ДЖАЛОЛ ИКРАМИ Поверженный

Революционная Бухара была в трауре. Шумно и многолюдно было в тот день на кривых, извилистых улицах города. К алым полотнищам флагов, висевших у ворот, над дверями домов, на порталах зданий, были прикреплены черные ленты. Впервые красное знамя бухарской революции было омрачено траурной чернотой.

А вокруг царила яркая, радостная весна. Солнце щедро разбрасывало по городу золото своих лучей, ласковый ветер приносил с полей свежие запахи расцветающей зелени. Плодовые деревья оделись в разноцветные благоухающие платья. Теперь можно было без страха выходить за городские ворота, отправляться в загородные сады: разбойничья шайка Асада Махсума ушла, с городской окраины была отогнана далеко в горы. Бухарцы могли вздохнуть свободно, радоваться и веселиться.

Но из Кагана пришла печальная весть: в больнице от пули Асада Махсума скончался Сайд Пахлаван. И стар и млад в Бухаре знали это имя. Рассказы о его мужестве, о его героических делах, когда он с секретным заданием находился в отряде Асада Махсума, были у всех на устах. Уже знали о том, как был спасен им Козим-заде, как ударом кулака он сразил Найма Перца, ближайшего помощника Асада. Рассказывали, как Сайд Пахлаван спасал от расстрела невиновных, арестованных по указанию Асада Мухсума, как он, рискуя быть разоблаченным, давал палачам холостые патроны, а тех, кого вели на расстрел, учил при звуках выстрела падать на землю. Затем он сам ходил среди «расстрелянных», тоже стрелял в них холостыми, затем уводил с собой солдат. После их ухода «мертвецы» вскакивали и убегали прочь. Асад знал, что Сайд Пахлаван силач — он мог ударом кулака убить человека, и побаивался его… И теперь, после всех подвигов Сайда Пахлавана, весть о его смерти не могла не опечалить народа. Газета «Бухоро ахбори» посвятила ему целую страницу, напечатала его портрет. Ласково, с любовью глядели с газетной страницы его умные проницательные глаза, губы слегка улыбались. Он словно извинялся, что ушел из жизни так рано, в этот весенний день, когда столько было вокруг работы, которую он переложил на тех, кто остался жив. Усы и борода его с проседью, но, видно, он был еще крепок, полон сил. Под портретом в черной рамке была подпись: «Сайд Пахлаван, отдавший свою жизнь за свободу и независимость народа Бухары».

Газета сообщала, что похороны Сайда Пахлавана состоятся в одиннадцать часов, что на вокзале Старой Бухары будет траурный митинг. Узнав об этом, с раннего утра к вокзалу потянулись толпы людей — старых и молодых, таджиков, узбеков, русских. Шли группами, несли в руках флаги, но в барабаны не били, люди молчали.

За вокзалом Бухары была вымощенная камнем площадь. Сюда и направляли людей милиционеры. А на перроне собрались члены правительства, руководители разных организаций. Присутствие Файзуллы Ходжаева, Муиддинова, Акчурина придавало особую значительность происходящему. Алые знамена были приспущены, траурные ленты свисали с них. В стороне на скамейке сидели, плача, жена и дочери Сайда Пахлавана.

Ровно в одиннадцать часов издали послышался протяжный гудок паровоза, и медленно, плавно подошел к перрону паровоз с одним вагоном. На паровозе на красно-черном полотнище был укреплен в черной рамке портрет Сайда Пахлавана, украшенный цветами. Траурный поезд подошел к зданию вокзала. Открылась дверь вагона, и Хайдаркул, Козим-заде, Асо и Насим-джан вынесли на руках погребальные носилки, обернутые красной и черной тканью. За носилками из вагона вышли Мирак, зять и друзья Сайда Пахлавана. Члены правительства подошли к вагону и окружили носилки с телом Сайда Пахлавана. Файзулла Ходжаев и Акчурин вместе с другими подняли носилки на свои плечи и понесли. Военный оркестр играл траурный марш, громко плакали женщины. «Дада-джан», — причитал Мирак. Невольно навернулись слезы и на глаза Файзуллы Ходжаева, не могли удержать их Асо и Насим-джан. Хайдаркул не плакал, шел, крепко сжав губы, хмурый, суровый. Носилки пронесли через помещение вокзала и вынесли на площадь. Там приготовлен был широкий стол, покрытый красной материей. Носилки поставили на него. Музыка смолкла. На минуту наступила тишина, и на площади, где собралось очень много народу, слышались только всхлипывания Мирака. Скорбное молчание нависло над площадью.

Но вот Файзулла Ходжаев открыл траурный митинг, посвященный «нашему верному товарищу, погибшему за правое дело, Сайду Пахлавану».

Сняв шапку, вышел вперед Хайдаркул и, словно обращаясь к покойному, стал говорить. Голос его звучал хрипло, как у старика, бесконечно устало.

— Брат мой, мой богатырь, герой наш, дорогой Сайд! — сказал он. — Разве мог я подумать, что я, старый, убитый горем человек, старший твой брат, останусь жив, а ты раньше меня закроешь глаза?

При этих словах Мирак, его мать и другие женщины зарыдали.

— Кто мог подумать, что такой богатырь упадет, сраженный безжалостной пулей врага, — и это в такое горячее время, когда все пришло в движение, когда лучшие отстаивают завоевания революции.

Ты это знал! Ты спасал других, товарищей своих, загородив их своей грудью! Ты сам бросался наперерез врагам, чтобы другие получили свободу, ты пал жертвой за других! Твоя смерть должна быть для нас уроком. Смерть Сайда Пахлавана требует, чтобы мы шире открывали глаза, чтобы мы научились распознавать врагов, отличать врага от друга. Довольно, хватит! Нерешительность, слабоволие, ложное добродушие принесет только гибель нашему революционному делу! Нужно быть беспощадными к врагам революции. Мы должны ответить кровью за кровь, смертью за смерть!

Хайдаркул очень разволновался. У праха лучшего своего товарища он высказал всю боль и обиду своего сердца и призвал народ к бдительности, непримиримости к врагам революции.

После него со слезами говорил Козим-заде, рассказал, как он был спасен Саидом, низко поклонился останкам своего спасителя и поклялся отомстить за него.

Файзулла Ходжаев объявил митинг закрытым, объявил, что похороны состоятся на холме Шахидон, за воротами Углон.

Траурные носилки подняли, снесли вниз и по военному обычаю установили на оружейный лафет, который везла четверка лошадей, украшенных черными и красными лентами. За носилками шли Мирак и все родные, потом члены правительства, Хайдаркул, Асо, Насим-джан, Козим-заде. За ними — военный оркестр, игравший траурный марш.

Среди тех, кто следовали за носилками с прахом Сайда, были Низамиддин и председатель ЧК Аминов. Шли молча, исподлобья поглядывая на народ. Оба они считали себя виноватыми, ответственными за происшедшее — с той, однако, разницей, что председатель ЧК скорбел о тяжелой утрате, которую понесла революция, а Низамиддин видел в этом поражении своих единомышленников и грозившую им неудачу.

Толпы народа стояли на улицах города, люди смотрели на похоронную процессию, даже взобравшись на балаханы и на крыши домов. У хауза Девонбеги Низамиддин увидел в толпе Окилова, одного из своих приспешников, делавшего ему какие-то знаки. «Вот негодяй!» — в сердцах пробормотал Низамиддин и, отвернувшись от него, обратился к председателю ЧК:

— Ваши люди, конечно, будут охранять руководителей на кладбище… Я еще с вечера распорядился, чтобы здесь дежурили милиционеры.

Вокруг кладбища будет двойная охрана…

— Правильно сделали! — сухо отвечал председатель ЧК.

Такой ответ показался Низамиддину неприличным, недостойным его особы. Ведь как-никак он — назир внутренних дел! Почему же этот человек говорит с ним так неучтиво? Может быть, уже известна его тайная связь с Асадом Махсумом? В этом не было бы ничего удивительного. Кто знает, может, какой-нибудь трус, испугавшись разгрома отряда Асада Махсума, выдал его? Поведение председателя ЧК подозрительно. И, как назло, этот болван Окилов делал ему какие-то знаки. Дай бог, чтобы председатель ЧК или кто другой не заметили этого…

Низамиддин расстроился. Каждое слово, каждый взгляд вызывали в нем настороженность, подозрение. Он сомневался в каждом человеке, всех боялся. Горькая выпала ему доля. Он завидовал Асаду Махсуму: тот смог открыто выразить свой протест и уйти; никому не льстит, никого не боится, не лжет, не притворяется: дерется, убиваег, сражается, отступает и вновь наступает… А он…

— Товарищ Низамиддин! — Голос зовущего отрезвил его. К нему подходил Акчурин.

Низамиддин обернулся к нему с подобострастной улыбкой, сказал:

— Слушаю вас.

— Вы должны выступить с речью у могилы, — сказал Акчурин. — Скажите о бдительности, о необходимости дать отпор врагам революции.

— Хорошо, хорошо, — с готовностью отвечал Низамиддин. — Я постараюсь.

Акчурин отошел от него. Низамиддин немного успокоился, оглянулся по сторонам и вновь зашагал важно и степенно. Он понял, что тайна его еще не раскрыта, что ему верят, раз дают такое важное поручение — слово на похоронах Сайда Пахлавана. Но что он должен сказать? Сначала, конечно, о самом Сайде: сожаления, восхваления, о его геройстве, об убийстве… Потом, может быть, об Асаде? Нет, нет! О нем не надо упоминать… Лучше сразу перейти к вопросу о бдительности, о Назирате внутренних дел, о самозащите и самопожертвовании… Прощай, дорогой друг! Спи спокойно, а мы продолжим твое дело, отомстим за тебя… и так далее… и тому подобное.

На кладбище собралось множество народу. Для выступающих там было сооружено возвышение. Многие столпились у свежевырытой могилы. Митинг открыл Абдухамид Муиддинов и предоставил первое слово Низамиддину. Низамиддин поднялся на возвышение.

— Товарищи, уважаемые братья! — сказал он и на минуту замолк. Взгляд его упал на Гулом-джана Махсума, который стоял неподалеку и смотрел на него выжидающе. Увидев его, Низамиддин сразу позабыл все, что приготовился сказать. Чтобы прервать неприятную паузу, он стал говорить первое, что пришло на язык: — Бог возвестил нам, что всякий, кто погибнет в борьбе за правду, станет шахидом. А станет шахидом, место ему будет в раю. В раю место Сайду Пахлавану. Спи спокойно, дорогой друг, любимый наш товарищ! Мы продолжим то дело, которое не завершил ты…

Тут он услышал, как Акчурин сзади тихо ему подсказывал:

— О бдительности, о бдительности… Низамиддин наконец взял себя в руки и сказал:

— Товарищи! Сайд Пахлаван пал жертвой революционной борьбы. Революция требует бдительности, классовой бдительности. Хотя эмир Алимхан изгнан из Бухары, но осталось еще немало его сторонников. Они могут поднять свои головы и выступить против народа, против революционного правительства. Если мы не будем бдительными, они могут вырвать власть из наших рук, восстановить прежние порядки. Поэтому нужно быть всегда бдительными…

Он долго говорил еще что-то, о чем — потом и сам не помнил. За ним дали слово казию. Это был новый судья, назначенный революционным правительством, но так как он раньше жил в Стамбуле и в арабских странах, то он в своих выступлениях привык ссылаться на авторитет и примеры из религиозных книг. И сейчас он возглашая стихи из Корана, доказывал, что Сайд Пахлаван стал шахидом, и благословлял его.

Покойного сняли с носилок и опустили в могилу. Снова громко зарыдали Мирак, родные Сайда Пахлавана. А когда могилу засыпали землей и остался только невысокий холмик над последним пристанищем человека, снова послышался голос казия, читавшего Коран. Он читал нараспев, жалобно, чтобы сердца присутствующих исполнились печали и сожаления. Все опустились на землю, сказали «аминь».

Этим закончился погребальный обряд.

Люди стали расходиться. Файзулла Ходжаев, Акчурин, Муиддинов уехали в своих фаэтонах. А к председателю ЧК, стоявшему поодаль и следившему, как расходится народ с кладбища, подошел Хайдаркул.

— Ваш начальник захотел выступить, а что он тут наговорил? — спросил он.

— Он почему-то растерялся вдруг, — сказал председатель. — Мне кажется, он кого-то увидел и осекся. Конечно, это неспроста… Приходите вечером — разговор есть.

— Хорошо, — ответил Хайдаркул и отошел от него.

Асо старался успокоить Мирака, Хайдаркул усадил их в фаэтон, и они поехали в город. Мирак остался для Хайдаркула единственной живой памятью о старом друге.

Улица перед воротами дома Сайда Пахлавана была полита водой и подметена. У входа, прижав руки к груди, стояли родственники и друзья покойного и приглашали на поминки.

Во дворе и в мехманхане были приготовлены места для гостей, расстелены дастарханы, расставлены подносы с лепешками и сладостями. И в комнате и во дворе сидели муллы и читали Коран. Квартальный имам, очень скромный, непритязательный человек, сидел во дворе и, во весь голос восхваляя Сайда Пахлавана, просил для него милосердия у бога. Когда поток поминальщиков немного уменьшился, из комнаты вышел важный имам квартала Пои Остона. Сходив по нужде и совершив омовение, он подошел к имаму, присел возле него и сказал:

— Я слышу, вы от всего сердца читаете Коран и молитесь о покойном.

— Что ж нам теперь остается делать — только это мы и можем! — ответил скромный мулла.

— Конечно, теперь мы только это и делаем, — сказал важный мулла и добавил тихим голосом: — Но хотел бы я знать: покойный, перед тем как отдать богу душу, обратился ли к нему, сказал ли хоть слово? Ведь он умер на руках у русских, в больнице Кагана…

— Как бы там ни было, но он погиб, защищая правоверных от пуль мстителей. У меня нет сомнений в том, что он стал шахидом.

— Шахидом считается тот, кто погиб во имя ислама, в борьбе за веру, а не тот, кто…

— Путь ислама — путь к правде. И кто падет жертвой в пути к правде, становится шахидом, в этом нет сомнений, домулло!

— Но, говоря о правде, какую правду вы имеете в виду? — спросил важный мулла.

Не успел скромный мулла рта раскрыть, как вошли с улицы Хайдаркул, Асо и Насим-джан, ведя под руки плачущего Мирака, который все твердил: «Дада-джан».

Мирак пошел во внутренний двор, а остальные сели на суфе. Скромный мулла прочел стих из Корана, все подняли руки и сказали «аминь». Тогда мулла, который знал Хайдаркула, обратился к нему:

— Господин Хайдаркул, на кладбище читали Коран или нет? Хайдаркул тотчас понял смысл его вопроса.

— Да, — отвечал он, — казий Сайд читал, как положено, Коран, и мы похоронили Сайда Пахлавана по всем мусульманским законам и правилам. Сайд Пахлаван был верным мусульманином.

— Говорят, что он скончался в больнице в Кагане… Кто-нибудь из его близких был с ним рядом, когда душа покидала его тело?

— Да, я был там, Козим-заде был, родные Сайда. А что, если мусульманин умрет в больнице, это разве не разрешается религией?

— Конечно, нет, — ответил скромный мулла. — Покойный был верным мусульманином, но лучше, конечно, если в последние минуты жизни рядом находятся свои люди.

Хайдаркул ничего не сказал на это и задумался. А скромный мулла кинул многозначительный взгляд на важного муллу. Тот, чувствуя, что камешки могут посыпаться на его голову, сидел тихо и помалкивал. Но внезапно в беседу вмешался Асо:

— Верующим он был или неверующим, теперь уж все равно — он ушел из жизни. Теперь от наших разговоров он не станет ни мусульманином, ни кафиром. А если бы я был на вашем месте, почтенный, я бы дал совет всему вашему сословию не пререкаться с революционным правительством. Убийством одного или двух большевиков враги не добьются своей цели. Напротив, они вызовут к себе лишь ненависть большинства.

— Вы верно говорите, сын мой Асо, — сказал скромный имам. — Но представители нашего сословия почти все богобоязненные люди, никто из них не выступит против правительства… День и ночь мы молимся за долголетие младобухарцев.

— Конечно, конечно, — подтвердил важный имам.

Хайдаркул, которому вопросы имамов напомнили, что большинство населения Бухары все еще религиозно, услышав слова Асо и ответ имамов, улыбнулся про себя и сказал:

— Кто выступает против правительства, тот выступает против бога и пророка.

— Боже упаси! — сказали оба имама.

— Это так, — сказал Хайдаркул, — но ведь такие люди могут и в мечеть не ходить, и не услышать слова своего имама. Однако Асо прав: если вы будете давать правильные советы вашему сословию, то они дойдут до слуха многих людей, а это небесполезно.

— Мы день и ночь молимся за наше справедливое государство! — заискивающе проговорил важный мулла и встал с места, так как в ворота вошло много людей, пришедших на поминки.

Когда вновь прибывшие расселись кто в комнате, кто во дворе — и стали слушать чтение Корана, стоявший у ворот Насим-джан подал Хайдаркулу знак, подзывая его.

Хайдаркул приблизился к Насим-джану.

— Что случилось? — спросил он.

— Вас и брата Асо вызывают в ЧК. Экстренный совет, — сказал Насим-джан.

Хайдаркул кивнул и, обратившись к родственникам покойного, сказал:

— Придется нам с Асо уйти… Если освободимся от дел, вечером придем непременно. А вы последите за Мираком — уж очень он переживает потерю отца…

Мирак в самом деле очень сильно переживал свое горе. Забившись в угол, он то рыдал, повторяя без конца: «Дада-джан», то сидел неподвижно, уставясь в одну точку, подавленный и мрачный. Что бы ни говорили ему мать, сестры, Фируза, Оим Шо и другие женщины, как ни старались утешить, он не слышал их слов, не понимал ничего. Перед его глазами неотступно стоял любимый, светлый образ отца. Никогда не видел Мирак в его глазах гнева и ярости, никогда не слышал от него грубого слова, ругани. Никогда не подымалась на Мирака рука его отца. Пока был с ним отец, Мирак чувствовал себя уверенно; вместе с отцом он, казалось, мог гору своротить. Отец был его разумом, силой, его гордостью и надеждой. Был отец — и Мирак беспечно играл с товарищами, учился, ходил на базар, ездил в Каган, помогал матери по дому, никогда не думая о хлебе и пище… А теперь точно руки оторвались у него, он разом всего лишился, остался сиротой, одиноким. Теперь на его голову упали все заботы о семье. Теперь нельзя уже быть беспечным, надо работать, трудиться, думать о жизни, соображать что к чему. За какие-нибудь два-три дня Мирак повзрослел на несколько лет.

Мать Мирака не жила по пословице: «Дашь — поем, ударишь — умру». Она с малолетства привыкла к бедности и труду, никогда не падала духом, не теряла надежды, была готова ко всему, даже к роковому слову «смерть». Она словно предчувствовала ее, потому что потеряла покой с того самого дня, когда Сайд Пахлаван пошел на службу к Асаду Махсуму. Как она уговаривала мужа не браться за это дело, говорила, что работа с Асадом — игра с тигром, свирепым и коварным. Ах, если бы Сайд прислушался к ее словам! Но он всегда старался только успокоить ее. И вот теперь он пожертвовал собой и оставил их одинокими.

— Дай бог, чтобы Мирак уберегся от дурного глаза. Ведь характером он весь в отца, — говорила она Фирузе. — Отец и сын были похожи друг на друга, потому он так и страдает теперь. Покойный не мог спокойно работать, если день один не видел сына. И Мирак был так же привязан к отцу.

— Мирак должен учиться, — сказала Фируза. — Он уже умеет читать и писать, учиться теперь легче стало. Пройдет немного времени — и он приобретет большие знания, будет учителем.

— Он говорит: не буду учиться, — сказала мать Мирака. — Говорит, если я буду учиться, как мы будем жить, кто будет кормить и оберегать вас?

Говорит…

— Ну, — сказала Фируза, — государство вас не оставит, не даст вам голодать.

— Все во власти бога, — ответила мать, — дал душу, даст и пропитание. Да и правду сказать, что он может делать, какую работу могут выполнять его сиротские руки?

— Буду водоносом! — сказал Мирак, выходя на двор и услышав слова матери. — Буду воду носить по домам.

Женщины обернулись и посмотрели на него. Он уже не плакал, стоял, гордо подняв голову, хотя и с красными, опухшими от слез глазами.

— Полно, ты еще кувшин с водой принести домой не можешь, куда тебе поднять и носить целый бурдюк?! — сказала мать с упреком.

— Смогу… если нужно будет, все смогу! — настойчиво говорил Ми-рак. — Ведь был же водоносом Асо с малых лет, и мой друг Абдулла тоже носит воду, И я буду. Теперь нет отца, чтобы… — Слезы опять навернулись на глаза Мирака.

Мать Мирака и Фируза приложили платочки к глазам. Мирак прошел мимо них, вышел за ворота, повторяя жалобно: «Дада-джан»…

В эти дни в Бухаре не он один оплакивал отца — многие семьи лишились своих кормильцев: мужей, отцов, сыновей и братьев.

Хотя в двадцатом году революция разгромила войска эмира, уничтожила навсегда эмират, сопротивление враждебных народу сил не закончилось, борьба продолжалась, даже порой казалось, что ее пламя еще разгорается. Народ, едва почувствовавший себя свободным, едва ощутивший блага, которые несла ему революция, делал только первые шаги к новой жизни. А те, кто прежде его угнетали, не хотели смириться с этим и в смертельном ужасе, чуя свой бессильный конец, сопротивлялись изо всех сил.

В Бухаре наступила весна, она чувствовалась во всем и повсюду… Порою черные тучи еще пытались закрыть небо, снова начинали дуть резкие холодные ветры, заставлявшие вспомнить прошедшую зиму, когда они готовы были сломать молодые саженцы… Но яркое солнце обещало людям много тепла, весенней прелести.

Фируза сидела, держа в руках газеты с портретом Сайда Пахлавана, и думала о превратностях жизни, о том, что сулит будущее. Вот она, Фируза, избавилась от нищеты и бесправия, стала человеком, сидит в этом кабинете, руководит порученным ей делом, а что творится вокруг? Всюду борьба, тайная и явная, обман, кровь, убийства!

Ну, а если бы не было этого? Эмир сидел бы на своем троне, его правители эксплуатировали бы трудовой народ, делали бы с ним все, что хотели, грабили, били, насильничали, убивали, топтали ногами… А люди покорно повиновались бы своей участи, молчали? Нет, человек не может бесконечно терпеть гнет и унижение. И он поднял голову, разрушил трон, прогнал своих угнетателей, пошел по новому пути — к иной, лучшей жизни. Ради этого, ради свободы он готов жертвовать жизнью. Вот как Сеид Пахлаван — он погиб, потому что хотел вырвать с корнем ядовитые ветви. Молодое поколение пусть не забудет об этом!

Шел уже четвертый час занятий, в клубе кончился последний урок, женщины стегали одеяла, шили, вязали. На кухне готовили обед. Все были заняты своим делом. Фируза была спокойна за свой клуб. В тот день и в тот час ее ничто не отвлекало. Портрет Сайда Пахлавана был перед нею, он словно говорил ей: «Ну, вот, дочка, я выполнил свой долг. Как ни старался преградить путь врагам и уберечься от опасности, ничего не вышло. Враг перехитрил. Кажется, недавно я пешком приходил из Кагана в Бухару, увидел тебя у ворот Мазара, а теперь вот ушел в могилу…»

«Ваша могила будет дорогим памятником для трудового народа Бухары — местом паломничества», — прошептала Фируза и вспомнила о Мираке. Мирак — способный, умница, с чистым, как у отца, сердцем… Его нужно отдать учиться, воспитать… Государство должно усыновить сына Сайда Пахлавана. Оставшейся без кормильца семье дать пенсию…

Фируза думала о том, как это устроить, когда дверь отворилась и вошла заплаканная Хамрохон. Паранджа и чашмбанд висели у нее на руке, платок сполз на плечи, волосы растрепались, и вся она была какая-то жалкая, расстроенная.

— Что еще случилось? — спросила Фируза, предположив, что Хамрохон опять поссорилась с Насим-джаном. — Снова Насим-джан обидел?

Хамрохон, плача, опустилась на диван.

— Я теперь поняла, что Зулейха ради красоты Юсуфа могла пренебречь своей верностью! — вспомнила Хамрохон известную легенду, нашедшую отражение в стихах Хафиза. — Я сброшу паранджу и чашмбанд и босиком, с непокрытой головой побегу за Насим-джаном.

— Зачем же? Напротив, не бросайте паранджу и чашмбанд — он не будет знать, что это вы бежите за ним. Так лучше.

— Смеетесь? Ну что ж, смейтесь!

Верно сказал поэт:

О голубь с кровли гарема, ты не шлешь,

Как бьется сердце у птицы, которой смякали лапки!

Фируза удивилась. До чего эта женщина, умная и образованная, знающая и любящая поэзию, занята собой, потеряла разум, отдалась глупой ревности!

— Если вы думаете, что связанная птичка это вы, — сказала Фируза, — то поверьте мне: никто вас не связывал, вы сами опутали себя глупой ревностью. Мало вам счастья, которое у вас есть…

— Ни у кого другого этого нет! — грубо возразила Хамрохон. — Никто не мог бы вынести такого!

— Неправда!

— Я же говорю, что вы — голубь с кровли трема.

— Так что же случилось?

— Мало ему было, что он уходил на целый день до вечера, так теперь и по ночам пропадает. Спрашиваю у него — не творит, где был. Чувствую — он охладевает ко мне… Может, нашел какую-то моложе и лучше меня! Так много желающих выйти замуж! Вой у вас в клубе их полным-полно.

— Ну и ну! Вот уж и женщины моего клуба стали причиной вашей ревности. Боюсь, как бы вы и ко мне не стали ревновать!

— А почему бы и нет? — сказала серьезно Хамрохон. — Разве воробей в саду отвернется от сладкого плода? Вы сладкий плод, а чем же мой Насим-джан хуже воробья?

— Постыдитесь! — отвечала Фируза, тоже став серьезной. — Если ваш Насим-джан и станет таким воробьем, то не каждый сладкий плод окажется ему по зубам. Подумайте хорошенько, Хамрохон! Если у вас и дальше так пойдет, то, право, Насим-джан плюнет на все и уйдет от вас — вы станете причиной своего же несчастья.

От слов Фирузы Хамрохон словно опомнилась, вытерла глаза, задумалась.

— Верно вы говорите, Фируза! — проговорила она наконец устало. — Ваши слова справедливы. Но что мне делать? Я схожу с ума…

— Вы просто голову потеряли! — с упреком сказала Фируза. — Человек должен уметь отвязаться от пустых, ненужных мыслей, тут никакой лекарь не поможет. Подумайте хорошенько: ведь ваш муж не единственный, кто сейчас день и ночь занят ответственной работой. Асо мой иногда исчезает на несколько суток. Такая у них работа, время ведь неспокойное. Контрреволюция то и дело подымает голову. Если наши мужья не будут бдительными, могут произойти самые тяжелые последствия. Мы все пропадем тогда.

— Это я знаю.

— Почему же тогда вы…

— Я же сказала, что в последнее время всем своим нутром чувствую, что Насим-джан охладел ко мне. Что мне бояться того, что будет!

Я и раньше все это знала. Ведь Насим-джан моложе меня. А юность, хотите этого или нет, берет свое. Да, да, ревность моя бесплодна! И моя тоска ни к чему, вы верно говорите!

Тут Фируза почувствовала какую-то правду в словах Хамрохон. Ей стало жаль эту женщину, которая после многих несчастий и бед ухватила за подол свое счастье и теперь боялась его потерять, боялась, что его вырвут у нее. Что ж, счастье, которое пришло так поздно и после таких препятствий, особенно дорого, и человек не хочет отдать его. В какой-то мере у Хамрохон есть основания тревожиться.

Фируза укоряла себя, что, не поняв как следует Хамрохон, бранила ее. Надо было разобраться во всем, понять страдающее сердце, советом, теплым словом успокоить его, а не читать одни наставления…

— Постойте-ка, — сказала Фируза, желая исправить ошибку. — С чего вы взяли, что он охладел к вам? Изменилось его обращение с вами? В чем дело?

— В капризах, — ответила Хамрохон и, помолчав, пояснила: — Когда мы поженились, он расхваливал все, что бы я ни сварила, а теперь всем недоволен, все, что я подаю, ему не нравится. Раньше он хвалил мою красоту, не мог насытиться поцелуями, а теперь не только не хвалит меня, а часто стыдит, придирается то к одежде, то к моей усме-сурьме, говорит: зачем это все? Я обижаюсь, а он утешает меня нехотя. Рано утром уходит и порой почти ночью возвращается. Я понимаю все… я надоела ему, он хочет молоденькую…

— Нет, Насим-джан не легкомысленный, — решительно возразила Фируза. — Если бы он был таким, он не женился бы на вас. Вы никогда не надоедите ему, напрасно огорчаетесь! Посмотрите на себя внимательно в зеркало: вы красивее и стройнее тысячи молоденьких девушек. Но Насим-джан не только в вашу красоту влюблен, он любит Хамрохон…

— Но как же тогда объяснить его поведение?

— Есть причина, почему он так поздно возвращается домой… это дело политическое…

— Какая причина? — допрашивала Хамрохон.

Фируза не могла сразу ответить, так как сама не знала точно в чем дело, но она чувствовала, что в эти дни в городе было неспокойно и у ЧК было особенно много работы. Но как это объяснить Хамрохон? А ей хотелось ее убедить и немного успокоить.

— Из Москвы пришло сообщение, — придумала она наконец, — что в Бухаре зашевелились контрреволюционеры… будто эмир тайно ввел в город своих головорезов… И пока их не переловят, нашим мужчинам покоя не будет.

— Почему же он сам мне не сказал об этом?

— Нельзя!

Люди из ЧК не имеют права говорить кому-нибудь о своих делах.

— Даже женам своим?

— Да, даже женам!

— Интересно! — только и могла сказать Хамрохон, потом вскочила с места и промолвила: — Ну, до свиданья, теперь я пойду, может, он уже вернулся.

— Успокойтесь, перестаньте горевать и печалиться, — сказала Фируза, провожая ее.

— Постараюсь! — ответила Хамрохон и ушла.

Фируза наконец досмотрела до конца газету и только хотела выйти из кабинета, как в дверь постучали.

— Пожалуйста, входите! — сказала Фируза.

Из коридора, низко кланяясь, вошел мужчина средних лет, бедно одетый, по приглашению Фирузы взял стул и сел за стол напротив нее. Фируза по привычке чуть пониже на лоб и глаза опустила платок, но мужчина не глядел на нее. Глаза его, покрасневшие, как у больного, были опущены, глядели в пол. На нем был китель и старые военные шаровары, поверх них — заношенный легкий халат из черного сатина, на ногах обтрепанные пыльные сапоги. Фируза никогда раньше не видела этого мужчину и удивилась, как он смог без разрешения пройти мимо милиционера, дежурившего у клуба. К ней с жалобами, требованиями, просьбами приходили сюда только женщины. Интересно, что ему нужно?..

Фируза нарушила молчание:

— Чем я могу быть вам полезна?

— Я слышал, что здесь принимаются жалобы, что вы облегчаете страдания, подаете руку помощи… Что вы, услышав жалобы нуждающихся, спасаете их… Вот я и решился прийти к вам…

— Я слушаю вас.

— Я сарайбон, работаю у Нового базара. Напротив мечети Атолик, у дороги, есть небольшой караван-сарай, стойло для ослов и лошадей, вот там я работаю… А мой двор находится в квартале Чорхарос, по соседству с домом назира… Низамиддина-эфенди.

Мужчина поднял голову и посмотрел на Фирузу, как будто спрашивая, знает ли она, кто это. Фируза поняла и сказала:

— Знаю, это назир внутренних дел.

— Да, да, — подтвердил мужчина и опять опустил глаза. — Сам я раньше был сапожником в Кермине. Славился своим мастерством. Потом поссорился с одним начальником эмирских войск и перебрался в Самарканд. В Самарканде присоединился к революционерам и, вернувшись в бухарские владения, с оружием в руках воевал с эмиром.

Был ранен в ногу, покалечили мне и руку. Заниматься своим ремеслом уже больше не мог. Но правительство помогло мне привезти сюда мою жену и дочь, дали бесплатное жилье и поручили работать сарайбоном…

Он замолчал. Фируза никак не могла понять, какое отношение она к нему имеет, но терпеливо ждала, играя карандашом, который был у нее в руках.

— Зовут меня Бако-джан, сапожник Бако-джан… У меня была жена, родила мне дочь, назвали ее Халимой. Жена умерла. Мне было трудно одному воспитывать дочь, и в Самарканде я снова женился. Халима росла на руках мачехи. Сейчас Халиме восемнадцать лет, пора замуж выдавать… И женихи уж появились… Но тут беда пала на мою голову, я совсем растерялся и вот пришел к вам…

— А что же случилось? — нетерпеливо спросила Фируза.

— Сейчас я вам все объясню, — отвечал не спеша Бако-джан, — все расскажу по порядку. Вы должны мне помочь, больше некому. Так вот что я хотел сказать… Вторую мою жену зовут Зухра, Зухрабону… красивая, ловкая, проворная женщина… А дочь моя Халима — вся в меня, тихая, очень смирная, молчаливая и ласковая. С тех пор как Зухрабону приехала в Бухару, она прислуживает во дворе Низамиддин-эфенди. Зухрабону выполняет там домашние работы. Иногда вместе с ней ходит и Халима, если нужно помочь в стряпне. Конечно, от этой работы у назира и нам польза. Даже скопили кое-что, чтобы сыграть свадьбу — выдать замуж Халиму по-хорошему, как заведено. Но случилась большая неприятность…

Он опять замолк. Фируза поняла, что Бако-джану трудно сказать о случившемся, потому он тянет…

Фируза была права. Бако-джан помолчал задумавшись, наконец сказал:

— Беда в том, что два дня назад жена мне призналась, что Халима беременна. Я сначала даже не понял. Как это беременна, как она могла забеременеть, если она даже не замужем? Зухра заплакала и сказала, что ничего не знает, но какой-то бессовестный мужчина посягнул на честь нашей дочери… Кровь бросилась мне в голову, в глазах потемнело. Потому что я больше всего на свете люблю свою дочь, готов всем пожертвовать для нее. Кажется, если бы в то время попался мне тот бессовестный насильник, я бы вот этими руками разорвал его на части. Но жена мне сказала, что Халима не говорит, кто этот мужчина. Хоть убейте, говорит, не скажу. Тут мы с Зухрой стали думать да гадать. Ведь дочь день и ночь была с мачехой, не разлучалась с ней, — как могло случиться такое? Жена сказала, что это, наверное, случилось в, женском клубе или около него. Потому что Халима несколько раз говорила, что уходит в клуб, и пропадала по нескольку часов. Зухра хотела пожаловаться Низамиддину-эфенди, чтобы он принял какие-то меры, но я не позволил ей. И вот я, даже не сказав жене, пришел сюда.

Неужели это здесь произошло? Разве здесь есть мужчины?

Фируза растерялась, не нашлась сразу что ответить. Чего только не выдумывали про клуб враги, но она не могла себе представить, что до такой степени может дойти клевета.

— Да вы понимаете, что говорите?! В нашем клубе даже ноги вашей дочери не было. Если бы она посещала наш клуб, такого несчастья не случилось бы.

— Вы простите меня, я — темный, безграмотный человек, но сердце у меня чистое… Может быть, вы не знаете, ведь не каждый человек, кто приходит сюда, является к вам, ведь клуб — большое помещение, тут несколько дворов, много комнат…

— Я знаю всех, кто посещает наш клуб. Их немного — тех, кто приходит с улицы, всего двадцать пять — тридцать женщин. Среди них никогда не было ни вашей жены, ни вашей дочери. Вам надо расспросить вашу дочь. Кроме нее самой, никто вам не поможет в этом деле.

— Она ничего не говорит. Ругали ее, стращали и по-хорошему говорили — напрасно!

— Очевидно, ваша дочь не хочет жаловаться на того мужчину.

— Но я хочу.

— Однако раз ваша дочь не хочет, никто не возьмется за это дело. Вместо того чтобы, слушая врагов, возводить такой поклеп на клуб, лучше бы заставили говорить девушку.

— Да разве я говорю что-нибудь против женского клуба, против государственного клуба? Я пришел сюда только узнать, посоветоваться. И хорошо сделал, что пришел. Понял, что все врут, когда болтают про клуб бог знает что. Теперь я знаю, что мне делать. Ну, будьте здоровы!

Он встал и быстро вышел.

Фируза снова осталась одна. Она была так потрясена, что даже не вышла вслед, чтобы спросить милиционера, почему он пропустил к ней Бако-джана. Может, он знает его? Или жену его и дочь?

По всему видно, что Бако-джан говорил правду. Его дочь обесчестили и, видя, как потрясло его несчастье, натравили на женский клуб.

Но неужели эти люди так глупы, что хотели просто очернить репутацию клуба. Пустая затея! Кто поверит в то, что женщина пошла в клуб и потеряла здесь свою честь? Может, Бако-джан и в самом деле искал помощи? Ведь он в таком подавленном состоянии. Изнасиловали и бросили единственную любимую дочь. Что делать?

Кто может помочь ему? Чем может помочь Фируза? Вызвать к себе дочь, самой поговорить с ней? Сообщить в милицию, обратиться в суд? Но согласится ли с этим Бако-джан? И оставлять дело нельзя. Во-первых, все-таки кто-то пытается приписать это женскому клубу, во-вторых, этот бедняк пришел к ней, Фирузе, за помощью…

Нет, она не могла успокоиться, она должна расследовать все. Бако-джан и его семья не должны страдать, когда у нас революция, и справедливое правительство, и могучая партия коммунистов. Жалоба его должна быть услышана… Фируза пойдет в Центральный Комитет, в женский отдел, посоветуется там, поговорит с Асо. Не такая уж это трудная задача, ее смогут разрешить соответствующие организации…

Размышления Фирузы прервал телефонный звонок. Она взяла трубку. Звонил Асо из своего учреждения.

— Как дела? Кто-нибудь — мужчина или женщина — приходил с жалобой?

— Да, — сказала удивленная Фируза, приходил мужчина. А вы откуда знаете?

— Мне позвонили… Я сейчас приду в клуб…

Асо положил трубку. Фируза еще больше удивилась. Кто мог позвонить Асо? Почему он сейчас придет в клуб? Все это встревожило ее. Она встала, чтобы пойти расспросить про Бако-джана у дежурного милиционера. Но во дворе она встретила Хамрохон и Насим-джана — веселых, радостных.

— Дорогая моя сестрица! — сказала Хамрохон. — Вот мы опять к вам пришли, мешаем вам работать…

— Пожалуйста, пожалуйста, добро пожаловать! — отвечала Фируза, снова возвращаясь с ними в свой кабинет.

— На этот раз я заставил Хамрохон прийти к вам, чтобы вас успокоить…

— А я и не беспокоюсь, — только и смогла сказать Фируза.

— Нет, — сказала Хамрохон. — Мы уже вам надоели. Не мы, а я. Я, конечно, зря вас тревожила… Но что мне было делать? Вы, только вы одна знаете все наши тайны, вы — наш лучший советчик! Куда же мне было идти, как не к вам? Но, слава богу, ваши советы и наставления, а потом и сам Насим-джан открыли мне глаза…

— Да они у вас и так были открыты!

— Нет, я иногда бываю слепа… или, вернее, меня хотели ослепить… Но теперь все в порядке.

— Значит, мир, да?

— Мир!

— Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!

— Да, да, чтоб не сглазить! — сказал Насим-джан. — На нас иногда так таращат глаза, что не приведи бог!

Особенно в последние дни…

— Удивительно! — сказала Фируза. — Неужели покушаются и на ваши семейные отношения?

— Да, и на наши семейные отношения! — отвечал Насим-джан. — Я был вынужден рассказать Хамрохон о том, что в Бухаре неспокойно… Мы напали на след врагов и стараемся их обезвредить…

— Вы, наверное, их знаете, поэтому нетрудно их арестовать? — спросила Хамрохон.

— Знаем, но не всех… — сказал Насим-джан. — И ведь их надо схватить за делом, иметь доказательства, иначе нельзя.

— Неужели они собираются покушаться и на вас? — спросила Хамрохон.

— Видимо, так, в их списках есть и мое имя. Не зря же кто-то неизвестный звонит к нам домой и подстрекает вас.

— Как? — спросила Фируза. — Звонят по телефону?

— Да, — призналась Хамрохон. — Раза три-четыре звонил какой-то мужчина и говорил, что Насим-джан влюбился в одну русскую женщину и мешает ей выйти замуж за возлюбленного… Сначала я не поверила ему. Тогда он сказал: «Идите в ЧК и, поднявшись на цыпочки, посмотрите в окно, на ней такое-то платье, зовут ее Нина Сергеевна…» Ну, я однажды случайно там была, заглянула в окно и увидела Насим-джана рядом с той женщиной, они что-то говорили, смеялись… Проклятая ревность зашевелилась во мне, я едва удержалась, чтобы не войти… В тот же день опять позвонил тот мужчина и сказал, что я струсила, не могла остановить мужа. «Теперь, — сказал он, — мы сами его прикончим. Прощайтесь с вашим мужем, в течение двух дней мы его разлучим с вами».

— Неужели? Так и сказал? — спросила Фируза, охваченная страхом.

— А, пустяки! — сказал спокойно Насим-джан. — Все это одни угрозы, запугивания, хитрости и ложь! Но, конечно, нельзя быть равнодушным, нужно действовать! Теперь, я надеюсь, Хамрохон не будет мешать, а поможет мне.

— Помочь вашей работе я, увы, вряд ли сумею, а вот мешать не буду!

— Ревновать, не верить?

— Не буду, сказала, не буду! — засмеялась Хамрохон.

— Молодец! — сказала Фируза, хотя мысли ее были заняты мужем, который почему-то захотел прийти сюда.

Нет ли и тут каких-нибудь вражеских козней? Асо тоже может быть в списке, куда внесли имя Насим-джана… Значит, положение все осложняется?.. Нет, нельзя поддаваться панике, нужно быть спокойной… особенно при Насим-джане и Хамрохон! Нужно их поздравить с примирением и проводить.

— Я больше не буду ревновать! — говорила Хамрохон. — Никто и ничто не разлучит меня с Насим-джаном, а его со мной. Теперь я твердо верю в это. Но мне надоело сидеть одной дома. Я хочу пойти на службу туда, где работает Насим-джан… Как вы посоветуете?

— Очень хорошо, — машинально отвечала Фируза. Но потом, подумав, добавила: — А почему именно туда, где работает Насим-джан? Мне кажется, работа в таком учреждении женщине не подходит. Если вы хотите работать, то ведь дела всюду много. Например, в нашем клубе, в артели, которая только организуется…

— Нет, — сказала упрямо Хамрохон. — Мне нравится их учреждение. Хочу одеваться, как мужчина, и носить револьвер на поясе.

— И я бы рада сжечь паранджи и освободить от них всех наших женщин, — сказала, улыбаясь, Фируза, — Но нельзя так сразу. Наши руководители говорят, что еще рано.

— Да, рановато, — согласился Насим-джан.

— Это вы — член партии, большой человек, руководитель целой организации, а я кто? Я хочу быть настоящим помощником, постоянным спутником Насим-джана, всегда хочу быть с ним рядом. Насим-джан научил меня обращаться с револьвером. Скоро я буду ходить всегда с пистолетом в кармане.

Фируза и Насим-джан от души смеялись над этими словами Хамрохон. Она тоже смеялась, но все-таки твердила, что ее слова не шутка. И хотя Насим-джан и Фируза не принимали их всерьез, она в самом деле говорила правду.

Она вовсе не была отсталой. Ежедневно читала газеты, новые книги. Она находила их в книжном шкафу Насим-джана. Сейчас пришла к твердому решению: она первая в Бухаре должна сбросить паранджу и чашмбанд, выйти на улицу открытой — назло всем врагам свободы. Ни партия, ни правительство не будут против этого, — наоборот, они скажут ей спасибо, что она подала пример другим. До этого дня она мучилась ревностью, не понимала, что происходит, прислушивалась к звонкам незнакомого мужчины, не зная, что это — интриги врагов, которым хотелось поссорить ее с Насим-джаном. Теперь, после того как он объяснил ей все, у нее словно глаза открылись на мир — жизнь показалась ей светлой, прекрасной; она помирилась с мужем, была оживленна, радостна, в хорошем, деятельном настроении, она вновь мечтала и надеялась…

— Ну, до свиданья, будьте здоровы, сестрица Фируза! — сказал Насим-джан, вставая. — Мы теперь пойдем поговорим, посоветуемся. В самом деле, будет лучше, если Хамрохон поступит на службу в какое-нибудь учреждение. Как решим, придем к вам — сказать.

— Конечно, надо еще подумать, посоветоваться, — сказала Хамрохон, — но я хочу быть вместе с Насим-джаном…

— Хорошо, хорошо, — сказала Фируза, — поговорите еще, обсудите все хорошенько.

В это время раздался стук в дверь и вошел Асо.

— О-го-го, все в сборе! — сказал он улыбаясь. — Здравствуйте, здравствуйте!

— Именно вас и не хватало, — сказала Фируза, вставая и освобождая ему место.

Асо поздоровался с Насим-джаном и Хамрохон и сел.

— Мы уже собрались уходить, как вы пришли, — заметил Насим-джан.

— Да, пора, пойдемте! — сказала Хамрохон. — Не будем мешать…

— Нет, нет, что вы! — сказал Асо. — Вы не только не помешаете, а, напротив, может быть, поможете решить некоторые загадки.

— Садитесь, садитесь! — сказала Фируза. — Послушаем, какие вести он принес.

— Новостей сегодня много, — сказал Асо и обратился к Насим-джану — Вы когда ушли из ЧК?

— Наверное, с час назад, — отвечал Насим-джан. — А что случилось?

— Ничего… Видно, Хамрохон заждалась вас?

— Мы с Хамрохон решили теперь никогда не разлучаться… Она хочет поступить к нам на работу.

— Очень хорошо, — сказал Асо серьезно. — В первые дни революции Фируза была вместе со мной, когда я стоял на страже у городских ворот, и очень помогала мне.

Фируза встала с места, вышла в коридор, посмотрела во двор и, вернувшись, взглянула на Асо.

— Скажите же, кто вам звонил? И что сказал?

— Удивительно! — проговорила Хамрохон.

Асо расстегнул пуговицу на воротнике своей гимнастерки и с улыбкой оглядел всех.

— Звонки раздаются у нас каждый день. Но сегодняшний звонок удивил меня…

Насим-джан, спокойно слушавший Асо, теперь вдруг, сняв очки, стал усердно протирать стекла.

— Неизвестный сказал, что какой-то сапожник Бако-джан предъявляет иск женскому клубу и что будто бы…

— Да, да, — прервала мужа Фируза, — сапожник Бако-джан действительно приходил сюда… — И она рассказала о подозрениях Бако-джана.

— Мужчина по телефону мне сказал угрожающе, что если не будут приняты меры по жалобе Бако-джана, то руководители женского клуба ответят своей головой. Кровь за кровь! Асо помолчал.

— Я потому и пришел, чтобы лично у вас узнать подробности. Эти люди в самом деле посещали клуб?

— Я видела нынче только самого Бако-джана. Ни жена его, ни дочь не бывали у нас ни разу.

— А кто такой сам Бако-джан? Чем занимается? — спросил Насим-джан.

— Он работает сарайбоном у Нового базара, — отвечала Фируза. — А живет в квартале Чорхарос, рядом с Низамиддин-эфенди.

— Все ясно! — сказал Насим. — Все это провокации самого господина назира. Жена Бако-джана прислуживает во дворе назира. И дочь тоже…

— Но это нужно еще доказать, сказал Асо. — Низамиддин не такой уж наивный человек.

— В этом деле может помочь только сама девушка, ключ от загадки у нее в руках, — сказала Фируза. — Но Бако-джан сказал, что девушка не хочет раскрыть тайну.

Асо сказал уже с облегчением:

— Я очень волновался, не зная в чем дело. Теперь вопрос ясен. Вы, Фируза-джан, будьте спокойны, никакие беды не коснутся вас и вашего клуба. Все эти загадки скоро разрешатся.

— Низамиддина надо снять с работы и арестовать! — резко сказала Хамрохон.

Все засмеялись.

— Почему смеетесь? — спросила она серьезно. — Меньше мусора — чище на земле, говорят…

— Это верно, — сказал Асо, — меньше мусора чище на земле. Но мы должны еще доказать, что Низами мусор. Потому что есть люди, которые считают Низамиддина мощным карагачем в саду государства.

— Вот чтобы добыть доказательства, мы и работаем день и ночь, — сказал Насим-джан.

Посетители Фирузы отправились по своим делам. А Фируза, выйдя во внутренний двор, обошла все комнаты, проведала женщин и девушек, дала необходимые указания учительницам. Вернувшись в кабинет, она уже повязала платок и собиралась накинуть паранджу, чтобы идти домой, но вошла уборщица и сказала:

— Фируза-джан! Там пришли узбечки и туркменки, хотят видеть вас.

— Пусть войдут, — сказала Фируза и вновь села на свое место. «Что это за узбечки и туркменки, откуда они? — подумала она. — Раз они пришли, значит, им нужна помощь…»

Дверь открылась, и в комнату вошли пять жительниц степей — все в красных и белых просторных платьях, с марлевыми, ситцевыми и шерстяными платками на головах. Вошли, поздоровались.

Фируза встала им навстречу. Три из них были узбечки, две — туркменки (это было видно по их одежде). Фируза усадила их, сама села за свой стол и глядела на пришедших с улыбкой Одна из туркменок была совсем юной, видимо, только что вышла замуж, все узбечки были примерно одного, среднего, возраста.

— Добро пожаловать! — приветствовала их весело Фируза. — Чем могу вам служить?

Гостьи переглянулись и ничего не сказали, потом старшая из туркменок решилась.

— Мы пришли из Чарджоу, — заговорила она наполовину по-узбекски, наполовину по-туркменски. — Все мы — бедняки из кишлака Равот-Кала… Сегодня ровно десять дней, как наших мужей увели, — сказали, что на собрание, и до сих пор о них ни слуху ни духу.

— А из нашего кишлака забрали тридцать человек, — сказала одна из узбечек. — Сказали, что в Новом Чарджоу будет собрание, посадили на телеги и увезли…

— Куда увезли? Зачем? — удивилась Фируза.

— В армию, в Бухару, — ответила узбечка.

— Вы видели их?

— Один солдат нам показал помещение, где они содержатся. Мы прошли туда, но караульные нас не подпустили.

Так мы их и не видели.

— Мы уж два дня здесь бродим, измученные, — сказала туркменка. — Никто не хочет нас выслушать. На Регистане какой-то милиционер пожалел нас, привел сюда, сказал, что если и здесь нам не помогут, то уж никто нам не поможет…

— Помогите нам, отын! — сказала другая женщина. — Освободите наших несчастных мужей, ведь они ни в чем не виноваты… Они все — крестьяне, бедняки. Крестьянам и при эмире было тяжко, значит, и в революцию тоже… Где же справедливость?

Женщина говорила правду: справедливости не было. Фируза не знала, что ответить, как помочь, она была растеряна, сбита с толку, услышав эту историю. Ей надо было позвонить в разные учреждения, чтобы выяснить, в чем дело и чем можно помочь беднякам.

Пока Фируза занята поисками, мы коротко расскажем читателю, что же произошло.

Правительство Бухарской республики приняло решение создать свою армию, мобилизовав местное население. Была проведена подготовительная работа, на места разосланы инструкции и правила, по постановлению съезда был организован Военный назират, где работало много всяких уполномоченных. В Бухаре, на Регистане было устроено собрание, аксакалы чуть не силой приводили сюда со всех кварталов юношей призывного возраста. Перед собравшимися выступали члены правительства Муиддинов, Аминов, Акчурин, они объясняли и доказывали, что государство без армии не может существовать. Особенно теперь, когда контрреволюция собирает силы против республики, нужно вооружаться, нужна армия.

Они старались пробудить в людях патриотические чувства, говорили, что красный воин Бухарской республики — не то что солдат эмира. Он будет защитником народа, сильным и справедливым. Каждого, кто будет принят в ряды этой армии, государство обеспечит одеждой, пищей, жильем, оружием, кроме того, ежемесячно ему будут выплачивать известную сумму. Вступление в ряды Красной Армии будет добровольным, но вначале бойцы будут набираться по жеребьевке. Тогда же у деревянного помоста в Арке были установлены вращающиеся стеклянные сундучки, где лежали свернутые в трубочки бумажки-жребии. Милиционеры и представители военного ведомства выстроили юношей в ряд, они, подходя, по очереди запускали руки в стеклянный сундучок и, вынув свою бумажку, относили ее специальной комиссии, которая сидела тут же за столом. Те, у кого на бумажке было написано красными чернилами, что он подлежит призыву, отходили в одну сторону, а те, у кого листки были чистыми, — в другую. Так в тот день было принято в армию человек пятьдесят. Их отпустили по домам, приказав через два дня явиться в военное управление.

Так было в Бухаре. Но в других местах жеребьевка не была проведена, и каждый руководитель набирал воинов, как ему заблагорассудилось, и отсылал их в Бухару. В Чарджоу ретивые администраторы отправились по кишлакам, ничего не разъяснив, согнали крестьян, погрузили их в вагоны и отправили в Бухару. Среди таких мобилизованных были и юноши, и пожилые люди, и совсем старики. Были даже больные, которые еле двигались. Этих «бойцов» в Бухаре не смогли принять как следует — у Военного назирата, который только начинал работать, не было еще ни казарм, ни денег. Не было ни обмундирования, ни вооружения, ни места для учений, не было еще ни командиров, ни преподавателей. Шли еще споры о том, быть ли войскам Бухарской республики отдельными, самостоятельными, или стать частью Красной Армии и подчиняться единому командованию. Были люди, которые боялись: если мы дадим в руки местного населения оружие и научим пользоваться им, не обратит ли оно это оружие против нас, против новой власти?

Тем не менее Военный назират был создан, хотя, пока не раскачались другие ведомства, работа его еще не наладилась как следует. А на местах, по пословице «Заставь дурака богу молиться, он лоб расшибет», некоторые начальники переусердствовали. И вот почти пятьдесят первых человек, привезенных из Чарджоу, содержались в Бухаре как заключенные — без пищи и воды. Только охранявшие их милиционеры иногда приносили им воды и немного хлеба. И не было никого, кто поинтересовался бы их положением, вступился за них.

Фируза так и не смогла ничего узнать об их участи. Тогда она позвонила военному комиссару — самому Файзулле Ходжаеву.

— Я Фируза, из женского клуба. Сегодня к нам с жалобой пришли пять женщин из Чарджоу, бедные крестьянки. Они рассказали, что из окружных кишлаков пригнали в Бухару обманом много людей, совсем не подлежащих мобилизации. Вот уже десять дней, как их жены, дети, родные не имеют от них никаких вестей, беспокоятся, плачут… Разве так должна у нас проходить мобилизация?.. Хорошо, я приведу к вам этих женщин — поговорите с ними сами. Хорошо, я сейчас!

Фируза положила трубку и обратилась к ожидавшим женщинам:

— Вставайте, сейчас пойдем к Файзулле Ходжаеву. Вы, конечно, слышали о нем? Он — глава правительства Бухарской республики и военный назир. Ваших мужей привезли сюда, чтобы принять в армию.

Это дело в руках комиссара.

— Ох, дай нам бог удачи! — сказала туркменка. Остальные промолвили «аминь», встали и вышли из клуба.

Два больших «европейских» окна освещали эту красивую комнату (одиннадцать балок в потолке). На обитом кожею диване с наслаждением раскинулся Низамиддин, вытянув на ковре, устилавшем пол, свои босые ноги. Поверх белого нижнего белья был накинут только легкий каршинский халат из алачи, голова не покрыта, на пальцах ног еле держались мягкие кауши. Рядом с ним сидела Зухрабону, жена сапожника Бако-джана, стригла Низамиддину ногти на руках. Хотя и не первой молодости, она все еще была красива и привлекательна: у нее были черные томные глаза, тонкие брови, сходившиеся, извиваясь как змеи, на переносице, продолговатое лицо, вьющиеся черные волосы. Руки ее работали проворно, а с языка так и сыпались слова:

— Если я подам на вас в суд, вас непременно повесят. Мало вам было одной меня, так вы еще сбили с пути единственную мою дочь, соблазнили золотым кольцом и серьгами с алмазом. Вы добились своего, а что теперь мне делать? Хоть бы посоветовались со мной сначала!

— А что бы ты мне посоветовала? — лениво сказал Низамиддин.

— Я бы вас оскопила! Правда оскопила бы, чтобы никому от вас не было вреда! Говорите: я назир, я холостой, я богат — как будто это дает право лезть ко всякой понравившейся женщине.

— О-о! Потише! — воскликнул Низамиддин, отдергивая руку от ножниц. — Ты что, с ума сошла!

— Что, больно? Глаза кровью налились! А вот других вы не жалеете! Единственную несчастную дочь мою…

— Почему она твоя?

— Я ее вырастила! Моя дочь! Что мне теперь делать? Как перенести этот позор? Ищите теперь выход из положения!

— Я же сказал: надо найти доктора! Сколько надо будет — я заплачу.

— Халима не хочет, боится.

— Скажи, пусть не боится. Доктор легко это сделает, она даже и не заметит.

— Хорошо, это мы сделаем, устроить выкидыш — дело простое, я и сама с этим справлюсь. А дальше что? Потом?

— А что может быть потом? Потом она будет ученая, будет знать, что делает. Выйдет замуж и успокоится.

— Пусть тебя жалят, мне-то что? — женщина покачала головой с сожалением. — Какой же мужчина возьмет ее теперь замуж?

— Найдем кого-нибудь… Не беспокойся, — сказал Низамиддин, вставая с дивана и глядя на часы, висевшие на стене. Стрелки подвигались к одиннадцати. — Жаль, что скоро вернется с работы твой муж, да и мне пора уходить, а то…

— Что «а то»? — спросила она, притворяясь непонимающей.

— А то… закрыл бы я дверь на крючок… У-ух, ты сама лучше тысячи девушек!

А я, глупец, иногда забываю об этом. Ладно, иди домой, ужина мне не готовь, я вернусь поздно.

— Когда вернетесь?

— Поздно… Завтра приходи!

Женщина ничего не сказала и вышла, опустив голову. Низамиддин быстро снял халат, надел белую рубашку, к накрахмаленному воротнику прикрепил черный галстук-бабочку, надел бледно-голубой суконный костюм, очки, шапку и вышел из дому…

Однажды в середине апреля, в полдень, к медресе Калобод подъехал пароконный фаэтон. Из него вышел Низамиддин-эфенди. Он был в синих очках, в руке держал легкую трость. На нем тот же бледно-голубой костюм, на ногах блестящие хромовые сапоги. Он отпустил кучера, а сам поднялся на площадку перед медресе. Здесь было безлюдно, только какой-то ученик медресе сидел в тени портала и читал книгу. Низамиддин повернулся и с высоты площадки оглядел улицу. Прохожие были редки. Напротив медресе находился хауз квартала Калобод, где водоносы набирали воду, двое или трое из них сидели на берегу под большим тутовником и разговаривали.

Низамиддин внимательно оглядел сидевших у хауза. «Кажется, здесь нет людей из ЧК?.. Кто может знать, что я в пятницу, в полдень, приду сюда? А если и есть здесь тот, кто меня знает, какое ему дело до меня? Я — назир внутренних дел, у меня своя цель. Надо спросить что-нибудь у этого учащегося медресе».

Низамиддин подошел к учащемуся, читавшему книгу.

— Братец, вы живете в этом медресе? Тот поднял голову и ответил:

— Да, в этом медресе.

— А где можно найти мутавалли?

— Не знаю, наверное, он у себя дома.

— А где его дом?

— За медресе, идите вон на ту улицу, там вам покажут. Низамиддину понравился ответ: ведь он сам должен был идти на ту улицу, значит, у него есть свидетель, что он искал дом мутавалли.

— В медресе много сейчас учеников?

— Нет, нас осталось всего пятеро — из Куляба… Потеплеет — и мы тоже уйдем.

— Куда?

— К себе, в родные места.

«И будете там все басмачами», — подумал Низамиддин и вошел в медресе.

Медресе Калобод — одно из больших и древних медресе Бухары. Площадка перед входом намного выше улицы и выложена гранитными и мраморными плитками. Высокий портал украшен росписью, кельи здесь больше и выше, чем в других медресе. Раньше не каждому удавалось занять келью и учиться в этом медресе. Кельи сдавались за большие деньги, и без значительных затрат или высокого знакомства трудно было сюда попасть.

Но сейчас большинство келий пустовало. Низамиддин вошел во двор медресе, огляделся, постоял немного и вернулся.

Снаружи под порталом все еще сидел учащийся с книгой. Сказав ему, что идет к мутавалли, Низамиддин повернул направо и спустился по ступенькам на улицу позади медресе. Здесь несколько мальчишек играли в пальчики. Низамиддин прошел мимо играющих и, дойдя до конца улицы, оглянулся — проверить, не следят ли за ним. Никого не было видно. Он быстро свернул в переулок и вздохнул с облегчением. Конспирация — дело трудное, опасное, этим должны заниматься опытные люди. А если ты неопытен и неловок, то знай, что опасность тебя подстерегает на каждом шагу. Вот как сейчас.

Всякий знает, что для тайных собраний самое подходящее время — ночь. Хотя ночью и противник бдительней, но под черным покровом ночи легче укрыться. Созывать же тайное совещание днем — совсем нехорошо. «Кто знает, почему сидит на площадке медресе тот учащийся? Ведь читать можно и в келье. Значит, он сидит здесь не бесцельно? И почему мальчишки играют в альчики именно здесь? Обычно родители не пускают в это время детей на улицу… Хорошо, что в переулке никого нет. Сейчас пройду еще немного, и должны продавать сумалак…»

Продавцы сумалака на улицах Бухары — дело обычное. Этот продавец, казалось, устал — сидел на суфе возле чьих-то ворот и дремал. Но из-под полузакрытых век он внимательно оглядывал улицу, отсутствие покупателей было, видно, ему на руку. Наверно, он сидел так уже давно, и это ему надоело. Он потянулся, зевнул и встал с места.

В это время из-за поворота показался Низамиддин. Завидев его, продавец сумалака поднял на голову таз со своим товаром и ждал, когда тот приблизится.

— Хороший сумалак! — тихо сказал продавец. — Пожалуйста!

— У вас есть каса? — спросил Низамиддин.

— Сейчас найдем, — сказал продавец и пошел вперед. Низамиддин улыбнулся и последовал за ним. «Неплохой фокус, но только на безлюдной улице. А если б тут были какие-то люди? Разве такой высокий начальник, как я, пошел бы за продавцом сумалака? Нужна мне чашка сумалака! Нет, все это — от неопытности, от незнания. Надо быть умнее, надо учитывать все случайности…»

Через несколько минут они свернули в тупичок. Продавец сумалака тонким голосом прокричал: «Сумалак, сумалак, хороший сумалак!» — пропустил Низамиддина вперед и повернул обратно. Низамиддин дошел до конца тупика, подошел к двухстворчатым воротам. За воротами кто-то кашлянул, ворота открылись. За ними стоял пышущий здоровьем безбородый мужчина в длинном камзоле, с высоким колпаком на голове.

— Здравствуйте, назир-эфенди, — сказал он с улыбкой. — Пожалуйте!

— Салом! — отвечал Низамиддин и, быстро войдя в ворота, дал знак запереть их. — А вы все еще неосторожны, хоть и зовут вас Хушьёр — бдительный. Почему вы так громко говорите: назир-эфенди? Разве вы не знаете, что и у стен есть уши?

— На улице нет никого, назир-эфенди.

— Почем вы знаете?

— Продавец сумалака иначе не подал бы голоса. А раз он закричал…

— За каждыми воротами может стоять человек и следить изнутри.

— Нет, наши соседи все свои люди.

— Во всяком случае, надо быть очень осторожными, на улице объясняться только знаками. Ну, ну, идите вперед!

Безбородый пошел вперед и через крытый проход, где было темно, вывел Низамиддина на дворик, вымощенный кирпичом.

— Что за человек продавец сумалака? — спросил Низамиддин.

— Это опытный и преданный человек. Сейчас он придет сюда, оставит свой тазик и будет сторожить у ворот.

— Но и вы тоже будьте бдительны! — предупредил Низамиддин.

— Хорошо, — сказал безбородый и повел его дальше.

Они прошли по дорожке во внутренний дворик. Там находилась кухня, где суетились женщины, в доме тоже видны были женщины. Безбородый, показывавший дорогу Низамиддину, громко кашлянул, давая знак женщинам скрыться. Но женщины, очевидно, привыкли к приходу мужчин и продолжали заниматься своим делом, не обращая внимания на вошедших. Любопытный Низамиддин не смог разглядеть лица женщин, хотя у него на них был зоркий взгляд. Следуя за безбородым, он подошел к большому дому, стоявшему на возвышении.

В прихожей Низамиддина встретил высокий щеголеватый хозяин дома Гулом-джан Махсум. Он был в длинном чесучовом камзоле и накинутом поверх халате из каршинской алачи; на ногах — хромовые сапоги, на голове — небольшая белая чалма. Из-под черных бровей на Низамиддина глянули ласково и в то же время испуганно будто налитые кровью глаза. Красиво подстриженные черные усы и борода очень шли к его смуглому лицу.

— Пожалуйте, пожалуйте! — сказал он Низамиддину. — Добро пожаловать! Входите.

Мы вас ждем.

— Разве уже все пришли? — спросил Низамиддин, здороваясь.

— Да, — отвечал Гулом-джан, — все уже собрались.

— Зять эмира?

— И зять эмира…

— Значит, я опоздал?

— Ничего…

Они вошли в комнату. Это был один из известных в Бухаре домов, украшенный лепкой и росписью. На постройке этого дома трудились видные зодчие Бухары, щедро отдали ему свой талант и свое мастерство. Каждая потолочная балка, каждая поперечная доска были расписаны и разукрашены. Цвет дерева не был изменен, но дерево дало разные оттенки, которые были использованы очень искусно. Для украшения со вкусом применялась и позолота, чтобы подчеркнуть богатство росписи, радовать человеческий глаз. Вся передняя стена комнаты покрыта вделанными в нее полками и полочками, окрашенными в разные цвета, расписанными решетчатыми узорами. На каждой такой полке и полочке стояли подобранные под цвет пиалы, чашки, чайники, вазы для цветов и всякие безделушки. Стены украшены позолотой, как обложки старинных книг; нижняя их часть выкрашена в зеленый цвет. Три высоких окна были как в древних дворцах, со вставленными в них разноцветными стеклами — зелеными, голубыми, желтыми. Пол покрыт громадным пестрым ковром «кизаласк», вокруг него по стенам расстелены одеяла и курпачи — из сатина, шелка и бархата. Посреди комнаты стоял резной чинаровый невысокий столик — хаитахта.

Низамиддин и Гулом-джан вошли в комнату. Там уже находилось три человека. Впереди на почетном месте сидел средних лет мужчина в чалме, повязанной в виде репы. Всем своим видом он напоминал вельможу при дворе эмира. Это был зять эмира — Абдурахманхан. Он не был арестован и свободно расхаживал по улицам революционной Бухары, так как числился сторонником джадидов, примыкал к их правому крылу. В доме Гулома Махсума он сидел на почетном месте. Другой из находившихся в комнате имел отношение к представительству одного из иностранных государств, а третий был другом хозяина.

Низамиддин тепло поздоровался со всеми. Прежде чем сесть, приказал, чтобы опустили плотные шелковые занавеси на окнах.

— Так делают беседу неслышной! — сказал Низамиддин смеясь.

— Браво, браво! — поддержал его Гулом-джан. — Беседу нужно вести за занавеской.

— Мы в политике слабы, — сказал Абдурахманхан, — мы простые, наивные, тонкостей не знаем, сидим спокойно, подняв занавески…

— Нет, зять эмира, — возразил Низамиддин. — У вас еще нет опыта. На вашу голову еще не обрушилась беда — и не дай бог, чтоб случилось…

— Эх, эфенди, что вы говорите, — сказал, вздыхая, зять эмира. — Какая еще беда может на меня обрушиться? Если пропало все имущество, все мое богатство, и власть, и государство, и мое достоинство, что же еще может со мной случиться?

Утрата всего этого разве не огромное несчастье? Ладно, оставим эти разговоры, лучше послушаем вас. Какие новости вы нам принесли?

После того как Асад Махсум сбежал и были поколеблены основы тайного контрреволюционного сообщества, Низамиддин очень изменился. Теперь он сомневался в каждом, всех подозревал, стал осторожным. Он был перепуган. Иногда, задумавшись, говорил себе: «Эх, глупец, зачем тебе надо было присоединяться к этому заговору, подвергать опасности свою жизнь, взваливать на себя заботы и тревоги?! Что, у тебя нет авторитета, высокой должности? Не хватает денег, богатства? Что ты играешь с огнем? Все это нужно Асаду Махсуму, он дерзкий поджигатель, для него жизнь не в жизнь без всех этих смут и волнений. А тебе что надо?» Он говорил себе это и тут же упрекал, его мучила совесть. Поразмыслив немного, он убеждал себя, что, если бы не эта смута, не высокие друзья, не было бы у него ни власти, ни богатства. Если бы он не примкнул к провокационной группе, то сейчас был бы — самое большее — районным начальником милиции. Да и то неизвестно, может быть, просто рядовым милиционером — и все. И ведь вначале, «в первые дни ему казались такими близкими надежды и мечты этих провокаторов… Ладно, и сейчас ведь еще не все потеряно. Пока друзья за него, никакие несчастья его не коснутся. Только нужно быть очень осторожным, нужно хорошо обдумать каждый шаг. Асад Махсум, Ибрагимбек и другие — те, что находятся вне Бухары, все они могут за какой-нибудь месяц разбить большевиков, уничтожить всех главарей. А затем, бог даст, и в новом правительстве он получит еще более высокий пост и достигнет вершины власти. Сейчас нужно сделать так, чтобы группа Гулом-джана и зятя эмира начала смело действовать. Задача Низамиддина в том, чтобы подталкивать их, торопить, науськивать даже друг на друга. Ведь выигрывает тот, кто столкнет двух противников, а сам выхватит жирный кусок, лежащий между ними.

— Есть свежие и радостные новости! — сказал он, привлекая всеобщее внимание. — Я узнал из верного источника, что некоторые иностранные государства протягивают нам руку помощи…

— Это известно, — сказал Мухаммед Вали, тот, кто был близок к одному иностранному представительству. Наше государство протянет руку помощи Бухаре, чтобы изгнать отсюда русских.

— Это хорошо, — сказал Низамиддин, — но, друзья, более действенная помощь придет к нам со стороны крупнейших государств Европы. Англия и Турция не хотят, чтобы Бухара была в руках большевиков и русских. Решено, что Энвер-паша прибудет в Бухару и возглавит битву бухарского народа за веру…

— Энвер-паша? Что Энвер-паша? — раздались восклицания присутствующих.

— Какой это Энвер-паша? — спросил зять эмира.

Низамиддину стало смешно. Зять эмира не знает, кто такой Энвер-паша! Конечно, такие, как он, прежде ничего не знали, кроме грубых развлечений, наслаждений и скуки. Они были равнодушны ко всему, что происходило в мире, для них не имело значения, какая страна с какой воюет, где происходят революции, какой народ сверг своего царя. Они не желали знать ничего, что происходило даже за воротами Бухары. Какой Энвер-паша? — спрашивает он. Как будто их несколько, Энвер-пашей! Энвер-паша — герой мировой войны, победительна полях сражений, великий полководец Турции и Германии!..

— Энвер-паша — зять супруги халифа, наместника ислама, полководец Турции, — приняв ученый вид, стал пояснять Низамиддин. — В мировой войне он был первым героем. Я видел его портрет в газете «Тарджуман». В глазах его горит огонь, лицо сияет как солнце. Если бог даст и Энвер-паша прибудет в Бухару, это будет большое дело.

— А что в том толку? — спросил зять эмира, удивив Низамиддина. — Прибытие одного Энвера не поможет нашему делу. Вот если бы он привел с собой войско с пушками и снарядами, с пулеметами и аэропланами.

— Будет все, о чем вы говорите, будет! — сказал самоуверенно Низамиддин. — Разрешите мне закончить мое сообщение. Раз я сказал: бог даст, разрешите мне сказать, что он даст!..

— Пожалуйста, пожалуйста!

Низамиддин и сам еще не был хорошо осведомлен, где сейчас находится Энвер-паша, по какой дороге он придет в Бухару и что будет в ней делать, но здесь надо было хорошо использовать слухи.

— В народе говорят, что, пока дитя но заплачет, мать не даст ему груди. Великие иностранные державы тогда окажут нам действенную помощь, когда мы будет готовы принять ее. Энвер-паша, прибыв сюда, обратится к народу, подымет его на священную войну — вот тогда и начнут поступать пушки, и пулеметы, и винтовки, вот тогда, перейдя границу, подойдут отважные афганские, турецкие и английские воины в распоряжение великого полководца Энвер-паши и начнется большая война.

— Кто вам сказал об этом? — спросил Абдурахманхан.

— Эти сведения поступили из Берлина…

— Да, это было бы хорошо! — сказал Абдурахманхан, вдруг обнаружив решительность и ум. — Если, конечно, эти сообщения верны. Однако революция в Бухаре и несчастья, какие она принесла на мою голову, сделали меня недоверчивым ко всяким слухам. Конкретная сила сейчас — мы сами. Ваши милиционеры, которыми командуют в основном тюркские старшины, отряд молодежи, наши сторонники — вот наша сила, вот это наши люди! Сейчас мы можем опереться только на них, надо вести работу только с ними.

А если будет так, как вы говорите, что ж, прекрасно! Низамиддин теперь увидел перед собой совсем другого человека, — он имел превратное представление об Абдурахманхане. Это был умный, решительный политик. Низамиддин невольно сравнил Абдурахманхана и Асада Махсума. Тот был тоже смелым, дерзким и энергичным, но ему не хватало ума, дальновидности, он не любил раздумывать. В нем жило одно чувство — честолюбие, желание быть первым, никому не покоряться. А Абдурахманхан не такой — не верит каждому, верит лишь себе, знает, в чем его сила, что ему нужно. Нет, Низамиддин должен повнимательнее приглядеться к этому человеку, ближе связаться с ним.

— Ваши слова полны мудрости, — сказал Низамиддин. — Сейчас наша задача не в том, чтобы ждать Энвер-пашу, но в деятельной подготовке к его приходу.

Хозяин дома, Гулом-джан, до сих пор молчавший и из вежливости предоставлявший высказываться гостям, кашлянул и сказал:

— Мы сегодня собрались для того, чтобы, посоветовавшись, перейти к действенным мерам. Во времена эмира джадиды шли мирным путем, теперь мы должны действовать по-другому. Теперь мало собираться каждый день, советоваться, рассуждать и расходиться по домам; сейчас каждый из нас должен получить конкретное задание и, выйдя отсюда, приступить к его исполнению. А следующее наше собрание должно быть через три дня, в среду вечером.

— Конечно, конечно, — сказал Абдурахманхан: он был здесь старшим и вновь взял нить разговора в свои руки. — Мы пока услышали только одно сообщение. Я думаю, что господин Низамиддин скажет нам еще что-нибудь. Послушаем его, а потом наметим, какие меры надо принимать. Как вы думаете, господин Низамиддин?

— Хорошо, — ответил Низамиддин. — Другое сообщение, которое я хотел сделать вам, касается Первого съезда Коммунистической партии Бухары. Вы, наверное, слышали об этом, но не знаете о разговорах, которые велись на съезде. А знать об этом нужно, особенно нашей группе! Съезд состоялся в конце февраля 1921 года. На нем обнаружились три группы: левые, правые, средние, в числе их находились и бывшие младо-бухарцы.

— Это было ясно сразу, — бросил реплику Гулом-джан.

— Удивительно здесь то, — сказал Низамиддин, — что такой человек, как Акчурин, вошел в группу левых, он ведь один из главных сторонников Нумана Ходжаева.

— А это кто такой? — спросил Абдурахманхан.

— Нуман Ходжаев был сначала секретарем Коммунистической партии Бухары. Потом его отстранили от работы, он обиделся и уехал в Москву. А недавно он прислал из Москвы письма своим единомышленникам — Акчурину, Килич-заде, Шайххасану Алиеву и другим. В этих письмах он приказывал им создать свой подпольный центральный комитет и начать борьбу с правительством. Это означает, что левая группа, в сущности, думает то же, что и правая, то есть наша, группа, но они, выдавая себя за красных, ведут работу тайно. Младобухарец Килич-заде обрушился с критикой даже на самого Куйбышева за то, что он поддерживает Файзуллу Ходжаева.

— Разве Куйбышев поддерживает Файзуллу? — спросил Абдурах-манхан.

— Да, он везде решительно поддерживает Файзуллу.

И Москва любит Файзуллу. Поэтому вся власть в правительстве — в руках Файзуллы. Левые, выступая против него, действуют нам на пользу. Но Акчурин, чтобы показать, что он — красный, выступил на съезде против правых за то, что они вызвали из Ташкента Мунаввара Кори, главу узбекских националистов…

— Неужели? — взволнованно спросил Гулом-джан. — Он так и сказал?

— Да, он так и сказал: главу националистов Ташкента.

— А что сказали другие?

— Так как основной спор шел с левыми, то особенно много говорить о Мунавваре Кори не стали. Но это, конечно, не значит, что им не займется ЧК, раз уж сказали, что он здесь…

— А сам Мунаввар Кори знает об этом? — спросил Абдурахманхан.

— Конечно. Он-то и просил меня сообщить вам об этом. Надо скорее действовать.

— Да, нужно как можно скорее приступить к делу! — сказал Абдурахманхан, поддерживая Низамиддина. — Мне кажется, с этого мы и должны начать — убрать руководителей правительства…

— Это будет сигналом для эмира Алимхана и иностранных правительств! — сказал Мухаммед Вали.

Низамиддин резко повернулся и посмотрел на Гулом-джана. Тот подмигнул ему, словно говоря: «Не беспокойтесь!» Да, Низамиддин и слышать не хотел имени эмира Алимхана. Еще бы! Не для того они борются с большевиками, подвергая свою жизнь опасности, чтобы вернулся его высочество, а для того, чтобы взять власть в свои руки, создать независимое национальное государство, у них высшая идея — создание союза тюркских народов и мусульман! Эмир Алимхан к этой идее не имеет никакого отношения. Вряд ли и зять эмира, если говорить честно, хочет, чтоб вернулся его тесть, он жаждет сам занять его трон. Но пусть каждый думает себе что хочет, а сейчас, в данный момент, надо использовать всех, все средства, а потом найдется выход из любого положения!

— Прежде всего надо убрать Файзуллу Ходжаева, — предложил Абдурахманхан. — Это я беру на себя.

— Когда? — спросил Низамиддин и, не дождавшись ответа, сказал: — Отдельные, единичные убийства не произведут большого впечатления. Но если, например, в течение двух-трех дней убьют одного-другого-третьего из руководства, то можно вызвать панику в народе.

— Это будет замечательно, но кого же надо убирать в первую очередь? — спросил Мухаммед Вали.

— Есть список, — сказал Гулом-джан. — Мне кажется, русских не надо трогать. Если мы уберем кого-то из них, например Куйбышева, — это все равно, что палкой ковырнуть в улье.

Русские сразу подымутся и нападут на наши следы. Русских надо вычеркнуть из списка, оставить только местных большевиков. И первыми в списке надо поставить имена Хайдаркула, Карима и Асо.

— И Фирузу и Насим-джана! — сказал Низамиддин.

— С этим предложением все согласны! — сказал зять эмира. — Кто же возьмет на себя Хайдаркула, Карима и Асо?

— Карима и Асо уничтожу я, — сказал Мухаммед Вали.

— Хайдаркула — я! — сказал Гулом-джан.

— Тогда и Фирузу пусть возьмет на себя Мухаммед Вали, — сказал Низамиддин, — Асо и Фируза — муж и жена, можно их уничтожить даже дома.

— Ладно, — сказал Мухаммед Вали.

— Насим-джана и председателя ЧК я беру на себя! — сказал Низамиддин.

— Этих двоих убрать очень трудно, тем сильнее будет впечатление.

— С сегодняшнего дня приступаем к делу, — сказал зять эмира. — Даст бог, в ближайшие два дня я выполню свою задачу.

— Нет, — сказал Низамиддин. — Я знаю, как много ненависти у господина Абдурахманхана, но торопиться все же не следует. Не нужно смотреть на это ответственное и важное задание как на дело простое и легкое. Надо хорошенько приготовиться, обдумать все, а в следующий вторник на собрании каждый предложит свой план и только с согласия всех приступит к его выполнению.

— Верная мысль! — сказал Гулом-джан.

Остальные одобрили предложение Низамиддина, зять эмира, стиснув зубы, тоже вынужден был согласиться.

Новый базар находился между Регистаном и хаузом Девонбеги, недалеко от медресе Турсун-джана и мечети Атолик. На базаре было несколько крытых рядов, десяток галантерейных и бакалейных лавок, лавки со сластями и другие. Каждое утро на площадке перед мечетью Атолик, откуда начиналась широкая, мощенная камнем улица, собирался базарчик, где шла торговля молоком и сливками. Очевидно, для этого молочного базара позади мечети был устроен небольшой караван-сарай, где крестьяне, привозившие на базар молоко, оставляли ослов и лошадей.

В этом караван-сарае и работал сапожник Бако-джан. Над воротами караван-сарая, который был крытым, надстроены две комнатки, а во дворе поставлена высокая деревянная кровать, на которой была расстелена старая черная кошма, лежала грязная курпача и подушка: сидя на этой кровати, Бако-джан обычно вел свои дела с приезжими. Работа его продолжалась с раннего утра до полудня, потом караван-сарай пустел, только иногда какой-нибудь приезжий приводил свою лошадь или осла.

В тот вечер в караван-сарае не было никого, Бако-джан сидел одиноко на кровати, положив подушку на колени и опершись на нее локтями. Глаза его были устремлены в одну точку, перед ним проходили видения прошлой жизни.

День клонился к вечеру, все меньше становилось прохожих, ничто не мешало его воспоминаниям, только сверчки однообразно трещали под стеной, но он уже привык к ним. Когда вокруг наступала тишина, их трескотня становилась громче, и эти звуки даже помогали Бако-джану вспоминать.

Все вокруг напоминало ему о недавнем и караван-сарай, и эти большие ворота, эта мощенная камнем улица и площадка перед мечетью Атолик. Кажется, только вчера он прибежал сюда — с пятизарядной винтовкой в руках, с патронной лентой на поясе, с буденовкой на голове, прибежал сюда, к Новому базару, вместе с другими красными бойцами. Войска эмира потерпели поражение и оставили город, но кое-кто из солдат остался пограбить, они затевали перестрелку и мешали действиям наших войск. Несколько таких разбойников здесь, около Нового базара, оказали сильное сопротивление. Бако-ждан хорошо помнил, как вместе с другими бойцами поднялся на площадку мечети Атолик и хотел напасть на врагов с тыла. Но в эту минуту со стороны Регистана появились несколько всадников — конные воины эмира — и открыли стрельбу.

Бако-джан с товарищами заскочили в этот караван-сарай и, проломив кое-где ограду, выходившую на Регистан, сквозь отверстия стали стрелять в воинов эмира. Двое всадников были сбиты, другие ускакали. Тут подоспели наши бойцы, очистили от врагов Новый базар и бросились на штурм Регистана. Бако-джан и его товарищи тоже вышли из своего убежища и побежали туда. От Нового базара до Регистана не близко, но Бако-джан не заметил этого расстояния — такая жаркая была тогда битва.

На Регистане завязалась жестокая борьба с воинами эмира, укрывшимися в Арке. Воины эмира занимали хорошие позиции, стреляя из Арка сверху. А красным бойцам внизу мешали огонь и дым — горели лавки, ларьки, дождь пуль сыпался на них сверху. Сражение затягивалось. Но вдруг раздался громкий крик «ура!» и красные, не обращая внимания на пули, летевшие сверху, побежали к деревянному помосту, ведшему в Арк. Побежал и Бако-джан, изо всех сил крича «ур-ра!». Он уже добежал до помоста, но взобраться на него не смог.

Что-то сильно ударило его в колено, и он упал. Другая пуля ранила его в руку, и он потерял сознание. Открыв глаза, увидел, что лежит в мечети Поянда, на коленях у своего товарища, и тот, разорвав его рубашку, перевязывает ему раны.

— Ну, Бако, — сказал русский товарищ, перевязав его. — Ничего, будешь жив.

— Дай бог, чтоб стать здоровым! - отвечал Бако-джан. — Чтобы встать на ноги и насладиться благами свободы.

Жизнь порой бывает коварна: жаждущий в пустыне видит берег чистой реки, но только приблизится, чтобы напиться, — вода исчезает; больной человек томится всю ночь, ждет рассвета — и умирает, не дождавшись солнца; садовник заботливо выращивает цветы — и уходит в землю раньше, чем его сад зацветет… Почему так бывает? Бако-джан всю жизнь трудился честно, никогда не присваивал чужого, не нападал ни на кого, а почему-то его обманули, обидели, заставили бежать из родных мест… Тогда он восстал против тех, кто мешал ему жить, — и верно поступил, так и надо было сделать! Надо было силой отобрать у насильников и тиранов право и власть. И вот Бако-джан с помощью товарищей, со всей Красной Армией победил, изгнал эмира. Неужели теперь он умрет, не испытав счастья свободы?! Нет, Иван сказал, что он выздоровеет. Он, Бако-джан, должен быть здоровым! Непременно!

Бако-джана положили в госпиталь, стали лечить.

Он выздоровел, встал на ноги. Выйдя из госпиталя, свободно разгуливал по улицам Бухары. Как было хорошо, как радостен был тот осенний день! Солнце еще светило ярко, но лучи его были нежаркими, легкий ветерок шевелил алые знамена на воротах, на балконах, в порталах домов. На улицах уже не видно было эмирских солдат и чиновников, навстречу шла веселая, жизнерадостная молодежь Бухары.

Бако-джан шел к Куйбышеву, он знал его. И в Самарканде, и в Кагане не раз Куйбышев говорил с ним, первый сообщил ему о победе революции. Конечно, Куйбышев не забыл его и постарается ему помочь.

Так и вышло на самом деле. Этот большой человек, представитель революционной России, посланный в Бухару Лениным, принял Бако-джана в своем кабинете, усадил на мягкий стул и стал расспрашивать. Выслушав его историю, он обратился с просьбой к новому революционному правительству Бухары помочь Бако-джан, принять все меры, чтобы он мог жить теперь спокойно. И вот бухарское правительство распорядилось привезти из Кермине его жену и дочь, предоставило ему один из конфискованных домов, снабдило всем необходимым в хозяйстве, велело выдать единовременное пособие — сто рублей и подыскать для него работу полегче…

Дворик, который ему дали, был небольшой, но удобный и красивый, в нем имелось все необходимое.

Приехали его жена и дочь. Хозяйство наладилось. И он впервые за всю жизнь испытал семейное счастье и благополучие. Ни от кого он не зависел, никому ничего не был должен. Халима, его ласковая дочь, и жена Зухрабону ухаживали за ним, готовили пищу. Вскоре Бако-джан совсем оправился, только хромал немного да правая рука у него не сгибалась как следует.

О сапожном ремесле нечего было и думать. Он не мог держать инструмент, резать кожу. Так что же делать? Ведь он еще не стар и не беспомощен. Надо найти работу по силам, чтобы зарабатывать хотя бы немного. Не может мужчина стать обузой для жены и дочери. Хотя Зухрабону выполняла домашнюю работу у Низамиддин-эфенди и приносила домой еду с его стола, но довольствоваться этим, сидеть сложа руки ему не позволяло мужское самолюбие.

Он пошел в отдел социального обеспечения и попросил работы. И вот ему дали эту работу — смотрителя караван-сарая. Каждый месяц ему платили сто тенег. И достаточно! Работа легкая, но все-таки работа. Каждое утро он встает по гудку бани, приходит в караван-сарай, зажигает светильник и широко распахивает ворота.

Начинают приходить постояльцы. Некоторые приносят ему чашку сливок или молока, другие простоквашу, курут, а летом фрукты, привязывают своих лошадей и ослов и уходят торговать. Бако-джан вешал на огонь закопченный чайник, заваривал крепкий зеленый чай и завтракал с кем-нибудь из приезжих. Потом он принимался за работу, подметал под навесом, приводил все в порядок и, забравшись на кровать, отдыхал.

Иногда неплохо побыть одному с бессловесными животными. Некоторые лошади и ослы во много раз лучше иных людей. Они носят на себе тяжелый груз да еще самого хозяина в придачу, довольствуются часто горстью ячменя и клочком сена, часами стоят под навесом, ждут хозяина, а когда он приходит, подают голос, приветствуют его тихим ржаньем и легким топотом. А то какие-нибудь два ослика сойдутся вместе и что-то говорят-говорят на своем языке. Может быть, они жалуются друг другу, что тяжелая кладь натерла спину или от долгой дороги болят ноги и под лопаткой. И они осторожно касаются зубами больных мест, чтобы хоть чуть-чуть помочь друг другу. А лошадь стоит и дремлет и не гонит горлинку, которая сидит на ее спине и выдергивает шерстинки, чтобы унести в свое гнездо. «Ладно, — думает лошадь, — вырывай, устраивай мягкую и теплую постель для своих птенцов, а шерсть у меня опять вырастет…»

Иногда с хозяином приходит собака с обрубленным хвостом. По приказу хозяина ложится где-нибудь в углу или под кроватью и спит, положив голову на лапы. Все, чем угостит ее Бако-джан — хлеб, кость, остатки молока, — она съедает тотчас, глядя на него ласковыми, благодарными глазами. Да, собаки не забывают доброту человека, приняв хлеб из его рук, служат ему как могут.

Чем может собака отплатить человеку? Тем, что сторожит, охраняет его, защищает, бережет его покой. Большое это дело — охранять, защищать. Вот и сам Бако-джан охраняет государственное имущество… А у него самого нет ни сторожа, ни защитника… Даже собаки нет. А он так нуждается сейчас в защитнике. Если бы была у него надлежащая защита, разве попал бы он в такое положение? Не затянула бы его жизнь в водоворот, из которого не выбраться. Очень трудно найти правдивого, отзывчивого, по-настоящему преданного человека!

Бако-джан не забыл, да, наверное, и никогда не забудет одного такого человека. Сапожная мастерская Бако-джана выходила на улицу. У сапожника Бако-джана был только один подмастерье. Рано утром он приходил в мастерскую, открывал двери, подметал, убирал и садился за работу. Позавтракав, и Бако-джан выходил из дома и приступал к работе. До полудня он усердно работал, не подымая головы, и никто не мешал ему. Но когда спадала жара, к нему один за другим сходились друзья, любители весело и беззаботно провести время, начиналась болтовня, и работать было уже трудно. Не мог работать и подмастерье: все время только и слышалось: «принеси воды», «завари чай», «сбегай за горячими лепешками», «принеси виноград», «дыню принеси», «сходи за сластями»… И хоть были у Бако-джана золотые руки, никогда не жил он в полном довольстве. Всегда он был в долгу у бакалейщика, у лепешечника.

Среди тех, кто его посещал, был один бедный молодой мулла, он приходил, когда веселых друзей не было, и беседы его были всегда интересны. А познакомились они так: однажды Бако-джан пришел на базар, чтобы купить Коран, — друзья посоветовали ему поставить на полочке в мастерской Коран, говорили, что это принесет ему удачу. На базаре он увидел в руках у этого муллы разные книги и спросил, нет ли у него Корана. Мулла спросил, кто будет читать Коран — он сам или его сын. Мастер удивился такому вопросу: какое ему дело, кто будет читать Коран? Он хотел ответить резко и отойти, но, взглянув в добрые глаза муллы, сказал ему правду:

— На полочку в мастерской хочу поставить, чтобы приносил удачу.

— А-а, вы мастер-сапожник, — сказал, улыбаясь, мулла. — Я вас знаю. Если не ошибаюсь, вы — уста Бако-джан?

— Да, я сапожник Бако-джан.

Откуда вы меня знаете?

— Искусного мастера все знают, — сказал добродушно Мухаммед Мурад. — Вот вам на память этот красивый расписанный Коран. Берите!

— А сколько он стоит?

— Я же сказал: вам на память! — ответил мулла. — Не надо денег, берите так. Если он будет стоять у вас в мастерской и приносить вам удачу, это будет для меня дороже золота.

Бако-джан взял Коран и пригласил муллу к себе в мастерскую выпить чаю.

Мулла долго не приходил. Наконец он вошел в мастерскую со своим сыном.

— Я болел, не мог прийти, — сказал он. — Сегодня сын меня вытащил на улицу погулять… Вот мы и зашли к вам.

Бако-джан обрадовался гостям, приветствовал их, угостил чаем с горячими лепешками и миндальной халвой. Во время разговора он нечаянно увидел, что на ногах сына муллы рваные кауши, видимо, другой обуви у него не было. Бако-джан вскочил с места, достал с полки красивые хромовые сапожки и отдал их мальчику.

— Возьми, сынок, это тебе подарок от меня! — сказал он, довольный, что не остался в долгу у муллы.

Увидев это, подмастерье удивленно заморгал глазами и хотел что-то сказать, но строгий взгляд Бако-джана заставил его промолчать. Когда гости ушли, подмастерье не выдержал, сказал:

— Уста, ведь эти сапожки сшиты по заказу караулбеги!

— Ничего, сынок, караулбеги подождет денька два-три, ведь он не ходит босым!

А караулбеги скоро пришел, чтобы взять заказанные сапожки.

— Как же так, три дня прошло, а сапожки не готовы, что это такое!

— Они были готовы, — отвечал мастер, — но… кожа оказалась недоброкачественной, как стал натягивать на колодку, порвалась… Ничего, через два дня получите свои сапожки, теперь я сам схожу в лавку, куплю для вас отличную хромовую кожу.

Караулбеги хоть и злился, но пришлось ему подождать. С тех пор и началась дружба Бако-джана с муллой Мухаммедом Мурадом. Всякий его приход был радостью для мастера, беседы его были всегда содержательны, мулла пересказывал ему прославленные книги, читал стихи. Однажды они заговорили о дружбе и товариществе. Мулла сказал:

— Шейх Саади Ширази говорил:

Ты можешь в один день узнать мужчину

И оценить его ум.

Но душу его — не обольщайся! —

Ты не узнаешь и в годы.

Да, очень трудно узнать человека! Особенно такому, как вы, доброму и доверчивому, готовому всякого назвать другом. А ведь среди тех, кого вы считаете друзьями, есть и такие, у кого на языке сахар и мед, но самый страшный яд лучше, чем этот меди сахар. Я вижу, что вас окружают именно такие люди…

Бако-джан выслушал — и тотчас забыл эти слова. Опять приходили «друзья», опять были шум и веселье в мае юрской. Однажды его увели на чью-то свадьбу. Вернулся поздно, пьяный. Войдя к себе, он услышал плач дочери и стоны больной жены, только ил да вспомнил, что оставил их без присмотра, одних…

Да, он, конечно, был виноват в том, что жена его умерла так рано. Он мучил слабую, беспомощную, больную женщину, приходил пьяным, бил ее, ни разу не позвал к ней врача, был занят только собой и своими друзьями. Наконец она навсегда закрыла глаза, оставив сиротой десятилетнюю дочь. После похорон Бако-джан оказался весь в долгах и совсем растерялся. В те тяжелые дни друзья отвернулись от него, ни один не пришел проведать. Потом Бако-джан сам заболел, мастерскую пришлось закрыть, но друзья и тут не помогли ему. Только один мулла Мухаммед Мурад — дай бог ему здоровья! — не оставил его. Он давал ему лекарства, стал лечить его, взял к себе домой его дочь. С его помощью Бако-джан поправился. Выздоровев, стал трудиться день и ночь и благодаря своему мастерству за год выплатил все долги, мог снова ходить с поднятой головой.

— Вам нужно жениться, — сказал ему однажды мулла. — Вам нужна хозяйка и воспитательница вашей дочери. Только будьте осмотрительны! Не женитесь на сварливой и неуживчивой женщине, чтобы потом не раскаиваться. Лучше уж быть одному, чем иметь плохую жену.

Бако-джан решил последовать этому совету. Но это была не простая задача. Ведь жена — это не лошадь, не корова, которую можно выбрать на базаре. А у сватов совести нет. Могут привести любую ведьму, расхвалив ее, как пери. И Бако-джан старался быть осторожным, расспрашивал и выслушивал разных людей.

Зухрабону очень понравилась ему. Она была привлекательна, трудолюбива, уживчива, ласкова в обращении, окружила его заботой, и он вначале был совсем счастлив. Позже выяснилось, что у Зухры есть свои слабости, в ней не было скромности и стыда, и она всегда поступала так, как нравилось мужу. А потом, изучив характер Бако-джана, она стала управлять им как хотела, порой грубо разговаривала с ним. Но к девочке она была добра, любила ее, как родную дочь, и заботилась о ней, старалась воспитать ее лучше. За это Бако-джан прощал ей многое, и жизнь как-то шла… Если бы не тот караулбеги!

На этот раз караулбеги заказал сапоги для самого себя и почему-то повадился каждый день приходить в мастерскую, сидел подолгу и разговаривал. И как-то сказал, что знает Зухрабону, что она приходится родственницей жены его дяди…

Бако-джану он скоро надоел, и сапоги были готовы через несколько дней. Однако, когда надо было расплачиваться, между ними возник спор о цене сапог. Раньше Бако-джан уступил бы заказчику, но в это время он нуждался в деньгах, каждая теньга была на учете. А караулбеги торговался, хотел заплатить вдвое дешевле, чем стоили сапоги.

В спор вмешались друзья Бако-джана. Тогда караулбеги с издевкой бросил сапожнику требуемую плату и сказал со смехом:

— Ну что ж, бери, хоть сапоги и не стоят столько, да уж ладно — я в долгу перед Зухрабону.

При этих словах у Бако-джана потемнело в глазах. Лучше бы караулбеги ударил его острым кинжалом, лучше бы повесил, сжег его дом, имущество… при людях, при этих болтунах и насмешниках, так оскорбить его, бросить тень на его жену, так сказать о своих отношениях с ней, конечно выдуманных… О, этого стерпеть он не мог!

Он не помнил, как схватил караулбеги за шиворот, ударил его в грудь острым сапожным ножом, которым резал кожу… Когда он пришел в себя, вокруг никого не было, все разбежались, а караулбеги лежал на полу в луже крови…

И тут рядом с ним очутился мулла Мухаммед Мурад.

— Плохо дело! — сказал он. — Теперь вам остается одно — бежать. Бегите сейчас же, прямо в Самарканд, к русским. За женой и дочкой я присмотрю.

Мулла вывел его через заднюю калитку, повел по улочкам и переулкам на окраину, нашел где-то коня, посадил Бако-джана и отправил в дальний трудный путь…

Где-то сейчас этот святой человек? Где же он, кто смог бы и теперь помочь Бако-джану, успокоить его, унять его боль?..

Бако-джан глубоко вздохнул, поднял голову, оглянулся вокруг. Был уже вечер, солнце клонилось к закату. Теперь можно было запереть караван-сарай и идти домой Он встал, убрал навоз под навесом, подмел двор, но, проходя мимо кровати, где он сидел перед тем, увидел сверток, лежавший на краю. В свертке оказался шелковый платок с кистями — его прислал из Самарканда для Халимы человек, который хотел на ней жениться. Бако-джану и думать не хотелось о Халиме, о скандале, который мог разразиться из-за беременности. Но этот сверток!

Бако-джан взял платок, засунул его за пазуху, запер на замок ворота караван-сарая и пошел по дороге к хаузу Девонбеги. Сверток будто колол его в сердце, напоминал: «Будь осторожен! Будь разумен! Ты и твоя дочь обесчещены, опозорены, опозорены, опозорены!»

Нынче пришел сват от жениха, упрекал, что затягивают с ответом, хотя уже получили подарки. «Нехорошо, ведь человек с надеждой глядит на ваш дом, нечестно сбивать его с толку уклончивыми ответами: завтра, завтра.

У каждого свои дела, не каждый может ждать. Если вы согласны, так скажите «да», чтобы человек мог готовиться к свадьбе, если же «нет», так прямо и скажите, чтобы человек начинал сватовство в другой семье…»

Бако-джан извинялся, выдумывал какие-то причины задержки, попросил еще неделю отсрочки. И вот через неделю ему нужно дать окончательный ответ, дать свое отцовское благословение на брак. Но Халима беременна, потеряла девичью честь, опозорила отца и мать, и теперь жизнь для него в тягость. Конечно, если поразмыслить, виновата не одна Халима. Кто знает, может быть, кто-то запугал ее, а потом обманул и бросил? Халима наивна и доверчива, видно, она поверила какому-то бессовестному человеку… А теперь боится и не хочет назвать имя этого насильника — видно, так ее запугали, что она лучше умрет, чем назовет его имя. Бывают же такие негодяи!

Когда Бако-джан сапожничал в Кермине, он никому не хотел зла. Даже если с ним поступали несправедливо, обижали его, он считал, что бог видит все, бог покарает злого и воздаст добром хорошему человеку. Но потом он понял, что нужно восставать против насильников, и взял оружие в руки. С тех пор изменился, научился отвечать насилием на насилие, обидой на обиду. И раз нет у тебя защитника, даже собаки нет, охраняющей твой покой, то ты должен сам постоять за себя. Эх, только бы дознаться, кто опозорил его дочь! Кто бы он ни был, Бако-джан заставит его кровью заплатить за свой позор.

Бако-джан шел мимо мечети, откуда выходили люди после вечерней молитвы. Некоторые здоровались с ним, но мало кто знал его — он был чужаком в этом квартале. Ни с кем из них Бако-джан не дружил, только жена его, прислуживавшая в доме Низамиддин-эфенди, познакомилась благодаря этому с некоторыми соседками.

Бако-джан заторопился, подходя к своему дому, отпер ворота, вошел. Халима лежала на полу и, держась за живот, плакала.

— Что с тобой? — спросил, подойдя к ней, Бако-джан и погладил ее по голове.

— Ничего… — с трудом вымолвила Халима и еще горше заплакала.

— Но ты держишься за живот? Болит? Ты что-нибудь сделала с собой? Говори!

— Нет, — ответила Халима, — мать ударила ногой…

— Ах, чтоб ее нога сломалась! — сказал Бако-джан. — Ничего, пройдет. Ты ляг поудобней, лицом вниз, вот так. Видно, глупая твоя мать хотела как-то помочь тебе: ударила, чтобы кровь пошла… Так недолго и покалечить… Вот дура, покарай ее бог! Все от ее глупости…

Халима молчала, лежала, закрыв лицо руками. Бако-джан вынул из-за пазухи сверток и, развернув шелковый платок с кистями, накинул его Халиме на плечи.

— Вот жених тебе прислал из Самарканда подарок.

— Не нужно мне! — сказала Халима и, сорвав с плеч платок, швырнула его на пол.

— Постой, что ты делаешь? — сказал сердито Бако-джан. — Если ты швыряешь подарок жениха, то чего же ты хочешь?

Халима ничего не ответила и опять заплакала.

— Значит, ты жалеешь того негодяя? Скажи, кто он? Не бойся! Если он подходящий человек, мы вас поженим, как полагается.

Халима молчала. Бако-джан повысил голос, строго допрашивал ее. Она все молчала и плакала. В это время вошла Зухрабону, сказала:

— К чему эти расспросы? Что уничтожено, того не воротишь. Если бы можно было назвать имя, ваша дочь сказала бы. А раз молчит — значит, нельзя. Может, она боится за вас и за себя.

— Почему ей бояться за меня?

— Боится за вашу жизнь, за ваше благополучие… мало ли из-за чего… Подумайте хорошенько!

Бако-джан ничего не мог понять. При чем тут его жизнь, его благополучие? Нет, видно, он не способен разобраться в этом. Жена что-то понимает, а он нет.

— Что же нам делать? — беспомощно пробормотал он.

— Надо показать ее врачу — пусть выкинет то, что понесла! — сказала хитрая жена. — Говорят, что доктор сделает это без вреда для нее, и через два дня она будет здоровой.

Бако-джан вспыхнул:

— А после кому она будет нужна, обесчещенная?

— Найдется кто-нибудь, пожалеет…

Бако-джан заскрежетал зубами. Лучше бы его ударили саблей по голове — не было бы так больно. Ведь он скитался, воевал, трудился ради того, чтобы сохранить свою честь и достоинство. А теперь о нем будут говорить с насмешкой, будут трепать его имя всякие подлецы! Что он ответит жениху? Как будет глядеть в глаза людям своего квартала, когда тайна его выйдет наружу? За кого выдаст дочь? Если отдать ее первому попавшемуся, каково ей будет с ним, чего она натерпится?

— А ходили вы к Фирузе? — нарушила молчание Зухрабону. — Ну, что она вам сказала?

— Что она могла сказать? — проворчал Бако-джан.

— Такого растяпу, как вы, эта умница, верно, сразу оседлала?

— Заткнись, дура! — рассердился Бако-джан. — Если я растяпа, то иди сама и спрашивай!

— И пойду! — задорно сказала Зухра. — Я не такая трусливая, как вы! Я свое вырву даже из пасти дракона! Обманули мою чистую, невинную девочку да еще хитрят!

— А зачем тебе Фируза? Если ты хочешь узнать, кто этот негодяй, то лучше спроси у нее, у дочери спроси! Почему она молчит? Почему не называет имени? Если мне не хочет сказать, пусть тебе скажет!

— А мне она уже сказала, я знаю! — Зухра кинула на мужа победный взгляд.

— Кто же он, этот насильник? — забеспокоился Бако-джан. Халима, слушавшая разговор отца с мачехой, вдруг вскочила и испуганно посмотрела на Зухру.

Но та была невозмутима.

— Успокойся! — сказала она падчерице и, повернувшись к мужу, продолжала: — Если хотите узнать, кто этот безжалостный человек, то идите прямо на двор к назиру — он вам скажет.

— Назир? Какое отношение к этому имеет назир? — разволновался отец. — Если знаешь, скажи. При чем тут назир?

— Сказать вам? — спросила жена и продолжала уже по-узбекски, чтобы Халима не поняла: — Разве при девушке скажешь это? Назир-эфенди все знает, но мне не хотел сказать, только вам скажет… Дело обстоит хуже, чем вы думаете!

Кровь ударила в голову Бако-джана. Что может быть хуже? Эта женщина лжет или в самом деле произошло что-то ужасное?..

— Назир-эфенди, — спокойно говорила женщина, — даст вам и адрес доктора-женщины, вы пойдете за ней и приведете ее, пусть поможет избавиться от ребенка. Ведь если узнают, что Халима делает выкидыш, нам проходу не будет в квартале. Стыд и позор! А доктор, которую укажет назир-эфенди, — русская, уста ее закрыты, она никому не сможет рассказать.

— Ну и наградили! — воскликнул Бако-джан, не зная, что и сказать жене. — Что за дни нам посылает бог!

— Другого выхода нет! — решительно сказала жена. — Вставайте же и отправляйтесь. Действуйте. И не огорчайтесь так!

Как мог он не огорчаться?! Какому мусульманину приличны такие слова? Выбросить ребенка — это преступление, детоубийство. Случись это во времена эмира, всю семью закидали бы камнями… Нет, Бако-джан не может прямо смотреть людям в глаза, пока не узнает преступника. Он пойдет к назиру, тот скажет ему, кто это сделал, и Бако-джан отомстит.

Он вскочил на ноги и, не оглядываясь, выбежал из дому.

Низамиддин принял Бако-джана очень вежливо, с уважением, усадил его на мягкий кожаный диван.

— Добро пожаловать! — сказал он, садясь напротив него. — Надеюсь, вы здоровы?

— Благодарю вас, — ответил с трудом Бако-джан, едва подавляя в себе ярость.

— Однако, — сказал Низамиддин медленно, — я вижу, вы взволнованы, огорчены чем-то…

— Не спрашивайте, назир-эфенди, не спрашивайте! — отвечал Бако-джан. — Большое несчастье случилось, тяжелая гора свалилась на мою голову, раздавила меня… Я в отчаянии, положение мое безвыходное…

— Почему же? — сочувственно спросил Низамиддин. — Вы — храбрый, отважный мужчина, революционер, герой Красной Армии, вы не должны быть несчастны в нашу эпоху — и не будете никогда несчастным. Мы все, кто служит власти, ваши друзья и обязаны поддержать вас.

Не бойтесь ничего!

— Но ведь Халима, — сказал несколько успокоенный словами назира-эфенди Бако-джан, — дочь моя Халима…

— Знаю, уже осведомлен обо всем! — ответил Низамиддин, открыл коробку папирос, предложил гостю закурить, а когда тот, приложив руку к груди, отказался, закурил сам и замолк.

Бако-джан на какое-то мгновенье под воздействием похвал, расточаемых ему назиром, в самом деле почувствовал себя героем, смелым человеком, приободрился и подумал: не зря совершилась революция, не зря создана Бухарская народная республика! Революцию совершил народ, трудящиеся, терпенье людей лопнуло, другого выхода не было… во главе революции были достойные, честные люди… Потом такие люди, как Низамиддин, взяли в руки власть в Бухаре и правят ею. Хорошо, что Бако-джан живет в это время! Какой бы чиновник эмира раньше беседовал с ним вот так, сидя рядом? А вот нынче сам назир внутренних дел сидит и беседует с ним в собственном доме… Такой человек каждому сумеет оказать помощь…

— Я знаю, — продолжал Низамиддин, — вас и вашу невинную дочь обидели. Над вашей семьей надругались. Да, немало еще авантюристов в нашем городе. Они жаждут таких приключений. Мы это знаем. Есть у нас такие контрреволюционеры, которые готовы охаять таких, как вы, честных людей, красных революционеров. Случай с Халимой — для них находка. Будут смаковать это событие, чернить ваше имя. Вот, скажут, дочь такого-то забеременела, не выходя замуж, это дело революционеров, вот, мол, они какие, эти революционеры! Для них нет ни законного брака, ни свадьбы, просто сердце сердцу весть подаст, все теперь у них общее — и мужья и жены, и так далее и тому подобное… А если узнает об этом Файзулла Ходжаев, скажет: опозорили имя революционера…

— Несчастный я! — только и смог сказать Бако-джан.

— А вы не беспокойтесь! — сказал Низамиддин, положив ему на колено руку. — Не горюйте! Потому что я смогу пресечь все это.

— Как? Как можно скрыть такой позор, пресечь слухи?

— Сейчас, сейчас я вам все объясню, — сказал Низамиддин, встал с места, вышел в прихожую и, оглядев двор и убедившись, что никого нет поблизости, вернулся в комнату, сел рядом с Бако-джаном. — Во-первых, я вам сначала открою, кто виновник…

— Да, да! — живо отвечал Бако-джан, уже поверив Низамиддину.

Сто раз готов вас благодарить!

— Это Насим-джан, сын хаджи Малеха, — сказал Низамиддин. — Вы знаете его, он живет напротив женского клуба, на улице, где баня Кафтоляк.

— Довольно, довольно! — сказал Бако-джан. — Я знаю его: щеголь в очках.

— Да, — сказал Низамиддин. — Но он не один был. В этом деле ему помогала Фируза.

— Неужели?

— Да, да, — подтвердил Низамиддин. — По сведениям моих агентов, Фируза завлекла Халиму к себе, увидела, что это красивая, простодушная и послушная девушка, и решила ее использовать, чтобы угодить начальникам и добиться для себя высокой должности. Она познакомила Халиму с Насим-джаном. Тот сначала постарался подружиться, а потом привел к себе в дом. Жена Насим-джана Хамрохон, или, как ее еще называют, Оим Шо, от ревности стала безумствовать. Мне говорили об ее ревности, но я, к сожалению, не придал этому значения. Теперь, мне кажется, Оим Шо, обманутая или запуганная, примирилась и молчит. Насим-джан знакомит Халиму с председателем ЧК, или сам сначала, а потом председатель… Во всяком случае, они напугали бедную девочку, приказали ей никому не говорить об этом — не то, мол, арестуем твоего отца и мать, расстреляем их, а тебя отдадим на потеху солдатам… А чтобы задобрить ее, они подарили ей алмазное кольцо и еще что-то, я уж не знаю точно что.

— Проклятые! Насильники! — проговорил Бако-джан, скрежеща зубами, доведенный почти до безумия.

— Теперь дело надо кончать: я дам вам адрес женщины-доктора. Она — свой человек и будет молчать. Пойдите к ней, скажите, что я велел, чтобы она взяла инструменты и шла к вам домой, чтобы облегчить девушку. А затем, бог даст, Халима поправится и найдет свое счастье. Но ни вы, никто не должен никому даже обмолвиться обо всем этом. Нельзя, чтобы враги узнали…

— Нет, что вы, эфенди! — вскричал в гневе Бако-джан. — Я не могу так оставить, я должен отомстить насильнику за поруганную честь! Я не позволю, чтобы с моей семьей расправлялись, как кому захочется! Нет, и еще во времена эмира не мог вынести оскорбления, нанесенного мне. И сейчас еще, слава богу, у меня хватит силы прицелиться из револьвера или винтовки…

— Что, что вы хотите делать? — быстро спросил Низамиддин.

— Убить Насим-джана, а потом рассчитаться и с другими.

— Но ведь они люди влиятельные, хозяева ЧК, — сказал несколько испуганный Низамиддин. — Иначе я сам бы привлек их к ответственности… А вы…

— А я их уничтожу без суда и следствия! — усмехнулся Бако-джан и встал.

— Во всяком случае, мой вам совет — действуйте обдуманно и разумно! — сказал Низамиддин и вытащил из ящика стола револьвер. — Возьмите, это вам пригодится, раз у вас есть такие враги. Но если у вас не хватит решимости, лучше не беритесь за дело. Может быть, найдем какой-нибудь другой способ…

От гнева и ярости у Бако-джана дрожали руки, когда он брал револьвер.

Часы на стене пробили шесть раз и умолкли. Оим Шо оторвалась от книги и посмотрела во двор. Там, кроме тетки Насим-джана, которая стряпала, никого не было. Оим Шо хотела продолжать чтение, но другие, более старинные часы, стоявшие на полочке над кушеткой, тоже пробили, из окошечка над циферблатом показалась кукушка, которая прокуковала шесть раз, взмахнула крылышками и исчезла, и дверца закрылась. Оим Шо улыбнулась и снова взялась за книгу.

Некоторое время Хамрохон страдала от ревности, мучилась сама и Насим-джану омрачала дни. Но потом успокоилась, даже стала смеяться над своими дикими поступками.

Почему она должна жить в вечном страхе за любимого? Да, да, в постоянном страхе, в ужасном страхе. Время неспокойное, на каждом шагу Насим-джана подстерегают опасности… А Насим-джан беспечный, ничего не боится, он такой горячий, готов идти навстречу любой беде. Враги подстерегают его всюду, готовят против него свои черные козни. Ведь не зря звонил ей домой и запугивал какой-то незнакомый мужчина. Видно, покушаются на жизнь Насим-джана, хотят убить его… Сегодня он обещал прийти пораньше, а его до сих пор нет… Уже вечер, все учреждения закрыты. А Насим-джана все нет… Господи! Хоть бы он был жив, хоть бы с ним ничего не случилось!..

Загрузка...