, мог утвердиться в своих правах. Тогда восстановилось бы влияние Нарышкиных, и нынешняя победа Милославских оказалась бы лишь временной. Поэтому Софьин план предусматривал следующий шаг: 23 мая по наущению ее агентов стрельцы потребовали смены правителя на российском престоле. В челобитной на имя Хованского, которого Софья успела назначить их командующим, стрельцы указывали, что избрание Петра на царство не вполне законно, – он сын второй жены царя Алексея. Иван же, сын от первого брака и старший из двоих царевичей, оказался в стороне. Они не предлагали свергнуть Петра: как-никак он царский сын, избранный на царство при поддержке патриарха. Нет, стрельцы требовали, чтобы Петр и Иван царствовали вместе как соправители. В случае отказа стрельцы грозились опять пойти на Кремль.

Патриарх, архиереи и бояре собрались в Грановитой палате, чтобы рассмотреть это новое требование. Делать, в сущности, было нечего: со стрельцами не поспоришь. К тому же очень кстати возникло мнение, что у двоецарствия есть свои преимущества, – пока один царь воюет, другой может оставаться дома и править страной. На том и порешили: пусть царствуют на пару. Ударили в колокола Ивана Великого, в Успенском соборе пропели многая лета двум православнейшим царям, Ивану Алексеевичу и Петру Алексеевичу. Имя Ивана стояло первым, потому что стрельцы в челобитной настаивали на его старшинстве.

Самого Ивана этот новый поворот судьбы ужаснул. Страдая затрудненной речью и слабым зрением, он никак не желал участвовать в делах управления. Он убеждал Софью, что предпочитает тихую, спокойную жизнь, но в конце концов был вынужден дать согласие появляться вместе со сводным братом во время торжественных выходов и иногда – на заседаниях Думы. За стенами Кремля народ, от имени которого стрельцы якобы и предложили новое совместное правление, изумлялся. Некоторые смеялись вслух, представляя себе Ивана, чьи немощи были хорошо известны, в роли царя.

Встал, наконец, и главный вопрос: раз оба царя еще юны, значит, кому-то придется на деле править государством. Кому же? Через два дня, 29 мая, явилась новая делегация стрельцов с последним требованием: по молодости и неопытности обоих царей правительницей следует стать царевне Софье. Патриарх и бояре снова согласились, и в тот же день был оглашен указ о том, что царицу Наталью на регентском посту сменила царевна Софья.

Итак, Софья стала во главе Российского государства. Хотя она заняла место, собственноручно созданное ею при помощи ее сторонников, в тот момент выдвижение Софьи было, в сущности, естественно. Никто из мужчин дома Романовых не достиг необходимого возраста, чтобы справиться с государственными делами, а всех остальных женщин в роду она превосходила и образованностью, и способностями, и силой воли. Она доказала, что знает, как привести в движение и куда направить смерч стрелецкого бунта. Солдаты, правительство и даже народ теперь надеялись только на нее. Софья приняла власть, и следующие семь лет эта выдающаяся женщина правила Россией.

* * *

Стремясь всячески упрочить свою победу, Софья поспешила узаконить новую структуру власти. 25 мая состоялась двойная коронация юных царей, Ивана и Петра. Эта наспех организованная, странная церемония не имела прецедента не только в российской истории, но и в истории всех европейских монархий. Никогда прежде не короновались сразу двое равноправных монархов мужского пола. В пять часов утра Петр и Иван в длинных, парчовых, расшитых жемчугами одеяниях проследовали к заутрене в домовую церковь. Оттуда они прошли в Столовую палату и там торжественно повысили в чинах нескольких Софьиных сторонников, в том числе Ивана Хованского и двоих Милославских. Затем коронационная процессия вступила на крыльцо и двинулась вниз по Красной лестнице – мальчики шли рука об руку, и было видно, что десятилетний Петр уже выше хромого шестнадцатилетнего Ивана. Вслед за священниками, кропившими путь святой водой, Петр и Иван прошли сквозь огромную толпу на Соборной площади к дверям Успенского собора, где патриарх в сверкавшем золотом и жемчугами облачении встретил царей и протянул им крест для целования. Высокий храм был полон света, который лился из-под купола, исходил от сияния сотен свечей, отражался в гранях тысяч драгоценных камней.

Посреди собора, прямо под огромным изображением Христа Вседержителя, на возвышении, покрытом малиновой тканью, для Ивана с Петром был приготовлен двойной трон. Из-за спешки не успели сделать два одинаковых трона, и потому взяли серебряный трон царя Алексея и разделили сиденье перегородкой. За спинкой трона с помощью занавески устроили тайник для дядьки (воспитателя) братьев, откуда он мог через специальное отверстие шепотом подсказывать им, как себя вести и что в какой момент говорить во время коронации.

В начале церемонии оба царя приблизились к иконостасу и приложились к самой священной из икон. Патриарх просил каждого объявить свое вероисповедание, и каждый ответил: «Я принадлежу к святой Православной русской церкви». Последовала серия долгих молитв и песнопений – прелюдия к кульминационному моменту коронации, возложению на головы царей золотой шапки Мономаха.

Эту старинную, отороченную собольим мехом шапку, по преданию, прислал в XII веке один из византийских императоров Владимиру Мономаху, великому князю Киевскому. С тех пор ее использовали для коронации всех великих князей Московских, а после того как Иван IV принял новый, царский, титул, – и всех русских царей[24]. Первым венчали на царство Ивана, потом Петра, потом шапка Мономаха возвратилась на голову Ивана, а Петру надели специально изготовленную для младшего из царей – ее копию. В конце службы новые правители вновь поцеловали крест, святые реликвии и иконы и проследовали к собору Михаила Архангела поклониться гробницам прежних царей, затем к Благовещенскому собору, и вернулись в Грановитую палату пировать и принимать поздравления.

Переворот завершился. Быстрой, головокружительной чередой промелькнули смерть царя Федора, избрание на его место десятилетнего ребенка, сына от второго брака Алексея Михайловича, свирепый стрелецкий бунт, свергнувший Петра и окропивший юного царя и его мать кровью их родственников, затем обставленная со всей помпой и великолепием коронация этого мальчика вместе с хилым, убогим сводным старшим братом. И во всем этом кошмаре, несмотря на то что его уже избрали на царство, он был совершенно бессилен повлиять на события.

Кровавый след стрелецкого бунта остался в сердце Петра на всю жизнь. Покой и безмятежность детства разбились вдребезги, осталась вывихнутая, опаленная душа. Стрелецкий бунт, во многом определивший судьбу Петра, впоследствии глубочайшим образом сказался и на судьбах России.

Петр навсегда возненавидел то, что ему пришлось увидеть и пережить: обезумевшая, разнузданная солдатня старой средневековой Руси рыскала по всему Кремлю, волокла государственных деятелей и вельмож из их покоев на кровавую расправу; Москва, Кремль, царская семья и он сам очутились в руках невежественной, необузданной силы. Бунт полностью изменил отношение Петра к Кремлю с его темными покоями, лабиринтами крохотных комнаток, тусклым мерцанием свечей, с его обитателями – бородатыми священниками и боярами и жалкими, спрятанными от мира женщинами. Он возненавидел и Кремль, и всю Москву, столицу православных монархов, и Православную церковь с ее заунывно ноющими попами, чадящими кадилами, удушающим консерватизмом. Возненавидел старомосковскую пышность обрядов, во время которых его величали «помазанником Божьим»: величать величали, а защитить не сумели – ни его самого, ни его мать, когда на них ополчились стрельцы.

В стране теперь правила Софья, а Петр покинул Москву и до своего возмужания жил в деревне, вдали от города. Позже, когда он стал хозяином России, его давняя неприязнь к Москве повлекла за собой внушительные последствия. Мало того что царь годами не появлялся в Москве, он в конце концов лишил ее столичного статуса. Столицей стал новый город, созданный Петром на Балтике. В известном смысле стрелецкий бунт вдохновил Петра на строительство Санкт-Петербурга[25].

Глава 5Великий раскол

Софья стала регентшей, и ее талант правительницы сразу же подвергся серьезному испытанию. Стрельцы, приведшие ее к власти, теперь дерзко расхаживали по Москве, уверенные в том, что отныне любые их требования будут моментально исполняться. Православные раскольники-староверы ожидали, что победа стрельцов над правительством приведет к возврату прежней веры, возродит исконный чин и обрядность русского богослужения, которые за двадцать лет до этого были осуждены церковью и запрещены мирской властью. Софья, точно так же как ее отец Алексей или брат Федор, смотрела на староверов как на еретиков и мятежников. Однако многие стрельцы, начиная с их нового командующего – князя Ивана Хованского, были завзятыми староверами, и казалось весьма вероятным, что обе эти силы, стрельцы и раскольники, объединятся и станут навязывать свою волю едва встающему на ноги новому режиму.

Софья вышла из создавшегося положения и умело, и мужественно. Она приняла раскольничьих старейшин в Столовой палате Кремлевского дворца, с высоты своего трона сумела их переспорить и перекричать и отпустила – поникших и примолкших. Затем, призывая к себе стрельцов по сто человек сразу, она подкупала их деньгами, обещаниями, вином и пивом, которые собственноручно разносила на серебряном подносе. Так, лаской и лестью, она поколебала в солдатах фанатичную преданность раскольничьему духовенству, и как только стрельцы поуспокоились, Софья приказала схватить старейшин староверов. Одного казнили, других сослали в разные места. Дошла очередь и до князя Хованского: его арестовали, обвинили в неповиновении и отвели на плаху – на все ушло девять недель.

На этот раз Софья восторжествовала, но борьба староверов против духовных и светских властей государства не закончилась и продолжалась не только при Софье и Петре, но до гибели императорской династии в России. Истоки этой борьбы коренились в глубинах народного религиозного сознания, а сама борьба вошла в историю церкви и России как Великий раскол.

По-видимому, христианство в его идеальном выражении особенно созвучно русского характеру. Русские – чрезвычайно набожный, жалостливый и смиренный народ, отдающий вере преимущество над разумом и убежденный, что жизнью руководят высшие силы – духовные, автократические и даже потусторонние. В России гораздо меньше, чем на практичном Западе, интересуются, отчего происходит то или иное явление, как сделать, чтобы оно повторилось – или не повторилось – вновь. Случаются несчастья, и русские примиряются с ними; издаются законы, и русские им подчиняются. И эта покорность совсем не тупая, а скорее проистекающая от сознания неизбежности естественного хода жизни. Русские склонны к созерцанию, мистике, мечтательности. Из своих наблюдений и размышлений они вывели такое понимание страдания и смерти, которое придает жизни смысл, близкий по содержанию учению Христа.

Во времена Петра внешняя сторона поведения верующих в России подчинялась правилам настолько же сложным и суровым, насколько проста и глубока была их вера. Православный календарь переполняли обязательные для соблюдения дни памяти святых, бесчисленные требы и посты. Люди молились, без конца крестясь и преклоняя колени перед церковными алтарями и перед иконами, которые у каждого висели дома в углу. Прежде чем лечь в постель с женщиной, православный снимал с ее шеи крест и занавешивал все иконы в комнате. Даже зимой супружеская пара после интимной близости не могла отправиться в церковь, не сходив сначала в баню. Воры, перед тем как украсть, били поклоны перед иконами и просили прощения и святого покровительства. В подобных делах не было места недосмотру или ошибке, ибо речь шла о вещах поважнее всего, что могло произойти в земной жизни, – ведь от тщательного соблюдения обрядов зависело спасение души.

За двести лет монгольского ига церковь стала средоточием русской духовной жизни и культуры. В городах и деревнях кипела насыщенная религиозная жизнь, основывались многочисленные монастыри, особенно в далеких северных лесах. Всему этому нисколько не препятствовали монгольские ханы, которых совершенно не заботило вероисповедание населения зависимых государств, если дани и подати исправно поступали в Золотую Орду. В 1589 году была впервые учреждена Московская патриархия, чем ознаменовалось окончательное освобождение Руси от духовного верховенства Константинополя[26].

Москва и Россия добились независимости – и вместе с ней изоляции. Окруженная с севера шведскими лютеранами, с запада польскими католиками, с юга мусульманами – турками и татарами, Русская церковь заняла оборонительную позицию консервативного отторжения всего идущего из-за границы. Любые перемены сделались ненавистными, огромные силы уходили на борьбу с проникновением иноземного влияния и еретических идей. Пока Европа двигалась путем Реформации и Возрождения к Просвещению, Россия и ее церковь блюли чистоту, окостенев в своем средневековом прошлом.

К середине XVII века лет за двадцать до рождения Петра, культурная отсталость стала слишком очевидной, она тяжело сказывалась на русском обществе. Тогда, несмотря на возражения церкви, в России появились иностранцы и с ними – новые технические приемы, новые взгляды на военное и инженерное дело, торговлю, искусство. Как неизбежное следствие, понемногу начали проникать и другие принципы и представления о мире. Русская церковь, подозрительная и настороженная, встречала любые новшества такой отчаянной враждебностью, что напуганные иностранцы вынуждены были искать защиты у царя. Однако брожение умов уже не прекращалось. Вскоре сами русские, не исключая и некоторых церковников, начали более пристально всматриваться в православие и даже кое в чем сомневаться. Возникли разногласия как внутри церкви, так и между церковью и верховной властью в лице царя. Сам по себе каждый из этих конфликтов был бедствием для церкви, а вместе они привели к катастрофе – Великому расколу, от которого Русская православная церковь так никогда и не оправилась.

* * *

На уровне человеческих отношений этот конфликт выразился в драматическом трехстороннем столкновении между царем Алексеем и двумя выдающимися отцами церкви: непреклонным патриархом Никоном и фанатичным приверженцем исконного православия протопопом Аввакумом. При этом, как ни странно, Алексей был самым благочестивым государем во всей истории: он уступил церковному деятелю – Никону – больше власти, чем любой из его предшественников или преемников. И все же к концу его правления Русская церковь оказалась безнадежно разделена и ослаблена, а Никон, закованный в цепи, томился в холодной каменной темнице. Еще удивительнее противостояние Никона и Аввакума. Оба они были простые русские люди родом из северных краев[27]. Оба быстро поднялись по ступеням церковной иерархии, приехали в Москву в сороковых годах XVII века и стали друзьями. Каждый считал величайшей целью своей жизни очищение Русской церкви. Однако в понимании того, что есть чистота, они резко разошлись, причем каждый был страстно убежден в своей правоте. Подобно грозным пророкам, два великих соперника принялись метать друг в друга громы и молнии. А потом, почти одновременно, оба пали перед окрепшей мощью самодержавия. В ссылке каждый по-прежнему считал себя преданнейшим слугой Христа, у обоих бывали видения, оба творили чудесные исцеления. Один умер на костре, другого смерть настигла на обочине пустынной дороги.

Никон – высокий, словно топором вырубленный крестьянский сын, родом из северо-восточного Заволжья. Первоначально он был посвящен в духовный сан «белого», живущего в миру священника, женился, но затем расстался с женой и стал монахом. Вскоре после своего прибытия в Москву на пост архимандрита, или настоятеля, Новоспасского монастыря этот монах шести футов и пяти дюймов ростом[28] был представлен юному царю Алексею. Духовная мощь и представительная внешность Никона произвели на Алексея такое неизгладимое впечатление, что он взял себе за правило раз в неделю, по пятницам, беседовать с Никоном. В 1649 году Никон был поставлен на Новгородскую митрополию, то есть возглавил одну из самых древних и крупных епархий России, а когда в 1652 году умер тогдашний патриарх, Алексей попросил Никона принять патриарший престол.

Никон отказывался до тех пор, пока двадцатитрехлетний царь не пал на колени и не взмолился слезно, а тогда согласился с двумя условиями: чтобы Алексей слушался его «как начальника, и пастыря, и отца краснейшего» и чтобы поддерживал его деятельность, направленную на глубокое преобразование Русской православной церкви. Алексей поклялся все выполнять, и Никон принял патриарший престол с намерением осуществить обширную программу реформ. Он задумал отвадить церковников от пристрастия к водке и от других пороков, добиться верховенства церкви над государством, а затем, поведя за собой эту, уже очищенную и могущественную, Русскую церковь, установить ее главенство над всем православным миром. Для начала он попытался изменить церковную литургию и ритуал, следуя которым ежедневно молились миллионы русских людей, очистить все священные книги и требники от многочисленных искажений, переделок и просто ошибок, которые вкрались в тексты за сотни лет, и привести их в соответствие с греческими канонами. Старые полные искажений книги подлежали уничтожению.

Перемены в практике богослужения вызвали бурное недовольство. Благочестивые россияне почитали основополагающими такие церковные обычаи и отряды, как двоение возгласа «аллилуйя» в разные моменты церковной службы, служение литургии на семи, а не на пяти просфорах, написание имени Христа (Исус, а не Иисус), а главное, двуперстное крестное знамение – символ двойственной природы Христа, тогда как в соответствии с новыми указаниями полагалось складывать три пальца, символизируя Троицу. Если человек был убежден, что земная жизнь есть лишь подготовка к переселению в рай или в ад и что спасение души зависит от тщательного соблюдения церковной обрядности, то решение, как именно надо креститься, для него было равнозначно выбору между вечным небесным блаженством и адским пламенем. Кроме того, приверженное старине духовенство вопрошало: чего ради нужно предпочесть порядки и формулировки греческой церкви в ущерб уже сложившимся в русской? Разве не Москва сменила Константинополь в роли Третьего Рима, разве не русское православие представляет собой истинную веру? Так с какой стати кланяться грекам в вопросах обрядности, догматики или чего-либо другого?

В 1655 году Никон нашел поддержку своим начинаниям за пределами России. Он пригласил в Москву Макария, патриарха Антиохийского, и сирийский церковник отправился в дальний путь, взяв с собой своего сына и секретаря, Павла Алеппского. Павел вел путевой дневник, в котором мы находим массу личных впечатлений автора об Алексее и Никоне[29]. Они прибыли в январе 1655 года, и их приветствовал величественный патриарх Русской церкви Никон, «одетый в зеленую бархатную мантию с красным узором, в центре которого помещались шитые золотом и жемчугом херувимы. На голове у него было белое покрывало, увенчанное золотым обручем, к которому был прикреплен крест из драгоценных камней и жемчуга. Надо лбом вышиты жемчужные херувимы, а края покрывала оторочены золотым кружевом и унизаны жемчугом».

С самого начала путешественников столь же поразили набожность, кротость и почтительность молодого царя, сколь и властное величие русского патриарха. По собственному почину Алексей «взял себе за правило пешком являться на праздники всех главных святых в посвященных им церквах, воздерживаясь от езды в экипаже. Он простаивает всю службу от начала до конца, обнажив голову, без конца бьет поклоны, ударяется лбом оземь, рыдая и сокрушаясь перед иконой святого, и все это на глазах собравшихся». Однажды Алексей сопровождал Макария в поездке в монастырь в тридцати милях от Москвы, и там «государь взял нашего господина [Макария] за руку и отвел в богадельню, чтобы он мог благословить парализованных и больных и помолиться за них. Войдя туда, некоторые из нас не смогли оставаться в помещении из-за отвратительного запаха гниения и невыносимого зрелища людских страданий. Но государь думал лишь о том, чтобы наш господин помолился и благословил больных. Патриарх шел, благословляя каждого, а царь следовал за ним и всех подряд целовал в лоб, губы, руки. Поистине удивительны были для нас такие святость и смирение, ведь сами мы только и мечтали поскорее оттуда выбраться».

В вопросе об изменениях в ритуале церковной службы, так взволновавшем Русскую церковь, Макарий твердо встал на сторону Никона. На заседании собора, созванного на пятой неделе Великого поста 1655 года, Никон перечислял собратьям-священнослужителям недостатки действующего ритуала, то и дело обращаясь к Макарию за подтверждением своей правоты. Макарий его неизменно поддерживал, так что церковники, что бы они ни думали на самом деле, все же не осмелились возражать.

* * *

Подобно другим князьям церкви – а именно таким стало теперь его положение – Никон был великим строителем. Будучи митрополитом Новгородским, он основывал и перестраивал монастыри по всей этой обширной северной епархии. В Москве из камня и черепицы, пожалованных государем, он возвел в Кремле великолепный новый патриарший дворец. Там было семь залов, широкие балконы, огромные окна, удобные покои, три домовые церкви и богатая библиотека, составленная из книг на русском, церковнославянском, польском и других языках. В одном из залов Никон обедал на возвышении, окруженном столами пониже, предназначенными для прочего духовенства, точно так же, как совсем неподалеку, в обществе своих бояр, обедал царь.

Самым большим из построенных Никоном архитектурных памятников был громадный Воскресенский монастырь на реке Истре в тридцати милях от Москвы, известный как Новый Иерусалим. Патриарх старался добиться точных соответствий: монастырь стоял на холме, нареченном Голгофой, прилегающий отрезок реки переименовали в Иордан, а главный собор монастыря воспроизводил храм Воскресения в Иерусалиме, где находится Гроб Господень. На сооружение собора с куполом высотой 187 футов, с двадцатью семью притворами, колокольней, высокими кирпичными стенами, золочеными воротами и с дюжинами других построек Никон не пожалел средств, стремясь языком архитектуры утвердить ту же идею, которую провозглашал и утверждал и всеми другими способами: Новому Иерусалиму воистину быть в Москве! Никон с неумолимой суровостью внедрял дисциплину среди мирян и духовенства. В попытке навести порядок в повседневной жизни простых людей он запретил им ругаться, играть в карты, предаваться разврату и пьянству. Далее, он настаивал на том, чтобы каждый православный проводил по четыре часа в день в церкви. Он был непреклонен в отношении церковников, сошедших с праведной стези. Павел Алеппский сообщал: «Янычары Никона постоянно рыщут по городу, и как только находят пьяного священника или монаха, тут же тащат в тюрьму. Эта тюрьма полна узников в самом жалком положении, чьи шеи и ноги стерты в кровь тяжелыми цепями и деревянными колодками. Если кто-либо из высшего духовенства или какой-нибудь настоятель монастыря совершает проступок, его заковывают в кандалы и заставляют день и ночь просеивать муку для пекарни, пока не истечет срок наказания. Если прежде сибирские монастыри пустовали, то теперь патриарх заполнил их настоятелями и высшими церковными иерархами вместе с беспутными, негодными монахами. Недавно патриарх дошел до того, что лишил сана настоятеля Свято-Троицкого монастыря, невзирая на то что тот был третьим сановником государства после царя и патриарха. Его послали молоть зерно в Севском монастыре за то, что он брал подношения от богатых людей. Все боятся суровости патриарха Никона, и слово его – закон».

Шесть лет подряд Никон вел себя так, словно именно он был настоящий правитель России. Он не только носил, наравне с царем, титул «великого государя», но нередко осуществлял управление в сфере чисто мирской. Когда Алексей во время польской кампании покинул Москву[30], он оставил Никона правителем, приказав, чтобы «ни одно дело, великое или малое, не решалось без его совета». Приобретя такое могущество, Никон делал все возможное, чтобы возвеличить церковь за счет государства. В Кремле он держался царственнее, чем сам царь; не только духовенство и простой народ, но и высшая знать России оказались под его властью.

Павел Алеппский описывал высокомерное обращение Никона с боярами Алексея: «Мы заметили, что, когда Дума собиралась в палате заседаний и раздавался звук патриаршего колокола, приглашавший их пройти в его дворец, опоздавших сановников заставляли ждать за дверью на страшном морозе, пока Никон не прикажет их впустить. Когда им наконец позволялось войти, патриарх тотчас обращался к образам, а все чины государства кланялись до земли, обнажив головы. Они так и оставались с непокрытой головой, пока он не покидал палату. По любому поводу у него было свое мнение, и он всем и каждому указывал, как следует поступить». В сущности говоря, заключал Павел, «сановники не испытывают особого страха перед царем, скорее они боятся патриарха, и во много раз сильнее».

Некоторое время Никон властвовал беспрепятственно, и стало казаться, что он не просто осуществлял управление, а завладел и самой властью. Но думать так значило совершать роковую ошибку: подлинная власть по-прежнему оставалась в руках царя. Пока патриарх сохранял царскую привязанность и поддержку, никто не мог устоять перед ним. Но враги его продолжали множиться, как снежная лавина, и не жалели сил, чтобы возбудить в царе подозрительность и недоверие к Никону.

Со временем появлялось все больше примет усилившихся разногласий между Никоном и Алексеем. Как раз когда Макарий с Павлом покидали Москву, чтобы возвратиться в Антиохию, их догнал царский гонец с призывом вернуться. На обратном пути им повстречалась группа греческих купцов, которые рассказали, что в Страстную пятницу царь принародно поспорил с патриархом в церкви из-за какой-то мелочи в обряде. Алексей в гневе назвал патриарха «шутом гороховым», на что Никон резко отвечал: «Я твой духовный отец, как смеешь поносить меня?» «Не ты мой духовный отец, а святейший патриарх Антиохийский, и я пошлю людей воротить его», – парировал царь. Макарий вернулся в Москву и сумел на время их примирить.

Однако к лету 1658 года позиции Никона серьезно ослабли. Когда царь начал пренебрегать им, Никон попытался припугнуть Алексея. Как-то после службы в Успенском соборе он оделся простым монахом и удалился из Москвы в Новый Иерусалим, заявив, что останется там, покуда царь не вернет ему своего доверия. Но он просчитался. Царь, теперь уже зрелый двадцатидевятилетний человек, был вовсе не прочь избавиться от властного патриарха. Он не только предоставил изумленному Никону два года тщетно ждать в монастыре, но созвал церковный собор, чтобы обвинить патриарха в том, что он «самовольно покинул Высочайший Великорусский патриарший престол, оставив без надзора свою паству, и тем вызвал всеобщее смятение и непрестанные раздоры». В октябре 1660 года собор постановил, что «поведение патриарха равносильно полному отречению, а потому он более патриархом не является». Никон отказался признать решение собора, обильно уснастив свое опровержение цитатами из Священного Писания. Обвинения, предъявленные Никону, и его ответ Алексей отослал четверым православным патриархам – в Иерусалим, Константинополь, Антиохию и Александрию – и умолял их приехать в Москву, чтобы «рассмотреть и утвердить решение по делу бывшего патриарха Никона, который использовал во вред высшую патриаршую власть». Двое из патриархов, Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский, согласились приехать, хотя прибыли лишь в 1666 году. В декабре был созван Большой церковный собор для суда над Никоном, в котором двое иноземных патриархов председательствовали над собранием тринадцати митрополитов, девяти архиепископов, пяти епископов и тридцати двух архимандритов.

Суд происходил в палате нового Патриаршего дворца, построенного Никоном в Кремле. Никона обвинили в возвышении церкви над государством, в незаконном смещении епископов, в том, что, «самовольно покинув свой престол, он обрек церковь на девятилетнее вдовство». Защищаясь, Никон утверждал, что его престол выше цесарского: «Хочеши ли навыкнути, яко священство и самого царства честнейший и больший есть начальство… царие помазуются от священническую руку, а не священники от царские руки… Царь здешним вверен есть, а аз небесным… священство боле есть царства: священство от Бога есть, от священства же царстви помазуются. Сего ради яснейше: царь имать быти менее архиерея и ему в повиновении». Однако собор не согласился с ним и восстановил традиционное соотношение сил между церковью и государством: царь является высшим авторитетом для всех своих подданных, не исключая и духовенство во главе с патриархом. В ведении церкви остаются только вопросы церковной доктрины. Одновременно собор поддержал и утвердил введенные Никоном изменения в чине богослужения.

Самого Никона приговорили к ссылке. До конца своих дней он жил монахом в отдаленном монастыре, в крохотной келье, куда вела винтовая лестница, такая узкая, что человек едва мог протиснуться. Умерщвляя плоть, он спал на гранитной плите, покрытой камышовой циновкой, и носил тяжелые вериги.

Со временем гнев Алексея утих. Он, правда, не отменил решения собора, но писал Никону, прося благословения, посылал гостинцы, а когда родился Петр, пожаловал ему от имени новорожденного соболью шубу. Последние годы Никон посвятил целительству. Рассказывают, будто он всего за три года совершил 132 чудесных исцеления. После смерти Алексея юный царь Федор пытался подружиться с Никоном, а когда в 1681 году стало известно, что престарелый монах умирает, Федор даровал ему частичное прощение и разрешил вернуться в Новоиерусалимский монастырь. Никон тихо скончался в дороге в августе 1681 года. Позже Федор сумел получить от четырех восточных патриархов письменные свидетельства посмертного восстановления его в правах, и в смерти Никон вновь обрел сан патриарха.

Деятельность Никона, направленная на усиление роли церкви, привела к прямо противоположным результатам. Никогда больше в руках патриарха уже не сосредотачивалась подобная власть; Русская церковь с тех пор всегда находилась в явном подчинении государству. Преемник Никона, новый патриарх Иоаким, хорошо понимал, какая роль ему отведена, когда обращался к царю со словами: «Государь, я не знаю ни старой, ни новой веры, но готов следовать и почтительно подчиняться любым царским указам».

* * *

Никона сместили, но религиозный переворот в России, которому он дал толчок, уже начался. Тот самый собор, который осудил патриарха за попытку поставить церковную власть выше светской, утвердил введенные Никоном изменения в чине богослужения. Стон отчаяния пронесся над Россией, когда об этом решении узнало низшее духовенство и простой народ. Люди, бережно лелеявшие старинные обычаи своих предков, приученные думать, что их вера – единственно истинная и чистая на свете, отказывались принимать перемены. В старых обрядах был ключ к спасению, и они предпочитали претерпеть любое страдание в земной жизни, чем обречь бессмертную душу на вечные муки. К тому же они не сомневались, что все эти новшества в богослужении – дело рук проклятых иноземцев. Не сам ли Никон признавался и даже открыто провозглашал: «Я русский, сын русского, но моя вера и мои убеждения греческие»? Иноземцы и так уже вовсю внедряли в России дьявольские изобретения – табак («колдовское зелье»), изобразительное искусство, инструментальную музыку[31]. А теперь, сделавшись еще более дерзкими и зловредными, чем когда-либо, они вознамерились изнутри подорвать Русскую церковь. Рассказывали, что Никонов Новоиерусалимский монастырь полон мусульман, католиков и евреев, переиначивающих на свой лад русские священные книги. Говорили даже, будто Никон (по другим версиям – сам Алексей) и есть Антихрист, чье царствование предвещает конец света. В сущности, тот идеал веры, к которому стремились эти люди, проповедовал в старину один священник-ортодокс: «О простодушная, невежественная, смиренная Русь! Храни верность своим простым, наивным убеждениям, и тем обретешь жизнь вечную». В годину, когда их вера оказалась под угрозой, благочестивые русские верующие возопили: «Верните нам нашего Господа!»

Итогом попыток Никона реформировать церковь стало, уже после смерти самого патриарха, мощное религиозное восстание. Тысячи людей, отказавшихся принимать реформы, получили имя староверов, или раскольников. Поскольку государство поддерживало церковные реформы, то выступления против церкви переросли в бунт против правительства – староверы отказывались признавать обе власти. Ни уговоры духовенства, ни жестокие правительственные меры не могли их переубедить.

Чтобы избежать власти Антихриста и преследований государства, староверы целыми деревнями подавались на Волгу, Дон, на Белое море, за Урал. Здесь, в дремучих лесах, по берегам далеких рек, они основывали новые поселения и терпели все тяготы, выпадающие на долю первопроходцев. Тех, кто убегал недостаточно далеко, настигали солдаты. Но староверы были готовы скорее заживо гореть в очищающем пламени, чем отречься от завещанного отцами обряда богомолебствия. Даже малые дети говорили: «Нас сожгут на костре, зато на небе у нас будут красные сапожки и рубашечки, вышитые золотыми нитками. Нам будут давать меда, орехов и яблок сколько захотим. Мы не станем кланяться Антихристу». Иногда староверы, измученные преследованиями, забивались всей общиной – мужчины, женщины, дети – в деревянную церковь, закладывали изнутри дверь и, под пение старинных гимнов, поджигали здание и сгорали вместе с ним. На дальнем Севере монахи влиятельного Соловецкого монастыря склонили солдат размещенного там гарнизона постоять за старую веру (убедить солдат помог, в частности, Никонов запрет на водку). Объединившись, монахи и солдаты целых восемь лет выдерживали осаду, отражая все силы, какие только могло бросить против них московское правительство.

Самой яркой и внушительной фигурой среди староверов был протопоп Аввакум. Наделенный пылкой и фанатичной душой, он обладал и физической стойкостью, которая помогала ему соблюдать его суровую веру. В своем «Житии» он писал: «Прииде ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу и малакии [разврату] всякой повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач, сам разболелся, внутрь жгом огнем блудным, и горько мне бысть в тот час: зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя, и держал, дондеже во мне угасло злое разжение, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен». Аввакум был самым ярким писателем и оратором своего времени (когда он проповедовал в Москве, люди сбегались толпами, чтобы подивиться его красноречию) и – среди представителей высшего духовенства – самым непримиримым противником реформ Никона. Он сурово порицал все перемены и любые компромиссы и поносил Никона как еретика и орудие дьявола. Негодуя на такие нововведения, как реалистическое изображение Святого семейства на недавно написанных иконах, он гремел: «…пишут Спасов образ Еммануила, лице одутловато, уста чернованная, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты надутые, тако же и у ног бедра толстые и весь яко немчин брюхат и толст учинен, лишо сабли той при бедре не писано… А все то кобель борзой Никон, враг, умыслил».

В 1653 году Никон сослал своего бывшего друга Аввакума в Сибирь, в Тобольск. Через девять лет, когда уже сам патриарх впал в немилость, влиятельные московские друзья Аввакума уговорили царя вернуть протопопа и снова сделать настоятелем одного из кремлевских храмов. Некоторое время Алексей был усердным и почтительным членом паствы Аввакума и даже отзывался о нем как об «ангеле Божьем». Но оголтелая приверженность Аввакума старым принципам нет-нет да и прорывалась. Он задиристо провозгласил, что новорожденному младенцу больше известно о Боге, чем всем греческим церковным мудрецам, вместе взятым, и что для спасения души тем людям, кто согласился с еретическими новшествами Никона, следует заново принять крещение. Подобные выходки привели его ко второй ссыпке, на сей раз в Пустозерск, на берег Ледовитого океана. Но и из этих отдаленных мест Аввакум умудрялся руководить староверами. Лишенный возможности проповедовать, он писал своим последователям красноречивые послания, увещевая их хранить старую веру, не идти ни на какие сделки, не склоняться перед своими гонителями и, по примеру Христа, как благо принимать страдания и мученическую смерть. «И сожегши свое тело, – говорил он, – душа же в руце Божий предаша… Так беги же и прыгни в пламя! Скажи: „Вот мое тело, дьявол! Возьми и пожри его. Души моей ты не получишь!“»

Последний вызов, брошенный Аввакумом, обеспечил ему самому именно этот пламенный удел. Из ссылки он написал юному царю Федору, будто ему явился Христос и открыл, что покойный отец Федора, царь Алексей, пребывает в аду и терпит там страшные муки за то, что одобрял реформы Никона. В ответ Федор приговорил Аввакума к сожжению заживо. В апреле 1682 года Аввакум принял столь желанную для него мученическую смерть у столба на торговой площади в Пустозерске. В последний раз перекрестившись двоеперстием, он радостно прокричал толпе: «Столб страшен, пока тебя к нему не привяжут, но коли ты уже там, обними его, и все забудешь! Ты узришь Христа, прежде чем жар охватит тебя, и душа твоя, освобожденная из темницы тела, воспарит на небеса счастливой пташкой».

Пример Аввакумовой смерти вдохновил тысячи его приверженцев по всей России. За шесть лет, между 1684 и 1690 годами, двадцать тысяч староверов добровольно пошли в огонь, лишь бы не поклоняться антихристу. Надо сказать, Софья не хуже Алексея или Федора вписывалась в этот образ и даже была еще суровее к раскольникам, чем ее отец и брат. Воеводам было приказано выделять столько войск, сколько будет надобно, чтобы помочь местным митрополитам внедрить официальную религию. Всякого, кто не ходил в церковь, подвергали допросу, а заподозренных в ереси пытали. Тех, кто укрывал у себя раскольников, лишали имущества и ссылали. Но, невзирая на пытки, ссылки и костры, старая вера была крепка.

Не все староверы покорились своим гонителям или взошли на костры. Те из них, что укрылись в северных лесах, устраивали там жизнь по-новому, и в этом чем-то напоминали протестантских сектантов, приблизительно тогда же покидавших Европу, чтобы основать религиозные общины в Новой Англии. Опираясь лишь на собственные силы, староверы создавали поселения землепашцев и рыболовов, закладывали основы будущего процветания. Поколение их детей, уже в петровское время, славилось трезвостью и усердием в работе. Петр, высоко ценивший такие качества, приказал своим чиновникам оставить староверов в покое.

В конечном счете от раскола больше всего пострадала официальная церковь. Реформы, которые, по замыслу Никона, должны были очистить церковь и подготовить ее к ведущей роли в православном мире, вместо этого ослабили ее. Двое непримиримых соперников, Никон и Аввакум, и два крыла, реформаторы и староверы, боролись друг с другом до полного изнеможения, что обескровило церковь, отвратило от нее самых рьяных ее сторонников и навек оставило ее под пятой светской власти. Когда воцарился Петр, его взгляды на церковь во многом напоминали отношение к ней Никона – этот разложившийся, вялый организм следовало энергично очищать от порчи, невежества, предрассудков. Берясь за это дело (и покончив с ним незадолго до конца своего царствования), Петр имел два огромных преимущества перед Никоном: он обладал большей властью и не обязан был ни у кого испрашивать одобрения. Но, несмотря на это, Петр ставил более скромные задачи, чем Никон. Он никогда, в отличие от Никона, не вмешивался в вопросы обрядности, ритуала богослужения, вероучения. Петр поддерживал авторитет официальной церкви как силы, противостоящей раскольникам, но религиозного раскола он не углубил. Он произвел раскол в других сферах российской жизни.

Глава 6Петровские потехи

В годы правления Софьи некоторые церемониальные обязанности по-прежнему могли выполнять только Петр и Иван: ставить подписи на важных государственных бумагах, присутствовать на торжественных пирах, церковных праздниках и официальных приемах иностранных послов. В 1683 году, когда Петру было одиннадцать лет, двое соправителей принимали послов Карла XI, короля Швеции. Секретарь посла, Энгельберт Кампфер, так описал этот прием: «В Приемной палате, обитой турецкими коврами, на двух серебряных креслах под иконами сидели оба царя в полном царском одеянии, сиявшем драгоценными каменьями. Старший брат, надвинув шапку на глаза, опустив глаза в землю, никого не видя, сидел почти неподвижно; младший смотрел на всех; лицо у него открытое, красивое; молодая кровь играла в нем, как только обращались к нему с речью. Удивительная красота его поражала всех предстоявших, а живость его приводила в замешательство степенных сановников московских. Когда посланник подал верющую грамоту и оба царя должны были встать в одно время, чтобы спросить о королевском здоровье, младший, Петр, не дав времени дядькам приподнять себя и брата, как требовалось этикетом, стремительно вскочил со своего места, сам приподнял царскую шапку и заговорил скороговоркой обычный привет: «Его королевское величество, брат наш Каролус Свейский по здорову ль?»[32]

А вот что писал в 1684 году, когда Петру было двенадцать лет, один немецкий врач: «Затем я поцеловал правую руку Петра, причем он, слегка улыбаясь, подарил мне дружелюбный, милостивый взгляд и немедленно протянул руку, в то время как Ивана необходимо было поддерживать под локти. Петр необыкновенно хорош собой; природа словно решила проявить в нем все свои возможности, и действительно, у него столько природных дарований, что наименьшее из его достоинств – то, что он царский сын. Он наделен красотой, пленяющей всех, кто его увидит, и умом, который, несмотря на его юность, не имеет себе равных».

Ван Келлер, голландский резидент, уже в 1685 году, тоже разливался соловьем: «Юному царю пошел тринадцатый год. Природные задатки благополучно и успешно развиваются во всем его существе; он высокого роста, наружность его изящна; он растет на глазах, и столь же быстро расцветают его ум и понятливость, принося ему любовь и привязанность окружающих. Он имеет такую сильную склонность к военному делу, что, когда он достигнет зрелости, мы можем с уверенностью ожидать от него смелых поступков и героических деяний».

Рядом с Петром Иван производил жалкое впечатление. В 1684 году, когда Петр болел оспой, австрийского посланника принимал один Иван, поддерживаемый под руки двумя дядьками и говоривший едва слышно. Во время аудиенции генерала Патрика Гордона, шотландского воина на русской службе, в присутствии Софьи и Василия Голицына, Иван выглядел совсем болезненным и слабым и всю беседу просидел, уставив глаза в пол. В течение всего Софьиного регентства Петр с Иваном оставались в прекрасных отношениях, хотя встречались только по формальным поводам. «Врожденные любовь и взаимопонимание двух государей стали еще сильнее, чем прежде», – писал ван Келлер в 1683 году. Конечно, Софья и Милославские тревожились за Ивана. На нем зижделась их власть, и от него зависело их будущее. Возможно, он проживет недолго, и если не оставит наследника, путь к престолу для них будет отрезан. Так что, несмотря на подслеповатость, косноязычие и слабоумие Ивана, Софья решила, что ему следует жениться и постараться стать отцом. Иван подчинился и взял в жены Прасковью Салтыкову, бойкую девушку из знатного рода. Дела у Ивана и Прасковьи сразу пошли на лад: у них родилась дочь, и можно было надеяться, что в следующий раз появится сын[33].

Нарышкиных, находивших мрачное удовлетворение в болезнях Ивана, эти события ввергли в уныние. Петр все еще был слишком молод, чтобы жениться и тягаться с Иваном по части продолжения рода. Все их упования возлагались на юность и здоровье Петра; в 1684 году, когда он болел оспой и лежал в жару, они были в отчаянии. Им оставалось лишь терпеть Софьино правление и ждать, пока высокий, ясноликий сын Натальи достигнет зрелости.

* * *

Политическая опала Нарышкиных обернулась личной удачей для Петра. Затеянный Софьей переворот и отстранение от власти нарышкинской партии освободили его от всех государственных забот, за исключением редких церемониальных обязанностей. Он получил свободу жить как хочется и расти на вольном деревенском воздухе. Некоторое время после стрелецкого бунта царица Наталья оставалась с сыном и дочерью в Кремле, в тех самых покоях, где они поселились после кончины Алексея. Но постепенно, с усилением Софьи, обстановка делалась для них все более тягостной и гнетущей. Наталья по-прежнему глубоко скорбела о гибели Матвеева и своего брата Ивана Нарышкина и опасалась, как бы Софья не нанесла нового удара по ней и по ее детям. Но опасность была не слишком велика; по большей части Софья вовсе не обращала внимания на свою мачеху. Наталье выделили небольшое содержание, которого вечно не хватало, так что униженная царица была принуждена обращаться за дополнительными суммами к патриарху или к другим представителям духовенства.

Чтобы поменьше бывать в Кремле, Наталья стала больше времени проводить в Преображенском, любимой даче и охотничьем дворце царя Алексея на берегу Яузы, милях в трех к северо-востоку от Москвы. При Алексее, любителе соколиной охоты, Преображенское составляло часть его огромного охотничьего хозяйства, и там сохранились тянувшиеся длинными рядами конюшни и сотни клеток для ловчих птиц и голубей – их добычи. Сам дом, ветхое деревянное строение с красными занавесками на окнах, был невелик, но зато стоял среди зеленых полей и рощиц. Взобравшись повыше, Петр мог подолгу смотреть на зеленые холмы, луга и поля, засеянные ячменем и овсом, на серебристую реку, вьющуюся среди березовых рощ, на разбросанные тут и там деревушки с белыми церквами, увенчанными синими или зелеными маковками.

Здесь, в лесах и полях Преображенского, на берегах Яузы, Петр мог, сбежав из классной комнаты, от души предаваться забавам. С самого раннего детства он больше всего любил играть в войну. При Федоре для Петра специально устроили в Кремле маленький плац, где он муштровал своих юных товарищей по играм. Здесь же, на просторах Преображенского, для этих увлекательных упражнений места было сколько угодно. Только, в отличие от большинства мальчишек, играющих в войну, Петр мог обратиться за необходимым снаряжением в государственный арсенал. Записные книги Оружейной палаты свидетельствуют, что обращения эти поступали частенько. В январе 1683 года он запросил обмундирование, знамена, две деревянные колесные пушки с окованными железом стволами на лошадиной тяге – и все это требовалось доставить немедленно. В свой одиннадцатый день рождения, в июне 1683 года, Петр сменил деревянные пушки на настоящие, из которых ему позволили салютовать под присмотром пушкарей. Он пришел в такой восторг, что почти ежедневно с тех пор гонцы мчались в Оружейный приказ за порохом. В мае 1685 года уже почти тринадцатилетний Петр затребовал шестнадцать пар пистолей, шестнадцать карабинов с сошниками в латунной оправе, а вскоре – еще и двадцать три кремневых ружья и шестнадцать пищалей.

К тому времени как Петру исполнилось четырнадцать и они с матерью окончательно поселились в Преображенском, его военные игры превратили эту летнюю дачу в настоящий взрослый военный лагерь. Первый маленький отряд «петровских солдат» составили товарищи его детских игр, определенные к нему на службу, когда он достиг пятилетнего возраста. Их отобрали из разных боярских семей, чтобы у царевича была своя свита – маленькие конюшие, спальники и стольники, но, по сути дела, все они давно стали просто друзьями. Еще он пополнял ряды своих солдат за счет огромного и теперь оказавшегося не у дел штата прислуги отца, царя Алексея, и брата Федора. Куча людей, особенно из числа сокольников Алексея, по-прежнему числилась на царской службе, хотя делать им было абсолютно нечего. Здоровье Федора охотиться не позволяло, Иван еще меньше годился для этой царской потехи, а Петр ее не любил. Тем не менее вся эта орава продолжала получать от государства жалованье, кормилась за счет казны, так что Петр решил привлечь кое-кого из них к своим потехам.

Ряды петровских солдат росли также благодаря тому, что молодые дворяне сами просились к нему на государеву службу – кто по собственному побуждению, кто по настоянию отцов, жаждавших снискать расположение молодого царя. Мальчиков из других сословий тоже принимали, и потому сыновья подьячих, конюхов и даже холопов оказались в одном строю с боярскими сынками. Кстати, среди юных добровольцев безвестного происхождения был один мальчик годом младше царя – Александр Меншиков. В конце концов на территории Преображенского собралось три сотни подростков и юношей. Они жили в казармах, постигали солдатскую науку, изъяснялись солдатским языком и получали солдатское жалованье. Петр относился к ним как к любимым соратникам, и впоследствии из этих-то молодых дворян и конюхов он создал свой славный Преображенский полк. Вплоть до падения российской монархии в 1917 году Преображенский оставался первым полком русской императорской гвардии. Его полковником всегда был сам царь, и больше всего преображенцы гордились тем, что их полк основал Петр Великий.

Вскоре все квартиры, имевшиеся в маленьком селе Преображенском, заполнились, а мальчишеская армия Петра продолжала разрастаться. В соседнем селе Семеновском построили новые казармы; впоследствии размещенная там рота превратилась в Семеновский полк – второй из полков российской императорской гвардии. Оба будущих полка насчитывали по триста солдат и включали в себя все роды войск – пехоту, кавалерию и артиллерию, – совершенно как в настоящей армии. Для них возвели казармы, полковые дворы, конюшни, на складах снаряжения регулярной конной артиллерии раздобыли конскую сбрую и зарядные ящики, из регулярных полков откомандировали пятерых флейтистов и десять барабанщиков – подавать сигналы и отбивать дробь на петровских потешных учениях. Придумали и сшили для солдат обмундирование по западному образцу: черные сапоги, черные треуголки, штаны и расклешенные, доходившие до колен камзолы с широкими обшлагами на рукавах; для Преображенской роты – темно-зеленые, бутылочного оттенка, для Семеновской – густо-синие. Был сформирован командный состав – штаб-офицеры, унтер-офицеры и сержанты, а также создана интендантская часть, служба управления и даже казначейство – туда были набраны те же юные солдаты. Потешные – так их стали называть, – как настоящие солдаты, подчинялись строгой воинской дисциплине и подвергались самой суровой муштре. Вокруг своих казарм они выставляли караулы и сменялись на часах. Постепенно набираясь опыта, они стали совершать долгие марши по окрестностям, вставали на ночь лагерем, рыли окопы и высылали дозоры.

Петр с восторгом погрузился в эти занятия, стремясь с полной отдачей участвовать в каждом деле. Вместо того чтобы сразу же возложить на себя чин полковника, он записался в Преображенский полк рядовым, барабанщиком, и уж тут мог всласть наиграться на своем любимом инструменте. Со временем он присвоил себе звание артиллериста, или бомбардира, чтобы палить из самого шумного и самого разрушительного орудия. Ни в казарме, ни в походе он не допускал, чтобы его выделяли среди других солдат. Он выполнял те же обязанности, что и они, так же стоял днем и ночью на часах, спал с ними в одной палатке и ел из одного котла. Если возводились земляные укрепления, Петр работал лопатой. Если полк выходил на парад, Петр шагал в строю, ничем, кроме роста, не выделяясь.

Проявившееся еще в отрочестве нежелание Петра занимать высшую должность в каком бы то ни было армейском или флотском подразделении осталось у него на всю жизнь. Впоследствии, отправляясь в поход со своей новой русской армией или уходя в плавание с новым флотом, он всегда выступал как младший командир. Он стремился к продвижению по службе – из барабанщиков в бомбардиры, из бомбардиров в сержанты и в конце концов в генералы, а на флоте в контр-, а затем и в вице-адмиралы, – но только если чувствовал, что его опыт, умение и заслуги достойны поощрения. Поначалу это объяснялось отчасти тем, что в мирное время на учениях барабанщикам и артиллеристам было куда веселее и удавалось производить гораздо больше шума, чем майорам и полковникам. Но кроме того, царь был искренне убежден, что должен пройти всю школу воинской службы снизу доверху. А уж если сам царь поступал таким образом, то кто бы осмелился претендовать на командную должность лишь на основании своего титула. Петр ввел этот порядок с самого начала – в первую очередь смотреть не на знатность, а на способности и мастерство, постепенно внушая российской знати, что каждое поколение обязано собственными заслугами добиваться чинов и почета.

Петр взрослел, и его игра в войну постепенно усложнялась. В 1685 году, чтобы поучиться строить, оборонять и штурмовать укрепления, юные солдаты почти год трудились над возведением маленькой земляной крепости на берегу Яузы в Преображенском. Как только она была готова, Петр обстрелял ее из мортир и пушек, чтобы проверить, можно ли ее разрушить. Крепость вновь отстроили, и со временем она разрослась в укрепленный городок, названный Прешпургом, где имелся гарнизон, городское управление, суд и даже потешный «король Прешпургский», которого изображал один из товарищей Петра и которому сам царь в шутку подчинялся.

Для столь серьезных военных игр Петру требовались советы профессионалов. Даже при самом горячем желании юнцам не под силу строить и бомбардировать крепости совершенно самостоятельно. Источником необходимых технических знаний стали офицеры-иностранцы из Немецкой слободы. Все чаще эти иностранцы, которых сначала приглашали в качестве временных инструкторов, получали постоянные офицерские должности в потешных полках. К началу девяностых годов XVII века, когда две роты превратились в Преображенский и Семеновский гвардейские полки, почти все полковники, майоры и капитаны были иностранцы, и лишь сержанты и рядовые – русские.

Некоторые полагают, что Петр, разворачивая эти потешные войска, имел замысел создать военную силу, которую в один прекрасный день мог бы использовать для ниспровержения Софьи. Вряд ли это так. Софья отлично знала, что происходит в Преображенском, и не была серьезно обеспокоена. Если бы она ожидала опасности с этой стороны, никто не выполнял бы заявок Петра на оружие из арсеналов Кремля. Но пока Софья могла рассчитывать на преданность двадцатитысячного стрелецкого войска, размещенного в Москве, шестьсот мальчишек Петра ничего не значили. Софья даже предоставляла Петру целые полки стрельцов для участия в потешных баталиях. Любопытно, что в 1687 году, как раз когда Петр готовился к крупномасштабным полевым учениям, Софьины войска выступали в первый поход против крымских татар. Стрельцам, солдатам и иностранным офицерам, прикомандированным к Петру, приказали вернуться в армию, так что потешные маневры пришлось отложить.

* * *

Все в эти годы привлекало любопытство Петра. Он просил то часы с боем, то статую Христа, калмыцкое седло, большой глобус или ученую обезьянку. Ему было интересно, как действуют всякие устройства, нравилось видеть и чувствовать инструменты в своих больших руках; он наблюдал, как мастеровые работают этими инструментами, а потом повторял их приемы и наслаждался, вгрызаясь в дерево, обтесывая камень, отливая металл. В двенадцать лет он обзавелся верстаком и научился владеть топором, долотом, молотком. Он сделался каменщиком, освоил тонкое искусство обращения с токарным станком и отлично точил по дереву, а потом и по слоновой кости. Он узнал, как набирают, печатают и переплетают книги, и полюбил звон кузнечных молотов, высекающих искры из раскаленного докрасна железа.

Одним из следствий этого вольного отрочества на просторах Преображенского оказалось то, что нормальному образованию Петра настал конец. Покинув Кремль, полный для него ненавистных воспоминаний, он оторвался от ученых наставников, воспитавших Федора и Софью, и от всех обычаев и правил царского обучения. Живой и любопытный, он убегал вон из дома, чтобы учиться практическим делам, а не отвлеченным предметам. Петр больше постигал в лугах, лесах на реке, чем в классной комнате, и больше привык к пищалям и пушкам, чем к перу и бумаге. Он много этим приобрел, но и потери были велики. Он почти не читал. Его почерк и грамотность остались на том ужасающем уровне, который простителен разве что в раннем детстве. Петр не учился никаким иностранным языкам, и лишь позже нахватался кое-каких обрывков голландского и немецкого в Немецкой слободе и в заграничных поездках. Ему было неведомо богословие, философия никогда не волновала и не развивала его ума. В десять лет Петра взяли из школы, и целых семь лет он пользовался неограниченней свободой. Конечно, как всякого своенравного и смышленого ребенка, его во все стороны влекло любопытство; поэтому он и без наставников многому научился. Но он был лишен постоянной, упорядоченной тренировки ума, упорного последовательного движения от простых дисциплин ко все более сложным, приближающим к освоению того искусства, которое древние греки почитали наивысшим, – искусства управлять людьми.

Образование Петра, направленное любопытством и прихотью, соединявшее полезные познания вперемежку с бесполезными, определило его интересы и устремления как личные, так и царские. Многие из свершений Петра, наверное, не осуществились бы, учись он в Кремле, а не в Преображенском, ведь традиционное систематическое обучение может не только развить способности, но и подавить их. Впоследствии Петр сам ощущал пробелы в своем образовании и горько сетовал на его недостаточную глубину и законченность.

Случай с астролябией отражает типичную для него манеру приобретать знания – всегда в порыве увлечения и по собственному выбору. В 1687 году, когда Петру было пятнадцать, князь Яков Долгорукий накануне своего отъезда во Францию с дипломатической миссией упомянул при царе о том, что когда-то у него был иноземный инструмент, «которым можно было измерять расстояние и площадь, не сходя с места». К несчастью, инструмент украли, но Петр попросил князя купить ему такой же в Париже. По возвращении Долгорукого в Москву в 1688 году Петр первым делом спросил, привез ли тот, что он просил. Принесли коробку, извлекли из нее сверток, развернули; там оказалась астролябия, изящно выполненная из дерева и металла, но никто из присутствующих не знал, как ею пользоваться. Начались поиски знающего человека, которые быстро привели в Немецкую слободу. Им оказался седой голландский инженер по имени Франц Тиммерман. Взяв прибор в руки, он мигом вычислил расстояние до ближайшего дома. Послали слугу измерить расстояние шагами, и тот доложил цифру, близкую к названной Тиммерманом. Петру загорелось, чтобы его тоже научили. Тиммерман согласился, но предупредил, что сначала ученику придется одолеть арифметику и геометрию. Когда-то Петр изучал основы арифметики, но позабыл за ненадобностью, и даже не помнил вычитания и деления. Теперь же, подхлестываемый желанием освоить астролябию, он погрузился в изучение множества предметов: и арифметики, и геометрии, а заодно и баллистики. И чем дальше двигался он вперед, тем больше тропинок открывалось перед ним. Он опять заинтересовался географией и принялся разглядывать на большом глобусе, принадлежавшем его отцу, очертания России, Европы и Нового Света.

Тиммерман как наставник годился лишь на время: он двадцать лет провел в России и отстал от последних европейских технических новшеств. Но для Петра он стал и советником, и другом, и царь буквально не отпускал от себя пыхающего трубкой голландца. Тиммерман немало повидал, мог объяснить устройство разных механизмов, мог ответить хотя бы на часть вопросов, непрестанно возникавших у этого высокого, бесконечно любознательного юноши. Вместе они бродили по окрестностям Москвы, заходили в поместья и монастыри, забредали в деревушки. Одна из таких прогулок в июне 1688 года ознаменовалась прославленным эпизодом, имевшим необыкновенно важные последствия и для Петра, и для России. Они с Тиммерманом бродили по царскому имению неподалеку от села Измайлово. Среди строений позади главной усадьбы был амбар, набитый, как объяснили Петру, всяким старьем и запертый уже много лет. Охваченный любопытством, Петр велел отпереть дверь и, невзирая на запах плесени, принялся изучать содержимое амбара. В сумраке его внимание сразу привлекло что-то большое. Это оказался старый, трухлявый бот, лежавший вверх дном в углу. Размерами он был примерно со спасательную шлюпку на современном океанском лайнере – двадцать футов в длину и шесть в ширину.

Петр, конечно, и раньше видел корабли и лодки. Ему известны были громоздкие, с небольшой осадкой суда, на которых русские перевозили товары по своим широким рекам; он видал также лодки поменьше, на которых катались для развлечения в Преображенском. Но все это были чисто речные суда, плоскодонные, наподобие барж, и с квадратной кормой; ходили они на веслах, либо их тянули на канатах бредущие вдоль берега люди или животные, либо их просто несло течением. Сейчас перед ним была совсем другая лодка. Ее глубокий, округлый корпус, тяжелый киль и острый нос явно предназначались не для рек.

– Что это за судно? – спросил Петр у Тиммермана.

– Это английский бот, – отвечал голландец.

– А где его употребляют? Чем он лучше наших судов? – осведомился Петр.

– Если на него поставить новую мачту и паруса, он сможет ходить не только по ветру, но и против ветра, – сказал Тиммерман.

– Против ветра? – Петр был поражен. – Разве так бывает?[34]

Он хотел сразу же опробовать бот, но Тиммерман поглядел на гнилые доски и настоял на основательной починке – а тем временем изготовят мачту и паруса, Петр его непрестанно торопил, поэтому Тиммерман нашел еще одного почтенного голландца, Карстена Бранта, приехавшего в Россию в 1660 году, чтобы строить корабль на Каспийском море по заказу царя Алексея. Брант, который раньше был плотником в Немецкой слободе, явился в Измайлово и взялся за работу. Он заменил негодные доски, законопатил и просмолил днище, поставил мачту, оснастил судно такелажем и парусами. Бот на катках доставили на берег Яузы и спустили на воду. На глазах у Петра Брант поплыл по реке, меняя галсы и используя бриз так, чтобы идти не только против ветра, но и вверх по течению медленной реки. Вне себя от восторга, Петр кричал, чтобы Брант вернулся к берегу и взял его на борт. Он вспрыгнул на палубу, ухватился за румпель и под руководством Брандта стал лавировать против ветра, «что мне паче удивительно и зело любо стало», писал царь годы спустя в предисловии к Морскому уставу[35].

С тех пор Петр каждый день отправлялся в плавание. Он научился ходить под парусами, но Яуза была очень узка, а ветер нередко слишком слаб, чтобы маневрировать. К тому же ботик без конца садился на мель. Самым близким крупным водоемом, девяти милях в поперечнике, было Плещеево озеро близ Переславля, в восьмидесяти пяти милях к северо-востоку от Москвы. Но хотя Петру позволялось, как беззаботному юнцу, резвиться в полях, он все же был царем и не мог без серьезной причины удаляться от столицы на такое расстояние. Впрочем, причину он быстро нашел. В июне в Троице-Сергиевой лавре отмечают церковный праздник, и Петр отпросился у матери поехать туда и участвовать в церемониях. Наталья позволила. Едва закончилась служба, Петр, недосягаемый для чьих-либо запретов, поскакал напрямик через леса на северо-запад, к Переславлю. Как было условлено заранее, его сопровождали Тиммерман и Брант.

Стоя на берегу озера, Петр вглядывался вдаль, а летнее солнце припекало спину и сверкало на воде.

Противоположный берег был едва различим. Да, тут можно идти под парусом целый час, даже два, не меняя галс. Петру хотелось бы поплыть немедленно, но лодки не было, и вряд ли удалось бы перетащить английский бот из Измайлова в такую даль. Он повернулся к Бранту и спросил, возможно ли здесь, на берегах озера, построить новые суда.

– Да, мы можем здесь строить корабли, – ответил старый плотник, оглядывая пустынные берега и густой лес, – но нам многое понадобится.

– Это не важно, – возбужденно проговорил Петр, – у нас будет все, что нужно.

Петр был настроен сам участвовать в постройке кораблей на Плещеевом озере. Это значило, что нужно не просто еще раз, не спросясь, наведаться на озеро, но получить разрешение надолго здесь поселиться. Он вернулся в Москву и принялся осаждать мать. Наталья сопротивлялась и требовала, чтобы он пробыл в Москве хотя бы до Петрова дня, когда праздновались его именины. Петр остался, но на следующий же день после праздника он с Брантом и еще одним старым голландским корабельным мастером по имени Корт поспешил на Плещеево озеро. Они выбрали место для своей верфи на восточном берегу, поблизости от дороги из Москвы в Ярославль, и начали рубить избы и причал для будущих кораблей. Валили, сушили и тесали лес. От зари до темна Петр наравне с другими работниками изо всех сил пилил и стучал молотком под руководством голландцев, и скоро были заложены пять судов – два маленьких фрегата и три яхты с закругленным носом и кормой на голландский манер. В сентябре начали расти остовы кораблей, но ни одного не успели закончить прежде, чем Петру пришлось возвращаться на зиму в Москву. Он уезжал неохотно и просил голландских корабельщиков остаться и приложить все старания, чтобы к весне корабли были готовы.

* * *

Случайно найденный старый бот и первые плавания под парусами по Яузе породили у Петра две страсти, во многом определившие его характер и всю его жизнь: одержимость морем и стремление учиться у Запада. Как только он стал царем на деле, а не по названию, он устремился к морю, сначала на юг, к Черному, потом на северо-запад, к Балтийскому. Понукаемая этим удивительным морским мечтателем, огромная сухопутная страна, спотыкаясь, побрела к океанам. Это было непривычно и в то же время неизбежно. Ни одна великая держава не может существовать и процветать без выхода к морю. Но удивительно то, что идея вывести страну к морю выросла из романтических мечтаний подростка.

Пока Петр плавал по Яузе с верным Брантом у руля, увлечение водной стихией соединялось и переплеталось в нем с восхищением Западом. Он сознавал, что стоит на иностранном судне и что учит его иностранный наставник. Голландцы, которые починили бот и теперь показывали, как им управлять, представляли передовую, по сравнению с Московией, техническую культуру. Голландия располагала сотнями кораблей и тысячами моряков, и для Петра Тиммерман и Брант воплощали Голландию. Они были его героями. Он стремился держаться поближе к обоим старикам, чтобы учиться у них. В те годы они и были для него Западом. Ему же предстояло стать олицетворением России.

* * *

К концу 1688 года Петру исполнилось шестнадцать с половиной, и он был уже не мальчик. Сидел ли он на троне в парчовом одеянии или в пропотевшем зеленом камзоле рыл окопы, тянул канаты, забивал гвозди, перебрасываясь с плотниками и солдатами крепким словцом, – это был взрослый мужчина. Во времена, когда человеческая жизнь была коротка и поколения стремительно сменяли друг друга, мужчины нередко становились отцами в шестнадцать с половиной лет. Это в особенности относится к принцам крови, чьей первейшей обязанностью было обеспечить престолонаследие. Что требовалось от Петра, понятно: пора жениться и произвести на свет сына. Его мать остро чувствовала это, и даже Софья не возражала. Тут уже не до соперничества Нарышкиных и Милославских – речь шла о наследнике престола из рода Романовых. Царевна не могла вступить в брак, а у царя Ивана рождались одни дочери.

Были у Натальи и более личные причины. Ее тревожил растущий интерес сына к иноземцам; это увлечение не шло ни в какое сравнение с хорошо знакомой ей умеренно прозападной атмосферой дома Матвеева или с обстановкой при дворе Алексея в последние годы его правления. Ведь Петр абсолютно все свое время проводил с этими голландцами, и они обращались с ним как с подмастерьем, а не как с государем. Они приохотили его к винопитию, курению и к иностранным девицам, которые вели себя далеко не так, как взращенные взаперти дочери русской знати. Кроме того, Наталью всерьез заботила безопасность Петра. Эта его пальба из пушек и плаванье на лодках могли плохо кончиться. Он подолгу отсутствовал, ускользая из-под ее надзора, водился с неподходящими людьми, рисковал жизнью. Нет, ему пора жениться! Пригожая русская девушка, простая, скромная и любящая, отвлечет его, внесет в его жизнь новые интересы – не все же ему бегать по полям да бултыхаться в реках и озерах, пора остепениться! Хорошая жена сделает из Петра мужчину, и если повезет – этот мужчина скоро станет отцом.

Петр принял материнскую волю без сопротивления – не потому, что вдруг сделался покорным сыном, а потому, что все это его мало интересовало. Он не возражал против традиционного съезда претенденток в Кремле; не возражал, чтобы мать их рассортировала и выбрала самую подходящую. Когда это было сделано, он взглянул на избранницу, не выразил недовольства и тем утвердил выбор матери. Так, без малейших усилий, Петр приобрел жену, а Россия – новую царицу.

Ее звали Евдокия Лопухина, и было ей двадцать лет – на три года больше, чем Петру[36]. Говорили, что она хороша собой, хотя портретов Евдокии в этом возрасте не сохранилось. Застенчивая, ко всем почтительная – тем-то она и понравилась будущей свекрови. И роду она была хорошего, происходила из почтенного, весьма приверженного старине московского семейства, ведшего родословную с XV столетия и успевшего породниться с Голицыными, Куракиными и Ромодановскими. Евдокия воспитывалась в строгом православии, была почти необразованна, от всего иностранного ее бросало в дрожь; она искренне верила, что угодить мужу очень просто, – достаточно стать его главной рабой. Румяная, полная надежд и беспомощная, стояла она рядом со своим высоким юным женихом, когда их венчали 27 января 1689 года.

Даже для того времени, когда всех женили по расчету, этот брак оказался катастрофически неудачным. Петр, при всей своей физической зрелости, все еще был сам не свой от новых идей и открытий и по-прежнему больше интересовался устройством механизмов, чем нюансами человеческого поведения. Во все эпохи от семнадцатилетних юнцов, хотя бы и женатых, вряд ли можно ожидать, что они откажутся от любимых занятий и послушно водворятся возле семейного очага. Если кому-то и дано было совершить с Петром такое чудо, то не Евдокии. Скромная, заурядная, сама, в сущности, лишь робкое дитя, она была совершенно подавлена величием своего мужа – царя, силилась угодить ему, но не знала как. Из нее получилась бы образцовая царица для традиционного московского царя. Евдокия готова была отдать мужу все, но его необузданный, беспокойный гений приводил ее в замешательство, а грубоватая стихия мужского мира – его мира – ввергала ее в страх. Она согласилась бы участвовать в государственных церемониях, но не в строительстве кораблей. А тут еще эти иностранцы, которых Евдокия ненавидела все сильнее. Ей и раньше говорили, что все зло от них, и верно – зачем отнимают у нее мужа? Им с Петром не о чем было разговаривать: она ничего не знала ни о плотницком деле, ни о корабельной оснастке. С самого начала беседы с женой наводили на него скуку; затем так же наскучили и ее ласки, и скоро он уже самый вид ее выносил с трудом. Но так или иначе, они были женаты, делили ложе и за два года у них родилось двое сыновей. Старшим был царевич Алексей, чья трагическая судьба станет пыткой для Петра. Второй младенец, нареченный Александром, умер через семь месяцев. Когда это случилось, спустя неполных три года после свадьбы, отчуждение Петра и равнодушие к жене дошли до того, что он не потрудился явиться на похороны ребенка[37].

* * *

Да и медовый месяц их был краток. Ранней весной, всего через несколько недель после свадьбы, Петр в нетерпении следил, как ломается лед на Яузе, в Преображенском. Зная, что скоро лед начнет таять и на Плещеевом озере, он рвался прочь от жены, матери и всех своих обязанностей. В начале апреля 1689 года он таки вырвался на волю и помчался на озеро, горя желанием увидеть, как идут дела у Бранта и Корта. Лед уже ломался, и суда были почти готовы к спуску – им недоставало всего нескольких бухт хорошего каната и веревки для оснастки парусов. В тот же день он написал матери красноречивое письмо, в котором просил прислать веревки, лукаво подчеркивая, что чем скорее они прибудут, тем раньше он вернется домой: «Вселюбезнейшей и паче живота телесного дражайшей моей матушьке, гасударыни царице и великой княгине Наталии Кириловне, сынишка твой, в работе пребывающей, Петрушка благословения прошу, а о твоем здравии слышеть желаю. А у нас молитвами твоими здорово все; а озеро все вскрылось сего 20-го числа, и суды все кроме болшого корабля в одделке, только за канатами станет, и о том милости прошу, чтоп те канаты по семисот сажен ис Пушкарского приказу, не мешкаф, присланы были; а за ними дело станет, и житье наше продолжитца. По сем паки благословения прошу».

Наталья поняла и разгневалась. Не канаты получил от нее Петр, а приказ немедленно возвращаться в Москву, чтобы присутствовать на панихиде по царю Федору, – иначе все будут возмущены его неуважением к памяти брата. Удрученный перспективой расстаться со своими кораблями, Петр опять попытался сопротивляться материнской власти. Следующее письмо представляет собой смесь натужной бодрости и слабых отговорок: «Вселюбезнейшей и дражайшей моей матушки, гасударыни царице Наталии Кириловне, недостойный сынишка твой Петрунка о здравии твоем присно слышати желаю. А что изволила ко мне приказывать, чтоб мне быть к Москве, и я быть готоф, толко, гей-гей дела есть и то присланой сам видел: известит явнее. А мы молитвами твоими во всякой целости пребываем. О бытии моем пространнее писал я ко Лву Кириловичю [Нарышкин, дядя Петра и брат царицы], и он тебе, государыни, донесет. По сем и наипокорственнее предоюся в волю вашу. Аминь».

Но Наталья была непреклонна: Петр должен приехать. Он явился в Москву лишь накануне панихиды, и прошел целый месяц, прежде чем ему снова удалось удрать; приехав на Плещеево озеро, он узнал о смерти Корта. Работая рядом с Брантом и другими мастерами, Петр помогал достраивать корабли. Вскоре он снова написал матери, отправив письмо с боярином Тихоном Стрешневым, которого Наталья послала в Переславль посмотреть, что там делается.

«Гей, – приветствовал Петр свою мать, – о здравии слышать желаю и благословения прошу. А у нас все здорово; а о судах паки поттверждаю, что зело хороши все, и о том Тихан Микитич сам известит. Недостойный Petrus».

Подпись «Petrus» весьма красноречива. Остальное письмо Петр написал как всегда, на полуграмотном русском языке, но имя – по-латыни, пользуясь незнакомым и экзотически привлекательным западным алфавитом. Кроме латиницы, Петр перенимал у своих собратьев по работе и голландский язык.

Этой весной, сразу после женитьбы, Петр написал из Переславля пять писем матери и ни одного – жене. Он даже не упоминал о ней, когда писал к Наталье. И та с готовностью поддерживала подобное невнимание. В маленьком мирке Преображенского, где невестка со свекровью жили бок о бок, уже ощущались натянутые отношения. Наталья, сама присмотревшая для сына жену, скоро разобралась, насколько это была ограниченная, недалекая натура, прониклась к ней презрением и не осуждала Петра за нелюбовь к жене. Евдокия, окруженная таким недружелюбием, трогательно надеялась, что вот вернется домой Петр и все уладится. Она писала к нему, умоляя не забывать ее, выпрашивала хоть какого-нибудь знака любви и нежности: «Государю моему, радости, дарю Петру Алексеевичу. Моему господину царю Петру Алексеевичу. Здравствуй, свет мой, на множества лет. Просим милости: пожалуй, государь, буди к нам, не замешкав. Я, заботами матушки вашей, жива-здорова. Женишка твоя, Дунька, челом бьет».

И снова Петру велено было по какому-то торжественному случаю явиться в Москву. Опять он с трудом оторвался от своих кораблей, но на сей раз мать настояла, чтобы, появившись в столице, он там остался. В государстве назревал кризис; бояре из аристократической партии, стоявшей за Петра и Наталью, готовились бросить вызов правительству Софьи. После семилетнего безупречно умелого правления властительница стала допускать оплошности. Были предприняты два военных похода, и оба закончились разгромом[38]. Теперь же регентша, охваченная страстью к Василию Голицину, предводителю разбитых армий, пыталась заставить москвичей относиться к ее любовнику как к герою-победителю. Это было уже слишком, и сторонники Петра верили, что конец Софьи близок. Но требовалось, чтобы фигура, символизирующая их правое дело, была на виду. Петр в царском облачении мог легко шагнуть к полновластию монарха. Петр в голландских штанах до колен, верхом на бревне, да еще на какой-то там верфи, в двух днях пути от Москвы, оставался для Софьи все тем же мальчишкой – чудной парень, который своими нелепыми выходками вызывал у нее лишь снисходительную и, пожалуй, презрительную улыбку.

Глава 7Регентство Софьи

Софье было двадцать пять лет, когда она стала правительницей, и всего тридцать два, когда ее лишили этого титула и власти. На портрете мы видим кареглазую девушку, круглолицую, розовощекую, с пепельными волосами, удлиненным подбородком и губами, рисунок которых напоминает лук Купидона. Она полновата, но не лишена привлекательности. Ее голову венчает маленькая корона с крестом на шаре, на плечах у нее красная мантия, отороченная горностаем. Никто никогда не оспаривал верности этого портрета оригиналу; на него обычно ссылаются и западные, и советские ученые, давая описание внешности Софьи. Однако портрет лжет. Так можно изобразить любую более-менее хорошенькую молодую женщину; здесь нет ни намека на ту бешеную энергию и решимость, которые позволили Софье направить в нужное русло стихию стрелецкого бунта, а затем семь лет править Россией.

Совсем иную, совершенно гротескную оценку ее наружности предложил французский дипломат по имени де ла Невилль, которого в 1689 году направил в Москву маркиз де Бетюн, посол Франции в Польше. В одном из самых негалантных описаний дамской внешности, когда-либо составленных мужчиной, а тем более французом, о Софье говорится следующее: «Ее ум и способности никоим образом не сочетаются с уродливостью ее особы, ибо она безмерно толста, голова у нее как котел, на лице растут волосы, ноги распухшие, и ей по крайней мере лет сорок. Но насколько квадратна, приземиста и топорна ее фигура, настолько же ум ее проницателен, тонок, свободен от предрассудков и исполнен гибкости. И хотя она никогда не читала Макиавелли и вообще о нем не слыхивала, все его принципы сами собой приходят ей в голову».

Однако, будь Софья на самом деле так отвратительна, об этом обязательно упоминали бы другие очевидцы. К тому же Невилль побывал в Москве в конце Софьиного правления, когда целью ее политики был союз России с врагом Франции, Австрией, в войне против тайного друга Франции, Османской империи. Он серьезно ошибся и в Софьином возрасте, прибавив ей восемь лет, но возможно, что все это преднамеренное оскорбление. И уж по крайней мере один пункт его омерзительного реестра полностью порожден воображением, ведь де Невилль наверняка никогда не созерцал ног Софьи. Тем не менее, каковы бы ни были его мотивы, этот француз своего добился. Его описание будет искажать образ Софьи до тех пор, пока люди будут ею интересоваться.

* * *

Сделавшись регентшей в 1682 году, Софья быстро раздала все государственные должности своим сторонникам. Ее дядя, Иван Милославский, оставался главным советником правительницы до самой своей смерти. Федор Шакловитый, новый стрелецкий командующий, сумевший завоевать уважение неугомонных солдат и восстановивший жесткую дисциплину в московских полках, также поддерживал Софью. Он происходил из украинских крестьян и едва владел грамотой, зато был беззаветно предан правительнице и рьяно добивался исполнения любого ее приказа. Со временем он еще больше приблизился к Софье и в конце концов возвысился до положения думного дьяка Боярской думы, члены которой его люто ненавидели за худородство. Чтобы уравновесить влияние Шакловитого, Софья советовалась также с молодым монахом Сильвестром Медведевым, которого знала еще со времен своего теремного девичества. Верный последователь Софьиного наставника, Симеона Полоцкого, Медведев считался самым ученым богословом России.

Милославский, Шакловитый и Медведев имели большой вес, но крупнейшей фигурой регентства Софьи – ее советником, первым министром, мощной правой рукой, утешителем и, наконец, возлюбленным, был князь Василий Васильевич Голицын. Отпрыск одного из древнейших родов России, Голицын по своим вкусам и взглядам был еще большим западником и приверженцем нововведений, чем Артамон Матвеев. Опытный государственный деятель и воин, утонченный ценитель искусств, в политике – мечтатель, не сковывавший себя национальными рамками, Голицын был, пожалуй, самым просвещенным человеком из всех, кого к тому времени породила Россия. Он появился на свет в 1643 году и получил образование, далеко превосходившее то, что было принято у русской знати. Мальчиком он изучал богословие и историю, учился говорить и писать по-латыни, по-гречески и по-польски.

В Москве, в большом каменном дворце, крытом тяжелыми медными листами, Голицын жил как западный вельможа. Иноземных посетителей, ожидавших увидеть обычную незатейливую московскую обстановку, поражало великолепие убранства: резные потолки, мраморная скульптура, хрусталь, драгоценные камни и серебряная посуда, цветное стекло, музыкальные инструменты, математические и астрономические приборы, стулья с позолотой и столы черного дерева, инкрустированные слоновой костью. По стенам висели гобелены, высокие венецианские зеркала, немецкие географические карты в золоченых рамах. Гордостью дома была библиотека – собрание латинских, польских и немецких книг и галерея портретов всех русских царей и многих правящих монархов Западной Европы.

Голицын с удовольствием проводил время в обществе иностранцев. Он постоянно бывал в Немецкой слободе, где нередко обедал с генералом Патриком Гордоном, шотландцем на русской службе, выступавшим в роли советника и сподвижника Голицына в его усилиях реформировать армию. Голицынский особняк в Москве стал местом, где собирались иноземные путешественники, дипломаты и купцы. Даже иезуитов, которых русские в своем большинстве боялись как огня, ждал здесь дружественный прием. Один французский путешественник был изумлен тактичностью, с которой Голицын, вместо того чтобы, по обычаю всех московских хозяев, начать уговаривать его выпить «входную» чарку водки, мягко посоветовал ему этого не делать, так как обычно напиток не доставлял удовольствия иностранцам. Во время непринужденных послеобеденных бесед на латыни здесь обсуждали и достоинства нового огнестрельного оружия, и снарядов, и европейскую политику.

Голицын пылко восхищался Францией и Людовиком XIV и даже настаивал, чтобы его сын постоянно носил на груди миниатюрный портрет Короля-Солнце. Французскому дипломату де Невиллю он поверял свои надежды и мечты. Он говорил о дальнейшем реформировании армии, о создании торговых путей через Сибирь, об установлении постоянных отношений с Западом, о необходимости посылать молодых русских учиться в европейские города, о стабилизации денег, провозглашении свободы вероисповедания и даже об освобождении крепостных. Голицын в мыслях уносился еще дальше: он хотел «населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов в храбрецов, пастушечьи шалаши – в каменные палаты».

Софья познакомилась с этим необыкновенным человеком, когда ей было двадцать четыре года, в самом разгаре своего бунта против теремной жизни. Голицыну уже исполнилось тридцать девять, у него были голубые глаза, небольшие усы, аккуратная бородка, как на портретах Ван Дейка, на плечах – элегантная, подбитая мехом накидка. Среди толпы обыкновенных московских бояр в тяжелых кафтанах, с косматыми бородищами, он казался эдаким франтоватым графом – прямо из Англии. Неудивительно, что Софья, с ее умом, любовью к наукам, с ее честолюбием, увидела в Голицыне воплощенный идеал и не могла остаться равнодушной.

У Голицына была жена и взрослые дети, но это не имело значения. Энергичная и страстная, Софья ринулась в жизнь очертя голову, отбросив в сторону осторожность ради достижения власти. И ради любви она была способна сделать то же самое, тем более что можно ведь совместить то и другое. Она разделит с Голицыном власть и любовь, и они станут править вместе: он, с его кругозором и дальновидностью, будет предлагать идеи и политические шаги, а она, используя свою власть, обеспечит их осуществление[39]. После провозглашения Софьи правительницей она поставила Голицына во главе Посольского приказа. Спустя два года она удостоила его редкого отличия – титула «Царственныя Большия печати и государственных великих посольских дел сберегателя», говоря современным языком, он исполнял при ней роль премьер-министра.

В первые годы регентства Софье приходилось играть непростую роль. За закрытыми дверьми она правила государством, но на людях старалась не привлекать лишнего внимания к своей особе и своим действиям, скрываясь за спинами официальных фигур – двоих юных царей и Голицына, главы правительства. Народ ее видел редко. Она упоминалась в государственных документах лишь как «благоверная царевна и великая княжна». Но если она все же выходила к народу, то всегда отдельно от братьев, и вела себя так, чтобы казаться по меньшей мере равной им. Примером может служить прощальный прием шведского посольства, увозившего домой из Москвы ратифицированный мирный договор между Россией и Швецией. Утром послов пригласили присутствовать на официальной церемонии, во время которой оба царя поклялись на Евангелии соблюдать верность условиям договора. Послы подъехали в царских каретах, их встретил князь Голицын и провел между двумя рядами стрельцов в красных кафтанах вверх по Красной лестнице в Столовую палату, где на своем двойном троне восседали Петр с Иваном. По скамьям вдоль стен сидели думные чины. Цари обменялись приветствиями с послами, и обе стороны поклялись хранить мир. Затем Петр и Иван встали, сняли с голов короны, подошли к столу, где лежало Святое Евангелие и сам договор, и там, призвав Бога в свидетели, поклялись, что Россия никогда не нарушит договора и не нападет на Швецию. Цари поцеловали Евангелие, и Голицын вручил документ послам.

Официальная часть церемонии на этом закончилась. Прощальная аудиенция для послов состоялась позже в тот же день. Снова послов провели вдоль стрелецкого строя, снова ослепительно сверкали их секиры. При входе в Золотую палату два стольника объявили, что великая государыня царевна, великая княжна Софья Алексеевна, Ее царское высочество Всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси, готова принять их. Послы поклонились и вошли в зал. Софья восседала на Алмазном троне, подаренном ее отцу персидским шахом. Ее платье из серебряной парчи было расшито золотом, оторочено соболями, украшено тонким кружевом. Голову царевны венчала жемчужная корона. Ее свита – боярские жены и две карлицы – размещалась поблизости. Перед троном стояли Василий Голицын и Иван Милославский. Когда послы поздоровались с ней, Софья поманила их подойти поближе и несколько минут с ними говорила. Они поцеловали руку царевны, она отпустила их, а позже, по обычаю русских самодержцев, послала им обед со своего стола.

При регентстве Софьи Голицын гордился тем, что сумел наладить правление, «основанное на справедливости и всеобщем согласии». Московские жители казались довольными, по праздникам толпы народа гуляли в общественных садах и по берегам реки. Среди знати стало ощущаться сильное польское влияние; спросом пользовались польские перчатки, меховые шапки и мыло. Русские увлеклись выяснением своих родословных и составлением фамильных гербов. Сама Софья продолжала интеллектуальные занятия, сочиняя по-русски стихи и даже пьесы. Некоторые из них ставили в Кремле.

Не только манеры москвичей, но и внешний облик города начал меняться. Голицын интересовался архитектурой, а опустошительные московские пожары расчистили достаточно места, чтобы осуществить любые проекты. Осенью 1688 года казна оказалась временно не в состоянии выплатить жалованье иностранным офицерам, потому что все до последнего рубля ушло на займы погорельцам, отстраивавшим свои дома. Голицын призывал москвичей сооружать каменные дома, и в его правление все новые общественные здания и мост через Москву-реку возводились из камня.

Но кремлевские театральные постановки, польские перчатки и даже новые каменные здания в Москве еще не означали подлинных преобразований русского общества. Годы шли, и чем дальше, тем больше властям приходилось довольствоваться лишь поддержанием порядка внутри страны, а смелые мечты Голицына оставались неосуществленными. Армия как будто улучшилась под началом офицеров-иностранцев, но испытания войной она не выдержала и потерпела позорное поражение. Покорение дальних сибирских земель приостановилось, так как все военные силы страны были брошены на войну с татарами. Российская торговля по-прежнему находилась в руках иностранцев, а об облегчении участи крепостных за пределами элегантной гостиной Голицына никто и не помышлял. «Населить пустыни, обогатить нищих, дикарей превратить в людей, трусов в храбрецов» – все это как было фантазией, так фантазией и осталось[40].

Единственное крупное достижение регентства лежало в сфере внешней политики. С самого начала Софья и Голицын встали на путь мира со всеми соседями России. Большие пространства бывших русских земель находились тогда в чужих руках: шведам принадлежал южный берег Финского залива, поляки захватили Белоруссию и Литву. Но Софья с Голицыным решили не оспаривать этих завоеваний[41]. Поэтому, как только ее власть окончательно утвердилась, Софья разослала посольства в Стокгольм, Варшаву, Копенгаген и Вену, чтобы объявить о намерении России блюсти существующие границы и подтвердить все действующие договоры.

В Стокгольме король Карл XI был только рад услышать, что цари Иван и Петр не собираются отнимать прибалтийские территории, отошедшие к Швеции по заключенному с царем Алексеем в 1661 году Кардисскому договору. В Варшаве Софьино посольство встретилось с более трудными проблемами. Поляки и русские издавна враждовали. Они воевали уже два столетия, причем перевес в целом был на стороне поляков. Польские армии вторгались в глубь российских владений, польские войска заняли Кремль, польский царь даже сидел когда-то на русском престоле[42]. Самая последняя война тянулась двенадцать лет и завершилась перемирием, подписанным в 1667 году. По его условиям, царь Алексей отодвигал западные границы России до Смоленска и приобретал все украинские земли к востоку от Днепра. Ему также на два года предоставлялось право владеть Киевом, а по истечении двух лет город следовало возвратить Польше.

Это было невыполнимое обещание. Шли годы, перемирие длилось, но ни Алексей, ни вслед за ним Федор не в силах были отдать Киев. Киев слишком много значил как один из древнейших русских городов, столица Украины, центр православия. Вновь уступить его католической Польше было тяжко, больно, просто-напросто немыслимо. Поэтому на переговорах Москва увиливала, спорила, тянула время, а поляки упорно не желали отказываться от своих претензий. Вот так обстояли дела, когда поступили мирные предложения Софьи.

Однако к тому времени перед поляками возникла новая острая проблема. Польша и Австрия вели войну против Османской империи. В 1683 году, через год после восшествия Петра на престол, османское половодье в Европе достигло своей высшей отметки – турецкие армии осадили Вену. Войска христиан под командованием польского короля Яна Собеского одержали победу у стен города. Турки отступили вниз по Дунаю, однако война продолжалась, и Польша, как и Австрия, остро нуждалась в помощи России. В 1685 году поляков жестоко разбили турки, и следующей весной великолепное польское посольство в тысячу человек при полутора тысячах лошадей явилось в Москву в надежде заключить русско-польский союз. Голицын принимал послов по-царски; особые отряды стрельцов сопровождали их по улицам Москвы, высшая знать России давала пиры в их честь. После длительных переговоров каждая из сторон достигла своей цели, но и дорого за это заплатила.

Польша официально передавала Киев России[43], навек отрекаясь от претензий на великий город. Для России, для Софьи, для Голицына это был величайший триумф за весь период регентства царевны. Русские участники переговоров во главе с Голицыным удостоились щедрых восхвалений и даров, были пожалованы крестьянами и имениями; из собственных царских рук они получили драгоценные кубки. В Варшаве король Ян Собеский безутешно горевал при мысли, что навсегда лишается Киева, и когда он все-таки согласился на этот договор, слезы хлынули у него из глаз. Но и Россия заплатила за этот триумф: Софья обязалась объявить войну Османской империи и нанести удар вассалу султана, крымскому хану. Впервые в русской истории Москва вступила в коалицию европейских держав для борьбы с общим врагом[44]. Война с турками означала резкую перемену во внешней политике России. До этих пор султаны и цари никогда не сталкивались друг с другом. Москву с Константинополем связывала такая дружба, что русские послы в Высокой Порте (великолепном здании, где размещалось ведомство главного султанского министра, великого визиря) всегда пользовались бо́льшим уважением, чем представители других держав. А Османская империя все еще оставалась одной из динамичных мировых сил. Хотя великого визиря Кара Мустафу отбросили от Вены и его янычары отступили вниз по Дунаю, но владения султана были так обширны, а армия столь велика, что Софья не испытывала ни малейшей охоты бросать ему вызов. Прежде чем они с Голицыным решились подписать договор, они не раз призывали генерала Гордона и выспрашивали его мнение о состоянии российской армии и о масштабах военного риска. Многоопытный шотландский воин отвечал, что полагает момент удачным для начала войны.

От Софьи и Голицына ждали нападения не на самих турок, а на их вассалов, крымских татар. Страх русских перед ними имел глубокие корни. Год за годом татарские всадники выступали из своей крымской твердыни и скакали на север, через украинские степи: малыми отрядами или целыми полчищами обрушивались они на казачьи поселения и русские города, чтобы разорять и грабить. В 1662 году татары захватили город Путивль и угнали в рабство все двадцать тысяч его жителей. К концу XVII века русские рабы переполняли османские невольничьи рынки. Русские гребцы были прикованы к галерам в каждом порту Восточного Средиземноморья. Султан всегда благосклонно принимал в дар от крымского хана русских мальчиков. Словом, русские рабы на Востоке были так многочисленны, что там с насмешкой спрашивали, остались ли еще жители в России.

Казалось, нет способа прекратить эти опустошительные татарские набеги. Слишком велика была протяженность границы, слишком скудны силы охранявших ее отрядов. Нельзя было предвидеть заранее, где именно татары совершат свой набег, и потому никак не удавалось их перехватить. Униженный царь принужден был выплачивать хану ежегодную сумму откупных денег, которую хан именовал данью, а русские предпочитали называть подарками. Но набеги от этого не прекращались.

Правда, Москва была далеко, и потому из столицы татарские набеги казались не столь угрожающими, сколь досаждающими, но, так или иначе, они наносили ущерб национальному достоинству. Выполняя условия договора с Польшей, Москва могла попытаться в корне пресечь набеги. Но, вопреки оптимизму Гордона, кампания предстояла нелегкая. Бахчисарай, столицу хана в Крымских горах, отделяла от Москвы тысяча миль. Чтобы добраться туда, армии пришлось бы по пути на юг пересечь всю ширь украинских степей, преодолеть Перекопский перешеек при входе на полуостров и пройти пустынным Северным Крымом. Многие бояре, которым полагалось служить воеводами в армии, без воодушевления встретили весть о предстоящем походе. Некоторые с подозрением относились к договору с Польшей, предпочитая если уж воевать, то не на стороне поляков, а против них. Другие боялись долгого, опасного похода. Наконец, немало было таких, кто выступал против Крымской кампании просто потому, что затевал ее Голицын. Князья Борис Долгорукий и Юрий Щербатов грозились явиться на военную службу вместе со своими людьми, с ног до головы одетыми в черное, в знак протеста против договора, кампании и самого Голицына.

И все же в течение осени и зимы Россия мобилизовала армию. Набрали рекрутов, взыскали специальные налоги, собрали тысячи лошадей, быков, повозок. К своему прискорбию, во главе этой экспедиции очутился не кто иной, как сам Василий Голицын. Князь располагал кое-каким боевым опытом, но считал себя преимущественно государственным деятелем, а не военачальником. Он предпочел бы оставаться в Москве, контролировать управление государством и присматривать за своими многочисленными врагами. Но его противники громко доказывали: кто обязался по договору напасть на татар, тот пусть и ведет войско в поход. Голицын попался; делать было нечего, пришлось соглашаться.

В мае 1687 года стотысячная русская армия выступила на юг через Орел и Полтаву. Голицын шел осторожно, опасаясь, как бы летучая татарская конница, зайдя в тыл его колоннам, не нанесла удара. 13 июня он встал лагерем в низовьях Днепра, не дойдя полтораста миль до Перекола, а никакого сопротивления со стороны татар все не было, не показывались даже ханские разведчики. Но люди Голицына заметили кое-что похуже: дым вдоль горизонта. Татары жгли степь, чтобы лишить корма лошадей и волов в русском лагере. Огонь приближался по высокой траве, оставляя за собой почернелую, дотлевающую стерню. Временами огонь подходил вплотную к колоннам, окутывая дымом людей и животных и грозя подпалить громоздкий обоз. Терпя такие мучения, русская армия ползла на юг, пока в шестидесяти милях от Перекопа Голицын не решил остановиться. Армия повернула назад. Сквозь июльский и августовский зной и пыль, не находя ни продовольствия, ни фуража, солдаты брели домой. Тем не менее в донесениях в Москву Голицын так описывал поход, что он казался вполне успешным. Хан, сообщал он, так устрашен приближением русской армии, что поспешно скрылся в своем убежище в горных твердынях Крыма.

Голицын вернулся в Москву поздно вечером 14 сентября, и встречали его как героя. На следующее утро он был допущен к руке правительницы и царей. Софья издала указ, в котором провозглашалась победа, а ее фавориту расточались похвалы и награды. На него хлынул поток новых милостей – поместья и деньги, а его офицеры получили небольшие золотые медали с изображениями Софьи, Петра и Ивана. На самом же деле Голицын пропутешествовал четыре месяца, потерял 45 000 человек и вернулся в Москву не только не сразившись с главными силами татар, но даже в глаза их не видав.

В столицах союзников России быстро разобрались в истинном положении дел, и это вызвало там гнев и презрение. Так сложилось, что в том 1687 году поляки не добились особых успехов, но австрийцам и венецианцам повезло больше, и они изгнали турок из стратегически важных городов и крепостей в Венгрии и на Эгейском побережье. В следующем, 1688 году Россия вообще не предпринимала выступлений против общего врага, и положение ее союзников ухудшилось. Мощные силы турок собирались напасть на Польшу, а тем временем французский король Людовик XIV атаковал империю Габсбургов с тыла, из Германии. Перед лицом этих новых угроз и король Ян Собеский, и император Леопольд рассматривали возможность примирения с турками. Наконец решили продолжать войну лишь в том случае, если Россия исполнит свои обязательства и возобновит поход на Крым.

Софья с Голицыным хоть сейчас сами вышли бы из войны, если бы им позволили сохранить Киев. Но нельзя было допустить, чтобы союзники умыли руки и оставили Россию одну против всей мощи Османской империи. Поэтому они нехотя примирились с необходимостью снаряжать новый поход на Крым. Весной 1688 года крымский хан, со своей стороны, дал повод русским начать против него военные действия. Он смертоносным ураганом промчался по Украине, – хорошо еще, Киев и Полтава уцелели! – и почти дошел до Карпат. Когда он осенью возвращался в Крым, за его всадниками гнали шестидесятитысячный полон.

Вынужденный продолжать войну, Голицын объявил, что выступает во второй крымский поход и согласится на мир лишь после того, как все Черноморское побережье отойдет к России, а Крым полностью очистится от татар, которые будут выдворены на противоположный берег Черного моря, в турецкую Анатолию. Это заявление, до нелепости самонадеянное, говорит об отчаянном положении самого Голицына. Теперь ему было просто необходимо одолеть татар, чтобы избавить себя от нападок политических противников и личных врагов в Москве. Незадолго до второго похода произошло неудачное покушение на жизнь Голицына, а буквально накануне отъезда он обнаружил возле двери гроб с запиской, гласившей, что, если новый поход окажется не удачнее первого, этот гроб станет его домом.

Новая кампания должна была начаться раньше, чем прежняя, – «пока лед не вскрылся». Войска стали собираться в декабре, а в начале марта Голицын двинулся на юг со 112 000 солдат при 450 пушках. Через месяц он доносил Софье, что продвижению препятствуют снега и суровые холода, затем – разлившиеся реки, сломанные мосты и густая грязь. У реки Самары к войску присоединился украинский гетман Мазепа с 16 000 конницы. Снова путь преграждали степные пожары, но на сей раз не столь серьезные: Голицын заранее выслал своих людей пустить пал, чтобы к подходу основных сил из-под земли уже показалась нежная молодая травка.

В середине мая, на подступах к Перекопу, откуда ни возьмись налетела десятитысячная орда татарской конницы и атаковала Казанский полк, которым командовал Борис Шереметев, будущий фельдмаршал. Застигнутые врасплох, русские дрогнули и побежали. Татары помчались к обозу, но Голицыну удалось построить артиллерию в линию и отбить приступ пушечным огнем. На другой день, 16 мая, под проливным дождем, новая татарская атака обрушилась на голицынский тыл. Опять артиллерии удалось отразить нападавших. Но с этого дня русская армия постоянно двигалась в виду грозного татарского сопровождения, маячившего на горизонте.

30 мая русские войска подошли к земляному валу в четыре мили длиной, который тянулся поперек Перекопского перешейка. Позади глубокого рва высился сам вал, а вдоль него в линию стояли пушки и татарские воины. Еще дальше виднелась укрепленная цитадель, где находилась остальная часть ханской армии. Голицын не был настроен штурмовать: его солдаты устали, питьевой воды оставалось мало, не было необходимого осадного оборудования. И пока его утомленная армия стояла лагерем возле вала, он попробовал пустить в ход свой дипломатический талант, вступив в переговоры. Его условия были куда легче тех, что он провозглашал в Москве. Теперь он хотел только, чтобы татары пообещали не нападать на Украину и Польшу, перестали требовать дань у России и отпустили русских пленников. Хан, чувствуя свою силу, ответил отказом на первые два требования, а на третье сказал, что многие русские пленники уже на воле, но они «приняли магометанскую веру». Голицын, не достигнув соглашения и не решаясь на штурм, счел за лучшее снова отступить.

Опять в Москву отсылались донесения о блестящих победах, опять Софья верила им и прославляла возвращавшегося полководца-победителя, покорителя и татар, и ее сердца. Ее письма Голицыну написаны не столько правительницей, приветствующей одного из своих генералов, сколько женщиной, со слезами молящей возлюбленного поспешить домой: «О моя радость, свет очей моих, мне не верится, сердце мое! чтобы тебя, свет мой, видеть. Велик бы мне тот день был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила пред собою. Письма твои, врученные Богу, к нам все дошли в целости, из-под Перекопу… Я брела пеша из Воздвиженского, только подхожу к монастырю Сергия Чудотворца, к самым святым воротам, а от вас отписки о боях. Я не помню, как взошла; чла, идучи!..»

Тем временем армия пробивалась к дому. Франц Лефорт, швейцарский офицер на русской службе, писал своей семье в Женеву, что потери в этой кампании составили 35 000 человек, «20 000 убитыми и 15 000 пленными. Кроме того, бросили семьдесят пушек и все боеприпасы».

Невзирая на потери, Софья опять встречала своего любовника как героя-победителя. Когда Голицын 8 июля прибыл в Москву, она нарушила протокол и приветствовала его не в Кремлевском дворце, а у городских ворот. Они вместе въехали в Кремль, и там Голицына принимали и благодарили при народе царь Иван и патриарх. По приказу Софьи в московских церквах отслужили благодарственные молебны в ознаменование благополучного и победоносного возвращения русского воинства. Через две недели объявили и о наградах; Голицыну жаловали вотчину в Суздале, большую сумму денег, золотой кубок и кафтан из золотой парчи, подбитый соболями. Другие офицеры, русские и иностранцы, получили серебряные кубки, доплату к жалованью, собольи меха и золотые медали.

Радость этих празднеств омрачало только одно: открытое неодобрение Петра. Он сразу отказался принимать «победу» фаворита за чистую монету и не пожелал чествовать вернувшегося «героя» в Кремле вместе с Иваном и патриархом. Целую неделю он не давал согласия на награждения. Когда же его наконец вынудили согласиться, он не мог сдержать раздражения. Этикет требовал, чтобы Голицын отправился в Преображенское благодарить царя за щедрость. Князь явился, но Петр его не принял. Это было даже не оскорбление – это был вызов.

В своем дневнике Гордон описывал нараставшее напряжение: «Все ясно видели и понимали, что согласие молодого царя получено с величайшим трудом и что это лишь еще больше возбудило его против главнокомандующего и самых видных членов противоположной партии при дворе; ибо теперь стало очевидно, что открытый разрыв неизбежен… Тем временем все это старались держать в секрете в знатных домах, но не настолько тщательно и умело, чтобы всем не стало известно, что происходит».

Объявление второго похода против татар подняло новую волну негодования в непрестанно множащихся рядах противников Софьиной власти. Уже назрело подспудное недовольство ее правлением, а ее фаворит Голицын, и вообще-то непопулярный (ему не могли простить пристрастия к западному стилю жизни взамен исконно русских обычаев), теперь к тому же был отмечен клеймом неудачливого полководца. Конечно, победа над татарами смягчила бы противоречия, но не все, ибо время не стояло на месте и в игру вступила новая сила – мужавший Петр.

Рассудив, что не за горами час, когда этот энергичный молодой царь сможет взять на себя более существенную роль в государственном управлении, партия бояр, сосредоточившихся вокруг Петра и Натальи в Преображенском, начала показывать зубы. К ней принадлежали некоторые из самых славных имен России: Урусов, Долгорукий, Шереметев, Ромодановский, Троекуров, Стрешнев, Прозоровский, Головкин и Львов, не говоря уже о семьях матери и жены Петра, Нарышкиных и Лопухиных. Именно эта боярская партия, как ее называли, и настаивала на том, чтобы Голицын, раз уж он заключил договор с Польшей, самолично и возглавил войска во втором походе на Крым.

В защите от подстерегавших его врагов Голицын мог опереться на единственного союзника – Федора Шакловитого. Отношение этого самого решительного и жестокого из Софьиных советников к враждебной боярской партии, как и ко всем боярам вообще, было очевидно: он ненавидел их, и они платили тем же. Начиная с 1687 года, когда он в присутствии стрельцов обмолвился, что бояре – это «зяблое, упалое дерево», Голицын делал все возможное, чтобы возбудить в солдатах ненависть к знати. Яснее всех других приверженцев Софьи он видел, что, стоит Петру достигнуть зрелости, с боярской партией будет уже не сладить. Расправляться с ними, твердил он, надобно немедля.

Едва сам Голицын выступил с войском на юг, на страже его интересов никого, кроме Шакловитого, не осталось. И бояре зашевелились. Один из Нарышкиных получил боярский чин; старого врага Голицына, князя Михаила Черкасского, назначили на важную должность. Голицын слал Шакловитому из степей жалобные просьбы о помощи: «Паки челом бью и желаю впредь от тебя слышать всего доброго, у меня только надежи, что ты… Пожалуй, отпиши, нет каких дьявольских препон от тех [бояр]!.. Для Бога смотри недреманным оком [за] Черкасским».

Открытый выпад, который Петр позволил себе в отношении ее любовника, поразил, разгневал и встревожил правительницу. Это был первый прямой демарш против ее власти, первый явственный признак того, что молодой царь нарышкинского рода не станет делать, не рассуждая, что она велит. Та истина, что Петр уже не мальчик, что он взрослеет и в один прекрасный день достигнет совершеннолетия и тогда регентство станет излишним, была очевидна для каждого. Софья насмехалась над юношескими военными потехами Петра и над фантазией строить парусные лодки, но иностранные наблюдатели, чьи правительства требовали объективных прогнозов будущего России, внимательно следили за тем, что делалось в Преображенском. Барон ван Келлер, голландский резидент, писал в Гаагу, восхваляя Петра – его манеру держаться, способности и огромную популярность: «Юный Петр ростом выше всех придворных и привлекает всеобщее внимание. Здесь превозносят его ум, широту взглядов, физическое развитие. Говорят, что скоро его допустят к самостоятельному правлению, и тогда дела непременно примут совершенно иной оборот».

Софья не пыталась как-то сдерживать сводного брата или ограничивать его свободу. Она была поглощена государственными делами и, не видя в мальчике и его матери угрозы своей власти, попросту не обращала на них внимания. Когда Петру исполнилось двенадцать, она подарила ему набор пуговиц и бриллиантовых пряжек. Потом он стал старше, и она не противилась его просьбам о присылке из арсенала настоящих пищалей и пушек для военных игр, до жути похожих на настоящую войну. Оружие шло непрерывным потоком, но Софья этого не замечала. В январе 1689 года Петру впервые позволили присутствовать на заседании Боярской думы. Нудные обсуждения нагнали на него скуку, и он не часто там появлялся. Но в глубине души Софья чувствовала, как постепенно зреет угроза, и это ее беспокоило. Пробыв семь лет у власти, она не только привыкла к ней, но уже и не представляла, как можно с ней расстаться. Правда, Софья отлично сознавала, что она всего лишь женщина и что в любом случае регентство – явление временное. Поэтому, если ее официальный статус не удастся как-нибудь изменить, ей придется отойти в сторону, как только братья достигнут совершеннолетия. Эта минута с каждым днем приближалась. Иван уже имел свою семью, жену и дочерей, но, конечно, загвоздка была не в нем. Он бы не только согласился, он просто мечтал, чтобы кто-нибудь снял с его плеч бремя власти. Но вот теперь и Петр вступал в зрелый возраст, что явственно доказала его женитьба на Евдокии Лопухиной. Положение Софьи стало мучительным; если ничего не предпринять, неизбежно наступит кризис, который кончится ее низложением.

В сущности, Софья уже приняла некоторые меры, чтобы укрепить свои позиции; пыталась принять и другие, но ей не дали. Три года назад, в 1686 году, заключив мирный договор с Польшей, она воспользовалась всеобщим одобрением своей политики, чтобы присвоить себе титул самодержицы, полагавшийся лишь царям. С тех пор этот титул прибавляли к ее имени во всех официальных документах и на всех торжественных церемониях, что ставило ее вровень с братьями, Иваном и Петром. Тем не менее все знали, что Софья им не ровня, потому что, в отличие от братьев, она не была коронована. Но Софья надеялась, что ей удастся проделать и это. Летом 1687 года она велела Шакловитому разузнать, поддержат ли ее стрельцы, если она решит короноваться в случае великой победы Голицына над крымским ханом. Шакловитый поручение выполнил – он подстрекал стрельцов обратиться к юным царям с просьбой разрешить коронацию их сестры. Однако стрельцы, смотревшие на вещи по старинке, воспротивились, так что план пришлось на время отложить. Но о нем не забыли, что подтвердилось появлением портрета Софьи, который повергал зрителя в изумление. Польский художник изобразил регентшу сидящей без братьев, в шапке Мономаха, со скипетром и державой в руках – точно так, как писали обычно портреты царей. В подписи был приведен ее титул, где значилось, что она великая княжна и самодержица. Под портретом красовалось стихотворение в двадцать четыре строки, сочиненное монахом Сильвестром Медведевым, которое восхваляло царственные достоинства изображенной особы, а также содержало благоприятные для нее сравнения с Семирамидой, царицей Ассирийской, византийской императрицей Пульхерией и английской королевой Елизаветой I. Оттиски этого изображения на атласе, шелке и бумаге ходили по Москве, а часть их отправили в Голландию с тем, чтобы, переведя стихи на латынь и немецкий, портрет распространили по всей Европе.

Боярам – сторонникам Петра и его матери – было нестерпимо, что Софья присвоила себе царский титул, а появление ее портрета с царскими регалиями казалось зловещим. Они подозревали, что царевна намерена короноваться, обвенчаться со своим фаворитом, Василием Голицыным, а затем либо свергнуть обоих царей, либо избавиться от Петра – не одним способом, так другим. Что на самом деле было на уме у Софьи, никто сказать не может. Она уже достигла столь многого, что и вправду, наверное, мечтала о полновластном царствовании рука об руку с любимым. Однако нет свидетельств, что она собиралась сместить Петра, а Голицын, со своей стороны, проявлял крайнюю сдержанность в вопросе о брачных узах: существовала как-никак княгиня Голицына.

Единственным из приверженцев Софьи, кто не скрывал своих надежд и намерений, был Федор Шакловитый. Он непрестанно внушал ей, что необходимо сокрушить нарышкинскую партию, пока Петр не достиг совершеннолетия. Не раз он подстрекал стрельцов к убийству предводителей этой партии и даже, возможно, самой царицы Натальи. Но он своего не добился: Софья была не склонна к таким крутым мерам, а Голицын вообще избегал всякого насилия. Впрочем, горячая преданность Шакловитого тронула Софью. За те долгие недели, что Голицын провел вдали от Москвы в бесплодном втором походе на Крым, она, хотя и писала ему страстные письма, по всей вероятности, сделала Шакловитого на время своим любовником.

* * *

Конечно, со временем отношения Петра и Софьи и так должны были обостриться, но их столкновение ускорилось из-за провала второго крымского похода. Пока правление Софьи шло успешно, одолеть ее было трудно, но две кампании Голицына обернулись не просто военным поражением: они привлекли внимание к любовной связи регентши и командующего, и Софьины враги получили вполне определенный повод, чтобы нанести удар.

Сам Петр никак не участвовал ни в заключении договора с Польшей, ни в походах на татар, но его глубоко интересовали военные дела, а как всякий русский, он страстно желал положить конец татарским набегам на Украину. Поэтому он с волнением следил за ходом военных кампаний Голицына. Когда в июне 1689 года Голицын возвратился из второго неудачного похода, Петр был вне себя от возмущения. 18 июня произошла стычка, которая ярко высветила обостряющееся противостояние сторон. На празднике в честь чудесного явления иконы Казанской Божьей Матери Софья вошла в храм вместе с обоими братьями, как делала каждый год. Когда служба закончилась, Петр, которому что-то прошептал один из его приближенных, подошел к Софье и потребовал, чтобы она покинула процессию. Это был прямой вызов, ведь если регентше запрещают идти вместе с царями, значит, ее власти настал конец. Софья поняла смысл требования и отказалась подчиниться. Вместо этого она собственноручно взяла икону у митрополита и, держа ее перед собой, заняла свое место и вызывающе зашагала дальше. Разъяренный, получивший отпор Петр немедленно оставил шествие и вернулся в деревню – супить брови и кипеть от злости[45].

Противостояние двух партий усиливалось; город полнился слухами, каждая из сторон боялась внезапного удара с другой стороны, причем обе были уверены, что лучшая линия поведения – это оборона. Никто не хотел лишиться морального превосходства, став зачинщиком столкновения. Формально у Петра не было оснований нападать на сводных сестру и брата, сидевших в Кремле. Они правили по соглашению о двоецарствии 1682 года; они никоим образом не нарушали условий этого соглашения и не ущемляли прав Петра. Точно так же и Софья не могла найти предлога, чтобы напасть на Петра в Преображенском, поскольку он был помазан на царство. Хотя стрельцы, побуждаемые Шакловитым, пожалуй, защитили бы ее в случае удара со стороны Нарышкиных и потешного войска Петра, однако уговорить их выступить на Преображенское против помазанника Божьего было бы куда труднее.

Все это не позволяло сторонам точно оценить собственные силы. Софья располагала огромным численным преимуществом – за нее стояло большинство стрельцов вместе с иностранными офицерами из Немецкой слободы. У Петра сторонников было мало – семья, его приближенные, потешное войско в 600 солдат; возможно, поддержку ему оказали бы стрельцы Сухарева полка. Но хотя с виду силы у Софьи было больше, в самой этой силе заключалась слабость: регентша не могла бы с уверенностью сказать, насколько далеко в действительности простирается преданность стрельцов. Поэтому горстка вооруженных сторонников Петра пугала ее сверх меры. Тем летом, куда бы ни отправилась Софья, ее постоянно окружал мощный отряд стрельцов-телохранителей. Она задаривала их деньгами и одолевала мольбами и увещеваниями: «И так беда была, да Бог сохранил; а ныне опять беду зачинает. Годны ли мы вам? Буде годны, вы за нас стойте, а буде не годны, мы оставим государство».

Пока Софья изо всех сил старалась удержаться на прежних позициях, Василий Голицын, герой Перекопа, хранил молчание, не желая ввязываться в открытую борьбу против Петра и примкнувших к нему бояр. Другой соратник и верный приверженец Софьи, Шакловитый, держался решительнее. Он часто появлялся среди стрельцов и открыто поносил сторонников Петра; имени самого Петра он не упоминал, но вел речь об устранении его ведущих сподвижников и о заключении царицы Натальи в монастырь.

Прошел июль, настал август, обстановка в Москве накалялась вместе с жарой. 31 июля Гордон записал в дневнике: «Пыл и раздражение делались беспрестанно больше и больше, и, казалось, они должны вскоре разрешиться окончательно». Через несколько дней он упоминал о «слухах, которые страшно передавать». В эти летние дни и ночи нервы у всех были на пределе – все ждали, что же будет. Казалось, что под ногами пороховой погреб, и любой слух мог обернуться искрой.

Глава 8Свержение Софьи

Кризис разразился 17 августа 1689 года. Еще в начале лета, пока Голицын воевал на юге, Софья взяла обыкновение ходить пешком на богомолье по церквам и монастырям в окрестностях Москвы. 17-го днем она попросила Шакловитого снарядить стрелецкую охрану, чтобы следующим утром сопровождать ее в Донской монастырь, милях в двух от Кремля. Возле монастыря недавно произошло убийство, поэтому отряд стрельцов, который Шакловитый направил в Кремль, был многочисленнее обычного и лучше вооружен. Продвижение этой вооруженной до зубов колонны по городским улицам не осталось незамеченным. Затем, пока отряд располагался на отдых внутри Кремля, во дворце появилось подметное письмо с предупреждением, что этой самой ночью потешные солдаты Петра из Преображенского нападут на Кремль и попытаются убить царя Ивана и правительницу Софью. Никто не стал разбираться, достоверно ли это письмо; возможно даже, что это была затея Шакловитого. Разумеется, Софья страшно встревожилась. Чтобы ее успокоить, Шакловитый велел закрыть большие кремлевские ворота и вызвал еще стрельцов – усилить гарнизон крепости. Вдоль дороги в Преображенское расставили соглядатаев, которые должны были сообщать о малейших признаках выступления солдат из петровского лагеря в сторону Москвы. В Кремле к набатному колоколу собора привязали длинную веревку, чтобы за нее можно было потянуть прямо из дворца, ведь человека, который побежал бы ударить в набат, могли зарезать подосланные убийцы.

Московский люд глядел, как стягиваются силы стрельцов, с тревогой и опаской. Все помнили кровопролитие семилетней давности, и теперь, как видно, близился новый переворот. Даже стрельцы были неспокойны. Они предполагали, что им прикажут идти на Преображенское, против Нарышкиных, и многим от этого становилось не по себе. В конце концов, Петр был помазан на царство и они присягали защищать его, точно так же, впрочем, как царя Ивана и правительницу Софью. Словом, стрельцы окончательно запутались и уже не могли разобраться, кому именно следует хранить верность, а главное – не хотелось оказаться на стороне проигравших.

Между тем новости о каком-то переполохе в Москве не то чтобы встревожили, но взволновали обитателей Преображенского. Вечером один из стольников Петра отправился в город с обычным поручением от царя в Кремль. Однако его появление неверно истолковали возбужденные, взвинченные стрельцы. Узнав, что он прибыл от Петра, они стащили посланца с коня, избили и поволокли во дворец к Шакловитому.

Этот инцидент повлек мгновенные и самые неожиданные последствия. В предшествующие недели старшие и самые опытные из сторонников Петра – его дядя, Лев Нарышкин, и князь Борис Голицын, двоюродный брат Софьиного фаворита, – понимая, что столкновение с Софьей и Шакловитым приближается, потихоньку трудились над тем, чтобы приобрести осведомителей среди стрельцов. Они сумели привлечь семерых, главным из которых был подполковник Ларион Елизаров, и поручили им докладывать о любом решительном действии Шакловитого. Елизаров насторожился, когда стрельцов начали стягивать в Кремль, и пристально следил, не появится ли какой-нибудь признак скорого выступления против лагеря Нарышкиных в Преображенском. Узнав о расправе над Петровым гонцом, он решил, что выступление начинается. Сей же час оседлали двух лошадей, и двое сообщников Елизарова помчались во весь дух предупредить царя.

В Преображенском царило спокойствие, когда вскоре после полуночи двое гонцов ворвались во двор. Петр мирно спал, но слуга, влетевший в комнату, разбудил царя криком, что ему надо спасаться, – стрельцы выступили и идут на Преображенское. Петр спрыгнул с постели и прямо в ночной рубашке, босой побежал на конюшню, вскочил на коня и поскакал во временное укрытие в ближней роще, где дождался, пока его приближенные привезли одежду. Быстро одевшись, он снова сел на коня и в сопровождении маленького отряда пустился по дороге в Троицкий монастырь, в шестидесяти восьми милях к северо-востоку от Москвы. Путь занял весь остаток ночи. Когда в шесть утра добрались до места, Петр так обессилел, что даже не мог сам слезть с седла.

Тем, кто видел его тогда, было ясно, что ужас этой ночи не пройдет даром для смертельно перепуганного семнадцатилетнего юноши. Вот уже семь лет Петру время от времени снилась кошмарная охота стрельцов на Нарышкиных, и когда его сорвали с постели известием, что стрельцы и вправду идут за ним, кошмар слился с действительностью. В Троице его уложили в постель, но он был так измучен и возбужден, что расплакался и, сотрясаясь от рыданий, говорил настоятелю, что сестра задумала погубить его и всю его семью извести. Понемногу усталость взяла свое, и он погрузился в глубокий сон. Пока Петр спал, в Троицкий монастырь пожаловали и другие гости. Через два часа явились Наталья и Евдокия, которых тоже подняли ночью и под охраной потешных солдат Петра препроводили из Преображенского в монастырь. В тот же день из Москвы прибыл в полном составе Сухарев стрелецкий полк, чтобы встать на сторону младшего из царей.

Когда воображаешь эту сцену – Петр опрометью выпрыгивает из постели и бежит куда глаза глядят, может показаться, что решение искать убежища в монастыре он принял в панике. Но все обстояло иначе, и вообще замысел покинуть Преображенское принадлежал не Петру. Вырабатывая всеобъемлющий план борьбы с Софьей, Лев Нарышкин и Борис Голицын заранее предусмотрели пути отступления для царя и всего Преображенского двора: если положение станет критическим, они все укроются в Троицком монастыре. Таким образом, приезд Петра и быстрый сбор его сил в могучих стенах монастыря-крепости были тщательно подготовлены. Однако Петру об этом плане заранее не рассказывали, и когда его разбудили среди ночи и предложили спасаться бегством, его охватил ужас. Позже история о том, как помазанник Божий был принужден бежать от врагов в ночной рубашке, отягчила обвинения против Софьи. Не ведая о том, Петр сыграл свою роль с блеском.

В действительности же ему вообще не угрожала никакая опасность, потому что стрельцов никто и не думал посылать на Преображенское, и когда вести о бегстве Петра к Троице достигли Кремля, никто не понял, что происходит. Софья получила донесение, выходя с заутрени, и решила, что в поведении Петра кроется нечто угрожающее. «Если бы не мои предосторожности, они бы всех нас поубивали», – сказала она обступившим ее стрельцам. Шакловитый презрительно фыркнул: «Вольно ж ему, взбесяся, бегать».

Однако, оценив сложившуюся ситуацию, Софья не на шутку встревожилась. Она яснее, чем Шакловитый, поняла значение происшедшего. Подстегнутый мнимой опасностью, Петр совершил решительный шаг. Троицкий монастырь был не просто неприступной крепостью. Это была едва ли не главная святыня России, традиционное убежище царской семьи в самые грозные времена. Теперь, если бы приверженцам Петра удалось создать образ царя, укрывшегося у Троицы с целью созвать под свои знамена всех русских против узурпаторши, они получили бы огромный перевес. Было очевидно, что стрельцы откажутся выступить на Троицу, а народ увидит в бегстве Петра доказательство того, что жизни царя и впрямь грозила опасность. Софья поняла, что при таком положении дел она может потерять все, если не проявит крайней осмотрительности в действиях.

* * *

Знаменитый Троице-Сергиев монастырь стоял на дороге, которая ведет из столицы в Ростов Великий и далее в Ярославль. История этой почитаемой и славной обители уходит в XIV век, когда на ее нынешнем месте появилась маленькая деревянная церковь и монастырь, основанный монахом по имени Сергий Радонежский, который благословил русское оружие перед великой Куликовской битвой с татарами. После победы русских монастырь сделался национальной святыней. В XVI веке Троица становится богатой и влиятельной: перед смертью цари и знать в надежде на спасение души часто завещали свои богатства монастырю, так что его сокровищницы ломились от золота, серебра, жемчугов и драгоценных камней. Огромные белые стены от тридцати до пятидесяти футов вышиной и двадцать футов в толщину охватывали монастырь неприступным поясом. С валов и с мощных угловых башен глядели жерла бесчисленных медных пушек. В 1608–1609 годах, во времена Смуты, Троица выдержала осаду тридцатитысячного польского войска, причем пушечные ядра осаждавших попросту отскакивали от массивных монастырских стен.

Укрывшись в этой могучей твердыне, за ее громадными валами, на которых несли службу потешные солдаты и верные стрельцы, Петр со сторонниками готовился к ответному удару. Для начала они послали к Софье гонца с вопросом, для чего накануне в Кремле собралось такое множество стрельцов. Это был трудный вопрос. Поскольку обе стороны внешне продолжали соблюдать все правила вежливости, Софья не могла ответить, что она призвала стрельцов потому, что ожидала нападения со стороны своего брата Петра. Ее ответ – что она призвала солдат, дабы те охраняли ее во время паломничества в Донской монастырь, – звучал неубедительно: несколько тысяч вооруженных солдат для эскорта, пожалуй, многовато; так что партия Петра еще тверже уверилась в вероломстве Софьи.

Следующим шагом Петра был приказ полковнику отборного Стремянного полка, Ивану Цыклеру, явиться в Троицу в сопровождении пятидесяти солдат. Софье этот приказ показался зловещим, так как Цыклер был одним из зачинщиков стрелецкого бунта 1682 года, а с тех пор принадлежал к числу самых преданных ей командиров. Если его отпустить, он под пыткой может выдать все, что знает о намерениях Шакловитого разделаться с Нарышкиными, и тогда разрыв с Петром будет необратимым. Но опять-таки у нее не оставалось выбора. Петр был царь, и приказ был царский; неподчинение означало бы открытый вызов. Когда Цыклер явился в Троицу, он и без пыток рассказал все, что знал. Смекнув, что Петр входит в силу, он изъявил желание перейти на его сторону, если царь защитит его особым указом.

С самого начала Софья сознавала слабые стороны своего положения. Если бы дошло до драки, Петр наверняка одолел бы ее, поэтому единственная возможность уцелеть заключалась для нее в примирении. Но если бы ей удалось выманить Петра из Троицы и вернуть в Москву, то он, по крайней мере, лишился бы защиты священных и могучих монастырских стен. Уж тогда бы она разобралась с его советчиками! А там и самого Петра можно бы отправить восвояси – играть в солдатики и кораблики, – и ее власть была бы восстановлена. С этой целью она послала князя Ивана Троекурова, сын которого был в тесной дружбе с Петром, склонить того к возвращению. Однако миссия Троекурова провалилась. Петр отчетливо понимал преимущества Троицы и отослал Троекурова назад, велев передать, что он более не намерен подчиняться женщине.

Следующий шаг был за Петром. Он собственноручно написал всем стрелецким полковникам и приказал им явиться к Троице с десятком солдат от каждого полка. Когда весть об этом достигла Кремля, Софья молниеносно вмешалась. Она вызвала стрелецких полковников и посоветовала не ввязываться в спор между нею и братом. Услышав же от колебавшихся офицеров, что, мол, приказ получен от самого царя и как можно его ослушаться, Софья в гневе вскричала, что всякому, кто осмелится ехать к Троице, отрубят голову. Василий Голицын, все еще в чине главнокомандующего, запретил всем иностранным офицерам покидать Москву под любым предлогом. Вняв угрозам, стрелецкие полковники и офицеры-иностранцы остались в Москве.

На следующий день Петр усилил нажим, прислав царю Ивану и Софье официальное уведомление о том, что он повелел стрелецким полковникам прибыть в Троицу. Он требовал, чтобы Софья как регентша проследила за выполнением его приказов. В ответ Софья отправила в Троицу наставника Ивана и духовника Петра – объяснить, что воины задерживаются, и просить о примирении. Через два дня оба священника возвратились в Москву ни с чем. Тем временем Шакловитый заслал в Троицу шпионов, чтобы понаблюдать, что там делается, и разузнать, сколько у Петра приверженцев. Соглядатаи донесли о растущих силах и крепнущей уверенности Петра. Да и в самом деле, на каждой утренней поверке Шакловитый недосчитывался своих людей и, конечно, понимал, что все больше их по ночам дезертирует и устремляется к Троице.

Софья воззвала к патриарху Иоакиму, чтобы тот поехал в монастырь и, используя вес своего сана, постарался добиться примирения с Петром. Патриарх охотно согласился, но сразу же по приезде примкнул к Петру. С этих пор, когда в Троицу из Москвы являлись новые перебежчики, их встречали Петр и Иоаким, царь и патриарх, стоявшие рука об руку.

По мнению Иоакима, его поступок не был предательством. Хотя он подчинялся Софье как регентше, происходил он из боярской семьи, принадлежавшей к противникам ее власти. Сам Иоаким не любил Софью и Голицына за их прозападные склонности и противостоял стремлению Софьи короноваться. Что еще важнее, он ненавидел монаха Сильвестра Медведева за вмешательство в церковные дела, являвшиеся, как утверждал Иоаким, прерогативой патриарха. До нынешнего кризисного момента он поддерживал регентшу не из симпатии, но склоняясь перед ее властью, и то, что теперь он переметнулся в стан ее противников, несомненно свидетельствовало о начавшемся перераспределении власти и политического влияния.

Измена патриарха нанесла Софье тяжелый удар. Его отъезд послужил примером для многих. Но основная масса стрельцов и видных московских горожан оставалась в городе, не зная, как лучше поступить, и надеясь дождаться каких-нибудь новых подтверждений, что та или другая сторона берет верх.

27 августа Петр сделал следующий ход. Он разослал грозные письма, где повторял требование всем стрелецким полковникам и урядникам немедленно прибыть в Троицкий монастырь с десятком солдат от каждого полка. Другим приказом вызывались многочисленные представители населения Москвы. На сей раз всех неподчинившихся ждала смертная казнь. Эти письма, грозившие неотвратимым наказанием, произвели должное впечатление, и стрельцы под началом пятерых полковников беспорядочной толпой тут же повалили выражать покорность царской воле.

Софья сидела в Кремле, не в силах остановить непрерывный исход к Троице, и ею овладевало отчаяние. В последней попытке покончить дело миром, она решилась сама поехать в монастырь и встретиться с Петром. С Голицыным и Шакловитым, в сопровождении стрельцов, она двинулась к Троице. Но по пути в селе Воздвиженском ее уже встречал друг Петра, Иван Бутурлин, и отряд солдат с заряженными пищалями. Выстроив людей поперек дороги, Бутурлин приказал регентше остановиться. Он сказал, что Петр не желает ее видеть, запрещает допускать ее в Троицу и велит ей немедленно возвращаться в Москву. Возмущенная этой дерзостью, Софья заявила: «Я все равно поеду к Троице!» – и приказала Бутурлину и его солдатам уйти прочь с дороги. В этот момент подъехал еще один из сторонников Петра, молодой князь Троекуров, с распоряжением царя ни в коем случае не пропускать его сестру, даже если для этого понадобится применить силу.

Подавленная и униженная Софья сдалась. Возвратясь в Кремль перед рассветом 11 сентября, она собрала редеющий кружок своих приверженцев. Она была на грани истерики: «Чуть меня не застрелили! В Воздвиженском прискакали на меня многие люди с самопалами и луками. Я насилу ушла и поспела к Москве в пять часов. Затевают Нарышкины с Лопухиными извести царя Иоанна Алексеевича, и до моей головы доходит. Соберу полки и буду говорить им сама. Вы послужите нам, к Троице не уходите. Я верю в вас! Кому и верить, как не вам, старым? Пожалуй, и вы побежите! Целуйте лучше крест! – И Софья каждому протянула крест для целования. – Теперь, если вы попробуете перебежать, крест вас не пустит. Если из Троицы принесут грамоты, сами не читайте. Несите их во дворец».

Завладев инициативой, Петр и его советники не собирались ее упускать. Через несколько часов после возвращения Софьи в Москву из Троицы прибыл полковник Иван Нечаев с грамотами к царю Ивану и регентше Софье. В них объявлялось о существовании заговора против жизни царя Петра и были поименованы главные заговорщики, Шакловитый и Медведев – предатели, которых следовало на месте арестовать и доставить в Троицу, к Петру на суд.

Грамоты эти, врученные дворцовому подьячему у подножия Красной лестницы, вызвали потрясение, волной прокатившееся по всему дворцу. Чиновники и офицеры, стоявшие за Софью в надежде, что она либо победит, либо добьется компромисса, теперь ясно поняли, что впереди их ждет крах или смерть. Даже стрельцы, которые не совсем потеряли преданность регентше, заворчали, что не станут покрывать предателей и что заговорщиков надо выдать. Софья велела привести полковника Нечаева, доставившего столь некстати царские грамоты, и на него обрушилась вся буря ее ярости. Трясясь от бешенства, она спросила: «Как смел ты взять на себя такое поручение?» Нечаев отвечал, что не решился ослушаться царя. В неистовстве Софья приказала отрубить ему голову. К счастью для Нечаева, в эту минуту не нашлось палача, а потом в суматохе о полковнике забыли.

Софья, одинокая, загнанная в угол, в последний раз попыталась сплотить вокруг себя приверженцев. Выйдя на Красное крыльцо, она обратилась к толпе стрельцов и горожан на площади. Гордо вскинув голову, она бросила вызов Нарышкиным, а затем просила собравшихся не оставлять ее: «Злые люди рассорили меня с братом, подговорили других, подобных злодеев, разгласить о заговоре на жизнь младшего царя, и зачинщиком умысла, которого вовсе не было, выставили Федора Леонтьевича Шакловитого, из зависти к его добрым заслугам, не умея ценить его неусыпных трудов о благе государства. Я сама хотела, для открытия истины, присутствовать при розыске и ездила к Троице; но брат, по наущению злых советников, отверг меня и к себе не допустил: я принуждена была возвратиться со стыдом и срамом. Вам самим хорошо известно, как я более семи лет правила государством; я приняла правление в самое смутное время; заключила славный вечный мир с соседними христианскими государями и в ужас привела врагов святой веры двумя знаменитыми походами. К вам я всегда была милостива, щедро вас награждала; докажите же мне свою преданность: не верьте наветам врагов мира и спокойствия; они хотят погубить не Шакловитого, а меня: они ищут моей собственной головы и жизни моего родного брата!»

Трижды в этот день Софья произносила свою речь, сначала обращаясь к стрельцам, потом к именитым московским гражданам и, наконец, к большой толпе, среди которой было несколько офицеров-иностранцев, вызванных из Немецкой слободы. Ее усилия возымели действие. «Это была длинная и славная речь», – сказал Гордон, и казалось, настроение толпы значительно улучшилось. По приказанию сестры царь Иван сошел к народу и угощал бояр, чиновников и стрельцов водкой. Софья была довольна. В порыве великодушия она послала за полковником Нечаевым, простила его и поднесла чарку водки.

Как раз в это время князь Борис Голицын, один из вождей петровской партии в Троице, попытался привлечь на сторону Петра своего двоюродного брата, Василия. Борис отправил гонца с предложением князю Василию приехать в Троицкий монастырь – искать государевой милости. Василий ответил Борису просьбой помочь в посредничестве между сторонами. Борис отказался и вновь предложил Василию прибыть в Троицу, обещая при этом, что Петр примет его благосклонно. Василий благородно отверг предложение, пояснив, что долг велит ему оставаться рядом с Софьей.

Снова настала очередь Петра действовать, и опять он усилил давление на Софью. 14 сентября в Немецкую слободу поступил письменный указ Петра. Он был обращен ко всем генералам, полковникам и другим офицерам, населявшим слободу. В нем вновь утверждалось, что существует заговор, назывались главные заговорщики – Шакловитый и Медведев, а всем иностранным офицерам предписывалось явиться к Троице верхом и при полном вооружении. Указ поставил воинов-иноземцев перед рискованным выбором. Они нанимались служить правительству, разве в этой путанице разберешь, где оно, законное правительство? Генерал Гордон, старший из иностранных офицеров, пытаясь избежать вмешательства в распрю между братом и сестрой, еще в самом начале конфликта заявил, что ни один из его офицеров не сдвинется с места без приказа от обоих царей. Теперь же распоряжение Петра толкало Гордона принять одну из сторон. Даже если бы это ему ничем не угрожало, Гордон был бы в затруднении перед таким выбором: он любил Петра и нередко помогал ему в потешных стрельбах и фейерверках, но еще ближе ему был Голицын, с которым он много лет трудился бок о бок, реформируя русскую армию, и которого сопровождал в двух неудачных крымских кампаниях. Поэтому, когда письмо Петра распечатали и прочли в присутствии всех старших иностранных офицеров, первым побуждением Гордона было доложить о распоряжении Петра Голицыну и просить его совета. Голицын опечалился и сказал, что немедленно обсудит дело с Софьей и Иваном. Гордон напомнил Голицыну, что иностранцы безо всякой вины рискуют головой, стоит им сделать неверное движение. Голицын все понял и обещал дать ответ к вечеру. Он попросил Гордона прислать во дворец его зятя за ответом правительницы.

Однако Гордон, видя, что Голицын растерян, принял собственное решение. Если фаворит правительницы, Царственныя Большия печати сберегатель, главнокомандующий не может самостоятельно отдать приказа, значит, московский режим на грани крушения. Гордон оседлал коня и сказал своим офицерам, что, какие бы распоряжения ни последовали из Кремля, он намерен ехать к Троице. Той же ночью длинная кавалькада иностранных офицеров выехала из столицы и на заре достигла монастыря. Петр встал с постели, чтобы приветствовать их и допустить к руке.

Отъезд иностранцев был, как сам Гордон записал в дневнике, «решительным переломом». Оставшиеся в Москве стрельцы поняли, что Петр победил. Пытаясь спасти себя, они столпились перед дворцом и требовали выдачи Шакловитого, чтобы забрать его в Троицу и передать Петру. Софья отказалась, и тогда стрельцы закричали: «Лучше сразу кончай с этим делом! Если ты его не выдашь, мы ударим в набат!» Софья знала, что это означает: очередной бунт озверевших солдат, избиение всех, кого они сочтут предателями. В этой бойне может погибнуть всякий – даже она сама! Софья была сломлена. Она посылала за Шакловитым, который, как семь лет назад Иван Нарышкин, прятался в домовой церкви. Вся в слезах, она передала его стрельцам, и той же ночью в цепях Шакловитого доставили в Троицу.

Борьба завершилась, регентству пришел конец, Петр победил. За победой настал час возмездия. Скоро первые удары пали на Шакловитого. В Троице его допрашивали под пыткой. После пятнадцатого удара кнутом он признался, что подумывал об убийстве Петра и его матери, Натальи, но отрицал существование каких-либо определенных планов. Своими признаниями он полностью снял подозрения с Василия Голицына в том, что тот был осведомлен о его действиях или в них участвовал. Сам Голицын тоже уже находился в Троицком монастыре. Тем утром, когда привезли Шакловитого, Голицын добровольно подъехал к стенам монастыря и просил позволения войти и поклониться царю Петру. В просьбе ему отказали и велели ждать в деревне, пока решат, что с ним делать. Петру и его сторонникам непросто было определить, как поступить с Голицыным. С одной стороны, он был первым министром Софьи, военачальником и любовником все семь лет ее регентства, а потому следовало бы его растоптать вместе с иными ее ближними советчиками. С другой стороны, все признавали, что Голицын принял службу с честными намерениями, даже если ему не всегда удавалось их осуществить. Шакловитый утверждал, что Голицын не участвовал ни в каких заговорах. Важнее же всего было то, что он принадлежал к одному из самых славных русских родов, и его двоюродный брат, князь Борис Голицын, стремился уберечь семью от позорного обвинения в предательстве.

Пытаясь спасти Василия, Борис Голицын рискнул навлечь на себя гнев царицы Натальи и окружения Петра. Был даже момент, когда ему пригрозили притянуть его к ответу заодно с двоюродным братцем. Это случилось, когда Шакловитый написал признание на девяти страницах в присутствии Бориса Голицына. Он кончил писать после полуночи, когда Петр уже лег спать, и Голицын взял признание Шакловитого к себе в комнату, чтобы наутро передать Петру. Но кто-то поспешил разбудить царя и донести: Борис Голицын унес признание к себе – конечно же, с намерением изъять из него все, что может повредить его брату. Петр немедленно послал спросить у Шакловитого, писал ли он признание и если да, то где оно. Шакловитый отвечал, что отдал его князю Борису Голицыну. К счастью, кто-то из друзей предупредил Голицына, что Петр проснулся, и князь поспешил представить царю документ. Петр строго спросил, отчего бумаги не передали ему сразу. Когда Голицын ответил, что было поздно и он не хотел будить государя, Петр принял это объяснение и на основании показаний Шакловитого решил сохранить жизнь Василию Голицыну[46].

Утром 9 сентября Василия Голицына вызвали к Петру. Полагая увидеть царя лично, он приготовил записку, в которой, предваряя просьбу о помиловании, перечислял все свои заслуги перед государством. Но царь его не принял. Голицын покорно стоял в толпе у крыльца царских палат, пока на лестнице не появился думный дьяк и не огласил царский приговор. Князя обвинили в том, что он держал отчет только перед регентшей, а не перед государями, что в официальных документах писал имя Софьи «в царском титуле», и в причинении ущерба и тягот правительству и народу своим негодным командованием в двух крымских походах. Жизнь ему сохранили, но приговор был суров: он лишался боярского чина, всего имущества и высылался с семьей в заполярное селение. И Голицын тронулся в путь – жалкий и нищий. В дороге его подбодрило появление Софьиного посланца, который передал ему кошелек с деньгами и обещание добиться его освобождения при посредничестве царя Ивана. Это, пожалуй, была последняя хорошая новость для Голицына. Вскоре Софья лишилась возможности помочь кому бы то ни было, даже самой себе, и для Голицына, светского красавца с блестящими манерами, началась двадцатипятилетняя ссылка. Летом 1689 года, когда пала Софья, ему было около сорока шести лет, и до самой смерти в 1714 году, в возрасте семидесяти одного года, он влачил жалкое существование на Севере.

Какая ирония судьбы в том, что человек на редкость передовых для тогдашней России взглядов, который мог бы принести Петру столько пользы в его усилиях модернизировать государство, очутился в партии противников царя, все потерял при смене власти и был обречен просидеть большую часть царствования великого реформатора в избе за полярным кругом. Не менее курьезно то, что к Петру примкнули московские бояре, ненавидевшие Голицына. Они-то думали, что, помогая Петру свергнуть Софью и Голицына, спасают себя от западной заразы. На деле же они своими руками убрали главные препятствия на пути величайшего западника в русской истории.

* * *

Как ни жалок был конец Голицына, участь его оказалась легче судьбы других приближенных Софьи. Хотя, как сообщает Гордон, Петр не хотел для своих противников самых суровых наказаний, его окружение, и особенно патриарх, настаивали на этом. Шакловитого приговорили к смерти, и на пятый день после прибытия в Троицу его обезглавили у подножия могучей монастырской стены. Еще двое сообщников были казнены вместе с ним. Троих стрельцов били кнутом и, урезав им языки, сослали в Сибирь. Сильвестр Медведев бежал из Москвы в надежде найти убежище в Польше, но его перехватили, доставили в Троицу, допросили под пыткой. Он признал, что слышал неопределенные угрозы в адрес некоторых сторонников Петра и что написал достойные осуждения хвалебные стихи под Софьиным портретом, но отрицал свою причастность к какому-либо заговору против царя или патриарха. Его оставили в заключении, затем вновь обвинили, страшно пытали огнем и раскаленным железом и, наконец, через два года казнили.

Приверженцы Софьи были сокрушены, но оставалась главная проблема – что делать с самой Софьей? Одна, без друзей, она ожидала в Кремле решения своей судьбы. Под пыткой Шакловитый ни одним словом не указал на причастность Софьи к заговору с целью сместить Петра с престола, а тем более убить. Против нее можно было сказать только, что она знала о замышлявшихся покушениях на некоторых членов партии Петра и имела поползновения властвовать наравне с братьями – по праву рождения, как монархиня, а не на временных основаниях, как регентша. Впрочем, Петру этого было достаточно. Он написал из Троицы письмо к Ивану – жаловался на Софью и предлагал в дальнейшем править государством вдвоем. В письме подчеркивалось, что при коронации царская власть была возложена на них двоих, а не на троих и что участие сестры Софьи в правлении и ее претензии на равенство с двумя помазанниками Божьими были нарушением воли Всевышнего и их царских прав. Петр настаивал на совместном царствовании без ненужного вмешательства «третьего зазорного лица». Он просил разрешения назначать новых чиновников, не испрашивая согласия Ивана в каждом отдельном случае, и заканчивал утверждением, что брат для него по-прежнему остается во всех отношениях старшим: «А я тебя, государя брата, яко отца почитать готов».

Иван беспрекословно согласился. Издали приказ об исключении имени Софьи из всех официальных документов. Вскоре в Кремль приехал посланец Петра, князь Иван Троекуров, и предложил царю Ивану потребовать, чтобы Софья покинула Кремль и перебралась в Новодевичий монастырь на окраине города. На том, чтобы Софья постриглась в монахини, не настаивали; ей предоставлялись уютные, хорошо обставленные покои, с нею отпускали множество прислуги, так что ее ожидала жизнь безбедная и бесхлопотная. Ограничения состояли лишь в том, что ей не разрешалось покидать монастырь, а навещать Софью могли только ее тетки и сестры. Но для Софьи любое, пусть самое роскошное, заключение означало конец всему, что было для нее важно. Власть, деятельность, азарт, игра ума, любовь будут вырваны из ее жизни. Она сопротивлялась и больше недели отказывалась выехать из Кремлевского дворца, но нажим стал слишком силен, и ее со всеми церемониями препроводили в монастырь, в стенах которого ей предстояло прожить оставшиеся пятнадцать лет.

Петр не желал возвращаться в Москву, пока Софья не удалилась из Кремля. Когда же сестра была надежно изолирована, он выехал из Троицкого монастыря, но в пути задержался на неделю, которую провел с генералом Гордоном, устроившим маневры пехоты и кавалерии перед очами государя. Наконец, 16 октября, Петр въехал в столицу по дороге, вдоль которой стрельцы всех полков стояли на коленях в знак мольбы о помиловании. В Кремле царь направился в Успенский собор обнять брата Ивана, а затем, облаченный в царские одежды, появился на Красном крыльце. Впервые этот высокий, круглолицый, темноглазый юноша стоял здесь как хозяин Российского государства.

* * *

Так пала Софья – первая женщина, властвовавшая в Москве. Заслуги ее как правительницы часто преувеличивают. Князь Борис Куракин погрешил против истины, сказав: «Никогда такого мудрого правления в Российском государстве не было. И все ее государство пришло во время ее правления, чрез семь лет, в цвет великого богатства». Вместе с тем она не была, как ее рисуют некоторые поклонники Петра, просто-напросто последней правительницей старого покроя, реакционным камнем преткновения, загромождавшим тропу русской истории, прежде чем она превратилась в новую, гладкую и широкую першпективу Петровской эпохи. Правда заключается в том, что Софья, наделенная всеми необходимыми качествами, правила в целом успешно. Те семь лет, что она руководила государством, пришлись на переходный период русской истории. Два царя, Алексей и Федор, начали проводить в российской политике умеренные изменения и реформы. Софья не замедлила и не ускорила этого процесса, но позволила ему продолжаться и тем самым помогла подготовить почву для деятельности Петра. В свете того, что было начато при Алексее и продолжалось при Федоре и Софье, даже разительные петровские преобразования приобретают скорее эволюционный, чем революционный характер.

Софья была не столько выдающейся русской правительницей, сколько выдающейся русской женщиной. Веками русские женщины, низведенные до положения бессловесной домашней утвари, прятались в сумраке теремных покоев. Софья вышла на дневной свет и захватила бразды государственного правления. Плохо ли, хорошо ли она правила – сам факт, что она, в ее эпоху, сумела взять власть, уже обеспечивает ей место в истории. К несчастью, то, что Софья родилась женщиной, не только выделяло ее незаурядность, но в конце концов и погубило. Когда уже в царствование Петра наступил критический момент, москвичи все-таки не пошли за женщиной против законного государя.

Петр поместил Софью в Новодевичий, и ворота монастыря навсегда закрылись за ней. Но в следующем столетии роль женщин царского рода в России изменилась. Четыре монархини сменили Петра на престоле. Между теремными затворницами XVII века и этими полными жизни и энергии императрицами XVIII века – огромное расстояние. И большую часть этого пути в одиночку прошла регентша Софья. Сделанная из того же теста, что и эти императрицы, наделенная той же целеустремленностью и властолюбием, именно она указала им путь и проложила дорогу.

Сам Петр много лет спустя после ее свержения описывал Софью одному иностранцу как «принцессу, которую можно было бы считать как в телесном, так и в умственном отношении совершенством, если бы не ее безграничное честолюбие и ненасытная жажда власти». За сорок два года царствования Петра только один человек в России оспаривал его право на престол – Софья. Дважды, в 1682 и в 1689 годах, она мерилась с ним силами. Во время третьего и последнего посягательства на всемогущество Петра, стрелецкого восстания 1698 года, единственным противником, которого царь опасался, была Софья. К этому времени она провела в монастырском заточении девять лет, но Петр немедленно заподозрил, что за восстанием стоит именно она. Он считал ее единственным человеком, у кого достало бы силы мечтать о его свержении.

Да, Софья умела внушить страх Петру, имела дерзость бросить ему вызов и обладала силой духа, тревожащей его даже из-за стен монастыря. Но стоит ли удивляться? В конце концов, она была его сестра.

Глава 9Гордон, Лефорт и Всепьянейший собор

Принято считать, что царствование Петра Великого длилось сорок два года, – началось в 1682 году, когда его короновали десятилетним мальчиком, и завершилось в 1725 году с его смертью в возрасте пятидесяти двух лет. Тем не менее, как мы уже видели, в первые семь лет юные цари, Петр и Иван, были отстранены от всех практических государственных дел, а реальное управление находилось в руках их сестры Софьи. Казалось бы, естественно предположить, что по-настоящему петровское царствование началось летом 1689 года, когда партия Петра отняла власть у правительницы и рослый молодой царь, чьему титулу больше ничто не угрожало, торжественно вступил в Москву, где его встречал коленопреклоненный народ. Однако, как ни странно, юный монарх-триумфатор тогда править не начал. Еще пять лет он совершенно не участвовал в управлении Россией, с радостью вернувшись к той беззаботной юношеской жизни, которую он себе создал еще до бегства в Троицу, – тут было и Преображенское, и Плещеево озеро, и солдаты, и корабли, но не было ни официальной рутины, ни ответственности. Он хотел только, чтобы его оставили в покое и не мешали наслаждаться свободой. Петр проявлял полное равнодушие к государственным делам и позднее признавался, что в эти годы у него на уме были одни развлечения. Таким образом, истинное начало царствования Петра нужно относить не к 1682 году, когда ему было десять лет, и не к 1689-му, когда ему было семнадцать, но к 1694 году – в это время ему исполнилось двадцать два года.

Пока же управление страной осуществляли те несколько человек, кто поддерживал Петра и направлял его в конфликте с регентшей. Номинально их возглавляла теперь уже сорокалетняя Наталья, которая, однако, не обладала Софьиной самостоятельностью и легко шла на поводу у своих советников-мужчин. Правой рукой царицы был патриарх Иоаким – консервативный церковник, жестокий враг всех иностранцев, полный решимости искоренить западную заразу, проникшую в Россию при Софье и Василии Голицыне. Дядя царя и Натальин брат, Лев Нарышкин, получил важнейший пост начальника Посольского приказа – фактически стал новым премьер-министром. Это был добродушнейший человек, хотя и недалекий, который тешился своей новой обязанностью – устраивать для иноземных послов ослепительные приемы и роскошные пиры, где угощение подавали на золотых и серебряных блюдах. Когда же дело доходило до переговоров с этими послами и вообще до отправления должностных функций, ему оказывал огромную и столь необходимую помощь один из немногих профессиональных русских дипломатов, Емельян Украинцев. На боярина Тихона Стрешнева, старого друга царя Алексея и официального опекуна Петра, было возложено ведение всех внутренних дел. Последним в правящем трио был Борис Голицын, который сумел удержаться, несмотря на подозрения, долго висевшие над ним из-за попыток смягчить падение двоюродного брата, Василия Голицына. В правительстве появлялись и другие известные имена: Урусов, Ромодановский, Троекуров, Прозоровский, Головкин, Долгорукий. Некоторые из выдвинувшихся при Софье, например Репнин и Виниус, сохранили свои посты. Борис Шереметев остался командовать южной армией, призванной сдерживать татар. И наконец, более трех десятков Лопухиных обоего пола, родственников молодой жены Петра, Евдокии, слетелись ко двору, чтобы, пользуясь ее положением, урвать что-нибудь и себе.

Россия от перемены властей только проиграла. Новым администраторам недоставало опыта и деловитости предшественников. За все пять лет не приняли ни одного важного закона, не сделали ничего для защиты Украины от опустошительных татарских набегов. При дворе царили раздоры, а в правительстве процветала продажность. Законность и порядок в стране ослабли. Вспыхнула всенародная ненависть к иностранцам: один из указов, принятый по настоянию патриарха, предписывал всем иезуитам в две недели покинуть страну. Другим указом велено было задерживать всех иностранцев на границе и тщательно выяснять, кто они такие и по какой надобности едут в Россию. Их ответы следовало посылать в Москву, а самих путешественников держать на границе, пока не придет разрешение на въезд от центральных властей. Одновременно главе Ямского приказа Андрею Виниусу приказали поручить подчиненным вскрывать и прочитывать все письма, пересекавшие границу. Патриарх даже хотел уничтожить протестантские церкви в Немецкой слободе, и остановил его только указ, предъявленный обитателями слободы, которым царь Алексей некогда разрешил строительство этих храмов. Ксенофобия достигла такого размаха, что на московской улице толпа схватила одного иностранца и сожгла заживо.

И все же, как ни старался патриарх, был в России человек, чьих наклонностей он изменить не мог. Удручал Иоакима не кто иной, как сам Петр, много времени проводивший в Немецкой слободе, среди тех самых иностранцев, которых патриарх боялся как чумы. Впрочем, пока был жив Иоаким, Петр еще вел себя сдержанно. 10 марта 1690 года царь пригласил генерала Гордона ко двору на обед по случаю рождения сына, царевича Алексея. Гордон принял приглашение, но вмешался патриарх, неистово воспротивившийся появлению иноземца на праздновании в честь наследника российского престола. Взбешенный Петр все же уступил, приглашение отменили, но на следующий день он позвал Гордона в гости в свой загородный дом, обедал с ним, а затем вернулся вместе с шотландцем в Москву и по дороге беседовал с ним у всех на глазах.

Противоречие разрешилось само собой неделю спустя: 17 марта Иоаким внезапно умер. Он оставил завещание, в котором убеждал царя избегать общения с еретиками – и с протестантами, и с католиками, – гнать их всех из России, а самому отказаться от иноземных одежд и обычаев. Особенно он пекся о том, чтобы Петр не назначал иностранцев на официальные должности в государстве и армии, дабы они не командовали православными. Первое, что сделал Петр после похорон Иоакима, – заказал себе у немцев новый костюм, а через неделю впервые сам отправился на обед к Гордону, в Немецкую слободу.

Выбор нового патриарха зависел от разрешения спора, затеянного самим Иоакимом: либерализм или консерватизм, терпимость к иностранцам или яростная защита исконного православия? Образованная часть духовенства, пользовавшаяся поддержкой Петра, выдвигала митрополита Псковского Маркела, ученого церковника, который бывал за границей и говорил на нескольких языках, но царица Наталья, боярская верхушка, монашество и почти все низшее духовенство стояли за более консервативного Адриана, митрополита Казанского. Внутри церкви разгорелась борьба, и сторонники Адриана стали обвинять Маркела, что он уж больно учен, что католикам при нем будет лучше, чем православным, и что он сам уже впал в ересь. После пятимесячных словопрений выбрали Адриана – по словам разочарованного Патрика Гордона, за «невежество и недалекость».

Петр был уязвлен этой неудачей. Через семь лет он с горечью и негодованием описывал избрание Адриана в гостях у одного иностранца.

«Царь сказал нам, – передавал этот человек, – что, когда патриарх Московский умер, он задумал поставить на его место образованного священника, повидавшего мир, говорившего по-латыни, по-итальянски и по-французски. Но русские наперебой одолевали его просьбами не ставить над ними такого человека по трем причинам: во-первых, потому, что он говорил на варварских языках; во-вторых, из-за того, что у него была недостаточно длинная для патриарха борода; и, в-третьих, потому, что его кучер сидел на козлах, а не верхом на лошади, как полагалось».

* * *

Но на деле, независимо от указки или желания любого патриарха, Запад уже прочно утвердился всего в трех милях от Кремля. Под Москвой, по пути из города в Преображенское, стоял особняком удивительный западноевропейский городок, известный как Немецкая слобода. Посетители, бродившие по его широким, обсаженным деревьями улицам, вдоль двух– и трехэтажных кирпичных домов с большими, как принято было в Европе, окнами или по нарядным площадям с фонтанами[47], едва могли поверить, что находятся в середине России. Позади солидных особняков, украшенных колоннами и карнизами, лежали искусно разбитые европейские сады с павильонами и прудами. По улицам катили экипажи, сделанные в Париже или Лондоне. Только маковки московских церквей, видневшиеся вдалеке, за полями, напоминали приезжим, что они за тысячу миль от дома.

Во времена Петра этот процветающий островок заграницы был сравнительно молод. Прежнее поселение для иностранцев, которое Иван Грозный основал в самом городе, было разорено во времена Смуты. После восшествия на престол первого Романова в 1613 году иностранцы селились где могли, по всему городу. Это раздражало московских консерваторов, не желавших, чтобы иноземцы поганили их святой православный город, и во время восстания 1648 года ватаги стрельцов нет-нет да и громили дома каких-нибудь иностранцев. В 1652 году царь Алексей объявил, что чужеземцам запрещается селиться и открывать церкви в священных стенах Москвы, но позволил основать новое поселение, Немецкую слободу, на берегах Яузы, где всем иностранным офицерам, инженерам, художникам, докторам, аптекарям, купцам, учителям и другим наемным специалистам на русской службе выделялись земельные участки в зависимости от их звания.

Первоначально колония состояла главным образом из немцев-протестантов, но к середине XVII века там появились многочисленные голландцы, англичане и шотландцы. Шотландцы, в большинстве своем католики-роялисты, бежавшие от Оливера Кромвеля, получали гарантированное убежище, невзирая на их религию, потому что царь Алексей был страшно разгневан казнью короля Карла I. Среди известных шотландских якобитов Немецкой слободы были Гордон, Драммонд, Гамильтон, Далзиел, Кроуфорд, Грэхем и Лесли. В 1685 году Людовик XIV отменил Нантский эдикт и тем положил конец терпимому отношению к протестантам во Франции. Правительница Софья и Василий Голицын разрешили изрядному числу французских беженцев-гугенотов, спасавшихся от новых преследований, приехать в Россию. В результате к тому времени, как подрос Петр, Немецкая слобода представляла собой разноплеменное поселение, где насчитывалось три тысячи западноевропейцев, причем роялисты здесь соседствовали с республиканцами, протестанты с католиками, а их национальные, политические и религиозные разногласия сами собой смягчались, ведь все они жили теперь вдали от родины, в изгнании.

Замкнутое существование в обособленном пригороде помогало им сохранять обычаи и традиции Запада. Обитатели слободы одевались по-иноземному, читали иноземные книги, молились в своих лютеранских и кальвинистских церквах (католикам храмов строить не позволили, но священники могли служить мессу в частных домах), говорили на своих языках сами учили детей. Они поддерживали постоянную переписку с домом. Один из самых почтенных иностранцев, голландский резидент ван Келлер, обменивался письмами с Гаагой каждые восемь дней и держал Немецкую слободу в курсе всех свежих новостей о событиях за российскими пределами. Генерал Патрик Гордон с нетерпением ждал научных отчетов Лондонского королевского общества. Английские дамы получали томики стихов, тончайший фарфор и душистое мыло прямо из Лондона. Кроме того, присутствие среди обитателей слободы некоторого числа актеров, музыкантов и искателей приключений придавало ее жизни известную пикантность и разнообразие – они создали театр, устраивали концерты, балы и пикники, затевали любовные интриги и дуэли, чем развлекали и забавляли всю слободу.

Конечно, этот иноземный остров, центр более передовой цивилизации, не мог остаться вовсе нетронутым русским морем, его окружавшим. К домам и садам Немецкой слободы примыкали царские земли Сокольников и Преображенского, и со временем, несмотря на запреты патриарха, те из русских, кто был посмелее и жаждал новых знаний и умных бесед, начали вращаться среди иностранцев, живших всего в нескольких шагах. Через них иноземные нравы проникали в русскую жизнь. Вскоре русские, прежде смеявшиеся над «травоядными» иностранцами, тоже принялись есть салаты. Стал распространяться обычай курить и нюхать табак, хотя патриарх предал его анафеме. Некоторые из русских даже начали, подобно Василию Голицыну, подстригать волосы и бороды и вступать в беседы с иезуитами.

Влияние этих связей было взаимным, и многие иностранцы постепенно обрусели. Женщин из Европы в слободе было мало, и приезжие женились на русских, усваивали русский язык и позволяли крестить детей по православному обряду. Но все же большинство, в силу вынужденной замкнутости в Немецкой слободе, сохраняли западный образ жизни, язык и веру. Женитьбы русских мужчин на иноземках оставались редкостью, поскольку немногие из западных женщин решались выходить за русских – боялись оказаться в униженном положении русских жен. Но и здесь постепенно происходили перемены. Госпожа Гамильтон вышла за Артамона Матвеева и уверенно распоряжалась в том доме, где царь Алексей встретил Наталью Нарышкину. По мере того как русские дворяне усваивали обычаи Запада, они все чаще женились на иностранках, смешанных браков становилось все больше, и эта практика процветала до самого конца Российской империи в 1917 году. С тех пор как царевич Алексей, сын Петра, женился на европейской принцессе, все русские цари, достигая брачного возраста, сами или с посторонней помощью выбирали невест на Западе.

* * *

С детских лет Немецкая слобода вызывала у Петра жгучее любопытство. Проезжая мимо, он видел с дороги красивые кирпичные дома и тенистые сады. Позже он познакомился с Тиммерманом и Брантом, с офицерами-иностранцами, надзиравшими за строительством его потешных крепостей и за артиллерийскими стрельбами, но до смерти патриарха Иоакима в 1690 году контакты Петра с иноземным пригородом оставались ограниченными. Когда же старый церковник умер, Петр так зачастил туда, что можно было подумать, будто он и вовсе там поселился.

В Немецкой слободе юный царь нашел пьянящее сочетание доброго вина, увлекательной беседы и товарищества. Обычно, коротая вместе вечер, русские просто пили до тех пор, пока все не засыпали или не кончалась выпивка. Иностранцы тоже пили изрядно, но в клубах табачного дыма, перекрывая стук пивных кружек, шел разговор о том, что делается на свете, о монархах и государственных мужах, ученых и воинах. Петра волновали эти беседы. Когда Немецкой слободы достигла весть о победе английского флота над французским при мысе Ла-Хуг в 1694 году[48], он пришел в восторг. Он попросил, чтобы ему дали текст реляции, тут же велел ее перевести, после чего принялся скакать и кричать от радости и приказал артиллерии салютовать в честь английского короля Вильгельма III. Этими долгими вечерами он немало наслушался и советов, касающихся России: нужно чаще проводить учения в армии, ужесточить дисциплину, регулярно платить солдатам, наладить торговлю с Востоком, используя для этого вместо Черного моря, контролируемого Османской Турцией, Каспий и Волгу.

Как только обитатели слободы поняли, что этот долговязый юный монарх к ним расположен, они стали всюду наперебой приглашать его. Его просили участвовать в свадьбах, крестинах и других семейных торжествах. Ни один купец не выдавал дочь замуж и не крестил сына, не позвав на пир царя. Петр часто выступал в роли крестного отца и держал над купелью детей католиков и лютеран. Он был шафером на многочисленных венчаниях и с увлечением отплясывал на свадьбах лихой деревенский танец под названием «гроссфатер».

В обществе, где воины-шотландцы были смешаны с голландскими купцами и немецкими инженерами, Петр, конечно, встречал немало людей, чьи идеи захватывали его. Одним из них был Андрей Виниус, полурусский-полуголландец средних лет, принадлежащий одновременно к обеим культурам. Отец Виниуса был голландский инженер и коммерсант, который при царе Михаиле основал в Туле, к югу от Москвы, железоделательный завод, обеспечивший ему солидное состояние. Андрей Виниус был воспитан в православии. Так как он владел голландским и русским языками, то служил вначале в Посольском приказе, потом возглавил Ямской приказ. Он писал книги по географии, говорил на латыни и изучал римскую мифологию. У него Петр начал учиться голландскому и нахватался кое-каких сведений из латыни. В письмах к Виниусу царь подписывался «Petrus» и упоминал о своих «Нептуновых и Марсовых потехах» и о празднествах «в честь Бахуса».

Там же, в Немецкой слободе, Петр встретил еще двоих иностранцев, совсем не похожих друг на друга ни происхождением, ни характером, которые заняли в его жизни еще более важное место. Это были суровый шотландский наемный солдат, генерал Патрик Гордон, и неотразимо обаятельный швейцарский авантюрист Франц Лефорт.

Патрик Гордон родился в 1635 году в родовом поместье Охлекрис, близ Абердина на севере Шотландии. Он происходил из прославленной семьи пылких приверженцев католической веры, состоявшей в родстве с первым герцогом Гордоном и с графами Эрролским и Абердинским. Гражданская война в Англии исковеркала жизнь Гордона. Его семья принадлежала к числу стойких роялистов, а когда Оливер Кромвель обезглавил короля Карла I, он заодно превратил в ничто состояние и привилегии всех преданных сторонников Стюартов, так что с этих пор шотландскому мальчику-католику нечего было и мечтать о поступлении в университет или об успешной карьере на военном или гражданском поприще, и в шестнадцать лет Патрик отправился искать счастья на чужбине. Проучившись два года в иезуитском колледже в Пруссии, он сбежал в Гамбург и присоединился к группе шотландских офицеров, завербованных в шведскую армию. Гордон честно служил королю Швеции и не раз отличился, но, взятый в плен поляками, без колебаний перешел на их сторону. Это было обычным делом для наемных солдат удачи: периодическая смена хозяина не считалась зазорной ни у них самих, ни у правительств, их нанимавших. Через несколько месяцев Гордон опять попал в плен, и шведы склонили его вернуться к ним. Еще позднее его вновь взяли в плен, и он еще раз присоединился к полякам. Прежде чем ему исполнилось двадцать пять, Патрик Гордон успел четырежды сменить флаг.

В 1660 году династия Стюартов была реставрирована, на английский престол вступил новый король Карл II, и Гордон собрался было домой. Однако, прежде чем он отплыл, один русский дипломат, находившийся в Европе, сделал ему блестящее предложение – послужить три года в русской армии, начав в чине майора. Гордон согласился, но, добравшись до Москвы, обнаружил, что срок, оговоренный в его контракте, просто фикция: его, как ценного специалиста, никто не собирался отпускать. Когда он подал прошение об увольнении, ему пригрозили, что отправят в Сибирь как польского шпиона и католика. Временно примирившись со своей участью, он стал привыкать к московскому житью. Он быстро понял, что лучший способ продвинуться по службе – жениться на русской; женился, появилась семья. Шли годы, Гордон служил царю Алексею, царю Федору, Софье, воевал с поляками, турками, татарами и башкирами. Он дослужился до генерала, дважды побывал в Англии и Шотландии, правда московские власти задержали в России его жену и детей, чтобы наверняка обеспечить возвращение этого необычайно ценного для них иностранца. В 1686 году Яков II лично просил Софью отпустить Гордона с русской службы, чтобы он мог вернуться домой. Царственному просителю было отказано, и некоторое время правительница и Василий Голицын так гневались на генерала, что опять вспомнили об опале и Сибири. Тогда король Яков написал снова, сообщив о намерении назначить Гордона своим послом в Москве. Это назначение правительница также отклонила на том основании, что генерал Гордон не мог выполнять обязанности посла, ибо по-прежнему служил в русской армии и, более того, как раз собирался выступить в поход на татар. Итак, в 1689 году пятидесятичетырехлетний Гордон был всеми уважаем, невероятно богат (его жалованье достигало тысячи рублей в год – для сравнения: лютеранскому пастору платили всего шестьдесят) и являлся старшим по чину офицером среди иностранцев Немецкой слободы. Вот почему, когда он, будучи главой офицерского корпуса, сел на коня и отправился в Троицкий монастырь к Петру, надеждам Софьи был нанесен последний удар.

Неудивительно, что Гордон – отважный, немало повидавший в странствиях, закаленный в боях, умевший хранить верность и вместе с тем всегда бывший себе на уме – притягивал Петра. Удивительнее то, что восемнадцатилетний Петр притягивал Гордона. Разумеется, Петр был царь, но служил же Гордон и другим государям, не питая к ним особого расположения. Просто в Петре старый воин обрел толкового, в рот ему смотрящего ученика и, выступая как бы неофициальным наставником в военном деле, учил Петра всем его тонкостям. За пять лет, прошедших после падения Софьи, Гордон из генерала, служившего по найму, сделался другом Петра.

Как оказалось, эта дружба сыграла в судьбе Гордона решающую роль. Став близким другом и советником юного монарха, он отказался от мечты вернуться доживать свой век в Шотландию и смирился с мыслью, что умрет в России. Так и случилось: в 1699 году старый солдат скончался, и Петр, стоявший у его смертного одра, закрыл ему глаза.

В 1690 году, вскоре после свержения Софьи, Петр подружился с другим иностранцем, совершенно не похожим на Гордона – с веселым и общительным солдатом фортуны, швейцарцем Францем Лефортом. На ближайшие десять лет Лефорту предстояло стать неизменным собутыльником и сердечным другом Петра. В 1690 году, когда Петру было восемнадцать, Францу Лефорту исполнилось тридцать четыре года. Ростом он был почти с Петра, но сложен покрепче узкоплечего царя; лицо имел красивое, с крупным, четко очерченным носом и умными, выразительными глазами. На портрете, написанном несколько лет спустя, он изображен на фоне петровских кораблей. Лефорт чисто выбрит, на шее у него небрежно повязанный платок, пышные локоны парика ниспадают на латы тонкой работы с гербом Петра – двуглавым орлом, увенчанным короной.

Франц Лефорт родился в 1656 году в Женеве, в семье богатого коммерсанта, и благодаря природному обаянию и остроумию очень быстро вошел в полное любезности и дружелюбия женевское общество. Вкус к веселой жизни быстро подавил в нем всякое желание заняться по примеру отца торговлей, и когда его отправили в Марсель поработать в конторе у одного купца, это ввергло его в такую тоску, что он сбежал в Голландию с намерением примкнуть к армии протестантов, сражавшейся против Людовика XIV. Там этот юный, всего лишь девятнадцати лет от роду, искатель приключений услышал о сказочных возможностях, открывающихся для иностранцев в России, и отплыл в Архангельск. Попав в Россию в 1675 году, он не смог устроиться на службу и два года прожил без дела в Немецкой слободе. Он никогда не впадал в уныние, всех покоряя своей неукротимой веселостью, и в конце концов карьера его наладилась. Лефорт стал капитаном русской армии, женился на кузине генерала Гордона и был замечен князем Василием Голицыным. Он дважды ходил с Голицыным в поход на Крым, но когда Гордон уводил офицеров-иностранцев от Софьи к Петру, в Троицу, Лефорт был в первых рядах. Вскоре после падения правительницы тридцатичетырехлетний Лефорт имел уже такой вес, что был произведен в генерал-майоры.

Петр пленился этим бесконечно обаятельным светским повесой. Блестящий, искрометный, он казался юному Петру совершенно неотразимым. Лефорт не отличался глубиной, зато был находчив и говорлив. В его речах слышалось дыхание Запада, привкус иной, европейской жизни, нравов, культуры. Лефорт не знал себе равных в застолье и на бальных паркетах. Он был выдающийся мастер устраивать банкеты, ужины, балы – с музыкой, вином и танцами и с непременным участием дам. С 1690 года Лефорт не расставался с Петром; они обедали вместе два-три раза в неделю и виделись ежедневно. Искренний, открытый, щедрый нрав Лефорта внушал Петру все большую привязанность. Если от Гордона Петр получал мудрый совет и здравое суждение, то Лефорт дарил веселость, дружбу, сочувствие и понимание. Петр смягчался и отдыхал в лучах его расположения, и когда царь вдруг разъярялся на кого-нибудь или на что-нибудь и начинал буквально на всех кидаться и все крушить, один Лефорт решался к нему приблизиться – сгребал Петра в мощные объятия и держал, пока тот не успокаивался.

Успех Лефорта не в последнюю очередь объяснялся его бескорыстием. При всей любви к роскоши и дорогостоящим удовольствиям, он никогда не был алчен и не стремился обеспечить себя на черный день – за это свойство Петр ценил его еще больше и следил, чтобы все нужды Лефорта удовлетворялись с лихвой. Долги Лефорта платила казна; ему были предоставлены дворец и средства на его содержание; с головокружительной быстротой его произвели в чин полного генерала, затем адмирала и посла. Всего важнее для Петра было то, что Лефорту искренне нравилось жить в России. Он наведался в родную Женеву, украшенный громкими титулами и имея при себе царскую грамоту, в которой Петр лично заверял отцов города, что их соотечественник пользуется великим почетом и уважением у него, российского государя. В отличие от Гордона, Лефорт никогда не мечтал вернуться на родину. «Мое сердце, – говорил он соотечественникам-швейцарцам, – осталось в Москве».

Попав в дом Лефорта, Петр как будто очутился на другой планете. Здесь было все – остроумие, обаяние, гостеприимство, увеселение, отдых и, как правило, волнующее присутствие женщин. Иногда это были почтенные жены и хорошенькие дочки иностранных купцов и военных, в западных нарядах по последней моде. Но чаще – веселые, разбитные молодки, которым поручено было следить, чтобы никто из мужчин не заскучал; этих пышнотелых красоток не смущали казарменные шутки и вольные прикосновения грубых мужских рук. Раньше Петру были знакомы лишь чопорные, как деревяшки, существа женского пола, взращенные в теремах, и он с восторгом ринулся в этот новый мир. Под руководством Лефорта он довольно скоро уже и сам сидел окутанный табачным дымом перед кружкой пива, с трубкой в зубах, обхватив за талию хихикающую девицу. Материнские увещевания, укоры патриарха, слезы жены – все было забыто.

Не много времени понадобилось, чтобы Петр остановил взгляд на одной из красоток. Анна Монс, немочка с льняными волосами, была дочерью виноторговца из Вестфалии. Репутация Анны была малость запятнана – Лефорт уже успел покорить ее. По описанию Александра Гордона, зятя упомянутого генерала, она была «чрезвычайно хороша», и когда Петр выказал интерес к ее светлым волосам, бойкому смеху и блестящим глазкам, Лефорт с готовностью уступил царю свой трофей. Как раз такая разбитная красавица и была нужна Петру: она могла и тост поддержать, и за словом в карман не лезла. Анна Монс стала его любовницей.

Легкомыслие и смешливость Анны не были ширмой, за которой скрывалось богатое внутреннее содержание, а нежность ее к Петру сильно подогревалась корыстолюбием. Она дарила свое расположение в обмен на знаки его внимания, и Петр осыпал ее драгоценностями, подарил ей загородный дворец и имение. Презрев протокол, он появлялся с ней в обществе русских бояр и иностранных дипломатов. Анна, естественно, начала надеяться на большее. Она знала, что жену свою Петр на дух не переносит, и постепенно внушила себе, что в один прекрасный день сменит царицу на престоле. Петру тоже приходила в голову такая мысль, но он не нашел необходимости в браке – его вполне устраивала и связь; так она и тянулась двенадцать лет.

Конечно, большую часть петровского окружения составляли не иностранцы, а русские. Они были друзьями его детства и прожили рядом с ним долгие годы в Преображенском. Другие, люди постарше летами, славные своими заслугами и принадлежностью к старинным родам, тянулись к Петру, невзирая на его неистовые сумасбродства и якшание с иностранцами, потому что он был помазанник Божий. Пожилой длиннобородый князь Михаил Черкасский, приверженец старины, искал сближения с Петром из патриотических соображений, не в силах издали наблюдать, как юный самодержец повсюду болтается с чужеземцами. Подобные же чувства руководили и князем Петром Прозоровским, еще одним суровым и мудрым старцем, и Федором Головиным, опытнейшим дипломатом России, который заключил Нерчинский договор с Китаем. Князь Федор Ромодановский, встав на сторону молодого царя, навсегда остался ему безгранично предан. Он ненавидел стрельцов, от рук которых погиб его отец в бойне 1682 года. Позже, став московским наместником и возглавив сыскное ведомство, он правил железной рукой, и когда в 1698 году вновь восстали стрельцы, Ромодановский обрушился на них, как карающий ангел возмездия.

Поначалу эта пестрая компания почтенных седобородых старцев, молодых гуляк и иноземных авантюристов являла собой странное сборище. Но время вылепило из них сплоченную группу, именовавшуюся Всешутейшим и всепьянейшим собором и повсюду следовавшую за Петром. Они без конца странствовали с места на место, бродили по московским окрестностям, норовя неожиданно нагрянуть в поисках стола и крова к какому-нибудь изумленному боярину. Численность этой диковинной свиты Петра составляла от восьмидесяти до двухсот человек.

Обычно пир веселой компании начинался в полдень и заканчивался на рассвете следующего дня. Угощение подавали раблезианское, но между переменами блюд делали перерывы, чтобы покурить, поиграть в шары или в кегли, посостязаться в стрельбе из лука и пищали. Застольные речи и здравицы сопровождались не только одобрительными возгласами и веселыми выкриками, но и пронзительными звуками труб, и артиллерийскими залпами. Если играл оркестр, Петр лично бил в барабан. По вечерам танцевали, любовались фейерверками. Когда кого-нибудь из пирующих клонило в сон, он, как правило, попросту сползал со скамьи на пол и мирно храпел. Бывало, что половина компании спала под шум буйного веселья остальных. Иногда такие пиры затягивались на два или три дня, гости вповалку спали на полу, время от времени поднимаясь, чтобы поглотить очередную гигантскую порцию еды и питья, а затем вновь погрузиться в ленивую дрему.

* * *

Необходимым условием членства в петровском Всепьянейшем соборе было умение пить, но ничего нового или из ряда вон выходящего в невоздержанности друзей Петра не было. С незапамятных времен, как сказал великий князь киевский Владимир, «веселие Руси есть питие». Поколение за поколением западные путешественники и осевшие в России иностранцы отмечали, что пьянство здесь царило повсеместно. Крестьяне, духовенство, бояре, царь – никто не составлял исключения. По словам Адама Олеария, посетившего Россию при деде Петра, царе Михаиле, ни один русский по своей воле не упускал случая выпить. Напоить гостя допьяна полагалось непременно по правилам русского гостеприимства. Поднимая тост за тостом, да все такие, чтобы никто не смел отказаться, хозяин и гости опрокидывали кубок за кубком, всякий раз затем переворачивая чашу вверх дном у себя над головой, чтобы показать, что она пуста. Если гостей не развозили по домам мертвецки пьяными, считалось, что вечер не удался.

Отец Петра, царь Алексей, при всем своем благочестии, был такой же русский, как и всякий другой. Доктор Коллинз, личный врач Алексея, отмечал, как приятно бывало его коронованному пациенту видеть своих бояр славно подвыпившими. Бояре же, в свою очередь, всегда норовили как можно сильнее напоить иностранных послов. Простые люди тоже пили, но не столько за компанию, сколько чтобы забыться. У них была одна задача – поскорей дойти до отупения и отрешиться от обрыдлой, постылой действительности. И мужчины, и женщины несли в грязные кабаки свои последние ценности и даже готовы были пропить с себя одежду, лишь бы им дали еще водки. «Женщины, – сообщал другой западный очевидец, – нередко первые впадают в буйство от неумеренных доз спиртного, и можно видеть их, полуголых и бесстыдных, почти на любой улице».

Гуляка-сын царя Алексея со своим Всепьянейшим собором достойно поддерживал эти русские традиции. Хотя на своих пирушках они поглощали по большей части не слишком крепкие пиво и брагу, зато пили помногу и подолгу – Гордон в дневнике часто пишет о том, как много в очередной раз выпил Петр и как ему, зрелому мужчине, трудно держаться с ним на равных. По-настоящему сильно пить Петра научил Лефорт. Немецкий философ Лейбниц, видевший нашего швейцарца во время его путешествия с Петром по Европе в составе Великого посольства, писал о Лефорте, что «никогда алкоголь не одолевает его, и он сохраняет трезвый рассудок… никто не может соперничать с ним… он оставляет трубку и стакан, когда уже три часа как рассвело». Но в конце концов и для них пьянство не прошло даром. Лефорт умер сравнительно рано, в сорок три года, а Петр – в пятьдесят два. Правда, в молодости эти безумные вакханалии не утомляли и не изнуряли Петра, а, казалось, наоборот – придавали ему силы для завтрашней работы. Он мог пить с товарищами всю ночь, а затем, пока они храпели в пьяном забытье, поднимался на заре и шел плотничать или строить корабли. Не многие могли с ним тягаться.

По прошествии некоторого времени Петр решил не оставлять устройство этих пиров на волю случая. Он любил два-три раза в неделю отобедать у Лефорта, однако тот, со своими ограниченными доходами, не мог обеспечить дорогостоящих приемов со всякими затеями, как любил молодой царь, и потому Петр построил для него большую залу, вмещавшую несколько сот гостей. Но вскоре и там стало тесно, и тогда царь велел возвести красивый каменный особняк, роскошно убранный гобеленами, где помимо всего прочего были погреба и банкетный зал на полторы тысячи человек. Владельцем его считался Лефорт, но на деле особняк стал своего рода клубом для Всепьянейшего собора. Когда не было Петра, и даже когда отсутствовал Лефорт, оставшиеся в Москве участники этой компании собирались здесь есть, пить и веселиться всю ночь напролет, а расходы брал на себя царь.

Мало-помалу от беспорядочных попоек и кутежей Всепьянейший собор перешел к более продуманным увеселениям и маскарадам. Петр, когда бывал в ударе, придумывал своим товарищам всякие забавные прозвища, и постепенно эти прозвища превратились в маскарадные роли. Боярин Иван Бутурлин получил титул «польского короля», потому что во время одного из военных учений в Преображенском командовал «вражеской» армией. Князь Федор Ромодановский, другой командир, защищавший потешный город-крепость Прешпург, стал «королем прешпургским», а потом дослужился до «князя-кесаря». Петр называл его «ваше пресветлое царское величество» и «мой государь король», и подписывал письма в Преображенское «твой всегдашний раб и холоп Питер». Эта игра, в которой Петр высмеивал свой собственный ранг и титул самодержца, продолжалась все годы его царствования. После Полтавской битвы пленных шведских офицеров привели к «царю», которого изображал Ромодановский, и лишь некоторые из шведов (а никто из них прежде настоящего Петра не видал) спрашивали себя, кем бы мог быть необыкновенно высокий русский офицер, стоявший позади потешного князя-кесаря.

Но пародия Петра на власть мирскую была невинной забавой в сравнении с тем издевательством, которое он с приятелями учинил затем над церковью. Всепьянейший собор преобразился во Всешутейший и всепьянейший собор дураков и скоморохов с потешным «князем-папой», конклавом кардиналов и целой свитой епископов, архимандритов, священников и дьяконов. Петр, хоть и был всего лишь просто дьяконом, руководил составлением устава для этого странного сборища. С таким же воодушевлением, с каким позже он станет составлять законы Российской империи, Петр старательно разрабатывал ритуалы и церемонии Всепьянейшего собора. Первая заповедь гласила, что «Бахус должен почитаться изрядным и преславным пьянством и получать должное ему». На практике это означало, что все чарки должно опорожнять сразу и что члены собора обязаны напиваться допьяна каждодневно и не ложиться спать трезвыми. Во время этих разгульных «молебнов» князь-папа, роль которого исполнял старый наставник Петра, Никита Зотов, пил за здоровье собравшихся, после чего благословлял коленопреклоненную паству и осенял ее сложенными крест-накрест двумя длинными голландскими трубками.

По церковным праздникам игры усложнялись. Бывало, на Святках компания человек в двести с песнями и свистом пускались «славить» Христа по Москве в битком набитых санях. Впереди всех ехал потешный князь-папа в санях, запряженных десятком плешивых мужиков. В наряде, унизанном игральными картами, с жестяной митрой на голове он восседал верхом на бочке. Выбрав, кого бы из дворян или купцов, что побогаче, осчастливить своими колядками, они вваливались в дома, и в благодарность за непрошеные песнопения хозяин обязан был поить и кормить «славельщиков». А в первую неделю Великого поста через весь город за князем-папой плелась другая процессия, на этот раз – «кающихся грешников». Вся орава, в вывернутых наизнанку полушубках, ехала верхом на ослах и волах или в санях, влекомых козами, свиньями и даже медведями.

Свадьба любого из приближенных Петра вдохновляла Всешутейший и всепьянейший собор на необычные изобретения. В 1695 году пиры и празднества по случаю свадьбы Якова Тургенева, любимого царского шута, женившегося на дочери пономаря, продолжались три дня. Свадьба происходила в поле неподалеку от Преображенского. Тургенев с невестой прибыли на церемонию в лучшем царском придворном возке. За ними следовала процессия знатных бояр в самых фантастических нарядах – шляпах из бересты, соломенных сапогах, перчаток из мышиных шкурок, кафтанах, унизанных беличьими хвостами и кошачьими лапками; кто шел пешком, кто ехал в запряженных быками, козами и свиньями телегах. Празднество завершилось торжественным вступлением всей развеселой компании в Москву во главе с новобрачными, сидевшими верхом на верблюде. «Шествие, – пишет Гордон, – было исключительно забавное». Однако шутка, пожалуй, зашла слишком далеко – через несколько дней жених, Тургенев, внезапно отдал Богу душу.

Хмельное существование Всепьянейшего собора, созданного, когда Петру было восемнадцать, продолжалось до конца его царствования, и зрелый человек, ставший уже императором, предавался грубому шутовству, как если бы он был все тот же необузданный юнец. Такое поведение, которое иностранные дипломаты находили вульгарным и скандальным, многим из подданных Петра казалось откровенным богохульством. Оно укрепляло православных консерваторов в уверенности, что Петр сам есть Антихрист, и они с нетерпением ждали, когда же гром небесный поразит нечестивца. Вообще-то Петр отчасти для того и учреждал Всепьянейший собор, чтобы дразнить, стращать и унижать церковных иерархов, особенно нового патриарха Адриана. Его мать и бояре, ревнители старины, добились победы над его ставленником, просвещенным, не в пример Адриану, Маркелом Псковским – пусть так! Петр отплатил, назначив своего собственного потешного патриарха. Глумление над церковными властями не только давало выход его досаде, но с годами стало отражать непрерывное раздражение, которое вызывала у него русская церковь в целом.

И тем не менее Петр уже учился осторожности. Всепьянейший собор не оскорблял в лицо Русскую православную церковь, ибо Петр очень быстро направил пародию в более безопасное русло, сделав непосредственным объектом насмешки Римско-католическую церковь. Первоначальный глава потешного собора, князь-патриарх, превратился в князя-папу, его свита состояла из коллегии кардиналов, а обряды и язык игры заимствовались не из православной литургии, а из католической. Против этого, конечно, возражало куда меньше русских.

Сам Петр не считал шутовство потешного собора богохульством. Несомненно, Господь слишком велик, чтобы обижаться на шутки и игры. Ведь что такое были все эти буйные забавы? Игры, и только. Они давали возможность психологической разрядки, снимали напряжение – возможно, грубым, нелепым, даже непристойным образом, – но члены собора в большинстве и не отличались утонченной чувствительностью. Это были люди действия, занятые государственным строительством и управлением: их руки вечно были в крови, известке и пыли. Они нуждались в полноценном отдыхе. Веселясь, они оставались верны себе – пили, хохотали, кричали, переодевались, танцевали, устраивали розыгрыши, высмеивали друг друга и все, что попадалось им на глаза, а особенно церковь, противившуюся всему, что они пытались сделать.

* * *

Русским современникам Петра в те годы казалось, что не только душа государя в опасности, но и его тело. Он непрерывно устраивал все более сложные и опасные фейерверки. На Масленицу 1690 года, когда Петр отмечал рождение сына, Алексея, зрелище продолжалось пять часов кряду. Однажды увесистая ракета, вместо того чтобы разорваться в воздухе, стала падать на землю, угодила прямо в голову одному боярину и убила его на месте. По мере того как Петр приобретал опыт, эти пиротехнические представления становились все эффектнее. В 1693 году, после долгого салюта из пятидесяти шести пушек, в небе появилось изображение флага, словно сотканного из белого пламени, с монограммой князя Ромодановского латинским буквами, после чего возникла картина: огненный Геркулес, раздирающий пасть льву.

А еще была игра в войну. Всю зиму 1689–1690 года Петр не мог дождаться весны, чтобы начать маневры потешных полков. Ужины царя с генералом Гордоном проходили в обсуждении новых европейских строевых и тактических приемов, которым предстояло обучить войска. Проверка боеспособности состоялась летом, во время учений, когда Преображенский полк атаковал укрепленный лагерь Семеновского полка. В ход пошли ручные гранаты и горшки с зажигательной смесью, и хотя делались они из картона и глины, все же, брошенные в скопление людей, представляли нешуточную опасность. Сам Петр пострадал при взятии земляного укрепления – взрывом горшка, начиненного порохом, ему опалило лицо.

Летом 1691 года полки готовились к крупномасштабному учебному сражению, намеченному на осень. Ромодановский, «король прешпургский», командовал армией, состоявшей из двух потешных полков и других войск, против которых была выставлена стрелецкая армия под началом князя Ивана Бутурлина, «короля польского». Жаркая битва, начавшаяся утром 6 октября, длилась два дня и закончилась победой «русской» армии Ромодановского. Но неудовлетворенный Петр велел повторить сражение, которое развернулось 9 октября, в самую непогоду: ветер, дождь, море грязи под ногами. Вновь одержала верх армия Ромодановского, но с настоящими потерями. Князь Иван Долгорукий получил огнестрельное ранение в правую руку, рана воспалилась, и через девять дней он умер. Гордон был ранен в бедро, и ему так жестоко обожгло лицо, что пришлось неделю пролежать в постели.

Одновременно Петр не забывал и о своих кораблях. В начале 1691 года двадцать голландских корабельных мастеров со знаменитой верфи в Саардаме (Зандаме) прибыли по контракту в Россию, чтобы ускорить строительство кораблей в Переславле. Наведавшись на Плещеево озеро, Петр застал этих людей вместе с Карстеном Брантом за работой над двумя маленькими тридцатипушечными фрегатами и тремя яхтами. Петр провел с ними только три недели, но в следующем году приезжал на озеро четыре раза и дважды оставался больше месяца. Вооружившись «императорским» декретом князя-кесаря Ромодановского, повелевавшим ему построить военный корабль от киля до клотика, Петр трудился от восхода до заката, ел на верфи и засыпал, только когда уже не мог стоять на ногах от усталости. Он до того увлекся, что ни в какую не хотел ехать в Москву – принять прибывшего персидского посла. Только когда на озеро явились двое главных членов его правительства, Лев Нарышкин и Борис Голицын, и стали внушать царю, сколь важно предстоящее событие, Петр с неохотой согласился отложить инструменты и следовать с боярами в столицу. Уже через неделю он снова был на озере.

В августе царь уговорил мать и сестру Наталью приехать полюбоваться на его верфь и флот. Среди прочих дам была и его жена, Евдокия. Весь месяц, что они провели на озере, Петр увлеченно маневрировал своей флотилией из двенадцати кораблей у них на виду. Сидя на пригорке над озером, дамы могли видеть, как царь в малиновом кафтане стоит на палубе, размахивает руками, показывает пальцем, выкрикивает распоряжения, – это озадачивало и пугало женщин, только-только вышедших на свет божий из душного терема.

В тот год Петр пробыл на озере до ноября. Когда же он наконец вернулся в Москву, дизентерия на шесть недель уложила его в постель. Он так ослаб, что многие опасались за его жизнь. Товарищи и сподвижники встревожились. В случае смерти Петра к власти неизбежно вернулась бы Софья, а их самих ждала бы ссылка, а то и казнь. Но царю исполнился всего двадцать один год, организм его был силен, и к Рождеству он начал поправляться. К концу января он вновь проводил вечера в Немецкой слободе. В конце же февраля Лефорт дал пир в честь Петра, а наутро следующего дня, так и не сомкнув глаз, царь на весь Великий пост уехал в Переславль, строить корабли.

В этом, 1693 году Петр последний раз надолго задержался на Плещеевом озере. В последующие годы он дважды проезжал мимо по дороге к Белому морю, а еще позднее ездил на озеро проверять артиллерийское снаряжение для Азовского похода. Но с 1697 года он не бывал там вплоть до 1722 года, до Персидского похода. Минуло четверть столетия, и Петр обнаружил на озере заброшенные, полусгнившие суда и постройки. Он распорядился бережно сохранять все оставшееся, и некоторое время местные дворяне старались это распоряжение выполнять. В XIX веке каждую весну все духовенство Переславля всходило на баржу и в сопровождении множества лодок, полных народа, выплывало на середину озера – благословить воды в память о Петре.

Глава 10Архангельск

Подробно гиганту, замурованному в пещере, куда свет и воздух проникают сквозь крохотное отверстие, Московское государство с его громадными пространствами суши располагало лишь одним морским портом – Архангельском на Белом море. Этот единственный порт, удаленный от центральных областей России, лежал всего в 130 милях от полярного круга и на шесть месяцев в году замерзал. Но зато Архангельск был русским портом. Во всем царстве только здесь мог молодой монарх, опьяненный мечтой о кораблях и океанах, воочию увидеть крупные морские суда и вдохнуть соленый воздух. Ни один из царей никогда не бывал в Архангельске, но никто из них и не интересовался мореплаванием. Двадцать семь лет спустя, в 1720 году, сам Петр так рассказывал об этом в предисловии к Морскому уставу: «…и там [на Плещеевом озере]… охоту свою исполнял. Но потом и то показалось мало, то ездил на Кубенское озеро, но оное ради мелкости не показалось. Того ради уже положил свое намерение прямо видеть море, о чем стал просить матери своей, дабы мне позволила, которая хотя обычаем любви матерней в сей опасный путь многократно возбраняла, но потом, видя великое мое желание и неотменную охоту, и не хотя позволила».

Впрочем, прежде чем согласиться на его просьбы, Наталья взяла с сына (о котором говорила не иначе как «моя жизнь и надежда») обещание, что он не станет плавать по морю.

11 июля 1693 года Петр выехал из Москвы в Архангельск со свитой из ста человек, среди которых были Лефорт и многие из членов Всепьянейшего собора, а также восемь певцов, два карлика и сорок стрельцов для охраны. По прямой до Архангельска было шестьсот миль, но на самом деле весь путь по суше и по рекам составлял почти тысячу миль. Первые триста ехали мимо Троицкого монастыря, Переславля и Ростова, переправились через Волгу в Ярославле и достигли оживленной Вологды, южного перевалочного пункта архангельской торговли, где погрузились на приготовленную для них флотилию больших, ярко разукрашенных барж. Остаток пути шел по реке Сухоне до слияния ее с Двиной, а потом по Двине на север, в Архангельск. Баржи двигались медленно, хотя и плыли вниз по течению. Весной, в половодье, петровские корабли прошли бы здесь беспрепятственно, но теперь был разгар лета, реки обмелели – время от времени даже баржи начинали царапать дно, и тогда приходилось тащить их волоком. Через две недели флотилия добралась до Холмогор, административного центра и местопребывания епископа северного края. Здесь царя встречали колокольным звоном и угощением. С трудом вырвавшись из гостеприимных Холмогор, он проплыл последние мили вниз по реке и наконец увидел сторожевые башни, пакгаузы, доки, корабли – Архангельский порт!

Архангельск стоял не на самом берегу Белого моря, а в тридцати милях вверх по реке, так что порт замерзал даже раньше, чем соленые морские воды у побережья. С октября по май Двина была скована крепким, как сталь, ледяным панцирем. Но весной, когда сперва у берегов Белого моря, а потом и вверх по рекам начинал таять лед, Архангельск оживал. Баржи, нагруженные в Центральной России мехами, шкурами, пенькой, свечным салом, пшеницей, икрой, поташом, бесконечной чередой тянулись на север, вниз по Двине. Одновременно сквозь тающие плавучие льды, огибая мыс Нордкап, пробивались к Архангельску первые торговые суда из Лондона, Амстердама, Гамбурга и Бремена под охраной военных кораблей на случай встречи с вездесущими французскими пиратами. В трюмах они везли шерсть и хлопчатобумажные ткани, шелка и кружева, золотую и серебряную утварь, вина и красители для тканей. В лихорадочном оживлении архангельского лета можно было увидеть, как сразу не меньше сотни иностранных кораблей, бросив якорь на реке, разгружают свои товары и берут на борт грузы из России.

Хотя дни проходили в напряженной суете, летнее житье в Архангельске несло с собой массу удовольствий для чужеземцев. В конце июня, когда солнце светит двадцать один час в сутки, все спали недолго. Город великолепно снабжался свежей рыбой и дичью. Добытую в море лососину коптили, солили и отправляли в Европу или внутрь страны, но в Архангельске ее можно было вволю поесть свежевыловленной. Реки кишели пресноводной рыбой – окунями, щуками и нежными молодыми угрями. Битая птица и оленина продавались во множестве и дешево: куропатку величиной с индюка покупали за два английских пенса. Были там и зайцы, и утки, и гуси. Поскольку из Европы приплывало множество кораблей, то датское пиво, французские вина и коньяки имелись в неограниченном количестве, правда, стоили они дорого из-за русских таможенных пошлин. В Архангельске действовала Голландская реформатская церковь и Лютеранская; устраивались здесь балы и пикники, непрестанно мелькали все новые капитаны и офицеры.

Молодого Петра, тянувшегося к Западу и европейцам, увлеченного морем, все здесь восхищало: и сам океан, уходивший за горизонт, и сменявшие друг друга приливы и отливы, и соленый морской воздух, и запах канатов и смолы возле причалов, и множество пришвартованных кораблей с мощными корпусами из дуба, высокими мачтами, убранными парусами, и деловитая сутолока оживленного порта со снующими во все стороны лодками, с пристанями и пакгаузами, ломившимися от диковинных товаров, где сталкивались друг с другом купцы, морские капитаны и матросы из разных стран.

Петр мог наблюдать почти всю картину жизни архангельского порта из дома, приготовленного ему на Мосеевом острове. В первый же день, забыв данное Наталье обещание, он загорелся желанием выйти в море. Устремившись к причалу, он взбежал на борт маленькой двенадцатипушечной яхты «Святой Петр», построенной специально для царя, обследовал корпус и оснастку и стал с нетерпением ждать случая испытать судно, выйдя из устья Двины в открытое море.

Случай представился очень скоро. В Европу отплывал караван голландских и английских торговых судов, и царь на «Святом Петре» собрался в составе конвоя проводить его через Белое море до пределов Ледовитого океана. При попутном ветре и течении корабли подняли якоря, распустили паруса и направились вниз по реке, мимо двух приземистых фортов, охранявших подступы с моря. К полудню впервые в истории русский царь уже плыл по соленым морским волнам. Невысокие сопки и леса отступали все дальше, и скоро Петра окружали лишь резвящиеся волны; корабли то вздымались, то проваливались в темно-зеленые воды Белого моря, поскрипывали мачты, и свистел в снастях ветер.

Слишком быстро, как показалось Петру, конвой достиг тех пределов на севере, где Белое море, расширяясь, переходит в безбрежный Северный Ледовитый океан. С неохотой Петр повернул назад. Из Архангельска он написал матери письмо, зная, что слух о его плавании не замедлит дойти до Москвы. Поэтому он попытался заранее успокоить ее, не говоря впрямую о своем морском походе: «Изволила ты писать ко мне с Василием Соймоновым, что я тебя, государыню, опечалил тем, что о приезде своем не отписал. И о том и ныне подлинно отписать не моту, для того что дажидаюсь кораблей; а как ане будут, о том нихто не ведает, а ожидают вскоре, потому что болше трех недель отпущены из Амстердама, а как оне будут, и я… поеду тот час день и ночь. Да о едином милости прошу: чего для изволишь печалитца обо мне? Изволила ты писать, что предала меня в паству Матери Божией и такова пастыря имеючи, почто печаловать?»

Довод был убедительный, но Наталье от этого спокойнее не стало. Она написала Петру, умоляя его помнить обещание и оставаться на берегу, и торопила с возвращением в Москву. Она даже приложила письмо от имени трехлетнего сына Петра, Алексея, в котором тот поддерживал просьбу бабушки. Петр несколько раз отвечал ей, что беспокоиться не нужно: «По письму твоему ей-ей зело опечалился, потому что тебе печаль, а мне какая радость? Пожалуй, зделай меня беднова без печали тем: сама не печалься, а истинна не заживусь» и «Изволила ты, радость моя, писать, чтоб я писал почаще, и я и так на всякую почту приписываю сам, только виноват, что не все сам [еду]».

На самом деле Петр не собирался покидать Архангельск, пока из Амстердама не придет долгожданная торговая флотилия. Тем временем дни его проходили весело. Из окна дома на Моисеевом острове было видно, как вниз и вверх по реке плывут корабли. Он с любопытством облазал каждый корабль в порту, часами расспрашивал капитанов, взбирался на мачты, чтобы получше рассмотреть такелаж, изучал конструкцию корабельного корпуса. Голландские и английские капитаны оказывали юному монарху пышный прием, приглашая выпить и отобедать с ними на борту. Говорили о чудесах Амстердама, о Саардаме, центре кораблестроения, о мужестве голландских матросов и солдат, с каким они отражали посягательства французского короля Людовика XIV на их страну. Скоро Голландия сделалась страстью Петра, и царь расхаживал по архангельским улицам в костюме голландского шкипера. Он с удовольствием сидел в кабаках, куря глиняную трубку, опустошал бутылку за бутылкой с убеленными сединами голландскими капитанами, которые плавали под началом легендарных адмиралов Тромпа и де Рейтера. Кроме того, вместе с Лефортом и товарищами он посещал бесчисленные обеды и танцевальные вечера в домах иноземных купцов. Но Петр находил и время поработать в кузнице и на токарном станке. Именно в этой поездке он начал вытачивать причудливую люстру из моржовой кости, которая теперь висит в Петровской галерее Эрмитажа. Он часто наведывался в церковь Ильи Пророка, и прихожане уже не удивлялись при виде царя, читающего Евангелие или поющего в хоре. Петру нравился архиепископ Холмогорский Афанасий, с которым он любил побеседовать после обеда.

К концу лета Петр решил на будущий год снова вернуться в Архангельск, но кое-что он задумал тут изменить. Его удручало, что, кроме его собственной маленькой яхты, в этом русском порту не было ни одного русского морского корабля с русскими моряками. Он собственноручно заложил киль судна побольше «Святого Петра» и приказал за зиму его полностью достроить. Кроме того, он решил обзавестись настоящим океанским кораблем и велел Лефорту и Виниусу заказать фрегат голландской постройки у бургомистра Амстердама, Николаса Витсена.

В середине сентября пришла наконец голландская торговая флотилия. Петр приветствовал ее и одновременно прощался с Архангельском, устроив роскошное празднество, организовать которое поручил Лефорту. Целую неделю шумели пиры, балы, гремели артиллерийские залпы с фортов и со стоявших на якоре кораблей. В Москву возвращались медленно. Баржи теперь плыли вверх по течению, и не животные, а люди тащили их за бечеву, бредя вдоль берега. Пока бурлаки старались изо всех сил, а баржи едва двигались, пассажиры сходили на берег и прогуливались вдоль лесных опушек, иногда подстреливая на обед диких уток и голубей. Всякий раз, когда флотилия проплывала мимо деревни, священник и крестьяне выходили к царской барже, чтобы поднести рыбу, крыжовник, кур, свежие яйца. Иногда, стоя по ночам на палубе, путешественники видели, как на берег из лесу выбегал волк. Когда они добрались до Москвы, была уже середина октября и в Архангельске выпал первый снег. Порт закрылся на зиму.

* * *

Той же зимой, после возвращения Петра в Москву, его постиг тяжелый удар. 4 февраля 1694 года, поболев всего два дня, умерла в сорок два года его мать, царица Наталья. Ей нездоровилось с тех пор, как она провела месяц на Плещеевом озере, где Петр демонстрировал свое умение ходить под парусом. Зимой у нее случился удар. Петр сидел на пиру, когда ему сообщили, что мать умирает. Он вскочил и поспешил к ее ложу. Он еще застал ее живой, говорил с ней и получил ее последнее благословение – и тут вошел патриарх и принялся выговаривать Петру за то, что тот явился в «немецком» костюме (который он, кстати, теперь носил постоянно), – дескать, это неуважение и оскорбление для царицы. Взбешенный Петр ответил, что у патриарха как у главы церкви должны быть дела и поважнее портновских забот, и, не желая продолжать спор, ринулся прочь. Он был у себя в Преображенском, когда пришло известие о смерти матери.

Кончина Натальи повергла Петра в глубокое горе. Несколько дней он не мог заговорить не разрыдавшись. Гордон приехал в Преображенское и нашел Петра «чрезвычайно опечаленным и удрученным». Похоронная процессия была величественна и торжественна, но Петр отказался участвовать в похоронах матери. И только когда все кончилось, он в одиночестве пришел помолиться на ее могиле. Он писал в Архангельск Федору Апраксину: «Беду свою и последнюю печаль глухо объявляю, о которой подробно писать рука не может, купно же и сердце. Обаче вспоминаю апостола Павла, „яко не скорбети о таковых“ и Ездры „еже не возвратити день, иже мимо идее“, сие вся, елико возможно, аще и выше ума и живота моего разсуждаю, яко всемогущему Богу и вся по воле своей творящу. Аминь. По сих [пор], яко Ной, от беды мало отдохнув и о невозвратном оставя, о живом пишу».

Дальше в письме шли инструкции по поводу строительства корабля в Архангельске, обмундирования матросов и других дел. В двадцать два года жизнь течет быстро и раны скоро заживают. Через пять дней Петр появился в доме Лефорта. Не было ни женщин, ни музыки, ни танцев, ни фейерверков, но Петр уже мог говорить о мирских делах.

Свою привязанность к матери Петр перенес на младшую сестру Наталью, жизнерадостную девушку, которая, даже не вполне понимая цели своего брата, всегда и всем сердцем его поддерживала. Она принадлежала к его поколению, и заграничные новшества вызывали ее любопытство. Однако после смерти царицы у Петра в семье не осталось твердой опоры: отец и мать мертвы, сводная сестра Софья заперта в монастыре. Была, правда, жена Евдокия, но он как будто совсем забыл и о ее чувствах, и о ее существовании. С уходом царицы Натальи исчезли последние узы, сдерживавшие порывы Петра. Он любил мать и старался угождать ей, но раздражение его все возрастало. В последние годы непрерывные ее попытки ограничить его свободу, пресечь стремление к новшествам и общению с иностранцами тяготили Петра. Теперь он был волен жить как хочет. Ведь Наталья, хоть на ней и сказались годы, проведенные в европейской атмосфере дома Матвеева, в основном осталась верна образу жизни старозаветной москвички. Ее кончина прервала последнюю прочную связь, соединявшую Петра с традициями прошлого. Только благодаря влиянию Натальи Петр еще участвовал в кремлевских церемониях. Через два с половиной месяца после ее смерти он появился вместе с Иваном на Пасху в большой придворной процессии, но это было в последний раз. С тех пор не существовало силы, способной заставить царя делать то, к чему у него не лежала душа.

* * *

Весной 1694 года Петр вернулся в Архангельск. На этот раз понадобилось двадцать две баржи, чтобы доставить его свиту в триста человек вниз по реке. Везли также двадцать четыре корабельные пушки, тысячу пищалей, множество бочек с порохом и еще больше бочек с пивом. Предвкушая новые плавания по морю, Петр на радостях произвел несколько старых друзей в высшие морские чины: Федора Ромодановского сделал адмиралом, Ивана Бутурлина – вице-адмиралом, а Патрика Гордона – контр-адмиралом. Кроме Гордона, никто из них сроду не бывал на корабле, а мореходный опыт Гордона сводился к пересечению Ла-Манша в каюте пассажирского судна. Сам Петр избрал звание шкипера, намереваясь принять командование голландским фрегатом, заказанным Витсену.

В Архангельске Петр отстоял благодарственный молебен в церкви Ильи Пророка, а затем сразу побежал на реку, чтобы увидеть свои корабли. Маленькая яхта «Святой Петр», полностью снаряженная и готовая выйти в море, стояла у пристани. Голландский фрегат еще не пришел, но судно, которое Петр заложил прошлым летом, было готово и ждало спуска на стапеле. Петр схватил кувалду, выбил подпорки и с наслаждением смотрел, как корпус корабля с плеском соскользнул на воду. Пока новое судно, окрещенное «Святым Павлом», оснащали мачтами и парусами, Петр решил не терять времени и побывать в Соловецком монастыре, расположенном на острове в Белом море. В ночь на 10 июня он взошел на палубу «Святого Петра», взяв с собой архиепископа Афанасия, несколько близких друзей и небольшой отряд солдат. Они отплыли вместе с отливом, но в устье Двины их застиг штиль, и лишь на следующее утро корабль вышел в Белое море, гонимый все свежевшим ветром. Небо темнело, ветер крепчал, и в восьмидесяти милях от Архангельска на крохотное суденышко обрушилась настоящая буря. Ветер с ревом рвал паруса с мачт, зеленые водяные горы перекатывались через палубу. Гигантские валы швыряли яхту то вниз, то вверх, грозя вот-вот перевернуть. Судовая команда – опытные моряки – молилась, сгрудившись в кучу. Пассажиры, сочтя, что они обречены, крестились и готовились к смерти. Насквозь промокший архиепископ с трудом пробирался среди них по уходящей из-под ног палубе, чтобы дать последнее причастие.

Петр, цеплявшийся за руль под ударами ветра и фонтанами брызг, причастился, но не потерял надежду. Всякий раз, когда корабль поднимало огромной волной и потом бросало в бездну, он боролся с рулем, стараясь поставить нос по ветру. Решимость Петра возымела действие. К нему с грехом пополам пробрался лоцман и прокричал в ухо, что нужно попробовать пробиться в гавань Унской губы. Вдвоем навалившись на руль, они направили судно в узкий проход между скал, захлестываемых кипящими валами, и вошли в бухту. Около полудня 12 июня, после суток сплошного кошмара, яхта бросила якорь в спокойных водах неподалеку от маленького Пертоминского монастыря.

Все, кто был на борту, отправились в шлюпках на берег, помолиться в благодарность за спасение в монастырской церкви. Петр наградил лоцмана деньгами, поднес монахам дары и оставил щедрые пожертвования. Затем, как символ своей личной благодарности, он собственными руками сколотил деревянный крест вышиной в десять футов и на плечах отнес на то место на берегу, где ступил на землю после сурового морского крещения. На кресте царь написал по-голландски: «Сей крест сооружен капитаном Питером летом 1694 года»[49].

Шторм бушевал за выходом из бухты еще три дня. 16 июня ветер стих, и Петр опять направил паруса к Соловкам, знаменитейшему монастырю на северу России. Там он пробил три дня, которые, к удовольствию монахов, посвятил усердному поклонению святым. Затем по спокойным водам Петр вернулся в Архангельск, где его встретили восторженным ликованием друзья, узнавшие о шторме и встревоженные судьбой «Святого Петра» и его венценосного пассажира.

Через несколько недель новый корабль, заложенный Петром, был готов к выходу в море. Теперь, вместе с яхтой «Святой Петр», у царя было два океанских судна, а с приходом из Амстердама нового, построенного в Голландии, фрегата его флотилия увеличилась бы до трех кораблей! Наконец это радостное событие свершилось 21 июля, когда фрегат «Святое пророчество» вошел в устье Двины и стал на якорь возле Соломбалы. Этим прочным голландским военным кораблем с закругленным носом и сорока четырьмя пушками, опоясывавшими верхнюю и среднюю палубы, командовал шкипер Ян Флам, уже тридцать раз ходивший в Архангельск. Бургомистр Витсен, стремясь угодить царю, велел обшить каюты деревянными панелями, обставить изящной полированной мебелью, убрать шелковыми занавесами и красивыми коврами[50].

Петр был сам не свой от возбуждения. Едва корабль вошел в порт, он тут же кинулся к реке, взлетел на палубу, облазал и обползал на четвереньках каждый его дюйм от вантов до трюма. Вечером новый шкипер «Святого пророчества» дал на борту праздничный ужин, а на следующий день с восторгом писал Виниусу: «Ничто иное ныне мне писать, только, что давно желали, ныне в 21 день свершилось: Ян Флам в целости приехал, на котором каробле 44 пушки и 40 матрозоф. Пожалуй, поклонись всем нашим. Пространнее писать буду в настоящей почте; а ныне, обвеселяся, неудобно пространно писать, паче же и нельзя, понеже при таких случаех всегда Бахус почитается, каторой своими листьеми засланяет очи хотяшим пространо писати».

Через неделю новый фрегат был готов к плаванию под началом нового капитана. Петр договорился, что его маленькая русская флотилия проводит до Ледовитого океана караван голландских и английских торговых судов, отплывающих домой. Перед выходом в море царь договорился, что все корабли будут придерживаться того порядка следования и сигналов, которые разработал он сам. Впереди шел новенький «Святой Павел» с адмиралом Бутурлиным на борту, за ним следовали четыре голландских корабля с русскими товарами. Дальше шел тоже новый петровский фрегат, и на нем плыли адмирал Ромодановский и сам царь в роли шкипера, или капитана (впрочем, Ян Флам был рядом); затем – четыре английских торговых корабля. Замыкала караван яхта «Святой Петр» под командованием генерала Гордона – новоиспеченного контр-адмирала. Его успехи в мореходстве оказались, мягко говоря, скромными: он едва не посадил судно на мель у крохотного островка, приняв кладбищенские кресты на берегу за мачты и реи шедших впереди кораблей.

Флотилия Петра сопровождала караван до мыса Святой Нос на Кольском полуострове, к востоку от Мурманска. Здесь Белое море, расширяясь, сливалось с серыми водами Северного Ледовитого океана. Петр рассчитывал заплыть подальше, но дул свежий ветер, и он, помня о предыдущем опыте, поддался на уговоры повернуть назад. Дали пять залпов в знак того, что эскорт возвращается, и иностранные корабли скрылись на севере за горизонтом. А все три очень скромных, по океанским меркам, петровских парусника пришли в Архангельск, где царь устроил прощальный пир; а 3 сентября он с сожалением выехал в Москву.

* * *

В сентябре того же 1694 года в широкой долине близ деревни Кожухово на берегу Москвы-реки развернулись последние и самые крупные маневры петровской армии в мирное время. На этот раз в них участвовало тридцать тысяч солдат: пехота, кавалерия, артиллерия и обоз – длинные вереницы телег с боеприпасами и провиантом. Участники маневров были разделены на две армии. Одной командовал Иван Бутурлин – она включала шесть стрелецких полков и многочисленные кавалерийские части. Противоположной стороной командовал Федор Ромодановский, потешный король Прешпургский, имевший под началом два петровских гвардейских полка, Преображенский и Семеновский, и сверх того два полка регулярной армии и несколько отрядов ополчения, вызванных из столь удаленных от Москвы городов, как Владимир и Суздаль. Суть этой военной игры сводилась к тому, что армия Бутурлина должна была штурмовать потешную крепость на берегу реки, которую пытались бы оборонять силы Ромодановского.

Перед началом маневров Москву угостили волнующим зрелищем: обе армии промаршировали по городу к месту учений в парадной форме, в сопровождении полковых писарей, музыкантов и особого кавалерийского отряда карликов. Когда показался Преображенский полк, у москвичей дух захватило: впереди колонны, одетый рядовым артиллеристом, вышагивал царь. Народ, привыкший видеть царей во всем их торжественном величии и только с почтительного расстояния, не мог поверить своим глазам.

Участники маневров бились с жаром, который подогревался естественным соперничеством между стрелецкими и гвардейскими полками, старавшимися не ударить лицом в грязь перед царем. Рвались гранаты, рявкали пушки, и хотя стреляли холостыми зарядами, опаленных лиц и изувеченных тел хватало. Атакующая армия перебросила мост через Москву-реку и принялась минировать крепость. Петр рассчитывал на длительную осаду, чтобы солдаты могли спокойно поупражняться в западных приемах подведения мин и контрмин под укрепления, но, к сожалению, воины не забывали при этом и Бахуса, и едва ли не каждый день заканчивался буйным пиршеством и попойкой. После одной из них солдаты атакующей стороны ощутили, что им сам черт не брат, и решились на внезапный штурм. Защитники крепости тоже испытывали душевный подъем, но обороняться были не в состоянии, так что форт был занят с легкостью. Столь поспешный исход предприятия разъярил Петра. На другой день он приказал победителям очистить крепость, отпустить всех пленных и запретил нападающим штурмовать снова, пока они сперва не заминируют стены по всем правилам и не проделают в них бреши. Приказ был выполнен, и на сей раз понадобилось три недели, чтобы взять форт совершенно так, как написано в учебнике.

Кожуховские маневры завершились в конце октября, и когда войска водворились на зиму в казармы, Петр стал обсуждать со своими советниками, как бы получше распорядиться этой армией на будущий год. Быть может, пришло время перестать играть в войну? Не пора ли обратить это новое выкованное им орудие против турок, с которыми Россия формально все еще находилась в состоянии войны? Письмо Гордона от декабря 1694 года свидетельствует о том, что какие-то шаги подобного рода рассматривались в ту зиму. «Я верю и надеюсь, – писал шотландец другу в Европу, – что ближайшим летом мы кое-что предпримем к выгоде христианства и наших союзников».

Глава 11Азов

Петру было двадцать два года, он достиг расцвета молодости и мужественности. Тех, кто впервые видел царя, больше всего в его облике поражал рост: монарх дорос до шести футов семи дюймов и возвышался над всеми окружающими – не забудьте еще, что в те времена люди в среднем были ниже, чем теперь. Однако фигуру его скорее можно назвать угловатой, чем пассивной. Для своего роста он был необыкновенно узкоплечим, руки же имел длинные с сильными, загрубелыми, мозолистыми от работы на верфи ладонями, которые он любил всем показывать. Лицо его в те годы оставалось еще по-юношески округлым и было почти красиво. Он носил небольшие усы и не надевал парика, предпочитая собственные прямые темно-каштановые волосы, немного не доходившие до плеч.

Но самой выдающейся его чертой, даже более удивительной, чем рост, была титаническая энергия. Петр не мог ни спокойно сидеть, ни подолгу задерживаться на одном месте. Он так быстро ходил своим широким, размашистым шагом, что спутникам приходилось рысцой поспешать следом, чтобы не отстать. Если необходимость заставляла царя писать какие-то бумаги, он нетерпеливо переминался с ноги на ногу, склонясь над высокой конторкой. На пирах он мог усидеть за угощением не больше нескольких минут, после чего вскакивал посмотреть, что делается в соседней комнате, или выходил размяться на улицу. Эта потребность в движении делала Петра большим охотником до танцев. Пробыв в каком-нибудь месте некоторое время, он стремился переменить обстановку и мчался дальше, чтобы видеть новых людей, получать новые впечатления. Представьте себе человека, который всю жизнь был исполнен любознательности, вечно сгорал от нетерпения и пребывал в неустанном движении. Это и будет самый точный портрет Петра Великого.

Но в эти же самые годы молодой царь начал страдать досадным, нередко заставлявшим его испытывать мучительные унижения, недугом. Когда Петр возбуждался или напряжение его бурной жизни становилось чрезмерным, лицо его начинало непроизвольно дергаться. Степень тяжести этого расстройства, обычно затрагивавшего левую половину лица, могла колебаться: иногда это был небольшой лицевой тик, длившийся секунды две-три, а иногда – настоящие судороги, которые начинались с сокращения мышц левой стороны шеи, после чего спазм захватывал всю левую половину лица, а глаза закатывались так, что виднелись одни белки. При наиболее тяжелых, яростных припадках затрагивалась и левая рука – она переставала слушаться и непроизвольно дергалась; кончался такой приступ лишь тогда, когда Петр терял сознание.

Располагая только непрофессиональными описаниями симптомов, мы не сможем наверняка установить ни саму болезнь, ни ее причины. Скорее всего, Петр страдал малыми эпилептическими припадками – сравнительно легким нервно-психическим расстройством, которому в тяжелой форме соответствует истинная эпилепсия, проявляющаяся в так называемом «большом припадке». Насколько известно, Петр не был подвержен этому крайнему проявлению болезни: никто из оставивших письменные свидетельства не видел, чтобы он падал на пол и изо рта у него шла бы пена или утрачивался контроль над телесными отправлениями. В его случае раздражение возникало в отделе мозга, управляющем мышцами левой стороны шеи и лица. Если источник раздражения не исчезал или хотя бы не ослабевал, соседние отделы мозга тоже приходили в возбуждение, что и вызывало непроизвольные, судорожные движения левого плеча и руки.

Еще труднее, не зная наверно характера заболевания, точно указать его причину. Современники Петра и авторы более поздних исторических трудов предлагают целый спектр мнений. Одни приписывали эти судороги травмирующему воздействию того ужаса, который он испытал в 1682 году, десяти лет от роду, когда стоял рядом с матерью и на глазах у него озверевшие стрельцы убивали Матвеева и Нарышкиных. Другие находили истоки болезни в потрясении, перенесенном им семь лет спустя, когда Петра разбудили среди ночи в Преображенском вестью о том, что стрельцы идут убивать его самого. Третьи грешили на безудержное пьянство, к которому царь пристрастился с легкой руки Лефорта, – чего стоит один Всепьянейший собор! Был даже слух, просочившийся на Запад в письмах из Немецкой слободы, будто недуг царя вызван ядом, который подослала ему Софья, пытаясь расчистить себе путь к престолу. Однако самой правдоподобной причиной эпилепсии, особенно если больной никогда не получал сильного удара по голове, отчего на ткани мозга может появиться рубец, считается перенесенное им длительное и тяжелое воспаление. В ноябре 1693 – январе 1694 года у Петра на протяжении нескольких недель держался сильный жар – тогда многие даже опасались за его жизнь. Подобное воспаление, скажем энцефалит, способно вызывать образование на мозге локального рубца; впоследствии раздражение поврежденного участка под действием особых психологических возбудителей дает толчок припадкам такого свойства, какими страдал Петр.

Болезнь глубоко повлияла на личность Петра; ею в значительной степени объясняется его необычайная скованность в присутствии незнакомых ему людей, неосведомленных о его конвульсиях и потому не подготовленных к этому зрелищу. Действительных средств от припадков, столь же мучительных для окружающих, как и для самого Петра, не существовало, хотя меры, которые тогда принимали, и сегодня сочли бы чрезвычайно разумными. Пока подергивание не выходило за рамки обычного тика, Петр и все, кто был с ним, вели себя так, будто ничего не происходит. А если судороги усиливались, друзья или денщики спешили привести к царю кого-нибудь, чье присутствие действовало на него благотворно. Со временем в таких случаях на помощь всегда призывали вторую жену Петра, Екатерину, если она оказывалась поблизости, но до ее появления или в ее отсутствие эту роль исполняла какая-нибудь молодая женщина, умевшая успокоить царя. «Петр Алексеевич, вот особа, с которой вы желали поговорить», – произносил встревоженный денщик и удалялся. Царь ложился и опускал трясущуюся голову женщине на колени, а она поглаживала его лоб и виски, тихонько и ласково что-то приговаривая. Петр засыпал, и пока сознание его было отключено, болезненный процесс в мозгу затихал. Через час-другой он просыпался отдохнувшим и в гораздо лучшем настроении, чем до приступа.

* * *

Зимой 1695 года Петр принялся искать нового применения своей энергии. Его вдохновили два лета, проведенные в Архангельске, краткие плавания по Белому морю, долгие беседы с английскими и голландскими капитанами, и теперь он хотел плавать дальше, видеть больше, испытывать новые корабли. Он постоянно возвращался к мысли о походе в Персию и на Восток. Эту тему часто затрагивали зимними вечерами в Немецкой слободе, где голландские и английские купцы с важностью рассуждали о торговле между Европой и Индией, Европой и Персией, которую можно было бы весьма расширить, используя российские водные пути. Лефорт писал из Архангельска родственникам в Женеву: «Шла речь о том, чтобы через пару лет совершить путешествие в Казань и Астрахань». Позже швейцарец сообщал: «Следующим летом мы собираемся построить пять больших кораблей и две галеры, на которых, даст Бог, через два года отправимся отсюда в Астрахань для заключения важных соглашений с Персией… Есть также замысел построить несколько галер и выйти в Балтийское море».

Пока в воздухе носились разговоры о Персии и о Балтике, зимой 1695 года Москва была ошарашена объявлением о том, что ближайшим летом Россия намеревается возобновить войну против татар и их хозяев – Османской империи. Почему той зимой Петр пришел к решению атаковать турецкую крепость Азов, точно неизвестно. Существует мнение, что Петр ни с того ни с сего ринулся на поля сражений исключительно по своей неугомонности и что таким образом он просто давал выход своей энергии и любопытству. Рассматривая последовательность событий с этих позиций, мы видим, что Петр открыл очередную главу в той великой морской эпопее, которая вдохновляла его на протяжении всей жизни: сначала была Яуза, потом Плещеево озеро, потом Архангельск. Теперь он мечтал о создании флота. Но единственный морской порт России намертво замерзал на полгода. Ближайшее море, Балтийское, крепко держала в руках Швеция, самая могущественная военная держава Северной Европы. Оставалась только одна дорога к соленой воде – на юг, к Черному морю.

Ну а если эта новая авантюра и не была потехой Нептуна, тогда она наверняка была Марсовой потехой. Уже двадцать лет Петр играл в солдатики – сначала это были игрушки, потом мальчишки, потом взрослые люди. Его игры, начавшись с муштры нескольких сотен праздных юных конюхов и сокольников, дошли до штурма и обороны Прешпурга, крепости на речном берегу, с участием тридцати тысяч солдат. Теперь же, стремясь изведать вдохновение настоящего боя, он искал, какую бы крепость осадить, и Азов, одиноко стоявший на краю украинской степи, отлично для этого подходил.

Несомненно, неукротимое стремление Петра к морю и его желание испытать армию в деле сыграли свою роль в решении идти на Азов. Но существовали и другие причины. Россия была по-прежнему в войне с Османской империей, и каждое лето всадники татарского хана скакали на север и совершали набеги на Украину. В 1692 году двадцатитысячное татарское войско подступило к городу Немирову, сожгло его дотла и захватило две тысячи пленных для продажи на турецких невольничьих рынках. Через год увели в полон еще пятнадцать тысяч человек.

После падения Софьи Москва мало что сделала для защиты южных пограничных земель, невзирая на доносившиеся оттуда призывы о помощи. Равнодушие царя даже вызвало язвительную насмешку со стороны Досифея, православного патриарха Иерусалимского. «Крымских татар всего горстка, – писал он Петру, – и все же они хвастаются, что получают с вас дань. Татары – турецкие подданные, откуда следует, что и вы подданные Турции. Много раз вы похвалялись сделать и то и се, но все кончалось одними словами, а сделать ничего не сделали».

Были к тому же и дипломатические причины возобновить боевые действия против турок и татар. Союзник Москвы, польский король Ян Собеский, рассудив, что Россия не внесла ничего существенного в общее дело борьбы с Турцией, пригрозил заключить сепаратный мир с Османской империей, абсолютно не учитывающий интересы России. Как заметил король русскому резиденту в Варшаве, едва ли справедливо винить Польшу в несоблюдении интересов Москвы, если никто не потрудился толком объяснить, в чем они состояли.

Таким образом, азовская кампания была не просто более изощренной военной игрой, затеянной ради обучения войск и удовольствия царя. Желание пресечь татарские набеги и необходимость принять какие-то военные усилия, дабы удовлетворить поляков, были достаточно серьезными побуждениями и заставили бы действовать любое русское правительство. Другое дело, что эти два фактора идеально совпадали с собственными чаяниями Петра.

Оставалось решить, где развернуть кампанию. Цель была ясна: насолить туркам и окоротить татар. После двух неудачных походов Голицына русские с осторожностью относились к новой попытке нанести прямой удар через степи по Перекопу. На этот раз русские должны были атаковать одновременно с двух сторон. Двойную цель тем самым представляли собой устья Днепра и Дона, где турецкие крепости преграждали доступ к Черному морю украинским казакам и русским армиям. Теперь, вместо того чтобы шагать по высохшим степям и тащить за собой тысячи телег с припасами, русской армии предстояло отправиться на юг по воде, используя баржи для доставки продовольствия и боеприпасов.

Для двойного наступления были сформированы две очень непохожие одна на другую русские армии. Восточная армия, которой надлежало двигаться вниз по Дону на штурм мощной турецкой крепости Азов, состояла из потешного войска Петра – солдат, атаковавших или оборонявших Прешпург на Кожуховских учениях прошлой осенью. В нее входили новые Преображенский и Семеновский гвардейские полки, стрельцы и обученная европейцами артиллерия и кавалерия – 31 000 солдат, разделенных на три отряда под командованием Лефорта, Головина и Гордона. Чтобы избежать соперничества, ни один из троих не был назначен верховным главнокомандующим. Каждому отряду следовало действовать самостоятельно, а решения, относящиеся ко всей армии, трем генералам предстояло принимать совместно в присутствии двадцатитрехлетнего бомбардира Питера.

Второе, или западное, крыло русского наступления, которому предписывалось следовать вниз по Днепру и атаковать крупные турецкие крепости в Очакове и Казикермене и три крепости поменьше, охранявшие устье реки, включало значительно более многочисленное традиционное русское войско под началом боярина Бориса Шереметева. Эта армия напоминала огромные полчища, которые водил на юг Голицын: 120 000 солдат, главным образом крестьяне-ополченцы, призванные по старинке на одно лето для участия в походе. По генеральному замыслу, войска Шереметева выступали как вспомогательные, дополняющие действия армии Петра. Их цель была не просто занять днепровские крепости, но также отвлечь главные силы татарской конницы от броска на восток, к Азову, осаждаемому отрядами Петра. Кроме того, царь надеялся, что, благодаря присутствию этого мощного прикрытия, Крым будет отрезан от европейских владений Османской империи на западе и, следовательно, татарское войско не сможет совершить свой обычный ежегодный поход на соединение с армией султана на Балканах. Этим Россия окажет весомую помощь своим попавшим в тяжелое положение союзникам. Далее, сам факт появления огромной русской армии на Украине, конечно, должен был упрочить влияние царя на вечно колеблющихся, легко поддающихся различным влияниям казаков.

Как только план кампании был составлен, Петр погрузился в приготовления. Захлебываясь от восторга, он писал Апраксину в Архангельск: «Шутили под Кожуховом, а теперь под Азов играть едем».

Отряд Гордона первым подготовился к походу и в марте выступил из Москвы на юг через степи, «густо поросшие цветами и травами – спаржей, диким тимьяном, майораном, тюльпанами, гвоздикой, медуницей и левкоями», как значится в дневнике командующего. Петр, Лефорт и Головин с главными силами двинулись в мае, погрузившись на баржи прямо на Москве-реке, и направились вниз по течению, чтобы попасть в Волгу. Их путь лежал вниз по Волге до Царицына, а там пушки и припасы перетащили волоком в низовья Дона и погрузили на другие суда. Продвигались медленно, потому что баржи то и дело давали течь, а гребцы были неопытны. Рассерженный Петр написал Виниусу: «Болше всех задершка была от глупых кормщиков и работников, каторые именем словут мастеры, а дело от них, что земля от неба».

29 июня главный корпус численностью в 21 000 человек добрался до Азова, где 10-тысячный отряд Гордона уже успел окопаться на подступах к городу.

Город-крепость Азов стоял на левом берегу самого южного из рукавов Дона, милях в пятнадцати выше места его впадения в Азовское море. В 500 году до нашей эры здесь была одна из греческих колоний Северного Причерноморья. Позднее город, контролировавший вход в великую реку и торговлю по ней, стал колонией Генуи. В 1475 году его захватили турки, замкнув с северо-востока кольцо своего контроля над Черным морем и обеспечив барьер русскому продвижению в низовья Дона. Город окружили крепостной стеной, а в миле от него, вверх по реке, выросли две турецкие сторожевые башни, между которыми поперек реки протянули железные цепи, чтобы легкие казацкие челны не могли проскользнуть мимо Азова и выйти в море.

С прибытием царя к стенам города русская артиллерия открыла огонь и продолжала обстрел четырнадцать недель. Трудностей было немало. Не хватало опытных инженеров – а в петровские времена при осаде у инженеров было не меньше работы, чем у артиллеристов или пехотинцев. Русская интендантская служба не справлялась с обеспечением пропитания для 30 000 человек, находящихся в полевых условиях, и армия быстро опустошала и без того бедные окрестности Азова. Стрельцы не желали подчиняться приказам офицеров-иностранцев, и порой от них невозможно было добиться никакого толку. Вот как отзывался Гордон о положении в целом: «Судя по нашим действиям, иногда казалось, будто мы затеяли все это невсерьез».

Вначале турецкие сторожевые башни на подступах к городу не пропускали вниз по реке русские баржи с припасами для армии. Приходилось разгружать их выше по течению и подвозить к войскам по суше в повозках, рискуя подвергнуться нападению татарских всадников, которые постоянно кружили вокруг русского лагеря. Захват башен сделался важнейшей задачей, так что вся армия ободрилась, когда донские казаки взяли одну из них штурмом. Вскоре турки, не выдержав мощного огня артиллерии, оставили и другую башню.

Но радость Петра в связи с этим успехом скоро омрачилась предательством, случившимся в его собственном лагере. Голландский моряк по имени Якоб Енсен перебежал от русских к туркам и выдал им важные сведения. Когда-то он матросом пришел на голландском корабле в Архангельск, поступил на русскую службу, принял православие и был приписан ко вновь созданной русской артиллерии. Петр, любивший и голландцев, и артиллерию, приблизил Енсена и многое доверял ему в дни и ночи осады Азова. Дезертировав, Енсен открыл азовскому паше численность и расположение русских войск, сильные и слабые стороны осадных сооружений и все, что знал о намерениях Петра. Кроме того, он дал один полезный совет, основанный на неизменном обыкновении всех русских, не исключая и военных, вздремнуть днем после сытного обеда. Через несколько дней в этот самый час турки совершили мощную вылазку в русские окопы. Поначалу заспанные солдаты побежали, но Гордон сумел их повернуть и после отчаянного трехчасового боя турки отступили. Вылазка дорого обошлась осаждавшим: 400 человек погибло, 600 было ранено, пострадали многие из осадных сооружений.

Еще больший ущерб, чем от предательства Енсена, терпела русская армия из-за своей неспособности полностью отрезать крепость от внешнего мира. Гордон, самый опытный воин в стане Петра, настаивал на том, чтобы город был обложен со всех сторон, но из-за недостатка живой силы осаждающие даже не полностью окружили Азов с суши. Между последним русским окопом и рекой зияла брешь, сквозь которую татарская конница регулярно сообщалась с азовским гарнизоном. Еще сильнее действенность осады снижало то, что у русских не было кораблей и они не могли контролировать движение судов по реке. Поэтому Петру оставалось только кусать локти, наблюдая, как двадцать турецких галер беспрепятственно поднялись по реке и доставили гарнизону всевозможные припасы и свежее пополнение.

Все долгие недели осады сам Петр провел в неустанных трудах. Он продолжал играть две роли. В качестве простого артиллериста бомбардир Петр Алексеев, как он себя называл, помогал заряжать и наводить осадные мортиры, посылавшие в город бомбы и снаряды. Как царь он возглавлял высший военный совет, обсуждал и утверждал все планы и операции. К тому же он непрерывно переписывался с друзьями в Москве. Силясь развеять собственное уныние, он поддерживал шутливый тон и обращался к Ромодановскому «мой государь», «король», а подписывался, после уверений в глубочайшем почтении, – «бомбардир Питер».

Успеху русских осадных операций все сильнее мешало разделенное командование. И Лефорта, и Головина задевало, что генерал Гордон превосходит их опытностью в военном деле, поэтому они старались держаться в совете заодно, – чтобы перевесить мнение старого шотландца. Петр, со своей стороны, был недоволен затянувшейся осадой и вместе с Лефортом и Головиным настоял на решении внезапно нанести удар и попробовать взять город штурмом. Гордон втолковывал им, что для овладения крепостью такой мощи следует подвести траншеи ближе к стенам, дабы войска находились в укрытии вплоть до момента атаки, а не оставались надолго незащищенными на открытом пространстве перед стенами. Его предупреждениям не вняли, и 15 августа произошло наступление, которое провалилось, как он и предсказывал. «Вот итог этого несвоевременного и поспешного предприятия, – писал Гордон в дневнике. – В четырех полках убито полторы тысячи человек, не считая офицеров. Около 9 часов Его Величество послал за мной и за другими офицерами. Кругом были одни сердитые взгляды и унылые физиономии». Несчастья продолжались. Дие огромные подземные мины, которые предполагалось подвести под турецкие стены, взорвались еще в русских окопах и вызвали новые тяжелые потери.

Наступала осень. Петр знал, что не может всю зиму держать солдат в окопах; оставалось взять город или отступить. Но последний приступ удался не лучше первого, и солдаты совсем пали духом, да и холодало – и 12 октября Петр снял осаду. Он, однако, собирался вернуться на следующий год, о чем говорит то обстоятельство, что в двух сторожевых башнях он оставил сильный трехтысячный гарнизон.

Возвращение армии на север обернулось настоящим бедствием, унеся больше жизней и снаряжения, чем вся летняя кампания. Семь недель под проливными дождями русская армия брела, спотыкаясь, через степи, а татарские всадники неотступно преследовали ее. Реки вздулись от дождей, трава за лето пожухла и выгорела, а теперь раскисла, животным было нечего есть, а люди с трудом отыскивали сухой хворост, чтобы развести огонь. Армию сопровождал австрийский дипломат Плейер, чье донесение в Вену – поистине горестная повесть: «Множество провизии, которой хватило бы для целой армии, погибло от плохой погоды или пошло ко дну вместе с баржами… Невозможно было без слез видеть, как вдоль всего пятисотмильного пути через степь лежали трупы людей и лошадей, объеденные волками, многие селения переполняли больные и умирающие».

2 декабря армия добралась до Москвы. Петр, идя по стопам Софьи и Голицына, которых сам же гневно осуждал, постарался замаскировать свою неудачу, устроив триумфальное вступление в столицу. Он прошагал по городу, ведя перед собой единственного несчастного пленного турка. Обмануть никого не удалось, и сетования на царевых иноземных военных советников зазвучали громче. Как могла рассчитывать на победу православная армия, если ею командовали чужестранцы и еретики?

Этот довод становился еще весомее оттого, что армия Шереметева, старозаветное русское воинство, ведомое исключительно русскими командирами, добилась значительных успехов в низовьях Днепра. Вместе с конницей казачьего гетмана Мазепы войска Шереметева взяли две из приднепровских турецких крепостей, после чего турки сами оставили еще две. Благодаря этому русские получили контроль над Днепром почти на всем его протяжении, до самого Черного моря.

Но то были успехи Шереметева, а собственный поход Петра на Азов с треском провалился. Его хваленая «европейская» армия отступила ни с чем, да и на обратном пути ей пришлось хлебнуть лиха. И все-таки, хотя поражение было тяжелым разочарованием для нетерпеливого двадцатитрехлетнего царя, оно его не обескуражило. Петр всерьез намеревался вернуться под Азов. Не ища для себя оправданий, он честно признал свое поражение и с головой ушел в приготовления ко второй попытке. Три серьезных просчета помешали исполнению его планов: отсутствие единого командования, недостаток опытных инженеров на строительстве осадных сооружений, открытый для врага доступ с моря в устье реки, перечеркнувший замысел изолировать крепость от помощи извне.

Легче всего было исправить первый просчет: назначить будущим летом единого верховного командующего армией. Чтобы избавиться от второго недостатка, Петр обратился к австрийскому императору, а также к курфюрсту Бранденбургскому с просьбой прислать опытных специалистов в осадном деле и тем помочь в борьбе с неверными. Куда труднее было одолеть третье препятствие – требовался флот, чтобы держать в руках водные пути к крепости. Тем не менее Петр решил, что флот у него будет, и потребовал, чтобы к маю – всего за пять месяцев – построили военный флот в 25 вооруженных галер и 1300 новых стругов для перевозки войск и припасов. Галеры должны были представлять собой не обычные плоскодонные речные суда, а солидные морские военные корабли, способные противостоять турецкому флоту в устье Дона, а то и в открытом море.

Казалось, это задача непосильная. Назначенный срок был не только смехотворно мал, но как раз на эти пять месяцев приходилось самое неблагоприятное время года. Реки и дороги скрывались подо льдом и снегами, короткие дни рано сменялись зимними ночами, у людей, работавших молотками и пилами под открытым небом, пальцы коченели от холода. И не было ни удобного морского порта, ни верфей, так что Петру предстояло строить свои корабли где-нибудь посреди России, а затем сплавлять по рекам, чтобы доставить к месту морского сражения с турками. Мало того, в России не было настоящих корабельных мастеров. Русские умели строить только струги, простые суда в сто футов в длину и двадцать в ширину, собранные без единого гвоздя, которые использовали, чтобы один раз спуститься вниз по реке, а потом разбирали на доски или дрова. Таким образом, план Петра подразумевал, что сначала предстояло построить верфи, набрать рабочих, обучить их выбирать, валить и тесать лес, закладывать кили, строить корпуса, ставить мачты, выстругивать весла, вить канаты и шить паруса, а затем подготовить корабельные команды и всем флотом спуститься по Дону до Азова. И все это за пять зимних месяцев![51]

Царь взялся за работу. Местом строительства флота был избран Воронеж, город в верховьях Дона, примерно на полпути от Москвы к морю. Воронеж имел несколько преимуществ. Благодаря своему положению он был недосягаем для татарских набегов. Он располагался севернее границы степей, и строевого леса там было сколько угодно. По этим причинам со времен царя Алексея и присоединения Украины к России в Воронеже строили примитивные баржи, на которых доставляли товары донским казакам. На низком восточном берегу Дона Петр возвел новые верфи, расширил старые и пригнал огромное число необученных работников, взятых по набору. Белгородскому разряду, в ведении которого находился Воронеж, было приказано поставить 27 828 человек на «корабельное строение». Петр послал в Архангельск за опытными плотниками и корабельными мастерами, вырвал иностранных и русских мастеровых из зимней праздности, пообещав, что к лету они освободятся. Он обратился к венецианскому дожу с просьбой прислать специалистов по сооружению галер. Галеру, заказанную в Голландии и недавно прибывшую в Архангельск, разобрали на части и перевезли в Москву, где она служила образцом для судов, которые той зимой строили в Преображенском и на Плещеевом озере. Эти одномачтовые и двухмачтовые корабли делались секциями, наподобие современных сборных судов; затем секции грузили на сани и тащили по заснеженным дорогам в Воронеж, на сборку.

* * *

В самом разгаре титанических усилий Петра, 8 февраля 1696 года, внезапно умер царь Иван. Слабый здоровьем, некрепкий умом, безобидный и кроткий Иван прожил почти все свои двадцать девять лет как живая икона, которую извлекали во время торжеств или выставляли вперед в критическую минуту, чтобы унять разъяренную толпу. Неугомонный, энергичный Петр и его тихий, вялый сводный брат и соправитель были настолько непохожи, что, может, именно поэтому сохранили большую привязанность друг к другу. Как царь-соправитель, Иван снял с плеч царственного бомбардира и шкипера множество утомительных церемониальных обязанностей. Из своих путешествий Петр всегда писал брату ласковые и уважительные письма. Теперь, когда Иван упокоился в пышной гробнице под сводами кремлевского собора Михаила Архангела, Петр взял под свое покровительство его молодую вдову, царицу Прасковью, с тремя дочерьми. В благодарность Прасковья до конца дней сохраняла преданность Петру.

Смерть Ивана не имела существенного политического значения, но с ней окончательно оформилось самодержавие Петра. Теперь он стал единственным и полновластным верховным правителем Российского государства.

* * *

Вернувшись в Воронеж, Петр застал там кипучую деятельность и полную неразбериху. Горы спиленного леса волокли к строительным площадкам, где уже вырисовывались контуры будущих судов. Правда, без конца возникали затруднения: многие из архангельских корабельных плотников не слишком торопились попасть в Воронеж; масса рабочих бежала со стройки от голода и невыносимых условий жизни; погода тоже добавляла хлопот: оттепели, превращавшие землю в вязкую грязь, внезапно сменялись морозами, которые сковывали льдом реку и дороги.

Петр ринулся в гущу событий. Он спал в бревенчатой избушке возле верфи и вставал до зари. В грохоте топоров, кувалд и деревянных молотков он строил по голландским образцам галеру «Принципиум», изредка согреваясь у костра вместе с другими плотниками. Он упивался работой: «По приказу Божию к прадеду нашему Адаму, в поте лица своего едим хлеб свой».

В марте погода наладилась, а в середине апреля три галеры, в том числе «Принципиум», спустили на воду. На реке уже стояли на якоре сотни новых барж, готовых под погрузку. Для этой армады Петр велел собрать гребцов со всех даже самых отдаленных рек и озер России. Для службы на боевых галерах он создал особый четырехтысячный отряд морской пехоты, отобрав солдат из многих полков, а больше всего из своих гвардейских – Преображенского и Семеновского.

Этим летом всеобщая мобилизация уступала по масштабам предыдущей, так как во второй кампании не намечалось похода на Днепр, но армия, которой предстояло снова штурмовать Азов, должна была вдвое превышать прошлогоднюю. К 46 000 русских солдат прибавилось 15 000 украинцев и 5000 донских казаков да еще 3000 калмыков – жилистых, смуглых всадников, которые в седле сидели не хуже любого татарина. Командование кампанией было на этот раз возложено на единого военачальника – боярина Алексея Шейна. Он не был опытным полководцем, но происходил из славного рода и в суждениях слыл человеком основательным, а поэтому его назначение заставило прикусить язык всех, кто ворчал, что русской армии под началом чужеземца никогда не видать победы. Лефорт, хоть и не моряк, стал адмиралом нового флота, а Петр, изменив Марсу ради Нептуна, выступил на этот раз как капитан флота, а не артиллерийский бомбардир.

1 мая генералиссимус Шейн взошел на борт своей флагманской галеры и поднял на корме громадный вышитый флаг с царским гербом. Через два дня первые корабли снялись с якоря и длинная процессия галер и других судов отправилась в путь вниз по Дону. Петр, отплывший позже с боевой эскадрой из восьми быстроходных галер, догнал главную флотилию 28 мая. К концу месяца весь флот достиг удерживаемых русскими сторожевых башен на подступах к Азову.

Боевые действия начались немедленно. 28 мая атаман донских казаков, отправившийся во главе двухсот пятидесяти человек на рекогносцировку в устье реки, прислал сообщение, что там стоят на якоре два больших турецких корабля. Петр решил атаковать. Выбрали девять галер и посадили на них один из лучших полков Гордона. Вниз по реке их сопровождали сорок казачьих челнов по двадцать человек на каждом. В незнакомых водах и при встречном ветре галеры стало разворачивать, и им приказали возвращаться. Петр пересел в один из легких казачьих челнов и поплыл дальше вниз по течению, но в устье реки он обнаружил не два, а тридцать турецких судов, среди них боевые корабли, барки и лихтеры. Он счел, что для него это слишком мощный противник, и отошел вверх по течению в русский лагерь, казаки же остались поблизости от турецких кораблей. На следующую ночь, когда турки все еще переправляли припасы на берег, казаки совершили налет и захватили десять небольших турецких судов. Остальные поспешно отступили на основную якорную стоянку, где турецкие капитаны до того встревожились, что, даже не закончив разгрузки, подняли якоря и ушли в открытое море. Больше подкреплений Азов не получал.

Через несколько дней Петр снова вышел в устье реки, благополучно проведя весь свой флот в двадцать девять галер мимо азовской крепости. Теперь город был отрезан со всех сторон, и любым силам, посланным султаном на помощь, пришлось бы с боями пробиваться против течения мимо петровской флотилии. Чтобы закрепиться понадежнее, Петр высадил войска в устье реки и соорудил там два маленьких форта, оснащенных артиллерией. Когда их достроили, он написал Ромодановскому: «К приходу одного паши есмы при помощи безопасны». 14 июня показалось несколько кораблей, которые попытались высадить десант, чтобы штурмовать русские форты, но приближение петровских галер их быстро отпугнуло. Через две недели турки возобновили попытку, но подошедшие русские галеры опять заставили их отступить.

Теперь, когда опасности со стороны моря не было, а город оказался в изоляции, петровские генералы и инженеры могли вплотную заняться осадой. К счастью для них, турецкий гарнизон Азова, не ожидавший, что русские вернутся после прошлогодней неудачи, мало что сделал для усиления крепости. Турки даже не потрудились срыть русские земляные осадные сооружения или засыпать окопы, вырытые прошлым летом, так что солдаты Петра, вернувшись, быстро в них разместились и новых земляных работ потребовалось немного. Увеличившаяся вдвое русская армия смогла теперь полностью окружить город со стороны суши линией окопов.

Как только подошла и заняла позиции артиллерия, Петр предложил азовскому паше сдаваться. 26 июня, когда турки ответили на царское требование отказом, русские пушки открыли огонь. Последующие дни Петр прожил в основном на своей галере, стоявшей в устье Дона, и время от времени поднимался по реке посмотреть, как идет обстрел. Когда в Москве стало известно, чем он занимается, сестра царя, Наталья, встревоженная сообщениями о том, что он подставляет себя под огонь неприятеля, просила его в письме держаться подальше от вражеских ядер и пуль. Петр беспечно отвечал: «Я к ядрам и пулькам близко не хожу, а они ко мне ходят. Прикажи им, чтоб не ходили».

Надеяться на помощь с моря туркам теперь не приходилось, и Петр повторил предложение гарнизону сдаться на выгодных условиях. Русский лучник пустил через стену стрелу с документом, где излагались почетные условия, предусматривавшие право гарнизона покинуть крепость вместе с оружием и скарбом в случае сдачи ее до начала штурма. В ответ стены окутались дымом от дружного залпа всех турецких пушек.

Тем временем осадные работы продолжались. Под руководством Гордона 15 000 русских солдат орудовали лопатами, наполняя корзины землей, и насыпь росла все выше и выше, ближе и ближе к турецким стенам, пока не получилась обширная земляная платформа, позволявшая без помех видеть и обстреливать через стену улицы города. К середине июля прибыли австрийские осадные инженеры, посланные императором Леопольдом. Они провели в пути четыре месяца, поскольку полагали, что кампания начнется лишь в конце лета. Когда Петр выяснил, что их заблуждение – результат нежелания Украинцева, сидевшего в Посольском приказе, открыть австрийцам военные планы из боязни, что сведения просочатся к туркам, он в ярости написал Виниусу, свояку провинившегося: «Есть ли сане [разум] его в здаровье? О государственном [ему] поверено, а что все ведоют, закрыто! Толка скажи ему, что чего он не допишет на бумаге, то я допишу ему на спине».

Насыпанный русскими курган поразил австрийцев размерами, но они предложили более научный подход с применением мин, траншей и правильно размещенной осадной артиллерии. И все же город был взят именно благодаря земляной насыпи. Несколько казаков, которым опротивела бесконечная возня с лопатами и корзинами – драться надо, а не землю перетаскивать! – вознамерились штурмовать город на свой страх и риск. 27 июля, без всяких генеральских приказов, две тысячи казаков устремились с насыпи на стены, а с них и на улицы города. При поддержке регулярных войск или стрельцов они бы взяли верх, в одиночку же были отброшены отчаянной турецкой контратакой, хотя смогли укрепиться в одной из угловых крепостных башен, куда Головин прислал в конце концов подкрепление. На другой день, стремясь воспользоваться прорывом, Шейн отдал приказ к генеральному штурму, но не успел он начаться, как турки, размахивая знаменами, просигналили, что готовы сдаться. Паша, увидев, что стена крепости проломлена, решил принять предложение русских и сдаться на почетных условиях.

Эти условия позволяли туркам покинуть крепость со всем оружием и имуществом, вместе с женами и детьми, но Петр настаивал на выдаче Енсена, предателя-голландца. Паша заколебался было, когда Енсен вскричал: «Руби мне голову, но не выдавай Москве!» – однако царь стоял на своем, и Енсена доставили в русский лагерь связанным по рукам и ногам.

На другой день турецкий гарнизон, развернув знамена, проследовал прочь из Азова, мимо русского лагеря, чтобы погрузиться на корабли, которым разрешили подойти к крепости. Шейн, полководец-победитель, ожидал, сидя на коне, возле сходней. Паша поблагодарил его за то, что он сдержал слово, склонил знамя в знак уважения, взошел на корабль и уплыл. Десять русских полков вступили в опустевший город, который, как оказалось, сильно пострадал от обстрела. Сдержать казаков было невозможно, и они грабили обезлюдевшие дома, пока русские командиры пировали на празднике в честь победы и по этому случаю не жалели «ни выпивки, ни пороха».

Азов стал теперь русским городом, и Петр велел немедленно снести все осадные сооружения. Под надзором австрийских инженеров по его приказу началась реконструкция крепостных стен и бастионов Азова. Улицы расчистили от развалин и обломков, а мечети освятили и превратили в православные церкви, и прежде чем покинуть город, Петр отстоял обедню в одной из новых церквей.

Теперь ему нужен был порт для нового Донского речного флота. Сам Азов стоял высоковато по течению, донские гирла были коварны – где слишком мелки, где слишком глубоки. Неделю Петр крейсировал вдоль берега Азовского моря в поисках удобной бухты, причем ночевал на банке на одной из своих новых галер. Наконец он выбрал место для порта – на северном берегу моря, в тридцати милях от устья Дона, за мысом, известным казакам как Таган-Рог. Здесь Петр распорядился соорудить форт и гавань, которым предстояло сделаться первой настоящей военно-морской базой в истории России.

Весть об Азовской виктории поразила Москву. Впервые со времен царя Алексея русская армия одержала победу. «И как та, государь, – докладывал Петру Виниус, – радостная весть дошла прилучившемуся многим в дому Лва Кириловича [Нарышкина], тогда меня с вашею, государь, грамотою послал к святейшему патриарху. И тот, приняв и облобы[зав]… прослезился, и… повелел в большой колокол благовестити… и [народ] слыша прочитаем[ую] грамоту наипаче возвеселился и… зело удивились вашему великого государя предивную кротость и смирение, яко в такой великой победе не вознес своего сердца, но всю победу вышнему Творцу неба и земли приписал и рабов своих трудившихся (вашим же единым государским промыслом) изволил похвалити, идеже все признавают, яко ваш, великого государя, точию был промысл и одержанном с моря помощи город приклонился к ногам вашим государским».

Петр написал Виниусу, что если «дастоин есть делатель мзды своея», то не грех оказать ему почести: соорудить триумфальные ворота и устроить победное шествие в честь царя-победителя и его главнокомандующего. Виниус немедленно начал приготовления, а Петр, чтобы дать ему побольше времени, оттягивал возвращение домой. Он осматривал тульские железоделательные заводы и даже поработал вместе со знаменитым кузнецом Никитой Демидовым. Уральские земли, подаренные царем Никите, станут основой родового состояния Демидовых – уральских горнозаводчиков.

10 октября царь присоединился к своим войскам, чтобы торжественно вступить в столицу. К замешательству москвичей, церемония была обставлена не в традиционном православном духе, не как встречали, бывало, возвращавшегося с победой царя Алексея – со святыми иконами, которые несло высшее духовенство, а в новом вкусе, с языческой пышностью, навеянной греческой и римской мифологией. Возведенную Виниусом у Москвы-реки «древнеримскую» триумфальную арку поддерживали массивные статуи Геркулеса и Марса, а у подножия размещалась фигура поверженного турецкого паши в цепях.

Сама процессия растянулась на несколько миль. Во главе ехали восемнадцать всадников, затем запряженная шестеркой повозка с престарелым наставником Петра, князем-папой Никитой Зотовым в доспехах, с мечом и щитом. Дальше следовали еще четырнадцать всадников перед золоченым экипажем адмирала Лефорта, одетого в малиновый камзол с золотым шитьем, Потом появились Федор Головин и Лев Нарышкин, а за ними тридцать верховых в серебряных кирасах. Два отряда трубачей двигались впереди царского штандарта, окруженного гвардейцами с пиками. За штандартом, также в золоченом экипаже, следовал главнокомандующий, Алексей Шейн, а вслед за ним тащили за древка шестнадцать захваченных турецких знамен, и их полотнища волочились по земле. Грозным предупреждением выглядела фигура предателя Енсена со скрученными руками, в простой крестьянской телеге. На шее у него висела дощечка с надписью «Злодей», по бокам стояли два палача, вооруженные топорами, ножами, кнутами и клещами, – страшное воплощение участи, уготованной Енсену да и всем предателям.

А где же был в этом великолепном смешении сверкающих красок, в скоплении гарцующих лошадей и марширующих солдат сам царь? К своему изумлению, москвичи наконец разглядели его не на белом коне и не в золотой колеснице во главе войска, но среди других капитанов галер, шагавших за экипажем адмирала Франца Лефорта. Его выдавал высокий рост и полюбившийся ему костюм голландского капитана – иноземные штаны, черный камзол и широкополая черная шляпа, в которую он воткнул белое перо как единственный знак отличия. Вот так, пешком, царь-победоносец прошагал девять миль через всю столицу с юга, от Коломенского, на северо-восток, в Преображенское.

* * *

Весть о победе юного царя эхом прокатилась по Европе, всюду вызывая общее изумление и восхищение. Виниус написал Витсену, амстердамскому бургомистру, и прямо, без обиняков, попросил его сообщить о победе кумиру Петра, Вильгельму III Английскому. В Константинополе известие об азовском разгроме прозвучало как гром среди ясного неба. Арестовали измученных турецких солдат, вернувшихся домой после долгой осады, казнили троих чиновников, а паше, сдавшему город, пришлось спасать жизнь бегством.

Азов был только началом. Те из русских, кто надеялся, что теперь, одержав великую победу, единственную за последние тридцать лет, Петр угомонится и станет править потихоньку, как его отец Алексей или брат Федор, скоро узнали, что в голове их повелителя уже роятся новые планы и замыслы. И первым было строительство морского флота. Петр хотел настоящих кораблей, а не просто галер, построенных только ради обеспечения сухопутной кампании и изоляции крепости с моря. Взяв Азов, Петр получил доступ только в Азовское море, вход же в Черное по-прежнему преграждала мощная турецкая крепость Керчь[52], господствовавшая над проливом, соединяющим оба моря. Чтобы пробиться через пролив, Петру нужен был флот из морских судов.

Едва отшумели в Москве победные празднества, как Петр собрал в Преображенском Боярскую думу и объявил о намерении заселить Азов и Таганрог и приступить к строительству флота. Это историческое заседание породило целый поток указов. Сорвали с насиженных мест 3000 крестьянских и столько же стрелецких семейств и отправили в Азов как военных поселенцев. Набрали на Украине 20 000 работных людей и послали в Таганрог на сооружение морского порта. Сами корабли предстояло строить в Воронеже, значительно расширив существующие верфи, а оттуда готовые суда сплавлять вниз по Дону. Распределили расходы на строительство судов: все, кто был в состоянии – церковь, помещики, купцы, – обязывались вместе с казной нести бремя расходов. Казне предписывалось построить десять больших кораблей, крупным помещикам по одному кораблю, большим монастырям тоже по одному кораблю. Все корабли следовало полностью построить, оснастить и вооружить за полтора года. Строевой лес поставляло правительство, но все остальное – канаты, паруса, орудия, снаряжение – было за помещиками и церковью.

Это предписание внедрялось со всей строгостью. Неисполнение его влекло немедленную конфискацию имущества. Когда купцы из Москвы и других городов, почувствовав, что назначенная им квота в двенадцать судов слишком для них тяжела, ходатайствовали перед царем о ее уменьшении, их доля увеличилась до четырнадцати. Большинство кораблей строилось в Воронеже, без прямого участия и надзора со стороны помещиков или купцов. Они просто вносили необходимые суммы и нанимали в Немецкой слободе иностранных мастеров-корабельщиков для руководства работами.

Начали прибывать мастера из Европы. Явились тринадцать знатоков галерного строения, которых запрашивали у венецианского дожа, и они сразу же были приставлены к делу. Еще пятьдесят кораблестроителей, приехавших из Европы в Москву, отправились в Воронеж. Но эти иностранцы составляли только основу всего корпуса специалистов. Для строительства того флота, который задумал Петр, требовалось куда больше мастеров, а после спуска его на воду – множество морских офицеров, чтобы им командовать. Хотя бы часть из них должны были составить русские. 22 ноября 1696 года, через несколько недель после указа о строительстве флота, Петр объявил, что отправляет больше пятидесяти человек, главным образом молодых людей из знатнейших семейств России, в Западную Европу – учиться мореплаванию, кораблевождению и судостроению. Двадцать восемь из них были посланы в Венецию изучать знаменитые венецианские галеры, остальные в Голландию и Англию – знакомиться с океанскими судами двух морских держав. Петр сам составил программу занятий: русские студенты должны были учиться обращаться с морским картами, а также с компасами и другими навигационными приборами, постигать искусство строить корабли, проходить службу на иностранных судах, начиная снизу, с простых матросов, и по возможности участвовать в морских сражениях. Ни один не смел возвращаться в Россию без диплома, подписанного иностранным мастером и удостоверяющего мастерство ученика.

Петровское распоряжение повергло всех в ужас. Некоторые из отобранных кандидатов были уже женаты – старшего из них, Петра Толстого, отправили за границу в пятьдесят два года[53] – и вот теперь их отрывали от жен и детей и подвергали Бог весть каким соблазнам и искушениям коварного Запада. Родители опасались тлетворного воздействия басурманской веры, жены – ухищрений заморских совратительниц. К тому же путешествовать всем предстояло на собственные средства. Но ничего не попишешь: приходилось ехать. Ни один из этих «волонтеров», вернувшись в Россию, не стал выдающимся флотоводцем, но годы, проведенные за границей, прошли недаром. Толстому очень пригодилось близкое знакомство с Европой и беглый итальянский язык, когда он занял пост посла в Константинополе. Борис Куракин стал видным петровским дипломатом в Западной Европе. Юрий Трубецкой и Дмитрий Голицын в конце концов сделались сенаторами, причем Голицына считали одним из самых эрудированных людей Петровской эпохи. И эти пятьдесят человек были лишь первой волной. В последующие годы вошло в обычай отправлять молодых россиян как знатных, так и простолюдинов, за границу учиться морскому делу. Знания, которые они привозили домой, помогали преобразовать Россию.

Но грандиозная программа строительства Азовского флота и отправка молодых русских дюжинами на выучку за рубеж были еще не самыми сильными потрясениями, ожидавшими Россию вслед за победой Петра над турками. Через две недели после отъезда первых морских волонтеров думный дьяк Посольского приказа Украинцев выступил с новым, еще более потрясающим заявлением: «Государь указал для своих великих государственных дел послать в окрестные государства, к цесарю[54], к королям английскому и датскому, к папе римскому, к Голландским штатам, к курфюрсту Бранденбургскому и в Венецию в великих и полномочных послах: генерала и адмирала Франца Яковлевича Лефорта, генерала и комиссара Федора Алексеевича Головина, думного дьяка Прокофья Возницына».

Великое посольство, как его стали называть, должно было включать более 250 человек и отсутствовать свыше полутора лет. Тем самым представлялся не только удобный случай для его участников самим присмотреться к Европе и навербовать офицеров, матросов, инженеров и корабельных мастеров на строительство и службу в российском флоте, но и возможность для европейцев воочию увидеть русских – цвет нации – и составить о них мнение. А вдогонку этой новости по Москве уже неслись два невероятнейших слуха: будто сам царь собирался следовать с посольством в Европу, причем не в качестве великого государя, царя, самодержца, монарха, а просто в посольской свите. Петр, при его шести футах и семи дюймах росту, намеревался путешествовать инкогнито.

Загрузка...