Артур Миллер Представление

Рассказ

Перевод с английского Олеси Качановой


КОГДА мы познакомились, Гарольду Мею было лет тридцать пять. Белокурыми волосами с пробором точно посередине, очками в роговой оправе и поразительно круглыми, по-ребячьи любопытными глазами он напоминал Гарольда Ллойда[1], знаменитого очкастого комика с удивленным взглядом. При воспоминании о Мее мне представляется розовощекий человек в сером костюме в тонкую белую полоску, с сине-красным полосатым галстуком-бабочкой — стройный, ладно скроенный танцор, легконогий и, как большинство танцовщиков, подгруженный в свое искусство, даже, можно сказать, в нем замурованный. По крайней мере таковым он казался на первый взгляд. Мы сидели в одной из тех аптек в оживленной части Манхэттена, где тогда, в сороковые, стояли столики и можно было в обеденный перерыв выпить содовой и поесть сливочного мороженого. Мей хотел рассказать мне какую-то длинную и запутанную историю; поначалу я недоумевал, почему ему это так важно, но потом понял: он надеется, что я напишу о нем статью. Его привел мой старинный друг Ральф Бартон (урожденный Берковиц), который, хоть и знал, что я к тому времени ушел из журналистики и, сделавшись довольно известным писателем, уже не мог спокойно сидеть в аптеках и барах — там, как и на улицах, меня одолевали незнакомцы, — полагал, что эта необычная история может мне пригодиться. Дело, кажется, происходило весной, всего через два года после окончания войны.

Как рассказал мне в тот день Гарольд Мей, в середине тридцатых работа у него появлялась от случая к случаю; он сделал номер с чечеткой и дважды выступил с ним в «Палас». Несмотря на почти неизменно восторженные отзывы в «Верайети»[2], ему так и не удавалось расширить верный, но малочисленный круг своих поклонников в местечках вроде Куинса, Толедо, штат Огайо, Эри или Тонавонда, штат Нью-Йорк.

— Чечетку любят те, кто умеет прилаживать детали друг к другу, — говорил он.

Ему было приятно, что его танец по вкусу сталелитейщикам, механикам, стеклодувам — практически всем, кто уважает отточенное мастерство. К тридцати шести годам Гарольд убедился, что достиг потолка своей карьеры, и, спасаясь от депрессии, ухватился за предложение поработать в Венгрии, смутно представляя себе, где она находится. Вскоре он уяснил, что так называемый гастрольный круг охватывает Будапешт, Бухарест, Афины и полдюжины других восточноевропейских городов, а также очень престижную Вену — стало быть, известность ему обеспечена. Однажды представив публике номер, можно будет исполнять его круглый год, снова и снова возвращаясь в те же клубы.

— Зритель любит, когда ничего особенно не меняется, — сказал он.

Степ, впрочем, был совершенной новостью: неизвестный в Европе, чисто американский танец, придуманный неграми с Юга, пленил немало европейцев, которые сочли его забавным проявлением оптимистичной американской натуры.

Гарольд, как он объяснил, сидя напротив меня за белым мраморным столиком, катался по «кругу» месяцев шесть или восемь.

— Работа была стабильная, деньги достойные, и кое-где, например в Болгарии, мы считались почти звездами. Пару раз нас приглашали отужинать в замках, там подавали отличное вино и не было отбоя от женщин. Меня просто распирало от счастья, — сказал он.

Его маленькая труппа: он сам, двое мужчин, одна женщина плюс случайный аккомпаниатор или иногда скромный оркестрик — была легка на подъем и успешно концертировала. Молодой, неженатый, он всю короткую прежнюю жизнь был зациклен на своих ногах, туфлях и упорных мечтах о славе, а теперь с удивлением обнаружил в себе интерес к городским достопримечательностям «круга» и по возможности собирал сведения об истории и искусстве Европы. Окончил он только среднюю школу «Ивандер чайлдс» и, в вечной спешке, не загадывал дальше следующего выхода на сцену, так что Европа открыла ему глаза на прошлое, о существовании которого он и не подозревал.

Однажды вечером, в Будапеште, когда Гарольд после удачного представления снимал грим в старенькой уборной клуба «Ла Бабалу», в дверном проеме возник высокий, хорошо одетый джентльмен; слегка поклонившись всем корпусом, он представился по-английски с немецким акцентом и церемонно спросил, не уделит ли ему Мей несколько минут своего драгоценного времени. Гарольд пригласил его присесть в кресло, обитое драным розовым атласом.

Выглядел гость лет на сорок пять, у него были блестящие, красиво уложенные седые волосы, превосходный костюм из тяжелой зеленоватой ткани и высокие черные ботинки. Звали его Дамиан Фуглер, и пришел он сюда как официальное лицо — культурный атташе посольства Германии в Будапеште. Несмотря на акцент, его английский был безупречно правилен.

— Я имел удовольствие побывать на трех ваших представлениях, — сказал Фуглер раскатистым баритоном, — и прежде всего хочу засвидетельствовать вам свое уважение как замечательному артисту.

Еще никто не называл Гарольда артистом.

— Хм, спасибо, — выдавил он. — Весьма польщен.

Я представил, как раздулся от гордости этот розовощекий юнец из Бериа, штат Огайо, получив похвалу от такого элегантного европейца в высоких ботинках.

— Сам я выступал в Штутгартской опере, правда, не как певец, а как у нас это называлось — «мальчик из миманса». Это было довольно много лет назад, по молодости. — Фуглер позволил себе снисходительно улыбнуться юношеским проказам. — Однако к делу: я уполномочен пригласить вас, мистер Мей, выступить в Берлине. Мое ведомство оплатит транспортные издержки, а также расходы на проживание.

Умопомрачительная мысль, что правительству — все равно какому— может быть интересна чечетка, Гарольду, естественно, и в голову не приходила, поэтому он не сразу сумел ее переварить или хотя бы поверить услышанному.

— Хм, не знаю, что и сказать. А выступить-то где, в клубе или нет?

— В клубе «Кик». Вы, возможно, о нем слышали?

Гарольд слышал, что «Кик» — один из самых модных берлинских клубов. У него заколотилось сердце. Однако опыт финансовых сделок подсказывал не соглашаться сразу.

— На какой срок вы меня ангажируете? — спросил он.

— Вероятнее всего, на одно выступление.

— Одно?

— Нам потребуется лишь одно, но вы вольны заключить и другой договор, разумеется, при условии, что администрация клуба согласится. Мы готовы заплатить вам две тысячи долларов, если эта сумма вас устроит.

Две тысячи за один вечер! Почти целый годовой улов! У Гарольда закружилась голова. Надо бы еще что-нибудь спросить, но что?

— А вы?.. Простите, не запомнил вашего имени.

Фуглер вынул из нагрудного кармана красивую черную кожаную визитницу и протянул свою карточку; Гарольд, ухватив взглядом четко вытисненного орла со свастикой, никак не мог на ней сфокусироваться — увиденное занозой засело в мозгу.

— Можно подумать до завтра? — начал он, но его тут же заглушил сочный фуглеровский баритон.

— Боюсь, завтра уже нужно будет ехать. Я договорился со здешним клубом, они освободят вас от контракта, если вы дадите свое согласие.

Освободят от контракта!

— У меня возникло ощущение, — стакан Гарольда с шоколадной содовой был наполовину пуст, — что без моего ведома обо мне говорят в высоких кабинетах. Это пугало, но и придавало мне веса в собственных глазах, — он засмеялся, как проказливый подросток.

— Можно узнать, почему такая спешка? — спросил он у Фуглера.

— Боюсь, не в моей власти сообщить более того, что после четверга у моего начальства несколько недель, а то и месяцев не будет возможности посмотреть ваше выступление. — Внезапно он наклонился над Гарольдовыми коленями и, чуть не уткнувшись носом в его руку, перешел на шепот: — Это может изменить вашу жизнь, мистер Мей. Соглашайтесь.

Перед мысленным взором маячили две тысячи долларов, и Гарольд услышал свой голос, говорящий: «Согласен». Однако вся ситуация была настолько невероятной, что он тут же попытался дать задний ход и попросить немного времени на раздумье, но немец уже ушел. В руке у Гарольда осталась пятисотдолларовая банкнота, в ушах — смутный отзвук баритона, с акцентом произносящего: «Это задаток. Итак, в Берлин! Auf Wiedersehen».

— Он так и не предложил подписать контракт, — рассказывал Гарольд. — Просто оставил деньги.

Той ночью он почти не спал, занимался самобичеванием.

— Приятно думать, что ты сам себе хозяин, но этот Фуглер налетел, как ураган.

Особенно, по его словам, он грыз себя за то, что согласился на од- но-единственное выступление. И вообще, что бы это могло значить?

— За последние месяцы я совершенно отвык вникать в то, что происходит вокруг, — ведь я ни слова не знал по-венгерски, румынски, болгарски или немецки. Но всего один концерт? Я терялся в догадках.

И почему такая безумная спешка?

— Я был сбит с толку, — сказал он. — О господи, зачем только я взял деньги?! Но в то же время меня разбирало любопытство.

На душе у него полегчало, когда он увидел реакцию труппы: узнав о возможности уехать с Балкан и получив часть задатка, танцоры пришли в восторг; в поезде все веселились и радовались этому абсурдному приключению. Перспектива выступить в Берлине — европейской столице, уступающей разве что Парижу, — была равносильна приглашению на званый вечер. Заказав шампанское и бифштексы, Гарольд пытался расслабиться в кругу коллег и утихомирить свои страхи. Под лязганье поезда, катившего на север, он сравнивал нынешние удачные обстоятельства с тем, что с ним было бы, останься он в Нью-Йорке с его очередями безработных и железными тисками американского экономического кризиса.

Когда поезд остановился на германской границе, в купе — Гарольд делил его с Бенни Уортом, ветераном труппы, и двумя румынами, которые почти все время спали, изредка просыпаясь и снова, с легкой улыбкой, погружаясь в сон, — вошел пограничник. И, заглянув в паспорт Гарольда, нахмурился. В Европе теперь пограничники вообще неизменно мрачнели при виде его паспорта, но хмурый взгляд этого немца пробрал Гарольда до костей. И не потому, что он вспомнил о своей еврейской национальности: с этим никогда не бывало проблем — во многом благодаря белокурым волосам, голубым глазам и обходительному нраву Гарольду удавалось избегать обычной для той поры реакции на евреев. Вплоть до этой самой минуты он и не вспоминал о газетных статьях примерно годичной давности: молодое немецкое правительство постепенно начинает притеснять евреев — выгоняет их из бизнеса, вводит запрет на некоторые профессии, закрывает синагоги, вынуждает эмигрировать. С другой стороны, Бенни Уорт, считавший себя коммунистом и владевший информацией, которую не найти было в периодической печати типа «Нью-Йорк тайме», утверждал, что в нынешнем году нацисты поумерили антисемитский пыл, дабы не отпугивать собравшихся на Олимпиаду туристов. В любом случае лично Гарольда это не касалось.

— Еще я слышал нехорошие слухи об инцидентах в Румынии, но сам ничего не видел и потому голову этим не забивал, — объяснил он.

Оно и понятно; в конце концов, он был лишен вербального общения с публикой, не мог читать местные газеты и потому был весьма далек от того, что творилось в городах, в которых выступал.

Единственное на тот момент отчетливое его впечатление от Гитлера — кадры увиденной несколько месяцев назад кинохроники: фюрер уходит со стадиона «Олимпия», потому что на пьедестал за четвертой золотой медалью поднимается чернокожий бегун Джесси Оуэнз.

— Он поступил не по-олимпийски, — сказал Гарольд, — но давайте смотреть правде в глаза: подобное много где еще могло бы случиться.

Правда же заключалась в том, что у Гарольда совершенно не оставалось времени следить за политикой. Он жил чечеткой, отстукивал концерты, заботился о том, чтобы на столе была сносная еда, чтобы труппа не распалась и не пришлось возиться с новичками. И, конечно же, с американским паспортом в кармане он в любую минуту мог собраться, бросить все и уехать обратно на Балканы или даже домой — если станет совсем худо.

Во вторник вечером, когда они прибыли в Берлин, их прямо у поезда встретили двое мужчин: один в таком же, как у Фуглера, костюме, только не зеленоватом, а синем, другой — в черном мундире с белым кантом на лацканах.

— Господин Фуглер ждет вас, — сказал тот, что в мундире.

Гарольд, который при этих словах преисполнился ощущением собственной значимости, с трудом поборол волнение; обычно их компания сходила с поезда, навьюченная тяжелыми чемоданами, потом, ломая язык, на идиотском иностранном наречии давала указания носильщикам и подзывала такси — и все это, как правило, под дождем. А тут их проводили к «мерседесу», который чинно направился в отель «Адлон», лучший в Берлине, а может, и Европе. В одиночестве расправившись в номере с обедом из устриц, оссобуко[3], картофельных оладьев и рислинга, Гарольд похоронил свои сомнения в мечтах о том, как распорядится свалившимися на него деньгами, и почувствовал себя готовым к выходу на сцену.


Фуглер появился на следующее утро — на несколько минут зашел к Мею в номер, когда тот завтракал. Выступление в полночь, сказал он, репетировать можно в клубе до восьми, пока не начнется вечернее представление. Выглядел взволнованным; как сказал Гарольд, «чуть ли не кидался ко мне с объятиями».

— Видя его расположение, — продолжал Гарольд, — я решил выведать, для кого же нам предстоит танцевать. Но он лишь улыбнулся и отговорился соображениями безопасности («Надеюсь, вы меня поймете»). Вообще-то, мы подозревали, что это будет герцог Виндзорский[4], дружок Гитлера: от Бенни Уорта мы знали, что он сейчас в Берлине.

После завтрака их отвезли в клуб, познакомили с местным секстетом, в котором моложе пятидесяти был только пианист-сириец Мохаммед, язвительный малый с фантастически длинными смуглыми пальцами в кольцах; он немного знал английский и переводил реплики Гарольда своим коллегам. Мохаммед был в восторге от новых полномочий и принялся мстить оркестрантам, сплошь немцам, которые за долгие месяцы так и не выучились держать темп. Они знали «Реку Суони» и по просьбе Гарольда попробовали ему подыграть, но выходило безнадежно медленно; пришлось, со всей возможной дипломатичностью, убрать скрипача и аккордеониста и поработать с барабанами и пианино — получилось более-менее сносно. В полдень стали появляться официанты и кухонная прислуга; вскоре все они выстроились вокруг и, полируя серебро, с изумлением наблюдали за прогоном. Танцевать перед аплодирующими официантами труппе еще не доводилось, и настроение мгновенно взлетело. В роскошном зале им подали жареную форель с дорогим вином и свежевыпеченными твердыми булочками и шоколадный торт с восхитительным кофе; к половине третьего все, хотя и крепко держались на ногах, стали клевать носом. Автомобиль доставил их обратно в «Адлон» для отдыха. Ужин предполагался в клубе — бесплатный, разумеется.

В шестифутовой мраморной ванне Гарольд долго лежал без движения, по привычке перед концертом нежась в горячей воде.

— Краны были золоченые, полотенца — бесконечной длины.

Беспрецедентное, чуть ли не благоговейное отношение официантов к нему и его товарищам наводило на мысль, что танцевать им вечером придется перед высокопоставленными нацистскими политиками. Гитлер? Только бы не он! Какой же я дурак, злился Гарольд, надо было не отступать и сперва все выяснить. Разрешить этот вопрос сразу же, едва Фуглер заикнулся про единственный концерт. Он проклинал свою робость, терзавшую его — как я понял — всю жизнь. И погрузился в воду с головой, решив, по собственным словам, утопиться, но в конечном счете передумал. А если они узнают, что он еврей? Из запертого чуланчика в укромном уголке памяти вырвались фотоснимки — картины гонений на евреев, мелькавшие в том году на страницах газет. Но американцу, скорее всего, не смогут ничего сделать. Благословляя судьбу за свой паспорт, он выбрался из ванны и, как был мокрый, дрожащий от страха, полез проверять, не исчез ли паспорт из пиджачного кармана. Чем ближе был правительственный концерт, тем сильнее Гарольда охватывало не радостное предвкушение, а беспокойство, и обернутое вокруг тела шикарное полотенце странным образом усиливало ощущение абсурдности ситуации. Стоя у высокого, задрапированного атласом окна и завязывая бабочку, он смотрел вниз на оживленную улицу, на чрезвычайно современный город с красиво одетыми людьми, которые останавливались у витрин, приветствовали друг друга, слегка касаясь шляп, ждали зеленого света на переходе, — и чувствовал себя очень глупо: так от почудившейся опасности перепуганный кот взлетает на дерево, а оказывается, это всего лишь тент хлопнул на ветру.

— Вдобавок я вспомнил слова Бенни Уорта о том, что дни нацистов сочтены: недалек тот час, когда рабочие вышвырнут их вон, — и подумал: может, все не так уж плохо?

Он решил пригласить всю труппу к себе в уборную. Пол Гарнер и Бенни Уорт пришли в смокингах, Кэрол Конуэй — в ослепительно-крас- ном прозрачном наряде. Все они немного нервничали: еще не бывало случая, чтобы Гарольд созвал их перед выступлением.

— Это пока только мои домыслы, но, кажется, сегодня вечером мы танцуем для мистера Гитлера.

Их прямо раздуло от тщеславия: вот это успех! Бенни Уорт, прирожденный командный игрок, сжал свой огромный кулак со сверкающим бриллиантовым перстнем, попортившим не один любопытный нос, и прохрипел сквозь сигарный дым: «Да не беспокойся ты, не хватало еще портить нервы из-за этого сукина сына».

Плакса Кэрол посмотрела на Гарольда глазами, из которых грозили хлынуть слезы:

— А они знают, что ты…

— Нет, — отрезал он. — Но завтра мы отсюда уедем. Я просто предупреждаю: не сбейтесь, когда увидите его в зале. Танцуйте, как обычно, а завтра мы сядем в поезд — ив Будапешт.

Над круглой сценой ночного клуба висела массивная люстра; сгусток мерцающих огней раздражал Гарольда, который не любил танцевать, когда над головой что-то висит. Розовые стены с мавританским орнаментом, столы цвета сочной зелени. Сквозь щелки в занавесе позади оркестра они наблюдали, как ровно в полночь управляющий герр Бикс остановил музыку, вышел на середину сцены, извинился перед переполненным залом за прерванный танец и, поблагодарив гостей за то, что они пришли, объявил: «долг» требует попросить всех освободить помещение. Поскольку обычно клуб закрывался около двух, люди решили, что случилось что-то экстраординарное, а под словом «долг» подразумевалось, что это как-то связано с властями, поэтому по залу пролетел лишь легкий ропот удивления и несколько сотен завсегдатаев, взяв свои вещи, вышли на улицу.

Некоторые пошли пешком, другие сели в такси, а задержавшиеся на обочине одиночки с благоговением наблюдали, как появляются и сворачивают в соседний переулок знаменитые длинные «мерседесы», сопровождаемые спереди и сзади тремя-четырьмя битком набитыми черными автомобилями.

Через щелки в занавесе Гарольд с танцорами потрясенно смотрели, как по залу вокруг Вождя, чей столик был поставлен в дюжине футов от сцены, рассредоточиваются не меньше двадцати военных в форме. За тот же столик сели невероятно толстый и легко узнаваемый Геринг, еще один офицер и Фуглер.

— Вообще, они почти все были огромные; по крайней мере казались такими в форме, — сказал Гарольд.

Официанты наполняли бокалы водой, и Гарольд, сам почти непьющий, вспомнил о широко известном вегетарианстве Гитлера. Суетящийся за кулисами Бикс, управляющий «Кикса», тронул Гарольда за плечо. Мохаммед уже не склонялся безвольно над клавиатурой: расправив плечи, он, по сигналу Бикса, взмахнул унизанными кольцами руками и под аккомпанемент щеток ударника заиграл «Чай для двоих» — и Гарольд очутился на сцене. Композиционно номер был проще некуда: Гарольд соло исполнял «мягкий степ», переходил на шафл[5], затем, на третьем припеве, слева и справа появлялись в кекуоке[6] Уорт и Гарнер, и, наконец, прелестной соблазнительницей выпархивала Кэрол и замирала в красивых позах возле партнеров, которые то сходились, то расходились, то перестраивались. Не прошло и минуты, как Гарольд, глянув в страшное лицо Гитлера, с изумлением обнаружил, что этот человек пришел в неконтролируемый, дикий восторг. Танцоры перешли на стомп, их туфли выбивали дробь, а Гитлер словно застыл, захваченный рокочущим ритмом, его сжатые кулаки уперлись в стол, вытянутая шея напряглась, рот приоткрылся.

— Казалось, он испытывает оргазм, — сказал Гарольд.

Геринг, который «сделался похож на большого толстого младенца», постукивал ладонью по столу, посмеиваясь в своей обычной снисходительной манере. И, конечно, свита, подстегнутая нескрываемым энтузиазмом своих повелителей, будто сорвалась с цепи, наперегонки соревнуясь в том, кто убедительнее выкажет восторг. Гарольд ничего не мог с собой поделать: летая на кончиках туфель, он наслаждался триумфом. После стольких тревог этот выплеск брутального восхищения смыл последнюю скованность, и душа полностью отдалась во власть искусства.

— Что ни говори, ощущения были феноменальные. — Гарольд вспыхнул от смущения и упоения победой (занятное сочетание). — От сильного переживания Гитлер сделался похожим на… девушку, что ли. Знаю, звучит глупо, но он даже казался трогательным — если про него можно так сказать. — По-моему, это объяснение не устроило и самого Гарольда, но он сменил тему, сказав: — В общем, мы могли брать их голыми руками, и это было чертовски здброво, особенно после того, как мы перетрусили до полусмерти.

Он издал невнятный смешок, смысл которого я не смог уловить.

Программа, с троекратным повторением номеров по приказу все более и более распаляющегося Вождя, растянулась почти на два часа. Когда танцоры вышли на поклоны, Гитлер с сияющими глазами встал, одобрительно кивнул и сел — на его лице вновь появилось выражение добродетельной властности. Они с Фуглером о чем-то горячо зашептались. В зале воцарилась тишина. Все пребывали в растерянности. Свита теребила скатерти и потягивала воду, бесцельно глазея по сторонам. Танцоры на сцене переминались с ноги на ногу. Спустя несколько минут Уорт, всем своим видом демонстрируя пренебрежение, направился было к кулисам, но подскочивший Бикс подтолкнул его обратно. Гитлера заметно возбудили слова Фуглера, который то и дело указывал рукой на Гарольда, стоявшего на сцене в нескольких футах от них. Танцоры от волнения стиснули руки за спиной. Кэрол Конуэй со страху непрерывно кивала, кокетливо поигрывая бровями и поглядывая на людей в форме; те галантно улыбались в ответ.

Так прошло не менее десяти минут; наконец Фуглер жестом пригласил Гарольда подойти. Рука Фуглера дрожала, губы пересохли и потрескались, глаза бессмысленно блуждали; оказанный чечеточникам потрясающий прием наглядно продемонстрировал, какой вулканической силой воздействия на людей обладал Гитлер, и Гарольда снова охватили страх и гордость за то, что он сумел эту силу укротить.

— Легко смеяться над ним издалека, — сказал Гарольд, имея в виду Гитлера, — но вблизи, уж поверьте, было гораздо комфортнее, если он тебе симпатизировал.

При этих словах он улыбнулся, и на его мальчишеском лице впервые проступило что-то похожее на боль.

Фуглер откашлялся и повернулся к Гарольду, держась подчеркнуто официально.

— Утром мы поговорим обстоятельнее, но сейчас герр Гитлер желает предложить вам… — Фуглер сделал паузу — вероятно, как выразился Гарольд, чтобы он с должным вниманием отнесся к предложению фюрера. Гитлер, натягивавший перчатки из мягкой коричневой кожи, смотрел на него с каким-то напряженным любопытством. — Говоря в общих чертах, фюрер хочет, чтобы вы создали здесь, в Берлине, школу и научили немецкий народ танцевать чечетку. Эта школа, какой он ее видит, будет находиться в ведомстве нового департамента правительства, который, он надеется, вы будете возглавлять, пока не обучите себе преемника. Ваш танец произвел на фюрера сильное впечатление. Заложенное в нем сочетание полезных физических нагрузок, строгой дисциплины и простоты поспособствует укреплению здоровья нации. Сотни или даже тысячи немцев объединятся в танце в залах и на стадионах, по всей стране. Это воодушевит и оздоровит германский народ еще больше, укрепит связывающие его железные узы. Существует и ряд других моментов, но суть того, что хотел сказать герр Гитлер, я вам передал.

На этом Фуглер по-военному четко дал знать фюреру, что поручение исполнено. Гитлер встал и протянул руку в перчатке Гарольду, который поспешно вскочил и от волнения не сумел вымолвить ни слова. Фюрер сделал шаг от стола, но вдруг, птичьим движением повернув голову к Гарольду, сморщил губы в улыбке, после чего ушел в сопровождении своей небольшой армии, стучащей сапогами по деревянному полу.

Гарольд Мей рассказывал об этом посмеиваясь, но иногда в нем проглядывало еще не изжитое, подспудное благоговение. Гитлер к тому времени уже два года как был мертв, но страх, который он более десяти лет внушал миру, пока не рассеялся полностью. Так сказать, еще свежи были могилы жертв. Все обрадовались смерти этого чудовища; его существование было сродни болезни, терзавшей нас слишком долго, чтобы так сразу взять и пройти. Мне стало не по себе, когда я уяснил, что в нем оказалось достаточно человеческого, чтобы размякнуть от увиденного на сцене, что ему не чужды творческие порывы, и продолжения истории я ждал с некоторой тревогой. Гарольд теперь совершенно переменился, казалось, он постарел за время своего рассказа.

— Наутро Фуглер снова явился к завтраку, — сказал Гарольд. — Это был совсем другой человек. Треклятый фюрер предложил мне департамент! Лично! Мой блестящий успех заодно поднял на пару ступенек иерархической лестницы Фуглера, который затеял эти смотрины. Так что мы оба сделались hoch[7] персонами, важными шишками. Теперь следовало изрядно потрудиться, чтобы оправдать оказанное нам высокое доверие. Поскольку данные мне полномочия исходят с самого верха, я должен объехать Берлин и подыскать место для школы. Вскорости из другого департамента придет человек, чтобы обсудить мое жалованье, а рассчитывать я, по словам Фуглера, мог минимум на пятнадцать тысяч долларов в год. Я чуть не упал. Тогда «кадиллак» стоил около тысячи. Пятнадцать — бешеные деньги. Я попал в обойму.

Теперь, когда на кону были школа и огромные деньги, перед ним, продолжал Гарольд, возникла дилемма. Конечно, можно было взять и уехать из Германии. Но это значило бы отмахнуться от денег, которые давали возможность приобрести дом и машину, всерьез задуматься о подружке и законном браке. Сейчас он изо всех сил пытался объяснить мне, что творилось тогда в его душе.

— Мне всегда с трудом давались ответственные решения, — говорил он, — а Гитлер был у власти всего несколько лет, и мы еще не знали всей правды о лагерях, хотя и то, что просачивалось наружу, было довольно страшно. Нет, я себя не оправдываю, но тогда просто не мог напрямую сказать ни «да», ни «нет». Потому что Балканы не Голливуд, а снова колесить по Штатам — об этом даже думать не хотелось.

— Вы хотите сказать, что приняли предложение? — спросил я, улыбаясь в замешательстве.

— Пару дней я ничего не делал, только бродил по городу. Меня не беспокоили. Мои товарищи были в восторге от Берлина, а я все время пытался разобраться в себе. Понимаете, на взгляд праздного прохожего ничего особенного в Берлине не происходило. Он ничем не отличался от Лондона или Парижа, разве что чистотой. Ну, может, военные попадались чуть чаще. — Он посмотрел мне в глаза. — Вот и всё.

— Понятно, — сказал я, хотя Гитлер был слишком уж страшен и омерзителен: у меня в голове не укладывалось, как можно испытывать хоть малейшую симпатию к нему или его городу. Наверное, именно поэтому у меня впервые мелькнула кошмарная мысль: уж не… влюбился ли, часом, Гарольд в это чудовище?

Гарольд смотрел на улицу сквозь витринное стекло. Кажется, он не до конца понимал, какое впечатление должен производить на слушателей его рассказ. Для конца сороковых такой персонаж, как Мей, не был совсем уж необычен. Некоторым — увы, не всем — до сих пор были памятны героические поступки тех, кто боролся с фашизмом в годы войны; на стенах домов на парижских перекрестках устанавливались всё новые памятные доски в честь павших французов-антифашистов — мужчин и женщин, расстрелянных немцами без суда и следствия. Но многие, как, видимо, и мой собеседник, не осознавали сути этих церемоний и их нравственного и политического значения.

— Продолжайте, — сказал я. — Что случилось потом? Это потрясающая история, — заверил его я со всей теплотой, на какую был способен.

Кажется, он немного оттаял.

— Так вот, — сказал он, — четыре или пять дней спустя Фуглер появился снова.

Фуглер по-прежнему сиял. Опять пошли разговоры о том, как и где открыть школу.

— И тогда, — сказал Гаролвд, — он между делом упомянул, что все, кто занимает должностной пост в сфере культуры, обязаны пройти стандартную проверку на расовую чистоту. — На лицо Гарольда вернулась ироническая усмешка. — Нужно было обследоваться, ариец я или нет.

Для этой стандартной процедуры ему предстояло вместе с Фуглером отправиться к профессору Мартину Циглеру.

От такой новости Гарольду стало совсем неуютно.

— Мне трудно объяснить. Я влез в эту историю, хотя и знал, что рано или поздно придется уехать из Германии. Правда, когда и как именно, не знал. Но это обследование меняло дело. Получалось, я все время их обманывал. Они могли спохватиться, объявить меня врагом и что- нибудь со мной сделать, невзирая на американский паспорт. В воздухе запахло грозой.

Но Гарольд не попытался бежать. На мой вопрос «почему?» ответил:

— Сам не знаю. Наверное, просто ждал, что будет дальше. Представьте, я согласился — настолько, не стану отрицать, меня заворожила мысль о деньгах. Хотя… — Он снова смолк, явно неудовлетворенный этим объяснением.

Как бы там ни было, сев в машину Фуглера, он почувствовал себя совершенно незащищенным — именно потому, что Гитлер лично выказал ему внимание и восхищение.

— У меня было такое ощущение, будто… будто он наблюдает за мной, что ли. Может, из-за того, что я видел его вживую, пожал ему руку.

В тоне Гарольда угадывалось, что он чувствовал себя обязанным Гитлеру — своему, как ни крути, предполагаемому благодетелю, которого он ввел в заблуждение.

Сейчас, наблюдая за своим собеседником, я кое-что понял; в душе его, несомненно, царило смятение, и все-таки, как мне показалось, я уловил главное: Гарольда потрясло то, что Гитлер так искренне им восхищался, даже, можно сказать, полюбил его за талант — никто и никогда столь пылких чувств к нему не проявлял. Должно быть, то выступление стало апогеем Гарольдовой творческой карьеры, а может, и жизни, крючком, который он заглотнул и не способен был выплюнуть. В конце концов, он ведь так и не стал знаменитостью и, возможно, ни разу больше не ощутил на своем лице обжигающее тепло того магического света.

В машине, сидя рядом с Фуглером и направляясь на осмотр, Гарольд глядел в окно на огромный город, обыкновенных людей на улицах и вдруг почувствовал: все, что он видит, исполнено смысла, окружающий мир — картина, и все на ней что-то означает. Но что?

— Мне стало любопытно, — сказал он, — другие тоже это чувствуют? Что они как рыбы в бассейне, а сверху за ними кто-то наблюдает — с вниманием и заботой.

Я не поверил своим ушам: Гитлер — с заботой?

Гарольдовы глаза увлажнились. Он сказал, что, когда посмотрел на Фуглера, с удобством расположившегося на сиденье рядом с ним, а потом перевел взгляд на прохожих, то «все было таким чертовски нормальным». Наверное, именно это и вызывало страх. Как будто спишь и во сне тонешь, а всего в нескольких ярдах от тебя, на пляже, люди играют в карты. Или: вот я еду в машине куда-то, где мне будут измерять нос и все прочее или осматривать член, — и это тоже абсолютно нормально. То есть, я хочу сказать, вокруг были не какие-то витающие в облаках недоумки, у этих людей имелись холодильники!

Впервые в его речи прорвалась злость, но злился он, похоже, не столько на немцев, сколько на некую трансцендентную, не поддающуюся определению ситуацию. Конечно, нос у него был маленький, курносый, да и к тому времени среди немцев обрезание стало обычным делом, так что особенно опасаться физического освидетельствования не следовало. Словно услышав мою мысль, он добавил:

— Не то чтобы я боялся этого обследования, но… не знаю… вляпаться в такое дерьмо… — Он снова осекся; снова был неудовлетворен своим объяснением, подумал я.

Кабинет профессора евгеники Циглера скрывался в недрах современного здания; вдоль стен, на полках с раздвижными стеклами, стояли тяжелые медицинские тома и гипсовые слепки голов — китайца, африканца, европейца. Озиравшемуся по сторонам Гарольду почудилось, что его обступили покойники. Сам профессор был крошечного роста (едва Гарольду до подмышки), близорукий и очень услужливый; он поспешно усадил гостя в кресло, а Фуглер остался ждать в приемной. Профессор сновал туда-сюда по белому линолеуму в поисках тетради, карандашей, авторучки и заверял Гарольда:

— Еще минутку, и все будет готово. Ваша школа — это нечто невероятное!

Наконец, усевшись напротив Гарольда на высокий табурет и положив тетрадь на колени, профессор отметил удовлетворительную голубизну его глаз, светлые волосы, осмотрел ладони, явно выискивая ка- кой-то тайный знак, после чего сказал:

— А сейчас мы произведем некоторые измерения.

Вынул из ящика стола большой латунный кронциркуль, приставил его одним концом снизу к Гарольдову подбородку, другим к темени и записал полученную цифру. Аналогично были измерены расстояние между скулами, высота лба от переносицы, ширина рта и челюстей, длина носа и ушей, их расположение относительно кончика носа и темени. Каждый замер тщательно фиксировался в тетради с кожаным переплетом, а Гарольд тем временем размышлял о том, как незаметно раздобыть железнодорожное расписание и какую вескую причину придумать, чтобы в тот же вечер уехать в Париж.

Процедура заняла около часа, включая осмотр пениса, который, несмотря на обрезание, почти не вызвал у Циглера интереса: профессор склонился к нему лишь на мгновение, критически изогнув бровь, и посмотрел, «как птица на червячка». Гарольд засмеялся. Наконец, подняв голову от разложенных на столе записей, профессор с профессиональной неколебимой уверенностью произнес на ломаном английском:

— Я пришел к заключенью, что вы представлять собой сильный и отчетливый образец арийской расы, позвольте искренне вас поздравить с успехом.

У Фуглера, естественно, на этот счет вообще не было сомнений, особенно сейчас, когда его, автора такой изумительной идеи, обласкала власть. Воспроизводя мягкий фуглеровский акцент, Гарольд рассказал, как на обратном пути в машине тот напыщенно разглагольствовал о том, как степ «превратит Германию в общество не только производителей и солдат, но и артистов — а что может быть более благородным и возвышенным?!», и так далее. Затем он повернулся к сидящему рядом Гарольду:

— Должен вам сказать… Разрешите теперь называть вас просто Гарольдом?

— Да. Конечно.

— Гарольд, эта, если так можно выразиться, авантюра, завершающаяся поистине триумфальным финалом, позволила мне понять, какое чувство испытывает художник, заканчивая свое сочинение, или полотно, или любое другое произведение искусства. Чувство, что он себя обессмертил. Надеюсь, я вас не смутил.

— Нет… нет. Я понимаю, о чем вы говорите, — сказал Гарольд, витая мыслями где-то далеко.

Вернувшись в отель, Гарольд собрал труппу у себя в номере. Он выглядел бледным и напуганным. Усадил всех и сказал:

— Мы уезжаем.

Конуэй спросила:

— Ты хорошо себя чувствуешь? На тебе лица нет.

— Собирайтесь. Поезд сегодня в пять. В нашем распоряжении полтора часа. Моя мать в Париже опасно заболела.

Брови Бенни Уорта поползли вверх.

— Твоя мать в Париже?

Тут он наткнулся на взгляд Гарольда, и все трое встали и молча поспешили в свои номера складывать вещи.

Как Гарольд и ожидал, Фуглер легко не сдался.

— Скорее всего, ему позвонил портье, — сказал Гарольд, — потому что, едва мы положили ключи на стойку, он уже был тут как тут — и растерянно уставился на наш багаж.

— В чем дело? Вы уезжаете? — спросил Фуглер. — Что случилось? У вас есть реальная возможность пообедать с фюрером. От такого не отказываются!

Стоявшая ближе всех к нему Конуэй шагнула вперед. От страха ее голос взвился на пол-октавы.

— Неужели непонятно? А вдруг его мать умирает? Она еще не старая, значит, что-то стряслось.

— Я свяжусь с французским посольством. Они кого-нибудь к ней направят. Вы должны остаться! Иначе и быть не может! Где она живет? Пожалуйста, дайте мне ее адрес, и я позабочусь, чтобы к ней вызвали врачей. Так нельзя, мистер Мей! Герр Гитлер впервые в жизни выразил такой…

— Я еврей, — сказал Гарольд.

— А он что на это? — потрясенно спросил я.

Почувствовав мое волнение, Гарольд поднял глаза. Мне стало интересно, не это ли и было целью его рассказа: не только описать свое бегство из Германии, но и откреститься от связи с Гитлером? Уж очень счастливо расплылось в улыбке его мальчишеское лицо под гладкими, разделенными строгим пробором волосами.

— А он сказал: «Как поживаете?»

— Как поживаете? — почти завопил я в полнейшем замешательстве.

— Вот именно. «Как поживаете?» Отшатнулся, будто ему в грудь пальнули из духового ружья, и сказал: «Как поживаете?» И выбросил вперед руку. Разинул рот. Побелел. Я думал, он в обморок грохнется или в штаны наложит. Даже жалко его чуточку стало… Я и руку ему пожал. А он перетрусил так, словно увидел привидение.

— Что он хотел сказать этим «как поживаете»? — поинтересовался я.

— Понятия не имею, — уже серьезно ответил Гарольд. — Я сам не раз об этом думал. У него было такое лицо, будто я упал на него с потолка. Он испугался, это было видно. Прямо до чертиков. Оно и понятно: ведь он притащил к Гитлеру еврея. Евреи для них были вроде заразы, чего я до недавнего времени толком не понимал. Но, сдается мне, его еще что- то испугало, не только это.

Он на мгновение замолчал, уставившись на пустой стакан из-под содовой. Тротуар за окном заполнялся офисными служащими: день подходил к концу.

— Вспоминая, как мы познакомились в Будапеште и что было потом, я спрашиваю себя, уж не потянуло ли его ко мне. Я не о сексе; он вообразил, что я для него эдакий пропуск, дающий право на личное общение с Гитлером, чего удостаивались только очень важные персоны, а кроме того, насколько мне известно, в этой новой школе он приглядел себе теплое местечко. А я теперь в некотором смысле был наделен властью — я начал это понимать по дороге к профессору, — в машине Фуглер вел себя со мной как с особой, более высокой по положению, a ког- да профессор вышел и сказал, что я кошерный, стал открыто заискивать. Было в этом что-то жалкое.

— Не забывайте, — после долгой паузы продолжил Гарольд, — в то время мы еще не знали о концлагерях и всем прочем.

И замолчал.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.

— Ничего. Просто я… — Он осекся. Через мгновение поднял на меня глаза и сказал: — Если честно, не такой уж он плохой, этот Фуглер. Просто безумный. Совершенно безумный. Они там все были такие. Вся страна. А может, вообще все страны, откровенно говоря. В какой-то степени. Когда я вижу сегодняшний Берлин, в кашу перемолотый бомбеж- нами, и вспоминаю город в то время, когда на тротуарах ни единого фантика не валялось, мне хочется спросить: «Как такое было возможно? Что с ними случилось? Что-то же случилось. Но что?»

Снова повисло молчание.

— Я ничуть их не оправдываю, но, когда Фуглер сказал «Как поживаете?» — словно мы давным-давно не виделись, я подумал, что эти люди живут во власти иллюзий. И вдруг оказывается, что тот, кого он считал равным себе, — еврей. Вы, конечно, можете сказать, что эти иллюзии стоили жизни сорока миллионам, но все равно это были иллюзии. Если честно, то, по-моему, все мы такие — витаем в облаках. Эта мысль не покидает меня с тех пор, как я уехал из Германии. Уже десять с лишним лет как я вернулся на родину, но все равно ломаю над этим голову. Немцы, как ни одна другая нация в мире, любят, чтобы все было тип-топ. Практичные люди — а не видят дальше кончика носа. И лелеют свои менты.

Он посмотрел на улицу.

— Гуляя по городу, невозможно отделаться от мысли: а мы разве не такие же? Может, и мы грезим наяву? — Он указал на уличную толпу. — Они о чем-то думают, во что-то верят. Как знать, имеет ли это отношение к реальности? Мне теперь кажется, все мы — персонажи песенок да романов, а к реальности возвращаемся только тогда, когда кто-нибудь кого-нибудь убьет.

Несколько минут мы молчали, потом я спросил:

— Значит, выбрались вы без проблем?

— О да. Видимо, они были рады, что обойдется без ненужной огласки. Мы вернулись в Будапешт и катали тур до тех пор, пока немцы не вошли в Прагу, а потом поехали домой.

Он выпрямился на стуле, приготовившись встать. Подумать только: ведь еще полчаса назад, когда мы познакомились, он показался мне таким молодым и ничем не примечательным — эдакий паренек недавно из Кукурузного края, — а ведь, если приглядеться, вокруг его глаз морщинками отпечатались неудачи.

Он протянул мне руку, и я ее пожал.

— Если хотите, используйте эту историю, — сказал он. — Пусть люди знают. А удастся ее разгадать, приезжайте в гости.

Потом встал и вышел на улицу.

Больше мы не виделись, но за последние полвека эта история всплывала в моей памяти добрую сотню раз, а я в силу ряда причин гнал ее прочь. Видимо, предпочитал размышлять о чем-нибудь позитивном, обнадеживающем. Это все тоже, конечно, из области грез. И тем не менее мне хочется думать, что благодаря грезам на свет появляется и много хорошего.



© The Arthur Miller 2004 Literary and Dramatic Property Trust, 2007. 

Опубликовано с разрешения The Wylie Agency (UK) Ltd., London © Олеся Качанова. Перевод, 2009

Журнал «Иностранная литература» №05, 2009 С. 205-219

Загрузка...