Емельян Ярмагаев Приключения Питера Джойса

ЧАСТЬ I РАССКАЗЫВАЕТ БЭК ХАММАРШЕЛЬД

ГЛАВА I

Репутация человека, само собой, зависит от его добрых дел. А также — от усердия, с которым он докладывает о них каждому встречному.

Изречения Питера Джойса

В 1636 году господь, видно, спохватился, что забыл про нашу деревеньку, и ниспослал на Стонхилл кучу событий. Больше, чем требовалось.

А началось с того, что утром 18 июля воздух несколько раз рвануло так, будто ураган располосовал парусину, и мистер Патридж погнал меня из господской конторы на берег — узнать, что случилось. Я и побежал. Бормочу: «Помяни, господи, царя Давида…»

С высоты береговой скалы, где я остановился отдышаться, я не увидел в Ла-Манше никаких судов. С этой стороны горизонт пустовал. Небо над заливом было неласковое, непричесанные тучи окутали его в несколько слоев, точно вороха овечьей шерсти. Метла юго-западного ветра сметала их дальше, а с ними и воду, и там, где по ней прохаживались ее длинные прутья, оставались темные проплешины. Ныряя почти у моих ног, горланили чайки. Все будто спокойно. И вдруг снова разрыв…

Залпы — вот что это такое! Но откуда? Я подошел к сигнальной мачте, которая была укреплена на верхушке скалы, сбросил башмаки и полез по мачте наверх. Не успел я добраться до бочонка на верху мачты, у ее подножия появился этот тип.

Как в страшной сказке: откуда ни возьмись — вот он, дюнкеркский пират. Что это не голландец, а пират, было ясно как день: голландцы часто ловили рыбу у наших берегов, мы уже насмотрелись на медные пуговицы их камзолов. Бывало, голландский флот преспокойно топил суда дюнкеркцев в наших гаванях. Бывало и наоборот.

Изысканно он был одет, мой пират. Разноцветная куртка, штаны, берет состояли сплошь из разрезов, продольных и поперечных; на штанах висели ленточки и бантики, зато рожа была такая, что, если приснится, заорешь благим матом. Он направил на меня дуло пистолета размером с пушечное жерло и знаком пригласил спуститься. Спорить мне что-то не захотелось. Я слез с мачты. Он не стал тратить слов, чтоб мне представиться, — накинул на мою шею петлю из крепкой пеньки и ударом каблука внушил мысль спуститься к прибрежной черте. Сам следовал сзади, держа меня на привязи. Дамы так водят ручных обезьянок.

Мы направились вдоль берега. Идти босиком по прибрежной гальке очень неприятно, но башмаки мои остались у мачты, и некому было пожаловаться на такое обращение: берег был пуст.

Откуда появился второй пират, мне неизвестно. Может, из-за развалин часовни? Этот новый был худ и долговяз. Широкий ремень туго охватывал потертую кожаную безрукавку и делал его похожим на отощавшую осу. На нем была шляпа с безотрадно отвисшими полями и ощипанным пером. Он внимательно оглядел меня, прошел мимо, и я услышал, как они с моим пиратом заговорили на своем тарабарском языке. А мне что. Я себе иду. С меня хватит и одной радостной встречи.

Однако за моей спиной началось что-то новенькое. Веревка подергалась, натянулась и упала. Послышался лязг. Я обернулся… Святой Майкл, они дрались на шпагах!

Было самое время дать дёру. А я стою. Мне, дураку, интересно, кто кого. В уме я поставил целую крону на первого пирата. И зря — я бы ее проиграл. Долговязый уверенно гнал моего приятеля в море. Не удивительно: рука у него была длиной с сигнальную мачту. Оба они уже вошли в воду по колена. И тут, гляжу я, первый мой пират опустил шпагу, свесил голову, согнулся… Бумс! Только брызги от него полетели.

Долговязый постоял в одиночестве, прополоскал в воде шпагу, вытер ее о штаны и вышел на берег. Я себе горячо советую: беги! — и стою… Он сунул клинок в ножны и подошел ко мне.

— Давно мечтал сдаться соотечественнику, — весело сообщил он мне на чистейшем английском языке, да еще с кентским выговором. — Ну, веди к себе военную добычу!

Как ни растерян я был, все же сообразил, что этот молодец тоже не подарок для Стонхилла. И говорю:

— С вашего разрешения, мистер, большое вам спасибо. Только не имею чести…

Он подмигнул мне, и я увидел, что ему лет около сорока.

— Зови меня Питером Джойсом — титулы можешь опускать. Да, таково мое христианское имечко, — а сколько я потом сменил имен! Но сейчас я в Англии, сынок, и встретил настоящего английского парня, который весь состоит из веснушек. Как тебя звать-то?

Я ответил.

Поднимаясь рядом со мной наверх — он делал шаг, я два, — Питер этот неустанно болтал. И знаете, похоже, что не со мной, а со всем, что видит вокруг. В его голосе, хрипловатом и резком, в беспорядочных жестах было что-то ненормальное, дикое, как у нашего деревенского дурачка Авессалома. Со счастливым видом этот чудак все осматривался и трещал:

— Хочу я, отважный мой Бэк Хаммаршельд, тут у вас и осесть. Не по мне пиратское ремесло, хоть и помогло добраться до родины.

— Пираты, наверное, храбрецы, — сказал я, чтобы ему угодить.

— Теперешние — самые отъявленные трусы из всех пожирателей солонины, — живо отозвался Джойс. — Они удирают, завидя кончик мачты военного судна. Конечно и среди них встречаются герои… столь же часто, как среди констеблей и шерифов.

— Мне кажется, вы немного преувеличиваете.

Он приостановился. По его загорелому лицу, точно трещинки, побежали веселые морщинки.

— Правда? А разве что-нибудь докажешь, если не преувеличишь?

Так я в первый раз был сбит с толку логикой Питера Джойса. Но не в последний. И не я один. Сами увидите дальше.

Дорога в Стонхилл от моря идет двумя террасами, верхней и нижней. Нижнюю у нас называют Райской, верхнюю — Овечьей: она ограждена невысоким валом, чтоб не убился скот. На валу густо растут вязы, орешник, дрок, репейник и вереск, так что с нижней дороги не видать, что делается на верхней. Я вел Джойса по Овечьей дороге: она обычно безлюдна, пока на заре пастухи не погонят по ней скот на прибрежные холмы, где трава послаще. Не стоило сразу выставлять свой трофей всей деревне напоказ. На Овечьей дороге Джойс приостановился, отвел листья орешника на валу и вгляделся в сторону моря: обзор здесь был отличный, во весь горизонт. Отсюда стали видны внизу корабли и бешеная суета на берегу. Ага, вон оно что! Голландский бусс 1 тонн в семьдесят водоизмещением торчал в двух-трех кабельтовых 2 от берега — наверное, сел на мель, зато дюнкеркский трехмачтовый корабль, с оснасткой галеона 3, уже поднял паруса, готовясь удирать, и к нему неслись его многовесельные шлюпки. Похоже, дюнкеркские пираты не ожидали, что стонхильцы встретят их залпами. Еще бы: обнаглеть до того, что высадиться и преследовать голландцев на английской земле! Голландцы — те полагают, что англичане их не тронут, и теперь прячутся где-нибудь в Стонхилле.

Когда все стихло и пиратский корабль скрылся, мы поднялись на самый верхний гребень дороги, откуда начинался спуск в нашу деревню. Вся она развернулась как на блюде. Питер остановился и стал смотреть в умилении, а я глазел на него самого. Этот пришелец занимал меня сильней, чем обычный у наших берегов переполох.

Было что-то чудаческое и даже шутовское в этом человеке. Впадины вместо щек. Глубоко сидящие голубые глаза с опасным огоньком. Белобрысые неряшливые косицы на затылке и острый, как волнорез корабля, подбородок. Несмотря на его болтовню и дурачества, чудилось в нем что-то напряженное, как во взведенном курке. Главное, никак было не определить, кто он есть. Моряк? Нет — речь джентльмена. Так не изъясняются даже священники, а они на что речисты. Уж не стою ли я рядом с каким-нибудь Великим Капитаном вроде сэра Уолтера Ралея 4 или Фробишера? 5 Мне, деревенскому юнцу, любопытно, что незнакомец скажет или сделает. Вот он смотрит вокруг, не обращая на меня внимания, а я как бы переселился в него и вижу давно знакомую картину уже не своими, а его, Джойса, глазами.

Овечья дорога спускается в Райскую, образуя уходящую вниз вязовую аллею. Обычно все здесь в тумане, так что даль словно опущена в яичный белок: темно-коричневые пятна в нем — это крыши из тростника, редкие красные — из черепицы; длинные желтые полосы, разгороженные зелеными изгородями и межами, — поля, а между ними белые змейки дорог. Вдали смутно видна островерхая башенка церкви и движущиеся серые массы — овечьи отары. На самом заднем плане — гряда холмов. Когда пробьется солнце, то видишь на их боках голубоватые и рыжие оползни, потому что леса у нас нет и травяные корни землю не держат, хотя трава для овец отменная. А далеко справа — сплошное темно-зеленое пятно бесконечных Лягушечьих болот.

— Что за очарование в голубых этих холмах! — с чувством сказал Джойс.

На нижней дороге послышался говор — возвращались наши. Я дернул Питера за рукав, чтоб он пригнулся: не пальнули бы сгоряча.

Грубый хриплый голос раздался как раз под нами:

— Эй, помолчи-ка, Боб Раск. Ты, кроличья твоя душа, и стрелял-то зажмурясь, чтоб не видеть рогов этих морских дьяволов! А я вот что скажу вам, мои храбрецы: в те времена, когда Френсис Дрейк 6 щипал бороду испанского короля, разбогатеть можно было скорей, чем прочтешь «Отче наш». Разорви меня собаки, если с десятком молодцов…

И дальше не разобрать: прошли.

— Не хотел бы я с таким собеседником очутиться на пустынной дороге, — заметил Джойс. — Кто он такой?

— Это не он, а она, наша леди. Элинор Лайнфорт из Соулбриджа. Местная владелица манора 7. Мы все от нее держим землю: кто фригольд 8, кто копигольд 9, а кто просто арендует.

Питер недоуменно покачал головой:

— Ей бы только пиратским кораблем командовать.

— Угадали. Командовала. И под судом за это уже была.

Питер с комическим ужасом воздел руки кверху.

— Так, может, и ты что-нибудь вроде Гоукинса? 10 Заведешь меня в какой-нибудь хорошенький пиратский притончик…

— Не занимаемся, — сухо ответил я. — Теперь за это судят и вешают. Вот раньше… А что особенного? Почти все лорды на этом побережье скопили себе состояние честным пиратским трудом.

— А твои земляки?

Я объяснил, что в молодости — да, бывало. Взять хоть нашего работника Иеремию. Но теперь все землеробы. Овцами тоже занимаются. Ну, еще рыбой, кто ленив с овцами возиться.

— И не приходит охота тряхнуть стариной?

— Нет, разве что судно какое у берегов разобьется. Так это же по обычаю: что море выбросит — твое. Да не бойтесь, вам ничего не сделают, раз вы со мной. Я не только пасу бабкиных овец. Я и клерк манора.

Мы уже спускаемся и идем между зелеными изгородями. А дом мой — вот он. И опять же я осмотрел его как бы впервые и тоже глазами Питера. Что ж, дом как дом: весь в зелени, только крыша краснеет. Балки я недавно покрасил голубым и розовым, хорошо это выглядит сквозь листву. Каменная ограда вся в цвету: тут тебе и вьюнки, и душистый горошек, и петунии, и розы. За ней сад с фруктовыми деревьями, ульи, сыроварня, пивоварня, сарай с печкой для овечьего молодняка и маток… всего не перечтешь. Правда, работников у нас маловато, чтоб содержать все это в порядке,

А вот и сама хозяйка у калитки: в руках не библия, а ружье.

— Какая статная у тебя мамаша, — сказал Джойс.

— Нет, это моя бабка, — говорю, — мистрис Катарина Гэмидж.

Бабка тем временем навела дуло мушкета в живот Джойса и говорит:

— Советую. Бэк, отойти от него подальше.

Питер снял свою уродскую шляпу и описал пером у бабкиных ног галантный полукруг.

— В меня уже стреляли, мистрис Гэмидж, — вежливо сказал он. — Испанцы и французы, турки и татары. Было бы несправедливо получить напоследок английскую пулю.

— Он спас мне жизнь, — сказал я. — И обещал уволиться из пиратов. Бабка, да опусти ты мушкет!

Бабка все так же держала палец на спуске, а дуло — на уровне Питерова желудка. Мистрис Гэмидж была женщиной неспешных решений.

— Какой вы веры, мистер? — спросила она наконец.

— Христианской, мистрис. В магометанство меня не обратили: я не сторонник многоженства и не противник свинины.

— Это не ответ, — сурово сказала моя бабка.

— Ах, вы, наверное, насчет здешних споров о тридцати девяти статьях 11 и о том, где стоять алтарю? Увы, мистрис, скитаясь так далеко от родины…

— Я к тому — не скрытый ли вы католик? — неумолимо допрашивала бабка.

— Католики-французы однажды сбросили меня в море по подозрению, что я гугенот, — объяснил Джойс. — Думали этим умилостивить бурю. Но вышла ошибка: буря HP унялась и они утонули. А меня, представьте, спасли нечестивцы турки.

Бабка наконец опустила мушкет.

— Ступайте в дом, — сказала она помягче. — Когда в деревню то и дело врываются аммонитяне 12, поневоле и женщина берется за мушкет. Бэк, дай гостю умыться!

Не всякого впустила бы в дом мистрис Гэмидж, не всякого усадила бы за стол. Бабка моя ужас какая гордая и проницательная — недаром полдеревни убеждено, что она ведьма. Пока Питер ел, бабка молчала. Лишь когда он не без сожаления отодвинул пустую миску, бабка строжайшим образом допросила гостя, не является ли он барровистом, фамилистом или социнистом… ей-богу, не упомню всех сект, которые она знает. Питер тактично отвечал, что ему, бедному грешнику, недосуг было в церковь ходить.

— Языческое капище — вот что такое церковь, — сверкнула глазами бабка. — Ибо сказано: в сердце своем возведите храм, и где двое из вас, там буду Я Третий!

— Великолепно сказано, — нашелся Джойс. — Кстати, не нужен ли вам третий… словом, третий работник?

— Не знаю, как посмотрят хозяева манора. Кроме того, мистер, способны ли вы крестьянствовать? Ведь это не шпагой тыкать во все стороны. Пьянства, богохульства, плясок и игрищ, знайте, я не потерплю.

Питер на это лишь благочестиво возвел очи горе. Удивительно, как он умел попасть бабке в тон! После краткой молитвы та простерла свое благоволение до того, что отпустила его отдохнуть на сеновал, приказав там снять с себя тряпье, дабы она могла лично убедиться, что в одежде мистера нет вшей.

— Признаюсь тебе, Бэк: бабка твоя произвела на меня впечатление, — болтал Питер, разлегшись на сене. — Будь она помоложе, уж я ее с божьей помощью отвлек бы от барровистов, фамилистов, и как их там.

— Она не хочет замуж, — сказал я, усмехнувшись при мысли, что за моей бабкой можно ухаживать. — А женихи нашлись бы. Сам Патридж…

— Это кто такой?

— О, он у нас главный после леди. И стюард 13 манора, и мировой судья. В его руках ваша судьба, мистер Джойс. Но это ничего: я у него клерком, и если я скажу…

Довольно небрежно Питер попросил меня походатайствовать перед Патриджем, — как будто услуга клерка манора такой пустяк! Затем он обложился со всех сторон сеном, бормоча, что ему надо в одиночестве обдумать важный вопрос о своем переходе в пуританство, и не успел я выйти, как он захрапел.

Шел я на работу в Соулбридж, но все мои мысли оставались с ним. Каждое его слово почему-то приводило меня в восторг либо сердило, и я все спрашивал себя, чем же он так отличается от моих односельчан, которых мне и слушать-то тошно.

ГЛАВА II

«Каждый когда-то спокойно сидел под своей смоковницей, и источники справедливости текли ясной и быстрой струей… « — пишут в священных книгах.

Где тогда, черт побери, слонялись все эти сборщики податей, шерифы, судьи, полицейские?

Изречения Питера Джойса

Увидел бы Питер усадьбу нашей леди, он сказал бы, что Соулбридж надо закрыть и хорошенько почистить. Гербы на столбах ворот — и те превратились в подобие изображений на могильных плитах. У парадного въезда, где, говорят, раньше повернуться было негде среди чужих карет и портшезов, росла трава и бродили две-три овцы. Высокие стеклянные окна главного здания не открывались, и, по-моему, их не мыли целое столетие. В полузаросших садках для рыб отлично жилось одним лягушкам, нахальство которых доходило до того, что они путешествовали по террасе, как по своей гостиной. Под окнами спальни леди росла капуста, у дверей главного холла — крыжовник. Сама хозяйка говорила, что Соулбридж-Хаус есть не что иное, как надгробный памятник былого величия Лайнфортов.

Через передний холл я всегда проходил с некоторой поспешностью, на что имелись свои причины.

— Алло!

Настигла-таки. Караулит она меня, что ли?

— Слушаю, мисс Алиса, — отозвался я угрюмо. — Говорите скорей. Мистер Патридж давно меня ждет, я и так задержался.

Дочь леди Элинор подошла и остановилась, вся надушенная и расфуфыренная, держа на серебряной цепочке черную обезьянку.

— Принесите мне воды!

— Извините, мисс Алиса, — сказал я, выбирая в уме слова по полпуда весом, — я не лакей. Я клерк манора, и то мне не платят жалованья уж который месяц.

— Вы очень изысканно выражаетесь, сэр Бакстер Хаммаршельд, эсквайр 14. — Она присела с отвратительной ужимкой,

— Не сэр я и не эсквайр, — отпарировал я, чувствуя, что подбородок мой задирается все выше и выше. — Я окончил ту же приходскую школу, что и вы. И если помните, помогал вам осилить арифметику и латынь, чтобы вас секли поменьше. А что до воспитания, так мои деды и прадеды были свободными людьми, мисс Лайнфорт, и никто из Хаммаршельдов никогда не был вилланом 15 или сервом 16. Вот мы и не приобрели рабских привычек.

— Ну, знаете ли, мистер Бэк, ученый латинист, — прошипела эта злючка, — вы, я вижу, глубоко прониклись своей миссией — сжимать в пальцах гусиное перо!

— Это все же лучше, чем таскать цепочку, на которую посажена бедная тварь.

Ловко отвечено, как вы находите?

Эффект был потрясающий. Противник в панике швырнул на пол цепочку и постыдно бежал. Победа над флотом его величества Филиппа Испанского! Обезьянка тоже умчалась прыжками, гремя цепочкой, а я направился в контору походкой лорда-адмирала после разгрома Армады 17.

Патридж только ухмыльнулся, когда я рассказал ему про это.

— Правильно, Бэк, — объявил он своим жирным голосом. — Никакая молодая леди не собьет нас с пути истинного, будь она трижды урожденная Лайнфорт. А теперь доложи мне, что произошло на берегу. Да помедленнее, чтобы я мог хорошенько все осмыслить.

Я расписал, как чуть не угодил в лапы пирата и как благородно спас меня незнакомец, по всему обличью джентльмен. Однако Патридж нахмурился, и у него отвисла толстая нижняя губа. К тому же он оттянул ее вниз всей пятерней, как делал, когда был серьезно озабочен.

— Не верю я морю, которое подбрасывает такие сокровища, — сказал мой патрон. — Джентльмен, говоришь? Это еще не ручательство за добродетель. Знавал я джентльменов turpes personae 18, когда еще учился в Грейвз-Инне 19: иные из них, бывало, по ошибке примут честного купца за разбойника да и нанижут его на шпагу, что гуся на вертел. А потом раскаются в оплошности и в утешение себе срежут с его пояса кошелек — да, да, бывало! Но ради тебя, Бэк, я подумаю. Ох, некстати ты навязал мне эту заботу: ведь на завтра назначено заседание манориального суда! 20

— У нас все готово, — сказал я, раскрывая толстую, пахнущую плесенью книгу. — Вот тут подсчитано, сколько кто должен в уплату файна 21 и гериота 22, аренды и ценза 23.

— Все это будет пересмотрено, Бэк, — объявил мистер Патридж, хлопнув по книге рукой. — Хозяйка не намерена больше получать какие-то гроши под видом былых земельных платежей: их размеры установлены чуть не со времен Уильяма Завоевателя 24.

— Том Пэдж. «Держит копигольд по воле лорда и по обычаю манора, — прочел я по-латыни, водя указательным пальцем по книге. — Согласно сему обычаю, платит на рождество одну овцу и одного жирного каплуна. А также содержит щенка хороших кровей, лук, стрелы и сокола ко дню великой господской охоты. А также повинен учтиво поднести белую розу красивейшей из дам, коей его лорд соизволит оказать предпочтение перед другими-прочими… «

— Пусть Том учтиво поднесет себе под нос собственный кукиш, — прервал меня Патридж. — Розой и стрелами он у меня не отделается, не будь я Роджер Патридж. Ведь это обычаи старины, Бэк: тогда за десять шиллингов можно было купить корову с теленком в придачу.

— Артур Чарльз Бредслоу. «Один теленок рыжей масти в уплату гериота… « Арт Чарли третьего дня похоронен, мистер Патридж, и его сын Чарли уже отобрал лучшего теленка…

— Пусть оседлает этого теленка и скачет на нем в ад! — рявкнул Патридж. — Телятина за гериот! А не угодно ли два фунта стерлингов? Довольно, Бэк, не раздирай мне уши чтением этой заплесневелой латыни. Ты слышал: завтра в маноре состоится судебное присутствие, на котором все это будет доведено до сведения тех, кому полагается знать!

— Слушаю, сэр. Но будет драка, сэр, не хуже, чем тогда на болоте, когда вы прислали рабочих вырыть канавы…

— Я вырою могилу тому, кто еще раз помешает осушению болот! — взревел Патридж, наливаясь кровью. — Ведь это же торф, Бэк, то есть деньги, а где их иначе взять на содержание юного Генри Лайнфорта в колледже? Он уже изволил прокутить все, что прислала мать к троицыну дню… Есть еще забота, Бэк. Закрой-ка дверь поплотней.

Я выполнил ото и пристально посмотрел шефу в глаза.

— Тот голландский бусс… он на мели, — пробормотал Патридж. — Так вот, хозяйка считает, что в Плимуте за него дадут хорошие деньги.

Я все уже понял и ничего не ответил.

— В сущности владельцы судна, мингёры 25 эти вонючие, — они же его сами посадили на мель, — размышлял Патридж, избегая смотреть мне в глаза. — А теперь нализались и дрыхнут… разве так следят за судном? Леди Лайнфорт, ты знаешь, не терпит бесхозяйственности. Ну, а наше с тобой дело сторона.

Я молчал. А что я мог ответить, зная, что судьба Джойса — в пухлых руках мирового судьи сэра Патриджа?

— Хватим-ка по кружечке эля да на том и закончим, — сказал Патридж. — На кухне, Бэк, тебя хорошенько накормят, я распорядился. А этого джентльмена с пиратского корабля представь на суд манора. Устраивает это тебя?

Да, Патридж ко мне хорошо относился. Еще более по душе ему была моя бабка, мистрис Гэмидж. Ну, а я… что ни говори, стать клерком манора — разве это не честь для человека семнадцати лет?

Мы выпили эля, и книга записи манориальных обычаев отправилась в конторку под замок.

В сарай к Джойсу бабка меня не пустила.

— Он спит, — мягко сказала она. — Человек этот спасся, подобно Даниилу 26, от льва рыкающего, вышел невредим из пещи огненной 27. Но господь вел его дурной дорогой, и сейчас он духовно мертв.

Я намекнул, что, будь у нас сегодня на ужин поросячьи ножки, гость духовно воскрес бы. Бабка ответила взглядом, в котором читалось, что ей-то хорошо известно, кто жить не может без поросячьих ножек. Тогда я искусно перевел разговор на тему о моем великолепном ответе мисс Лайнфорт. Ярко описал все и ждал одобрения. Поджав губы, мистрис Гэмидж продолжала расчесывать деревянным гребнем кудель для пряжи. Лицо ее выражало неподкупность.

— Ты, бабка, никогда не воздашь человеку должное!

— Ты сам себе воздал сторицей, — обличила она меня. — Уж так себя расхвалил — дальше некуда! Отнесешь мистеру… как его… вот это. — Она указала на скамью: там лежала вычищенная, заштопанная и отглаженная одежда. — Погоди!

Она подняла крышку большого ларя с медными ангелами, врезанными в его стенки (на нем я спал, когда ночевал дома, — это у нас называлось «спать под охраной ангелов»). Порывшись, бабка извлекла оттуда белоснежную полотняную… Как вам это нравится? Дедову рубаху, мое наследство, — какому-то бродяге!

— Исцелит его лишь труд, — бормотала она, кладя на угли в очаге утюг. — Да, труд, изнуряющий плоть.

— Это значит, ему придется пасти овец?

Раскладывая на столе рубаху, бабка вздохнула:

— Он сам — заблудшая овца.

— Собаки при стаде, увидев его, так и подумают. Пока они будут выяснять этот вопрос, отара разбежится. Нет, лучше мы с ним скосим ту делянку, что возле Лягушечьих болот.

Было уже часа четыре, когда я услыхал в сарае громкие зевки и вошел туда. Джойс, голый, как Адам, блаженно потягивался на сене. Когда он натянул рубаху деда и остальное, передо мной предстал другой человек. Заметив на моем плече две косы, он весело сказал:

— Для меня это инструмент непривычный, Бэк. Сумею ли я действовать им без вреда для окружающих?

Мы двинулись в путь, причем я старался держаться от косы моего нового знакомого подальше.

Глава III

Свинья — самое деликатное, учтивое и дружелюбное животное. Почему? У нее нет никакой религии, кроме жратвы, никакого богослужения, кроме визга, и никакого облачения, кроме дрожащего хвостика,

Изречения Питера Джойса

— Прадед мой был отменным стрелком из лука и объяснял это тем, что его «конечности сделаны в Англии», — рассказывал я по дороге Джойсу. — В молодости он ездил на север, в «страну пограничных баллад», — на коне, в полном вооружении, под командой сэра Лоуренса Соулбриджа. Дед — вот тот был настоящий иомен 28. Он держал один плуг земли — столько, сколько может вспахать упряжка быков весной. Сам ездил, сидя на мешках с зерном, на ярмарку. Своего сына дед воспитал джентльменом. Дочкам дал хорошее приданое; двое из пяти его зятей были рыцарями…

Питер перебил меня:

— То были люди веселой старой Англии, мир ее праху! А чей это виднеется домишко — со стенами из дикого камня, с крапивой до застрехи и бычьей шкурой вместо двери?

— Нашего дорожного смотрителя. Тут кругом живет беднота.

— Чем промышляют эти люди?

— Тем, что дает болото. Они стреляют уток, косуль, куропаток, цапель — дичи там пропасть. Собирают птичьи яйца, ягоды, дрок, вереск, торф…

Дорога, которой мы шли, походила на узенький извилистый коридорчик между колючими изгородями. Иногда приходилось раздвигать изгородь, нырять в лаз. «Крысиная нора, а не дорога», — отбиваясь от терновника, ворчал Питер.

— Земля нынче в цене, мистер Джойс. Пустоши — и те все запаханы.

— А куда делись люди из тех развалин?

— Ушли давно. Вы знаете: копыто овцы превращает песок в золото — ну, и когда дед сэра Лоуренса завел овец, деревня опустела, осталось два-три пастуха. Теперь и копигольд идет к концу: все земли манора стараемся сдать в аренду.

— Но люди, люди — как вы с ними поступите?

— Да какие это люди! Низшего сорта. Раз бог не избрал их, — значит, им так предопределено.

— Очевидно, их конечности сделаны не в Англии?

Я не нашелся, что ответить, — да мы уже и пришли. Дорога вывела нас на луг, огороженный стенкой из низких валунов. Сразу за ним, где начиналась топь, или Лягушечье болото, сидели и стояли люди — наши, деревенские. Похоже, предстояло молитвенное собрание — такие в Стонхилле происходили довольно часто.

Я показал Джойсу, как надо обращаться с косой, и он приступил. Боже, что это было за зрелище! Помахав немного, Питер ухитрился так всадить косу в землю, что с трудом вызволил ее оттуда.

— Если вы будете глазеть по сторонам, мы не справимся и до ночи, — заметил я ему.

Питер извинился, пояснив, что его отвлекает от дела вид людей на болоте. Спросил, о чем они беседуют.

— Сплетничают, спорят о петушиных боях, о вере или толкуют про ведьм.

— Про ведьм?

— Ну да. Стонхилл не хуже других деревень: и у нас есть ведьмы, — пояснил я, работая косой. — Конечно, мистер Джойс, другой от вас бы это скрыл, потому что плоха та птица, которая пачкает собственное гнездо. Но бог не терпит лжи.

— Да, да, ты прав, — согласился Джойс, следуя за мной с косой на плече. — И чем же они занимаются, ведьмы Стонхилла?

— Да тем же, чем и везде. Говорят меж собой по-сирийски. Портят коров. Меняют подковы у лошадей, чтобы они ломали ноги. Вынимают след человеческий, чтоб спалить его на огне. За эти дела одну ведьму полгода назад по приговору суда сожгли.

— Как, сожгли на костре? Здесь, в поселке?

— Не здесь, а подальше. Красивая она была, эта Энн Холлидей, ничего не скажешь. И муж еще так убивался, чудак. Нет, по мне хоть раскрасавица, а жить с ведьмой я бы не стал.

— А твоя бабка, мистрис Гэмидж, — она что, тоже такого мнения?

— Про бабку я ничего не скажу.

(На языке у меня висело: а что, если бабка моя и сама-то ведьма? Как бы отнесся к этому Джойс?)

Он глубоко задумался. Потом спросил, как я провел без него день. И — можете себе представить! — воткнув косовище в землю, я рассказал ему все. Включая тайну, которую доверил мне Патридж. Вот и пойми, с чего я так разоткровенничался с чужаком.

Питер выслушал очень серьезно.

— Напрасно твоя леди затеяла эту кражу, — сказал он. — Хорошо, если мингеры в Амстердаме ограничатся битьем стекол в английских торговых конторах. Ну а если они арестуют наших купцов? Король Чарльз будет вынужден провести расследование, дойдет до Звездной палаты 29.

Он еще подумал — и неожиданно добавил:

— Но в конце концов в этом странном мире из зла порой может выйти и благо — кто знает?

Я ничегошеньки не понял и опять принялся косить за двоих: что еще оставалось делать? Меж тем на болоте произошли перемены. Стонхильцы сгрудились в кучу, один из них влез на пень и начал речь. Питер, с праздной косой в руке, нерешительно поглядывал то на меня, то в сторону собрания и наконец сказал:

— Послушай, Бэк: а если нам косить с того конца, что поближе к оратору?

Но продолжать косьбу и тут не удалось, потому что Питеру захотелось лучше слышать, что говорят. В конце концов с косами в руках мы очутились в толпе односельчан. Пронзительный голос проповедника, казалось мне, вздымался над слушателями, как язык пламени, — такая в нем была страсть.

— …И вы ужаснетесь, ибо видел я самого лорда сатану? — гнусаво выкликал оратор. — Могу даже описать, как он одет: на плечах у него — кровавый пурпур кардинальский, на рогах — папская тиара 30, в лапах же скипетр, и шествует за ним, братья и сестры, вся богомерзкая свита его! Впереди отступник Уэнтворт 31, лизоблюд королевский, за ним — его преосвященство примас Англии 32, нынешний архиепископ Уильям Лод 33, руки коего по локоть в крови мучеников-пуритан. И несет он, Лод, знамя, на коем вышиты тридцать девять богомерзких церковных статей! Кого же в адской свите я видел последним, братья мои? Любимчика короля Иакова — покойного Джорджа Бэкингема 34, идущего с плачем и воздыханием!

— Это уж он загнул, — заметил я. — Как покойник может плакать и воздыхать?

— Помолчи, — нетерпеливо сказал Джойс. — Язык у этого деревенского пророка подвешен недурно. Кто он?

— Всего-навсего наш мельник и церковный староста, Том Бланкет.

— Послушаем нового проповедника, — заметил Питер. — Не пойму только, почему он кричит истошным голосом.

С болота доносилось завывание: «Снизошло, о братья! На меня снизошло откровение! О дух, меня осеняющий! Вижу воскрылия твои, и дивный свет несказанный… «

— А это голосит цирюльник наш, Джон Блэнд, второй церковный староста.

— Все ли у вас праведники такого размаха, или есть попроще?

— Сейчас услышите Роберта ле Мерсера. Он конечно чурбан неотесанный и далек от святости, зато дерется и сквернословит что надо.

Как бы в подтверждение, раздался залп отборнейших ругательств — и ропот возмущения: брань у нас считали за грех.

— К дьяволу вашу богомольную болтовню! — гремел Гоб ле Мерсер. — Топь испокон веку кормит коттеджеров, и вот на нее опять напускают осушителей, разрази их гром! Уж не прикажет ли Патридж, змея эта гремучая в парике, кормить мою детвору торфом? Тут хотят жаловаться в суд королевской скамьи 35. А по мне, так лучший адвокат — мое ружье!

— Воздержись, брат, от гнева безрассудного, — советовали ему.

— Я только и делаю, что воздерживаюсь! — огрызался Боб. — От мяса и пива, от хлеба и молока — его и детишки-то мои видят не часто. Что-то не нахожу я проку в воздержании пуританском: прежде хоть спляшешь у майского шеста или с медведем позабавишься — а нынче?!

— Этот уже созрел, — как бы про себя заметил Джойс. — А кто так запинается и говорит невнятно?

— Дорожный смотритель Эндрью Оубрей. Чепуху свою несет: будто скоро на земле настанет царствие небесное и станут все работать сообща, не будет ни лордов, ни богатеев, все плоды земные будут делить поровну…

На болоте появилось новое лицо. Пришелец молча работал кулаками, пробиваясь к ораторской трибуне. Свалив одного-двух и растолкав остальных, наш пастырь, его преподобие Роберт Грегори Рокслей, взобрался на пень и стал виден всем. Он был похож на мясника — с короткой шеей, челюстью бульдога и красным, как ростбиф, лицом. Стоял и поводил во все стороны страшенными седыми бровями. Глаз не было видно, но я знал, что они лютые, как у хорька.

Начал викарий Рокслей, впрочем, сладко и умильно:

— Что вижу я? Моих прихожан. Где же они? Не в церкви ли, где им подобает быть в этот час? Не с миром ли в сердце и молитвой на устах?..

Он смолк, будто ожидая ответа, — напрасно: никто не клюнул на эту приманку. Стояла тишина. Я с удовольствием предвкушал продолжение.

— Нет! — вдруг рявкнул преподобный, точно пушка выстрелила. — Не в церкви! И не с молитвой, но с речами, полными скверны и заблуждений! Бездельники, псы, еретики, — марш в церковь!

Он соскочил с пня и начал дубасить кулачищами направо и налево, так что окружающим оставалось одно — спасаться бегством. Мне не повезло — он сцапал меня за ворот куртки и сказал нежным голосом:

— Конечно сегодня я увижу в церкви свою почтенную прихожанку, мистрис Гэмидж. Как я буду ей рад!

Это означало: дуй, сынок, не откладывая, за бабкой, не то плохо будет. Я нашел Питера и сказал ему:

— Если через полчаса бабка не окажется в церкви, произойдут крупные неприятности. Кругом говорят, в Стонхилл едут судебные комиссары.

Глава IV

Женщина должна быть набожной, благочестивой, богобоязненной… но при этом походить на

женщину, а не на молитвенник.

Изречения Питера Джойса

Думаете, так просто уговорить мистрис Гэмидж пойти в церковь? Бабка, по своему обыкновению, нестерпимо тянула с ответом, будто не слыхала моих слов. Наконец изрекла:

— Я не была там уже три месяца. С тех пор, как узрела истинный свет.

— Какой там свет! — выпалил я с досадой. — Вот посадят тебя за решетку — и узришь истинную тьму! Судьи же едут!

— У меня есть свой, высший судия, — хладнокровно возразила бабка.

— Ну, свой, так подождет, — убеждал я, — а те судьи чужие, приедут и засудят. Не упрямься, бабка: что стоит разок уважить этого краснорожего крикуна? Вот и мистер Джойс так думает.

Бабка тут повернулась к Питеру и спросила его в упор:

— А вам известно это: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых»?

— Так то муж, — хитро ответил Питер. — А вы, извините, жена… то есть вдова. Одинокой женщине многое простительно. Не мешает подумать и о судьбе этого юноши. Ведь у него, кроме вас, никого нет.

Бабка кинула в мою сторону быстрый взгляд. Видимо, последний довод ее сразил.

— Убирайтесь оба, я переоденусь, — сухо сказала она. — И куда это запропастился Иеремия с овцами, ума не приложу!

В церковь мы пришли, когда уже спели тридцать второй псалом «Узри утреннюю звезду» и затянули пятьдесят девятый: «О, как велика твоя благодать». Глаза слушателей в это время искали, куда девался стол для раздачи причастия. Обычно он, простой этот стол, помещался где следует — у кафедры. Оказывается, его передвинули в восточный угол, и мало того, огородили решеткой! Поднялся ропот по адресу Рокслея:

— Поставь его на старое место, не то он превратится у тебя в алтарь, как у католиков!

Но псаломщики, воодушевясь, грянули семьдесят девятый псалом: «Помни грех Адама, о человек!» — и подавили шум. Когда они затихли, пастырь наш взгромоздился на кафедру. Он начал так кротко, будто взят живым на небо и оттуда благовестит.

— Вы помните, дети мои: бог даровал великое благо нашей матери-Англии — супрематию, — рокотал он благодушно. — А что это такое — супрематия? Это значит: наша святая церковь повинуется единственно только своему королю. Не кардиналам, не папе, не Риму, а нашему королю! Сию реформацию начал святый наш Генрих Восьмой…

— Не реформацию, а деформацию! — отрубил Том Бланкет из толпы. — Жирный боров этот, Генрих, только взрыл почву для своих свиней, отнюдь не вспахал ее!

Восхищению моему не было пределов: служба обещала быть но скучной. Даже на каменном лице моей бабки промелькнуло что-то вроде улыбки. Но преподобного Рокслея это не смутило. Повысив голос, он продолжал:

— Дабы очистить церковь нашу от скверны католической, не приемлем мы ложных папистских святых, отвергаем мы исповедь, во всем следуя тридцати девяти статьям каноническим…

— А жена короля Чарлза — еретичка: мессу слушает, в театре играет, — ехидствовали в толпе.

— …и таким вот образом устроилась святая наша церковь англиканская, — как ни в чем не бывало, ораторствовал Рокслей. — Разве нам не достаточно сего устройства?

Тут Рокслей сладко улыбнулся. Казалось, все обстоит прекрасно и благополучно. Но я-то знал, что представление не кончено. Так и вышло. Его преподобие вдруг перегнулся через перила кафедры, свирепо нахмурил брови — и как рявкнет медведем:

— Нет! Не достаточно!

Кругом захихикали.

— В последние годы возник сорт людей своевольных, фанатичных — словом, детей Белиала 36, — загремел Рокслей. — Они чернят нашу церковь, они хотят разрушить ее, чистейшую, непорочнейшую…

— Старый лицемер! — заметила бабка довольно внятно.

— Религия теперь — тема разговоров в кабаках! Нет пяти человек, согласных между собой в вопросах веры: один против молитвенника, другому не нравится облачение, третий не желает становиться на колени. Заметьте, один придет с конюшни, другая отложит прялку — и, не угодно ли, эти неучи садятся в кресло Моисеево! — Оратор обвел всех устрашающим взглядом. — Не предупреждал ли еще покойный наш король Иаков: «Если Том, и Дик, и Джек соберутся вместе обсуждать дела церкви и скажут: это надо так, а это вот так, — долго ли им сунуть нос и в дела королевства нашего?!»

Его преподобие сделал длинную паузу: он так и сиял. В самом деле, проповедь была не скучной, я это признаю. Еще никогда под старыми сводами нашей церкви не раздавалось таких содержательных речей. На этом бы и остановиться. Нет, Рокслей сделал последний выстрел.

— Сколь же прискорбно мне, дети мои, — он понизил голос до увещевательного шепота, — видеть одну из дщерей своих, отпавшую от лона матери своей, погрязшую в гордыне, и пороках, и ереси всяческой!

И прямо указал, скотина, на мою бабку. Пальцем! С кафедры!

Бабка выступила вперед. Теперь ее было не остановить.

— Лживы и вздорны слова твои, Рокслей, — сказала она не громко, но каждый звук достиг самого отдаленного уголка церкви. — Я, женщина неученая, берусь это доказать. Не ты ль, ученый лицемер, делал мне гнусные предложения? Не ты ли говорил: «Скучно жить одной небесной благодатью без земной»?

Его преподобие побагровел и подскочил на кафедре как ужаленный.

— Удались, презренная мадианитянка! 37 — заорал он. — Именем господа нашего пречистого заклинаю тебя: изыди!

И жестом, полным возмущения, указал на окно. Все конечно повернулись посмотреть, не предлагает ли пастырь своей дщери выпорхнуть в окошко. Но бабка моя поняла его лучше. Она дерзко рассмеялась и сказала:

— Именем этого-то бога ты меня изгоняешь, лживый книжник и фарисей? Да это просто раскрашенное стекло!

А дело в том, что в большом восточном окне нефа церкви помещался цветной витраж. Там была очень милая картинка: бог-отец, бог-младенец в яслях и матерь божия, а за ними — пастухи с овечками, такими кудрявенькими — точь-в-точь нашей породы, стонхильской. Пуритане наши давно косились на это окно: на икону похоже… И что б вы думали, сделала моя родная бабка, броунистка 38 Катарина Гэмидж?

— Смотри, идолопоклонник, — сказала она грозно, сняв с ноги тяжелый патен. — Если это твой бог, пусть он вступится за тебя!

И с этими словами — трах деревянным башмаком прямо в середину витража!

Овечки, пастухи, ягнятки, оба бога, отец и сын, — все, печально звеня, посыпались на пол… Что тут началось! Ноги мои, уносите меня!

— Вас арестуют, безумная вы женщина, — грустно говорил Питер дома. — Вам грозит тюрьма, если не хуже.

Сжав губы, бабка молчала, глядя куда-то мимо нас.

— Были в Англии первые мученики-пуритане, — торжественно сказала она после долгого молчания. — Епископ глостерский Джон Хоуп и епископ вустерский Хью Лэтимер. Их сожгли на костре. Неужто я, ничтожная грешница, окажусь недостойной их святой памяти?

— Бабка, костер — это меня еще меньше устраивает, чем тюрьма, — сказал я. — Не желаю, чтобы тебя на моих глазах прокоптили, как Энн Холлидей. Сейчас запрягу я тебе лучшую нашу четверку — и улепетывай поскорее в Бристоль, к тетке своей двоюродной!

Джойс горячо присоединился к этому предложению. Но бабка совсем закаменела. Затвердила, что не станет убегать из собственного дома, словно жена какого-то там Лота 39. Ту будто бы бог превратил в соляной столб.

— Лучше бы и ты превратилась в столб! — не выдержал я. — По крайней мере, я бы выкопал тебя и спрятал!

Бабка тихонько погладила меня по голове. Нежностей мы оба не терпели, ну, а тут я…

— Что ты, мальчик, — сказал Питер так ласково, точно стал членом нашей семьи. — Ты же мужчина, англичанин. Мы что-нибудь придумаем, непременно придумаем!

Он стал взволнованно ходить по комнате.

— Есть выход, — начал Джойс. — Могли бы вы, мистрис Гэмидж, уехать далеко отсюда, за океан?

Бабка только рукой махнула. Что за безумие — уехать из Англии, от родины, от дома и хозяйства!

— Хорошо, — сказал Питер, — сейчас, пожалуй, рано предлагать это: жатва не созрела. Ну, а если попросить заступничества леди Лайнфорт? Она, мне показалось, и сатаны не побоится.

— Вот настоящий совет, — сказал я и, не тратя слов, вылетел из дома. В Соулбридж!

Бегу я по дороге в полной темноте, твержу заклинание против ведьм — самое ихнее время, часов девять вечера, — соображаю: не иначе, господь бог осерчал на нашу деревеньку. В частности, на меня, раба ничтожного. Что за денек, в самом деле: утром едва пират не утащил, днем приставучка-мисс разозлила, потом — скандал на болоте, и вот напоследок эта напасть! Не слишком ли много для одного дня? А сам все бегу. Слышу — лошадиный топот нагоняет. Никак констебль наш деревенский, слух Уорвейн, скачет арестовать мою бабку? Сейчас он у меня узрит все сферы небесные. Отломал я от изгороди увесистую дубинку…

— Эй, бабушкин внук, нечего прятаться! — звонко окликнул меня первый всадник — их было двое. — Я была в церкви и все видела. Думала, Рокслея хватит удар. Что теперь будет с мистрис Гэмидж?

Рядом высекала искры копытом лошадь другого всадника, в темноте не видать чья.

— Хочу, мисс Алиса, просить защиты у вашей матери, моей леди.

— Леди в замке нет, — сказал мужской голос с другого коня. — Не ходи туда, Бэк.

Это оказался Ален Буксхинс, слуга из Соулбриджа. И тут только я вспомнил, чем она занята этой ночью, наша леди. Вот невезенье-то!

— Не унывай, Бэк, — посоветовала мисс Лайнфорт. — Что-нибудь придумаем! — И они ускакали.

«Что-нибудь придумаем» — это я уже слыхал. Нет, надо действовать самому. Но каким беззащитным чувствует себя человек ночью на пустынной дороге! Как давят на него растительное безмолвие земли, эти бездельные мигалки-звезды, эти отдаленные слабые огни домов, вой ветра и неумолкающий шум моря! Молиться? Но кому — богу, изображение которого только что кощунственно разбила моя приемная мать?

Думал я, думал, наконец решил идти к морю. Может быть, встречу там леди. Идти же лучше всего на каменную лестницу у моря. Лестница эта не простая: прямо на ее ступени из парка Соулбриджа ведет подземный ход. Говорят, его прорыли для своих пиратских выездов предки леди Лайнфорт. Через этот тайный ход они и выбирались к лестнице, у которой всегда дежурили лодки. Или, наоборот, удирали с моря от преследования в замок, так что враги Соулбриджей, должно быть, чесали в затылках: куда это они запропастились? Вход в подземный туннель я конечно знал: он был между скал у самой лестницы. Дверь его была заперта изнутри. Я спустился по узким и скользким от водорослей ступеням к самой воде.

Там мне стало опять жутко. Море глухо рокотало голосом преподобного Рокслея и как будто все изнутри светилось. Черная-пречерная вода колышется, дышит, как живая, сверкают на ней холодные глаза луны, передвигаются, сливаются, множатся… А в темной пустыне, в двух кабельтовых, не дальше, пляшет одинокий крохотный огонек: голландский бусс все еще на месте.

И вдруг слышу: скрипит что-то в двери. Я — скок за камень, что позади лестницы. На лестницу падает светящийся круг от розового фонаря. Хриплый голос леди Элинор:

— Как будто все спокойно, кролики мои. А взяты ли лестницы с крючьями, чтобы закинуть за борта?

— Да, миледи.

— А весла обмотали?

— Да, миледи.

— Я тебе покажу «миледи», олух ты несчастный! Не было с тобой миледи этой ночью: она в Бристоле! Все люди здесь? Теперь концы отвязывай! Живо по одному в лодки, оружием не греметь, уключинами не стучать. Освободите, невежи, даме место на корме!

Высокая леди в длинном черном плаще до пят, с капюшоном, опущенным на самое лицо, спустилась в лодку. Острый конец багра, упершись в камень, оттолкнул ее от берега. Чуть слышно заработали весла… Отплыли!

Ну, хорошо. Они отплыли. А мне-то что делать? Проклинать свое малодушие? Э, посмотрю я на того, кто отважится подвернуться леди Лайнфорт в такую минутку!

Шлюпка сразу растаяла во тьме, только слабо доносилось ритмичное «плак-плук» длинных весел. Потом и это затихло. Лишь огонек обреченного судна по-прежнему танцевал в глухой бездне. Прошла целая вечность. Отдаленный вопль. Выстрел. Еще… Все стихло. До меня донесся железный скрип. Я догадался: овладев буссом и, может быть, выкинув кое-кого за борт, люди нашей хозяйки завезли якорь захваченного судна подальше от мели, бросили его и теперь работают воротом, чтобы стащить бусс с мели. А голландцы все еще пьянствуют и дрыхнут в нашей таверне. И каково же будет их изумление!..

Прошло новых томительных полчаса. Огонек бусса чуть дрогнул, заколебался — и тихонько поплыл влево. Обреченно следя за ним, я простоял еще минут двадцать. Потом на судне, вероятно, подняли парус: огонек исчез.

Я вздохнул и поплелся домой.

Глава V

Собаки грызутся из-за кости. Им бы сделать кость Символом Веры — тогда собачья грызня станет борьбой за священные идеалы, а искусанные в свалке псы — святыми мучениками.

Изречения Питера Джойса

Утром бабку арестовали.

Выполнить это явился посланец, который едва держался на ногах: мне же пришлось разыскивать его служебный жезл в канавах. Констебль Боб Уорвейн то сурово твердил: «Присяга есть присяга!», то хныкал, просил прощения и норовил облобызать ручки мистрис Гэмидж. В записке, которую он передал вдове, стояло: «Достопочтенная мистрис Гэмидж! Вы конечно поймете, что я вызываю Вас в Соулбридж с помощью этого дурака Уорвейна не для того, чтобы посадить на хлеб и воду. Однако мое стремление быть Вам полезным пока ограничено особыми обстоятельствами. Ваш слуга солистор 40 Роджер Патридж, эсквайр».

Питер долго рассматривал подпись, чему-то усмехаясь.

— Надо идти, — сказал он. — Очевидно, Рокслей подал жалобу, и лучший способ утихомирить этого негодяя — тот, который указан в письме.

Бабка на этот раз послушалась, и мы двинулись в путь таким порядком: впереди ковылял Боб, размахивая жезлом, как знаменем, за ним — я, оберегая жезлоносца от канав и рытвин, позади — арестованная. Питер остался дома.

У ворот Соулбриджа нас встретил дворецкий Джон де Холм. Именем госпожи Алисы Лайнфорт он пригласил м-с Гэмидж в гостиную, Боба выдворил пинком за ворота, а меня направил в контору к сэру Патриджу.

— Дрянные дела, Бэк, — сказал мой шеф. — Стекло стоит дорого: оно доставлено в Соулбридж, помнится, морем. Лучше бы она запустила башмаком во что-нибудь дешевое и небьющееся — в тебя, например! Викарий требует суда, и в этом случае я перестаю быть просто стюардом. Он может состряпать на меня донос членам выездного суда или подать прошение в епархиальный суд.

— Он получит от меня заряд дроби в спину, — сказал я.

— Этого еще не хватало! — рассердился Патридж. — Вот запру тебя, пока не выучишь наизусть весь английский «Судебник»… Изволь вспомнить, с кем говоришь!

На голове мистера Патриджа был рогатый парик, а на его плечах — судейская мантия. О том, что сегодня присутственный день в маноре, я и забыл.

Зевнув, Патридж взглянул на стенные часы.

— Выбрось все из головы; время открывать присутствие, — сказал он и вдруг прислушался: — Что за переполох там, на дворе? Чего раскудахталась эта шестерка горничных? Вечно они бегают друг за дружкой, как выводок куропаток, а на портьерах полпальца пыли. Сходи узнай!

— Незачем ходить, сэр: у ворот голландцы, я вижу их из окна. Ой, они идут сюда!

— Не суетись. Напяль вон тот старый шлем на голову, а в руки возьми алебарду — она в углу. Встань у двери и, как войдут, прегради им путь алебардой. Куда девался забулдыга Уорвейн? Не буду я Роджер Патридж, если не засажу его в бочку с дырками для головы, рук и ног: славно он в ней проспится!

Моряки-голландцы явились впятером. Они качались точно в бурю на корабле; рожи были заспанные, за поясами ножи и пистолеты. У первого, с лицом толстого мальчика и сплошным седым сиянием вокруг него, в зубах висела фарфоровая трубка. Чудовищной волосатой лапой он отодвинул мою алебарду вместе с портьерой, очевидно не заметив моего оружия. Страшно завоняло рыбой и ворванью в сочетании с запахом крепчайшего табака.

Патридж, надо отдать ему справедливость, даже бровью не повел. Откинувшись в своем кресле, в черной мантии и большом завитом парике, он сидел непроницаемый и строгий — ни дать ни взять, само английское правосудие, когда оно в трезвом состоянии. Голландский шкипер схватил перо и на оборотной стороне какого-то документа довольно схоже нарисовал свое судно. Придвинул рисунок к Патриджу и крепко стукнул себя по груди кулаком:

— Ушел… э… как сказать? Не сам. Украл. Я, Йост Унзак, убью!

— Подойди сюда, Бэк, — брюзгливо сказал судья. — Нарисуй ему пиратский флаг — ну, какого-нибудь Веселого Роджера, — растолкуй, что это дело не наше, и пусть проваливают: я задыхаюсь от вони.

Как мог. я выполнил задание. Правой ручищей шкипер вцепился в борт моей куртки и притянул меня к себе. В его красноватых глазах горела медвежья злоба.

— Юнга! — сказал он. — Бог — видишь? Веревка и петля. Бубух!

Высунув язык, он похоже и страшно изобразил муки повешенного. Потом треснул кулаком по столу так, что чернильница подскочила на полфута, выстрелив содержимым в стены, круто повернулся — и вся команда, производя обвальный грохот сапогами, выбралась из конторы. Пока я сражался с чернильным потопом, а судья проветривал помещение, в окне возникла бледная физиономия дворецкого Джона де Холма. Он горестно возвестил:

— Сэр, голландцы украли у нас лошадей!

— Как! — взревел Патридж. — Повтори!

— Четверку серых фламандцев, сэр, тех, что в яблоках. Конюх и пикнуть не посмел. Они приставили ему пистолеты к животу, запрягли коней в телегу и погнали их по большой плимутской дороге,

В час дня началось судебное присутствие.

Патридж просматривал протоколы курии, Джон де Холм докладывал:

— Роберт дель Марш и Иоганн Шоурби! Джон Чик Младший с братом Эмери Чиком Старшим! Уильям Кентерлоу! Томас Долсни!

Все это были члены манориального суда, или курии, — зажиточные местные иомены, ярые пуритане. Они входили — прилизанные, чопорные, тяжеловесные, в своих долгополых черных кафтанах с большими карманами и бронзовыми пуговицами. Кланялись, наивно оглядываясь по сторонам. Садились рядом.

— С каждого по два шиллинга! 41 — объявил судья.

Послышалось звяканье. Патридж хладнокровно сгреб деньги в ящик стола, а я занес в протокол: сего числа у таких-то изъят налог в пользу бедных прихода Стонхилл.

— Теперь, любезные, потолкуем о деле, — сказал судья. — Кто кроме своего фригольда держит еще землю по копии, знайте: обычаи манора двадцатилетней давности уже не считаются «незапамятными», и копии ваши, права per cartam 42, не стоят куска той кожи, на которой они нацарапаны.

Пронесся общий сокрушенный вздох.

— Да, такой копигольд отныне становится лизгольдом 43, — неумолимо наступал мой шеф. — Земелька освобождается, и я ее вам же сдам в аренду по разумной цене: три годовых дохода. Хотите — берите, не хотите — найду лизгольдеров в Плимуте, они дадут больше.

Иоганн Шоурби простонал, что судья слишком скор — за ним просто не угнаться! Роберт дель Марш побагровел: его копия, мол, помечена 1597 годом — Патридж бесстрастно ответил, что он не нашел такой даты в книге манориальных записей. Далее он сообщил, что рабочим нужно платить восемь пенсов 44 в день и харчи или двенадцать без харчей — и ни фартингом 45 больше.

— Никто не станет работать, ваша честь, — пробасил простодушный Том Долсни. — Я плачу все пятнадцать, и то скулят.

— Нарушаешь закон, Том, — лукаво сказал судья. — Сдеру с тебя штраф, как полагается, в пользу бедных. Зато вот вам бескорыстный совет: кончайте с трехпольем. Сейчас все сеют корнеплоды и травы. Говорят, это выгодней. Когда осушу болото, добуду торф — отличное удобрение, дешево вам продам…

Все согласно закивали.

— …удостоверьте только вашими подписями, что пустошь под названием Лягушечье болото не сервитут, то есть не земля общего пользования, а часть домена леди, и мы договоримся.

Иомены нерешительно переглянулись.

— Лет этак тридцать назад, когда ваша честь еще в колледже училась, неподалеку заваруха была, — неторопливо начал Том Долсни. — Самовольно запахивали пустоши, валили изгороди и все такое. Надо полегче, ваша честь. Как бы не выпустили нам кишки.

— Вот зададим кое-кому острастки, все и притихнут, — возразил судья. — Джон, впускайте по одному… Чик Старший, Том Долсни, ваш черед заседать!

Теперь за столом сидело трое судей: мой шеф посредине, Чик и Том по бокам. Я вел протокол. Вскоре дворецкий втолкнул в холл бледного детину с широко раскрытым ртом. На его башмаках были грязные розовые бантики.

— А, Натаниэль Йетс, — приветствовал его судья. — Всё песенки поешь, веселый ты человек? Всё бабы, плясы, шатанья по ночам? Свидетелей тут, вижу, не требуется. Мы все свидетели. И когда ты угомонишься, Нат Йетс?

Подсудимый подумал, вздохнул — и закрыл рот. Видно было, что ответа он и сам не знает.

— Посиди-ка в колодках часиков пять, — любезно сказал Патридж под ржание всех присутствующих. — Отдохнешь. А то на тебе лица нет от вечных шатаний… Кто там еще?

Послышались твердые шаги, и в холл вошел Боб ле Мерсер. Даже плечи его выражали независимость и упрямство.

— Грозишься ружьем? — спросил Патридж, сам становясь грозным. — Храбр, ох как храбр! И глаз не опустит!

— Я не перед богом стою, — лихо ответил Боб. — И вины на мне никакой нет. Я еще сам иск предъявлю, ваша честь. Кто-то из ваших холуев дерево у меня срубил на участке. А я с него сучья собирал. В палату прошений 46 подам.

Патридж помолчал, видимо размышляя, не влепить ли Бобу штраф за неуважение к суду. Но потом, рассудив, что взять с него нечего, пустил в ход свою артиллерию — латынь.

— Кто подстрекает к мятежу, — тихо и зловеще начал он, — clam, vi, vel precaio (тайно, намеренно или случайно), и будучи in compas mentis (в своем уме), грозит оружием…

— А кто это доказал? — возразил обвиняемый. — Где свидетели, ваша честь?

Свидетелей-то и в самом деле не было. Но тут Боб встретился со мной взглядом: он видел меня на болоте. Черные его глаза впились в мое лицо. Патридж, человек зоркий, что-то учуял. Он повернулся ко мне — я сидел за его спиной — и спросил, не имеется ли у меня данных, подтверждающих обвинение. Как раз в это мгновение я увидел Питера, стоявшего у двери со скрещенными на груди руками. Он чуть заметно покачал головой. Таким образом я оказался в центре треугольника: Боб — Патридж — Джойс. Я встал, поклонился судье и сказал, что у меня нет таких данных.

Судья поймал себя за нижнюю губу.

— Можешь идти, — сказал он Бобу, и коттеджер 47 вышел. — Мы закатаем его другим способом, — объяснил Патридж иоменам, Чик и остальные закивали, один Том Долсни заупрямился: Боб неплохой парень, и работает он за троих, а когда у тебя шестеро мал мала меньше…

— Выкладывай штраф — десять шиллингов на бедных, Том, — ловя его на слове, велел Патридж. — Ну, живей! Я теперь знаю, сколько ты платил Бобу — втрое против положенного. За это ты мог и в тюрьму угодить!

Ворча и пыхтя, Том выгреб из кармана требуемое. Я встал и слегка дрожащим голосом объявил:

— Вот, ваша честь, тот джентльмен, о котором я…

Все головы повернулись к Джойсу. Он поклонился.

— Пока что не вижу я здесь джентльменов, — сварливо сказал Патридж. — Подойдите ближе, неизвестный. Ваше звание, имя, занятие? Представьтесь суду!

Джойс не торопясь подошел.

— Разве это так уж обязательно, Индюк Роджер? — мягко осведомился он. — Разве я не списывал у тебя лет двадцать пять назад латинские спряжения в колледже Грейвз-Инна?

…Немая сцена. По моей душе разливается свет. Патридж откинулся в кресле, достал очки. Подумал и убрал их. Покашлял. Расслабленно произнес:

— Вижу. Да. Это ты, Питер. Ну, ты не помолодел! Кой черт занес тебя в нашу глушь?

Глава VI

Говорят, даже кошка имеет право смотреть на короля.

Спросить бы кошку: не предпочитает ли она этому высокому праву сметану?

Изречения Питера Джойса

С человека вдруг сваливается тяжелый груз — такое ощущение я испытал после встречи Питера с моим шефом. Вдвоем за пуншем они вспомнят студенческие времена и конечно вызволят вдову из беды. Кто сможет им противостоять?

Я пошел из усадьбы домой, даже не повидавшись с бабкой — все равно не сегодня-завтра ее выпустят. И в этом-то радужном настроении поднявшись на холм, увидал я вдали, на большой плимутской дороге, карету шестеркой. Она безнадежно завязла в грязи. Два форейтора метались в поисках провожатого, кучер беспощадно хлестал лошадей — бедняжки из сил выбивались, вытаскивая тяжелое пузатое сооружение. Поодаль стояли и беседовали три джентльмена.

А потом я обнаружил еще одного участника этой сцены. От Стонхилла к группе путешественников спешил всадник. Свет померк в моих глазах, когда я узнал черное одеяние преподобного Рокслея: он давно ожидал приезда членов комиссии и следил за плимутской дорогой. Я опрометью припустил обратно в Соулбридж.

Питер и судья сидели друг против друга за столиком в маленькой гостиной После моего сообщения Патридж вскочил и закричал в окно:

— Эй, Ален, Бетт, Мэри, Кэт, живо подмести главный холл и приготовить обед на шесть персон! Джон, вели садовнику Гроссу нарезать цветов да вышли четырех лодырей с портшезом на плимутскую дорогу!

Потом повернулся к нам и сказал, что одного из прибывших Питер знает: это атторней 48 Уриэл Уорсингтон, сын того кентского Уорсингтона, что разбогател на пеньке.

— Да, Ури я помню по колледжу, — сказал Питер, и глаза его заблестели. — Кто другие?

— Комиссар палаты прошений, старый ворчун Уильям Джейкоб Беннингтон. Его лордство больше всего на свете любит цветы, хорошеньких горничных и пиво с имбирем. Вот третьего-то я не знаю: кто-то из каноников. Идешь со мной их встречать?

Так как меня не пригласили, я счел себя вправе навестить бабку. Ален сказал мне, что она в парке.

Парк Соулбриджа был, наверное, самым запущенным местом на свете. Вы могли там видеть дубы в десять обхватов, с такими дуплами, в какие можно загнать трех овец, и морщинистые грабы, увешанные, точно бородой, седыми прядями мха. Могли полюбоваться на каменных женщин с отбитыми носами, что стояли на полузаросших дорожках, или понаблюдать, как в сизом тающем полумраке под листвой легкими тенями скользят стада ланей, как в изумрудной траве кувыркаются кролики, как сотни голубей копошатся в позеленевшем мраморном бассейне без воды и величаво, точно особа королевской крови, разворачивает павлин свой вышитый шелками веер-хвост. И чуждая всему этому великолепию, в простом черном платье, сидела там на скамье моя приемная мать. Глаза у нее были такие, что мне захотелось броситься ей на шею. Но она только спросила: «Овец пригнали?»

Я рассказал ей все. Некоторое время мы молчали. Конечно не замедлила явиться мисс Алиса — точно спрыгнула с дерева.

— Как вам нравится здесь, образованнейший клерк? — затараторила она. — Мистрис Гэмидж ничего не кушает и умрет с голоду, пока эти дядьки в париках решат, что с ней делать. Кстати, они велели вам явиться — разумеется, чтоб избрать своим председателем, а как же иначе?

Чесался у меня язык ответить этой балаболке как следует, но из-за бабки я сдержался. Пошел так, без ответа.

Они уже отобедали и сидели в гостиной, каждая пара за отдельным столиком: Питер — с агентом плимутской компании, длинноносым мужчиной среднего возраста; Патридж — с сарджентом 49 Уильямом Беннингтоном, джентльменом лет шестидесяти в зеленом дублете; Рокслей беседовал с важной духовной особой окоченелого вида — архидиаконом Брикльсвортом.

Поразмыслив, я отвесил свой поклон точно посредине. Никакого впечатления. Патридж мельком взглянул на меня и нетерпеливым жестом отогнал, словно муху. Как угодно! Через гостиную я вышел в дверь направо — она вела в маленькую проходную комнатку, — очутился за портьерами и… думаете, так и ушел? Однако, хотя я подслушивал с таким усердием, что уши мои начали расти вверх, ничего дельного до меня не доходило.

— Чума тысяча шестьсот третьего года унесла тысяч тридцать лондонцев, — говорил размеренным басом лорд-комиссар Беннингтон. — После коронации повторилась та же вспышка. И вот она, голубушка, идет опять! Одно утешение, сэр, что в Бургундии свирепствуют холера и венгерская болезнь — тиф!

Потом оба судьи немного посудачили по поводу последней моды Лондона: спать не нагишом, а в длинной рубашке. Поговорили и о том, что вывоз шерсти падает — когда он, спрашивается, не падал? — что появилось новое сукно «нью-драпери», очень хорошо расходится, — и все в таком роде. «Скоро ли они перейдут к делу?» — томился я за портьерой. Присоединился носатый адвокат, который раньше разговаривал с Питером, и разговор перекинулся на политику. Перебрали все ссоры парламента с королями, отцом и сыном.

— Где теперь эти парламентские болтуны, с их надоедливыми «в-седьмых» и «в-последних»? — ехидно басил комиссар. — Один из них, Элиот 50, так и помер в тюрьме, другой, Джон Гэмпден 51, отказался платить «корабельные деньги» 52 — и тоже туда угодил!

— Позвольте, ваше лордство! — возопил носатый. — Гэмпден отказался платить этот налог потому, что парламент объявил врагом отечества того, кто уплатит незаконно взимаемые королем деньги! Вы, я вижу, поклонник Уайтхолла 53, сэр?

— А вы — разогнанного парламента, сэр, я это давно заметил!

— У меня нет доходных имений, сэр, вот почему я сторонник парламента!

— Ах, вы уже сосчитали мои доходы, сэр?

— Я почти чужестранец в Англии, ваша честь, — послышался спокойный и насмешливый голос Питера. — На мой посторонний взгляд, его величеству без разогнанного семь лет назад парламента не видать этих «корабельных денег» как своих ушей. Вся Англия отказывается их платить. Вы понимаете, что это значит?

Настало сердитое молчание.

— Джентльмены, мы, кажется, отвлеклись, — услышал я бесцветный голос третьего из приехавших, и мне почудилось, что архидиакон встал. Вот она, судьба мистрис Гэмидж! Я отодвинул краешек портьеры и уставился в щель. Все встают, рассаживаются вокруг большого стола; Рокслей раскланивается и, слава богу, уходит.

— В здешнем приходе, джентльмены, живет одна интересная прихожанка, — вкрадчиво продолжал архидиакон. — Мистер Рокслей… м-м… естественно, встревожен ее судьбой. Она, представьте, отпала от церкви и…

— Католичка или броунистка, сэр?

— Боюсь, что еще хуже. Из этих, знаете, новых сект. И вот она…

— Бьет стекла в церкви? — перебил его лордство. — Хо-хо! Патридж мне уже рассказал. Ну что ж, доктор Брикльсворт, остается решить, какой юрисдикции эта особа — вашей или моей, то есть применим ли к ней Corpus Juris Civibis или Juris Canonici 54.

— Видите ли, я доктор обоих прав, utrisque juris…

Швыряя друг в друга охапками юридической латыни, они вцепились в мою несчастную бабку как два бульдога, и каждый тянул в свою сторону с риском разорвать пополам.

— Отдайте ее мне! — грубовато вмешался носатый адвокат. — Компании, которую я имею честь представлять, нужны домовитые английские хозяйки по ту сторону океана!

В этот момент в гостиную в совершенно растерзанном виде вбежал дворецкий Джон де Холм.

— Что случилось, Джон? — повернулся к нему Патридж.

— Толпа, сэр!.. Заполнила весь Соулбридж. Коттеджеры, сэр, и этот… Боб ле Мерсер. Спрашивают, куда дели вдову Гэмидж. Говорят, что не уйдут, пока не отдадут своих прошений лорду главному судье. Констебля Уорвейна засунули головой в бочку с дождевой водой, сэр, — он почти захлебнулся и отказывается нести свои обязанности.

Глава VII

Сапфир охлаждает жар и очищает глаза, смарагд пользует от падучей, А ревень? А опий? Странно, что при таком могучем арсенале лекарственных средств мы просто погибаем от насморка.

Изречения Питера Джойса

Хотел бы я знать, чем джентльменам так приглянулась моя дверь, что все они очертя голову кинулись к ней?

Меня, само собой разумеется, ноги уже несли по коридору задней анфилады дома, а оттуда через окно — в парк. И угораздило же раззяву Алена попасться мне на дороге! Вечно он таскает за пазухой ежей, щенят, кроликов — всякую тварь, которая ему умственно сродни, — ну и налетел я, должно быть, на ежа, потому что Ален так завопил, точно на него набросились все коттеджеры разом. Сбив его с ног, я, словно пташка, выпорхнул в окно и резво понесся по парку… Нет же — сто чертей! — не судьба мне сегодня выбраться из Соулбриджа: бабку-то я ни о чем не известил!

Вторично повернул обратно. И кто же, вы думаете, мне навстречу? Мисс Алиса, собственной персоной. Гинея против шиллинга, она тут чего-то наколдовала. Уж не ведьма ли она скороспелая?

— Куда это вы мчались, мистер Хаммаршельд? — осведомляется эта заноза. — Получить звание королевского адвоката?

Я сказал, что прогуливаюсь, и осведомился, где мистрис Гэмидж.

— В моей комнате, шьет мне нарукавники, — отвечает она. — В жизни не видывала, чтоб прогуливались таким бешеным галопом: олень — и тот позавидует! Идемте, я провожу вас.

— Извините, некогда, — бормотнул я — и прочь от нее: не хотелось говорить при ней с бабкой. Пошел искать Питера.

Представьте себе, у главного входа все шло чинно-спокойно, как на молитвенном собрании: толпа стояла снявши шапки, впереди — ле Мерсер, из важных джентльменов не было никого, а Питер был тут и отвечал так спокойно и вразумительно, что никому бы и в голову не пришло назвать это сборище мятежом.

— Куда девались судьи? Не знаю, — говорил он под общий смех. — Уж не думаете ли вы, что я попрятал их по карманам?

— Скажите, сэр, как с болотом? — спросил ле Мерсер. — Тревожимся, не выкинул бы Патридж какую-нибудь штуку.

— Мне вас жаль, ребята, но болото осушат, — твердо сказал Джойс. — Стране нужен торф и удобная земля.

Толпа взволнованно загудела.

— А вы что, долю какую имеете в этом деле? — спросил кто-то.

— Нет. Моя доля не здесь, а за океаном. Слыхал про Новый Свет? Она — там. И я зову вас туда. Поедем вместе, если захотите!

— Что-то больно далеко, — сказал ле Мерсер, и все захохотали. — Зачем нам, мистер Джойс, покидать свое болото?

— А вот зачем. — Питер приостановился. — Ты, парень, конечно знаешь, как у нас в старину натягивали лук. Все народы тянули за тетиву, одни мы, англичане, всем весом тела сгибали его самого, а тетиву держали неподвижно, Оттого наши стрелы летели дальше всех, и били мы французов и испанцев на суше и на море. Ну, вот: тянуть за тетиву — это нищенствовать на твоем клочке земли. Зачем? Далеко на западе лежит свободная земля. Ее сколько хочешь. Что земля! Там леса, горы, реки, озера… Понатужься, согни лук как следует — и попадешь в эту далекую цель!

— А что там — аренда, копигольд или фригольд?

— Свободная, говорю тебе, земля! Король ее даром отдает переселенцам. Без файнов, без гериота…

— Одну виргату? 55 Две?

— Сто! Сколько расчистишь да поднимешь плугом, столько и заберешь.

…Когда толпа вдруг замолкает, впечатление, будто дышит взволнованный великан. И этот составленный из многих человек вдруг поверил Джойсу.

— Вы-то сами были там? — негромко спросил ле Мерсер.

— Был, — ответил Питер. — Не стану вам врать, что легкая там жизнь. Многие на первых порах не выдержали — поумирали. Но я поклялся: сколько б ни погибло переселенцев — привезу новых и новых.

— Я выдержал бы, — задумчиво сказал Боб. — Но вот жена, детишки…

— Кто покупает мясо, покупает и кости, — сказал Джойс. — Переезд стоит дорого, его надо оплатить. Плимутская компания, правда, берет на себя оплату твоего переезда через море со всем имуществом, зато ты будешь работать на нее по контракту целых пять лет.

— А потом-то мне землю дадут?

— Многие уже ее получили. Живут своим хозяйством в Новой Англии.

— Пишите меня! — решительно сказал Роберт. — В какую щель забился ваш агент? Пусть достает свою большую печать!

Все стало на свои места: я понял, кто такой Питер Джойс и для чего он здесь, в Стонхилле. И странно: когда таинственность, окутывавшая его, рассеялась, мне он показался еще значительней, чем на первых порах.

Бабку все-таки не выпустили из Соулбриджа, как ни молил я самого лорда-комиссара прошений: комиссар побаивался архидиакона Брикльсворта. Повидав ее в тот вечер, я наконец-то отправился домой.

Питер, которого все вдруг оценили и зауважали, занялся вместе с агентом и комиссаром просмотром прошений и составлением списков будущих переселенцев — вся деревня только об этом и толковала.

По дороге меня часто останавливали мужчины и, сняв шапки, бубнили одно и то же:

— Бэк, не можешь ли ты помочь найти ферму или клочок земли, чтоб дать работу моему плугу? Мне отказано в держании земли, и если я продам своих лошадей и скот, то никогда не заведу их снова.

Со стыда я отворачивал глаза. Нет, джентльмены, Бэк Хаммаршельд никуда не двинется! При одной мысли об океане у него начинается морская болезнь. И кроме того, у Бэка пока что есть свой дом. Он туда и направляется.

До чего же милым показалось мне старое наше гнездо!

Скрип вделанной в стену тяжелой дубовой калитки, дорожка из розового плитняка, по которой идешь к дому, отклоняя пахучие чашечки цветов — их видимо-невидимо развела бабка вокруг дома, — красная крыша, навесом опущенная над распахнутыми окнами, — все свое, все такое родное.

И прокоптелый дымоход, выступающий снаружи стены и высоко поднимающийся над крышей, и козырек над крыльцом с поддерживающими его крестовинами, и стул на крыльце с мягкой подушечкой.

Посиживаешь на нем и видишь, как к ограде из-за холмов крадутся длинные вечерние тени, как эти тени постепенно обвиваются вокруг колодца с навесом, вокруг голубятни, кучи старых ульев, плетеных корзин для навоза, дряхлого инвалида-фургона; как они сливаются у за*росшей плющом стены в дремучий травяной полумрак. Слышишь, где-то жужжит запоздалая пчела, выводит свою монотонную песню прялка, а на крыше утробно ропщут и топчутся голуби. Пахнет высохшим сеном, тянет болотной сыростью и соленым морским ветерком с Ла-Манша.

В кухне прохладно, сумеречно: круглые стекла в свинцовых переплетах струят красноватый вечерний полусвет на громоздкую дедовскую мебель; огонь от тлеющих в очаге углей медными бликами перебегает по посуде, что расставлена вдоль стен на полках. У очага стоит прялка Анны Гауэн. Сама она не столько прядет, сколько зачарованно таращится на огонь.

Когда я вошел, служанка взвизгнула и уронила веретено.

— Господь с вами, мастер Бэк, — можно ли так пугать бедную сироту?!

— Опять привидения, не так ли? — сказал я, покосившись на плиту с небескорыстным интересом. — Что там у тебя кипит в котелке?

Но она услышала только первый вопрос.

— Ох, с места не сойти: и стучало, и скрипело, и весь дом ходуном ходил, как только ушла мистрис. Не иначе как сам старый Гэмидж толок сухари для своего воскресного пудинга!

— Провались они, твои привидения, — с досадой сказал я. — Дашь ты мне наконец поужинать?

Анна уставилась на меня вытаращенными глазами.

— Как, разве вы не ужинали в усадьбе? А я-то, дура, ничего не стряпала! В котелке всего лишь отвар из трав для овец. Нажрались где-то вики и распухли.

Послышались тяжелые шаги, и появился наш пастух Иеремия Кэпл. Трезвый, он смотрел сентябрем.

— Никак не могу найти точку, где проколоть бок и выпустить из брюха овцы газы, — сказал он, подбрасывая на ладони тяжелый нож с медной рукоятью. — Околеют, того и гляди. Хозяйка где?

— Надо хоть поздороваться, Джеми, — сказал я. — Хозяйка в Соулбридже, но я-то здесь!

Пастух посмотрел на меня исподлобья.

— Кто-то околдовал овцу, вот что! Скорей всего бабка Лоуэллов: недаром она руки держала под передником, когда я гнал стадо мимо. Шла бы хозяйка домой!

— А я тебе кто? — сказал я. — Возьми шило — и пойдем.

Мы провозились с овечьими животами, пока совсем не стемнело. Две овцы все же испустили дух. Я сказал:

— Надо бы вычесть из твоего заработка, да видно, и впрямь тут колдовство. Я дам тебе просверленный фартинг: наденешь на шею — все ведьмы будут от тебя шарахаться.

Он усмехнулся, и серьга в его ухе зазвенела.

— На борту «Морской Девы» ты говорил бы мне: «Слушаюсь, сэр!» А здесь я — юнга, ты — шкипер, ничего не поделаешь.

— Не забывай этого, пока мы не на борту, а в хлеву, — сказал я. — Что-то расхрабрился ты в обществе своих овец!

Правой рукой пастух сделал короткое движение назад. Клинок пролетел над овечьими головами и застрял в самой дальней балке сарая. Это еще что: Джеми мог попасть ножом в деревянную ложку с двадцати шагов, в куропатку на взлете — во что хотите. За это я его уважал. Но вот что странно: моряк, он не мог правильно назвать ни одной корабельной снасти.

В доме была пропасть работы, начиная от сбора яблок-паданцев и кончая прохудившимися ульями, в которых пчелы не хотели жить. Я брал топор, шел к пчелам — они меня не трогали. А в пчельнике валился на траву и ничего не делал. В таких случаях надо молиться, но вместо «Отче наш» почему-то на язык лезла вызубренная в школе латынь: «Pater noster qui es in coelis… « Несомненно, то были дьяволовы козни. Бабка — та знала, что временами я подвержен бесовским искушениям: «Пусть ангелы божьи вырвут тебя из дьявольских когтей… «

О чем я думал? В первую очередь о суде. Вдову сначала хотели судить в Плимуте, потом, по непонятным соображениям, решили слушать дело здесь, в Стонхилле. Даже присяжные были известны: двенадцать человек — наши же местные иомены.

Кто-то по деревне пустил слух, что бабку мою предали «за десять сиклей серебра». Почему именно за такую сумму и сколько она означает в переводе с древнееврейского на фунты, шиллинги и пенсы, никто не знал, однако «десять сиклей» упоминали стар и млад. К нам с утра до вечера являлись посетители, и я должен был выслушивать: «Приуготовься, отрок, со смирением встретить приговор божий… «

Зашел однажды и Боб ле Мерсер. Долго мял в руках шапку и молчал. Когда все посетители вышли, сказал:

— Мистрис — женщина справедливой души. Коли что, смотри, парень, в нашу сторону: у коттеджеров в руках будут колья и ружья!

Ясней никто не высказался. Но самое важное я услыхал от Питера, когда меня вытребовали в контору помогать в разборе документов переселенцев и прошений «главному судье». Патридж за чем-то вышел, и Питер шепнул мне, что все возможное сделано мистером Уорсингтоном и им, Питером Джойсом. В Плимуте бабке грозила тюрьма и кое-что похуже — здесь будут свои присяжные. Оба каноника пошли на это, но держись: они потребуют свою мзду.

— Денежек, что ли? — оживился я. — Так мы со всей…

— Нет, не денег.

С тех пор я все думал и думал. Как же так, и деньги не могут вызволить из беды? Уж я-то хорошо знал, с какой неохотой арестовал Патридж мою бабку: как он сможет после этого на ней жениться? Сэр Уильям, комиссар палаты прошений, тоже вроде бы не хотел ей зла. Питер и этот агент сделали все, что могли. Почему же все они, и даже золото, оказались бессильны против двух попов?

Единственное лекарство от этих мыслей находилось у меня в доме, в особом месте. Вздохнув, я вставал и плелся с пчельника домой — испробовать его в тысячный раз.

Под занавеской на каменной полке стояла всякая суетная роскошь: чашка с блюдцем из Вест-Индии, три морских раковины, соусник и чайник из литого серебра и маленькое зеркальце в оправе неизвестного дерева. Я не видал, чтоб бабка когда-нибудь смотрелась в зеркало; она и всем остальным-то считала за грех любоваться — вот зачем занавеска. А посредине полки стояло большое блюдо. Края его сверкали ослепительно белой глазурью, середина же была расписана яркими смеющимися красками. Какая бы непогодь ни хмурилась на дворе, на блюде вечно сияло солнце и по голубому небу плыли румяные облака.

Но главное место на нем занимал лес. Леса у нас нет, он представлялся мне вместилищем всевозможных чудес. А этот был так густ, что образовал сплошной шатер. В нем, отчетливо прорисованные, порхали не похожие на наших птицы, суетились веселые зайцы, пламенел лисий хвост, высовывалась оленья головка на девичьей шее.

Еще прекрасней было то, что вплотную к лесу подступало нестерпимо-синее море. Пожалуй, его цвет был слишком густ для обыкновенной морской воды, да и волны подступали к берегу в чересчур идеальном порядке, с правильно расчесанными крутыми завитками пены, — зато это море было куда представительней, благородней настоящего! Волны его аккуратно разрезала лодка, в которой чудом умещалось пятеро мужчин с перьями на головах.

Чем эта картина меня утешала? Я же понимал, что там ненастоящее. Но нагляжусь — и поверю, что сам когда-нибудь стану веселым и праздничным, как это море, как перья у дикарей…

— Можно взглянуть на мастера? — услышал я за спиной.

Это вошел Питер. Снял с полки и повернул мою мечту кверху донцем. Стер с него паутину — обнаружилась мелкая надпись.

— «Работа мастера Петера ван Клингхорна», — перевел он с голландского. — У вас был родственник из Фландрии?

— Нет, мы все англичане. Двоюродный дед — вот тот, правда, эмигрировал в Голландию при Марии Кровавой 56.

Питер водрузил блюдо на место, сел, обхватив колени длинными руками. Вонзил в меня проникающий в душу взгляд.

— Это и есть твоя мечта? А если ее можно осуществить?

— Бросьте!

— Я даже знаю, где это место. Это Виргиния, в Америке. Я там побывал и скоро поеду вновь. А что тут особенного? Я был в Голландии, в Испании, Франции, Венгрии, Богемии, Татарии. Был и в Америке. Сейчас мне тридцать восемь — да, лет пятнадцать назад.

— Значит, вы моложе моей бабки?

— И кроме того, постарше ее на одно столетие.

Он встал и начал ходить взад и вперед — странный человек! Глаза у него блестели, и когда он говорил, руки ни минуты не оставались в покое и на лице работал, отражая сказанное, каждый мускул.

— Человек не должен жить в тени, если он знает, что где-то есть солнечная сторона. Человека надо время от времени пересаживать на другую грядку, показывать, что мир широк, — тогда он избавится от свирепой веры в костры для ведьм, от ухмыляющегося презрения ко всему, во что нельзя запустить грубую пятерню… Сбрось с себя ветхий Стонхилл, дружище, — я сделал это как раз в твоем возрасте и не жалею!

Если слова — волны, то меня швыряло ими, как маленькую шхуну. Я не находил ответа, быть может потому, что часть меня самого, какой-то кусочек во мне тоже со мной заспорил.

— Последнее слово к тебе, Бэк, — помолчав, сказал Питер. — Мужественно прими эту весть: обвинителем на суде будет этот страшный архидиакон Брикльсворт.

Глава VIII

Богиня правосудия всегда с весами и повязкой на глазах. Ее спросили зачем повязка. «Не желаю видеть, — сердито сказала богиня, — что вытворяют с весами мои служители».

Изречения Питера Джойса

До суда прошла еще томительная неделя: ждали нарочного из Плимута с разрешением от помощника шерифа 57 вести процесс в Стонхилле.

Судить должен был сарджент Уильям Беннингтон, комиссар палаты прошений. Когда я смотрел на его хорошо выпеченное лицо с румяной ямочкой на подбородке, мне казалось, что дело кончится всего-навсего штрафом в пользу церкви. А тут еще он распорядился наконец выпустить м-с Гэмидж до суда под залог в десять фунтов стерлингов 58.

Думаете, пережитое изменило бабкин характер? Да ничуть. «Пусть Геркулес весь мир разнес, но кот мяучит и гуляет пес». Ступив на свой порог, мистрис Гэмидж не произнесла никаких прочувствованных слов, лишь с отвращением повела носом: грязища! Переоделась, напялила передник, перчатки — и пошло:

— Иеремия Кэпл, умой свой нечестивый лик после пьянства и на коленях моли господа о прощении! Кто вечно думает о колдовстве, Анна Гауэн, у того на кастрюлях нагар в палец толщиной. Песку! Тряпок! Бэк, что стоишь разиня рот? Смажь петлю калитки жиром…

Так прошла неделя. И настал судный день.

Лишившись своей воли, точно околдованные волшебником Мерлином, с жутким интересом следили мы с бабкой за всеми перипетиями публично свершаемого над нами мучительства.

Нам запомнилось все: тяжелое дыхание зрителей в битком набитом главном холле усадьбы Соулбридж; за его окнами — мальчишки, гроздьями повисшие на деревьях парка; пот на осовелых лицах двенадцати присяжных — наших местных иоменов. И особенно — голос судьи. Уж не тот громкий и благодушный, который я слышал прежде, а тягучий, с какой-то надменно-бесстрастной интонацией:

— Как установлено показаниями свидетелей и вашими собственными, мистрис Гэмидж, вечером восемнадцатого июля вы совершили противозаконный акт, оскорбляющий чувства верующих. К тому же нанесли материальный ущерб приходской общине, в ведении которой находится здание церкви и ее имущество. Чистосердечно поведайте нам, чем объяснить такой ваш поступок.

Бабка выглядит совсем как благородная в строгом черном платье.

— Сказано: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху… « — я и разбила ваш идол.

На лицах присяжных восхищение: эх, и режет же! Джон Блэнд, один из них, кивает головой направо и налево, стараясь внушить соседям, что ответил бы еще хлестче. Встает агент из Плимута, мистер Уриэл Уорсингтон: по просьбе Питера он взял на себя защиту, поскольку имел звание атторнея.

— Скажите, мистрис Гэмидж, не было ли непосредственной причины, иначе скажем — толчка, побудившего вас поднять руку на церковное имущество?

Бабка, чуть поколебавшись, подтвердила, что такая причина была.

По холлу крадется шепоток. Некоторые вертят носами, точно принюхиваясь… у, как ненавижу я своих сограждан в иные минуты!

— Не хочу задевать ваших чувств, — говорит защитник. — Прошу лишь уточнить, не было ли это вызвано прямым или косвенным обращением к вам во время службы викария Рокслея?

— Он ткнул в меня пальцем! — возмущенно отвечает бабка, сверкнув глазами в ту сторону, откуда доносится чье-то хихиканье. Все оборачиваются к Рокслею, который багровеет. Защитник с довольным видом садится. Поднимается обвинитель — прямой и вытянутый, точно аршин проглотил. Это доктор Брикльсворт, архидиакон, член епархиального суда.

— По статуту тысяча пятьсот тридцать пятого года ее величества королевы Елизаветы лица, уклоняющиеся от посещения церкви, караются тремя месяцами тюрьмы и изгнанием из Англии, — зловеще начинает он, и от звука его бескровного голоса я холодею. — Скажите, мистрис Гэмидж, регулярно ли вы посещаете божью обитель?

— Последние три месяца не хожу, — следует твердый ответ.

— Не назовете ли вы причины, мешающие вам выполнять священную обязанность подданных его величества — общаться в церкви с бегом?

Мистер Уорсингтон бросает тревожный взгляд на свою подзащитную. Судья со вздохом откидывается в кресле и поднимает глаза к потолочной балке.

— Бог везде, — гордо отвечает обвиняемая. — А церковь — просто дом из кирпича, где Рокслей вещает неправду. Поэтому я ее и не посещаю.

— Это несколько расходится с волей его преосвященства примаса Англии, архиепископа кентерберийского Лода, — коварно шутит обвинитель. — Викарий Рокслей — просвещенный муж, рукоположенный в звание священника. Как можете вы, особа темная и невежественная, вступать с ним в спор?

— Слова ученого — солонина двадцатимесячной давности, простой же человек питается свежей истиной. Ему никакие посредники не нужны!

Сумятица и ропот в холле. Часть стонхильцев потрясена: как это — без посредников? Другая буйно восторгается — правильно, к чему платить попам десятину? Судья стучит молоточком.

— Наши законы и наши церковные установления перемешаны, как кровь и вода, — угрожающе говорит Брикльсворт, подняв тощий палец, похожий на птичий коготь. — Кто нарушает одно, ополчается на другое!

— Бессмысленно смешивать кровь и воду, — здраво замечает моя бабка. — Кто станет пить такую воду?

Стонхильцы ликуют: логика вдовы всем кажется неотразимой. С жестом презрительного негодования доктор церковных и гражданских прав садится и машет себе в лицо платком. Действительно, душно. Судья скучным голосом объявляет, что не видит причин, почему б не перейти к слушанию речей защиты и обвинения.

Слово предоставляется защите.

Мистер Уорсингтон заявляет, что он не мастер элоквенции 59: он скромный атторней, приехавший с единственной целью — побудить стонхильских граждан к выполнению великой задачи, о которой здесь не место говорить. Он лишь позволит себе обратить внимание судьи и присяжных на чистоту помыслов своей подзащитной, на непорочность ее вдовьей репутации… Говорит он долго и так жалостно, что женщины начинают всхлипывать.

Но вот снова поднимается жердеобразный доктор Брикльсворт, и на бабку мою обрушивается град обвинений во всякой ереси: идущей от Фауса Социана, который отвергал все, кроме библии; идущей от анабаптизма, который осужден в Англии статутом 1550 года; идущей от барровистов, нагло отвергающих необходимость в священнослужителях, — совсем недавно, всего два года назад, некто Веркман за оное поплатился тюрьмой!

Всем делается тошно от эрудиции доктора Брикльсворта. Судья дремлет, кротко опустив очи долу, и в таком положении очень похож на морщинистого младенца в колыбельке. Сонливость от него волнами распространяется по залу.

— Королевская декларация тысяча шестьсот двадцать восьмого года воспретила скудоумные споры о вере! — распалясь, тонким голосом вскричал обвинитель. — Тридцать девять статей учения нашей церкви — вот копья, коими мы бестрепетно поразим всякое суемудрие, всяческие лжетолкования, ведущие к смуте, бунту и мятежу!

И потребовал упечь бабку на три года в тюрьму!

Мне показалось, что воздух из холла мгновенно выкачали помпой. У всех глаза полезли на лоб. Судья очнулся и посмотрел на присяжных с недоумением.

Бабка осталась неподвижна, только губы у нее побледнели.

Я искал глазами Питера, Патриджа — их не было видно.

От последнего слова подсудимая по совету защитника отказалась. Судья напутствовал присяжных просьбой «нелицеприятно решить в пользу истины» — те, повеселев, как отпущенные школьники, схватили свои узелки с едой и поспешили в верхние покои, чтобы там поесть и посудачить всласть. Толкуя на все лады, публика расходилась.

— Кто тот приятный джентльмен в черном бархатном дублете, который передал мне букет цветов? — осведомилась бабка у адвоката. — Оказывается, он сходных со мной убеждений, я так рада…

— Это палач, — хладнокровно ответствовал м-р Уорсингтон, — его прислали из Плимута вместе с судейскими клерками.

— Палач?! — вырвалось у нас обоих…

Юристы во главе с судьей отправились в трактир. К нам подошел Джон де Холм и передал просьбу мисс Алисы отобедать в маленькой гостиной без нее: она расстроилась, получив письмо от матери. У леди Лайнфорт что-то неладно, Патридж уже выехал ей навстречу.

Через час горничная вызвала нас в суд. Холл снова был полон.

Уорвейн стукнул жезлом о пол: «Встать! Суд идет!» Судья и присяжные заняли свои места, и сэр Беннингтон обратился к ним:

— Правосудие требует, чтобы вы ответили на первый вопрос: виновна ли подсудимая в святотатстве?

Старшина присяжных Джон Блэнд, давно изнывавший от желания выступить публично, вскочил и запальчиво провозгласил:

— Нет, не виновна!

— Виновна ли вдова Гэмидж в нарушении общественного порядка и в нанесении ущерба церковному имуществу?

— В этом — да, виновна, но мы полагаем…

Юристы уходят. Гробовая тишина. Истекло пять минут, четверть часа, полчаса… Суставы бабкиных пальцев, переплетенных на коленях, побелели, но сама она не шевелится. Снова: «Встать, суд идет!» — и сэр Беннингтон возвращается в очках, с листом бумаги, который близоруко держит у самого носа. Вступительные формулы он прочитывает невнятно, пока не доходит до слов «и приговаривается». Тут он останавливается, поднимает очки на лоб и смотрит на мою приемную мать.

— …И приговаривается к публичному бичеванию у позорного столба, а именно к пяти ударам плетью, наносимым рукой палача! — говорит он громко и после паузы прибавляет скороговоркой, что вдова Гэмидж, кроме того, повинна выплатить штраф в размере двадцати фунтов стерлингов в пользу церкви Стонхилла, а также судебные издержки.

Секунда тишины — и взрыв голосов:

— Неправильно!

— За это и собаку не накажешь плетью!

— Нет, пяти ударов еще мало…

— Идем бить стекла в доме Рокслея!

Топот ног, падение скамеек, свист. К моей бабке подходит черный джентльмен. Учтиво склонившись, он говорит ей печальным голосом:

— Боюсь, достойнейшая мистрис Гэмидж, что я вынужден причинить вам некоторое беспокойство.

И предлагает ей руку.

Моя бабка — и плети!

Я взглянул на нее. Она молилась, закрыв глаза, склонив голову, и впервые я заметил, что шея у нее еще красивая, лебединого изгиба, что из-под чепца снежной белизны сползают каштановые, без сединки косы — она все заправляла их под чепец каким-то застенчивым движением. Заметил я также, что и судья, и м-р Уорсингтон, и эта ученая обезьяна Брикльсворт все время исподтишка косились на нее, а теперь с плотоядным ожиданием уставились в упор: так смотрят сверху хищные птицы, не упадет ли загнанная лань. Когда палач обратился к ней, она очнулась, открыла глаза — он подал ей руку, и она на нее оперлась. Повернулась ко мне:

— Ты не должен этого видеть, мальчик… — Твердый голос ее дрогнул, — Не смотри, слышишь? Именем моей Лиззи, матери твоей…

Я встал, пошел куда-то на толпу и все шел, пока не очутился за воротами Соулбриджа. Я шел, вновь и вновь воображая себе ее беззащитность и испуг перед кошмаром площадного позора. Очутиться во власти чужих рук и бесстыдных чужих глаз — ей, такой гордой, такой строгой!..

Анна Гауэн, открыв мне дверь, отпрянула, выпучив глаза. Отодвинув ее рукой, я нашарил на стене связку ключей и открыл под лестницей каморку. От деда осталось ружье французской работы; оно не давало осечек, разве что порох попадется не сухой. Я вытащил дедово ружье и тщательно прочистил дуло щеткой, надетой на ивовый прут. Потом выбрал в охотничьей сумке пулю, которой можно повалить оленью матку.

— Положим, ты кого-нибудь застрелишь и увезешь ее, — ну, а потом?

Я вздрогнул — за моей спиной стоял Питер. На нем очутился его старый кожаный колет с пятнами ржавчины от кирасы, туго перетянутый ремнем, а на ремне опять повисла видавшая виды шпага.

— Тогда ей придется всю жизнь скитаться на чужбине, — мрачно продолжал Питер. — В конце концов ее изловят или она умрет от нужды и тревог.

— Присяжные ведь оправдали ее, — глухо сказал я.

— В одном. Но не в другом. По букве приговора, ее карают только за нарушение порядка. Разумеется, и дураку ясно, что плети предназначены броунистке Гэмидж, дабы публично припугнуть всех здешних еретиков. Рокслей и Брикльсворт только на этом условии согласились ограничиться местным судом. Что ж, они получили свою мзду!

— Клянусь богом, я просто с ума схожу, когда думаю об этом! — простонал я.

— Что ты понимаешь! — ожесточился Питер: его раздражало мое мальчишеское отчаяние. — Если б дело дошло до Высокой комиссии 60, ей отрезали бы уши и заточили в тюрьму. Уж мне-то знакомо христианское милосердие их высокопреосвященств!

Он отбросил прядь волос от левой щеки — и я остолбенел: половины уха не было!

— Хватит болтовни, — прервал себя Питер. — Лучше подумай о том, что не весь Стонхилл состоит из поклонников вдовы Гэмидж. Милые английские обычаи позволяют глумиться над человеком, который привязан к позорному столбу. Как думаешь, зачем я рыскал весь день по болоту, стучась во все хибарки коттеджеров?

Глава IX

Худой, мир, говорят, лучше доброй ссоры. Я думаю, наоборот. Легко ли, посудите, мило улыбаться врагу, неся в карманах груз увесистых, жаждущих драки кулаков?

Изречения Питера Джойса

Найдись в Стонхилле приличное место для площади, деревеньку нашу возвели бы в ранг городка: она была для этого достаточно населена. Но бог знал, что делал, отводя для площади обширное вместилище грязи за скотобойней. Прежде, бывало, через эту пустошь весной торжественно несли майский шест, а в августе — соломенное чучело Урожая. Пуританские порядки всё отменили. Теперь ее посещали только фургонщики, которые находили удобным привязывать своих лошадей к позорному столбу или перекладине над ним, служившей для наказания плетью. Ниже перекладины протянулись колодки — длинная широкая доска из двух половин, неподвижной и закрепленной, с дырами для ног и замком. В колодках сиживали местные забулдыги и скандалисты; иногда в них скучали ремесленных дел ученики — худые гнилозубые мальчишки, отражавшие градом ругани насмешки редких прохожих.

Обычно площадь пустовала, но сегодня грязь на ней месили сотни ног. Как ни подготовлен я был Питером, меня просто затошнило от массы слоняющихся и сидящих на ящиках и телегах бездельников, среди которых мы прокладывали путь. Иные праведники притащились из соседних деревень, среди них шли всевозможные толки: одни говорили, что вдову будут сечь за связь с попом, другие — за полеты через печную трубу. Но кто особенно мозолил мне глаза, так это стонхильцы средней руки, людишки из разряда «и нашим и вашим». Вчера они восторгались, как вдова Гэмидж режет правду-матку, — сегодня им охота посмотреть, как ее за это же самое отхлещут плетью!

Ограждение вокруг столба и колодок — колья, веревки — было повалено, втоптано в грязь: англичане, видите ли, любят стоять поближе к интересному зрелищу. Я бы конечно успокоил свои нервы хорошей дракой, не дай мне Питер накануне строжайших указаний. Ружье он не позволил взять, разрешил только короткую дубинку — такие у нас носят под мышкой, чтоб отбиваться от собак.

В толпе возникли судейский клерк, за ним констебль Уорвейн, в меру пьяный, и тщедушный человек в кожаном фартуке с длинным, в три полосы плетенным бичом в руке. Человек этот неторопливо обошел вокруг столба раз, другой, третий, все время пощелкивая плетью и приговаривая: «Посторонись! Поберегись!» Его встретили бранью и угрозами. Но вот, слышу, то тут, то там вскрикивают от боли — оказывается, плеть работала не вхолостую. И такой он был мастер своего дела, что люди стали шарахаться в стороны, прочь от столба. Кое-кто уже был готов засучить рукава для драки — около них сразу вырастали либо Питер, либо Боб ле Мерсер, либо кто еще из коттеджеров, и свара затихала.

Когда палач расчистил порядочный круг, он вывел откуда-то к столбу мою приемную мать, держа ее самым галантным образом под руку. В длинной накидке с капюшоном, спущенным на лицо, бабка моя шла твердо и у перекладины стала как статуя: должно быть, вспомнила своих мучеников-пуритан. Я поскорей отвернулся — не смотреть же, как он расстегивает и спускает ей платье до пояса, как привязывает руки к перекладине!

Толпа молчала — не то сочувственно, не то выжидающе. Зато прямо передо мной красовалась обаятельная рожа Тома Черча, глаза в глаза: первый лодырь в деревне, святоша и шут. Под мышкой у него тоже приютилась дубинка, потолще моей, лицо выражало благочестивую скуку, будто он, Том Черч, уж и не знает, что на свете может его отвлечь от мыслей о загробном мире. Он сплюнул мне под ноги и сказал:

— А она еще ничего, твоя старуха… Не пойму только, где у нее хвост.

Это я тоже стерпел. По инструкции Питера.

— Что-то прохладно стало, — куражился Том, подло засматривая мне в глаза: действует или нет? — Хорошенько погрей ей спинку, палач, — не простыла бы!

И оглянулся, выродок, — как приняли его слова? Но кругом неопределенно молчали. Кое-как я пережил и это.

— Ух, белая кожа какая! — взвизгнула старая Тильда Френси. — Покраснеет небось теперь! Не от стыда, так от плетей!

В толпе негромко засмеялись: все знали, что моя бабка вылечила эту самую Тильду от боли в суставах, а в благодарность старуха Френси ославила ее как ведьму. Я все жестоко терплю. Шагах в двадцати от меня Питер и Боб ле Мерсер о чем-то совещались, поглядывая на палача; еще поодаль наш работник Иеремия Кэпл хладнокровно потирал свои тяжелые лапы, — а дальше, по кругу, я видел, стоят парни с болота. Стоят так, словно их кто-то расставил заранее. Вот интересно!

Очевидно, этот некто подал знак, потому что они, все разом, каждый с заостренным колом, мигом вбили их топорами по четырем углам. Поняв, к чему это, толпа зарокотала — поздно: столбы сразу же соединились крепкою веревкою, и у каждого из них стало по два-три человека, кто с дубинкой, кто с топором. Теперь центр четырехугольника с палачом и моей бабкой был наделено отделен от любопытствующих. Питер весело мне кивнул… Вдруг Том Черч, подлец такой, как заорет, как засвистит:

— Обман, фальшивка — сечь не будут!

Надо признать, это здорово было рассчитано. Люди еще не решили, как отнестись к зрелищу — сочувствовать ли, освистывать ли, они были озадачены его небывалой серьезностью — и тут этот злобно-шутовской выкрик! Точно оборвалась цепь, державшая зверя: драка забушевала сразу у всех четырех столбов. Конец моему терпению — и с каким смаком я огрел Тома дубинкой по макушке! Свою-то палицу он успел выдернуть из-под мышки, но отбить удар не изловчился и рухнул прямо в грязь. Однако и мне кто-то так сокрушительно въехал чем-то твердым под ребра, что будь здоров. Вылетев из свалки, гляжу — святой Майкл! — Питер работает клинком! Целую ораву отгоняет от веревок, крестя воздух блестящей сталью; в глазах боевой огонь, на шпаге кровь. «Дубинки, дубинки!» — вопят ученики мастеровых. Какое дубинки — в ход пошли ножи!

Такой драки Стонхилл не видывал, я думаю, со дня основания. Что в это время происходило внутри четырехугольника, судить не берусь, — а вне… точно все черти вырвались из ада. Мерзкие рожи, прямо из преисподней, оскалы ртов, дикие выкрики, гогот, ругань, брызги грязи во все стороны. Кого-то топчут, кто-то кричит не своим голосом. Вдруг — в несколько глоток: «Конные! Конные!»

Конные?!

Остановились. Точно: с холма катился конный отряд. Летел прямо на площадь. На нас. С топотом, свистом, с поднятыми вверх плетками. Толпе сразу было не расступиться, поэтому лошади, доскакав, взвились на дыбы. Что со мной сталось, когда я узнал первого всадника! С вороного испанского жеребца клочьями летела пена. Конь плясал, дрожал мышцами, выкатывал страшный кровавый глаз. Всадника бросало в седле, на его голове чудом держалась огромная широкополая шляпа с красным пером; огненно-рыжие локоны метались на ветру, на ногах — гигантские ботфорты со шпорами, а выше колен — великолепная шелковая юбка, подоткнутая с полным к ней презрением… Леди Элинор Лайнфорт! Вздыбив коня, она выругалась, как лодочник, и крикнула на всю площадь хриплым мужским голосом:

— Что тут творится?!

Стало тихо.

— Ради всех чертей, скажи мне, Патридж, — во что превратился Стонхилл? Ты ответишь мне за все, и прежде всего — за это!

Она ткнула плеткой в сторону столба. Стюард, восседавший на широкозадой фламандской кобыле, принялся что-то объяснять.

— Мне плевать, что они там присудили, — сама от них натерпелась. Напустили судейских полон дом, и те истязают порядочных женщин у сволочи на глазах! Отвязывай! — приказала леди палачу.

Тот заколебался: «Миледи, приговор… « Одним движением выхватив из седельной кобуры пистолет, леди Лайнфорт взвела курок — в мертвом молчании толпы был слышен металлический щелчок — и твердой рукой направила дуло на палача:

— Я не привыкла повторять!

Было очевидно: курок она спустит. Палач повиновался…

Черт побери эту старую разбойницу, она была даже хороша в эту минуту, несмотря на длинное морщинистое лицо и хищный, загнутый крючком нос! Замечательны были глаза: выпуклые, обтянутые вкось прозрачными веками, — настоящие глаза орлицы, они смотрели с веселой, презирающей весь мир отвагой. В одно мгновение она разрубила все узлы, хлестнула своего сатанинского черного жеребца и умчалась, а за ней затряслись в седлах Патридж и слуги. Все стали расходиться — подсчитывать шишки и синяки, а кое-кто и раны.

Как оказалось, и комиссар, и архидиакон убрались сразу после вынесения приговора, рассудив, что в Стонхилле здоровья не поправишь. Но Рокслей и храбрые пуритане наши тоже, очевидно, последовали завету «уйдя от зла, сотворишь благо»: никого из них я не встретил на площади.

Я проводил домой мистрис Гэмидж глухими задворками, чтобы не видел ничей глаз. Она молчала. Первое, что она потребовала, это как можно больше горячей воды. Вопреки своим обычаям, Анна Гауэн уже все приготовила. Обе заперлись в чулане, и ожидая, когда окончится омовение, я слышал многократный скрип колодезного ворота. Воображаю, как трудилась над собой моя до ужаса брезгливая бабка! Вышла она, переменив платье (старое сожгла), бледная и похудевшая, но показалась мне скорее задумчивой, чем потрясенной. Молча отужинали втроем. Тут она вымолвила наконец:

— Всю жизнь буду молиться за этого человека.

— За Питера?

Чуть заметная улыбка:

— И за него тоже — я видела его на площади. Нет, я говорю о палаче.

— Тебе было не очень больно?

— Плеть свистела, как буря. Я думала, рассечет спину до костей. Но это походило на удар коровьего хвоста, когда корова отгоняет мух.

— Истинное чудо! — восхитилась Анна. — И следов никаких не осталось!

— Да… это было чудо. И он еще просил у меня прощения, говоря, что не знает иного ремесла, чтобы прокормить семерых детей.

Бабка опять тихо улыбалась. Это показалось мне загадочным, и я решился спросить, как она себя чувствует. Она обратила ко мне посветлевшие глаза:

— Как человек, впервые познавший людей вблизи.

— Еще бы! — прорычал я. — Всего ожидал от стонхильцев, но такого свинства…

— Нет, Бэк. В гордыне своей я воображала, что все погрязли во тьме и нечести, когда же я пала, как Иов 61, господь открыл мне не только глубины людской злобы и жестокости, но и высоту человеческого великодушия. К синякам лучше всего приложить подорожник, мой мальчик. Кажется, я причинила тебе слишком много огорчений?

Так никогда еще она со мной не говорила! Я чуть не бросился ей на шею — от этого малодушия меня спасло лишь громкое пение во дворе. «Мои поля — открытая дорога» пели фальшиво, но с чувством двое мужчин.

— Впусти ты их, Бэк, — кротко сказала бабка.

Пьяных?! Да что с ней сталось? Я открыл дверь. Иеремия Кэпл поспешно отступил и улизнул — наверное, спать к овцам; вошел один Питер, пьяный, как бочка джина. На его некрасивом лице засохли кровь и грязь, левая рука, обмотанная тряпьем, висела на ремне, перекинутом через шею. Качаясь, он блаженно улыбался и смотрел на мою бабку, прямо скажу, с неприличной нежностью. Вдруг по его лицу прошла судорога боли. Он быстро заслонил его рукой и пробормотал как в бреду:

— Нет, не изменилась эта грешная земля! Тот же столб… та же свора орущих дураков… Обнаженный клинок — единственно понятный для них аргумент, а ведь прошло столько лет! Быть может, новая земля, новый мир… или я опять заблуждаюсь?

Бабка смотрела на него так, точно он ей родным приходится, что, с моей точки зрения, не совсем ей приличествует. Жалость слышалась в ее голосе, когда, тронув его за рукав, она сказала:

— Мистер Джойс, это бедные темные люди, и не судите их строгим судом. Но в Стонхилле мне оставаться больше нельзя. Теперь в мой дом будут тыкать пальцами: «Здесь живет та самая вдова, которую высекли плетью… « А главное, тут не дают свободно мыслить и веровать. Не возьмете ли нас в ту страну, о которой столько говорят?

Когда я вспоминаю, как все это завертелось этакой сногсшибательной каруселью, так одному дивлюсь — неуклонному тяготению событий к общей развязке. Как будто все было заранее подстроено: и скандал в церкви, и кража бусса, и мятеж коттеджеров, и суд, и драка на площади. Нет, определенно так захотел главный распорядитель — милорд сатана! Но вот загадка для меня: он или господь бог подкинул нам Питера Джойса?

Осталось положить последний штрих на всю картину. Утром за мной прискакал Ален Буксхинс, посадил меня на свою лошадь и доставил в Соулбридж — Питер ушел туда еще раньше.

В Соулбридже царила невообразимая суматоха. Шестерка горничных с кудахтаньем носилась взад и вперед, Джон де Холм их подгонял; садовник, конюх и прочие слуги неизвестно зачем таскали ковры и мебель с места на место. Сам Патридж был озабочен и напустился на меня с бранью за то, что я опоздал.

— Сэр Роджер, — сухо сказал я, — Бакстер Хаммаршельд больше вам не слуга. Потрудитесь уплатить мне жалованье, которое…

Он замахал руками: потом, потом! — и, сунув мне стопку бумаг, потащил в главный холл. Там за столом уже восседали плимутский агент м-р Уриэл Уорсингтон, Питер и еще два каких-то джентльмена. Скорыми шагами вошла леди Элинор — все встали и поклонились. Выглядела она величественно в длинном золотистом платье с хвостом; хвост так и волочился за ней по полу, когда она говорила, энергично расхаживая взад и вперед, а мы слушали ее с большим интересом.

— Ну, Патридж, — начала леди совершенно бодрым голосом, — поздравь: разорилась дотла. Черт побери, жизнь — такая бесцеремонная штука! Сейчас же, не мешкая, продаю тебе Соулбридж со всеми потрохами, зачем вас и пригласила. За эту паршивую голландскую посудину с меня содрали такой штраф, что всего Соулбриджа не хватит расплатиться.

Мы разинули рты.

— А ведь как началось хорошо!.. — мечтательно вздохнула леди Элинор.

Мы услышали подробный рассказ о том, как неблагоразумно являться в порт на украденном судне, которое там с нетерпением ожидают его владельцы. Голландцы подоспели в Плимут на наших лошадях, а леди задержали в пути противные ветры, и когда она после многих трудов и невзгод бросила якорь в порту, ее встретила целая делегация: и мэр, и шериф, и бейлифы 62, и даже голландский посол. Но больше всего леди Лайнфорт почему-то обиделась на… английскую королеву.

— Подумайте, — говорила она с оскорбленным видом, — когда-то на приеме я осведомилась, почему ее величество так обожает католических попов — из-за их кружевных юбок, что ли? Смазливая француженка-королева теперь припомнила мне это. Она сказала, что по мне плачет веревка! Хорошо еще, что в адмиралтействе сидит один из Соулбриджей — уж не знаю, кем он мне приходится. Он посоветовал мне немедля убираться из Англии куда-нибудь, хоть к людоедам. Джентльмены, далеко ли ваша Америка?

— Месяца полтора-два пути, — объяснил мистер Уорсингтон и добавил, что в Америке миледи будет вне опасности. Компания берет на себя все, в том числе ходатайство об отмене или отсрочке приговора. А раз манор перейдет в другие руки, печать шерифа его не коснется.

— Я слышала, там есть золото? — спросила леди Элинор, раздувая ноздри.

— Есть многое лучше золота, миледи, — вмешался Джойс. — Маис, рыба, пушнина, лес, табак…

— Табак — это хорошо: он в цене, — заметила леди Лайнфорт. — Остальное меня не интересует. А кто будет им заниматься — мои бездельники, что ли?

Агент сказал, что можно купить черных невольников или через плимутскую компанию нанять по контракту английских переселенцев, а то и каторжников.

— Решено: еду! — хлопнув в ладоши, весело сказала леди Элинор. — И без промедления, иначе сюда нагрянут помощники шерифа с бейлифами, и вся эта чертова свора засадит меня в каталажку, пока не выплачу штраф. По-моему, королю Чарльзу не повезло с «корабельным налогом», вот он и дерет с кого может. В путь, джентльмены!

С этого времени я только и слышал: «Бэк, бумаги! Бэк, подписи! Расписки, печати!» Было непонятно, кто я такой: клерк манора, клерк плимутской компании или судовой клерк — да, уже стало известно и судно, на котором мы отплывем, оно называлось «Красивая Мэри». Но провалиться мне, если я знал, кто будет платить мне жалованье! А ведь нам с бабкой предстояло раскошелиться не на пустяк — на двадцать фунтов стерлингов штрафа, да и переезд обойдется недешево. Продавая дом, часть скота и инвентаря, бабка отчаянно торговалась с Патриджем из-за каждого фартинга, а тот… где там былая любезность, улыбки, поклоны! Этому пройдохе неслыханно повезло. Он не только почти даром положил себе в карман Соулбридж — к нему отходили и земли отбывающих в Америку переселенцев, в том числе надел моей бабки. Коттеджеров он согнал с болота, и многие, прежде не думавшие ехать, смирились и подали прошение плимутской компании.

Только теперь мне приоткрылась жизнь обитателей болота. Нужда, вопиющая нужда! Забежишь по делу в какой-нибудь домишко: стены из гальки, кое-как слепленные глиной пополам с навозом, еле держатся на остове из досок; крыша из гниющего тростника; дверь, как принято у нас, покрытая резьбой, вся источена червями. Ни стола, ни стульев, ни посуды, ни постели: охапка соломы, и все. А дети? Раскрытые, как у совят, рты, грязный палец во рту… Едал ли я когда-нибудь их «конский хлеб» — овес, горох, бобы и желуди вместе? Да я и за пищу-то его не считал, а ведь жил в деревне, где человек сто только им и питалось. Как таким не рваться в Америку!

Ехида эта, мисс Алиса, встречая меня с бумагами в pуках, каждый раз спрашивала: «Как идет снаряжение вашей „Уродины Мэри“, капитан Хаммаршельд?»

Что ответить такой дуре? Разве ей понять, что это значит — сразу повзрослев, покидать родное гнездо? Выдергивать гвозди из стен, выворачивать котлы из очагов, выламывать стекла с переплетами, сдвигать дедовскую мебель, которая стонет совсем человеческим голосом, срываясь с насиженного места? Пришлось грузить в фургон и знаменитый ларь с медными ангелами… поспишь ли когда-нибудь под их защитой?

А золотое солнце на блюде осталось таким же лучезарным, и синие волны в том же образцовом порядке подступали к зеленому лесу.

Загрузка...