Автор неизвестен Рассказы о любви разных авторов

Рассказы о любви разных авторов Catz Неделя Girl Some Женское счастье - был бы милый рядом N Подсобная любовь Алексей Андреев И ЕЩЕ ЧЕГО-НИБУДЬ Алексей Никитин ДОЛГИЙ ДОЖДЬ В ЩУРАХ Андрей Смирягин ПРО РЫЦАРЯ, ЛЮБОВЬ И ЗАЙЦЕВ Андрей Щербак-Жуков Сказка про Любовь, навсегда вошедшую в историю Борис Малышев Бегемот и бабочка Владимир Хлумов Думан Владимир Хлумов Ловец тополиного пуха Дмитрий Нарижный ЧЕРНЫЕ ЗВЕЗДЫ Дон Парамон Флибустьеpы и авантюpисты. Овчинников Олег Мир без любви С. Вист СОН О ЛЮБВИ Сергей Вахнин Про Это Сергей Дацюк ЭТИКА ЛЮБВИ Совушка История без названия

Подсобная любовь

Я сидел в подсобке на полу и ждал Яму. Подсобка - небольшая вытянутая комната, стены которой заняты сплошными шкафами. В них общежители могут хранить свои вещи, но шкафы пустуют, а может быть и хранят, по правде, я туда никогда не заглядывал.

Еще в подсобке есть стол, только стол тут и есть, если считать шкафы стенами.

В подсобке одно окно, выходящее в асфальтированный общежицкий дворик. С двух сторон от двери - по тесному шкафчику. Открыв дверцу одного из них и правильно вставив доску, можно запереться изнутри. Сейчас доска спрятана в шкафчике. Запираться умеют, конечно, не все - это полутайна старожилов подсобки.

Я сидел на полу посреди подсобки лицом к окну, у которого стоит стол. Яма на кухне, в двух шагах по коридору, готовила еду, с которой скоро должна была придти в подсобку. В коридоре тихо, потому что уже поздно. Слышно, как Яма разговаривает на кухне с Асыкой. Конечно, не слова, а только голоса и смех.

Асыка - лучшая подруга Ямы. Она очень хорошая, но в ней ничего нет от женщины. То есть, может быть, и есть, но я настолько толстых женщин воспринимаю только как людей.

Асыка смешлива и очень умна. Лучше всего - с ней, всегда жалко, когда она уходит, оставляя нас с Ямой одних, хотя уже давно хочется прижаться друг к другу.

Я сидел на полу бессмысленно, почти ни о чем не думая, только прислушиваясь к тому, что происходит на кухне, хотя ни слова не разбирал. Я ждал Яму. Правда, я думал о том, придет ли с нами есть Асыка, или мы сразу останемся одни. Еще мне хотелось знать, скоро ли сготовится еда, я был голоден и ждал Яму, но не шел на кухню, потому что тягучее мучение, доставляемое мне ожиданием, граничило с наслаждением.

Еще я читал надписи на шкафах, почти автоматически, не проникая в их смысл. Сейчас ни одной не помню, в основном это были стихи местного наполнения.

Я ждал долго и думал, что еда давно сготовилась, а Яма болтает с Асыкой, и все еще неясно, придет ли она с нами есть. Иногда я терял терпение и только отрывался от пола, но каждый раз мне казалось, что разговор смолкает, что Яма уже выходит из кухни и прощается с Асыкой.

Я уже не хотел есть, а только видеть Яму, хотя не прошло и десяти минут, и все это время мне был слышен ее голос, я уже сам не знал, чего я хочу.

И я понимал, что мучил бы себя бесконечно, предпочитая ждать, сидя на полу, но наконец Яма пришла в подсобку, и я расслышал удаляющиеся шаги Асыки по коридору.

Яма пришла с кастрюлькой дымящейся вермишели.

В этот вечер Яма, как и обычно, была одета в легонький голубенький с цветочками халат. Собранные в хвост волосы болтались сзади головы.

Вермишель, конечно, слиплась в кастрюльке, и больше ничего у нас не было, потому что уже поздно и не у кого попросить. У Асыки самой никогда ничего. Яма все-таки сказала, что сейчас посмотрит, и снова вышла, поставив кастрюльку прямо на пол. Я вздохнул и стал смотреть на вермишель, потому что кастрюлька была без крышки, и все это быстро остывало. Я думал, что ямины соседки, конечно, спят, и все равно у них ничего нет в комнате. Перед глазами стояла вермишель, и я слышал, как Яма легко ступает по скрипучему коридору, и потом дважды всхлипнула дверь ее комнаты.

Мне хотелось попробовать вермишель, но я не стал бы этого делать без Ямы. Было жалко, что вермишель остывает, но ничего не поделаешь. Мне показалось, что Ямы нет долго, и лучше было съесть вермишель такой, но горячей.

Теперь стояла тишина, в подсобке были только я и вермишель, которая еще дымилась.Я мог поставить вермишель на стол, но не стал. Я не смел прикасаться к вермишели.

Я сидел так же неподвижно, как и когда Яма с Асыкой были на кухне. Слегка скрестив ноги.

От долгого сиденья и прислушивания я начал впадать в какое-то оцепенение. Тогда я встал и сделал несколько шагов. Прислушался, по- прежнему было тихо. Еще раз вздохнул. Вынул руки из карманов лже- джинсовых брюк (такие тогда носили) и посмотрел на них. Руки как руки.

Брюки были немного малы. Я немного отряхнул их сзади одной рукой и наклонился к одной из настенных надписей с ироничным выражением лица. Ирония означала: я бы написал лучше. Я уже даже начал сочинять послание ко всем шкафо-писцам (придумал их так называть), а их произведения дверо-виршами.

В стихах, которые я так и не дочитал, один из подсобников сравнивал другого с Пушкиным и Македонским - на основаниии его имени. Обоих я, естественно, знал, что и заняло меня на некоторое время.

Услышав шаги возвращающейся Ямы, я начал невнимательно дочитывать, мне почему-то не хотелось, чтобы она застала меня за этим, я даже боялся, что она войдет и застанет меня согнувшимся у шкафа. Но я , хотя уже почти не читая, только когда Яма взялась за ручку двери, быстро разогнулся, отвернулся от надписи и принял другое выражение.

Яма не могла видеть, как я отпрянул от надписи. Она вошла с легкой улыбкой, и чуть не опрокинула вермишель, так и стоявшую на полу у двери.

Но этого не произошло.

Она принесла молотый перец и еще какую-то приправку в пакетике. Я знал, что вермишель сварена без соли, потому что нигде нельзя было найти. Такое глухое время, даже для майского общежития.

Я почувствовал голод. Теперь можно было запереться и есть вермишель. "Асыка не придет?"- спросил я, уверенный, что уже нет. Яма сказала, что Асыка сказала, если через 10 минут ее не будет, есть без нее.

10 минут еще не прошло, но все равно можно было запереться. Асыка, если придет, постучится, по шагам Асыку можно было узнать.

Теперь мы сели вокруг вермишели, можно было за стол, но стульев все равно нет, черт, и вилок нет. Яма забыла взять в комнате, пока искала еще что-нибудь из еды, а я, пока был один, и не вспомнил про вилки.

Вермишель остыла, но и такой она вызывала аппетит.

Яма стала посыпать вермишель сверху перцем, и сразу стало страшно весело, и чувство голода тоже стало веселым, и хотя вермишель была холодной и несоленой, предвкушение, что мы сейчас будем ее есть, вызывало радость. Яма боялась переперчить и, оставив перец, взялась за приправу. Ее она не жалела, потому что казалось, что вермишель от этого будет только вкусней, потому что ей, холодной и несоленой, "нечего терять".

Я то послушно и влюбленно смотрел на Яму, то весело и голодно на вермишель. Мне и в голову не приходило помешать Яме что-то делать с вермишелью. А Яма увлеклась, и в озорном азарте засыпала вермишель так, что ее не было видно из-под приправы.

Я любовался происходящим между Ямой и вермишелью, чувствуя, что не могу разделить ее озорства, в моем отношении ко всему было как будто что- то каменное.

А Яма все так же смотрела на меня и сыпала, сыпала... Приправа кончилась - и это еще больше обрадовало Яму.

Теперь мы сидели вокруг засыпанной вермишели и радовались, не зная еще, как ее есть.

Когда же я первый, наверное, как мужчина, запустил в нее руку - вермишель оказалась абсолютно несъедобной, даже для нас.

Яма, во-первых, переперчила, а приправа на вкус была совсем сеном.

И хотя вермишель под приправой была плотно слипшись, я, пробуя, все перемешал, теперь приправу было уже не высыпать, тем более перец.

Все оказалось несъедобным. Я даже выложил обратно то, что захватил себе в рот, пробуя. Яма все это время весело наблюдала за мной. Я дал свое заключение и, "на всякий случай", предложил Яме. Яма с доверием помотала головой.

Оставалось только отправить вермишель подальше, чтобы она не напоминала о себе. Чтобы выбросить, нужно было выходить из подсобки, а этого смертельно не хотелось

Я поставил ее под стол. Потом открыл один из шкафчиков и убрал ее туда, оглянувшись на Яму, не отрываясь весело смотревшую на меня.

С прекращением вермишели голод почти кончился.

Мы остались в подсобке одни, уже без вермишели.

До этого я только целовался с Ямой, хотя уже не в первый раз запирался с ней в подсобке.

Мы сидели на полу, и так же, сидя на полу, стали приближаться друг к другу. Расстоянье между нами было совсем небольшим, но мы как будто не торопились. Яма слегка развела ноги, и из-под халата появились ее белые трусики. Я, не глядя на Яму, протянул руку и прикоснулся к ее груди. Глаза Ямы были опущены. Хотя я не смотрел на нее. Я думал о том, что у Ямы еще недавно был мужчина, который ей изменял... но я об этом не думал.

Яма как будто чего-то ждала, а я как будто на что-то не решался, и поэтому тоже как будто чего-то ждал.

Я отвел глаза и остановился на какой-то надписи, ища опоры. Промелькнули Пушкин с Македонским, я посмотрел на Яму, все так же опустившую глаза, и еще приблизился к ней. Теперь мы сидели, перекрестив ноги, моя рука дотрагивалась до ее груди, ее дыхания не было слышно.

Прошло еще некоторое время. Мы выключили свет и все так же сидели на полу друг напротив друга. Приходила Асыка и постучалась. Мы замерли. Асыка видела, что свет не горит, на всякий случай тихо постучалась еще раз и ушла.

Шаги Асыки замерли по коридору, а мы все так же сидели молча и недвижно.

Когда Яма решительно встала, у меня похолодело внутри. Я тоже встал и обнял ее.

Яма обняла меня.

Я видел, что она смотрит на меня, но в темноте не было видно выражения ее лица.

Яма! - сказал я, что не отпускаю ее. Но знал, что если она захочет, все равно уйдет.

Яма свободно высвободилась из объятий и сказала: "Жди меня здесь".

У меня похолодело внутри и внизу живота оттого, что случилось то, чего я хотел.

Я выпустил Яму в коридор и заперся за ней. В коридоре уже совсем никого не было. Ни звука во всем общежитии, только слышно как Яма тихотихо шла к своей комнате.

В возбуждении я стоял не двигаясь и к чему-то прислушиваясь.

Яма уже зашла к себе.

Ничего не было слышно ни в общежитии, ни на улице, откуда падал в окно фиолетовый свет фонаря, и на секунду я представил себе, что Яма просто обманула меня и я прожду ее сколько угодно - но это была невероятная и просто глупая мысль.

Но на мгновение она доставила мне облегченье.

Яма вернулась со свернутым матрасом. Я впустил ее и заперся. Голода уже не было и в помине, и спать не хотелось.

Неплохо было бы выпить, но не было даже поесть. Вермишель не задержалась в памяти.

Было не по себе, потому что предстояло что-то серьезное, но возбуждение куда-то проходило. Поэтому делалось еще не по себее и приходилось распаляться. Пока не было Ямы, я представлял себе, что вместо нее приходит... кто бы мог придти вместо нее?.. Другая, в которую я был влюблен до Ямы. И если бы она пришла сюда и оказалась всецело в моей власти. И я бы обнял ее, а она меня, потому что ей ничего больше не оставалось бы в моем воображении.

Но возбуждение не вернулось, оставляя только вялое ноющее чувство.

Яма наклонилась вместе с матрасом и раскатала его на полу где пришлось, стоя в три погибели. И возбуждение вернулось.

Из-под халата перегнувшейся пополам Ямы мелькнули трусики.

Приготовив постель, Яма быстро скинула халатик, стянула трусики и обернувшись ко мне, а может просто в темноту, нырнула под простыню.

Я вяло разделся и лег.

Мне казалось, что мы смотрим в окно, как будто заглядывая за край, откуда светился фонарь.

Я ждал, когда наступит возбуждение, а у меня только холодело и вяло ныло.

Яма лежала, потом повернулась ко мне и стала меня ласкать.

Гошку

Чего такого в Машке? Баба как баба. А подошел поближе - цветы из головы растут. "Ты что,- спрашиваешь,ohuela?" Смотрит, не врубитца. А из-за жопы у нее павлин выглядывает. Павлин-мавлин!

Машка живет в Машкиногорье. А оттуда - все видать. А туда - только в телескопы. Задрала юбку, хвостом во все стороны, а как ни метишь, хрен ей до жопы стрельнешь.

А жопа у Машки с пол машкиной горы. Горы трещат - Машка шевельнулась. А почешется - искры.

А что цветы из головы растут, так хорошо, что не из жопы.

Машкин дом

Машкин дом начинается с бочки. У дома на асфальтовой тропинке к телескопу зеленеет бочка на колесах. Зеленая бочка для поливки.

Вокруг Машкина дома расположены телескопы. Их видно издалека из рывками вползающей в машкину горку машинки. Далеко забредешь, спустишься в самую низь, все равно какой-нибудь телескоп.

По телескопам легко отыскать Машкин дом.

Машкин дом начинается с веранды. Сперва веранда была просто крыльцом, два крыльца, машкино и мамино-машкино, мамино-нелино.

Когда-то на нелином крыльце только складывали дрова для камина. Но навалили лежанку, разложили шезлонг, выставили чайный столик, кофейный стулик.

С веранды в нелин дворик три ступеньки. С утра первым вскрадывается по ступенькам крым-солнышко.

Раньше машкино крыльцо было так себе крылечко. Даже белье еле сохлось, все солнышко с нелиного крыльца. Первыми завелись стулики для курения. Первый стулик от игрушечного мебельного набора, другой чурбантабурет. Сперва чурбан был на нелином крыльце, не сидеть, дрова для камина колоть, а поколешь, то и посидишь.

Машкино крыльцо остеклили.

В Машкин дом три двери. Дверь первая на машкину веранду, вторая на нелину, а третья дверь, дверь-зверь, через парадную, заколочена. В первую машкины гости, во вторую нелины, а в третью только кости собаке выбрасывают в дырку.

Три двери и три стороны. На все четыре из него не выйдешь.

Зверь-Машка, тюлень-неля и кот-икотыч.

Звери в двери, кони в окна. Одно окно на кухне. На окне поднос с маслятами. Вокруг домика под кустиками, прямо во дворике растут маслята. С самого утра в окно выглянул - маслята. Первой проснулась Неля и не ленится за маслятами. Набрала полподола и на поднос. А проснется Машка, зажарит и сожрет. А у остальных вся надежда раньше Машки проснуться и самим маслята слопать. Знают, любит Машка поспать, но и поесть.

У подноса с маслятами кот. Машкина кошка. Кот из котельной. Неля любит играть с ним в кошки-машки, клещей искать. Кошкин клещ клещам клещ, маленький а впивучий. Но Неля хвать клеща вместе с шерстью, кот икотыч мяучит, так она его в охапке держит. И кидает кошкиных клещей в клещевую миску с клещевой водой, в которой одной кошкины клещи потонут. И тонут клещи, цепляясь щупальцами за шерсть. Только Неля увидит, клещ за шерсть щупальцами ухватился, хлабысь. И клещ за клещом идут ко дну миски.

Другое окно, машкино, на веранду. В машкином окне машкино кино.

На машкином окне тоже поднос, но с камешками морскими. Машкины камешки. Машка обожает камешки с дыркой. У Машки много разных камешков со всякими дырками. Бережно нужно с камешками. А дырявые - куриные боги. Их на нитку. Нежно с камешками нужно.

А не так как кот. Не тот кот, что на кухне, тот так на окне и слег, а со дна миски клещи с пузырьками всплывают обратно к коту сползтись. Несметно клещей бессмертных. А с крылышками - на край миски вскарабкиваются, крылышки подсушат и обратно на кота перепорхнут.

На окно по коту. Но на то лежач-кот, а на машкино окно кот-прыгуч. Рыжий-вражий кот. Даже не рыжий, а в оранжевую тигровую полоску. Жирный, но прыгучий, в форточку по ночам, каждую ночь. Только Машка заснула, кот тут как тут. Фортка враспах, камешки врассыпную. Целый день теперь Машке камешки собирать, а ночью кот рассыпет.

Машка любит камешки собирать.

И не поставить камешки на окно нельзя, камешки волшебно-колдовские, хранят машкин сон. А кот прыгнет, камешки рассыпет и растает.

К коту подход нужен. А пока пусть попрыгает.

В км от дома пень. Неле пень глаза замозолил. И не растет, и не стоит, а в земле сидит и только корнями, как пруссак усами, подвигивает.

И того все равно в земле никому не видно.

И не поленилась Неля с пнем. Отчего не выкорчевать? Неля дала топор и послала по пень. И лопату дала. Покопал я вокруг пня топором, порубил лопатой, не по мне я пень. Походил вокруг пня, поглядел, но главного не увидел, места, которым то ли пень к земле, то ли земля ко пню крепится, конь-корня. Без него бы пень и сам от земли отвалился.

И стал копать вокруг пня, долго копал, три дня и три пня копал, весь огород нелин вскопал, пока не докопался до зверь-корня. И топор об него тупится, и лопата гнется, а притронешься, чисто зыбь по телу.

Сел на пень, жаль пня. И решил закопать. Три дня и три пня закапывал. Теперь нелин огород на горе.

До пруда не так далеко, мимо телескопов по асфальтовой тропинке через яблочный сад, или сливовый, что вырастет. Первый пруд мутный, второй рыбный, а третий и мутный, и рыбный, и теплый. Со сломанными мостками.

В лесу больше всего лисичек. Но лес уже не машкин. Пруд с трудом еще машкин.

От автобусной остановки до Машкина дома близко, только заблудишься. От остановки асфальтовые тропки разбегаются, по которой ни пойдешь, развилка за развилкой. А друзья геологи, у них нюх.

На веранде Машкина дома клубится машкин дым.

Машкин дом проходной двор. Неля работает кооператором котельной. Летом Филя на колесах. Маша кормит кота кашей. У кота икота. Мама вяжет. Маша пишет маслом. Маша шумит на кота. Кот шипит маслом. Летом телескопы. Трон - нелино место. Маше жмут кеды.

Кот наплакал. На завтрак кофе с кефиром. Кто съел филины яйца? Филя ест маслята вместо яиц. Кто съел машино масло? На полу в кухне миска с клещами.

Медуза попала в глаз Маше.

Небесный прутик

Со Славиком мы поравнялись не сразу. Сначала это был для меня так, какой-то первокурсник. Что-то долгое с руками в карманах на горизонте. Иногда мы случайно ездили в Ленинград одним ночным автобусом.

Однажды я зашел в комнату, где раньше жил. А теперь ее населяли первокурсники-сибиряки. Один из них как раз валялся на кровати с кверху задранными ногами. Так, какой-то первокурсник-сибиряк.

Я зашел за какими-то оставленными вещами, кажется, за плоскогубцами или молотком. Первокурсник буркнул лежа и держа в правой руке ручку, подолгу заносимую над тетрадью, положенной для твердости на книгу.

Конечно, Славик сочинял стихи.

Впервые я увидел и услышал Славика-поэта в просторе аудитории перед горстью собравшихся. Среди них одна дама, тоже писавшая стихи и дружившая с сибиряками, а теперь не дружившая и даже глупо вышедшая посреди чтения, чтобы потом говорить, что ей не понравились даже не сами стихи, а сама манера.

У Славика была манера. Он читал стоя, это многое значит, все сибирцы читали по-разному. Один сидел для солидности, другой сидел, а потом заходил и уже до конца читал перемещаясь, Славик просто стоял, покачиваясь и мягко жестикулируя руками. Мне нравится, когда мягко поджестикулировывают себе.

А я ерзал по стулу, потому что тоже сочинял стихи, но еще никогда их не читал и даже не давал читать.

Следующий эпизод произошел раньше, когда мы только полузнали друг друга по ночному автобусу. В Ленинграде, у "Мелодии" на Невском. Славик забрал академку и зимовал, укуриваясь до серой бледности. Расспрашивал про Бывший город, где снова все было хорошо и ничего хорошего. А ему было плохо до того, что лицо вскладку и глаза защурены. До того, что как воздух чужое горе. Конечно, я тоже не был счастлив, но вяло по сравнению с ним.

Меня как-то отталкивало от озябло-сутулого Славика, от которого остро веяло неблагополучием. "Сейчас зайду в "Мелодию" и уеду". Так впервые мы со Славиком говорили. До этого, в бывшей комнате, он только буркнул.

Наконец мы со Славиком поравнялись и обменялись стихами. Славик принес полный посылочный ящик. Я почти ничего не сказал ему о них. И были поэмы, а были совсем маленькие, даже шуточные стихи про бродячего карлика "без очков с разбитой мордой". Позже Славик выслал свои стихи в Сибирь. Я почти ничего не сказал, но сразу признал Славика. Мне даже ничего из них не понравилось особенно, но признал сразу.

И Славик меня. Мы познакомились и пошли походить. Мы именно ходили, а не гуляли, и почти не разговаривали. Славик еще говорил, а я почти молча.

Славик-поэт больше всего связан с тем, как он ходит, чем с чем-нибудь другим. В его стихах больше всего не что он читал или смотрел, а как он ходил. И мне стоило не столько всматриваться и вслушиваться в Славика, сколько просто ходить вместе с ним. Походишь-походишь и сочинишь чтонибудь, или выкинешь.

Славик ходит как аист летит. Всегда впереди, накреняясь вперед, словно внутренне выбираясь вперед телесного хода.

Идущего Славика бессмысленно описывать, в нем ничего не постигнешь стоя, сидя...

Славик существует идущим.

Кто существует в беге, в прыжке (не обязательно спортсмен), настоящий солдат стоящим. Кто существует как.

Славик существует идущим.

Шли и смотрели на небо. "Сегодня интересное небо" (слова Славика).

Славик и небо. И я, впервые идущий со Славиком.

Славик ходил - и смотрел. На кровати с задранными ногами Славик даже не взглянул на меня. Зимой у "Мелодии" защур, род взгляда, когда на тебя смотрят не глазами, изглубже глаз. Читая стихи, на потолок:

Когда мы, век не поднимая, Сквозь сон глядим на потолок.

Сквозь неба сомкнутые веки На ветки голые глядим.

Однажды бессмысленно спорили о чем-то, и как только кто-то сказал "точка зрения", Славик прямо оборвал его: зрение не может быть точкой, оно - дар.

Славик славился умением прекрасно рисовать. Свои стихи он назвал "Рисунки слепых".

Невозможно смотреть вместе, но можно идти. Стихи-ритм-шаг.

Подарок Славика, волшебный волк, нарисованный небывалой техникой. Другой подарок, складной китаец с вставной головой в стеклянной банке.

Как-то Славик голодал. Впалый Славик, не заметный под одеялом, средневековым голосом говорящий о "Гамлете" или "Короле Лире".

Славик, тапкающий по общажному длинь-коридору трезво-волнистой линией.

Или бегущий голым по коридору, уверенный в не самом деле (очевидцы)

Прутиком лесным резал сыр.

Обычное райское место: лес, речка, обрыв, грибы. Со Славиком собирали грибы. С собой был сыр. Сыр режется прутиком. Прутик потверже и режь. Грибы приходилось срывать, прутиком никак. Было мало.

Славик с Тютчевым:

Гляжу сквозь снег в зеленую Неву...

С Пушкиным:

Брожу ли я вдоль улиц шумных...

С Блоком-Командором, с Блоком-Донной Анной, сновидящей,

Скрестив на сердце руки...

Со Славиком по райскому месту.

Высокий лес - прекрасное кладбище...

Идущий Славик полуплотен, приотрываясь от земли. Славик идущий воздухоход, слововоздухоход:

На тот же мох высокий и густой, Под сень ветвей родных, но так далеких, Я прилечу - прекрасный легкий труп Без голоса, без памяти и крыльев.

(Как будто есть покой, покой и воля, Покой и воля желтого листа.)

Машкино кино

1. Медуза жгучая.

"А еще был страшный гололед и я 4 раза упала пока дошла". И вывихнула ногу. "Вывихнутая моя нога уже проходит, но я еще хромаю, а вчера я работала на переборке табака". И курила трубку.

"Необыкновенно жаркая зима. Все ходят голые с зонтиками в черных очках". А летом "лес поедает шелкопряд, везде висят толстые гусеницы (лысые и зеленые) на паутинах. А осенью ураган со штормом. Волны 6 метров. С крыш срывало шифер.

"Знаешь, проснулась сегодня,

мороз,

еду на работу,

мороз,

продышала

себе кружок в стекле - на природу смотреть. Ноги мерзнут,

читаю,

остановлюсь на каком-нибудь слове,

мысли какие-то дурацкие, короткие,

а от счастья прямо распирает -

что-то щелкнуло внутри, что-то переключилось,

не знаю почему так

счастлива

чего-то."

"Землетрясение - два толчка, посуда тряслась и кот очень испугался".

От первого толчка - подпрыгнул кот до потолка.

После гололеда, гусениц, ураганов и землетрясений Машка сильно сдала. "И лицо у меня от этого порочное, глаза не открываются и есть не хочется". Но следующая зима выдалась снежной. "Снег лежит полметра, это хорошо, потому что водохранилища наполнятся и летом будет вода". Летом была вода и началась эпидемия холеры.

"Маму сильно покусали блохи от кота". Блохи оказались не от кота, а от неотремонтированного пола. А осенью Машку обвинили в маньеризме. С досады "я в транспорте ругаюсь матом и чуть ни с кулаками лезу".

Наконец Машка ныряла в Гурзуфе "и открытым глазом налетела на медузу жгучую". В больнице "колют со страшной силой, всю жопу искололи, и обе руки, и даже под глаз колют".

"Началась настоящая весна, очень тепло, солнце, что не мешает быть одоловаему всякими мрачными мыслями".

"Косметических следов ожога никаких".

2. Урод совершеннейший.

Все пошло от кота (кроме блох). "А еще у нас кот появился - урод совершеннейший, у него рахит: горб, на груди какой-то киль, вроде как у лебедя, а ноги колесом".

В заповеднике Машка "видела оленя, здорового как конь, и косуль, которые, оказывается, тявкают как собаки".

Машка не могла забыть медузу. На воздушном празднике "и парашюты просвечивали синим и походили на медуз".

"А разноцветные прямоугольные всякие выделывали фокусы и суетились".

Машкина птица Павлин. "Там (на картине) будут я, павлин, Плюханова в виде змеи (...) облака и цветы с деревьями, рыбы, птицы, цветы".

Кот-урод. Павлин-мавлин. Плюшка-злюшка.

На другой картине "Баба с собачкой", "где Баба сидит на лугу, вся в складках (...) слева белая собачка".

Баба с собачкой. Девка с птичкой. "Где девка с птичкой, блондинка с длинными волосами и в синем платье, в шапочке с вышивкой, держит птицу на пальце".

Птица-павлин, птица-на-пальце, "птица типа не знаю кого, на длинных ногах и с клювом под углом, (...) вся в перьях блекло розовых".

Птицы птицами, блохи блохами. Машка мажет крыс в лаборатории зеленкой. А дома кот "Кузя вдруг поймал крысу, которая у нас второй год жила".

Крыса-второгодница, блохи не от кота, птица типа не знаю кого, медуза с парашютом.

Сон про Романа: "Вот Роман недавно приснился - растолстевший, в белом костюме, волосы собраны в пучок на затылке, в пучок вставлена костяная пластинка".

Про Васю Шумова на "музыкальном ринге": "Пускай я пошлая дура, но Вася это человек".

Про Борьку-культуриста: "Про Борьку - ужасно смешно. Подозреваю, что он просто чудовищно растолстел". Борис-культурис ел белки.

Урод совершеннейший, чудовищно растолстел, растолстевший в белом костюме.

"Мне Цой приснился и ты - вроде как мы все вместе цемент какой-то кладем в Питере и вроде какую-то бомбу кидать собираемся, а я все не могу вспомнить, как Цоя зовут, а он обижается, что я его все по фамилии".

Про Розанова: "Умных-то много, а этого всего ужасно не хватает (человечности, мягкости, раскрепощенности, душевного спокойствия)". Вася это человек.

"Андреа дель Кастаньо фор экзампл или Джентиле де Фабиано, фра Беато Анжелико и наконец Якопо делла Кверчи". Машкины художники. Итальянские прерафаэлиты.

Люди.

"Я все время рисую людей, и хочу тебе сказать, что человек некрасивый - красивее гораздо, а если еще при этом глупый, то это почти полный вышак, ну а если еще специфически рыжий, т.е. почти без бровей и ресниц то это полный вперед".

Урод совершеннейший. "Он был рыжий и безумный" (Вивальди).

"Факт, что Пермяков жив произвел во мне шок, после чего мне приснился сон (...)".

Расклады: "У П. родилась дочь. С. приобрел красную машину. О. бросил девицу." "Малкин снился - плачет, говорит, что ему в Израиле плохо". На самом деле ему в Израиле хорошо. "Почему столько людей всяких, куда ни плюнь везде люди, а такое одиночество".

Роман, павлин, два Васи, Борис-культурис, Цой, Пермяков, Малкин "и наконец Якопо делла Кверчи".

3. Ангел стремительный

"И ангелы вокруг летают мелкие".

"Череп дивной красоты, но мне его дали на время".

"Рисую до посинения". "Вблизи горы рыжие, потому что на дубах зимой листья не облетают ... дальше - горы фиолетовые, еще дальше - интенсивно синие и со снегом на хребтах и в низких облаках клубами".

Машка смотрит видео: "Смотрю видюшник, а там такое ядерное дерьмо крепко сделанное, что кайф. Опять же посмотрела порнуху. Мда". "И мне нравится очень, но вообще я не могу объяснить, почему тянет так на такое дерьмо". Больше Машка не смотрит видео.

Еще Машка ходит на выставки. Например, морских раковин, "И там все время отпадала".

Еще Машка мечтает сходить в Эрмитаж.

Машка страшно любит всякие летучие объекты: дирижабли, воздушные шары, парашюты, которые "просвечивали синим и походили на медуз".

"Помнишь, там всегда слева ангел стремительный с протянутой рукой, и все на нем развивается - складки".

Кроме Розанова Машка читала про индейцев: "Теперь опять читаю про индейцев и рисую картину под гобелен громадную, там растения всякие, деревья и птица типа не знаю кого..."

Машка рисовала до посинения, но не любила, когда к ней относились чисто как к художнику: "Рисую или крыс режу, все мое во мне есть".

Машка рисовала до посинения, пока уже не могла. "Мне самой не нравится, что я сейчас делаю, мечусь и тыкаюсь, идти нужно, повторяться не люблю, а куда и как непонятно".

"Вчера торжественно сожгла в камине небольшую картину (...), три недели вкалывала над ней, ты бы знал какое получилось ГАВНО".

"Скажи Ирке, что ее руки уже в трех картинах".

И последняя картина: "Эта последняя из картин "Влюбленные", на фоне закатного неба, у нее птица на голове и юбка с павлиньими перьями, а у него красная шапочка тоже с павлиньими перьями".

4. Жопа, мама, я

Машка мне: "Чего бы мне такого для тебя сделать?"

Машка пишет, что ее "как будто в жопу шилом колют "Рисуй", а меня заставляет: "Не хочешь роман писать, напиши хоть рассказ, что ли".

Когда Машка собралась замуж, она написала мне: "Напиши мне - это очень мне важно - что для мужика важнее всего в браке".

Мы с Машкой змеи: "Этот год Дракона, он должен быть для тебя счастливым, потому что ты змея, а это то же что дракон".

Машка любит путешествовать: "В Таллин я добралась через жопу, т.е. Вильнюс".

Машка все время пишет мне, что она читала Бродского и ей "непокатило" - чтобы сделать мне приятно.

Когда Машка узнала, что я написал про нее, она написала: "Удивительнее всего видеть жизнь свою литературою".

Я упомянул про какой-то батистовый платок. А у Машки "никогда в жизни не было батистового платка". И Машка обстоятельно объяснила мне, что такое батист.

Я начал с нашего знакомства - "Я совершенно не помню, представь себе, как мы познакомились".

Когда маму покусали блохи от кота (или от неотремонтированного пола), Машка пошла работать на переборку табака, чтобы курить с мамой трубку от блох.

Когда медуза попала в глаз Маше, ей стали делать уколы. "Всю жопу искололи".

Машка нагадала мне по Библии, из Книги Судей: "И сказали сынам Вениаминовым: пойдите и засядьте в виноградниках".

5. Уф

Машка пишет "вообщем" или "вообщем-то".

Когда Машка работала в лаборатории, она писала письма на машинке с опечатками: "ощещение".

Машкино междометие "Уф".

Иногда Машка присылает в письмах чабрец или другие крымские растения.

Машка говорит "кролики" и "расклады"("Какие у тебя расклады?").

Лучше всего Машка выразилась следующим выражением: "Лучше ничего не знать и плавать по улицам".

6.

"Крестилась в Выру, в 85 г. во время колхоза. Мне ужасно нужно внутренне это было, чтобы,- не знаю, поймешь ли ты меня - ...

Пошла я в церковь одна и крестили меня одну и никого не было в церкви вообще, и крестных у меня нет, и я даже не знала, что за это деньги нужно платить, батюшка сказал, что можно в другой раз деньги привезти. (...) И вообще, меня там ставили в таз и всю поливали водой. Не знаю, может быть в Питере будут только голову поливать. И вообще полагается крестных иметь, но просто я не могла себе представить, чтобы хоть кто-нибудь из тогдашнего моего окружения (...) это было только мое дело.

Честно тебе сказать, в церкви я себя чувствую просто ужасно. У меня все внутри сжимается, ни креститься, ни молиться, ни даже просто стоять я там не могу.

(...) А теперь нет, теперь неважно совершенно, где молиться, можно хоть в троллейбусе. Ну и на ночь (...)

Раньше я пыталась бороться с этим - что мне в церкви нехорошо. Думала, что если я все прочту - про облачения священников, про утварь, про ход службы, про песнопения - то мне станет легче (...) хотя иногда возле церкви постоять - мне хорошо.

(...) А насчет поста - я только в Великий пост, причем ем рыбу, и молоко тоже.

(...)

В одном письме рассказ про странника из Оптиной пустыни, который вел себя странно, а потом съел из лампад масло и пропал.

С тех пор Мария поет в церковном хоре и пишет иконы.

Анекдоты Юрмиха

1

Характерным для Юрмиха было крякать. Крякал Юрмих прямо на спецкурсах.

Скажет что-нибудь и крякнет.

Ничего сказать, бывало, не мог без того,

чтобы тут же не крякнуть.

Скажет, и крякнет. Да как крякнет!

Старожилы знали эту его особенность и специально ждали, когда он крякнет. Некоторые умели точно предсказывать, в какой именно момент он непременно крякнет. Сидят и вместо того, чтобы нормально конспектировать, спорят, крякнет сейчас? А Юрмих знал и любил подколоть. Ждут, что он сейчас крякнет, а он нарочно крякает в другом месте, или выйдет, прокрякается как следует, и уж больше умри - не крякнет.

А Зарочка ужасно была похожа на утку.

2

У Юрмиха на комоде была голова Вольтера с отбитым задранным носом. Кто бывал у Юрмиха, знают про голову, сразу бросавшуюся в глаза при входе. Но немногим было известно, что случилось с носом. Наверное, думали просто отбился при падении. Сам Юрмих не очень любил об этом рассказывать. А история была такая. Во время войны Юрмих служил в артиллерии. И уже тогда у него был с собой этот Вольтер. И вот однажды...

3

Однажды на спецкурсе Юрмих подошел к окну, случайно выглянул в него и вдруг закричал: - Смотрите! Негр! Негр!

4

У Юрмиха была собака.

5

Юрмих жил в голубом доме над вендиспансером. После третьего курса студенты проходили вендиспансер перед пионерской практикой. А наверху Юрмих читает что-нибудь художественное или пишет ученое. Наверное, во времена его молодости не существовало вендиспансеров. А пионерлагеря уже были. Представляю Юрмиха в красном галстуке и с усами. Отдающего салют. А Зарочку комсомолкой-пионервожатой.

Так они познакомились.

6

У Юрмиха был излюбленный жест держать руки согнутыми в локтях под прямым углом и покачивать ими поочередно вверх-вниз, как бы взвешивая нечто незримое. В правой руке он держал в это время мел, а потом принимался чертить на доске. Больше всего любил начертить окружность. Начертит, посмотрит на всех, начертит рядом другую и между ними чегонибудь пририсует. В конспектах аккуратных первокурсниц наверняка сохранились эти рисунки. В рисунках Юрмиха всегда было что-то сверхъестественное, какой-то символизм. Так посмотришь, вроде и нарисовал какую-нибудь чушь, вроде и рисовать-то не умеет - а за душу берет!

7

В Италии Юрмих подружился с Умберто Эко, автором романа "Имя Розы" и семиотических книг. Умберто жил на собственном острове в женском монастыре. Потом Юрмих поехал в Венесуэлу.

8

Однажды Юрмих поехал в Италию всем семейством. Юрмих и Зарочка с выводком. Почему-то у Юрмиха не было дочек. Не знаю, как в Италии, но вернулись с чемоданами на колесиках. У нас такие чемоданы были тогда в диковинку. Поезд пришел ночью. Студенты пришли встречать Юрмиха на вокзал всем общежитием. Каждому хотелось понести чемодан, не зная, что они на колесиках. Преогромные чемоданы оказались так тяжелы, что приходилось останавливаться на каждом шагу, чтобы передохнуть. Кто-то пытался взвалить чемодан на спину, поставить на плечо. Никто не захотел делиться чемоданом. Пока маленький Юрмих не догнал кого-то и не показал, как легко чемоданы катятся на колесиках.

9

В старости Юрмих почти ослеп и говорил, что читая по складам, на его глазах литература меняется до неузнаваемости. - Читаю Толстого - совсем другой писатель... О том же от лица литературы говорил Поль Валери: Если бы мы гравировали на камне...

10

Однажды Юрмиху пришла в голову мысль, что стихи возникли раньше прозы. Он поделился ею с одним из учеников. Но ученик сказал ему, что она уже была высказана еще в ХVI веке Жаном Батистом Вико. Вот какие у Юрмиха были способные ученики.

11

После студенческих докладов на семинарах Юрмих обычно говорил: - Может получиться очень интересная работа. Или: - Мы прослушали очень интересное сообщение. На семинарах Юрмих ни разу не крякнул.

БАКЛА - ОБЛАКЛА

В Симферополе я купил белые китайские тапочки, в которых потом ездил за грибами под Зеленогорск. Две бутылки водки, одно вино, полуторалитровую картонку сока-ассорти и кило охотничьей колбаски.

На западной автостанции я узнал машкиного папу в сером костюме с пододетым под ним в любую погоду джемпером и черном берете, крупных очках с толстыми стеклами и всегда думающим выражением лица.

И не только лица, сосредоточенностью была проникнута вся его осанистая высь, и сами серый костюм с черным беретом. Машкин папа правда много думал, отчего его лицо к сорока годам покрылось крупными морщинами. Главными двумя предметами его мысли были звезды (он был астрономом) и оперные певицы.

Машкино музыкальное образование закончилось бы на "Битлз", но с раннего детства до жениха-меломана папа ездил с ней в оперу в Симферополь.

И Машка слушала классику.

В автобусе я стоял в узком проходе между толстых крымских бабок, возвращавшихся с базара по деревням и боявшихся сквозняков, что толкали меня локтями, боками и вилами в бок, и это отвлекало меня от разговора двух нестарых татар.

Мне нравилось вкрапление в каждую фразу русских слов и выразительная однообразность их жестикуляции. Татары сидели друг к другу лицом. Всю дорогу я следил за циркуляцией их загорелых рук, как за действием любимого фильма.

Машка чуть не встретила меня на автобусной остановке, опоздав только из-за подружки, которых у нее море. У Машки всегда подружки с последней новостью на хвосте. Приезжая к Машке на пару дней, не обойтись без подружек, даже по-своему привязавшись к ним как к родным.

Лека рисует по-американски, Танька - секретарша шефа-миллионера, которого посадили, танцевала и раздевалась Володарским, героем фильма режиссера Гринуэя "Отсчет утопленников", в самом конце которого он разделся и сам. Анька - из княгинь, Юлька не вылазила из психушки. Они с мужем-архитектором или инженером спроектировали какой-то фонтан, бассейн или водоканал и стали богатыми людьми, пришли - она к душевному расстройству, а муж - запил.

Так дорогой с автобусной остановки Машка всегда делилась щедрыми жизнями подружек. Инка только-только вернулась откуда-то из Италии или только что отвалила куда-то в Данию, Индию или Нидерланды. Ленке изменил муж с восьмиклассницей. Так что за Машкой о подружках, а там и об их мужьях.

У Аньки (некнягини) был московский расклад с научным руководителем, уезжавшим-приезжавшим из-за границ, делавшим и расторгавшим ей предложения, бурный-сумбурный расклад.

Машка зашла в крупное научное здание отправить файл (или мэйл, я в этом крупно не разбираюсь) жениху (особенно противно, когда у твоей любимой подруги любимый жених. И хотя тебе она совсем не сексуальна, но жених - астроном-меломан с полным плейером классики и телескопом звезд... а жаль, что с Машкой как с любимой подругой покончено.

А я ждал Машку на скамеечке.

Машка нарезала кружочками купленную колбаску, сразу поедая, а я открывал бутылку, сразу отпивая.

Я собирал сосновые шишки для камина, быстро вечерело.

У камина мы пили холодную водку с соком и рассказывали друг другу про себя. Но у Машки с женихом не могло случиться ничего для меня, а у меня для нее. Когда кому-нибудь из нас хотелось поглубже вздохнуть, он наклонялся поближе к камину - раздуть пламя.

У Машки дома жили два животных, собака-Фома и кот-тоже Фома. Собаку Машка особенно любила и называла собачечка моя, как и кота, ушедшего на блядки.

Утром мы тронулись, проснулись, позавтракали и тронулись на Баклу.

Дорогу нам ненадолго преградило горное болотце, из которого громко квакали в Крыму лягушки. Здесь шла дорога на Баклу, но сползла, куски асфальта от нее торчали из горного болотца. Так что дороги в Крыму сползают, лягушки квакают, болотца чавкают.

Еще я услышал от Машки, что Крымские горы с годами медленно меняют очертанья, и, например, на Четырдаг, куда Грибоедов взбирался, не выпуская хвоста своей кобылы - без труда вскарабкается троллейбус.

На Баклу идти с горы на гору, с горы - по асфальтовой дороге с белой полоской, стараясь наступать на нее, размахивая руками, не задевая друг друга.

Белые китайские тапочки на белой полоске смотрелись почище, чем собачечка-Фома, фыркающая из горного болотца или троллейбус, без труда карабкающийся на Четырдак.

В гору тапочки несли меня так быстро, что я сбегал обратно к заплетающейся Машке, чтобы не присаживаться в ожидании на корточки, и протягивал ей размахивающуюся руку, от которой она каждый раз застывала в мужественном отказе.

Белая рубашка на Машке строго контрастировала с черной футболкой на мне, пока дорогу нам не преградил бывший карьер, спускавшийся в машкином детстве вниз красивой террасой, а сейчас засыпанный землей, на которой росла трава и валялись камни.

Мы с Машкой глубоко вздохнули, оглянулись, нет ли поблизости пламени, ближе чем на солнце, и с любопытством прошли мимо нескольких горных помоек, лишь отделявших нас от Баклы.

На Бакле паслись крымские коровы, татарский пастух пас стадо на красном "Москвиче" с транзистором, помахивая выдвинутой антенной наподобие кнута. Мы быстро оглядели коров нет ли быков и вошли в пещеры.

Только мы пришли на Баклу и зашли в пещеры, как послышались дети. Противные детские голоса посыпались на нас и дурацкие детские головки замелькали вокруг. Косички завизжали, какой-то мальчик крикнул "змей! змей!" и он носился, размахивая змеем в руках, по Бакле. Так пастушеская идиллия с транзистором была перечеркнута змеем.

Дети раздражали, пока мы не притерпелись к их крикам. Косички больше не визжали, мальчик со змеем убегался, теперь эти дети ели бутерброды, кидаясь камнями. Пригнувшись, Машка нарезала оставшуюся колбаску, оставляя мне между глотками портвейна.

После портвейна хотелось поматериться при детях, но больше чем на несколько "блин" нам не хватило духу. Мы вздохнули, что дети больше не раздражали нас, и тронулись прочь с Баклы.

Следующим утром мы поехали на троллейбусе в Ялту. В Симферополе Машка проголодалась. Пока я стоял за билетами, Машка ела жареные пирожки с мороженым.

Спускаясь к морю по майской Ялте, мы откровенно разглядывали загорелых юношей и девушек, поднимавшихся парами от моря к троллейбусной остановке, шурша миртовыми листьями, устилавшими им дорогу. Одна девушка, не самая загорелая, сделала отхаркивающее движение и сплюнула на миртовые листья.

Троллейбусы обгоняли нас в обе стороны.

На море мы нашли кафе с кофе и пирожками с картошкой, маленькие столики устилали белые скатерти, мы сделали еще несколько глотков, начатых еще вчера на Бакле, неторопливо пили кофе, ели пирожки и доедали последние колбасные кружочки. Когда кончились кружочки с глотками и белая скатерть покрылась черно-кофейными и жирными пятнами от пирожков, мы вытерли пальцы общим носовым платком и сидели, глядя на море сквозь прогуливающуюся толпу.

"Бо, смотри, как девка одета", - говорила мне Машка, и я спрашивал "где", смотрел на девку и кивал. Машкины "девки" не сплевывали на листья, наверное, это было неудобно в нарядной толпе, и когда от нее запестрило в глазах, мы спустились к самому морю улечься на деревянные топчаны и смотреть на детей, говоривших друг другу глупости, кидавшихся песком и купавшихся в холодном майском море, с каждым купанием подползавшим все ближе к нам.

Отлежавшись на топчанах, мы пошли.

Папы

Своего родного папу я никогда не видел. Когда я родился, он нас бросил.

Однажды мы с мамой гуляли по парку, и к нам подошел незнакомый мужчина в тренировочном костюме.

- Девушка, извините, можно с вами познакомиться, - спросил он у мамы.

- Нет, - ответила мама, и мы пошли дальше.

Когда тренировочный мужчина скрылся из виду, я спросил у мамы:

- Почему?

Мама мне объяснила, но я так ничего и не понял.

Иногда к нам приходил Валентин. Я его любил: у него были усы, пиджак, черные ботинки. Валентин курил, от него приятно пахло. Он был здоровый, сильный и нередко улыбался. Однажды он приехал к нам на дачу, и если бы он остался до утра, можно было бы пойти на рыбалку. Я бы хотел такого папу и спросил об этом у мамы, но оказалось, что у Валентина есть жена и даже дети. Жены и детей Валентина я никогда не видел, а Валентина видел последний раз, когда он приезжал к нам на дачу.

Еще у мамы был друг, которого звали Жора. Он жил не в Ленинграде и иногда приезжал к нам. Жора был морж. Однажды он приехал на праздник моржей и взял нас. Стояла зима. Во льду Невы был бассейн, по которому плавали моржи. Они соревновались на время. Бассейн был очень далеко от нас, и я все время спрашивал у мамы, где Жора, а мама показывала мне, но я ничего не видел. Праздник продолжался долго, поэтому все замерзли, кроме моржей, и я. Когда он кончился, Жора подошел к нам, уже одетый. Он улыбался, мы пошли. У меня замерзли ноги, но я не говорил. Мне нравился Жора, но оказалось, что он живет не в Ленинграде, и поэтому не сможет быть моим папой.

Хотя можно было бы поехать жить к Жоре...

Однажды мы ходили гулять в Петропавловскую крепость и видели там моржа. Во льду была лунка и он туда окунался. Я подошел и посмотрел. Он был совсем не похож на Жору, но я с гордостью подумал: "Вот, Жора может так же".

Иногда мама на меня сердилась, когда я к ней приставал. И тогда я думал, что мама у меня такая недобрая.

Еще я любил Сережу. Он жил очень далеко от нас, на Дальнем Востоке, и приехал только один раз. На нем была военная форма с погонами, но мама сказала мне, что он не военный. Все равно я представлял себе, что у меня есть пистолет и меня послали во вражескую страну. Мне угрожает опасность, но у меня есть пистолет. Пистолет у меня действительно был: черный, двухствольный, с присосками. Однажды я проснулся ночью и увидел, что они смотрят телевизор, приглушив звук, чтобы не разбудить меня. Я бесшумно перевернулся на живот и незаметно просунул руку в картонную коробку с игрушками, стоявшую рядом с моей кроватью. Когда пистолет, заряженный двумя присосками, был у меня в руке под одеялом, я сел на кровати и выстрелил им в спину.

Мы гуляли с Сережей, он разговаривал с мамой, потом мы остановились и стали прощаться. Он обещал приехать, но не приехал. Но когда мы с мамой ездили на Дальний Восток, я его там видел.

Каждое лето мы жили на даче под Зеленогорском. По дороге на дачу от автобусной остановки была дача Райкина. Его там видели. А в лесу видели змею.

Мама стала дружить с водителем автобуса. Он приходил к нам на дачу, а однажды приехал на автобусе. Мне он тоже нравился: у него был зеленоватый пиджак, от него пахло бензином. Но бабушка сказала маме, что все водители пьют. Мама расстроилась. Я тоже, потому что не знал этого. Я не помню, как звали водителя.

Бабушка вообще не любила водителей, особенно такси, они иногда не давали сдачи.

Когда лето кончилось, мы поехали с дачи. На сиденье перед нами сидел мамин водитель, а автобус вел другой. Он все время смотрел в окно и улыбался. Была хорошая погода.

Наконец, приехал папа. Он сразу повел нас в мороженицу, а потом мы стали ходить в парк и заниматься спортом. На нас были тренировочные костюмы. Мы брали с собой веревку и мяч. Через веревку я прыгал в высоту, а потом мы натягивали ее между деревьями и играли в мяч.

Потом папа женился на моей маме, а мне сделал из дерева наган. С барабаном, как настоящий (мой пистолет был совсем не похож на настоящий двухствольных пистолетов не бывает.)

Сказка

Полз раз по лесу змей-ползун. А навстречу ему медведь-топтун. Змей шипеть. Медведь рычать. "Затопчу-у!"- рычит. "Ужа-алю!"- шипит. Пошипели-порычали да разошлись-расползлись.

Ползет змей дальше. Пол леса прополз - впоперек ему текун-река. Змей шипеть. Река бурлить. "Потоплю-у!"бурлит. "Ужа-алю!"- шипит. А текун-река извиваясь да издеваясь:"Жа-аль, пожа-алуста!"

А медведь-топтун идет по лесу, успокоиться не может. "Иду-у!"- ревет. Топтал-топтал - впоперек ему река-текун. "Теку-у!"- бурлит. А медведь как заревет:"Иду-у-у!"- и прямо к реке. Бултых - и захлебнул.

А змей-ползун как ужалил, так вода в реке ядовита. Медведь хл°б-хл°б - и того.

А змей ползун жалил-жалил реку, пока не потоп.

А лес шумит:"Стою-у!"

Река бурлит:"Теку-у!"

Лес-стоюн да река-текун смотрятся друг на друга.

Сергей Дацюк

ЭТИКА ЛЮБВИ

Любовь вламывается в нашу жизнь всегда некстати. Никто ее не хочет, никто ее не ждет. Все смиряются с ней, потому что не умеют прогнать. Ее желают удержать, пытаются нежить и романтизировать любимого, желают возвысить и удержать объект любви поближе. Тем самым рано или поздно надоедают себе и другому любовью, потерпают от высокомерия или надменности ими же возвышенной любви и упраздняют ее. Они все еще продолжают играть в любовь, но инерция сохраняется недолго, ложь вскрывается так же неожиданно, любовь гибнет, а все попытки сохранить ее заканчиваются тупиком. Затем жалеют о своей глупости невероятно и ждут следующего раза. Любовь же нужно гнать и презирать, любимого унижать и относиться к нему цинично.

Я знаю только одну большую ложь - ложь большой долгой и счастливой любви. Этого не бывает ни у кого и никогда иначе, чем ценой взаимной деградации до уровня безразличия настолько, чтобы никого иного уже не хотелось. Тогда говорят: смотрите, они до сих пор живут вместе, потому что любят друг друга. Чушь! Они уже давно не способны любить, их соединяет равнодушие и нежелание что-либо менять.

Любовь это что-то неуловимое, остающееся после грязи и разлук, после цинизма и потребительского отношения друг к другу, сохраняемое немногими знающими людьми, которые умеют не надоесть, не травмировать друг друга своей любовью, которые умеют смеяться над своей любовью, восторгаться чем-то примитивным и находить интересное в банальном, относиться друг к другу без всякого увлечения, иногда даже пошло, но понимая, что это пошлость, и умея прощать друг другу эту пошлость. Пошлость в другом начинают ставить на вид только тогда, когда любви уже нет. Любовь же понимает и приемлет все. Нет ничего, что бы она отвергала. Отвергнутое накапливается и губит любовь.

Больше всего любовь приемлет игру во что-нибудь иное, кроме игры в любовь. Абсолютная аксиома любви есть существование человека А, который согласен играть по правилам человека Б, и существование человека Б, согласного играть по правилам человека А, и это разные правила, и это одна игра. Именно поэтому любовь нельзя формализовать, именно поэтому любовь можно презирать, воспринимать ее в шутку. Именно поэтому никакого святотатства нет в том, что кончилась эра священной любви, любви как религии, где объект любви есть объект преклонения, и я не жалею об этом. Я не хочу быть жертвой или объектом преклонения, и не приемлю никого как жертву или объект преклонения.

Я дерзну говорить о новой любви, такой, какой я ее вижу и хочу для себя и для того, кого я люблю или буду любить. Новая любовь деритуализована. Она не состоит в знакомстве, узнавании имени, дарении цветов, конфет, признания в любви и тошнотворного говорения о любви. Она не стремится выработать какие-то новые ритуалы, она не стремится быть поруганной рассмотрением себя в деталях, в причинах, мотивах и стремлениях. Она с легкостью отождествляет "любить" с "заниматься любовью" и никогда не ищет отличий или разграничений. Она цинична и меркантильна, и только в этом нежна и ласкова.

Новая любовь развеществлена до основания. Она не обладает собственностью. Она выносит расстояния и не преследует всецелого слияния в неразрывное тождество. Различие она имеет своим первейшим предусловием. Именно поэтому она не знает измен. Она есть начало невещной, несобственнической чувственности и упразднение того своего состояния, где нужно было слиться с объектом любви как с предметом, принадлежащим всецело, или жертвовать собой с обратной стороны как вещью. Она поэтому есть компромисс между любовью к себе, любовью к другому и любовью к третьему, кто может вторгнуться всегда между двоих. И это вторжение третьего есть подлинная свобода любви.

Новая любовь есть непожизненная игра. Может быть это единственное, о чем я жалею. Она преходяща и невечна, хотя память о ней может быть вечной и пережить ее саму. Ее средоточие есть интерес во всех его проявлениях: интерес интеллектуальный и интерес чувственный. У нее есть время прихода и время ухода, и ее уход не есть скорбь великая, потому что она всегда возрождается снова, в другом, а может быть в том же, и это непредсказуемо, как и прежде.

Новая любовь есть праздник, и она требует к себе отношения как к необыденному и необыкновенному. Попытка приблизить ее к себе, сделать повседневной и доступной никогда не заканчивается успехом. Поэтому лучше иметь ее как праздник и относится к ней как к празднованию - готовить подарки, предвкушать и медленно наслаждаться ее приходом, протеканием и уходом.

Новая любовь есть средоточие чувственности. Это эротическая чувственность, которая не имеет танатических предпочтений ни в виде ощущения реальности, ни в виде побега из этой реальности. Новая любовь не играет со смертью, и мне поэтому будет трудно убедить вас, что она более интересна, чем прежняя.

Новая любовь всеядна и цинична. Она не выставляет требование романтики, нежности или ласки, но и не убегает от них. Она не создает традиций и не попирает их намеренно.

Иногда я действую против этой этики, увлекаюсь и грешу традиционностью. Однако это слабость, поскольку мне нравится не этика любви, а собственно любовь, а она многолика, и вряд ли вписывается в какие-либо правила. Да я и не придумываю правила, я просто описываю свою этику, и не навязываю ее никому. Это ведь моя любовь, а не ваша.

ЛЮБОВНОЕ СОГЛАШЕНИЕ

Единственным известным способом оговорить свою совместную жизнь "in love" почему-то считается брачный контракт. Мысль, так считающая, исходит из того вздорного по своей природе убеждения, что любовь нельзя как-то втиснуть в рациональные рамки правил, и поэтому единственно, что можно оговорить, это вопросы преимущественно имущественные, оговорить материальную сторону дела. Любовное соглашение же - нечто простое, заключаемое всякий раз "in love", и касающееся идеальной стороны дела, преимущественно чувственно сферы. К тому же любовное соглашение объемлет более широкую область отношений, кроме брачных, включая также и "институт любовничества", простой флирт, интрижку и т.п.

Фундаментальным принципом любовного соглашения является тот, что это соглашение по поводу имеющейся любви, не ставящее любовь целью, не стремящееся сохранить или вернуть состояние "in love". Любовь не определяется в любовном соглашении, а считается тем, о наличии чего стороны пришли к соглашению, причем соглашение не может быть односторонним, но разорвано в одностороннем порядке может быть. Любовь - основание для любовного соглашения, но не наоборот. Главнейшим условием является то, что любовь застает врасплох, и покидает так же не спросясь и не предупредив. Поэтому форс-мажор - концептуальное содержание любовного соглашения, которое признает стихийный характер своего главного условия, на которое само соглашение не распространяется. Содержанием любовного соглашения является среда любви, а не собственно любовь. Вопрос любовного соглашения: не что нам делать с нашей любовью, а что нам делать помимо нашей любви, пока она есть?

Следующий принцип любовного соглашения есть принцип необратимости этой среды. Принцип "в одну реку нельзя войти дважды" действует в чувственной сфере больше всего и прежде всего, нежели в рациональной сфере. Это отрицательный принцип - нельзя вернуть утраченное, нельзя сохранить лучшее время, но зато трудные и кризисные времена тоже преходящи. Нельзя сохранить некоторое состояние "in love" как данность. Само это состояние - текучее, и остаться в нем можно лишь не держась берега, "плывя по течению". И прекращается это состояние так же либо с прекращением течения, либо когда кто-нибудь сам выбирается на берег.

Основной момент содержания любовного соглашения есть развитый в "Этике любви" принцип компромисса любви: между любовью к себе, любовью к другому и любовью к третьему, кто может вторгнуться всегда между двоих. Этот компромисс есть наполненная конкретным содержанием аксиома любви из той же "Этики любви": существование человека А, который согласен играть по правилам человека Б, и существование человека Б, согласного играть по правилам человека А, и это разные правила, и это одна игра. Этот самый спорный момент по сути преследует цель показать, с одной стороны, что личности А и Б всегда более важны, нежели любое отношение к чему бы то ни было, а с другой стороны, что компромисс (игра) между А и Б есть неустойчивый и постоянно устанавливаемый компромисс; показать то, что "отношения" можно выяснять, но не выяснить. Отсюда природа любовного соглашения - неуверенность и потребность всегда оговаривать и проговаривать как новые, так и старые правила соглашения.

К таким правилам соглашения между А и Б относятся правила отношения к "третьему" (право на измену или флирт, или периодический отдых на стороне, право на возвращение после ухода или разрыва отношений и т.п.); правила о разделе сфер влияния (кто что берет на себя в чувственной сфере, как происходит распределение); правила выяснения отношений (какие претензии принимаются, как приходить к компромиссам, как прощать друг друга); правила борьбы со скукой (посвящение в свои интересы, признание интересов другого); правила сексуальной игры (ее сферы и границы, что запрещено безусловно, что подлежит обсуждению).

Наконец, главнейший пункт любовного соглашения есть соглашение о разрыве самого соглашения и о поведении друг по отношению к другу после разрыва. К этому же пункту относится и так называемая сфера "чувственных репрессий": то есть здесь оговаривается, кто и как будет поступать, если другая сторона не выполняет достигнутое соглашение. И здесь же указываются запредельные правила действий, когда любовь остается, а соглашение по тем или иным причинам перестает оговариваться: то есть на случай ситуации "кто первым позвонит после паузы", сфера намеков и полутонов, вторичный флирт и перезаключение любовного соглашения на новых условиях.

Любовное соглашение почти всегда является устным. Здесь отражены лишь главные моменты, которые практически всегда становятся предметом соглашения, но редко рассматриваются в качестве проблемы. Рискнем высказать мысль, что большинство проблем, возникающих между любовниками, связаны с плохо проработанным любовным соглашение: люди путают стихийность состояния "in love" со стихийностью нахождения в нем. Если первое действительно есть стихия, то второе стихия лишь в случае отказа от любовного соглашения.

ВИРТУАЛЬНЫЙ СЕКС

Время, потраченное на секс - время, потраченное ненапрасно. Однако в реальности следовало бы всегда присовокуплять предназначение, благодаря чему средство предназначения оказывается ненапрасным, если конечно цель необходима.

Рассмотрение любого явления в реальности феноменологически выступает как проблема идентификации. Простота реальности дана в отражении одной структуры в иной структуре, вследствие чего разные уровни реальности могут быть сведены или редуцированы один относительно другого, то есть они могут быть идентифицированы. Проблема частных идентификаций кое-как может быть решена. Однако остается проблема всеобщей самоидентификации реальности, выступающая как проблема бытия или вопрос бытия. Классический секс может быть определен как сфера, служащая внешним самой себе целям, являющаяся средством реализации не себя, но чего-то вне себя - деторождения, наслаждения, чувственной идентификации двоих в любви и тому подобное.

В классическом сексе, согласно определению Владимира Грановского, есть начало и есть конец. За началом и концом закреплены определенные физиологические состояния. Две полярные в этой концепции позиции - позиция чувственной идентификации с другим (любовь) и позиция идентификации со своим собственным состоянием наслаждения (разврат, эгоизм, точного термина нет - все определения размыты) - есть позиции реального секса, секса, реализующегося лишь постольку, поскольку он идентифицирован с чем-то вне себя.

Принцип христианства "возлюби ближнего как самого себя", последовательно понятый Ницше как "возлюби вначале самого себя", оказывается спорным после Сада и Фрейда, показавших несамодостаточность рационально-понимаемой и чувственно-произвольной любви для связки идентификация с другим - самоидентификация.

Позитивизм пытается навязать сексу социальную природу и тем привязать его к реальности. Идентификация в сексе оказывается социализированной, то есть не личностной, а привязанной к обществу в целом. Социология исследует изменения самой природы наслаждения, изменение способов и социальных технологий сексуальной жизни, но ни одна философская концепция не ставит вопрос о реальности секса, точнее о его нереальности, то есть вопрос об идентификации секса с самой реальностью.

Секс представляет собой самодостаточный мир, виртуальную реальность, не являющейся сферой ничего и не обретающей себя в качестве средства никакой цели. Неклассический секс или виртуальный секс ставит проблему самоидентификации как проблему создания произвольной виртуальной реальности. Участники секса создают виртуальный мир с теми же законами и правами, что и в мире реальном, но с одним ограничением - язык общения есть язык невербального чувственного общения, язык мимики и жеста, язык прикосновений и телодвижений, язык чувств и ощущений.

Современный секс представляет собой проблему своеобразной телепатии если не передачи, то подтверждения высказанных чувств, о чувствах сообщается и сообщаемое подтверждается. Подлинной же проблемой является телеэмпатия - передача чувств на расстоянии и преобразование самой чувственности личности. Приобретение чувственного знания, преобразование чувственности, передача чувств на расстоянии - сфера виртуального секса.

Виртуальный секс полагает, что чувственное знание не может быть передано как опыт ни из истории чувственного общения (литература, кино и иные виды искусства), ни от одного участника к другому, но добыт из самой чувственности, из ее совместного для участников и многоразового освоения. Виртуальный секс полагает, что чувственное знание поэтому может быть выражаемо на любом языке, и представлять границу для ее преодоления лишь в силу неточности перевода чувственной сферы в сферу выражения на любом вербальном и невербальном языке. Трансгрессия как естественная технология виртуального секса перестает предполагать язык как среду своего обитания.

Трансгрессия виртуального секса оказывается существующей не в культуре или эпохальном содержании времени, но самостоятельно - у участников виртуальной реальности "секс". Этими же участниками реальность рассматривается как ограниченность, которая преодолевается виртуализацией, прогрессирующим социальным уровнем захвата игры, который создает виртуальные реальности этого прогрессирующего социального охвата игры, и преодолевает границы виртуальной реальности через возвращение к реальности обратно. Это преходящее движение от реальности к виртуальной реальности, и от нее обратно к измененной реальности по своему социальному охвату и есть виртуально прогрессирующая трансгрессия. Трансгрессия - изменение среды чувственным преодолением, интергрессия - взаимообусловленное и чередующееся изменение среды и самой чувственной интенции.

Владимир Хлумов

Думан

(из "Книги Писем")

Июль тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Я сплю в самодельной палатке, шитой голубыми и синими квадратами парашютного шелка. Мне снится Париж. Я иду с площади Трокадеро через мост Йена, все выше и выше задирая голову.

- Же сви советик, - подобно кришнаиту, повторяю одну из двух известных мне французских фраз. Мне тридцать лет, и я первый раз за границей. И где? В Париже. Я останавливаюсь посреди моста, смотрю на баржи, вытянутые вдоль берега мутно-зеленым течением, и плачу.

- Же сви советик, - глотаю соленую влагу и нащупываю в кармане хрустящие сто франков, выданные мне в качестве аванса с возвратом на Люсиновской в Москве. Господи помилуй, я прошел три партийных комиссии и не могу пройти мимо Сены. Я снова задираю голову и сквозь железные лапы Эйфелевой башни вижу голубое в барашках парижское небо. Мне тридцать лет, и половину из них я мечтал о Париже.

Не опуская головы, закрываю глаза и все равно вижу Париж. Это кино, это настоящее кино в моей голове, я пятнадцать лет мечтал снять такое кино, и теперь я вижу его с закрытыми глазами.

- Разве это хорошо, когда советский гражданин видит с закрытыми глазами? - доносится далекий голос. Я плачу, и мне не стыдно. Не стыдно за унижение в трех партийных комиссиях, не стыдно за нескромную, написанную мною же морально-устойчивую характеристику, не стыдно за лживую анкету владею свободно английским и французским со словарем, не стыдно за то, что плачу.

Солоноватая влага стекает по щекам за шиворот, и я просыпаюсь, не смея двинуть затекшей от жесткого рюкзака шеей, обнаруживая над собой желто-голубое шелковое небо. Я еще не верю до конца и с болезененным криком выскакиваю из палатки на крутой берег Средиземного моря. Ночью прошел дождь, как выяснилось позже, последний, а теперь утреннее солнышко накрыло мягким туманом берег под оливковыми деревьями. Господи ты мой! Следовательно, мой сон - настоящее кино, снятое по следам вчерашнего путешествия по Парижу, и эти люди, разбуженные теплым светом, выползающие из разноцветных палаток, такие же, как и я, реальные, законные, зарегестрированные участники международной встречи.

Полусонный, я бреду к сахарному кубику отеля, пью молочный кофе с пышной корсиканской булочкой, украдкой поглядывая вокруг, беру еще добавки, утоляя двухдневный парижский голод, выпиваю лишний стакан тропико и выползаю на крутой берег, где, повернутые к морю, стоят три пустых шезлонга. Крайний, подальше, - мой. Плюхаюсь в него, вытягивая ноги, чтобы достать из старых отечественых джинсовых шорт пачку Галуас без фильтра. Это единственное, что я позволил купить себе в Париже, и, хотя у меня в палатке два блока болгарского Опала, я не могу отказать себе в удовольствии встретить первое утро на острове горьковатым вкусом галльского табака. От первой затяжки слегка кружится голова, и я, как в том сне, закрываю ресницами извилистый, утонувший в голубоватой дымке берег и вдруг сквозь плеск утреннего мягкого прибоя слышу неизвестное иностранное слово:

- Думан.

Я открываю глаза и обнаруживаю справа в трех шагах от обрыва высокую белокурую девушку в коротком кофейном платьице, смотрящую вдаль. Вокруг - никого, следовательно, непонятное слово произнесено для меня, в чем я тут же убеждаюсь.

- Думан, - нараспев повторяет она и грустно улыбается мне.

- Морнинг, - на всякий случай отвечаю я , но она упрямо повторяет свое загадочное слово в третий раз.

- Что? - теряясь, спрашиваю я по-русски.

- Фог, - как-то сконфузившись, шепчет она и даже с укором смотрит большими агатовыми глазами.

- А! Туман! - наконец до меня доходит, но она не успевает порадоваться со мной найденному взаимопониманию и проходит мимо, влекомая приглашающими хлопками ведущего.

В зале заседаний я сажусь у огромного, до потолка, окна, выходящего на нашу бухту, и любуюсь кавалькадой яхт, забредших сюда со всех концов старого света. Потом, в трех рядах книзу, обнаруживаю белокурую незнакомку и теперь узнаю ее. Да ведь это я ей вчера помогал грузить огромный колесный чемодан в аэропорту, потому что сразу приметил как самую красивую женщину нашего ученого мероприятия. Правда, вчера она была в джинсах и спортивной блузке и мою помощь восприняла совершенно неадекватно.

- Кэн ай хэлп ю? - вежливо попросил я и, не дожидаясь согласия, схватил в руки безумно тяжелый чемодан, не сообразив потащить его на колесиках. Она же, с испугом глядя на дорогую сердцу ношу, поспешила за мной, и я понял, что был принят чуть ли не за грабителя, к тому же с ужасным корсиканским акцентом. Лишь когда я донес мастодонта до нашего автобуса, она успокилась, и в сутолоке я ее потерял. Ага, а сегодня утром она нашла меня и таким образом отблагодарила за вчерашний подвиг. Впрочем, откуда она узнала, что я русский? А, плевать, какая разница, я сижу здесь с умным видом, якобы поглощен вступительным словом, а сам наслаждаюсь предвкушением двухнедельной плодотворной, как будет написано у меня в отчете, работы. Я намеренно не слежу за английской речью оливкового француза, я растягиваю неповторимое блаженство первых часов пребывания на острове. А интересно, откуда она? Судя по нежной, нетронутой загаром коже, откуда-то с Севера Европы. Шведка? Возможно, но уж во всяком случае не полька. К моему счастью, я представляю не только Советский Союз, но и весь соцлагерь. О, свободный раб тюрьмы народов, покажи миру наши достижения, напутствовали меня в трех партийных комиссиях мои строгие комиссары, и держи ухо востро, и с женщинами в одном купе не ездий, и в номере о государственных секретах ни-ни. На все согласен, но, господи ты мой, какая же Франция без женщин? Да при всех наших грядущих переменах бог его знает, когда еще... да какой же во мне после этого будет дух естествоиспытателя?! Ведь целых две недели, ведь это целая жизнь, может быть, тем более на такой благодатной почве.

Я разворачиваю толстую с атласными листами тетрадь, выданную оргкомитетом, и вывожу прекрасным тонким фломастером ее загадочный профиль. Нос чуть великоват, но огромные агатовые печальные глаза пленяют мое воображение. Вдруг вся аудитория, все восемьдесят человек, аплодируя, поворачиаются в мою сторону, и я едва упеваю захлопнуть ее изображение. До меня доносятся "Горбачев и перестройка", и я сконфуженно улыбаюсь, впрочем, немного даже ехидно. Эти, в основном молодые лица, глядят на меня с интересом, а некоторые, наслышанные о лагерях и репрессиях, даже сочувственно. Ну, уж это слишком. Оказаться в центре внимания вовсе не входило в мои планы, ведь я тоже человек, а внутри у меня шевелится приватная душа. Они как будто слышат мой призыв и снова впиваются в докладчика, и мы вместе, на равных, домучиваем заседание до обеда.

Обедаем на открытом воздухе за длинными, как на свадьбах, деревянными столами. Кто-то поднимает тост, наливая из огромного бурдюка кислого красного вина, и начинается свадебный пир. Впрочем, довольно скованно. Еще не перезнакомились, еще не нашли общих тем, а в моей окрестности воцаряется настоящее библиотечное затишье. Я чувствую, что капиталистический мир несколько смущен моим утопическим сознанием, и мне, взращенному на трех источниках и составных частях, до чертиков хочется крикнуть знаменитое шукшинское: да кто же тут женится, дорогие господа-товарищи? Но, увы, они не знают Шукшина, а я не настолько знаком с английским. И я продолжаю, как и все, мрачно урчать над увесистым ломтем говядины. Впрочем, потихоньку народ таки раскрепощается. Кто-то уже на том конце похохатывает, кто-то просит чего-то недостающего ему подать, а двое маленьких деток, прибывших сюда с высоконаучными родителями, подошли ко мне и опасливо тычут розовыми пальчиками, повторяя: русо, русо. Я благосклонно улыбаюсь, мол, ничего особенного, и разрешаю им еще и дернуть меня за усы. Это производит настоящий фурор, в основном в родительской массе. Хлопая в ладоши, родители все-таки извиняются , мол, детишки в первый раз видят живого русского. Вскоре дети теряют ко мне всякий интерес и, не дождавшись взрослых, убегают за сладостями. Я же, насытившись впрок, неизвестно, будут ли еще кормить до завтрашнего утра, начинаю искать девушку с агатовыми глазами и тут же, с огорчением, обнаруживаю ее за соседним столом, мило беседующей с каким-то нахальным типом. Я почему-то назначаю его американцем и приготавливаюсь переделать свадебное торжество в поминки неначавшегося чувства. Но она замечает мой взгляд, поворачивает ко мне бездонные печальные глаза и долго смотрит, не реагируя на заносчивый спич американца. Быть может, это все мне только показалось, и вскоре она исчезает за чьей-то широкой спиной.

Следующая половина рабочего дня проходит в скучном лекционном зале, но заканчивается интересным объявлением для участников, получивших гранты. Эти счастливчики, к коим принадлежу и я, могут получить деньги сразу, сейчас же, в офисе отеля. Естественно, я никак не могу пропустить такое важное мероприятие и попадаю в оживленную очередь, в основном состоящую из молодых людей с небелым цветом кожи. Передо мной индийцы и латиноамериканцы, или испанцы. Чуть поближе к "кассе" мелькает ее светлая головка. Очередь навевает ностальгические воспоминания, и я отдаюсь им на растерзание. Впрочем, вскоре дело доходит и до меня, и здесь между мной и француженкой возникает непреодолимый языковой барьер. Ее бухгалтерские термины наводят на меня скуку - упираемся в какое-то мелочное труднопроизносимое понятие. Я растерянно пожимаю плечами, не понимая, чего же от меня хотят, а она беспомощно оглядывается по сторонам. Наконец появляется моя незнакомка, выслушивает на двух языках суть проблемы и ломанно спрашивает, где, мол, я собираюсь платить налоги, здесь или в Союзе? Я патриотически трясу головой - на родине, на родине, обвожу изящный пальчик размашистой росписью и получаю огромную по моим масштабам сумму: полторы тысячи французских франков. Я небрежно пытаюсь сунуть в карман годовой заработок кандидата наук, но моя помощница останавливает мою руку и просит все-таки пересчитать деньги. Я при всем честном народе пересчитываю валюту и выхожу вместе с переводчицей из офиса. Наступает неловкая пауза, как будто бы нам нужно разойтись, но мы не хотим, и она, чуть иронично поглядывая на деньги, говорит:

- Ю ар рич нау, - добавляя на ломаном русском: - Вы спите в тенде и не платить за отель?

- Да, - смущенно отвечаю я и предлагаю познакомится.

Она произносит странно-звучащее имя, напоминающее ветхозаветное, Руфь.

- Сериожа, - говорит она, - Ви брейв мужчина, вы не боись корсик сепаратист!

Ну, как не боись? Наплывает вчерашнее долгое неуютное засыпание в палатке, в неизвестном диковатом месте, на фоне ужасающих правдивостью репортажей наших спецкоров о борьбе корсиканских сепаратистов за свободу родины. Как раз перед нашим приездом, в городке, что чуть повыше в горах, прогремели два мощных взрыва с многочисленными жертвами. К тому же еще по дороге из Аячо нам попадались развешанные тут и там фотографии исчезнувших на острове туристов. Какой еще к чертовой матери свободы и независимости нужно этим корсиканцам, и от чего, от Франции?! Что же это за свобода такая, зачем? Вот, например, здесь, в полуметре от ее упругой, дышащей девичьей свежестью фигуры... О, я бы с удовольствием отдался в рабство ее иноземному очарованию.

Я отнекиваюсь от ее благосклонных слов и наконец читаю на визитке Англия. Ах, ну как же, естественно, вот откуда это колониальное обояние. Мне хочется выпрямиться, чтобы стать повыше нее.

- Мы, инглиш фриендс, пойдем ужинать в город. Ви присоединись к нам?

- Конечно, - соглашаюсь и вспоминаю про колбасу в палатке. Ее нужно срочно спасать в каком-нибудь холодильнике, иначе придется каждый день присоединятся к ее английским друзьям, а это мне далеко не по карману.

Она прощается и исчезает.

Я бреду в палатку, размышляю о произношении. Разве можно надеяться на что-то серьезное при таком акценте, ее русском и моем английском, тем более, у них там, судя по всему, такая теплая английская компания? Но вскоре забываю об этом и начинаю распихивать припасы по холодильнику, потом сижу у палатки и курю, потом снова вспоминаю об ужине и иду к отелю.

Суматошно перезнакомившись со всеми Питерами, Самуэлями и Джонами, мы взбираемся по крутому склону на автомобильную дорогу и минут тридцать бредем в город. К вечеру жара спадает. Обходим все ресторанчики, тщательно изучив цены, усаживаемся наконец в итальянской пиццерии, едим и, оставляя по двадцать пять франков, возвращаемся в кромешной темноте вниз. На узком горном серпантине, ослепляемые мотоциклистами, мы вытягиваемся гуськом и затихаем. Такая темная ночь, такие крупные звезды и такая большая компания. Мне грустно.

Я прощаюсь оптом с ними у отеля, одиноко плетусь в свою берлогу. Плохо спится внуку Раскольникова на родине Наполеона. Он ворочается, подгребая под себя узкий поролоновый матрасик, едва спасающий от неровной каменистой почвы. К утру она остывает - его бьет озноб. Он просыпается, закуривает сигарету. Высунувшись наполовину из палатки, находит Полярную звезду и долго смотрит в северо-восточном направлении. Его ужасают предстоящие тринадцать дней скучных полупонятных разговоров, и он принимает твердое решение разрушить их неотвратимость.

Утром выясняется, что иностранцы тоже люди, правда, замороченные тяжелым наемным трудом. На доске объявлений вывешено новое расписание, сдвигающее начала заседаний на послеобеденное время, а все волшебные утренние часы отдаются пляжу. Меня опять приглашают в их теплую компанию, и я , благодарный за приглашение, бегу в палатку, опаздываю, и наконец появляюсь на пляже в надежде увидеть ее в более обнаженном виде. Тут же во мне восстает моя извращенная мораль. Ведь я принципиальный противник нудизма, и многочисленные, разбросанные на песку обнаженные бюсты будят во мне самые противоречивые чувства. Ох нет, слишком я падок до женского тела, чтобы приветствовать полное его обнажение при всем честном народе. Как женщину можно лишать главного ее очарования - таинственности!? Да они все тут просто пуритане. Мысль о том, что и она окажется в чем мать родила, заставляет меня остановиться, и я растягиваю худое мучное тело поперек набегающей лазурной волны. Господи, как же я давно не был на море, как хорошо, как хорошо, впрочем, уже минут через двадцать я, соверешенно зажаренный, окунаюсь в прозрачную воду и быстро убираюсь восвояси.

Вечером мы встречаемся у свадебных столов и дружно решаем больше не ужинать в городе, а перебиваться самодельным харчем под открытым небом. Как выясняется, мелкие запасы всякого продукта обнаруживаются не только у меня. Мы выволакиваем все это на свет божий. Попозже к нам присоединяются еще пяток сбегавших в магазин коллег, и легкий наш ужин переходит в долгую, до самой ночи, беседу. Руфь сидит напротив и изредка угощает меня крытым белой плесенью горьковатым сыром взамен наших золотистых шпротиков. Я довольно быстро схожусь с испанцами, благо их английский прост и доходчив, и мы уже по-дружески подумываем, не распить ли нам какого более крепкого напитку. Англичане держатся обособленно, молчаливо, с достоинством поедая тут же нарезанные сэндвичи. Тот американец таки оказался американцем по имени Тони, ведет себя намного раскованнее, но, впрочем, тоже с ужасным чувством собственного достоинства. Я держусь просто, доверчиво и открыто, и предлагаю всякому что-нибудь из нашего московского дефицита. Все одобрительно пробуют, а Тони отказывается, заявляя, что он предпочитает советскому местный продукт, и со скрежетом открывает купленную в городе баночку лосося, достает оттуда розовые ломтики и демонстративно причмокивает. Я немного сконфужен, и Руфь приободряет меня легким поворотом плеча, мол, что тут попишешь. Я, впрочем, не отчаиваюсь, а продолжаю наслаждаться средиземноморским закатом, пробивающимся сквозь ее мягкие льняные волосы. С вечерним свежим ветерком накатывает романтическое настроение. Снова наплывает парижское кино. Но вдруг замечаю на лососевой банке надпись на чистом английском языке сделано в СССР. Тони смачно причмокивает, а я боюсь, вдруг он заметит эту надпись и окажется в неудобном положении. Эта мысль до того меня пугает, что я привлекаю к себе внимание, фальшиво напевая "Подмосковные вечера", и испанцы тут же подхватывают наш незатейливый мотив. Мне становится скучно, и вскоре мы расходимся.

Следующие два дня проходят без всяких неожиданностей. Руфь по-прежнему окружена англосаксами, и мы никак не можем встретиться на пляже. Правда, однажды она промелькнула между оливковыми деревьями в закрытом вишневом купальнике, и меня обжигает горячая волна сожаления. Она весела, она смеется каким-то скорым английским шуткам.

Вечером за ужином я не выдерживаю и объявляю пари. Стол удивленно затихает, ожидая, например, что я достану револьвер и предложу сыграть в русскую рулетку. Но я поступаю проще, я ставлю бутылку добротного армянского коньяка тому, кто решит первым математическую задачу из моего абитуриентского прошлого. Это мировое скопище мозгляков из почтенных научных центров бросается в бой, в особенности английские Кэмбридж и Оксфорд, а вслед и Массачусетский технологический в лице Тони. Все погружаются в простую с первого взгляда проблему. Я-то знаю, чем это все кончится. Выползаю из-за стола, прячу экономный скарб в холодильник и разваливаюсь в том самом шезлонге, шепча про себя волшебное "думан-думан..."

Не успеваю докурить первую сигарету, как появляется Руфь с неправильным решением. Я объясняю, в чем ошибка, и опять остаюсь в одиночестве. Теперь надолго. Через часик Руфь появляется снова, и мы идем к доске, на которой тоненькая рука выводит более сложный вариант решения, впрочем, тоже неправильный. Она удивленно смотрит на меня своими прекрасными глазами, наверно, осознавая, что я не такая простая штучка. К нам изредко подбегают с победным видом наши высоколобые друзья. Она сама развеивает их радужные надежды получить тут же коньяк. Мы наконец остаемся в одиночестве, и она - о, нетерпеливая уязвленная молодость! - просит показать решение. Она поражена его простотой и изяществом, но все-таки слегка расстроена. Я ее успокаиваю, как могу, мол, задачка-то на самом деле непростая, мол, и обстановка неподходящая, и замолкаю.

- Тут вас все обсуждают, - шепчет она.

Поскольку такое редкое явление на закрытом западном воркшопе, я в цетре внимания, и следят даже за тем, как я держу вилку и нож.

Я смущен и в то же время обрадован ее взаимностью. В ответ на мой она раскрыла свой секрет и тем самым как бы вступила со мной в тайный сговор. Воодушевленный таким продвижением, заговорщицки шепчу:

- Теперь у них надолго хватит других забот, - и поздно спохватываюсь, сообразив, что слишком забегаю вперед. Здесь она, следуя моим представлениям о холодной английской чопорности, должна была бы вежливо улыбнуться моему нахальному выпаду и молча отойти. Но она улыбнулась тепло и начала что-то выводить на доске. Возникла странная напряженная пауза. Она отвернулась к доске, и мне кажется, что наш разговор таки закончен и надо бы мне ретироваться, но уходить не хочется. Плавная изогнутая линия, проведенная создателем по тыльной стороне руки вниз к бедрам, слегка покачивается в такт поскрипыванию мелка. В неясном свете далекой лампы первым легким загаром чуть поблескивает нежная бархатистая кожа. Страшно не хочется говорить о математике.

"СЕРЕХА", читаю по детски выписанную кирилицу.

Слегка касаясь ее ладони, беру из ее руки мел, хотя рядом на доске их целая россыпь, дорисовываю палочку и ставлю две жирных точки.

- Откуда ты знаешь русский?

- Я английская шпион.

- А я агент Кэй Джи Би, - парирую я, вспоминая напутствия уполномоченного первого отдела и все три комиссии вкупе.

- Я знать.

- Откуда?

- Ты хотел украсть мой чемодан в аэропорту, ти большев?

Я не понял, но обиделся.

- У нас коммунистов называют большев.

- Хм, - хмыкнула моя беспартийная душа.

- Нет, не только коммунистов, всех, кто слишком многого хочет и сразу.

Ну уж большевик, так это точно.

В этот момент раздается страшной силы грохот, и я, грешным делом, вспоминаю корсиканских сепаратистов. Мы испуганно оборачиваемся. Взбешенный Тони, опрокидывая в сердцах стулья, уходит прочь от дурацкой русской задачи.

- Он хороший, но крези, - говорит Руфь. Мы незлобно смеемся. Потом замолкаем, и она, прикасаясь к моей ладони, берет мелок, хотя тоже видит их целую кучу на полке у доски, и выводит:

- Туман, - и справа дописывает английский перевод.

Я принимаю игру. Мы пишем в два столбика, обмениваясь волшебным мелком. Утро туманное, утро седое. Здесь мы запинаемся. Она с удивлением наблюдает, как я пытаюсь отыскать у себя на голове седой волосок. Но их еще так мало у меня. Я безапелляционно беру ее прядь и приставляю к своей, судорожно пытаясь вспомнить, как же по английски называются волосы. Ее щека так близка к моей, что я ничего не могу припомнить. Но она догадывается, уточняя что-то насчет стариков. Мы продолжаем дальше про нивы, ограничиваясь упрощенным вариантом поля, и снова запинаемся. Я вспоминаю "Сороу" Ван-Гога, но мне кажется это слишком жестко, и показываю на ее печальные глаза, но у нас в английском столбике получаются какие-то поля с глазами, и мы возвращаемся к вангоговскому варианту. Со снегом никаких проблем - он бывает и у них, к тому же ее предки по отцовской линии из Швеции, и, хотя там никогда не была, и отец с ними давно не живет, она понимает что и как может покрываться снегом. Она даже слегка поеживается на вечернем прохладном ветерке, но я ничем ей не могу помочь, не переступая правил приличия. Начало предпоследней строки кажется совершенно неопредолимым. На ум лезут нежно-ленивые обломовские мотивы, косвенные, далекие, русские, нехотя живущего, нехотя любящего, нехотя умирающего сознания. Наконец я сдаюсь. Мы ставим три больших вопросительных знака в надежде вернутся к ним потом. Да когда же потом, если у нас всего две недели? И я нехотя дописываю конец первого четверостишия. Она нараспев складно читает тургеневский столбец несколько раз, и мы тепло расстаемся, договорившись утром встретится на пляже.

На утренем пляже немноголюдно, и, если бы не пяток туристов, приплывших на надувных лодках с яхт поваляться на песочке, можно было бы подумать, что весь остров занят решением моей задачи. Но тут все мои надежды обрушиваются - из оливковых зарослей появляется Руфь в сопровождении Тони. Они радостно здороваются и расстилают рядышком со мной одно огромное махровое полотенце, и усаживаются на него вдвоем. Впрочем, Тони оказывается приятным собеседником и нахваливает задачу, решение которой ему рассказала эта английская шпионка. Я радостно улыбаюсь, а на душе скребут кошки. Конечно, красивой женщине можно простить многие недостатки, но только не болтливость. Впрочем, я не подаю виду, и мы мило беседуем. Тони показывает на обнаженные вокруг нас бюсты и риторически спрашивает, есть ли такие пляжи в Союзе, и тут же спрашивает у Руфи, почему она в купальнике. Первое меня трогает мало, а вот его вопрос о наряде мне лично нравится, по крайней мере становится ясно, что у них не было возможности обсудить это раньше.

Потом Тони вскакивает и поигрывая мышцами, с шумом ныряет в море. Руфь приглашает и меня, но я отказываюсь и, последив за уплывающими телами, сворачиваю свои пожитки и иду в душ. Я слишком изнежен социалистическим строем, чтобы купаться в воде с температурой ниже двадцати пяти градусов. Я включаю воду потеплее и пытаюсь смыть все утренние неприятности.

Следующие два дня теплая инглиш компани занята умственным трудом, не приносящим мне никаких тактических выгод. Мы все время втроем. Наконец наступает суббота, а с ней объявленный заранее пикник где-то в центре острова. Нам подают прозрачный, будто аквариум, автобус, и здесь выясняется, что один из испанцев таки нашел правильное решение, и он под аплодисменты прячет у себя приз. Пока я раздаю слонов, Тони занимает свободное с англичанкой место, и я в течении двух часов мрачно предаюсь туристическому восторгу. Настроение неуклонно стремится упасть в одну из многочисленных живописных пропастей, чему я, честно говоря, мало сопротивляюсь. На пикнике я мрачен и холоден. Меня не радуют ни дикие полосатые кабанчики, снующие по национальному парку, ни хрустальные водопады, ни даже сочные, дышащие жаром костра и пряностей корсиканские шашлыки.

Вокруг все веселятся. Особенно Тони - он на подъеме. Он рассказывает смешные анекдоты, он душа компании. Замечая мое унылое лицо, заявляет, что, сколько ни читал русских авторов, никогда их не понимал. На это Руфь ему советует попробовать почитать на английском, и вся компания взрывается дружным смехом, а Тони добродушно бросается пластмассовым стаканчиком. Всем весело. Но не мне.

Я беру пластмассовый бокал прохладного красного вина и удаляюсь на некое подобие утеса, увенчанного высохшей сосной. Одинокое, некогда шумевшее под напором неутомимого мистраля дерево. Оно еще не умерло, оно поет холодно-серебристой корой, и эта музыка созвучна моему настроению. На севере диком стоит одиноко на горной вершине сосна, шепчу я. Мне кажется, что только одиночество не имеет в нашем мире границ.

Но вскоре появляется Руфь. Она молча садится рядом, обхватив колени и угадывает главную идею развернувшейся картины. Я ничего не хочу слышать, я откидываюсь на спину и теперь вижу на фоне старого, еще тянущего свою песню дерева юное, дышащее неизвестной жизнью существо. Оно прекрасно, оно есть она, шепчу я на английский манер. Она здесь одна со мной, а внизу горы, а за ними море, а здесь только мы вдвоем. Я дотягиваюсь до ее спины и провожу рукой сверху вниз точно посередине. Это могло быть неслыханной вольностью еще неделю, еще день, еще минуту назад, но только не сейчас. Она, чуть повернув голову, щурясь от солнца, улыбается мне. Господи ты мой, все преграды, разделявшие нас, исчезли напрочь.

-Ты, большев, ты обиделся за то, что я сказала задачу Тони.

Да, да, да, я большевик, радостно шепчу я про себя.

Бывают мгновения, когда истина столь прекрасна, что не хочется быть оригинальным. Но нет, мы не бросаемся тут же в объятия, не замираем в первом долгом поцелуе, мы наслаждаемся произведенными разрушениями, мы парим над руинами нашей предистории, растягивая минуту озарения перед началом эпохи грядущей вседозволенности. Она моя, радостно и немного тревожно бьется сердце. Мы обречены быть вместе, поет душа, когда мы катим обратно вниз и наш аквариум наполняется красотой и светом и дивной корсиканской песней. Я начинаю любить эту землю, еще недавно такую чужую и непонятную, а теперь такую живую и близкую, как эта узенькая ладонь, лежащая на ее бедре.

* * *

Ах, эта сладкая красивая жизнь. Мы не расстаемся ни на одну минуту, хотя бы и в воображении. На следующее утро после первой теплой ночи, прямо в палатке, я увенчан сломанной поблизости оливковой ветвью и торжественно произведен в сэры. Теперь все дни наши. И долгие путешествия на гору, и прогулки по городу, и многозначительные взгляды под монотонный голос лектора. Мы все принимаем с радостью и покорностью, осеняя нашим счастьем. О, нет, наша неделя не сплошной романтический сон. Мы даже иногда ссоримся, например, из-за раннего, под утро, ее возвращения в отель, мол, ей нужно незаметно, пока спят друзья англичане, которые тут же разнесут про ее связь с русским большевиком, или поругиваемся в полусне из-за неподеленной узкой поролоновой подстилки и она с укором показывает мне розовые рубцы от жесткой корсиканской почвы. Или когда она пытается расплатиться в кафе отдельно и все-таки уступает, называя меня большевиком. Но наши размолвки так мимолетны, и мы над ними смеемся и предаемся друг другу. Ах как быстро тает наша счастливая неделя, как медленно мы это понимаем, не обращая внимания на горьковатый привкус, чуть соленый, словно поцелуй между морем и душем. И только настоящая русская печаль все больше и больше проступает на ее лице.

Внезапно, неотвратимо, жестоко накатывает наш последний день и последний ужин под открытым небом. Все уже собрались, столы накрыты. Она появляется у свадебного стола в воздушном белом платье, с рапущенными, неожиданными, как снег, выпавший в августе на золотистые плечи, волосами и в гробовом молчании садится рядом со мной. С одной из яхт доносится медленное танго. Господи ты мой, бедные, непутевые три партийные комиссии, прощайте любезно эту непоследовательность жизни, ведь я держался до последнего дня. Но тут мне становится так больно и горько, и мы, не замечая удивленных взоров, обнимаем друг друга и кружимся, покачивая весь остров - с обрывом, с горами и морем, с корсиканскими сепаратистами, и еще надеемся обмануть судьбу.

Утром мы улетаем в Париж, где ненадолго расстаемся: она меняет билет, откладывая день отлета, а я иду пред светлы очи советника нашего посольства, дабы засвидетельствовать свою целостность и невредимость и взять ключи от полупустого дома на Рю де Камп, где обязан провети последнюю парижскую ночь. Я бросаю вещи, обмениваюсь приветствиями с привратником, явно офицером каких-нибудь органов, клянусь ему всеми нашими ценностями вернуться до полуночи и, не замечая города, бегу к месту встречи.

Конечно, я появляюсь раньше и вижу пустующий парапет на пересечении моста Йены и берега Эйфелевой башни. Я пристраиваюсь локтями на теплом белом камне и гляжу в мутно-зеленое течение, а вижу печальные агатовые глаза. Нет и следа моей праздничной картины, пленка выгорела, краски пожухли. Вдруг она больше не появится, вдруг мы все перепутали, доверившись найденому взаимопониманию? Но ведь мы прожили с ней целую жизнь, а теперь я один. Какое грустное место - Париж. Но, черт побери, зачем тогда здесь поставлена эта гигантская металлическая конструкция, зачем такие архитектурные излишества, если мы не найдем друг друга?

Потом замечаю на мосту далекое светлое пятнышко и вижу, как она торопится на встречу со мной. Да, она, как и я, просто бежит и лишь на середине моста замечает мою сутулую фигуру, притормаживает, будто стесняется своего откровенного порыва. Впрочем, я делаю вид, что рассматриваю горшочные розы на пришпиленной к берегу барже, и поворачиваюсь, только когда она касается моего плеча. Мы молча, обнявшись, стоим, и я чувствую телом, как она истосковалась за эти два часа.

-Ты стал совсем седой как утро, - говорит она, спутывая наши волосы.

-Да, прошло много времени.

Не разлепляясь, мы идем вдоль берега Сены к нашей разлуке. Сколько можно обманывать судьбу, ведь я не могу сдать свой билет, я даже не могу быть с ней эту последнюю ночь и даже не могу позволить ей проводить меня завтра. Наша жизнь прожита, и нас уже не обрадует Париж. Нас не спасет ни Пантенон, ни мост Искусств, ни Лувр. Мы не видим Парижа, мы заняты поиском, мы ищем место нашей вечной разлуки. Мы пытаемся то здесь, то там разъять наши объятия и не в силах ни на чем остановиться. Где эта улица? Где этот перекресток, куда мы через много лет вернемся уже поодиночке? Мы знаем это наверняка и потому так придирчиво выбираем его. То нам кажется, что это старенькое кафе рядом с Сите, то лестница под Сакре Кер, окутанная сумраком июльского вечера, или решетка полуночного Тюильри, откуда нас выпроваживает, скрипя замками, полицейский. Все не то, за всем следует продолжение и остается капелька надежды. А ведь мы уже давно обречены, мы приговорены, и только дело за тем, как оно будет называться.

Шатильи. Через несколько минут придет последний поезд метро. Мы сидим на скамейке на пересечении наших линий и просто молчим, не отрываясь друг от друга. Я безумно опоздал к назначеному привратником времени, и это грозит мне замечанием к загранкомандировке, и я могу на долгие годы сделаться невыездным. А куда же мне выезжать, раз кончается наша жизнь? Куда еще спешить, ведь мы нашли это проклятое место. Что ждет меня по ту сторону? родной московский воздух? родные лица трех партийных комиссий? Меня вызовет уполномоченный первого отдела и попросит написать поподробнее об иностранных коллегах, а я пообещаю и ничего не напишу, и на три года останусь невыездным. Но это будет потом, а сейчас только Шатильи, огромный пустой холл, шорох эскалаторов и грустные глаза. Она не понимает, почему в эту последнюю ночь мы не вместе, почему завтра, еще целую половину дня до моего отлета, мы будем порознь в одном городе. А я ничего не могу объяснить. Я тыкаюсь носом в ее щеку, виновато прикасаюсь рукой и рабской, собачей походкой ухожу от нее навсегда.

январь, 1995

Дон Парамон

Флибустьеpы и авантюpисты.

Флибустьеp и авантюpист выскользнул из использованного знойного пpимоpского гоpода, любовно пpонес свое загоpелое мускулистое тело чеpез весь автобус и уселся на заднем сидении пpедвкушать.

"Двадцать дней воздеpжания умножить на год ее ожидания, умножить на шесть часов пpедвкушения, делить на двенадцать пpезеpвативов..." (До отъезда авантюpист планиpовал: тpижды познакомиться или дважды оттянуться, или единожды быть изнасилованным - ничего не вышло, так что делим на двенадцать).

Он давно пеpестал возить избpанных к моpю, хотя pаньше это было только так: есть моpе, но есть Она (она), и она удобно ложится в pуку, и ее глаза - моpе, и Моpе настоящее - лишь дpапиpовка, фон для натюpмоpта под названием "Глазастая она". А тепеpь Флибустьеp пpиезжал один и без денег и откpывал глаза под водой, и соленое моpе становилось моpем его слез. Он больше не убивал pыб и, подобно им, был немногословен. На сушу Флибустьеp выходил нечасто, только чтобы покуpить, обсохнуть и бpосить на чужих женщин взгляд стоpоннего наблюдателя. А потом авантюpист покупал бутылку хоpошего вина, садился в автобус и даpил себе шесть часов пpедвкушения.

Эта встpеча с моpем была отмечена лишь двумя эпизодами:

а)

Флибустьеp спpосил: "Сколько вpемени до заката?" Ему совpали:

"Час". И авантюpист быстpо побежал в гоpы и чеpез полчаса успел

увидеть с самой высокой веpшины последний луч солнца. Свеpху и

пpавда все видать, и все кажется маленьким, даже любовь,

утонувшая в моpе непонятно чего. Флибустьеp стоял нагой на

веpшине гоpы, и он окpикнул Любимую, и в его голосе не было ни

зова, ни гоpечи. А наутpо он пpоснулся от глубокого, нехоpошего

сна, и увидел pядом с собой огpызок пеpсика.

b)

Пеpед отъездом сытый Флибустьеp шел покупать вино и увидел

человека-с-Часами, и вместо заготовленного вопpоса о вpемени

спpосил: "Где моя Любимая?" По доpоге тот, кажется, говоpил, что

у него очень модные, доpогие и усовеpшенствованные Часы, и что

глупы те, кто их не наблюдает, а он счастлив... А авантюpист шел

к Любимой, и наблюдал солнце, моpе, чужих женщин, обpадованную,

но не удивившуюся Любимую, и в следующую секунду - Любимую-чужую

женщину, веpхом на Часах с человеком, удаляющихся в закpытое

моpе.

На полустанке Человек без часов пообещал, что будет пеpвый дождь. Он сказал: "Хоpошо, навеpное, встpетить дождь с той, что тебя давно ждала".

"Ты заслужил это, Флибустьеp", - сказал Человек. Но ни флибустьеp, ни авантюpист не слышали сказанного, они все пытались матеpиализовать полузабытые изгибы тела, пpедвосхитить пpикосновения, вдохи, выдохи, pазpушительные pезонансы волнообpазных движений, водовоpоты, водопады, волноpезы...

Он думал, что шагнет ей на встpечу, и заштоpмит, зауpаганит, а получилось, что они столкнулись на лестнице, а там соседи - особо не поштоpмишь. Пока Флибустьеp шел за ней в ее комнату, Авантюpист думал: "Как она изменилась!", - и хотел убежать, а в комнате она повеpнулась... И Флибустьеp вспомнил все, то есть Авантюpист все забыл, я хотел сказать...эти глаза... Авантюpист с Флибустьеpом действовали не по плану, они целовали эти глаза, и больше не чувствовали себя наполняльщиками пpезеpвативов, а глаза глядели, закpывались, плакали, они, навеpное, давно ждали Кого-то, потеpянного где-то между флибустьеpом и авантюpистом, или не его, а кого-то дpугого, может быть, дождь, но дождя все не было, Человек без часов не сдеpжал обещания, и вот вдpуг кому-то нужные Флибустьеp и Авантюpист стали Дождем, и падали, падали к ее ногам, капали по ее лицу, и шли день и ночь, и не кончались...

...почти до следующего вечеpа, когда Часы-без-человека пpобили вpемя. Вместе со вpеменем они пpобили пpостpанство. И сквозь эту дыpу падший дождь пpовалился в сомнительную вечеpнюю pеальность, и, возвpащаясь домой, вновь встpетил Любимую.

- Что же мы будем с этим делать? - сказал он, и в его голосе не было вопpоса.

- Не знаю, - сказала она, и в ее голосе не было ответа.

Girl Some

Женское счастье - был бы милый рядом

(поклонникам Dyna Blaster посвящается)

В игрушки ОНА играть не любила - ко всему прочему, сами компьютеры это любят не всегда...

... ОНА не скрывала, что предпочитала реальную жизнь любой разновидности виртуальной. Только вот не играла ОНА, понимаете ли - каждый день, с завидным упорством шла ОНА на свидание - никто же не виноват в том, что с НИМ ОНА могла увидеться только ТАМ....

На первом уровне ЕГО еще не было, само собой - но так было даже более интересно. Чем больше препятствий преодолеешь по пути к долгожданной цели, тем больше удовольствия получишь, когда добьешся своего в конце концов. Пока по лабиринту вяло прогуливались трое коллег по работе. Сойдет для затравки. На следующем уровне планировался лектор ЕЕ сестры - последняя признавалась, что раскусила его по улыбке:). Толстый, фиолетовый такой... Убивать его было неинтересно - ОНА ведь не испытывала к нему никаких личных чувств, да и слишком просто это было... Он был неповоротлив и предсказуем. В его медленной походке чувствовалось философски-добродушное отношение ко всем окружающим его кошмарам. Но, увы - закон джунглей, чтобы подняться выше, нужно перебить всех - даже тех, кто не сделал тебе ничего дурного. Иначе убьют тебя. Либо твое время уйдет безвозвратно. Жизнь - жестокая штука. Тем более надо помнить, что все они все!!! - стоят между НЕЙ и Властителем Ее Грез. Теперь он может появиться в любую минуту... Сердце ЕЕ учащенно забилось...

Нет, ЕГО не было снова, а мир без НЕГО традиционно был холоден и пуст, душу согревала только одна, но весьма соблазнительная перспектива - убить начальника. Он регулярно появлялся уровне этак на четвертом. Будем честны - ОНА к нему относилась очень хорошо, даже любила какой-то особенной любовью, которую умом не понять, впрочем, так же, как и любое другое чувство. Но, опять, не будем скрывать, что любой с удовольствием убил бы своего начальника, представься ему такая возможность. Шеф был существо весьма интеллектуальное - он всегда знал, где находится противник, охотиться за ним не приходилось - он сам преследовал свою жертву. Но в этом то как раз и была его слабость - зная повадки шефа, им можно было легко манипулировать! В разгар погони он обо всем забывал, его легко было заманить в ловушку. ОНА ловко поставила две бомбы, а сама спряталась за ближайший угол. Раздался взрыв - и единственное, что ОНА успела потом рассмотреть, были клубы дыма и седые усики, медленно и плавно опускающиеся на дорожку лабиринта. Есть! Ура! Счастье есть, его не может не быть! На следующем уровне ОН просто обязан появиться. Каждая клеточка ЕЕ организма сладко сжалась от предвкушения близкого счастья.

И вот, после традиционного музыкального проигрыша, ОНА осторожно ступила на кирпичную дорожку - ту самую, с которой связано бесконечно много теплых воспоминаний, которая никогда не надоест!!! Итак, ОНА узнала его сразу - в толпе безразличных коллег и преподавателей ЕЕ сестры, разномастных начальников и рекламодателей - она узнала ЕГО тупой целеустремленный взгляд, быструю нервную походку, ЕГО непредсказуемость и безразличие к окружающим, а также эту гадкую манеру ходить сквозь стены! Поймать ЕГО можно было только загнав в угол, либо имея управляемую бомбу. Тогда надо было положить эту самую бомбу на самое посещаемое место и терпеливо ждать, пока ОН пройдет мимо. Заманить ЕГО куда-нибудь было просто нереально - у НЕГО начисто отсутствовало чувство реальности... Впрочем, в жизни ОН реагировал еще и на своих врагов... Но тут ОН был совершенно безразличен ко всему - врагов не было, была только ОНА, а ЕЕ ОН по жизни не замечал - не знал ОН, что и ОНА может быть иногда очень опасна.

"Стать его врагом, что ли? Чтобы заметил!" - подумалось ЕЙ - реально. Какое блаженство - просто видеть ЕГО, идти рядом - с риском это не сопряжено, это же не шеф, которому полагается все знать. Забавно, что ОН живет будто в шорах... И опасен ОН, только если столкнуться с НИМ нос к носу. Можно было бы жить себе спокойно, просто не обращая на НЕГО никакого внимания, но ОНА этого не хотела! Все было очень серьезно. Вот оно какое - настоящее чувство. Оно требует фанатичного служения! И ОНА служила ему, как могла... Она мельком поглядывала на ЕГО лупоглазый фиолетовый профиль, нежные маленькие рожки... "Как он мил! Одно это оправдывает то, что я так глупо втрескалась в такого гада!" Гадом ОН на самом деле не был, и ОНА это сознавала. Просто - какой есть, такой есть... Но какое это было блаженство - называть ЕГО гадом прямо в глаза! Правда, ОН все равно никогда ничего не слышит...

ОНА слишком размечталась - а это было серьезной ошибкой! Из-за поворота сразу выскочил шеф... "Ничего, - подумала ОНА, умирая, - у меня есть еще одна жизнь." И вот ОНА снова на знакомой дорожке - главной тропе ЕЕ жизни. ОНА готова ко всему, готова погибнуть ради НЕГО - как всегда. Теперь ОНА действовала четко и оперативно. ОНА подкараулила ЕГО в углу лабиринта, расставила бомбы на всех путях к спасению - и все ради своего бесценного сокровища. "Вот тебе за то, что ты меня не замечаешь, за то, что не отвечаешь на мои письма, за то, что не взял меня на тусовку, где был Пол МакКартни - впрочем, как и на все остальные тусовки, но с Полом - это было особенно обидно; за то, что не спал со мной столько, сколько мне хотелось, за то, что я у тебя не одна была, в конце концов! Вот тебе!" ОН успел только раскрыть свои широко расставленные, на выкате, глаза... "А на следующем уровне, - подумалось ЕЙ в блаженном предвкушении, - ТАКИХ будет уже ДВОЕ." ОНА была счастлива.

Владимир Хлумов

Ловец тополиного пуха

(отрывок из повести)

Я шел на встречу с моей богиней, то и дело похлопывая себя по груди, где во внутреннем кармане лежал сокровенный предмет, точнее, два сокровенных предмета: стихи, написанные в бреду высокой температуры, и инструкция по ловле тополиного пуха, составленная мною несколько лет назад, когда я осознал себя вполне профессионалом. Конечно, вначале я хотел показать ей стихи, но вот зачем-то, скорее бессознательно, чисто рефлекторно захватил сборник указаний и советов для всех, кому близок этот род занятий. Зачем я это сделал? Уж не ради ли противопоставления горячего сердечного чувства холодному умственному продукту?

Я, конечно, пришел первым к обрыву, чтобы получше выбрать место. Я специально предложил встретиться здесь, у обрыва, у пропасти, на самом краю столовой горы. Здесь одному-то страшно, не то что вдвоем. Сердце замирает, когда вослед за взглядом мысленно срываешься вниз, и не дай бог, думаешь, кто-либо другой подойдет сзади да и подтолкнет потихоньку - а сильно и не надо. Я всегда боюсь стоять на краю, когда сзади кто-то ходит. Ведь он может не со зла, а так, случайно, ненарочно задеть.

Наверное, невозможно привыкнуть к ее появлению. Меня чуть не свалило с ног по крутому снежному склону. Все потемнело, пропало, осталось только обворожительное покачивание и огромное пространство, утыканное зелеными и голубыми иглами, тысячами живых и одной золотой иглой венчающей гигантскую пирамиду. Зачем и жить, если не ради такой, легкой, подвижной, независимой?

- Ах, как здесь страшно, - она доверчиво, как это делают дети, ухватилась за мою руку и встала на самом краю, - я так давно здесь не была и забыла страх высоты, - она улыбнулась, а глаза ее стали совсем грустными. - Но чего бояться? Мне кажется, я бы смогла полететь (еще бы, подумал я, и на всякий случай заслонил ее от ветра), но не как птица, а лучше, умнее, красивее, как летают во сне. Там ничто не мешает телу, там летишь просто так, без крыльев и звезд, без плана или мечты, сама, вне тревог и волнений, в любом удобном направлении, легко и просто, сама, сама, будто паришь, как воздух в воздухе...

- Летишь, чтобы пасть и прорасти, - пробурчал я из-за спины, я был взбешен собственной прозорливостью: да, она есть то, что я искал, никаких сомнений теперь не осталось.

- А вы летаете во сне? - спросила она.

- Нет, я лишь прослеживаю чужие маршруты, - соврал я.

Она как-то понимающе кивнула, мол, ну-да-конечно, и опять забыла обо мне.

- Нет, птицы не умеют легко летать, - она спорила сама с собой, - они производят слишком много шума и ветра, они не могут наслаждаться тем, что дано, и так, как есть...

Плыви, плыви ко мне, я жизнь твою наполню новым смыслом, пело мое сердце. Господи, как же она хороша, как точны ее мысли, как прекрасны и независимы они, словно легкие небесные пути, проложенные в будущее мое счастье. Что может быть выше и прекраснее, чем плыть над июльским жаворонковым криком? Счастье вечного покоя, закрытого от сквозняков стеклянными стенками. Да и чего еще ждать? Сейчас, здесь, она делится со мной самыми сокровенными мыслями, мыслями единственной в своем роде, несравненной и неповторимой летящей души.

С обрыва, без просьб и намеков, мы шагнули в неясное еще минуту назад будущее, в начала новых несвершенных этапов. Так, по крайней мере, казалось мне. Ведь я буквально еще не был совсем здоров, и я слишком переживал и волновался, но был счастлив, чертовски счастлив, как пророк добра, доживший до свидетельств своего мастерства. Я вспоминал, как много месяцев, черных, тяжелых месяцев назад, в случайном разговоре подслушал ее номер телефона, и в тот момент предугадал сегодняшний успех. Мне и тогда это казалось не случайной удачей, зашифрованной семью цифрами, но знаком счастливой судьбы, дарованной господином Провидением. Я мог бы уже в этот день приступить к самому ответственному этапу, но не стал - мне (а хотелось бы написать - нам) было слишком хорошо. Мы расстались по моей инициативе, заранее договорившись о новой встрече. Я, быть может, впервые уходил от нее в приподнятом настроении, с легким, я бы даже сказал, преступно легким сердцем. Мне нужна была настоящая пауза, недолгое бездеятельное затишье, короткое замирание перед последним решительным шагом. Конечно, не могло быть и речи о подарке, да и что я мог считать подходящим подарком? Нет, решение таких вопросов должно быть перенесено как можно подальше вперед, вплоть до самого последнего момента. А сейчас, в эти несколько дней, мне наконец судьбой отведено насладиться покоем возникшего взаимопонимания.

Загрузка...