Марина Забродина Пой, свирель!

Он пришел, когда желтозубый оскал луны нарисовался над верхушкой рябины, росшей возле моего крыльца. Луна взошла, освещая наше село зеленоватым таинственным светом, превращая еще не совсем темное небо в черный ореол вокруг себя.

Луна! ВЫПЕЙ МОЮ ТОСКУ! Она горькая, она жгучая, она липкая, она рвущая!.. Ответь моему безмолвному вою! Взгляни на меня! Я здесь!

…Муж мой ушел на войну, не оставив мне в утешение дитя. Я не надеялась на его возвращение: война была долгая и жестокая — пока еще вдали от наших Холмов, но пожирающая все на своем пути.

…Я гадала. И огонь сказал мне, что муж мой ко мне не вернется…

Когда взошла луна и ночные птицы распахнули крылья, сделав вдох для сумрачного пения, скрипнула и хлопнула калитка.

Я не спала. Думы мои были безрадостными и вязкими. Я услышала скрип и не успела испугаться, как кто-то постучал в дверь. На пороге стоял мужчина. Он был невысоким и худым. Сосредоточенным и уставшим было его лицо. Темные глаза, темные волосы, темная одежда. На плече болталась дорожная сумка. На руках спал ребенок.

— Пустишь? — спросил мужчина, глядя на меня спокойно и доверчиво.

Я без слов распахнула дверь и отошла в сторону, дав ему возможность пройти. Так же без слов я поставила ему на стол котелок со сладкой кашей — она была заправлена тыквой и медом, и кружку с березовым квасом, который так хорошо готовил старый Игнат.

Мальчик спал. Я молча смотрела, как медленно и основательно ел мой ночной гость. Во тьме за окном играли в слепые игры птицы.

— Спасибо, хозяйка. Вкусная каша, — сказал он, поужинав. Я встала, чтобы унести посуду, и вышла, а когда вернулась, увидела лишь, как захлопнулась входная дверь. Я подумала, что он вышел закурить трубку, но через несколько мгновений услышала музыку.

Я прислушалась — мой гость играл на свирели. Когда-то и я умела на ней играть, но это было давно — в другой, счастливой жизни.

Его музыка была полна горечи и боли. Медленная, плавная, мягкая, но невозможно грустная: о любви, о потерях, о разлуке, о страхе… Все, что было в моей душе мрачного, безнадежного, тоскливого — обо всем этом пела свирель. Как он угадал? Как понял? Неподъемным камнем навалилась на меня моя тоска, оживленная плачем свирели, и, не выдержав тяжести, я разрыдалась в голос — неудержимо, страстно.

Музыка прекратилась.

— Эй, ты чего это? — услышала я его голос рядом и почувствовала приятную тяжесть дружеской руки на своем плече. Какой же одинокой я была все эти годы! Я разревелась еще пуще.

Наплакавшись вдоволь (чего я не делала последних несколько лет) и, всхлипнув в последний раз, я сказала:

— Твоя музыка. Она очень красивая, волшебная, но такой дикой грусти сродни только грусть, живущая в моем сердце. Ты сейчас играл музыку моего сердца… Как ты угадал?

— А тут угадывать особо и не надо было. Как только я тебя увидел, музыка возникла у меня в голове. Она как ты — красивая и печальная. У тебя есть твоя боль, ты хранишь ее, потому что еще на что-то надеешься. Отпусти ее. Пусть лучше будет шрам, ведь рана не может оставаться свежей бесконечно.

Мой гость задумался на секунду и продолжил:

— …В последнее время у меня получается только грустная музыка, потому что то, что я вижу вокруг себя, заставляет скорее грустить и вспоминать хорошие времена, чем радоваться и плясать.

Он протянул мне руку, и мы вышли в ночь. Луна все еще висела над рябиной, только взобралась немного выше. Птицы притихли. Недалеко сонно шумели верхушки берез. Суетливо прошуршал еж.

— Ты менестрель? — спросила я.

— Пожалуй, меня можно назвать менестрелем. Хотя я — обычный бродяга, — он держал свирель в руках. Ее рога белели во мгле, — я хожу по земле, встречаю разных людей, наблюдаю сплетение узоров судеб, собираю музыку, которой делятся со мной деревья и ручьи, города и села, люди и… нелюди.

Последнее слово он произнес громким зловещим шепотом. Я взглянула на него и увидела смех в его глазах. Они были добрыми — его глаза. Теплыми, небезразличными, живыми.

Мы молчали несколько минут. Потом я сказала:

— Раньше я тоже играла на свирели. Только я любила другую музыку. Она о том, как ласково светит солнце, как играют и смеются дети, как поют птицы, как весело звенят листья деревьев…

Менестрель молча протянул мне свирель — она была теплая в том месте, где он держал ее рукой. Я нерешительно взяла инструмент, коснулась пальцами дырочек, провела по стволу.

Я поднесла свирель к губам, вдохнула…

Резкий свист. Еще раз свист. Пальцы слегка дрожали. Я не могла играть. Я больше никогда не смогу играть на свирели. Я отдала ее хозяину.

— Нет, у меня не получиться… Не стоит ее дальше мучить.

— Я так не думаю, — сказал он, забрав свирель, — просто ты забыла, как это делать.

— Расскажи лучше о себе, — попросила я его, — где ты был, что интересного на свете видел?

Менестрель слабо усмехнулся:

— Да что мне про себя рассказывать? У меня — как у всех: свои радости, свои горести, свои хлопоты… У кого их нет?

— Зато у тебя есть сын… — прошептала я и на время уснувшая боль вновь схватила меня за виски.

— Сын? — удивленно уставился на меня Менестрель, — Этот мальчик мне не сын. Я его знаю не так давно.

Я смотрела на Менестреля с неменьшим удивлением, и он неохотно продолжил:

— Я шел через лес уже несколько дней. Все мои запасы кончились, одежда промокла. Вскоре я встретил мальчика с корзиной ягод. Мы вместе пошли в село, которое оказалось неподалеку. Через какое-то время я почувствовал сильный запах гари, и, к сожалению, мои догадки оправдались. Деревня была выжжена до последнего столба. Живых не было. А мальчишка с тех пор не произнес ни слова. Я даже не знаю, как его зовут.

Менестрель вертел свирель в руках.

— Я называю его Кальме — так звали моего брата. С тех пор, как я его встретил, успел родиться месяц и превратиться в луну.

Мы одновременно подняли головы и посмотрели на луну. Она равнодушно глядела на нас. Ей-то что до наших бед?

— Оставайся, — неожиданно для себя сказала я, — будешь мне братом. Я тебе сестрой. А мальчика сыном назову.

Менестрель глубоко вздохнул:

— Я не могу. Я не могу жить на одном месте. Я как дерево на болоте — болеть начинаю. Мои ноги идти должны — и все время вперед…

Он тоскливо глянул куда-то далеко, во мрак.

— Если бы ты позволила, я бы оставил мальчика… Что ему со мной — бродягой становиться? И мне обуза… Он хороший, добрый, упорный, духом сильный. Не заплакал ни разу. Вырастет — будет настоящим мужиком — крепким, прочным, надежным. Молчит вот только…

Он смотрел все туда же — в глухую ночную даль, и в свете луны глаза его блестели, хотя со слезами он сражался мужественно.

…Ранним утром, позавтракав все той же кашей и молоком, он ушел. Я дала ему в дорогу хлеба, сушеных яблок, немного сыра (все, что осталось с зимы). Мальчик спал на печке, раскидав во сне руки и ноги — будто плыл на спине по реке.

Я села за стол, пригорюнившись, и тут увидела в углу, на скамье, свирель.

«Забыл!» — вначале мелькнула мысль, но потом я догадалась, что он оставил ее для меня. Как же менестрель свой инструмент забудет..?

Я взяла свирель и вышла на крыльцо. Поднесла к губам. Дунула… Свист.

Я закрыла глаза. Положила пальцы на дырочки. Вдохнула. И легонько подула. Пальцы нащупали какую-то старую веселую мелодию. Я играла, постепенно все вспоминая и одновременно добавляя новые краски.

Перед глазами из тумана появилась давно запрятанная в глухие сундуки памяти картина: Луг. Лето. Солнце. Я сижу на высокой кочке и играю что-то на свирели — весело, заливисто. Коровы наши деревенские пасутся. И муж мой будущий ко мне идет — высокий, плечистый. И букетик цветов фиолетовых несет, к груди прижимая. Он большой, а букетик — маленький, — смешно так. Я не выдержала и расхохоталась. А он обиделся.

…Мои воспоминания и музыку прервал тонкий голосок:

— Кашей пахнет. Вкусно.

Мальчик мой тонконогий стоял в дверном проеме и смотрел на меня — серьезно, не по-детски.

— Сейчас, малыш, — я поднялась со ступенек, — будет тебе каша, будет и масло, и молока крынка. Только чтобы съел все!

Загрузка...