Клод ИзнерПолночь в Часовом тупике

Посвящается Кейта Лефевру Коики

О, вспомни: с Временем тягаться бесполезно;

Оно — играющий без промаха игрок.

Ночная тень растет, и убывает срок;

В часах иссяк песок, и вечно алчет бездна.

Шарль Бодлер «Часы». Из сборника «Цветы зла». Перевод Эллиса

Перевод с французского осуществлен по изданию «Minuit, impasse du Cadran» Éditions 10/18, Département d’Univers Poche, 2012

© Éditions 10/18, Département d’Univers Poche, 2012

© Брагинская Е., перевод, 2014

© ООО «Издательство АСТ», издание на русском языке, 2015

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес, 2014

Глава первая

Воскресенье, 29 октября 1899 года

Над городом брезжил промозглый, ненастный рассвет — осенью в Париже такое часто бывает. При желтом свете газовых фонарей повозки молочников грохотали что есть мочи по камням мостовой. Появлялись и зеленщики, толкая перед собой тележки с товаром. Фонари гасли, лиловый небосвод медленно светлел. На бульваре Клиши[1] армия дворников метлами разгоняла ночь, сметая с тротуара мусор, оставшийся от вчерашнего праздника. Появилась вторая группа утреннего кордебалета: расклейщики афиш под шквальным ветром пытались приклеить на стены свои плакаты в черных рамках, действуя при этом беспорядочно, но настойчиво. Но каждый раз с Монмартрского холма вдоль улицы Мучеников[2] проносился вихрь, сводивший на нет всю их работу. Ветер вырвал из сумки расклейщика стопку листочков и беспечно гонял их в воздухе. Медленно кружась, как сухие листья, они опускались на тротуар.

Какой-то верзила в плаще и шляпе, из-под которой выбивались белоснежные длинные пряди, нагнулся, достал из водостока промокший листок и сунул его к себе в карман. Затем он быстрым шагом направился в сторону бульвара Рошшуар и зашел в первый же попавшийся кабак. У стойки суетилась хозяйка — бледная немощь, тощая, как подросток.

— Да ты, старый гиббон, с дуба, что ли, рухнул? Я в такое время только кофе могу тебе подать. Мне тут есть чем заняться, между прочим.

— Можно без сливок, но ведь тебе ничто не мешает добавить туда капельку кальвадоса?

Хозяйка неохотно занялась кофе.

— Папаша Барнав, похоже, у тебя трубы горят? С кем поведешься…

— А кто этот старый бродяга? — шепотом поинтересовался продавец губок.

— Бывший извозчик. Чтобы заработать на хлеб, он берет под защиту всяких нализавшихся типов и провожает до дома. Охраняет их от других пьяниц, которые норовят обобрать тех до нитки. Вроде как ангел-телохранитель. Ангел не ангел, а крылышки ему подрезали давным-давно! Я ему спуску не даю, ему для работы трезвость надобна, так, Барнав?

— Не надо ля-ля, хозяйка. Я из кожи вон лезу, а что мне за это? Буквально гроши. Пятьдесят-шестьдесят су — это в лучшем случае! И ни разу в жизни пьяного не надул, между прочим.

— Да, ты честно работаешь, никто, по счастью, не жаловался. Но если такое случится, тебе же будет хуже.

Папаша Барнав промурлыкал:

Вот муж ваш цел и невредим,

Да только пьян, бедняга, в дым.

Усевшись за круглый мраморный столик, он развернул мокрую бумажку — ту, что подобрал в канаве. Хриплым голосом зачитал:

Жители планеты Земля!

Несчастные атомы, кто бы вы ни были — короли, мясники, журналисты, недофилософы, кюре, раввины, императоры, булочники, депутаты, министры, — знайте: час высшей справедливости близок! Земля, на которой ты родился, на которой ты живешь и украшаешь ее плодами своего труда, Земля, которую ты считаешь своей, которую ты всячески портишь и пачкаешь, эта Земля исчезнет, разлетится в пыль 13 ноября. Итак, 13 ноября всякий уважающий себя смертный найдет свою гибель и обратится в небытие. Долг театра-кабаре, — носящего это имя, присоединиться к общей судьбе. Поэтому ждем вас в гости в ТЕАТРЕ-КАБАРЕ «НЕБЫТИЕ», на площади Пигаль, вход свободный, с 8.30 вечера до 2 часов ночи, в понедельник, 13 ноября. Все совершенно бесплатно.

Аутодафе[3]. В случае, если комета своим сияющим хвостом уничтожит нашу планету между 2-мя и 5-ю часами дня, как нам благородно объявили, вечеринка будет перенесена на более поздний срок1.[4]

Старик пожевал губами под бородищей: грядет великий день! Он ждал его так давно, что уже почти разуверился. Гибель Нани и Хлои найдет наконец отмщение, аллилуйя!

— Все правильно, через четыре дня праздник Всех Святых, на следующий день Поминовение усопших… Все эти сволочи, которые угнетают наш бедный мир, получат наконец сдачи! И не жалко, что я сдохну вместе с ними, справедливость превыше всего!

— Когда уж перестанешь ты околесицу нести, чучело несчастное! Вали давай! Дуй домой и проспись, вместо того чтобы опять мечтать об опохмелке, ведь старик уже! — заворчала на него хозяйка, отбирая недопитую чашку.

Луи Барнав начал демонстративно рыться в карманах, но она его остановила:

— За счет заведения. Ноги твоей чтобы здесь не было в нерабочее время! И бумажонку свою забери.

Луи Барнав состроил ей рожу и пообещал, что ее саму сдует с лица Земли, когда на нее обрушится небесный свод — осталось-то всего две недели и два дня! Неверной походкой он перешел на другую сторону бульвара и свернул на улицу Стейнкерк.

— Да он поддатый, причем изрядно! — заметил продавец губок.

— И поддатый, и чокнутый к тому же. Это с тех пор, как его жена и дочка померли от ботулизма четыре года назад. Съели, наверное, испорченные консервы и отравились. Их пытались вылечить в больнице Ларибуазьер, но безуспешно.

— Да, нужно же побольше народу отправить в больницы, чтобы давать работу врачам! Знаете, что я тут прочитал? Вроде как стали добавлять квасцы, сульфат цинка и медь, чтобы придать хлебу безупречно белый цвет. Потребитель превратится в бронзового человека. А что говорить об этих готовых вареньях, напичканных винной кислотой да желатином и покрашенных еще кармином. Я в чем-то понимаю старика.

Хозяйка кивнула.

— И молоко! Вы еще забыли молоко! Там нашли муку и вытяжку из мозга теленка! Хорошо, что я его редко покупаю.

— Таков прогресс, милая моя, травят нас помаленьку, используя химию в своих интересах. Ну, пока мы живы, принесите мне полбутылки винца.

— Барнав вот что вбил себе в голову: это будет реванш, его победа над обществом и временем, потому что они якобы виноваты во всех его бедах.

— Ну, если этому чудаку удастся убить время, я угощу его шампанским!


«Актер на ставке в “Комеди-Франсез”! — повторял про себя Робер Доманси, поправляя перед зеркалом узел на галстуке. — Меня, какого-то вшивого статиста, который играл мальчиков на побегушках и “кушать подано” в жалких водевилях всяких парижских театришек, даже на окраинах, меня заметили в Консерватории и выбрали, приняли! Если бы мамочка могла меня видеть, она бы с ума сошла от гордости! О двадцать пять, пора цветения, я будущий Ле Барги1[5]

В подражание этому первому любовнику, которому давно стукнуло сорок, Робер Доманси облачился в мышино-серый редингот с бархатными воротником и обшлагами, за который актеры прозвали его Крысенком. Маргарита Морено, которая была принята в труппу несколькими годами раньше, пожелала «коллеге-грызуну» долгой плодотворной карьеры.

Пока приходилось довольствоваться крохами, второстепенными ролями, которые ему предлагали. Хотя ему и благоволил Жюль Кларети, хитрюга-администратор, Доманси не рассчитывал соперничать ни с Муне-Сюлли и его братом Полем Муне, ни с Морисом де Фероди, Жоржем Берром и Эженом Сильвеном[6]. Божественная Джулия Барте в упор его не видела. И в прошлом месяце отнюдь не его, а дебютанта Мориса Дессонна взяли в постановку «Фру-Фру» подавать реплики очаровательной Луиз Лара. Робер Доманси втайне подготовился к роли Валреаса и выучил диалоги, которые, впрочем, считал совершенно идиотскими:

О, вы красивы, вы так красивы… И даже больше, чем очень красивы… А еще, когда вы прыгали через эту канаву, ваша юбочка чуть задралась, и я увидел такую прелестную маленькую ножку…

Но увы, былые неудачи тянули его назад, и ему посчастливилось получить лишь роль слуги, единственная реплика которого в первом акте, сцена VII, звучала так:

Вот письма.

Он, правда, вложил в нее столько энтузиазма, что был уверен: критики его заметили, особенно, что важно, Адольф Бриссон и Катулл Мендес. А веселые юные девы, так те на него просто вешались и восхваляли его талант! В общем, он на правильном пути. Тем более что накануне под дверь его комнаты кто-то просунул розовый конвертик со вложенной запиской, на которой были обозначены время и место ночного свидания. Подпись состояла из одной лишь буквы: Л. Чертовски романтично! Он пойдет туда сразу после того, как закажет в магазине Дюфаэля шкаф и стулья, поскольку в его новой, только что снятой комнате на улице Ришелье почти нет мебели. Он тщательно причесался. Сделать на косой пробор? Нет! Лучше на прямой. Потом он завил усы, мысленно выстраивая интригу с оптимистической развязкой: как после года упорной работы его единогласно включают в постоянный состав «Комеди-Франсез».

«Ах! Выступления в знаменитейшей труппе, вечера под огнями рампы, влюбленные взгляды и записочки от поклонниц!»

Внезапно он подумал о своем сводном брате, который раз в год присылал ему поздравления — пустые отписки — и ни разу не удосужился навестить с тех самых пор, как Робер в поисках актерской славы приехал в Париж. Можно себе представить, какую рожу он скроит, когда узнает об успехе младшенького! Хотя он, наверное, лопнет от злости. Комедиант в таком семействе, позор, позор!

«А между тем парижане, скорее, узнают в лицо актера, чем какого-нибудь политика. Ходят же слухи, что министерство финансов, прежде чем назначить новый налог, как раз по галерке в «Комеди-Франсез» определяют показания барометра общественного мнения.

Если третий ярус в театре полон, если публика весела и беспечна, можно попробовать увеличить налогообложение. Но нужно быть внимательным. Если, например, раек заполнен лишь наполовину или зрители недовольно ворчат, жалуясь на дороговизну, — лучше отложить принятие закона на лучшие времена.

Именно здесь государственные люди набирают своих тайных советников… Мой братишка, образцовый чиновник, должен бы это знать! Заместители министра отслеживают настроения в Одеоне[7]. А генеральная репетиция! Тревога! Какие запутанные отношения, интриги: как виртуозно актеры подсиживают соперников, как раболепствуют перед газетными писаками… Собирается весь Париж в вечерних платьях и жемчужных колье, во фраках.

С каким энтузиазмом зрители судачат о знаменитостях, обсуждают дорогущие туалеты… Такая жизнь по мне: возможно, меня ждет мой пир Трималхиона[8], а что — из грязи да в князи! Стану своим в доску для всей шикарной публики, может, меня даже наградят, то-то братец будет локти себе кусать!»

Уложив на правую сторону напомаженные волосы, Робер Доманси напоследок окинул взглядом индийское покрывало на кровати, букет лилий в хрустальной вазе, овальное зеркало и скромный турецкий коврик. Пришлось потратиться, а что, дело того стоило. Немного расточительства под занавес!

«В один прекрасный день, дружок, ты будешь жить в шикарном особняке и ступать по леопардовым шкурам, а вокруг будут танцевать прекрасные гурии с газельими глазами. Так что, привыкай к роскоши. И к таинственным поклонницам…»


Таша Легри с Алисой отправились погостить в загородный дом Таде Натансона — одного из основателей Лиги за права человека. Он вместе со своими двумя братьями издавал в Париже журнал «Ла Ревю Бланш», в котором Таша публиковала свои карикатуры. Таде был также известен как один из самых отчаянных защитников капитана Дрейфуса[9]. Вместе с Анатолем Франсом, Эдуардом Вюйаром и Пьером Боннаром[10] он приобрел здание бывшего почтового стана[11] в Вильнев-сюр-Йонн. В доме жила и жена Таде Мизия, Таша не то чтобы была одна среди множества мужчин, что слегка умеряло ярость Виктора. Но и это не утешало окончательно, хоть он и пытался справиться со своей подозрительностью, за которую его вечно упрекала Таша. Компанию ему составляла только кошка по имени Кошка (с возрастом она утратила былую резвость и все больше спала), и Виктор решил воспользоваться неожиданной свободой и предаться любимому делу: фотографии.

Кэндзи расщедрился и выделил ему свободный день, так что Виктору сам бог велел заняться опытами в своей лаборатории в глубине двора. Он старался меньше прибегать к ретуши, экспериментировал с выдержкой и диафрагмой, работал со светом и тоном. Пробовал использовать карбонат калия, чтобы ускорить процесс проявки, и бромистый калий — чтобы его замедлить. Недавно изобретенный способ проявки с помощью бихромата аммония позволял сделать картинку более выразительной.

Он рассматривал фотографии старой дамы, торгующей книгами на набережной Вольтера. Виктор познакомился с Севериной Бомон в прошлом году и решил сделать ее поясной портрет. Первый снимок показался ему слишком темным и каким-то неживым — дама словно аршин проглотила. Второй был бы вполне приличным, если бы не яркое пятно света на лбу. Зато третий наполнил гордостью его сердце. Загадочный взгляд, устремленный в объектив, склоненная чуть набок голова, морщинки на лице — вообще-то нехарактерное для Северины Бомон настроение. То ли она беспокоилась в преддверии Международной выставки, то ли грустила по срубленным деревьям и переживала о судьбе букинистов, вынужденных переехать на правый берег Сены? О прогресс, о этот безжалостный прогресс…

И тут же в очередной раз подумал о предназначении своего искусства. Прав ли был художник Морис Ломье, который говорил, что фотография никогда не вытеснит живопись?

— Между самым небрежным эскизом Энгра[12] и самым прекрасным в мире снимком пролегает пропасть. Ты творишь с помощью машины, дружище, скажи спасибо «Кодаку»! Нет, конечно, иногда очень даже миленько получается, но даже не мечтай, до Микеланджело все равно не добраться.

Неужели его надежды неоправданны и фотография никогда на равных не войдет в ряд изобразительных искусств?

«Люди пытаются понять, на что должны быть похожи предметы окружающего мира, сравнивают их с той реальностью, которую способны уловить их органы чувств, но что такое эта реальность? Кинематограф доказал, что гениальный механик способен открыть людям новую вселенную».

После того как Виктор провел пол-лета на съемках фильма «Дело Дрейфуса» в студии Жоржа Мельеса в Монтрёе, он грезил только этим.

«Если мне и правда захочется уесть бедолагу Ломье, достаточно будет сравнить его мазню с кинематографическими лентами! Эх, ведь только выражение чувств является мерилом таланта. А чувств у меня хватает».

Проявив пленку, Виктор почувствовал себя человеком, способным изменять реальность. Он открыл в Северине Бомон, известной веселым и беспечным нравом, трагическую натуру — ведь это многообещающее начало? Разве он теперь не творец, не художник, раз способен был углядеть глубокую меланхолию, таящуюся под вечной улыбкой этой женщины?

«В комнатах ее памяти отнюдь не все разложено по полочкам, не преминул бы сейчас отметить Кэндзи. А? Что ты об этом скажешь, Кошка?» — спросил он, помотав снимком у самого ее носа.

В ответ Кошка слабо мяукнула и свернулась в клубок.

Перевод: оставь меня в покое. Ладно, больше не пристаю.

Он вернулся в квартиру, привыкшую к жизни большого семейства. Мадам Бодуэн, которая делала уборку в доме, должна была появиться только на следующий день. На неубранной кровати валялись газеты и журналы. Он перегрузил их на кресло. Апрельский номер «Чтения для всех»[13] упал на пол, раскрывшись на порванной странице. Виктор заглянул в статью:

32 000 км из Лондона и обратно через Тегеран, Калькутту, Токио, Сан-Франциско и Нью-Йорк

«А я вот со своим верным Алкионом не готов на такие подвиги!»

Он поднял листочки с пола и, пока складывал их по порядку, решил, что нужно поинтересоваться у Кэндзи, правдива ли информация в статье. В самом деле японские дороги так хороши, как это утверждает редактор? Он представил себе, что катит на велосипеде где-то у подножия Фудзиямы, среди вишен в цвету, бесконечно далеко от будничной работы в магазине и вообще от Франции, взбудораженной новым витком процесса над Дрейфусом: военный совет, признав ряд смягчающих обстоятельств, тем не менее объявил его виновным и приговорил к десяти годам тюрьмы. Президент республики, Эмиль Лубе, который стремился к мирному урегулированию конфликта, даровал ему помилование, но этот поступок вызвал брожение умов и волны ненависти, поскольку помилование невозможно без очевидного признания вины.

Виктор постарался успокоиться и умерить свое возмущение. Что толку себя накручивать, он все равно никогда не покинет двух самых любимых в жизни женщин. Он разглядывал нагруднички, крошечные платьица с рюшечками, кружевные чепчики, исчерканный закорючками букварь. Сердце болезненно сжалось: он вдруг осознал, как быстро растет Алиса. Она развилась очень рано, уже бойко разговаривала, тем более что родители постоянно читали ей вслух, и от них не отставал дядюшка Жозеф, пересказывающий ей свои романы, и тетушка Айрис — та подарила ей два сборника своих сказок с иллюстрациями Таша. Единственное, что ей не давалось, так это произношение звука «ж», который она произносила как «з»: обозаю, зуззит, позалуста. Кроме ярко выраженного дара слова, она проявляла еще явную склонность к рисованию. Ее любимыми темами были: Кошка в засаде (длинная воронка, круглая мордочка, ушки-галочки, а рядом огромная бабочка) и Виктор (огородное пугало: ручки-палочки, ножки-прутики, на голове воронье гнездо, украшенное невероятной формы шляпой).

«Два года уже прошло, — философски отметил Виктор. — Вскоре она оставит отчий дом, выйдет замуж, у самой дети пойдут…»

Уносясь в потоке мыслей, Виктор даже и не подозревал, что бывший извозчик по имени Луи Барнав в эту же минуту тоже терзался тревожными размышлениями о быстротечности времени.

«Ну и утречко! Вместо того чтобы храпеть как слон, я тут с похмелюги хожу маюсь, аж все нутро выворачивает».

Он заглянул в общий нужник на своем этаже, затем попил из крана в коридоре и вернулся в комнату.

Настроение было поганое. Барнав злился на весь мир. Полдня он проспал, и сон, который ему снился, был словно продолжением предыдущей ночи. Накануне он провожал какого-то желторотого юнца из знати, который умудрился обойти все кабаки Монмартра, надуваясь вином и при этом по ходу постепенно раздеваясь. На заре он уже назюзюкался настолько, что Луи Варнав запихнул его в фиакр (парень был к этому моменту в кальсонах и нижней рубашке), при этом парень горланил:

Будь доброю ко мне, о незнакомка,

Ведь я тебе так часто песни пел!1[14]

Луи Барнав не стал отвозить его домой, дал кучеру щедрые чаевые, которые предварительно извлек из кошелька гуляки, уговорив его сдать парня с рук на руки маме или экономке.

«Ух! В гробу я видал всех этих богатеев! В башке у них ветер гуляет, но при этом ведь считают, что папаша Барнав явился в этот проклятый мир лишь затем, чтобы их за ручку водить. Стакан клубничного коктейля, запитый коньяком и ромом, — и они валятся с ног, как былинки под струей мартовского кота. Пьянствовать-то тоже надобно учиться. Вот что должны им преподавать их сухари-наставники вместо латинских спряжений!»

Он посмотрелся в треснувшее зеркало. Копна полуседых всклокоченных волос, две глубокие морщины, идущие от курносого носа к беззубому рту, затерянному в зарослях бороды и усов. Барнав сокрушенно вздохнул, но попыток навести порядок предпринимать не стал. Еще полюбовался своей землистой физиономией и тогда решил, что его нынешнее ремесло — отнюдь не синекура.

Разогревая в кастрюльке цикорий, он предался ностальгическим воспоминаниям о прежней работе. Как глубоко он узнал душу своих друзей — лошадей! Прежде чем стать кучером омнибуса, он долго работал извозчиком и гонял свой фиакр по всему Парижу. Поступил в специальную школу, встречался там с разными людьми: официантами, каменщиками, другими извозчиками, молодыми провинциалами, которые прибыли в столицу заработать денег и поддержать свои семьи. Были среди них и парни из богатых семей, лишенные родственниками наследства: отбросы высшего общества, одним словом; они, как правило, были белоручками и не умели стоять на своем. Он усвоил хитрую науку управления вожжами и секретные тонкости упряжи. Вбил себе в голову правила движения и научился общаться с полицией: ведь за любое нарушение могли содрать целых двадцать два франка! Свои права он тоже хорошо уяснил. Но труднее всего было освоить практический курс. Пришлось пешкодралом обойти весь Париж вдоль и поперек, запомнить расположение улиц, наметить маршруты. Утром он шел с Восточного вокзала на вокзал Монпарнас или от площади Клиши до церкви Мадлен. После этого шел в школу, на улицу Маркаде, делился результатами своего похода, повторял названия улочек и переулков, выискивал варианты подъезда к вокзалам, памятникам, большим магазинам, театрам, которые пришлись бы по душе будущим клиентам.

«Но больше всего я, конечно, любил лошадушек. Говорят, что лошади глупые, ни хрена не понимают и к тому же бесчувственные. Вот чушь! Лошадь — лучший друг человека. Моей любимицей была Булю, шикарная кобыла. Мы с ней понимали друг друга. Стоит подумать, что этих животных забивают на мясо и потом жрут… Моя Булю умерла от старости в деревне.

Когда она уже неспособна была вкалывать, я выкупил ее. Еще не хватало тащить ее к Макару1, на живодерню! Мне было бы грустно ее потерять. Эти божьи твари, что тянут свою лямку, таская за собой фиакры и омнибусы, не транжирят по вечерам деньгу, не виснут у стойки бара, наливаясь абсентом и красненьким, им вполне достаточно овса! Так что я прошу Боженьку пощадить их 13 числа, когда он будет забрасывать нас пылающими метеоритами».[15]

Он с упоением перечитал афишку кабаре «Небытие».

«Какое все же счастье точно знать дату, когда закончится вся эта грязная история человечества! Просто с тех пор как человек решил стать прямоходящим, начали твориться всякие ужасы. Возникает желание бегать на четвереньках, как это делает большинство уважающих себя животных».

Он протер закопченное стекло и посмотрел на кусочек угольно-темного неба. Дождь никак не желал уйти с Монмартра. Он надел свой видавший виды плащ и напялил на голову шляпу из лысого бобрика. Даже не взглянув на комнату, больше напоминающую хлев, которую, казалось, никогда не пытались проветривать, — а толку, все равно недалек тот светлый день, когда он навсегда оставит ее, — Луи Барнав скатился по лестнице, плюнул на коврик возле будки консьержа, вышел на улицу Абревуар и пошел дальше по улице Сен-Венсан — на сердце накипело, должок один в память о маленькой Хлое. Стайка оборванных мальчишек играла в пиратов и носилась вокруг кабаре «Шустрый кролик». Они-то этого типа давно знали. Сначала он их отпугивал своим видом, но со временем они привыкли и поняли — дед, оказывается, добрый! Они обступили Луи, протягивая к нему ручонки. В каждую грязноватую ладошку он вложил медную монетку. Он не допускал никаких фамильярностей, однако улыбался каждому и спрашивал, как он поживает. А детишки любили его не только за эти подачки, еще и за то, что он не требовал тратить эти деньги на благое дело и не велел их приберегать из экономии. Вслед Луи Барнаву понеслось дружное ура.

На улице Ив он почтил своим присутствием дружественный кабачок, поприветствовал нескольких художничков, которые зашли потрепаться о живописи, хозяина, погруженного в чтение газеты, бульдога с гноящимися глазами, пускавшего слюни на подстилке возле двери. Он не спешил — спокойно ждал, что ему пожалуют рюмку анисовой и пару бутербродов с салом, после сиесты всяко надо закусить. Так, шуткой-смехом, и время пройдет. Художнички и хозяин оживленно обсуждали войну, объявленную антиподам 11 октября[16].

— А вот 9-го числа президент Крюгер объявил англичашкам ультиматум, он им дал 48 часов, чтобы убраться восвояси. Надо было слушаться, ростбифы хреновы! — воскликнул парень в широкой блузе, пестревшей разноцветными пятнами краски.

— Да уж, всё, собственно, что от них требовалось, — отвести войска от границ Трансвааля. Да они в упор не слышат, — подхватил патрон, свернув газету в трубку.

— Вот теперь ввязались в конфликт, который может и долго продлиться. И кому от этого сладенько? Только торговцам пушками. А ежели учесть, что Оранжевая Республика будет заодно с бурами…

— С какими такими бурыми? Даже к этим скалам бурым обращаюсь с каламбуром!

Молчание. Затем взрыв хохота.

— Да уж, по части каламбуров французов никто не переплюнет! Парень заслужил свое, — отметил какой-то пузан, лысый как коленка, но зато с шикарными подкрученными вверх усами.

— Ну, я знаю, чем его отблагодарить, — заключил патрон и поставил перед Барнавом рюмку анисовки и два здоровенных ломтя хлеба с салом.

— Гогочите, бездари! Дались вам эти буры! Полюбуюсь на ваши хари, когда вам на головы посыпятся черепица и обломки труб! Кроме коняг, никого и ничего нигде не останется!


— Буры… А что вообще означает это слово? — поинтересовался Робер Доманси у продавца, озабоченно записывающего покупки в приходно-расходную книгу.

— Это потомки первых колонистов — голландцев, немцев и французов, которые высадились в Южной Африке в XVII и XVIII веках.

— Спасибо, что озарили мое невежество светом знания.

И проигнорировав угодливый смех продавца, так же как и его попытки продать какую-нибудь мебель в кредит, Робер Доманси поспешил покинуть магазин Дюфаэля.

Ни одного фиакра на горизонте. Пришлось смириться и сесть в омнибус, лишь бы уже скорей отъехать из окрестностей бульвара Барбес — района, который он считал вульгарным местом, не подобающим для настоящего артиста, будущей гордости французской сцены. Когда доходы ему позволят, он снимет квартиру у Мапла, в сквере Опера1.[17]

«Да уж! Надо сегодня там опять пройтись, посмотреть. Только бы отделаться от этой липучки Рафаэля Субрана».

Дорога до Бастилии, где он намеревался встретиться с этим своим приятелем со времен учебы в Консерватории, оказалась невероятно путаной из-за строительства метрополитена, который должен был соединить Венсенские ворота с воротами Майо. Хотя часть строительного мусора, извлекаемого из-под земли дорожными рабочими, по ночам растаскивали телеги и трамваи, улицы были перегорожены грудами земли, так что не проехать не пройти — как, например, на улице Риволи. С нее точно кожу содрали, и под тем, что недавно было дорогой, выступали какие-то скелетообразные конструкции.

— Ну и помойка, — заметил Рафаэль. — Представляешь? Каждый день приходится вывозить тысячу кубометров мусора! К тому же инженеры переносят канализационные трубы и укрепляют те участки, где не пройдет линия метро. Я понимаю, почему торговцы возмущаются и просят освободить их от налога на витрины!

Владелец кафе с ними согласился, теперь невозможно было поставить столики на террасе из-за огромного туннельного щита, который поставили на месте будущей станции «Бастилия».

— Знаю-знаю, — поддакнул Робер Доманси, — такая же история с Пале-Роялем. Хорошо еще, что в зале весь этот шум не слышно!

Рафаэль Субран аж лицом потемнел. Он завидовал приятелю, которого приняли в престижную труппу, полагая, что сам он больше достоин этой чести как, несомненно, более одаренный исполнитель.

— У тебя с собой? — спросил он, протягивая руку.

Доманси нехотя протянул ему конверт.

— Обещаю, эта будет последней, — заверил его Рафаэль, пересчитывая банкноты из конверта.

— Ох, каждый раз это слышу.

— Нет, теперь уж точно. Я получил роль в «Дегенератах» Мишеля Провенса и еще репетирую в «Горюшке», пьесе в трех действиях Мориса Вокера.

— Согласись, я уж немало выложил.

— Ты ничего не воровал, Робер, не дрейфь, я умею держать язык за зубами.

В отличие от Робера Доманси, внешне невыразительного, но зато высокомерного, Рафаэль Субран с первого взгляда внушал симпатию. Но присмотревшись к его добродушно-игривым замашкам и внимательней взглянув в ясные голубые глаза, можно было понять, что не такой уж он рубаха-парень, каким хочет казаться. Он расплатился за пиво и позвал приятеля посмотреть на фундамент башни Свободы, обнажившийся в результате работ по прокладыванию туннеля метро под улицей Сент-Антуан. Полуобрушенное заграждение отделяло зрителей от траншеи.

— Ух ты, как глубоко! Только не наклоняйся. Не хватало еще, чтобы разиня себе хребет переломал! — ехидно заметил Рафаэль Субран.

«Был бы ты на месте того разини, притворщик!» — подумал Робер Доманси. Ему вдруг стало нестерпимо тоскливо от мысли, что этот лицемер взял над ним верх. Но тут он нащупал в кармане письмецо, и его это утешило.

— Веришь, у меня поклонница появилась! Она, видно, меня приметила в «Капризах Марианны», которые показывали дома у некоего Станисласа де Камбрези, это был сбор средств для детей, чьи родители погибли во время пожара на благотворительном базаре.

— Неудивительно, у этого дворянчика как раз жена погибла на пожаре.

Робер Доманси задумался: в мечтах ему представлялось, как его дружок превращается в горящий факел и обугливается. Как головешка.


Обливаясь потом, хотя на улице было прохладно и сыро, Кэндзи Мори спешил на бульвар Сен-Мишель. Он бросил магазин на попечение зятя и собирался одарить Джину флаконом духов «Алый трилистник» из парфюмерного магазина Пивера. Она рассердилась на него, заметив, что он слишком много внимания уделяет молодой красивой клиентке мадемуазель Миранде. Ах! Женщины — его слабость! Может быть, женитьба его успокоит. Он бы и рад был жениться на матери Таша, да вот ее муж, некто Пинхас, который жил сейчас в Нью-Йорке, все никак не мог объявиться в Париже и освободить ее от уз супружества.

Он собирался было уже пересечь бульвар Сен-Жермен, как вдруг его остановил резкий, пронзительный голос — аж в ушах зазвенело.

— О мой знаменитейший соотечественник! Как же я счастлив видеть вас! Вы как тихая гавань, островок спасения в бурных водах этого негостеприимного города.

Так вычурно обратился к нему шестидесятилетний японец с пергаментным лицом и тюленьими усами. Его звали Ихиро Ватанабе, а свою профессию он именовал «продавец достойной смерти». Он приехал из Осаки в 1896 году, а с Кэндзи они встретились у общего знакомого, преподавателя боевых искусств. С тех пор Ихиро буквально преследовал его и каждый раз рассказывал одну и ту же историю — Кэндзи слышал ее уже раз пятнадцать, не меньше.

— Революция разорила меня и разрушила мою жизнь, с тех пор мне пришлось осваивать все возможные профессии от Киото до Кобэ и от Кобэ до Осаки[18]. Я дрессировал соколов, преподавал чайную церемонию, продавал сухую лапшу, изучал французский язык, а потом учил ему молодежь, желающую отправиться в веселый Париж, а главное, главное — я узнал от потомков самураев тонкости ритуала сэппуку[19]. Увы, в Японии сейчас больше не умеют красиво умирать, и я решил эмигрировать, чтобы преподать молодым парижанам благородное искусство горизонтального разрезания живота. И что же, вы думаете, из этого получилось? На это достойнейшее предложение они даже не откликнулись! Им больше нравится пулять в себя из пистолета, поглощать яд или болтаться на веревке. Я знал одного, так его вообще угораздило сброситься с башен собора Парижской Богоматери! И мне остается переводить на французский японские семнадцатисложные трехстишия. Я питаюсь исключительно подогретым рисом! О друг мой, мой бесценный друг!

Кэндзи лихорадочно порылся в карманах и высыпал горсть мелочи в сложенные лодочкой ладони Ихиро.

— Мори-сан, вы подобны босацу[20]! В знак благодарности могу ознакомить вас с результатом моих исследований: знаете ли вы, как человек тратит двадцать четыре часа в сутках?

— Я бы предпочел остаться в неведении, — ответил напуганный Кэндзи, пытаясь найти способ высвободить рукав и скорее смыться.

— Ну все-таки я расскажу: в среднем человек спит восемь часов, ест два часа, работает семь часов, развлекается три часа, ничем не занят в течение часа, полчаса, в общем, тратит на справление естественных нужд, столько же посвящает личной гигиене и в течение двух часов идет пешком.

— Блеск! Мне осталось не более часа двадцати минут на ходьбу! Моцион прежде всего. Сайонара, Ватанабе-сан, — воскликнул Кэндзи и последним решительным движением вырвался из лап продавца достойной смерти.

— Куда они все несутся в этом сумасшедшем городе? — риторически вопросил Ихиро. — И не бегут ли они навстречу своей кончине?

Но судьба в тот день была немилостива к Кэндзи. Едва он миновал бани Клюни, как снова нарвался на надоедалу.

— Мсье Мори!

Из толпы, как чертик из коробки, появилась Эфросинья Пиньо с большой корзиной. Она выскочила из толпы и как снег на голову обрушилась на Кэндзи.

— Угадайте, что надумала эта неумеха Мели Беллак! Собралась мясо вам завтра жарить без чеснока! Вот кулема, сидела бы уж у себя в Коррезе! И вот я вынуждена скакать сюда, на улицу Тюрбиго, чтобы добыть несколько долек! А мои бедные вены на ногах так и гудят, так и гудят! Как я устала нести свой крест!

— А зачем надо было бежать к черту на кулички? — проворчал он.

— Ну а то как же! Здесь же самый лучший чеснок, я-то знаю, не забыла еще те времена, когда продавала фрукты и овощи с лотка.

— В таком случае счастлив за вас, но я очень спешу, мне нужно на площадь Мобер.

И он мигом ретировался, не в силах более выслушивать излияния Эфросиньи Пиньо.

— А я-то, дура такая, надеялась, что он мне подбросит пару монет на фиакр! А так, на минуточку, ведь он отец моей невестки! — взвизгнула ему вслед Эфросинья Пиньо.


Хотя Робер Доманси по натуре был прижимист, на этот раз вслед за тратами на мебель от Дюфаэля и на конверт для Рафаэля Субрана он замыслил еще одну. Время от времени он предлагал себе маленькую радость: ужин в дорогом ресторане и проматывал при этом бо́льшую часть содержания, которое ему каждый месяц присылала мать. Она тяжко трудилась на перчаточной фабрике возле Узеса и ограничивала себя во всем, чтобы дитятко в Париже ни в чем не нуждалось.

Он спустился на улицу Рояль, рассказывая себе отрывок из пьесы, которую собирался написать на досуге и которая его, несомненно, должна прославить.

— Мерзавец! Подонок! Хам! — прокричала Констанция де Нарцисс своему любовнику.

— Мадам, паровоз ваших оскорблений летит по рельсам моего безразличия, — парировал Адриан Плодоро, смакуя свою реплику, как мятную пастилку.

Робер Доманси, безмерно гордый придуманным диалогом, хотя он и не знал еще, к какому сюжету его пристроить, поступью победителя вошел в ресторан «У Вебера», излюбленное место отдыха художников и поэтов.

Официант принялся настойчиво предлагать ему welsh rarebit — уэльский пивной суп и к нему гренки с сыром.

— Мсье Каран д’Аш его обожает, — доверительно добавил он.

Робер Доманси заметил человека в кремовом костюме, который сидел возле военного — ему раньше говорили, что это сам генерал Галифе, — и поглощал йоркскую ветчину с румынским салатом.

— Нет, благодарю, я возьму сосиски и картофель, жаренный кружками.

— Если я могу позволить себе совет, молодой человек, закажите лучше холодную говядину, если уж не хотите попробовать английское блюдо с мясной нарезкой, это лучшее произведение местной кухни, — посоветовал из-за соседнего столика какой-то аристократ с изысканными манерами.

— Мсье принц де Саган нам льстит, — заметил официант, низко ему поклонившись.

— Холодная говядина хороша для дельцов! — отозвался с другого столика гуляка, сидящий в окружении Франсуа Коппе, Северина, Орельена Шолля и стайки журналистов из «Фигаро» и «Тан». Только поглядите на этих придурков, которые считают себя куда как элегантными с этими гардениями в бутоньерках!

Потом он потянулся к Роберу Доманси и заговорщицки прошептал:

— Доверьтесь мне, берите антрекот с горчицей на гриле, не пожалеете, молодой человек, это я вам гарантирую.

— С кем имею честь?

— Как, вы не признали мсье Жана Жореса? — поразился официант.

Робер Доманси смущенно кивнул соседу головой и последовал его совету.

Поужинал он прекрасно, потраченные семь франков оправдали себя: после антрекота последовали кофе, бокал коньяку, кусок английского пирога, именуемого «пай», и хватило еще на чаевые официанту. Робер ловил обрывки разговоров, которые, как он считал, могут пригодиться ему в будущем, и в сотый раз перечитывал письмо.

Дорогой месье!

Почту за счастье встретиться с вами в это воскресенье, 29 октября, в Часовом тупике, у подножия холма Монмартр. Я найду вас там — на этом месте в былые времена проходил бал Фоли-Робер. Мне столько нужно вам рассказать! Как хотелось бы повидаться с вами вдали от сцены и осаждающей вас публики!

Заранее ваша,

Л.

Он наклонился, вглядываясь в украшенную завитушками на старинный манер букву Л, в изящные строки, старательно выведенные фиолетовыми чернилами. Аккуратный почерк выдавал романтическую натуру, скрывающую свои порывы. Такой бутончик сулил прелести долгой и страстной ночи.

Когда он выходил из ресторана, какой-то тип, закутанный в безразмерное пальто, робко поздоровался с ним. Робер Доманси не удостоил ответом странного, одетого как чучело незнакомца — некоего Марселя Пруста, прозаика, книгу которого, изданную у Кальмана-Леви, критики разнесли в пух и прах.

Без двадцати двенадцать он вылез из фиакра на бульваре Рошшуар и неспешно, с осторожностью двинулся вдоль домов — тупик был совсем небольшой, его слабо освещал единственный фонарь. В садиках соседних домов угадывались силуэты высоких деревьев. Ветхие лачуги теснились между двумя-тремя особняками в османовском стиле. Такое экстравагантное соседство было вполне характерно для изменений, происходящих в городе, который мало-помалу утрачивал свой колорит. Робер Доманси подумал, что в недалеком прошлом здесь болтались гризетки и их кавалеры, кружились в волнах «Вальса роз» в этом зале, который потом какое-то время был фабрикой по производству мячей и помещением для политичеких собраний, а теперь лежал грудой руин в глубине тупика. Ну, по крайней мере, так было написано в путеводителе, который он прочитал. Если бы солнечные часы, которые дали этому тупику название, не исчезли отсюда, а остались бы на своем месте, они были бы свидетелями всех этих метаморфоз.

Робер быстро утомился от таких философских измышлений. Ну что за нелепая мысль посетила голову этой овцы! Место донельзя жуткое, час уж поздний и, как назло, еще начал накрапывать дождь. Робер Доманси поправил шляпу и принялся расхаживать под единственным освещенным окошком на первом этаже трехэтажного дома.

Занавеска была слегка отдернута, в окне появилось лицо и приникло к стеклу. Женщина всматривалась в снующий силуэт в шляпе дыней. Пьянчужка какой-нибудь? Нет, вроде не шатается. Бродяга? Что он замышляет, что за козни строит? Пусть уже уберется отсюда!

Женщина, опираясь на костыль, только собиралась отойти в туалет, как вдруг ее взгляд привлекло какое-то движение среди груды развалин в глубине тупика. Второй силуэт выступил из тьмы. Казалось, слишком широкая одежда затрудняет его движения. В правой руке человек держал тросточку и небрежно вращал ее на ходу. Женщина у окна схватила керосиновую лампу и поднесла ее к стеклу. Человек в шляпе резко обернулся. Другой, быстрый, как змея, молниеносно подскочил к нему, схватил за воротник, взмахнул в воздухе свободной рукой… На конце тросточки сверкнуло лезвие, удар, еще удар, еще и еще, пока жертва не застыла на земле, свернувшись в позе эмбриона. Убийца присел на корточки возле жертвы, потом вскочил и со всех ног убежал в сторону бульвара.

Жилица первого этажа так проворно отпрянула от окна, что чуть не упала. Подвывая от отчаяния и ужаса, она с трудом справилась с тугой неподатливой дверной ручкой и заголосила на лестничной клетке, скликая соседей.

В Часовом тупике блестящая лужа, чернеющая на земле, постепенно стекала с водой в канаву.

Загрузка...