Евгения Иосифовна Яхнина Моисей Никифорович Алейников Разгневанная земля
Научный редактор кандидат исторических наук И. И. Орлик
Рисунки И. Кускова

КНИГА ПЕРВАЯ

Если какая-нибудь идея становится всемирной, то скорее можно уничтожить мир, нежели выкорчевать из него эту идею.

Петёфи

Часть первая

Глава первая Кто написал книгу?

Эндре Се́кренеши, капитан полиции города Пешта, сидел за столом в своём кабинете и держал в руках небольшую книгу. Капитан с озабоченным видом рассматривал со всех сторон светлый пергаментный переплёт, на ощупь определяя качество корешка из синей кожи. Раскрыв книгу, он стал внимательно изучать шрифт, бумагу, краску.

Наконец капитан положил книгу на стол и сказал сидевшему напротив него таможенному чиновнику Францу Кне́белю:

— Никакого сомнения! Книга действительно напечатана за границей: всё — и бумага, и золотое тиснение на корешке, и шрифт — не венгерского происхождения.

— Это ещё ничего не доказывает, — возразил таможенный чиновник. — Вы отлично знаете, что типографии Венгрии ввозят оборудование, краску и бумагу из Австрии. Вам известно также и то, что груз таких книг не проходил ни через одну австрийскую таможню.

— Но ведь и это ещё ничего не доказывает! — В голосе капитана зазвучало раздражение. — Не можете же вы отрицать, что, вопреки всем вашим строгим мерам, контрабанда у нас не только не убывает, но растёт с каждым годом!.. Напрасно вы пытаетесь свалить всё с больной головы на здоровую: таможенная цензура проморгала книгу, и нечего искать других виновников её появления в Венгрии. Какие, в конце концов, основания не доверять тому, что напечатано чёрным по белому?

Секренеши снова взял книгу, раскрыл её на титульной странице и прочитал:

— «Рассуждения раба о свободе печати. Венгерские очерки. Издание Мьо, Париж». Сказано ясно: книга издана во Франции, названо издательство. И венгерская полиция, право же, ничего к этому добавить не может.

— Послушайте, Секренеши, — сохраняя спокойствие, ответил Кнебель, — бросьте дипломатию. Вы пригласили меня к себе домой для того, чтобы поговорить неофициально и откровенно. Так не будем терять время на пререкания. Вы же знаете, что этим делом заинтересовался сам Ме́ттерних. Министерство иностранных дел навело справки и выяснило, что издатель, под фамилией Мьо, в Париже не зарегистрирован. Канцлер после этого заявил, что снимет головы у полицейских и таможенных чиновников, если они не узнают имён автора и издателя книги. А Меттерних шутить не любит…

— … и не жалеет чужие головы… Это правда, — изменив тон и невесело улыбаясь, добавил капитан уже без раздражения. — Выходит, держать ответ придётся нам обоим. Покатится моя голова — несдобровать и вашей.

— То-то и оно! Давайте работать рука об руку. Общими силами авось доберёмся до автора книги. Тогда выяснится, где она напечатана… Только одного никак в толк не возьму: почему Вена затеяла такие розыски из-за этой книги. Мало ли конфисковано бесцензурных книг, более вредных, чем эта, а подобную тревогу вижу впервые.

Капитан ответил не сразу. Он стал быстро перелистывать страницу за страницей, задерживаясь на тех, где карандашом были подчёркнуты отдельные строки. Эти места Секренеши читал вслух, посматривая на собеседника.

Нескольких отрывочных фраз, выхваченных из книги, было достаточно, чтобы убедиться в неимоверной дерзости автора, требовавшего свободы печати и равноправия для всех граждан Венгрии. Автор предупреждал депутатов Государственного собрания[1], что им выгоднее принять такой закон немедленно. Народ пока мирно просит реформы, но скоро он перестанет просить и начнёт действовать.

Цитаты из книги произвели на австрийского чиновника сильное впечатление.

— Теперь вам понятно, почему Вена требует найти виновников появления у нас такой книги? — спросил Секренеши.

Но таможенный чиновник не успел ответить: в дверь постучали. На пороге показалась горничная.

— Вас спрашивает какой-то господин, — доложила она.

— Попросите подождать в гостиной… — последовал ответ хозяина. Он быстро поднялся и сказал Кнебелю: — Я немедленно уведомлю вас, если какие-либо новые факты потребуют нашей встречи. Надеюсь, вы поступите так же.

Хозяин вышел из кабинета вместе с таможенным чиновником, проводил его и запер за ним дверь. Заглянув в гостиную, капитан радушно приветствовал посетителя — хорошо известного переписчика Ла́сло Рива́рди. Это был плотный человек лет сорока, среднего роста, с тёмной бородой, потухшими серыми глазами. На таких людей не обращают внимания при случайной встрече на улице или в кафе, даже если приходится сидеть с ними за одним столом. Но капитан Секренеши, увидев переписчика, сразу оживился.

Австрийское правительство зорко следило за тем, чтобы в печать не просочилась свободная мысль венгерских патриотов, возмущавшихся политическим режимом габсбургской монархии, беспощадно угнетавшей Венгрию. Ни одно произведение, которое могло бы раскрыть народу глаза на истинное положение дел, не должно было появиться в государстве. И канцлер Меттерних, в руках которого была сосредоточена вся власть, ввёл драконовскую цензуру, не давая свободолюбивым идеям проникать из-за рубежа.

Вот почему вольнодумные сочинения переписывались от руки и в Венгрии создалась особая профессия переписчиков. Переписчики были связаны моральным обязательством не выдавать имени автора, если оно не было обозначено на заглавном листе рукописи. Они выполняли данное ими слово, так как были заинтересованы в доверии своих заказчиков: нарушив секрет автора, они в дальнейшем не могли бы получить работу.

Венгерские писатели хорошо знали Ласло Риварди и часто прибегали к его помощи. Риварди славился не только хорошим, чётким почерком; занимаясь перепиской более десяти лет, он ни разу не подвёл своих клиентов и всегда сдавал работу точно в назначенный срок. Многие авторы могли также засвидетельствовать его скромность и умение хранить чужие тайны.


Секренеши и Риварди были школьными товарищами и в юности дружили, но затем разбрелись в разные стороны, потеряли друг друга из виду. Случайная встреча на улице вновь соединила друзей детства, занимавших столь различное положение в обществе. Хотя возобновившиеся отношения носили только приятельский характер, оба предпочитали держать в тайне свои встречи. Риварди не сочувствовал свободолюбивым взглядам авторов, произведения которых переписывал, но отнюдь не хотел, чтобы на него пала тень из-за дружбы с начальником полиции. А Секренеши, зная, чем занимается Риварди, понимал, что переписчик может ему когда-нибудь пригодиться. Правда, до сих пор он не беспокоил приятеля и сегодня впервые решил прибегнуть к его помощи.

Когда оба прошли в кабинет, хозяин протянул гостю «Рассуждения раба о свободе печати».

— Ты видел эту книгу?

— Да, я приобрёл один экземпляр в книжном магазине Густа́ва Э́миха, но ещё не удосужился прочитать, — ответил хмуро Риварди, возвращая книгу капитану.

Движением руки Секренеши остановил его:

— Нет, нет, подожди! Прочти подчёркнутые карандашом строки. Знакомо тебе их содержание? Если ты когда-либо переписывал эту рукопись, ты должен был обратить внимание на резкость суждений автора, предусмотрительно скрывшего своё имя.

Риварди снова взглянул на титульный лист, а капитан продолжал объяснять:

— Нас интересует имя автора и действительное имя издателя, а не то, какое поставлено для виду. Потому-то я и обратился к тебе за содействием: если ты сам ничего не знаешь об этой рукописи, ты можешь узнать о её происхождении у других переписчиков.

Риварди не торопился ознакомиться с текстом.

— В магазине Эмиха я видел целую стопку этих книг…

Но капитан не дал ему договорить:

— Теперь ты не найдёшь там ни одного экземпляра — книга конфискована.

— Но, — продолжил свою мысль переписчик, — Густав Эмих может установить её происхождение лучше, чем кто-либо иной. Ведь он не только владелец книжного магазина — у него крупное издательство и большая типография. Как же сам он объяснил появление на его складе этого заграничного издания?

Секренеши ухмыльнулся:

— Неужели ты думаешь, что я сам не догадался начать розыски с Эмиха! Но узнали мы немного. По словам Эмиха, к нему явился незнакомец, назвавшийся лейпцигским издателем Ка́рлом Бру́ком, и предложил приобрести у него книгу неизвестного автора о жизни Венгрии. Эмих якобы отказался купить книгу, пока не ознакомится с её содержанием, хотя продавец и назначил очень низкую цену. Тогда незнакомец заявил, что у него есть другой покупатель в Вене. Пока Эмих колебался, не зная, какое решение принять, посетители, видя на прилавке «Рассуждения раба о свободе печати», брали книгу в руки, перелистывали её, останавливались на отдельных страницах, а затем покупали. Приобрести книгу о Венгрии на венгерском языке да к тому же ещё недорогую, — кто упустит такой случай! За несколько минут было куплено четыре экземпляра. Видя успех книги, Эмих приобрёл пятьдесят экземпляров «Рассуждений раба» и просил Брука оставить свой адрес. С тех пор прошло шесть месяцев, а Брук ни разу не дал о себе знать. Вот и всё, чего я добился от Эмиха. Его объяснение нельзя назвать убедительным, тем более что по указанному Эмихом адресу никакого Карла Брука в Лейпциге не оказалось. Следственные органы оставили бы Эмиха в покое, если бы не стали известны ещё и другие факты. Дело в том, что в один прекрасный день члены Комитатского собрания[2] Пешта, явившись на заседание, нашли на своих скамьях книгу с необычным заглавием: «Рассуждения раба о свободе печати». Это произвело большой переполох среди полицейских властей Вены и Пешта. Самое удивительное — что никак не могли найти того человека или тех людей, которые разложили книги на скамьях. Злые языки говорили, что местные представители власти и не хотели прибегать к слишком энергичным поискам. Они полагали, что в этом деле замешан какой-нибудь богач: не станет же бедный писатель тратить последние гроши, чтобы бесплатно раздать своё сочинение членам Комитатского собрания! Поэтому розыски автора и распространителя «Рассуждений раба» в собрании скоро прекратились. Но, когда это стало известно в Вене, Меттерних приказал найти виновных и назначил большую награду тому, кто поможет обнаружить автора и издателя. За этим делом следит также и граф Фе́ния. У него возникли подозрения, не Кошут ли автор этой гнусной книги.

Риварди недоумевающе посмотрел на приятеля, но ничего не сказал и углубился в чтение. Сперва он вникал в каждое подчёркнутое слово, затем стал бегло переворачивать страницу за страницей. Наконец захлопнул книгу и мрачно произнёс:

— Одно я могу сказать твёрдо — автор книги не Кошут. Да и вам должно быть известно, что при всём либерализме и свободомыслии Кошута столь радикальные идеи ему чужды. В этом сочинении больше чувствуется перо Миха́я Та́нчича.

Капитан даже подскочил на месте:

— Ох, если бы у меня в руках был пусть самый маленький, но конкретный факт, набрасывающий хотя бы тень подозрения на этого мужика, я упёк бы его в тюрьму! Пусть только он вернётся в Пешт! Уже давно он у меня на заметке.

Риварди задумался. Он-то хорошо знал, кто написал книгу: рукопись побывала в его руках. Переписчик хранил в своей памяти не одну такую тайну… И никто из литераторов не может упрекнуть его в нескромности. А тут вдруг сболтнул! И что его дёрнуло упомянуть Танчича! Правда, он хотел отвести подозрение от Кошута. Но ведь Кошуту ничего не угрожает, раз не он автор книги… Не надо было давать ниточку в руки полицейского. Теперь Секренеши ухватился за его неосторожные слова.

— Ты должен мне помочь. Книгой интересуется сам Меттерних. Пока можно было, я тебя не беспокоил, а теперь… теперь уж не от меня зависит оставить тебя в стороне от этого дела. Твоя помощь необходима. Ты окажешь услугу не только мне, но и государству, — настаивал Секренеши.

Риварди снова взял со стола книгу, продолжая листать её. Наконец сказал:

— Мне нужно по крайней мере два дня, чтобы ответить точно на твой вопрос.

— Хорошо, два дня, но не больше. Граф Фения скоро уезжает в своё поместье на охоту, и я должен до отъезда осведомить его о ходе расследования.

— А почему, собственно, он принимает так близко к сердцу историю с венгерской книгой? Граф большею часть года проводит обычно в Лондоне и в политическую жизнь Венгрии до сих пор активно не вмешивался!

— Времена меняются, дорогой мой, — это во-первых. Фения друг Меттерниха — это во-вторых. И в-третьих, что, пожалуй, самое важное для Фении, его сосед по имению, Гу́ваш, который построил ткацкую фабрику, даёт своим крестьянам поблажки и сеет тем самым недовольство в имении графа. Там в последнее время были случаи отказа от выполнения барщины. Граф почему-то подозревает, что Гуваш приложил руку и к бесплатной раздаче книги членам Пештского комитатского собрания. Я же знаю только, что Гуваш — приятель Кошута и часто у него гостит. Это, конечно, что-нибудь да значит. Скажу тебе по секрету, я и сам не прочь выяснить, только ли для отдыха посещает Кошут имение Гуваша. Не занимаются ли там эти господа предосудительными делами, за которые их следовало бы посадить за решётку.

Вначале Риварди слушал капитана довольно безучастно — так, по крайней мере, казалось. Но, как только Секренеши упомянул имя Лайоша Кошута, переписчик обнаружил вдруг нетерпение. Он заёрзал в кресле, заторопился, поднялся и стал прощаться с хозяином:

— Мне надо идти.

Секренеши не стал задерживать гостя и на прощание сказал ему:

— Я не сомневался, что именно ты поможешь мне лучше всякого другого.

— Ты, право, переоцениваешь мои возможности, — попробовал Риварди ослабить решительный натиск приятеля.

Но Секренеши был опытной ищейкой. Он действовал наверняка.

— Не беспокойся: твоё имя нигде и никогда не будет упомянуто. Итак, я жду!

Глава вторая Исчезнувшая страница

Выйдя от Секренеши, Риварди долго бродил по улицам. Воспоминания молодости не давали ему покоя. Они нахлынули на него с той минуты, как капитан посвятил его в тайну полицейского заговора против Лайоша Кошута. Картины прошлого преследовали его теперь и гнали дальше от дома, где он жил.

С таким душевным разладом он не мог явиться к своим. Дома ждёт его сын — подросток. Сколько у него всегда вопросов, сколько наблюдений! Он делится ими с отцом со свойственной его возрасту непосредственностью. Так радостно всегда возвращаться домой!.. А сейчас… Сейчас вдруг между отцом и сыном встала фигура блестящего пештского адвоката Лайоша Кошута.

Когда Риварди с ним познакомился, он не был ещё так известен. Имя его не красовалось в списках кандидатов в депутаты Государственного собрания. В ту пору депутаты имели право на время своего отсутствия поручать доверенному лицу выступление в палате от их имени без права решающего голоса. Таким доверенным лицом одного из магнатов был Кошут.

Риварди, родом из Прессбурга[3], учился тогда в Пештском университете, но в 1832 году, незадолго до завершения университетского образования, вынужден был покинуть Пешт и вернуться на родину: болезнь отца, мелкого комитатского чиновника, лишила семью средств к существованию, и старшему сыну, Ласло, пришлось бросить учение, чтобы искать в Прессбурге заработка. Тут-то и произошла его встреча с Кошутом при самых неожиданных обстоятельствах.

Хозяин дома, в котором жили Риварди, потребовал через суд их выселения за длительный неплатёж квартирной платы. Студент Ласло Риварди, давая объяснения в суде, описал бедственное положение, в котором очутилась семья. Рассказал о том, что сам он вынужден был оставить университет и приехал искать работы. Он просил отсрочить выселение хотя бы на два месяца..

— Кто может за вас поручиться? — прервал его судья.

Студент смотрел растерянно, не понимая вопроса.

— Я спрашиваю вас, кто поручится суду, что вы действительно погасите свой долг вовремя? Если у вас найдётся поручитель, владелец дома согласен отсрочить платёж на один месяц.

Ласло понял теперь, чего от него требовали. Поручителя он назвать не мог. Судья на это и рассчитывал, однако счёл нужным добавить:

— Подумайте, я подожду… — и принялся заранее писать решение.

— Я ручаюсь, что этот человек в течение двух месяцев заплатит домохозяину всё, что с него причитается.

Риварди с недоумением перевёл взгляд в ту сторону, откуда послышался уверенный голос.

Он увидел стройного молодого человека, немногим старше его самого. Голова незнакомца была красиво посажена на высокой шее, зачёсанные назад тёмно-русые волосы открывали высокий, чистый лоб. Риварди запомнился правильной формы нос с тонко вырезанными ноздрями, небольшой рот, тёмно-голубые глубокие глаза. Во всём облике незнакомца была какая-то редкая гармония.

— Вы хотите дать поручительство, господин Кошут? — с нескрываемым изумлением обратился к нему судья.

— Да, я готов немедленно подписать обязательство, что уплачу долг Риварди, если он сам этого не сделает в течение двух месяцев.

— Вы опытный адвокат, господин Кошут, и хорошо знаете закон, который, однако, не даёт судье право без согласия кредитора отсрочить платёж на длительный срок… Господин Лу́кач, — обратился судья к домовладельцу, — согласны ли вы отсрочить погашение долга Риварди на два месяца?

— Господин судья! — возразил Кошут, опередив Лукача. — В законе сказано, что судья вправе самостоятельно, и даже при несогласии кредитора отсрочить квартирную плату на один месяц. В данном же случае, как вы сказали сами, согласие кредитора имеется. Таким образом, за вами, господин судья, сохраняется право предоставить со своей стороны ещё один месяц без согласия кредитора.

— Ого, господин Кошут, — сказал судья, — вы уже — заговорили не как поручитель Риварди, а как его адвокат, и я должен признать, что ваше толкование закона не лишено остроумия и логики…

— Я протестую! — загудел густым басом домовладелец, поднявшись со своего места. — Я согласен на один месяц отсрочки, но ни на день больше!

— Да, да, господин Лукач. — Судья поспешил успокоить истца. — Частная собственность священна, и закон охраняет ваши права как владельца дома. Ваш должник получит отсрочку не более чем на тридцать дней, если господин Кошут представит письменное поручительство.

Кошут подошёл к столу судьи и молча подал требуемый листок.

Находившиеся в зале суда люди с изумлением смотрели на Кошута. Он между тем первый подошёл к Риварди и сказал:

— Прошу вас, никаких выражений благодарности. Услуга, которую я вам оказал, невелика, и вам, я уверен, представится не один случай отплатить мне той же монетой. Кстати, вы можете, не выходя из этого здания, частично со мной расквитаться. Мне необходимо срочно переписать объёмистое обвинительное заключение по одному делу, и, если такая работа вас устраивает, прошу, не откладывая, приступить к делу. Переписка найдётся и впредь, если ваш почерк достаточно разборчив.

Вся эта картина первого знакомства с Кошутом ожила в памяти Риварди. Так началась его карьера переписчика. Кошут остался доволен тщательной работой Риварди и вскоре привлёк его к делу, которое нашумело на всю Австрийскую империю.

В те годы австрийское правительство запрещало публиковать отчёты о заседаниях Государственного собрания и о спорах, происходящих там между сторонниками государственной самостоятельности Венгрии и приверженцами существующего положения. Венгерские патриоты жадно ловили проникавшие оттуда слухи о выступлениях оппозиции, которая всё чаще и чаще поднимала голос против австрийского гнёта. Сведения поступали очень скупо и порой в искажённом виде. Тогда Кошут изобрёл остроумный способ оповещать страну о том, что делается в стенах венгерского парламента.

«Запрещено печатать в газетах отчёты о прениях в Государственном собрании, — писал Кошут своему приятелю, — но никто не запрещал сообщать в письмах то, что я каждый день здесь наблюдаю. Вот мне и захотелось рассказать тебе о вчерашнем моём споре с графом Се́чени насчёт того, каким путём следует добиваться раскрепощения крестьян».

Дальше следовал подробный отчёт о том, что произошло в Государственном собрании за истёкшую неделю. Речи депутатов Кошут излагал живым, волнующим языком, сопровождая их комментариями более выразительными и резкими, чем сами выступления.

Предупреждённый заранее, приятель Кошута тотчас переписал письмо в нескольких экземплярах и разослал своим друзьям и знакомым. Те, в свою очередь, переписывали эти сообщения и отсылали своим друзьям в другие города.

Эффект получился потрясающий. Письма передавали из рук в руки; их переписывали, читали вслух. Они стали действенным оружием в борьбе венгерских патриотов за независимость Венгрии.

Чтобы придать делу широкий размах, Кошут стал сам рассылать письма в нескольких экземплярах, причём организовал переписку их тут же, в Прессбурге. Друзьям Кошута оставалось только распространять эти письма. Так началось своеобразное издание рукописной газеты, наделавшей много шума.

Австрийское правительство пыталось помешать Кошуту. Почтовые чиновники получили приказ задерживать и вскрывать пакеты, в которых могла оказаться рукописная газета. Но и эта мера не помогла. Либеральные дворяне через своих слуг стали посылать друг другу по одному-два экземпляра газеты. Таким образом, она оставалась неуловимой.

Риварди стал у Кошута одним из лучших переписчиков. Позднее он перебрался в Пешт, где благодаря рекомендации того же Кошута приобрёл многочисленных заказчиков среди пештских писателей и адвокатов.

Так жил он хоть и небогато, но не испытывал нужды. Стоя в стороне от политических дел, он проводил время в своём семейном кругу. И вдруг теперь появилась угроза, что его втянут в борьбу политических страстей. Правда, в разговоре с Секренеши Риварди утаил главное — он не просто предполагал, что автор книги Танчич, он знал это наверняка: самому Риварди пришлось её переписывать. Больше того: у переписчика сохранилось вещественное доказательство авторства Танчича. По случайному совпадению, именно книга «Рассуждения раба о свободе печати» натолкнула Риварди на мысль использовать свою профессию для составления коллекции автографов известных людей.

Произошло это так. Когда он вернул Танчичу рукопись вместе с переписанной копией, в оригинале не оказалось 137-й страницы. Риварди забеспокоился, заподозрив, что сынишка стащил со стола лист для своих затей. Но Танчич не придал потере никакого значения и поспешил успокоить переписчика. Риварди тут же сел за стол и восполнил пробел в оригинале, списав с копии недостающую страницу рукописи.

Вернувшись домой, Риварди убедился, что напрасно обвинял сына: отсутствовавший лист лежал на письменном столе. Теперь, однако, он никому не был нужен, и оставалось только бросить его в камин. И тут у Риварди мелькнула мысль: зачем сжигать? Кто знает, не приобретёт ли Танчич со временем такую известность, что коллекционеры станут высоко ценить его автограф… И переписчик положил страницу в ящик стола.

В дальнейшем он стал оставлять у себя по одной страничке из рукописей авторов, которые уже были или могли стать впоследствии известными. В одних случаях Риварди делал это с ведома, в иных — без ведома автора, заменяя копией изъятый листок рукописи.

Но вот невинное увлечение коллекционированием обернулось угрозой его спокойному существованию. В руках Риварди оказалось «вещественное доказательство», которое ищет полиция…

Не уничтожить ли этот листок? Нет, этим путём не выйти из опасной игры. Секренеши ясно дал понять, что отступать невозможно… Да и почему, в конце концов, переписчик должен брать под защиту Танчича с его заблуждениями? Не станет он рисковать благополучием своей семьи. Надо отдать злосчастную страницу в руки Секренеши. Но не причинит ли он этим вред Кошуту? Ведь Секренеши знает о добрых отношениях Танчича и Кошута, хотя один из них — выходец из крестьян, другой — представитель дворянского рода. Может быть, капитан полиции не зря подозревает Кошута и Гуваша в тайном распространении книги крестьянского писателя среди делегатов Комитатского собрания?

Если Риварди разоблачит Танчича, это может навлечь неприятности на его покровителя. Нехорошо вредить человеку, который выручил тебя из беды в трудную минуту жизни. Но испортить отношения с Секренеши тоже небезопасно… Колебания переписчика продолжались недолго. Выход был найден. Секренеши получит вещественное доказательство, а Риварди предупредит Кошута об опасности, угрожающей Танчичу. Если Кошут и впрямь замешан в этом деле, пусть выпутывается как знает! Таким образом, Риварди не останется в долгу перед своим покровителем и окажет услугу капитану полиции. И волки будут сыты, и овцы целы. Успокоенный принятым решением, переписчик направился к дому Кошута.

Глава третья Михай Танчич

Буда и Пешт, расположенные по обе стороны Дуная, были ещё погружены во мрак. Но непрерывное движение по цепному мосту, соединявшему их в один важнейший жизненный центр Венгрии, свидетельствовало о том, что деятельность в порту не прекращается и ночью.

Когда пароход шумно возвестил о своём приближении, порт сразу оживился. Задвигались люди на пристани; к бледным, мигающим огонькам керосиновых фонарей, водружённых на железных столбах, прибавились новые.

Обозы и гурты скота направлялись к пештской пристани, где шла шумная погрузка овец, коров и лошадей на баржи, пшеницы и шерсти — на пароход, который в обмен привёз из Вены готовые изделия немецких фабрик и заводов.

Долгая осенняя ночь нехотя отступала перед поздним рассветом. Октябрьское солнце лениво поднималось над Дунаем. Скупые лучи едва пробивались сквозь плотные тучи, нависшие над городом.

Пассажиры, высыпавшие на палубу, не могли разглядеть ни остатков турецких башен, ни древних христианских монастырей, ни зубчатых стен старой крепости, сохранившихся в Буде и придававших ей характер средневекового города. Густая тьма скрывала и придунайские части Пешта, окружённые двойным кольцом тенистых бульваров; за ними раскинулся более современный Пешт со множеством пересекающихся улиц и переулков, на которых возвышались большие строения среди аккуратно расставленных маленьких домиков, утопавших в зелени садов.

По обе стороны моста виднелись застывшие, будто вросшие в воду, тяжело нагружённые баржи. На их мачтах развевались разноцветные флаги и вертелись подгоняемые ветром флюгера[4].

Неуклюже поворачиваясь, пароход пришвартовался к причалу под громкий и разноголосый говор людей на палубе и на пристани. Каких только не слышно было здесь языков и наречий! Но над всем главенствовал немецкий язык — язык хозяев монархии, заглушая голоса венгров, словаков, чехов, хорватов, сербов, румын и других народностей, составлявших пёстрое население Австрийской империи.

Перекликаясь с носильщиками, со знакомыми и родственниками, по трапу спускались пассажиры, обременённые тяжёлыми тюками, чемоданами и дорожными мешками. Пароход был грузовой, поэтому пассажиры, за редким исключением, состояли из простолюдинов, торговцев и купцов, которые сопровождали грузы и собирались сделать закупки в Венгрии.

Передвижение по воде было намного дешевле, чем железнодорожное сообщение, которое только ещё начинало развиваться; этим и объяснялся приток пассажиров на пристани.

Одним из первых на берег сошёл человек лет пятидесяти, с котомкой за плечами и дорожным посохом в руке.

Длинная, густая борода, национальная венгерская атилла[5] из грубого сукна и простые высокие, довольно поношенные сапоги резко отличали его от двух других пассажиров, спустившихся с парохода одновременно с ним. Оба были одеты с претензией на франтовство: светлые сюртуки, высокие цилиндры на голове. Они громко разговаривали между собой по-немецки. Всё выдавало в них венских купцов, прибывших на осеннюю пештскую ярмарку. Они оглядывали спутников, отыскивая среди них местного жителя, чтобы осведомиться о хорошей гостинице.

Один из них обратился на немецком языке к человеку с посохом:

— Скажите, сударь, вы здешний?

Ответ последовал на мадьярском языке:

— Я направляюсь к себе домой. А вы-то зачем пожаловали?

— Не понимаю по-венгерски, — пожав плечами, сказал удивлённый австриец.

Недружелюбный тон незнакомца заставил австрийского купца насторожиться. Он привык к тому, что венгры гостеприимно встречают купцов, поставляющих в Венгрию продукты австрийских фабрик. Сами венгры из-за высоких пошлин не могли вывозить свои изделия в другие части Австрии, и те же австрийские купцы скупали у венгерских помещиков продукты сельского хозяйства прямо на месте.

Купец переглянулся со своим спутником, и оба поспешили к полицейскому, который прохаживался неподалёку.

— Обратите внимание на этого человека. Не беглый ли он преступник? Мы видели, как он садился в Вене на пароход и свободно разговаривал по-немецки с таможенным чиновником, а тут, когда мы к нему обратились, прикинулся вдруг непонимающим.

Уверенные в том, что их чисто венское произношение произведёт на полицейского должное впечатление, австрийцы направились в город.

И действительно, полицейский догнал неизвестного и остановил его:

— Сударь, ваш паспорт?

Не выражая удивления, человек с посохом протянул заграничный паспорт.

Казалось бы, документ не должен был внушать подозрений. Из него блюститель порядка мог узнать, что Михай Танчич, мадьяр по национальности, писатель по профессии, сорока семи лет от роду, житель города Пешта, с разрешения австрийских властей предпринял путешествие за границу, посетил Германию, Францию и Англию и теперь вернулся на родину.

Однако полицейский, развернув паспорт, сразу оживился. Он недоверчиво скосил глаза на человека, совершившего путешествие по чужим странам в более чем скромном костюме отечественного производства. Полицейский снова пробежал глазами строки, где были перечислены приметы владельца документа: «Длинная чёрная борода, чёрные глаза, средний рост…» Да, это вполне соответствовало действительности. «Так вот он каков, этот Михай Танчич!» — подумал полицейский, возвращая паспорт и принося извинения за беспокойство.

— Сами понимаете, время сейчас тревожное… — добавил он.

Танчич ничего не ответил. Опустив в карман документ, он продолжал свой путь.

А полицейский, подождав, пока Танчич скрылся из виду, сделал знак другому полицейскому, который не замедлил приблизиться.

— Беги, — сказал первый, — к капитану Секренеши и доложи, что Михай Танчич только что сошёл с парохода!

Меж тем Танчич остался весьма доволен тем, что полицейский ограничился изучением паспорта и особых примет путешественника и не поинтересовался его багажом. Вот была бы пожива для меттерниховской полиции, когда бы этому нелюбознательному полицейскому стражу взбрело на ум заглянуть в дорожный мешок Танчича!

На дне котомки лежал экземпляр «Рассуждений раба о свободе печати», изданный в Лейпциге вопреки тому, что на титульном листе местом издания значился Париж. Танчич получил книгу у венского книготорговца, который умел ловко обходить законы и знал, как переправлять в Австрию заграничные издания, минуя строгую таможенную цензуру. Через него-то и получил Густав Эмих несколько сот экземпляров «Рассуждений раба» для своего магазина.

«Много ли книг продал Эмих и что говорят о них в обществе?» — думал Танчич, шагая по улицам Пешта. Немало надежд возлагал он на это издание. Книга была открытым вызовом писателя, объявлением борьбы против угнетателей венгерского народа. До сих пор свободолюбивые сочинения Танчича распространялись в небольшом количестве, да и то в рукописном виде. Теперь книгу прочтут десятки тысяч людей.

«Лишь бы моим друзьям удалось выполнить то, о чём я их просил: тайно разложить сто экземпляров книги на скамьях Комитатского собрания! — размышлял Танчич. — Не беда, что такие материальные затраты не по карману бедному писателю. Если Эмих продаст остальные экземпляры, на мою долю всё же придётся небольшая сумма, которой хватит, чтобы пригласить хороших врачей и спасти жизнь больной Жужуны».

Сколько раз ни возвращается человек в родной дом после длительного отсутствия, каждый раз снова щемит сердце от радостного волнения и сладкой тоски: что-то ждёт его? Как его встретят?

Танчич ускорил шаг. Уже близко дом.

Вот большой жестяной ключ над мастерской слесаря. А дальше, тоже жестяной, — заманчивый крендель булочника, и медный таз цирюльника, и гроздья винограда у бакалейщика.

Ремесленников в столице много. При отсутствии фабрик они одни снабжают всем пештское население: каждый из них хочет привлечь внимание к своему товару и водружает цеховую эмблему, красноречиво объясняющую, чем он может услужить почтенной публике.

Остаётся пройти ещё пять домов, пересечь площадь, миновать аптеку, где стоит в нише деревянная статуя святой Марии, свернуть направо, на улицу Ке́рпеши, и вот наконец Танчич дома!

* * *

Едва Танчич успел подняться по трём знакомым ступенькам, как входная дверь перед ним раскрылась. На пороге, несмотря на ранний час, стояла Тереза. Она бросилась к мужу и, прильнув к его груди, зашептала:

— Которую ночь, как услышу гудок парохода, жду тебя тут у двери.

— Жужуна?.. — прервал её Михай.

— Плохо, плохо Жужуне… С каждым часом всё хуже. Но я ждала тебя, чтобы предупредить: есть распоряжение о твоём аресте. «Рассуждения раба» конфискованы… Эмих сказал, что тебе нельзя оставаться дома, чтобы тотчас, как появишься, ты отправился к Лайошу Кошуту. Он посоветует, как поступить. Так надо, дорогой! Уходи немедленно, пока никто не видел, что ты вернулся!.. Мешок оставь. Я потом его тебе принесу. Захвати рукопись «Рассуждений раба». Здесь теперь опасно её хранить… Уходи же, ради бога, скорее!

— Как! Уйти, не обняв Жужуну?..

— У меня самой сердце разрывается на части… Всегда в разлуке с тобой!.. Один бог знает, что будет с Жужуной. Но так надо! Жужуна спит. Сходи к Кошуту, выясни всё, может, опасность и не так велика, как кажется Эмиху.

— Никуда не пойду, пока не увижу нашу девочку! — Танчич решительно стал подниматься на второй этаж.

Тереза последовала за ним.

Танчич сбросил на пол котомку, стащил сапоги и направился в спальню, осторожно ступая в шерстяных чулках по скрипучим половицам.

Девочка лежала на левом боку, повернувшись лицом к стене. Отец наклонился над ней, взглянул на бледное, в красных пятнах лицо. Вместе с прерывистым дыханием из впалой груди вырвался жалобный стон.

Танчич обвёл глазами погружённую во мрак комнату, столик, на котором в беспорядке лежали какие-то порошки, клеёнка и вата от компресса, стояли пузырьки с лекарствами, недопитый стакан молока и другой, тоже неполный, с водой…

Все эти мелочи рассказали Танчичу о неусыпной заботе Терезы и её материнском горе больше, чем красноречивые слова.

Михай опустился на стул рядом с кроваткой, откинул голову на спинку стула, закрыл глаза.

Тихие стоны Жужуны наполняли сердце Михая глубокой жалостью к ней… У него было нелёгкое детство, но почему же природа отказывала его дочери даже в тех радостях, какие она дарила ему на заре жизни? Да, он редко получал хлеба вволю, зато был наделён завидным здоровьем, имел вдосталь свежего воздуха, солнечного света, здоровых детских удовольствий, доступных любому деревенскому мальчишке.

Сколько развлечений сулила уборка хлеба или ранний сев! Как весело бывало ходить на болота за тростником! То-то смеха и веселья! Всё тяжёлое, трудное с годами забылось, а вкус первых найденных в лесу ягод, омытых дождём и росой, казалось, ещё оставался во рту, как ласка солнечных лучей оставалась всю жизнь на загоревших в ту пору руках.

А Жужуна! Туберкулёз подточил её здоровье. Её братья и сёстры скончались в раннем детстве. Неужели и Жужуна обречена на преждевременную гибель?..

* * *

Кошут сидел за большим столом. Он был в чёрной бархатной венгерке и в чёрной шапочке. С тех пор как он выступил в роли неожиданного спасителя Риварди в суде, прошло более десяти лет, но Кошут почти не изменился. Годы не нанесли ни одной морщинки на его лоб и щёки; разве выражение лица приобрело ещё большую сосредоточенность, а взгляд тёмно-голубых глаз — большую мужественность. Стараясь успокоить Михая Танчича, Кошут говорил тихо, мягко, не торопясь:

— Я связан словом не раскрывать имени этого человека, но я уверен в его доброжелательстве. Очевидно, вам грозит серьёзная опасность. Он прямо сказал, что полиция располагает неопровержимыми документами.

— А именно? — удивился Танчич.

— Человек этот не мог пояснить, какого характера эти документы. Была ли у вас с кем-нибудь почтовая переписка по поводу книги «Рассуждения раба о свободе печати»?

— Нет, не было. Набиралась книга по копии. Оригинал рукописи хранился у меня. Едва ли полиция располагает против меня серьёзными уликами.

— В судебной практике, господин Танчич, порой сталкиваешься с неожиданностями, и они-то разрушают фундамент, на котором строилась защита. Наконец, полиция может изолировать вас, а потом искать основания для ареста. Время сейчас тревожное, ваши статьи в газетах давно обратили на себя внимание властей.

— А мне кажется, господин Кошут, что ваши речи и статьи, как более яркие и талантливые, должны вызвать ещё большее недовольство Вены. И всё же вы не считаете нужным отступать и прятаться.

Кошут улыбнулся. В его больших, совсем синих сейчас глазах вспыхнул огонёк, столь знакомый каждому, кому приходилось вступать с ним в спор.

— Я согласен, что власти хотели бы вновь увидеть меня в тюремном каземате. Но мне не приходится издавать свои сочинения за границей, что запрещено законом, и мои требования реформ поддерживает значительное число помещиков, ибо для них самих эти реформы выгодны. При этом я действую убеждением. Вы же призываете крестьян добиваться своих прав революционным путём.

— Не понимаю… — продолжал Танчич горячо отстаивать свою точку зрения. — Не понимаю я этого. Ведь в главном мы сходимся: оба мы требуем в первую очередь отменить крепостное право, наделить крестьян землёю и, чтобы это осуществить, оба признаём необходимым добиться национальной независимости.

— Да, но я при этом предлагаю помещикам выкуп за землю, вы же говорите, что платить им не следует… Могу вам напомнить ваши высказывания по этому поводу. — Кошут достал из ящика стола объёмистую папку. — Вот ваша рукопись «Союз защиты». — Кошут раскрыл рукопись и прочёл место, отмеченное закладкой: — «Разве крестьяне не заплатили за свою землю кровавый выкуп, веками неся все повинности да ещё отдавая сыновей для защиты родины от врага, и всё ради того, чтобы дворянство могло жить в неге и холе?!» — Добродушно улыбаясь, Кошут добавил: — Согласитесь после этого, что вы более опасный человек, чем я.

Танчич рассмеялся:

— Наша беседа приняла странный характер. Слушая нас, человек со стороны будет недоумевать: то ли каждый старается доказать, что он лучше, то ли, что хуже.

— Ну, знаете ли, это смотря по тому, кто нас подслушает. У Секренеши нет на этот счёт никаких сомнений: начальнику полиции мы оба не по вкусу, но в первую очередь он хочет прекратить вашу деятельность, как наиболее опасную. Поэтому-то вам необходимо до лучших времён исчезнуть с глаз полиции.

— До лучших времён… Спрятаться в норе и дожидаться, пока кто-то другой приготовит для тебя эти лучшие времена? Этаким путём ничего путного не достигнешь.

— Временное отступление — это не капитуляция, и часто оно необходимо для подготовки к дальнейшему наступлению. Послушайтесь моего совета, уезжайте немедленно. Я подготовил место для вашего временного убежища. Назвав вас неким Бобо́ром, учёным — исследователем южных богатств страны, я получил согласие графа Лю́двига Баттиа́ни поселить вас в его замке в Хорватии, куда до весны не собираются ни сам граф, ни его семья. Там в тиши, на живописном берегу Дравы, вы можете продолжать работу над вашей новой книгой. Тем временем здесь позабудут об авторе «Рассуждений раба».

— Но я не могу оставить семью. Дочь опасно больна, а жена измучилась за время моего отсутствия. Обе они ждали меня с нетерпением, и вдруг я опять их покину! Им не вынести такого потрясения.

— Это тяжело, спора нет. Но разве не тяжелее для больной девочки пережить обыск и арест отца, если он произойдёт на её глазах? Уезжайте и не беспокойтесь за судьбу семьи. Обещаю: вашей дочери будут обеспечены хорошие врачи, а жена получит всё необходимое. Густав Эмих согласился выплачивать ей ежемесячно сто форинтов[6] в счёт ваших новых рукописей, которые он решил издавать здесь или за границей.

Танчич не ответил. Он шагал по комнате, обдумывая создавшееся положение.

— Всё это так неожиданно… — произнёс он наконец, снова опускаясь в кресло. — Может быть, вы и правы. Однако я не в силах уехать, не повидав ещё раз Терезу.

— Ваша жена приедет сюда. У вас целый день впереди.

Кошут подошёл, рукой коснулся плеча гостя и участливо произнёс:

— Вы расстаётесь со своими близкими ненадолго. Если ваше пребывание в Хорватии затянется, я помогу вашей семье перебраться к вам. Ручаюсь, что всё останется в полной тайне: ни один ваш недруг не узнает, куда исчезла семья Танчича!

— Вы благородный человек, господин Кошут, и я принимаю ваши заботы с глубокой признательностью. Я верю, что мы ещё встретимся и, несмотря на разногласия, останемся в одном стане.

— И я не сомневаюсь, — ответил Кошут, дружески улыбаясь, — вот почему я стараюсь уберечь вас от врагов. Не слова, не философские рассуждения, а сама жизнь заставит нас пойти на сближение. И не всё ли равно, кто сделает первый шаг…

Танчич с нескрываемым волнением крепко пожал руку Кошуту.

* * *

Когда совсем стемнело и на улицах появились фонарщики с лёгкими лесенками на плечах, к дому Кошута подъехала закрытая карета. Две пары хороших коней тёплая одежда кучера и привязанная к задку экипаж большая корзина говорили о предстоящем дальнем путешествии.

Из второго этажа кто-то выглянул. Вслед за тем опустили штору.

В кабинете Кошута, прощаясь, Танчич говорил:

— Самое главное — поверить в свой народ, в то, что Венгрия может твёрдо стоять на собственных ногах. Тогда-то и появится решимость бороться за её освобождение любой ценой. Дай вам бог поскорее порвать с тем дворянами, которые упорно цепляются за юбку Австрии. Они страшатся остаться с глазу на глаз с собственным народом. С этими людьми нашей родине не обрести независимости. Добровольно они никогда не согласятся освободить народ от оков… знаю, вы не хотите кровопролития! Кто же его хочет? И хирург, отрезающий гангренозную руку, не желал бы крови, однако лучше потерять руку, но спасти жизнь… Я уверен, вы на это решитесь, и тогда за вами пойдёт весь народ. Прощайте желаю успеха и ещё раз благодарю за горячее участие ко мне и моей семье!

* * *

Вернувшись домой после невесёлых проводов мужа, Тереза Танчич улеглась в постель, но долго не могла заснуть.

«Опять разлука, неизвестность… Когда свидимся вновь и при каких обстоятельствах? Только бы Жужуна перенесла это новое испытание! Она так любит отца… Только бы он остался на свободе и миновали эти страшные дни!»

Жужуна ровно дышала во сне, и это успокоило Терезу. Трудная жизнь, выпавшая на долю жены Танчича, научила её бесстрашно глядеть в глаза суровой действительности. Тишина вокруг вселяла надежду, что на этот раз всё обойдётся благополучно и что опасения Кошута преувеличены. С этой мыслью она начала засыпать.

Но едва только Тереза смежила глаза, как услышала стук у входной двери. Сон как рукой сняло. У Терезы не было сомнений, кто и зачем пришёл. Правда, на одно лишь короткое мгновение у неё мелькнула мысль, что, может быть, вернулся муж.

В дверном проёме стояли перед Терезой трое полицейских.

— Что вам надо? — спросила она громко, откинув назад седеющую голову.

— Не шумите, сударыня, — сказал вкрадчиво один из полицейских. — Зачем привлекать внимание соседей? Ни вам, ни нам от этого не будет легче… Нам нужен Михай Танчич.

«Ах, так! Вы не хотите шума — тем лучше!» — подумала Тереза. Упрямая складка прорезала её лоб.

— Мужа нет дома! — крикнула она громко. — Но почему вы пришли среди ночи в дом, где живут честные люди? Мой муж никогда никому не причинял зла! Зачем вы пришли за ним? Разве он кого ограбил, убил? — Голос Терезы становился всё громче и пронзительнее.

Полицейские, не слушая Терезу, кинулись прямо в комнату, где стоял рабочий стол Танчича.

Тереза хотела преградить им дорогу, но услыхала испуганный голос Жужуны.

— Мама! Мама! — с плачем звала девочка.

Оставив полицейских рыться на столе у мужа, Тереза стремительно бросилась в спальню и сразу же откинула лёгкие шторки на окне. Тут, на подоконнике, она увидела экземпляр «Рассуждений раба», оставленный для неё Михаем. Тереза тотчас опустила штору, но, спохватившись, взяла с подоконника книгу и шепнула дочери:

— Ты дочь Михая Танчича, помни!

В предрассветном полумраке Жужуна не заметила что губы у матери пересохли и побледнели.

— Да, мама, — произнесла девочка, с удивлением глядя на книгу, которую Тереза держала в руках.

— Спрячь под одеяло папину книжку. Тебя никто не тронет!

— Да, мама, — сказала девочка, потом тихо добавила: — Я не боюсь.

Обыскав полки, шкафы, перерыв книги и бумаги в ящиках письменного стола и не найдя нигде рукописи, которую искали, полицейские направились в спальню.

Мертвенно-бледная Жужуна лежала на спине. Ей было неудобно. Всем своим телом девочка ощущала книгу отца, корешок которой врезался в её исхудавшую спину. Её высохшие, тонкие руки покоились поверх одеяла. Тереза стояла у постели, как часовой, охраняющий заветный вход.

Когда полицейские вошли в комнату, она обменялась с дочерью взглядом. Ресницы девочки чуть зашевелились, как будто она хотела подтвердить матери: «Я не боюсь».

Тереза распахнула окно и громко заговорила:

— Вы гонитесь, как ищейки, по следам Михая Танчича, а теперь мучаете ещё и его дочь! Так радуйтесь: вот уже пять месяцев она прикована к постели жестокой болезнью… Что вам здесь надо?

Тереза почти кричала. В соседних квартирах застучали ставни, открылись окна.

— Нет… Нет… — бормотали забеспокоившиеся полицейские, отступая перед разъярённой матерью. — Нам не нужна ваша дочь. Скажите только, где господин Танчич, и мы уйдём… Да закройте же окно! Зачем привлекать всеобщее внимание!

— Вы хотите знать, где мой муж? Извольте. Я дам вам его адрес. С мешком за плечами шагает он по нашей несчастной земле, слушает горестные песни, что поют венгерские женщины, запоминает слова жалоб, что срываются с губ измученных барщиной крестьян!.. Он всюду, где слышен стон измученного венгерского народа…

— Эта женщина своим криком соберёт весь город, а толку от неё не добьёмся… Идём! — шепнул старший полицейский двум другим.

Когда за ними закрылась дверь, Тереза бросилась к дочери.

— Бьётся? — скрывая за улыбкой тревогу, спросила она и приложила руку к сердцу Жужуны.

— Бьётся! Но я не боялась, мама!

Жужуна обвила исхудавшими руками шею матери.

Глава четвёртая «Журавлиные поля»

Октябрь 1846 года не баловал жителей Альфёльда[7] хорошей погодой. Однако день, когда граф Пал Фения предпринял путешествие в своё поместье «Журавлиные поля», выдался ясный и солнечный. С полей доносился тонкий аромат осенних полевых цветов и трав, а деревья дружно шелестели густыми ветвями, ещё не потерявшими разноцветного лиственного убора.

Три пары буланых лошадей, тщательно подобранных по масти и росту, везли роскошную карету, разукрашенную золочёными графскими вензелями. Сытые, крепкие кони рвались вперёд, пытаясь перейти на крупную рысь, но их сдерживали вожжи кучера и поводья форейтора, сидевшего на правой лошади передней пары.

Размытая дождями дорога, вся в выбоинах и ухабах, не позволяла передвигаться с большей быстротой. Высокие рессоры коляски лишь немного облегчали незавидное положение пассажира, вынужденного осенней порой проделывать длинный путь в коляске по венгерским просёлочным дорогам. Почтовая карета, тарантас какого-нибудь мелкого чиновника, вызванного издалека к высокому начальству, или двуколка комитатского ветеринара, объезжающего животноводческие хозяйства, — все эти нехитрые повозки претерпевали на своём пути тяжёлые испытания.

Хотя первая половина XIX века приближалась к концу, но в Венгрии ещё не было железных дорог, если не считать недавно построенной тридцатикилометровой линии между Пештом и Вацом. Путнику просёлочной дороги, не испытавшему прелести путешествия в вагоне, плавно скользящем по рельсам, казалось, что утомительная тряска при переездах так же закономерна, как и все прочие жизненные неудобства.

Графу Фении и его супруге графине Ило́не, сидевшим в карете, были хорошо знакомы преимущества комфортабельных вагонов железных дорог. Они часто путешествовали по Англии и Германии, опередившим в техническом развитии Австрию, не говоря уже о подневольной Венгрии.

Если же сиятельным путешественникам приходилось изредка преодолевать небольшие расстояния по отечественным дорогам, к их услугам была просторная карета с эластичными рессорами. Перины, подушки, пледы, объёмистые ларцы с самой разнообразной снедью и великолепным набором вин сопровождали важных путешественников вместе с лакеями и горничными.

Владея бесчисленными табунами степных лошадей, граф Фения считал, что Венгрия не нуждается в железных дорогах. «Она испещрена, — говорил он, — многочисленными реками, несущими свои воды в русла Дуная и Тиссы. Стоит ли государству затрачивать огромны средства на постройку железных дорог и подрывать развитие отечественного коневодства и речного транспорта? Да и к чему эта опасная быстрота передвижения? Мадьярам торопиться некуда!»

Пал Фения редко навещал «Журавлиные поля», но раз в году, осенью, непременно наезжал сюда для охоты. Остальное время он проводил или в своём замке в окрестностях Пешта, или за границей, чаще всего в Лондоне, где в модном пансионе воспитывалась его дочь.

Как и многие венгерские магнаты, Фения был англоманом. Весь уклад жизни в графском замке строился по английскому образцу, и даже выездной лакей Ми́клош Ба́рнави был переименован в Майкла. Он был одет свои барином на английский манер: панталоны в широкую клетку, свободное пальто, невысокий блестящий цилиндр. Необычное имя — Майкл — и заморский костюм превратили новоиспечённого англичанина в посмешище для других слуг графа Фении. Восседая на козлах рядом с кучером, Майкл держал себя степенно, сдержанно, как подобает джентльмену, а кучер бросал время от времени презрительный взгляд на разряженного соседа.

В нынешнем году, вопреки установившемуся обычаю, графа никто не встречал на полпути между Пештом и «Журавлиными полями». Он выехал из столицы раньше намеченного срока, не предупредив об этом управляющего имением.

Позади кареты на великолепном гнедом жеребце гарцевал его сын Ти́бор, офицер австрийской армии. Поодаль следовали четыре всадника — вооружённые стражи пештской полиции, посланные капитаном Секренеши для охраны графа.

Такая предосторожность была проявлена впервые. Прежде, когда граф приезжал в свои поместья, не было и речи о какой-либо опасности, подстерегавшей его карету в пути. Но в этом году по дорогам Альфёльда «пошаливали» бетьяры — беглые крестьяне и солдаты, не выдержавшие крепостных тягот и каторжного режима австрийской казармы. Они ватагами скрывались в лесах и болотах и поджидали богатые упряжки помещиков. Не раз после такой встречи приходилось знатному дворянину плестись пешком, иногда и полураздетым.

Возможно, что именно по этой причине граф предпочёл на сей раз отказаться от торжественной встречи и никого не предупреждать о дне и часе выезда.

Из Пешта карета тронулась на рассвете и ещё до полудня достигла графских угодий.

Дорога огибала большой пруд. Его сочно-зелёную гладь кое-где оживляли головки жёлтых лилий, а берега были покрыты водорослями и камышами. Там и сям тёмными точками торчали хохолки чибисов. Птицы лениво и безучастно поглядывали круглыми глазами на золочёную графскую упряжку, на великолепную одежду сопровождавших карету всадников и не трогались с места.

Вскоре пруд остался позади, и карета катила теперь прямо по наезженной колее с едва заметным подъёмом. Вот уже стал виден высокий берег Надь-Каты, омывавшей западную границу графских владений.

Огромные поместья графа раскинулись по обеим сторонам полноводного Дуная. Начинаясь в сорока километрах от Пешта, левобережное имение графа тянулось по плодороднейшей равнине Альфёльда до самого Со́льнока. На правом берегу Дуная земли Фении простирались от окрестностей Буды до города Ве́спрема, захватывая крупную часть горно-лесистого Фе́ртеша. Три комитата страны — Фе́йер, Пешт и Сольнок — находились во власти могущественного венгерского магната.

Граф приказал кучеру ехать дорогой, которая огибала территорию, занятую коневодческим хозяйством и вела к усадьбе.

Обширная площадь графского коневодства делилась на две самостоятельные части: участок, расположенный ближе к графской усадьбе, был занят строениями конного завода, а дальше, на огромных степных пространствах, раскинулись табуны многих тысяч лошадей, ещё не знавших ни седла, ни узды.

Конный завод «Журавлиных полей» был устроен с применением всех нововведений в области коневодства того времени. Здесь находились самые разные строения: отдельные каменные конюшни для племенных жеребцов и маток, пёстро раскрашенные здания для жеребят-сосунков.

В центре находился манеж, который также служил и школой верховой езды. Вокруг были расположены всевозможные обслуживающие мастерские: экипажные, шорные, кузнечные, слесарные, столярные, малярные и другие. Обособленно стояло здание с вывеской «Ветеринарный лазарет».

В отдалении виднелись приземистые глинобитные хибарки, где ютились тысячи людей разных профессий, чьим трудом держалось это крупнейшее не только в Венгрии, но и во всей Австрийской империи коневодческое хозяйство. В отличие от построек, предназначенных для лошадей, жилые помещения казались убогими, жалкими лачугами.

Пастбища графа Фении, раскинувшиеся в бескрайних степях, славились чистокровными табунами. Здесь отдельными косяками паслись лошади одинаковой породы и одной масти. Вороные и буланые, рыжие и караковые, гнедые и в яблоках табуны рассыпались разноцветными островками по зелёному ковру равнины.

До трёх лет кони проводят в степи день и ночь, не видя над собой ничего, кроме небесного купола.

Табунщик-мадьяр Альфёльда, так же как и его конь, не страшится ни жары, ни стужи, ни дождя. Широкие поля шляпы и тёплый кожух защищают степного пастуха от ливня и мороза. Ему и его табунам страшен только ветер. Когда он разбушуется, от него одна защита: укрыться в загоне. Эти нехитрые, но крепко сколоченные ограды из досок, глубокие срубы колодцев да крохотная глинобитная хибарка пастуха — вот и всё архитектурное богатство степного конского пастбища.

В тот час, когда карета графа приближалась к пастбищам, жизнь там била ключом. Огромные табуны носились по зелёному ковру, разукрашенному пёстрыми узорами степных цветов. Глухой топот копыт сливался с пронзительным ржанием, и весёлый шум разносился далеко по равнине.

Повсюду кипела работа табунщиков. Одни из них верхом на хорошо объезженных скакунах не давали слишком разыгравшимся коням отбиться от табуна. Другие арканами вылавливали из табуна трёхлеток, для которых настал последний час беззаботной вольной жизни без узды и седла.

Табунщики Венгрии, чи́коши, славятся на весь мир смелостью, ловкостью и выносливостью. Мужество, сила и стойкость чикоша закаляются в степи, под открытым небом с самого детства. Едва сын пушты[8] успевает отвыкнуть от люльки, как её сменяет спина коня. Недаром венгерская пословица гласит, что мадьяр родится в седле.

Искусство чикоша определяется его умением уверенно и крепко держаться на спине неосёдланной лошади, подчинять себе её волю, какого бы буйного нрава она ни была. Бич, которым чикош владеет в совершенстве, — в его руках грозное оружие, подчас более страшное, чем сабля или ружьё. К прочной деревянной рукояти бича прикреплена верёвка из пеньковой нити пополам с конским волосом; в середину верёвки вплетены мелкие пули, а на конце её — петля с увесистой свинцовой пулей крупного ружейного калибра. Венгерский табунщик, вооружённый таким бичом, напоминающим лассо американских ковбоев, вступает в борьбу с дикой лошадью, для которой наступил срок сменить вольное степное озорство на строго размеренную жизнь в заводской конюшне.

Но степная лошадь видит в табунщике заклятого врага и готова его уничтожить при первой попытке лишить её свободы. Поэтому трудна и опасна работа табунщика-объездчика. Опасность подстерегает его на каждом шагу, особенно когда попадается конь буйного нрава.

Поединок между такой лошадью и лучшим чикошем графства Ми́клошем Дунае́вичем завязался как раз в ту минуту, когда верховые табунщики заметили графскую карету. Миклош на резвом коне, в седле без стремян мчался во весь опор за Ласточкой, которая оказывала объездчику упорное сопротивление. Больше часа гнался за ней Миклош. Добрый конь под ним был уже весь в мыле, но приблизиться к Ласточке на длину аркана ему не удавалось. Преследуемая жертва ловко увертывалась каждый раз, когда Миклош находился у цели. Табун пришёл в неистовство и нёсся, возбуждённый погоней, вслед за Ласточкой, мешая чикошу её настичь. Но вот табунщикам удалось отделить почти весь табун, и теперь вместе с Ласточкой мчалось лишь несколько лошадей.

С намотанным на руку арканом Миклош уже настигал Ласточку и был готов набросить ей на шею петли как вдруг наперерез табунщику, летевшему с быстрота ветра, выскочила гнедая с белыми отметинами кобылица, прозванная Грозой за дикое ржание, каким она встречала приближение человека. Рванувшись в сторону, Миклош избежал неминуемого столкновения с бешеной лошадью, которая понеслась прочь от табуна. Обозлившийся Миклош пришпорил коня и погнался за Грозой, хотя она ещё не была намечена для объездки.

Началось состязание, небывалое даже для видавшего виды наездника. Гроза то и дело меняла направление, сопровождая каждый поворот дикими прыжками и таким грозным ржанием, что испытанный рысак под Миклошем шарахался в сторону. Наконец табунщик разгадал хитрые увёртки кобылицы и, улучив момент, выбросил петлю вперёд. Расчёт чикоша был точен: верёвка обвилась вокруг шеи животного. В ту же секунду он соскочил со своего коня и сильным рывком затянул петлю. Верёвка со свинцовыми пулями образовала прочный капкан, сдавивший шею кобылицы. Тщетно пыталась она него освободиться. Её попытки приводили лишь к тому, что петля ещё сильнее сжимала ей горло. Со сверкающими глазами, с развевающейся гривой, с пеной у рта, Гроза становилась на дыбы, кружилась, брыкалась.

Миклош стоял, откинувшись назад, и ждал, пока лошадь, израсходовав весь запас своих сил, даст себя взнуздать. Уже остекленились дикие глаза, ноздри окрасились кровью, надулись жилы на шее, всё прерывистее становилось дыхание. Тогда чикош сделал рывок назад — животное забило всеми четырьмя ногами, но в них не было уже прежней силы. Гроза в последний раз попыталась лягнуть врага задними копытами, но передние ноги отказались ей служить, и измученное животное упало. Миклош, не ослабляя петли и перебирая в руках верёвку, медленно приблизился и погладил обессилевшую лошадь. Но едва рука наездника коснулась её шеи, как она вздрогнула и сделала попытку встать. При каждом таком рывке аркан ещё сильнее сдавливал шею, и Гроза с хрипом опускала голову. Наконец можно было взнуздать её, и Миклош засунул в рот Грозе стальные удила. Он уже закинул было ногу, намереваясь усесться на спину лошади, как вдруг раздались звуки рожка.

Миклош оглянулся и увидел графскую карету. Подскакавший табунщик крикнул:

— Граф прибыл!

Миклошу, как старшему табунщику, полагалось встретить хозяина. Он сунул аркан и узду в руки подручного Яноша, повсюду сопровождавшего своего учителя.

— Держи! Не отпускай, пока я не вернусь, — сказал он и отправился навстречу графу.

Сын крепостного Янош Мартош был приучен к смелой верховой езде ещё с детства и теперь, в шестнадцать лет, знал немало секретов этого искусства. Он по праву гордился тем, что не хуже заправского степного табунщика владеет бичом чикоша и умеет ловко разрезать им воздух; этот резкий свист был хорошо знаком жителям пушты, а диким лошадям казался страшным.

Оставшись один на один с Грозой, Янош волновался, но не испытывал страха. Надев на левую руку ремешок кнутовища и держа верёвку в натянутом положении, он внимательно следил за хриплым дыханием заарканенной лошади. Гроза продолжала лежать с закрытыми глазами и оскаленным ртом. Казалось, она поняла, что всякое сопротивление бесполезно. Она лежала неподвижно, и только порой судорога пробегала по всему её корпусу, вызывая мелкую дрожь.

— Умаялась, бедняга! — участливо произнёс юный наездник и посмотрел по сторонам.

Никто не обращал на него внимания. Взоры табунщиков были обращены туда, где граф разговаривал с Миклошем. Янош был предоставлен самому себе. Убедившись в этом, он решил, что наступил тот долгожданный случай, когда можно показать своё умение самостоятельно объезжать диких лошадей. Учитель его был далеко. Ничто не мешало осуществить наконец заветную мечту. «Когда-то ещё подвернётся такой случай!» — мелькнула мысль. И, в следующую секунду Янош был уже на спине коня, сбросил петлю с шеи и натянул узду.

Гроза вскочила на ноги, сразу поднялась на дыбы, неистово закружилась, стремясь сбросить седока. Янош изо всех сил вонзил острые шпоры в бока лошади. Разъярившись ещё пуще, Гроза стала метаться из стороны в сторону, пытаясь стряхнуть всадника. Не добившись успеха, она рухнула на землю, чтобы подмять под себя врага и раздавить его. Но Янош не растерялся. Он успел соскочить с лошади раньше, чем её круп коснулся земли. Юноша, не медля, перебежал на другую сторону и, как только Гроза начала подниматься, снова вскочил на неё. Теперь лошадь переменила тактику и вихрем помчалась вперёд.

У Яноша вырвался вздох облегчения. Он натянул поводья и крепко сжал коленями бока лошади. Так он рассчитывал продержаться, пока лошадь выдохнется.

Но Миклош, который уже мчался на помощь своему ученику, был очень встревожен. Он-то сразу разгадал коварный манёвр Грозы, хорошо знакомый объездчикам диких степных лошадей. Гроза неслась по направлению к реке, прямо на столб, чтобы размозжить голову ненавистному всаднику. Как ни пришпоривал Миклош коня, как ни поощрял его гиканьем и ласковыми словами, ка ни рвался вперёд его послушный конь, опытный глаз чикоша рассчитал точно: Гроза достигнет столба раньше, чем он, Миклош, успеет её нагнать. Гибель юноши неминуема… И вдруг Миклош радостно воскликнул:

— Молодчина!..

Миклош только теперь понял, какого славного ездока он воспитал: в самый последний миг, когда лошадь была уже на расстоянии нескольких шагов от столба, Янош сорвал с себя шляпу и накинул на голову Грозы, плотно прижав широкие поля к её глазам. Ослеплённая лошадь шарахнулась в сторону, а затем остановилась и начала пятиться назад, кружиться на месте. Янош натянул поводья и заставил её пойти шагом. Затем, сняв с неё шляпу, он стал поглаживать шею Грозы и насвистывать, как это делали табунщики, когда сгоняли лошадей к водопою. Измученная долгой борьбой, Гроза жалобно заржала и теперь без сопротивления подчинялась поводьям.

Янош, однако, не чувствовал радости победы. Миклош молча следовал за ним.

«Хорошо, что так обошлось, — думал Миклош, — но ведь неукротимая Гроза могла в этой бешеной скачке испортить себе ногу. Мог погибнуть и парень!» Ни Фения, ни управляющий Калиш не простили бы этого чикошу.

Преодолев смущение и робость, Янош задержал Грозу и обернулся. Смуглое лицо Миклоша выражало негодование.

— На твоё счастье и на мою беду, — сказал он, — на нас глядит граф, а не то я избил бы тебя до полусмерти… Но не могу отнять этой чести у его сиятельства. Барин сам с тобой расправится, коли узнает правду. Я уже своё получил…

Миклош слез с лошади и взял из рук Яноша поводья.

— Иди куда знаешь, мне таких помощников не надо! Ступай к управляющему!

Спешившись, юноша стоял с опущенной головой. Он не решался смотреть в глаза своему наставнику. Тот повёл лошадь, но, сделав несколько шагов, обернулся к Яношу и сказал:

— Будет Калиш расспрашивать — не смей признаваться в самоволье. Тебя граф не помилует, а с меня ещё пуще взыщет за обман: я объяснил, что дал тебе дело не по силам — в этом моя вина. Ты как-никак справился, значит, бояться тебе нечего. Только держи язык за зубами.

Последние слова он произнёс уже без гнева. В нём слышались участие и ласка, которые чикошу не удалось скрыть за напускной суровостью. Спохватившись, он крикнул:

— Да смотри у меня, не вздумай ещё раз ослушаться!

Голос Миклоша снова стал грозным. На тёмном, почти чёрном от солнца и ветра лице светлые глаза зажглись гневными огоньками. Миклош любил своего подручного, как родного брата. Это он уговорил Иштвана Мартоша сделать мальчика табунщиком, в то время отец рассчитывал на его помощь в хозяйстве.

Янош платил своему учителю верной привязанностью и старательно подражал ему во всём. Даже свои непокорные тёмно-каштановые волосы он ухитрялся зачёсывать так, как Миклош. Славный чикош, хорват по национальности, любил покрасоваться выправкой и одеждой.

Детски наивное восхищение Яноша своим учителем тешило прославленного чикоша. Но вот один неверный шаг — и оборвалась их дружба.

Янош уныло поплёлся к глиняной хибарке, где ютился вместе с Миклошем. Юноша снял с головы шляпу. От взлохмаченных каштановых волос шла испарина, его тело горело. Янош скинул безрукавку, распустил шнурок, стягивавший воротник рубашки.

Ветер скоро высушил одежду и охладил разгорячённое тело. Но недоумение не рассеивалось. Почему так рассердился Миклош? Сам он ничего не боялся и часто твердил: «Риск — дело благородное. Не рискнёшь — не выиграешь!» Как же было не рискнуть с Грозой? Да и кончилось всё хорошо…

— Хорошо? — вдруг спросил Янош вслух.

Он повернул голову туда, где остановилась карета графа. Но там уже никого не было. Юноша увидел только удалявшегося Миклоша, который вёл под уздцы Грозу.

«Так вот как обернулось дело-то! — горестно повторял про себя Янош. — Мою вину Миклош взял на себя, перед графом в ответе оказался он, а я вроде как отличился в графских глазах!»

Янош долго не мог сдвинуться с места. Он не знал, что делать: догнать ли Миклоша или бежать скорее к хибарке. Ведь нынче суббота, и мать уже ждёт со своей корзинкой. В этот день она приносит сыну еду на всю неделю. Да, скорее к ней! Спокойная, благоразумная, она уж непременно придумает, как ему лучше поступить.

* * *

Ма́рика Мартош уже поджидала сына. Ей было немногим больше сорока лет. Обычно в эти годы венгерские крестьянки, изнурённые тяжёлой работой и постоянным недоеданием, выглядят почти старухами. Марике Мартош помогали весёлый, ровный нрав и большая рассудительность. Она легко могла рассердиться, огорчиться, вспылить, но так же быстро успокаивалась. Ничего не стоило её разжалобить, вызвать сочувствие. Янош очень походил на мать. Не таким был старший сын, Имре, угрюмый, неразговорчивый. Быстро опостылела ему ненавистная австрийская казарма. Всё казалось там невыносимым молодому рекруту. Его мрачные письма были полны отчаяния. А вскоре Марика и вовсе перестала их получать.

Когда случалась какая-нибудь неудача, Марика пожимала плечами и приговаривала:

«В этом и вся беда? Да это же ничего! Ведь могло быть и хуже!»

И она улыбалась, открывая белые, ровные зубы, которые, пожалуй, и составляли всю её красоту. Марика не могла похвалиться ни правильностью черт, ни особым блеском глаз, ни длинными или густыми волосами. Но, когда она улыбалась, не было лица краше; так, по крайней мере, казалось Мартошам, отцу и младшему сыну.

И сейчас, узнав о случившейся с Яношем беде, Марика нахмурила свои светлые брови, покачала головой, подумала и сказала:

— Только-то и всего, сынок? Могло быть хуже. Ведь ты мог разбиться, дуралей!.. Покушай вот. Я свежий хлебец испекла да сало принесла, вку-усное! Ещё принесу… Не горюй, сынок!

Марика крепко обняла Яноша и звучно поцеловал в щёку. Янош сконфуженно оглянулся: хоть он и любил мать, ему казалось неудобным нежничать с ней при посторонних. Убедившись, что вблизи никого нет, он ответил на ласку матери и долго ещё смотрел ей вслед, пока крепкая, стройная фигура не исчезла далеко в степи.

Глава пятая Времена меняются

Багряный свет заката и отблеск раскалённых углей камина придавали тяжёлой тёмной мебели графского кабинета ржавый оттенок. Громоздкие кресла и панель морёного дуба казались отлитыми из металла. На стенах в массивных золочёных рамах висели потемневшие от времени портреты графских предков, охотничьи ружья разных систем и эпох, чучела птиц, оленьи рога, вправленные в серебро, и другие трофеи охоты.

В кресле у двери, дожидаясь хозяина, сидел управляющий имением Герман Ка́лиш. Всё в его фигуре выражало напряжённость ожидания и готовность в любую минуту подняться и застыть в почтительной позе. Держаться в таком положении ему было нелегко. Высокий и костистый, Калиш легко себя чувствовал, разговаривая с подчинёнными, — на них ведь полагалось смотреть свысока. Плохо приходилось ему, когда требовалось стоять с опущенной головой перед важной особой, не обладающей, однако, высоким ростом. Как на грех, граф Фения был среднего роста. Это создавало для раболепствующего управляющего мучительные затруднения. Пришлось ему немало поупражняться, чтобы выработать такую позу, которая не вызывала бы сомнения в его бесконечной почтительности к графской особе. Тут и довелось ему на самом себе познать настоящий смысл хитроумного выражения «согнуться в три погибели».

В таком именно положении сидел управляющий в ожидании графа: спина согнута дугой, шея ушла в плечи, руки упёрлись в колени, ступни — в пол.

Это давало ему возможность сразу подняться, сохраняя в то же время почтительность во всей фигуре.

Неожиданный приезд хозяина встревожил Калиша. Граф прибыл без предупреждения, его впервые сопровождала полицейская охрана, — это было не к добру. Тревожило и то, что граф уже побывал на конном заводе… Кто знает, не нашлись ли там люди, которые успели рассказать графу о том, о чём ему вовсе не следовало знать. Зачем, например, ему докладывать, что часом раньше графа на заводе был Калиш? Он подготовил там отправку в Вену пятисот юкеров — лошадей-тяжеловозов. Управляющий намеревался перегнать их в Пештский порт и погрузить на баржи до приезда графа. Для этого у Калиша были серьёзные основания: при каждой поставке лошадей австрийской армии или отправке их за границу он ухитрялся увести с завода на три-четыре лошади больше, чем значилось в документах. Верные люди продавали их, и выручка шла в карман Калишу.

Беспокоило управляющего и то, что хозяин разгневался на табунщика Миклоша, как раз на того человека, который знал про эти проделки Калиша и, пожалуй, мог раскрыть их графу, чтобы заслужить его милость и прощение. Немало ещё и других грехов лежало на совести ненавистного крестьянам управляющего. Но со стороны забитых нуждой крепостных, до сих пор безропотно выносивших все издевательства, Калиш не ждал опасности, да и граф за излишние с них поборы ещё ни разу его не упрекнул.

За дверью послышались шаги, и Калиш поспешно поднялся, повернулся вполоборота, склонив голову. Но он ошибся: вошёл Майкл, чтобы предупредить о скором, выходе графа. Наряженный в клетчатые панталоны и длиннополый сюртук, в парике с буклями и туфлях с пряжками, новоиспечённый англичанин ступал медленно и важно по пушистому ковру, полный сознания собственного достоинства. Управляющий и лакей встретились как равные. Майкл не был в подчинении у Калиша и мог поведать ему многое о жизни графа в пештском замке и о его заграничных путешествиях. И он начал с восторгом рассказывать о Лондоне, куда недавно сопровождал барина, восхищаясь широким образом жизни, который граф там вёл, на удивление лондонцам.

— Много перевидал я там англичан, но такого настоящего англичанина, как наш граф, ни разу не встретил! — авторитетно заявил он.

Калиш поспешил с ним согласиться. Австрийский немец, он считал себя представителем высшей расы и был весьма невысокого мнения о венграх. Однако для графа Фении, друга австрийского канцлера, делалось исключение.

— Что и говорить, его сиятельство совсем не похож на мадьяра, — заключил Калиш дружескую беседу с лакеем и опасливо взглянул на стену, откуда из золочёных; рам смотрели на него предки Пала Фении; но прадед графа, изображённый художником в пышном национальном костюме, глядел на Калиша без укора.

Ио́жефу Фении был обязан хозяин «Журавлиных полей» графским титулом. В начале XVIII века Иожеф Фения помог подавить восстание своих соотечественников, поднявшихся по призыву Фе́ренца Ра́коци[9] на борьбу за освобождение родины от гнёта иноземцев. Крупные магнаты не хотели независимости Венгрии. Австрийские штыки надёжно охраняли их, обеспечивая беспредельную власть над крепостными крестьянами.

Следуя этим традициям предков, Пал Фения сохранил верность династии Габсбургов, представители которой уже несколько веков сидели на тронах Германии и Австрии. Изменил он традициям только в одном: отказался от лихо закрученных усов — былой гордости венгерской знати. Впрочем, весь его внешний облик ничем не напоминал старые семейные портреты.

Однако не отсутствие внешнего сходства имел в виду управляющий, когда не без основания сказал, что граф совсем не похож на мадьяра. Графский род Фениев утратил уже давно национальную гордость и благородство свободного духа венгерского народа, и Пал Фения был достойным отпрыском своего рода. Венгрия, где ему принадлежали огромные массивы полей, лугов и лесов, был дорога́ ему только как биржевая ценность. Венгерский магнат не обременял себя привязанностью к родине.

Лёгкой походкой, распространяя по комнате тонкий запах английских духов, вошёл граф и, не теряя времени, вернулся к ранее начатому разговору с управляющим:

— Я, пожалуй, слишком погорячился с этим объездчиком. Всё кончилось хорошо, мальчишка справился с лошадью — значит, Миклош не зря доверил ему такое опасное дело… Смелые табунщики нам нужны.

— Справедливо изволите рассуждать, ваше сиятельство. Миклош приходил ко мне за расчётом. Наложенный на него вашим сиятельством штраф ему и за год не отработать. Но дело не в этом: новый хозяин удержит из его жалованья всё, что нам полагается. Да только отсюда ему дорога прямо в казарму.

— Почему же? Он ведь хорват и в наших рекрутских списках не числится.

— В наших-то не числится, но хорватские власти не трогали его только ради вашего сиятельства.

— Знает он, что ему грозит солдатчина?

— Как не знать, ваше сиятельство! Да этим его не испугаешь. Он одного боится: как бы в пехоту не записали. «На лошади, говорит, ни в воде, ни в огне не пропаду».

— Лихой будет гусар! Но с завода его отпускать нельзя. Да и охотник он хороший. Кабы не он, упустили бы прошлый раз кабана. Велите ему вместе с подручным явиться на облаву. Мальчишка пусть сядет на Грозу. Если и тут с ней справится, сниму взыскание с Миклоша… Всё ли подготовлено к охоте?

— Всё, ваше сиятельство. Как раз Миклош-то со своим подручным и напал на след зверя.

— Мальчишку за это наградите… Как звать его?

— Янош Мартош, — ответил Калиш. Заметив, что граф в хорошем расположении духа, он приободрился. — Это сын Иштвана Мартоша, который всегда бывает старостой загонщиков, — угодливо пояснил он.

— А, помню, помню… Такой плечистый, статный, кривой на один глаз… Как вы его назвали?

— Мартош, ваше сиятельство.

— Мартош… Мартош… — несколько раз повторил граф, силясь что-то вспомнить. — Ах да! — Граф вдруг помрачнел. — Это не его сын в третьем венском полку?

— Именно так… Имре — его старший сын.

— Отличился сынок! Повесился… прямо в казарме!

— Ах ты господи!

— До сих пор рекруты из «Журавлиных полей» славились усердием, нравственностью, послушанием! — продолжал раздражённо граф, не обращая внимания на Калиша. — И вдруг… Понимаете ли вы, что поступок этого солдата пахнет бунтом?!

Калиш промолчал, почувствовав упрёк по своему адресу.

Граф вышел из-за стола и бросил:

— Отцу рассказывать незачем, да и вообще об этом не следует болтать.

— Понимаю, ваше сиятельство. — Согбенная спина Калиша склонилась ещё ниже.

Граф подошёл к камину и щипцами стал ворошить раскалённые угли.

Управляющий воспользовался этим, чтобы переменить тему разговора.

— Уж не взыщите, ваше сиятельство, мы вас никак не ожидали сегодня, вот и не протопили как следует… — виновато произнёс он.

— Да, — отрывисто сказал Фения, снова усаживаясь в кресло. — Некоторые обстоятельства вынудили меня приехать раньше, чем я рассчитывал… — Помолчав, граф продолжал: — Я выставляю свою кандидатуру на выборах в Государственное собрание.

— В Государственное собрание? — воскликнул Калиш. Он стоял, выпрямившись во весь рост.

— Да, да, в Государственное собрание. Чему вы удивляетесь?

Калиш спохватился и сказал вкрадчиво:

— Как мне не удивляться, ваше сиятельство… — Глаза управляющего скользнули поверх графской головы и остановились на портрете Иожефа Фении. — Что сказал бы на это ваш сиятельный прадед?

— А что бы он сказал, если бы ему довелось увидеть, как экипаж движется без помощи лошадей, одной только силой пара?

Калиш приободрился и счёл возможным почтительно улыбнуться:

— Так-то оно так, ваше сиятельство. Времена и в самом деле другие. Да только совсем недавно, нынешней весной, вы изволили справедливо выразиться, что Государственное собрание — это никому не нужная, пустая говорильня…

— Господин управляющий, — хмуро сказал граф, — то, что вчера было ненужной или даже вредной игрушкой, угрожавшей общественному спокойствию, нынче может стать важным средством для сохранения тишины и порядка в стране.

— Вы, как всегда, правы, ваше сиятельство. Народ становится неспокойным, кляузным… — Калиш решил подготовить графа на случай, если крестьяне к нему прорвутся и успеют нажаловаться.

— У вас тут что-нибудь произошло? — забеспокоился граф.

— Никак нет, ваше сиятельство. Открыто никто не высказывает недовольства, но всякий норовит увильнуть от работы, если недоглядишь…

— Это уж ваше дело доглядеть…

— Понимаю, ваше сиятельство, понимаю и стараюсь.

— Старайтесь, старайтесь, но в то же время будьте осторожны. Не перегибайте палки… Никто не убежал?

— Два недоимщика пропали без вести, ваше сиятельство.

— Почему не сообщили? Какие меры приняты для розыска? — Граф нахмурился.

— Прошло всего три дня с тех пор, как это случилось. Я полагал, что они вернутся, и не хотел преждевременно беспокоить ваше сиятельство. Стражники обшарили всё кругом — никаких следов. Скрываются, должно быть, на болотах. Наступят морозы — они и вылезут из нор. Тогда переловим их голыми руками.

— Я слыхал это от вас ещё прошлой осенью. Однако и те трое как в воду канули! Объявите, что та изба, где беглый найдёт приют хоть на одну ночь, будет сожжена дотла! Совсем обнаглели эти бетьяры! На дорогах стало неспокойно. Без охраны невозможно проехать даже по такому тракту, как Пештский… Запомните на будущее: о дне моего отъезда никто не должен знать. Экипаж, лошади должны быть всегда наготове, чтобы тронуться в любую минуту.

— Всё будет выполнено, ваше сиятельство…

Тревога графа передалась и Калишу, но всё же он вздохнул с облегчением. Неурочный приезд графа получал теперь объяснение.

— В наших округах ничего такого не слыхать, — добавил он успокоительно.

— Тем лучше! Однако осторожность никогда не мешает… — Граф взял со стола исписанный лист бумаги и подал его Калишу. — Просмотрите список гостей, которым уже посланы приглашения на охоту. Сверьте с прошлогодним. Не пропустил ли я кого из соседей?

— В прошлом году вы не пожелали пригласить господина Гуваша.

— Помню. Беспокойный сосед, и мне тогда не хотелось знакомить своих друзей с этим, с позволения сказать, помещиком. Но на сей раз вы и его найдёт в списках… Узнали вы у него, сколько он хочет за свои луга?

— Он не даёт ответа.

— Дождётся, когда его имение пойдёт с молотка…

— И я полагал, что прошлогодний недород да нынешние низкие цены на хлеб вконец разорят Гуваша. Именьице его заложено-перезаложено, и банк отказал в отсрочке платежей. Я уж посматривал на его луга так, словно они принадлежат вашему сиятельству.

— Ну, и за чем дело стало?

— Гуваш строит ткацкую фабрику и получил машины из Англии.

Граф удивился:

— Откуда же у него взялись деньги, когда он был на волосок от разорения?

— По слухам, за него поручился кто-то из членов Общества защиты венгерской промышленности. Оттуда ему прислали машины в кредит. Из Англии прибыли инженеры. Они обучают крестьян работе на ткацких машинах. Уже двадцать человек работают на ручных станках.

— Бредовая затея. Венгрия — страна сельского хозяйства и такой останется. Хлеб, шерсть, мясо, вино, лошади — всё здесь в изобилии. Это и надо вывозить. А взамен мы можем получать сельскохозяйственные машины и в готовом виде всё, что нужно для того, чтобы одеться и обуться. Хорошо и удобно для обеих сторон! Только такие сумасброды, как Кошут, могут думать, что Венгрия обойдётся без привозных товаров. Он в прошлом году пытался и меня втянуть в Общество защиты венгерской промышленности. Бессмысленные прожекты!

— Вот подите же, не могут эти беспокойные люди понять такую простую вещь!

— Вы думаете — не могут? А я скажу: не хотят! Не хотят примириться с заведённым порядком те, у кого нет своей земли, или те, кто не умеет извлекать из неё дохода… Вроде этого адвоката.

— Кошут как раз сейчас гостит у Гуваша. Они присылали узнать, не изволили ли вы приехать, и просили уведомить, когда ваше сиятельство может их принять для разговора по какому-то делу.

Граф оживился:

— Ну что ж, пригласите и Кошута вместе с Гувашем на охоту. Неприятные гости, но ничего не поделаешь!

— Понимаю, ваше сиятельство.

— Не буду от вас скрывать, Калиш… — Граф остановился на минуту, как бы подыскивая нужные слова, хотя на немецком языке, на котором велась беседа, граф изъяснялся совершенно свободно. — Даже надо, чтобы вы знали о моих намерениях в отношении Кошута. Само провидение идёт мне навстречу. Если бы этот захудалый дворянин не напросился сам приехать в «Журавлиные поля», мне пришлось бы под каким-нибудь предлогом пригласить его к себе в Пешт.

— Ваше сиятельство заставляете меня всё больше и больше удивляться…

— Сейчас всё поймёте. Но знайте, что я доверяю вам важную государственную тайну. Я рассчитываю на ваше благоразумие.

— Будьте уверены, ваше сиятельство…

— Кошута надо купить, а если это не удастся — скомпрометировать, да так, чтобы от него отвернулись, по крайней мере, те дворяне, которые сейчас доверчиво следуют за ним.

Калиш слушал, стараясь ничем не обнаружить впечатления, произведённого на него словами графа. Прежде всего он хотел выяснить, какое место в своих коварных замыслах граф отводит ему, управляющему.

Фения продолжал:

— Повторяю: это дело государственной важности. Кошут стал очень опасен. Он возбуждает мадьяр против Вены. Своим краснобайством, зажигательными статьями он приобретает с каждым годом всё новых и новых приверженцев, возмечтавших о самостоятельной, независимой Венгрии. Ловкий, опытный адвокат, он ведёт дело тонко: его речи и поступки как будто всегда остаются в рамках законности, а на самом деле подрывают порядок в стране. На предстоящих выборах в Государственное собрание он выставил свою кандидатуру по тому же комитату, что и я. Вы понимаете теперь, как важно не допустить его избрания? Надо бы узнать, какова действительная цель его приезда в деревню. Едва ли он только гость у Гуваша! Не скрываются ли и тут какие-нибудь противозаконные намерения… Между прочим, пештская полиция разыскивает местонахождение тайной типографии. В последнее время стали распространяться опасные книги, невесть кем написанные и где напечатанные. Кто знает, может быть, эти преступники свили себе гнездо где-нибудь рядом с нами!

Граф выдвинул ящик стола, достал книгу и протянул её Калишу:

— Полиция разыскивает типографию, где печаталась эта мерзкая книга, и склад, где хранятся непроданные ещё экземпляры.

Калиш вздохнул с облегчением. Графу было не до крестьянских жалоб. Всё оборачивалось как нельзя лучше.

— «Рассуждения раба о свободе печати», — прочитал Калиш название книги. — Ваше сиятельство справедливо изволили назвать книгу мерзкой. В самом заголовке чувствуется насмешка над существующим порядком. На подобный пасквиль способны только злонамеренные люди… — Калиш вдруг оживился, его осенила догадка. А мне до сих пор это не приходило в голову! — воскликнул он. — Но теперь многое проясняется…

— Ну, ну? — заинтересовался граф.

— Ваше сиятельство переслали мне однажды дерзкое письмо наших мужиков. Я тогда подумал: «Кто же этот ловкий грамотей, который надоумил их высказать своё недовольство и оклеветать меня в глазах вашего сиятельства?» У нас таких людей нет. Теперь ясно, где искать сочинителей этих кляуз!

— Возможно, но одних догадок мне мало… Нужны доказательства, документы или живые свидетели.

— Вы получите их, ваше сиятельство! Моя честь в том порукой!

«Невелика, однако же, порука», — подумал граф, исподлобья бросив взгляд на управляющего.

Глава шестая Проклятие взбунтовавшегося раба

Несмотря на сильный ветер, густая облачность держалась стойко и угрожала разразиться бурным ливнем.

Толпа вооружённых кольями загонщиков ещё до рассвета собралась в графском парке и ждала распоряжений: быть нынче охоте или её отложат до погожего дня? Большинство крестьян относились к этому вопросу совершенно равнодушно, но все следили за облаками, примечали каждый резкий порыв ветра, перемену его направления, вспоминали разные приметы, по которым ещё деды и прадеды умели предсказывать погоду. Кое-кто прикидывал: выгоднее ли будет для собственного хозяйства, если охота нынче не состоится и всех отпустят по домам?

День был воскресный, единственный день в неделю, когда графский крестьянин не обязан был отбывать крепостные повинности и мог трудиться для себя на узкой полоске. Скошенная пшеница, раскиданная на земле, подсохла, и её во что бы то ни стало надо было убрать, укрыть от дождя. Однако никто не знал, как долго придётся дожидаться решения графа, а осенний день в поле невелик. Продержат загонщиков до полудня и отпустят ни с чем, а в следующий раз, глядишь, охота опять придётся на воскресный день!

— Нет, — неторопливо говорил староста загонщиков Иштван Мартош, — коль уж оторвались от дома, день всё равно пропал — одно не докончишь и другое не успеешь. Отбыть бы нынче эту повинность, а уж потом управляться со своим делом! — Он обратил к небу свой единственный глаз. Второй был потерян ещё в молодости в единоборстве с кабаном. Глаз не вытек, но остался на всю жизнь тусклым, неживым.

Дворовые слуги сновали повсюду, наводя порядок на дорожках липовых аллей. Они бесцеремонно, с нескрываемым пренебрежением перегоняли собравшихся крестьян с места на место, опасаясь, как бы они своими мужицкими сапожищами не натаскали грязи на посыпанные песком дорожки и не испортили парадного вида.

Графский замок был ещё погружён в сон, и только дым, обильно поднимавшийся из кухонной трубы, свидетельствовал о неусыпных заботах челяди, спозаранку готовившейся к пробуждению господ. Вместе с дымом, который то быстро рассеивался порывами ветра, то низко стлался по траве, доносился аппетитный запах жареных фазанов, приправленных острыми пряностями.

Староста загонщиков Иштван Мартош был нечувствителен к запахам барской кухни. Недоедание давно и покорно было принято им как незыблемый закон. Сейчас Иштван был поглощён свалившейся на него заботой: крестьяне поручили ему передать графу их смиренную просьбу. Именно ему, мужику степенному, исправно выполнявшему все барщинные повинности, доверили односельчан просить у графа милости — искать у него управы на Калиша.

Иштван не одобрял тех, кто, случалось, отказывался подчиниться приказам управляющего, потерявшего всякое чувство меры в своём жадном лихоимстве. Он твердо верил, что богу угодно неравномерное распределён земных благ между людьми, но надеялся, что в награду за тяжкие испытания на земле вознесётся его душа к небесам, где и обретёт умиротворение и вечный покой.

Но вот над деревней разразилась беда, грозившая полным разорением и без того нищенского крестьянского хозяйства: Калиш запретил пользоваться лугами, издавна отведёнными под крестьянские пастбища. Это неожиданное бедствие и ничем не оправданная жестокость озадачили Иштвана и заставили его призадуматься. Впервые он усомнился в том, что всё делается по воле божьей…

Много раз прикидывал Иштван, как бы почтительно объяснить графу, что крестьяне и впредь готовы усердно трудиться на благо его сиятельства, но только просят защиты от несправедливостей Калиша. Но мысли не укладывались в слова. Мешали дурные предчувствия, которые зародились в его душе в ту минуту, когда он узнал, что карету графа сопровождали вооружённые стражники пештской полиции. Никогда, ни в один прежний приездов графа, этого не случалось. Кучер графа поведал Иштвану о столичных новостях и тревожных слухах. Неспокойно стало на венгерской земле, народ начал роптать, там, то здесь вспыхивают крестьянские бунты.

— Наш молодой граф выезжал с кавалерией на усмирение, — говорил кучер. — Я сам слыхал, как он рассказывал об этом своему батюшке, когда я вёз их в Буду.

Рассказы кучера смутили Иштвана. Не то чтобы он боялся за себя. Вдвоём со своей Иштванне[10] он как-нибудь проживёт. Старший сын служит в солдатах, младший работает на конном заводе; там они плохо ли, хорошо ли, но хлеб за службу свою получают… «Нам с Марикой много ли надо? Силой бог нас не обидел. И без коровы проживём, если корма не станет… Другим-то, у кого дети малые, тем-то ведь хуже». И эта ответственность за других, за которых надо похлопотать перед барином, тревожила Иштвана.

Участники охоты постепенно съезжались, парк огласился лошадиным ржанием.

Не без удовольствия заметил Иштван своего сына среди конных загонщиков. Иштван отнёсся безучастно к рассказу о том, как Янош укрощал дикого коня. Отец не видел в этом ничего особенного. Не понял он и того, за что разгневался граф на Миклоша, — в конце концов всё обошлось благополучно. Граф даже поощрил Яноша и велел дать ему коня для участия в барской охоте. Как за него не порадоваться?

И в самом деле, сидя в расшитом серебром седле на стройной Грозе, не перестававшей перебирать ногами, Янош выглядел щёголем. Калиш отменно нарядил всех барских слуг для участия в охоте, выдал всем сёдла, уздечки и попоны из барских кладовых.

Янош держался в седле прямо, приподняв плечи, чтобы казаться выше и старше своих лет. Его короткая белая холщовая рубаха без застёжки, только с завязками на шее и на груди и с широкими рукавами, была заправлена в светлые просторные, тоже холщовые шаровары. Кожаный пояс со множеством металлических украшений стягивал гибкую талию юноши. На широкополой шляпе развевалось перо цапли — отличительный признак праздничной одежды. В опушённых длинными ресницами карих глазах, сейчас широко раскрытых, отражались довольство и безмятежность. Он не думал сейчас ни о чём, кроме того, что он красуется на коне, что на нём парадная одежда и что его заметят все гости.

Убор Грозы — чепрак, узда и седло — отливал синевой даже при тусклом свете пасмурного утра. Лошадь всё время проявляла беспокойство, и юному всаднику надо было непрерывно следить за ней: она не терпела продолжительного стояния на месте и не признавала дисциплины в конном строю. С того дня, как молодому чикошу удалось впервые покорить ее дикий нрав, прошло две недели.

Всё это время Янош с помощью Миклоша неустанно объезжал Грозу, стремясь приучить ее к послушанию и к совместному бегу с укрощёнными лошадьми. Сперва Гроза бешено сопротивлялась, и приходилось затрачивать много труда, чтобы заставить её следовать в нужном направлении. Она шарахалась в сторону и готова была скакать в любом направлении, кроме того, в каком мчались остальные лошади. Именно это могло погубить Яноша и Миклоша на предстоящей барской охоте. В тот небольшой срок, который был в их распоряжении, они отчаянно боролись с буйным характером Грозы. В конце концов её сопротивление было ослаблено, а затем и сломлено.

Миклош был все время настороже и держался на своей Стреле поблизости от молодого друга Яноша. Он был одет как заправский чикош: на плечи лихо накинут короткий доломан[11] с блестящими металлическими пуговицами; с широких штанов на высокие кавалерийские сапоги спадает густая бахрома; из-под полей шляпы, украшенной лентами и букетиком левкоев, спускаются длинные пряди волос, обильно умащенных растительным маслом.

В парке, на площадке перед графской усадьбой, постепенно нарастало оживление, а когда выехали кареты и открытые коляски для дам, начали выходить из дома и гости. Наконец появился Калиш и объявил, что охота состоится.

Всё сразу пришло в движение. Выстроились в порядке конные и пешие загонщики, появились псари, готовые по первому сигналу доезжачего[12] спустить со свор породистых борзых. Их широкие медные, начищенные до блеска ошейники щетинились острыми стальными зубьями — защита против смертоносных клыков кабана. В предчувствии близкой травли встревоженные собаки перекликались друг с другом, ещё усиливая напряженность ожидания собравшихся охотников. Взоры всех были теперь устремлены на широкий портал графского дома. На треугольном фронтоне, который поддерживали стройные колонны, выделялись лепные львы на графском гербе.

Наконец тяжелые двери медленно раскрылись, привратники вытянулись в струнку. Спустя минуту вышли граф с графиней в окружении гостей и стали медленно спускаться по ступеням портала. Последним сошеё молодой Фения, ведя свою любимую собаку Серну. Поджарая, на тонких ногах, с длинной узкой мордой, Серна ничем особенно не выделялась среди других борзых. Но во всей округе аристократы, увлекавшиеся охотой, знали Серну, потому что она славилась стремительностью атаки, быстротой и рекордной силой толчка передних лап. Тибор Фения гордился своей собакой и с удовольствием предвкушал, как она в авангарде рассвирепевших борзых первая вступит в единоборство со взбешенным вепрем.

Между тем граф обходил выстроившихся охотников. Оживлённый, улыбающийся, он радушно отвечал на приветствия, расспрашивал доезжачего о собаках и, заметив среди пеших загонщиков Иштвана Мартоша, подошел поближе и осведомился у него, тут ли Янош, слушается ли Гроза.

Обрадованный такой лаской, предвещавшей успех делу, которое ему поручили крестьяне, Иштван низко поклонился и невнятно пробормотал:

— Покорно благодарим, что не оставляете вашими милостями. Мальчишка-то, ваше сиятельство, привыкал к лошадям с трех лет…

Но граф не дал себе труда выслушать Иштвана и проследовал дальше. Молодой граф был удивлен, увидев Яноша на Грозе, которая послушно держала общий строй.

Страстный лошадник, Тибор Фения интересовался подготовкой к охоте и в дни, предшествовавшие ей, частенько бывал на конном заводе отца. Он с любопытством смотрел на неукротимую Грозу, и, когда однажды захотел попробовать на ней своё наездническое искусство, Миклош испуганно остановил его и объяснил, как опасна эта лошадь. Тибор, слывший знаменитым кавалеристом, был уязвлён, однако не решился сесть на Грозу после такого предупреждения. Теперь, увидев покорённую кобылицу, он невольно высказал вслух своё удивление:

— Да та ли это лошадь в самом деле!

Перехватив восхищённый взгляд, брошенный на Грозу его товарищем и гостем Гейнцем, тоже кавалеристом австрийской армии, Тибор злобно добавил:

— Впрочем, она ещё себя покажет и сбросит этого… конюха.

Гейнц знал о неудачной попытке Тибора обуздать Грозу. Желая поддразнить приятеля, он сказал:

— Пари держу, что не сбросит. Он сидит как опытный наездник.

— Пари? — Глаза Тибора сверкнули из-под густых бровей. — Готов держать пари на что угодно.

— Если ты так уверен, что ж, ставь свою Серну!

Генрих Гейнц давно мечтал приобрести любимицу Тибора — тонконогую Серну. Граф недовольно поморщился, но отступать было поздно.

— Согласен! — мрачно сказал он.

— Подтверди, что уступаешь мне Серну, если мальчишка выдержит испытание.

— А если не выдержит?

— Что ж, тебе нравился дорожный несессер, что батюшка привёз мне из Англии. Охотно ставлю его взамен Серны.

— Идёт!

Сделав несколько шагов, старший граф Фения обернулся и приказал Калишу:

— Позовите того молодого объездчика… Забыл, как вы его называли.

— Янош Мартош, ваша светлость.

— Да, да, Мартош!

От неожиданности Янош растерялся и не трогался с места.

— Чего же ты? — крикнул ему забеспокоивший Миклош. — Столбняк напал с испуга? Давай шенкеля, да только не резко! Поводья на себя, сколько есть силы! Пошёл! Не торопись!

Ободряющий тон Миклоша не сразу, однако, вернул юноше самообладание.

Растерянность всадника молниеносно почувствовала лошадь. Первый посыл ногами был нетвёрдый, в резком рывке поводьями сказалась неуверенность наездника. Этого было достаточно, чтобы успокоившаяся на время непокорная лошадь вновь проявила строптивость. Гроза стала пятиться назад и кружиться. Янош более энергично сжал ногами бока лошади, ослабил поводья и поднял хлыст. Проделав всё это без промедления и решительно, Янош не дал разыграться буйному нраву лошади, и, покружившись на месте, она рванулась вперёд, но, сдержанная всадником, пошла рысью.

Молодой граф испытал чувство острой досады. Он славился среди офицеров своего полка искусством верховой езды, умел держать в подчинении горячих и норовистых лошадей. А тут вдруг отступил перед дикой Грозой, и на ней красуется какой-то мальчишка-табунщик, да ещё в присутствии насмешника Гейнца! И он, Тибор, вдобавок рискует проиграть любимую собаку!

Он перевёл взгляд с Яноша на неукротимую лошадь, с неё — на рвавшуюся со своры Серну.

И вдруг у него мелькнула коварная мысль. Он знал о ненависти степных лошадей к собакам, о том, что на венгерских конских пастбищах не пользуются услугами собак. Гордая степная лошадь не терпит их присутствия, и, если к косяку таких лошадей приблизится бродячая собака, ей несдобровать: табун накинется на неё и убьёт. Гроза в этом отношении не представляла исключения.

Тибор недолго думая спустил Серну со своры. Обрадованная неожиданно полученной свободой, Серна встряхнулась, прыгнула, весело помахивая хвостом, и очутилась совсем рядом с Грозой. Ноздри лошади угрожающе раздулись. Она шарахнулась в сторону, собака игриво кинулась к ней. Гроза в исступлении лягнула Серну задними ногами, отбросив её на несколько шагов. Янош попытался сдержать Грозу, но, раздражённая, не подчиняясь седоку, она несла его в глубь парка. А на земле тяжело раненная, жалобно взвизгивая, лежала Серна.

Этого Тибор не предвидел. Оба Фении, отец и сын, пришли в неистовство.

— Схватить! Запороть! В тюрьму! — кричал старший Фения, гневно глядя на управляющего. — Вот до чего у вас дошло!

Обескураженный, Калиш подал знак стражникам, и они тотчас помчались вдогонку за Яношем. Тибор Фения, злобно нахмурив брови, проверил заряды в пистолете и тоже вскочил на коня. Помрачневший граф направился к гостям. Миклош спешился и подошёл к растерявшемуся управляющему:

— Дозвольте ехать вдогонку. Им не совладать с Грозой. Мальчишку убьёт и сама расшибётся!

— Скорее, скорее! — заторопил его управляющий и поспешил вслед за графом.

Иштван слышал приказ барина: «Запороть! В тюрьму!» Он не ожидал такой жестокости от графа. Правда сын заслужил наказание за то, что не справился: поморить голодом, продержать взаперти, можно и уши надрать… но подвергнуть парня такому позору — заточить в тюрьму, высечь… Нет, это наказание было несоразмерно проступку.

Обуреваемый одним только желанием спасти сына Иштван вышел вперёд, когда граф проходил мимо за гонщиков:

— Ваша милость!..

— Ты?.. Чего тебе?

— Прошу милосердия для сына… — продолжал смиренно Иштван.

Граф побагровел от злости.

— Ваше сиятельство, молод он… — Голос Иштван дрожал. — Не губите малого… Мы уж отслужим всё, душой…

Как ни старался граф сдержаться, чтобы не обнаружить перед гостями своей ярости, его взорвало:

— Всей душой отслужите? Хороша семейка! Один лучше другого! Младший сынок, болван, не умеет поводьев в руках держать. Старший ещё того лучше: отказался служить императору, удавился в казарме на позор всему полку!

— Имре! — вскричал в отчаянии Иштван. — Имре сгубили!.. Теперь и второму черёд?.. — И, как будто только сейчас страшная правда дошла до сознания смиренного раба, он повторял оторопело: — Имре!.. Имре сгубили! Люди добрые, помогите!..

В своей мольбе он обращался к таким же, как он, обездоленным крестьянам, которые одни могли сейчас его понять, но рука его просительно тянулась к барину и робко коснулась полы длинной охотничьей куртки графа.

Прикосновение Иштвана вызвало новый приступ ярости у Фении.

— Прочь, негодяй! — крикнул он, брезгливо стряхивая его руку.

Графский окрик был для покорного крестьянина последней каплей. Все обиды, унижения, несправедливости, скопившиеся за годы, нахлынули на него в какой-то короткий миг прозрения. Он отпрянул от графа, опалённый внезапно вспыхнувшей ненавистью. Рука судорожно сжалась в кулак.

— Проклятье тебе! — грозно прогремел его голос. Будь проклят ты, кровопийца! Пусть сгинет весь твой род!

Графа передёрнуло. Он не был суеверен, но в этом проклятии взбунтовавшегося раба ему почудилось какое-то зловещее предзнаменование. Он поднял стек не то для удара, не то для защиты. Но стражники уже окружили Иштвана:

— По сто палок каждому: отцу и сыну! Да так, чтобы другим было неповадно! — шипел Фения, задыхаясь от злобы.

Калиш поспешил ему на помощь:

— Ваше сиятельство…

Резко повернувшись, граф увидел отчаянное лицо управляющего и сразу спохватился. В присутствии гостей воспитанник Англии не должен был терять самообладания.

Не повышая голоса, он распорядился:

— Трубите сбор охотникам!

* * *

Вначале Янош даже и не делал попыток осадить лошадь, думая только о том, как бы удержаться в седле. Разъярённая Гроза вернулась в первобытное, дикое состояние. Она неудержимо стремилась вперёд, и Янош со страхом вспомнил о верстовом столбе, о который лошадь однажды уже намеревалась размозжить ему череп…

Гроза вдруг сделала сильный рывок, резко свернула на свободную от деревьев лужайку и помчалась к воротам, открывавшим дорогу в вольные степи.

Конский топот позади заставил Яноша оглянуться. Только сейчас он заметил погоню, однако он был далёк от мысли, что силящиеся его настигнуть люди посланы графом для того, чтобы его наказать.

Первым приблизился к нему Миклош на своём резвом коне. Ещё издалека он крикнул:

— Граф приказал схватить тебя!.. Скачи к Чёртову болоту, что на земле Гуваша, отпусти лошадь, спрячься в камышах!

Поравнявшись, Миклош вытащил из-за пояса бич и протянул молодому другу:

— Возьми, он может тебе пригодиться!

Янош схватил бич чикоша, но не успел вымолвить ни слова. Миклош свистнул и огрел хлыстом Грозу. Лошадь рванулась с новой силой.

Расстояние между Миклошем и Яношем стало увеличиваться, и, когда стражники нагнали Миклоша, Янош был уже далеко.

Янош не чувствовал ни ветра, яростно атаковавшего его шляпу, ни тяжёлых дождевых капель, ударявших о её широкие поля. От бешеной скачки захватывало дух. Лошадь теперь чутко отвечала на каждое движение поводьев. И то, что эта непокорная и гордая лошадь понимает его желания и подчиняется им, радостно пьянило Яноша.

Неудержимо стремясь вперёд, он потерял ощущение пространства и не заметил, как миновал большой пруд, в котором плавали лебеди, гуси и утки, не заметил на перекрёстке ветряной мельницы и очнулся, лишь когда показался пограничный столб, за которым начиналась земля Гуваша.

Янош оглянулся — погоня изрядно отстала. Грозе следовало дать передышку, и всадник перестал её понукать. Лошадь перешла на крупную рысь.

Вскоре показалась тропинка, по которой можно было добраться ближним путём до моста через Надь-Кату. Но недолгую передышку получила Гроза. Позади снова послышался топот копыт. Янош встрепенулся, колени сами сжали бока лошади — Гроза послушно рванулась

Глава седьмая Встреча на мосту

Узкое ложе быстрой реки Надь-Каты, берущей начало у холмистых окрестностей Хатвана, когда-то достигало самых пастбищ графа Фении и здесь раздавалось вширь, покрывая огромную лощину. У города Ясбереня река снова сужалась и мчалась стремниной к Сольноку чтобы отдать там свои воды могучей Тиссе. Но светло-жёлтый горный лёсс, который из года в год обогащал почву полей, постепенно засорял русло реки, и теперь по графским землям она текла узенькой лентой.

В прежние времена оба берега соединял широкий каменный мост. О нём теперь напоминали лишь огромные быки, которые торчали из болотистых берегов Надь-Каты. Для переезда через реку навели новый деревянный мост, такой узкий, что повозки могли двигаться одновременно лишь в одну сторону.

В полдень того самого дня, когда над семьёй Иштвана стряслась беда, на мост взбиралась карета Гуваша, запряжённая тройкой лошадей. Повозка и упряжь напоминали о былой роскоши. Не совсем стёрлась позолота вокруг дверцы, не вовсе потускнело серебро, украшавшее изрядно поношенную шлею.

Как ни понукал лошадей кучер, они с трудом преодолевали ухабы, рытвины и торчащие из земли столбы, на которых прежде держался предмостный настил из досок.

Плачевное состояние мадьярских проезжих дорог объяснялось тем, что правительство не давало денег ни на прокладку новых, ни на ремонт старых. Денежное участие дворян в этом деле было добровольным, и каждый старался поживиться за счёт соседа. Мост связывал земли двух владельцев, и на них обоих лежала забота о поддержании его в порядке. Калиш сваливал ремонт моста на Гуваша, последний, в свою очередь, негодовал, что такой богатый помещик, как Фения, пытается возложить сравнительно большие расходы на малоимущего соседа. Мост давно бы развалился, если бы крестьяне, щадя свои телеги и лошадей, не укрепляли его время от времени по своему почину. Они исправляли его каждый раз, когда надо было провезти воз дров, сена или зерна то в хозяйские амбары, то на склады австрийской армии.

Напрягая все силы, лошади наконец втащили экипаж на мост. Из окна кареты показалась голова Лайоша Кошута. Печальным взором посмотрел он вокруг.

— Если бы мост принадлежал тебе одному, ты не довёл бы его до такого состояния! — бросил он упрёк своему спутнику.

Даниэль Гуваш смутился. Он попробовал отделаться шуткой:

— Что спрашивать с «лапотного дворянина», как прозвал меня мой сиятельный сосед!

Лайош Кошут неодобрительно взглянул на собеседника, но ничего не сказал. «Даниэль всегда мало интересовался деревней. Фабрика — это другое дело, она ему по плечу. Никогда по своей воле Даниэль не перебрался бы в имение. Он так и прожил бы всю жизнь в Прессбурге, если бы не история с мадам Гох…»

Кошут и Гуваш дружили со школьной скамьи. В последнее время они встречались не часто, но после окончания юридического факультета друзья детства были связаны постоянной работой в Государственном собрании. Местом заседаний венгерского Государственного собрания австрийское правительство назначило город Прессбург, расположенный близ границы, недалеко от Вены. Это было сделано с целью отдалить венгерское национальное собрание от Пешта — центра общественной жизни Венгрии.

Гуваш поступил к одному из депутатов Государственного собрания в качестве парламентского секретаря. Кошут уже и тогда проявил свои блестящие способности и был на виду, хотя и занимал скромное место. Он был доверенным лицом барона Гуниа́ди и замещал его в Государственном собрании во время его отсутствия.

Это была пора, когда июльская революция 1830 года во Франции дала новый толчок освободительному движению европейских народов и когда варшавское восстание снова вызвало прилив симпатий венгерской молодёжи к своим польским соседям. Вокруг парламентской молодёжи создавались кружки, хотя и не имевшие определённой политической программы, но вдохновлённые идеей свободы.

В прогрессивном прессбургском обществе активную роль играли так называемые юраты, к которым был близок Гуваш. Юраты были молодые люди, получившие главным образом юридическое образование и допущенные присутствовать на заседаниях Государственного собрания, правда в части зала, отгороженной специальны барьером от депутатских мест. Оппозиционно настроенные, юраты были весьма деятельными, выполняли поручения депутатов, переписывали для них парламентские документы и вели корреспонденцию от их имени. Кошут часто прибегал к их услугам, так как в то время стенография ещё не существовала, официально протоколы не велись и газеты не печатали отчётов о заседаниях Государственного собрания. Не получая ничего за свои труды, юраты добровольно вели протоколы, которые так нужны были Кошуту для его рукописной, а впоследствии литографированной газеты.

Группа передовой молодёжи, к числу которой принадлежал и Гуваш, пыталась бороться с застоем в культурной жизни прессбургского общества, с жестокими цензурными ограничениями, мешавшими развитию национальной венгерской культуры. Обратила она внимание и на немецкий оперный театр; директриса его, госпожа Гох, угождая вкусам «золотой молодёжи»[13], не допускала на сцену произведений настоящего искусства. Тщетно обращались к госпоже Гох юраты и их друзья с просьбой освежить репертуар и обогатить его классическими произведениями. Госпожа Гох не внимала их просьбам. К тому же в один прекрасный день в городе стало известно, что без всяких оснований она уволила из театра популярного в Прессбурге венгерского дирижёра Се́дервари и заменила его никому не известным немцем, своим родственником. Это переполнило чашу терпения. Компания Гуваша, заручившись поддержкой друзей из богатой аристократической молодёжи, среди которых были также сторонники национального венгерского просвещения, решила перейти от слов к делу и проучить мадам Гох.

Сказано — сделано. Знатная молодёжь, располагавшая свободными деньгами, скупила билеты, раздала юратам и их друзьям. В назначенный день театр был переполнен.

Погас свет, занавес медленно пополз вверх, а когда он исчез совершенно, из ложи подали условный сигнал и партер начал «концерт». Пронзительные свистки слились с завыванием и беспорядочными криками сотен людей. В этом хаосе можно было лишь разобрать скандируемые слова: «Директрису на сцену!» Актёры убежали за кулисы, сцена оставалась две-три минуты пустой, но директриса не показывалась. Публика продолжала неистовствовать. Вдруг сверху стало спускаться большое полотно с женским портретом. Одновременно на сцене появилась директриса. Тотчас в неё полетели из партера тухлые яйца, гнилые яблоки, связки лука. Госпоже Гох не осталось ничего иного, как спастись бегством, и летящие ей вслед «снаряды» изрешетили сверху донизу женский портрет. Под общий дикий шум и свист занавес опустился, и публика даже не успела разглядеть, под чьим портретом искала себе защиты директриса театра.

Только час спустя, когда молодёжь собралась в кафе «Зелёный бук», стало известно, что портрет на транспаранте, который подвергся обстрелу тухлыми яйцами и гнилыми овощами, изображал императрицу Каролину Августу! Оказалось, что портрет был заготовлен ввиду предстоявшего дня рождения императрицы и директриса воспользовалась им для защиты от разбушевавшихся зрителей: она никак не ожидала, что публика осмелится пустить в ход тухлые яйца, рискуя угодить в лицо высочайшей особы.

Продолжение этой истории было тесно связано с Кошутом. К этому времени он приобрёл литографский станок, что позволило его рукописной газете получить ещё более широкое распространение. В очередном отчёте-письме Кошут использовал комическое происшествие в театре для пламенного комментария о плачевном состоянии национального театра, о помехах, чинимых развитию венгерской национальной культуры.

Тайные агенты полиции, следившие за почтовой перепиской частных лиц, перехватили литографированное письмо Кошута, в котором шла речь о скандале в театре, и переслали венским властям. Те начали действовать, и вскоре в отсутствие Кошута в его квартиру явились жандармы и унесли литографский станок. С трибуны Государственного собрания Кошут заявил протест, назвав действия властей оскорблением Государственного собрания, так как, будучи заместителем депутата, Кошут пользовался теми же правами неприкосновенности жилища, как и сами депутаты. Среди либеральной оппозиции сообщение Кошута вызвало большое возбуждение.

Но в это время более важные события отвлекли внимание Государственного собрания. В целом ряде комитатов начались аресты либеральных членов комитатских управлений. Против них было возбуждено дело об измене государству. Однако террор Меттерниха не принёс умиротворения. Напротив, выступления оппозиции стали ещё громче и резче. Кошут в своей рукописной газете выражал гнев страны.

«Преследование молодёжи и либералов, — писал он, — это настоящая парфорсная охота, с той, впрочем, разницей, что не псы нападают на волков, а, напротив, кровожадные волки грызут верных своему делу собак. Но пусть знают наши враги: счастье штыка переменчиво!»

Вскоре после рассылки нескольких десятков экземпляров этого номера рукописной газеты Кошут был арестован и препровождён в будайскую тюрьму.

Гуваш тотчас покинул Прессбург, уехав в деревню. Он сделал это вовремя: после его отъезда за ним приходила полиция.

Попав в объятия родителей после шумных перипетий в Прессбурге, Гуваш был счастлив окунуться в сельскую тишь. На первых порах он с жаром занялся своим поместьем, но скоро охладел к сельскому хозяйству и увлёкся фабричным производством.

С тех пор прошло более десяти лет, и вот теперь у Кошута наконец забрезжила надежда осуществить давнюю мечту — войти в Государственное собрание уже не доверенным лицом, а депутатом нижней палаты. Тогда он получит трибуну, с которой будет открыто бороться с противниками национальной независимости Венгрии. Однако борьба предстояла упорная, и надо было выступить во всеоружии.

Кошут решил посетить своего могущественного противника графа Фению до того, как начнётся предвыборная кампания, и предложить ему вступить в Общество защиты венгерской промышленности, во главе которой стоял граф Людвиг Баттиани. Если Фения, не поддерживавший до сих пор этого патриотического начинания, снова уклонится от вступления в общество, он тем самым разоблачит себя перед избирателями как враг развития отечественной промышленности. Если же популярности ради он даст согласие, это можно будет использовать для прославления патриотической идеи, за которую Кошут боролся уже много лет.

Гуваш чувствовал себя неловко перед старым другом: состояние дороги свидетельствовало о его хозяйской нерадивости. Он пытался оправдаться:

— Признаться, я давно не был здесь. Крестьяне, правда, не раз жаловались, что мост обветшал, но мы так привыкли к просьбам и жалобам, часто справедливым, что пропускаем их мимо ушей. А ведь Калиш в своих отчётах ежегодно выписывает расход материала на починку моста. Лес он сбывает, а денежки аккуратно кладёт себе в карман.

Кошут собирался что-то сказать, но тут вдруг раздался сухой треск под повозкой.

— Что случилось, То́нда? — спросил Гуваш кучера.

— Беда, барин! Рессора…

Путники вышли из накренившейся набок кареты.

— Вот по каким дорогам и на каких рессорах катится Венгрия! — сказал Кошут с досадой.

Однако владелец экипажа не склонен был в эту минуту размышлять о судьбе своего отечества. Он был озабочен случившейся бедой и суетился около повозки, сердито пеняя кучеру:

— Надо же смотреть, куда едешь! Видишь выбоину — объезжай! Не жалко тебе хозяйского добра!

— Эх, барин, барин, — забормотал кучер, — куда же объезжать-то? Дорога вся такая!

Кошут, молча слушавший препирательства Гуваша с кучером, не вытерпел и вмешался в разговор:

— Сетованиями беде не поможешь! Есть тут поблизости люди, которых можно позвать на помощь?

Упавший духом кучер сразу оживился:

— Как не быть! По ту сторону, недалеко от моста, живёт кузнец. Он вмиг починит. Тут и дела-то пустяки! Он так рессору исправит, что лучше новой будет!

Кучер выпряг лошадей, привязал их к передку и задку кареты и бегом отправился к кузнецу.

Оба путника, облокотившись на шаткие перила моста, задумчиво следили за быстрым движением воды.

— Тебе может показаться странным, — прервал молчание Кошут, — но с той минуты, как мы ступили на этот убогий мост, у меня пропала всякая охота вести переговоры с Фенией…

— Но отчего же?

Кошут окинул взглядом окрестность:

— Не могу определить это чувство точно. Но каждый раз, когда встречаю тупое равнодушие к возрождению нашей родины, меня душит злоба.

— Мы потому и едем в «Журавлиные поля», что Фения не наш союзник, — заметил Гуваш. — Мало сказать — равнодушен! Этот мадьяр, пожалуй, деятельно мешает развитию Венгрии.

— Да разве один он! Подумать только, граф Сечени, тот самый «великий мадьяр», который первый заговорил в Государственном собрании на венгерском языке и добился его утверждения в качестве официального языка национального собрания, Сечени, инициатор создания Общества защиты венгерской промышленности, теперь пугается всякого новшества, связанного с мадьяризацией. А ведь когда-то я поклонялся этому человеку, верил в него…

Это была правда. В недавнем прошлом союзники, Кошут и Сечени теперь резко разошлись во взглядах. Кошут имел мужество сказать аристократам: «Я буду действовать с вами вместе и с вашей помощью, если вы на это пойдёте. Но, если понадобится, я пойду против вас!» Сечени принял это как вызов. В своей газете он предупреждал Кошута: «Опасность, самая страшна опасность таится в демократии. Ваше оружие — воображение и гнев, но они говорят больше сердцу, чем голове. Остерегайтесь! Политика чувств ввергает умы в заблуждение и приводит к гражданской войне».

Гуваш первый нарушил молчание, хлопнув задумавшегося Кошута по плечу:

— Лайош! Ты опять отсутствуешь… Я давно заметил, что на природе ты становишься мечтательным. На трибуне ты совсем другой! Там ты собранный, чёткий слова разящие, голос…

— … остаётся гласом вопиющего в пустыне! — с горечью докончил Кошут.

— Да с чего ты, брат, впал вдруг в меланхолию! Как можно утверждать, что твои выступления проходят бесследно! Твои крылатые слова передаются из уст в уста по всей Венгрии.

— Да, но как мало удалось добиться таким путём! Как медленно всё движется!

— Бог мой! Что с тобой сталось, Лайош? Час назад ты сам признал, что последнее десятилетие принесло немалые изменения. И нечего умалять свою роль. А скоро, когда ты займёшь депутатское место…

— Для этого надо ещё сперва быть избранным.

— И ты будешь избран, я в этом ни минуты не сомневаюсь. Пусть Фения и его друзья лезут из кожи вон… — Гуваш вдруг весело рассмеялся. — Я не хотел рассказывать, но, пожалуй, тебе полезно будет узнать… Ездил я недели три назад в Вену: мне надо было получить отсрочку платежа по закладной и приобрести в кредит вторую шерстобитную машину. Прихожу я к директору банка. Как водится в таких случаях, разговор начинается издалека. То да сё, каков урожай, что нового в комитате. Потом зашла речь о выборах. Тут-то он мне и намекнул, что теперь банк даёт кредиты осторожно, не зная, каков будет новый состав Государственного собрания, и недвусмысленно добавил, что я могу надеяться на отсрочку платежа лишь в том случае, если граф Фения пройдёт по нашему округу. И что же ты думаешь? Почти дословно то же повторил мне и австриец-заводчик, у которого я торговал машину. «Ну, — решил я, — они набирают голоса в пользу графа Фении. Пора и нам приниматься за дело». Граф Людвиг Баттиани находился в это время в Вене. Зная о его дружбе с тобой, я направился к нему и поделился с ним своими соображениями насчёт предвыборной кампании. Он без обиняков так и заявил: «Я не пожалею, если это понадобится, своего состояния, чтобы провести Лайоша Кошута в депутаты!» — «Что вы, ваше сиятельство, — сказал я в ответ, — пусть разоряется Фения, он только богатой мошной может заменить отсутствие таланта, а одно острое словечко Лайоша стоит больше, чем все графские конные заводы!..» Постой, да вот, кажется, и кузнец. Наконец-то!

В самом деле, к мосту приближались трое людей: впереди шёл кучер, за ним кузнец с инструментами и его дочь, шестнадцатилетняя Каталина.

Сильные руки с набухшими венами на кистях и мускулы, проступавшие сквозь холщовую рубаху, да кожаный фартук выдавали профессию Игнаца. Угрюмый, исподлобья, взгляд, заросшее бородой лицо, отрывистая речь — таков был Игнац Не́реи, кузнец из «Журавлины полей».

Гуваш с кучером и кузнецом стали обсуждать, ка скорее помочь беде. У Кошута тем временем завязался разговор с девушкой, которая с нескрываемым любопытством разглядывала гостей. Приключение, вынудившее господ задержаться среди дороги, было неожиданным развлечением в её однообразной жизни. Щёки её от быстрой ходьбы разрумянились. Тёмные глаза блестели. Нитка ярких деревянных бус, охвативших несколько раз её шею, казалось, была подобрана под цвет алым губам.

— Мы живём за мостом, — весело тараторила она, совсем неподалёку, как раз на самой границе «Журавлиных полей», а принадлежим графу. Мы-то вольные, но земля наша всё равно графская… Может, пока отец управится с коляской, вы отдохнёте у нас? — расхрабрившись, предложила она вдруг.

— Отчего же нет? С удовольствием! — Кошут оживился. Непосредственность девушки, её приветливость вернули ему хорошее расположение духа.

— Куда это ты собрался? — Гуваш не без удивления смотрел на друга.

— Да вот… — Кошут запнулся и, улыбнувшись девушке, продолжал: — Как неловко получилось, я даже не знаю имени хозяйки дома, куда иду в гости.

— Меня зовут Каталина, — отозвалась дочь кузнеца. — А мне можно узнать, как вас зовут? — непринуждённо спросила она.

— Конечно. Я Лайош Кошут, а моего друга зову Даниэль Гуваш.

Каталина вдруг потеряла прежнюю развязность:

— Господина Гуваша я знаю, а вас… Я только слыхала, как про вас в кузнице разговаривали.

— Что ж там про меня рассказывали? — Кошут был заинтересован.

Деревенская кузница — это своего рода клуб в глухих местах Альфёльда. Кузнец всегда лучше других осведомлён о том, что происходит на белом свете. Неполадки с повозкой или вывалившийся из подковы гвоздь приводят в кузницу самых разнообразных посетителей — и знатного магната, и крестьянина, и почтаря, и охотника за дичью… О чём только не ведут разговоры в кузнице!

— Ну, чего же ты смутилась, Каталина? — настаивал Кошут. — Неужели ты обо мне слышала такие плохие слова, что не хочешь их повторить?.. — Весёлый, шутливый тон Кошута приободрил сконфузившуюся было Каталину.

— Я бы не постеснялась рассказать, да вот беда, — Каталина звонко рассмеялась, — не подумала я тогда, что придётся мне встретиться с господином Кошутом, я и не прислушивалась к разговорам.

— Хитришь, девица! — вмешался Гуваш. — Не хочешь обидеть гостя, вот и не всё рассказываешь.

— Право же, мне и скрывать-то нечего!

— Она верно говорит, — вмешался кузнец. — Я сам её из кузницы гоню, оберегаю. Всякие ведь люди заходят.

Каталина поспешила отвести разговор от щекотливой темы:

— Что ж, господа, вам стоять на ветру! Пожалуйте и вы, господин Гуваш, к нам — согреться, отведать моей сливовицы.

— Я бы не прочь. Тонда угощал меня однажды твоей сливовицей. Хороша, ничего не скажешь! Да надо тут присмотреть… Идите без меня, но не задерживайтесь.

Не успели Каталина и Кошут сделать по мосту несколько шагов, как увидели вдали человека, скакавшего во весь опор.

Оба невольно остановились. Прошла минута, и стало заметно, что за первым всадником мчались ещё четверо. Каталина, а за ней Кошут прижались к деревянным перилам моста.

Гуваш, Игнац и Тонда стояли неподвижно около экипажа и растерянно глядели на всадников, вытянувшихся в линию один за другим.

Между тем Янош с тревогой сознавал, что его настигает погоня. Но, увидев очертания долгожданного моста, юноша приободрился. «Проскочу мост, — подумал он, — а оттуда до болота рукой подать!.. Но что это?» Янош разглядел на мосту экипаж и суетившихся возле него людей. Его охватил страх: мост был узкий, рассчитан на одностороннее движение, и поставленная поперёк распряжённая карета не оставляла прохода… А погоня всё ближе и ближе…

— Пропал я! — прошептал Янош.

Лошадь рвалась вперёд, словно не было перед ней никакой преграды. «Взять препятствие или разбиться! — лихорадочно работала его мысль. — Лучше погибнут чем попасть в руки графа!» И, когда копыта Грозы коснулись настила моста, Янош отпустил поводья, смело отдавшись воле степного коня…

Ещё мгновение, и взмыленная Гроза взвилась точно птица и пролетела над экипажем. Легко взяв трудный барьер, конь нёс всадника дальше и дальше от опасности.

Вздох облегчения вырвался из груди Каталины. Одобрительно глядели вслед смелому наезднику и мужчины.

Погоня уже приближалась к мосту.

Первым достиг моста Миклош; вслед за ним прискакали остальные. Миклош спешился.

Молодой граф Тибор Фения, заметив гостей, спешился.

Приказав Миклошу и его спутникам продолжать погоню, он подошёл к Кошуту, приветливо поздоровался сперва с ним, потом с Гувашем.

— Мы, кажется, попали в самый разгар охоты, — сказал Гуваш, пожав руку молодому офицеру и кивнув в сторону умчавшихся всадников.

— Да, только вместо вепря пришлось удовлетвориться захудалым зверьком. — Тибор рассмеялся, стараясь придать разговору шутливый тон, но, не встретив поддержки, поспешил переменить тему и спросил: — Надеюсь, вы к нам, в «Журавлиные поля»?

— Да, — сухо ответил Кошут, — мы получили любезное приглашение графа, но непредвиденные обстоятельства, — Кошут показал рукой на экипаж, — помешали нам прибыть вовремя.

— Не огорчайтесь, — всё тем же любезным тоном сказал Тибор Фения, — охота сегодня задержалась. Вы попадёте в самый разгар травли. Я тотчас вышлю за вами карету. Она прибудет сюда раньше, чем кузнец справится с вашей.

Он вскочил в седло и добавил на прощание:

— Итак, ждём вас. Граф и графиня будут очень рады.

Пришпорив коня, он помчался обратно с такой поспешностью, точно и впрямь был озабочен трудным положением, в котором очутились Кошут и Гуваш.

Игнац и Тонда заканчивали работу. Рессора был исправлена, осталось поставить на место задние колёса, которые были сняты, и впрячь лошадей. Гуваш отдавал распоряжения, а Кошут тем временем подошёл к дочери кузнеца, которая стояла в отдалении на берегу и не отрываясь смотрела, как удаляются всадники.

— За кем они гонятся? — спросил Кошут.

Девушка вздрогнула от неожиданности.

— Я напугал тебя?

— Нет, нет! Я не заметила, как вы подошли… — ответила с тревогой в голосе Каталина. — Это Янош, объездчик с графских пастбищ.

— Что же могло с ним случиться?

— Не знаю. Да много ли надо, чтобы разгневать господ?.. — Девушка вдруг рванулась вперёд. — Поглядите, там только трое, не правда ли?

Каталина показала на едва заметное облачко пыли на дороге, а спустя минуту и Кошут разглядел трёх возвращающихся всадников.

— Не нагнали, значит, Яноша, — оживилась девушка. — Он ведь на Грозе, кто же его догонит! Лишь бы сама она его не сбросила. Лошадь ещё совсем дикая, — добавила она не без гордости.

— Видно, ты хорошо знаешь этого юношу?

— Как мне его не знать! Мы ведь росли вместе. Янош такой ловкий, всё умеет; мне вот бусы сделал: и точил, и вырезал, и красил — всё сам! — Последние слова Каталина произнесла с явным восхищением мастерством друга. Чтобы скрыть волнение, она сняла бусы и подала их Кошуту.

Кошут залюбовался узором, вырезанным искусной рукой. Он всегда восхищался резьбой по дереву, которой славились венгерские пастухи.

— Твой друг — настоящий мастер! Чем же всё-таки он провинился?.. Спросим-ка у этих людей, — сказал Кошут, возвращая Каталине её ожерелье.

Верховым, въезжавшим на мост, Кошут подал знак остановиться.

— Спросите у того, что на гнедой лошади, — посоветовала Каталина, указав на Миклоша.

К нему и приблизился Кошут:

— Я вижу, не нагнали?

— Не удалось, ваша милость, — ответил Миклош, спешившись. — Может, и нагнали бы, да, видно, лошадь сбросила парня: искали его, да не нашли. То ли застрял в болотах, то ли в камышах прячется. Лошадь напоролась на что-то, ногу попортила. Мы свели её к коновалу.

— А что натворил этот мальчик?

— Он уже не мальчик, ваша милость. Ему шестнадцать исполнилось. Он одолел дикую Грозу, а с ней не каждый чикош справится. Да вот беда приключилась: кинулась графская собака на Грозу, а та её лягнула и прямо в голову угодила. Не знаю, выживет пёс или нет… Ну, граф и разгневался, велел парня схватить и высечь. А парень-то в отца, гордый… Вот так и получилось, ваша милость… Дозвольте нам ехать.

Кошут не задерживал всадников и направился к упряжке, уже готовой продолжать путь.

— Като, — позвал кузнец дочь, — намочи тряпку да смой грязь с колёс… Теперь уже до «Журавлиных полей» рукой подать…

— Нет, нет, Като, не трудись, — отозвался Кошут. — К графу мы не поедем… Поворачивай-ка, Тонда!

Кучер недоумевающе взглянул на своего хозяина. Гуваш сразу догадался, какие чувства овладели его другом.

— Да, да, Тонда, развернись. Но смотри осторожнее, не на каждом перекрёстке для тебя кузницы поставлены!.. — Усаживаясь в карету, Гуваш сказал спутнику: — Представляю себе возмущение графа, когда ему доложат, что мы вернулись с полдороги.

— Вот и хорошо! — оживлённо отозвался Кошут. — Пусть знает, что никаких соглашений с ним не может быть… — И тут же, высунувшись из окна, он проговорил совсем по-другому, задумчиво: — Не правда ли, Като: к хорошему делу надо приступать с чистой совестью?

Каталина с удивлением смотрела на странного барина. Она не сразу поняла смысл его слов. Потом вдруг, повинуясь неожиданному порыву, ринулась вслед за коляской и крикнула вдогонку:

— Какое бы ни было ваше дело, да благослови его бог!

Затем, не обращая внимания на отца, изумлённого её поведением, она пустилась бежать к дому.

Игнац поспешил за ней. Но не успел он подойти к воротам, как услышал знакомое цоканье копыт. Верхом без седла, мимо промчалась Каталина, бросив на ходу отцу какие-то слова. Глядя, как мелькают тёмные отметины на задних ногах его коня и как быстро удаляется Каталина в направлении, куда недавно ускакал Янош, кузнец улыбнулся. За дочь он не беспокоился. Он знал, что на коне она держится не хуже заправского ездока.

Глава восьмая Франц Калиш

Иштван очнулся, когда было ещё совсем темно. Он не сразу пришёл в себя. Но, как только попробовал приподняться, острая боль, пронизавшая всё его израненное тело, сразу восстановила в памяти прошедший страшный день.

Мельчайшие подробности всего, что с ним произошло до той минуты, пока он не потерял сознание, явственно встали перед ним.

Сюда, в это уединённое место, не доносились никакие звуки ни из деревни, ни из барской усадьбы. Только где-то вдали, на болоте, кричала с короткими промежутками одинокая выпь. Её карканье — «крауг, крауг» — особенно резко раздавалось в ночной тиши.

Как Иштван очутился здесь? Какой неведомый друг накрыл его истерзанное тело крестьянским овчинным кожухом — бундой? Чьи заботливые руки постелили на мокрую траву шерстяную попону? Иштван не мог на это ответить. Он лежал, не издавая стонов, как и тогда, когда его истязали безжалостные слуги Фении.

Иштван неотступно думал о судьбе своих сыновей и жены.

Имре, надежда его старости, не выдержал австрийской казармы… А не его ли Иштван учил терпению, терпению и покорности? Вот на волоске висит и жизнь Яноша! Ох, за младшего сына отцовское сердце болит не меньше!.. Этот уж вовсе непокорный. Таким сделала его жизнь в степях, среди вольных конских табунов. Он, Иштван, свою тяжёлую долю терпел безропотно, терпел всю жизнь и вот до чего дожил! Он совсем не думал о том, что́ ему предпринять, как добраться до дому. Истерзанное тело требовало покоя, мысли путались, сознание мутилось. Иштван снова погрузился в благодатный, исцеляющий сон…

Укрывшись за мощным, в два обхвата, стволом векового дуба, молодой человек в чёрном студенческом берете внимательно наблюдал за Иштваном. Убедившись, что измученный крестьянин заснул, студент приблизился к нему и опустил на попону свёрток, из которого торчала краюха хлеба. Постояв недолго около спящего, он направился в сторону усадьбы. Однако, сделав несколько шагов, вернулся и положил рядом со свёртком несколько монет. Затем, стараясь ступать неслышно по сухим, шуршащим листьям, покрывавшим землю, он удалился.

Уже рассветало, когда Франц Калиш, сын управляющего, подходил к отцовскому дому. Обогнув его, он свернул к конюшне. Кучер возился с уборкой сена, перекладывая его длинными вилами на сеновал.

— Я ходил взглянуть на беднягу. Он в забытьи. Похоже, что самому ему не дойти. Послушай, Ферко, запряги-ка лошадь в тележку и отвези его домой.

— Как вам будет угодно, барин, — ответил Ферко. — Только ведь батюшка ваш непременно увидит, а если не увидит сейчас, то дознается потом. Как бы вам не пришлось пожалеть!..

— Пусть отец узнает, я не боюсь! — резко прервал кучера Франц, и его добрые голубые глаза стали вдруг суровыми.

Ферко почтительно, но настойчиво продолжал убеждать студента:

— Воля ваша, барин. С вас-то, может, господин Калиш и не взыщет, побранит, и только, но Иштвану он этого не простит. И получится оно такое дело: хотите вы мужику доброе сделать, а обернётся ему ваше добро в одно только зло…

— Всё это ты мелешь со страху, за себя боишься! — с раздражением, но без прежней твёрдости сказал Франц.

— Никак нет, барин. Я не перечил вам давеча, как приказывали перенести Иштвана и подстелить ему хозяйскую попону… За это мне поболе претерпеть придётся. А сейчас вы, барин, не сомневайтесь: у Иштвана дружок есть, он его в беде не оставит.

Заметив, что Франц колеблется, Ферко добавил, ещё больше понизив голос:

— Человек этот уже приходил сюда. Вы не сомневайтесь, барин.

Франц больше не настаивал и ушёл из конюшни.

Единственный сын был предметом неустанных забот и огорчений Германа Калиша. Казалось, его нельзя было назвать неудачником: недурён собой, способностей хоть отбавляй и здоровьем не слаб. Калишу нравилось и то, что сын усердно занимается изучением природы, особенно интересуясь жизнью растений. Но в последнее время отец стал замечать, что в Венском университете, где учился Франц, юноша набрался вольных идей, отказывается от светских удовольствий и знакомств. Это вызывало частые споры между отцом и сыном. Уступчивый с виду и мягкий по характеру, Франц проявлял необычайную стойкость в своих убеждениях.

Находясь большую часть года в Вене, Франц проводил каникулы в «Журавлиных полях». Здесь он вёл уединённую жизнь среди природы. Сдружившись с графским садовником, он подолгу бродил с ним по полям и лесам.

Днём Франц был всегда занят: он собирал цветы и травы, отыскивал их названия в определителе, после чего аккуратно подклеивал растения в гербарий, вписывая туда их латинские имена. Вечера, а иной раз и ночи Франц посвящал дневнику. Сюда заносил он не только наблюдения из жизни растений. Все приходившие в голову мысли — а большей частью они зарождались при виде человеческих страданий — Франц поверял страницам своего дневника.

Оставшись вечером один, он подпирал голову рукой и тщательно обдумывал каждую фразу, перед тем как её написать. Любил он и перелистывать дневник, находить в нём прежние мысли, которые казались ему особенно важными.

Взбудораженный видом израненного Мартоша и беседой с конюхом, Франц направился, к себе в комнату, чтобы разобраться в путанице своих чувств. Разве не ложится и на него ответственность за преступления, которые творит его отец и даже сам граф? Разве он не пользуется благами, которые приобретает отец, обрекая крестьян на каторжные работы и полуголодное существование? Франц вытащил из ящика стола тетрадь и раскрыл её наугад.

«… О, как я скорблю о человечестве! — читал он. — Как часто спрашиваю себя: приблизит ли меня изучение ботаники к открытию истины? Узнаю ли я наконец, как надо исцелять болезни, которыми страдает человечество?

Сегодня я видел, как флегматичный длинноногий аист поймал маленького лягушонка и медленно стал его разжёвывать. Несчастный пытался вырваться, всё было напрасно. Меланхолическая и как будто беззлобная птица пожрала лягушонка. Не так ли беззлобные на вид люди поглощают себе подобных, даже не замечая содеянного ими зла?..»

Не дочитав до конца, Франц с каким-то особенным ожесточением перечеркнул всю страницу накрест, а потом так же решительно — и всё, что было до этого написано в дневнике.

— Не то, не то! — громко произнёс он, отбросив дневник, и зашагал по комнате. — Не то, не то надо теперь… Ко всем чертям эту слезливую философию, эти чувствительные вздохи! Со слезами провожаем лягушонка в горло аиста и в то же время, посасывая сигару, не замечаем, как сам царь природы — человек — погибает, проглоченный крокодилом…

Долго шагал он по своей комнате, пока не спохватился, что опаздывает к завтраку, — отец очень пунктуален и не терпит никаких отклонений от принятых раз и навсегда домашних правил. Приведя себя в порядок, Франц спустился на веранду, где накрывали утренний завтрак.

Гертруда сразу обеспокоенно взглянула на своего любимца. Материнское сердце чуяло, что быть грозе. Недаром супруг трижды осведомлялся, где разгуливает Франц и почему опаздывает к утренней трапезе.

— Добрый день, отец! Здравствуй, мамочка! — сказал Франц, нежно целуя мать.

— Здравствуй! — процедил сквозь зубы Калиш-старший. — Можно ли полюбопытствовать, какие важные занятия поглотили тебя настолько, что ты опоздал к завтраку на… на… — Герман Калиш открыл массивную крышку золотых часов, висевших на столь же массивной золотой цепи, — … на целых двадцать две минуты? — закончил он, глядя на циферблат.

Франц ничего не ответил. Наступило тягостное молчание.

Гертруда взволнованно ёрзала на стуле, прилагая все усилия к тому, чтобы разговор между мужчинами не возобновлялся.

— Представь, Герман, породистая рыжая корова отелилась и телёнок совершенно необыкновенный, так похож на мать… две капли воды!.. Францик, ты так любишь молодых животных, — пойдём вместе со мной после кофе на скотный двор. Ты получишь удовольствие…

— У меня есть лучшее удовольствие для нашего любознательного сына, — с издёвкой сказал Герман. — Посмотри-ка, я принёс тебе номер «Курье де ла Мартиник».

Калиш протянул сыну газету, в которой было аккуратно подчёркнуто несколько строк. Гертруда переводила испуганный взгляд с мужа на сына.

Франц взглянул на обведённое карандашом объявление:

На острове Мартиник продаётся двухэтажный каменный дом с мебелью, обстановкой, лошадьми и слугами: трое мужчин, одна женщина и двое малолетних детей.

— Что вы хотите этим сказать? — Франц еле сдерживался.

— Меня интересует, можно ли утверждать, что народам Австрии живётся хуже, чем неграм во владениях Франции — страны революции, как ты давеча изволил выразиться…

— Не только не перестану утверждать, — запальчиво перебил Франц, — я буду кричать, что вы обращаетесь с крепостными, как со скотом!.. Тем хуже для Франции, если и по сию пору в её колониях людей продают, как скот…

— Однако, — прервал отец сына, — именно во Франции постоянно вопят о свободе, равенстве и братстве! Мечта санкюлотов!..[14]

— Не только во Франции, но и в той стране, в какой вы изволите жить. Эти идеи провозглашались благородными мадьярами…

— …за это попавшими на эшафот? Не это ли ты хочешь сказать?

— Да, Мартинович[15] кончил свою жизнь на эшафоте. И многих благородных и мужественных людей казнили, бросали в тюрьмы, но на смену им приходили другие, потому что живую мысль нельзя ни умертвить, ни удержать в стенах казематов.

— Замолчи! — стукнул Калиш-старший кулаком по столу. — Я не желаю слушать преступные речи в моём доме!

Франц побледнел.

— Я бы давно покинул ваш дом, если бы… — Франц с нежностью посмотрел на мать и оборвал свою речь.

Наступило тягостное молчание.

Франц аккуратно сложил салфетку, бесшумно отодвинул стул и, не проронив больше ни слова, удалился.

Исполненный решимости, он прошёл в чулан и достал оттуда дорожный саквояж и чемодан. Заметив, что запор у чемодана не в порядке, Франц вооружился молотком и клещами, пытаясь его исправить. Но это ему не удавалось. Тогда он положил на место инструмент, решив отнести чемодан к кузнецу. Он был рад поводу уйти из дому и, может быть, в последний раз объехать любимые места — рощи, поля и пруды, с которыми были связаны воспоминания детства и юности.

Глава девятая На сеновале

Солнечные лучи, проникавшие в конюшню через небольшое оконце над воротами, плохо освещали сеновал. Встречая на своём пути копну сена, аккуратно сложенную у переднего края настила, лучи рассеивались, бледнели, и в глубине сеновала было всегда полутемно. Зато эта куча сена надёжно скрывала от постороннего глаза нашедшего здесь приют Яноша. Только поднявшись по приставной лестнице, можно было его обнаружить между копной и задней стенкой сеновала.

Каталина теперь подолгу просиживала здесь, забросив сад, забота о котором лежала всецело на ней. Игнац когда-то сам был садоводом в помещичьем хозяйстве и передал дочери любовь к разведению редких сортов плодовых деревьев. Дела в саду было хоть отбавляй, но в эти трудные для Яноша дни Каталина не могла ничем заняться: её тревожило будущее Яноша. Он же, напротив, охотнее возвращался мыслями в прошлое: ему как будто хотелось оправдаться перед Каталиной в том, что произошло.

Как радостно было на душе, когда он ждал выхода господ из усадьбы…

— Если б только не эта проклятая Серна!.. — говорил он, не прерывая работы.

Острое лезвие резца легко вонзалось в светлую, с красноватым оттенком древесину букового бруска, который юноша держал на весу в левой руке. Глаза Яноша привыкли к полутьме сеновала, и, стараясь убить время, он взялся за своё любимое занятие — резьбу.

— Что бы тогда с тобой было? — резко прервала его Каталина.

— Раньше ведь я только и думал о том, как попасть на глаза барину…

— И, если бы не графская собака, — насмешливо подхватила Каталина, — убил бы ты двух кабанов, бросил бы их барину под ноги, а он бы за это тебя конём да золотым седлом одарил. Читала я про такие чудеса в сказке, позабыла только в какой!

Янош рассердился:

— Зря ты над этим смеёшься! Не коня и не золота ждал я от барина. Барин ведь всё может. Думал, захочет — вольную даст…

— «Барин всё может, барин вольную даст»!.. — передразнила Каталина. — Вот он и показал тебе вольную! Сидишь теперь, уткнув нос в сено. Нечего было на барина рассчитывать! — Последние слова девушка произнесла тоном взрослой, умудрённой опытом женщины.

Янош с досадой отбросил брусок в сторону и вскочил.

— Я не прячусь, — сказал он, глядя на Каталину с укоризной. — Если бы не обещал матери дождаться наказа отца, часу здесь не сидел бы! А теперь, коли на то пошло, ни за что не останусь!

— Интересно знать, куда же это ты собрался? — Каталина с трудом сохраняла серьёзный вид. — Или, может, это секрет?

Янош молчал.

— Так не скажешь? — уже другим тоном допытывалась Каталина. — Ну, чего ты нахохлился? С каких это пор с тобой и пошутить нельзя? Побереги-ка лучше злость для кого-нибудь другого. Садись, и поговорим по-серьёзному. Что ты думаешь дальше делать?.. Понятно каждому, что не станешь тут долго сидеть.

Янош снова опустился на сено.

— Да разве я знаю, Като! — Лёгкая тень пробежала по лицу юноши.

Каталина подняла брусок, на котором уже заметны были контуры будущей чуторы[16], и весело защебетала:

— С такими-то руками, как у тебя, даже смешно задумываться. Ты всё умеешь делать. Не то что Миклош. Он разрядится в свой парадный костюм, ни дать ни взять графский фазан с золотыми перьями, начнёт гарцевать на лошади и никуда ни на шаг от табуна не может. А ты!.. — И девушка обвила обеими руками шею Яноша.

— Постой, вот ты всегда так, насмешничаешь над всеми! А я завидую Миклошу. Я полюбил лошадей, привязался к Грозе. Нелегко мне будет заняться чем-нибудь другим. Тебе этого не понять!

— Почему же это не понять?

Юноша отвёл глаза в сторону и молчал. Вдруг он порывисто заговорил:

— Слушай, Като, если я уеду из наших мест, надолго уеду… ты… ты будешь меня ждать?

— Ждать? — Соблазн поддразнить Яноша был слишком велик, и Каталина не устояла: — Ну разве я похожа на тех, что ждут? И чего ждать, спрашивается?

— Ты отлично знаешь! — Щёки Яноша вспыхнули, а голос стал тихим и просительным. — Ты не выйдешь замуж за другого?

Каталина звонко расхохоталась.

— Вот ещё чего выдумал — замуж! А мне и невдомёк! Ну, до скольких лет ждать? Скажи, мой Яношек, — до двадцати, тридцати, сорока? Ух, как долго! — И снова зазвучал серебристый смех Каталины.

— Ничего смешного нет! — Янош сердито закусил губы, взял из рук Каталины брусок и сосредоточенно принялся за резьбу.

Рука его чуть дрожала, вырезая цветок, но это мог заметить только острый глаз Каталины.

— Скажи всё-таки, куда ты собрался ехать? — спросила она уже серьёзно.

— В Рацкеве. Отыщу дядю Ба́ртоша.

— Кто это тебя надоумил?

— Никто.

— Так, понимаю… Дядя Бартош — табунщик… Постой! — Каталина прислушалась.

Оба насторожились, ждали собачьего лая.

Но Верный не подавал голоса.

— Кто-нибудь свой, — заметил Янош.

По лесенке медленно поднималась Марика. Как она изменилась! Сурово глядели ещё недавно такие живые, ласковые серые глаза. Суше стали черты лица, и особенно строгим казался сейчас небольшой упрямый рот со складками в углах. Выбившаяся из-под косынки прядь волос показалась Каталине седой. Может, тусклое освещение на сеновале обесцветило её тёмно-русые волосы?

Марика обняла Яноша, поцеловала Каталину и сразу же взволнованно заговорила:

— Отец опять приходил!..

— Ну что?

Марика уселась на сено, поджала под себя ноги и начала не спеша рассказывать:

— Не вернётся он сюда. В лесу ли, на болотах ли — только, говорит, останется с бетьярами. «Жизни не пожалею, говорит, а уж расквитаюсь с графом»…

— Так и сказал?! — воскликнул Янош восторженно.

— Так, сынок, и сказал. Больно строптив стал… — Марика развела руками. — Смириться, говорю я, надо. Так куда там, сердится. Я ему объясняю, — Марика повернулась лицом к Каталине и как будто только ей одной доверительно рассказывала, — что, мол, парню… тебе, Яношек… не след скитаться по белу свету — пусть повинится графу. Ну, разгневается барин сначала, да ведь не век же будет гневаться. Накажет, посечет маленько. Не убудет Яношека от этого. Сколько у нас в «Журавлиных полях» битых-поротых — не сосчитать!

— Ну уж нет, тётушка Марика, этому не бывать! — раньше, чем Янош успел вставить слово, возмутилась разрумянившаяся Каталина. — Не взовьётся баринов кнут над Яношем!..

— Ты что же это, мама? — обиженно подхватил Янош. — Не в чем мне виниться!

Утирая концами головного платка скупые слёзы, Марика нехотя призналась:

— Да и отец твой говорит… пусть Янош уходит, да поскорее. У барина, говорит, рука длинная, достанет далеко… Ну, а мне-то каково одной остаться! Имре вот так ушёл, и не видела я его боле. Может, и прав отец… Да быть-то как? — И, не дожидаясь ответа, верная своему жизнелюбивому характеру, Марика добавила: — Конечно, и другим не лучше, чем нам. Взять хотя бы Хо́ллошей: вся семья у них в сборе, а земли нет, — что это за жизнь! Как нам ни худо, а я, пусть и одна останусь, землицу нашу сберегу…

— Тётушка Марика, да ведь я, отец мой, Миклош — все мы остаёмся с вами! — И, бросившись на шею к Марике, Каталина чуть не задушила её в своих бурных объятьях.

— Постой ты, постой, шальная! — уже с улыбкой говорила Марика, отбиваясь от девушки. — Наказывал отец, чтобы Янош потихоньку пробирался к Рацкеве. Дядя, говорит, поможет стать на ноги…

— Значит, к Бартошу! — радостно сказал Янош.

Воображение уже рисовало ему табун дяди Бартоша. Он торжествующе взглянул на Каталину и ничего не добавил.

Девушка, однако, не осталась в долгу:

— Опять, стало быть, в табунщики? Снова в беду попадёт! Лучше пусть овец пасёт: с ними спокойнее.

Марика не поняла намёка:

— Что это ты, Като, мелешь?

— Да ведь она шутит, мама!

— До шуток ли вам теперь, дети! — заворчала недовольная Марика.

Каталина обняла Марику и стала её порывисто целовать.

— Не сердитесь, Иштванне, славная, хорошая! Иштван на свободе, Янош невредим и скоро увидит большой свет. Как не порадоваться за него! Меня даже зависть берёт!.. Понимаешь ты меня, Яношек?

Нет, Янош не понимал.

«Она думает, что мне так легко уехать отсюда! Оставить семью, родной дом. Разлучиться с тем, кто так дорог… Нет, кто не знал настоящей дружбы, тот, верно, и не знает, как горька разлука, особенно когда каждый день, каждый час чувствуешь потребность делиться с другом всем, что пережил, что передумал и перечувствовал..»

Заливистый, злобный лай Верного отвлёк Яноша от невесёлых мыслей. Каталина кивнула ему головой, как бы говоря: «Будь осторожен», — и проворно спустилась вниз. Приоткрыв ворота конюшни, она выглянула во двор. К кузнице подъезжал верхом Франц Калиш. Навстречу ему шёл Игнац, сердито грозивший Верному.

Каталина предупредила Яноша об опасности и заторопилась к отцу. Приглаживая на ходу волосы и стряхивая с передника приставшие соломинки, она спустилась с лесенки и укрылась за густо разросшимся кустом акации. Отсюда ей было слышно, о чём говорил приезжий с кузнецом.

— Мне кажется, починка несложная. Не задержите меня, пожалуйста. Я очень тороплюсь.

Игнац осмотрел чемодан:

— Дело немудрёное, а всё-таки часок, пожалуй, с ним провозишься. Не угодно ли вашей милости пройти в сад, там вам будет удобнее… Каталина! Като!

Откинув голову, которую оттягивали назад чёрные густые косы, девушка не спеша вышла из засады. Поздоровавшись с приезжим, она протянула руку к поводьям.

— Осторожней! Лошадь злая, — предупредил Франц, удерживая повод.

— Я не боюсь, — ответила Каталина по-немецки. Задорно пожав плечами, она приняла поводья из рук Франца. — Я с любым скакуном справлюсь!

Привязав лошадь к столбу, врытому у самой кузницы, Каталина повела молодого Калиша в сад. Открыв калитку, она обернулась в сторону конюшни и вдруг, встревоженная, остановилась. В оконце сеновала показалась голова Яноша. Смущение девушки не укрылось от Франца. Он поднял глаза и тоже увидел юношу.

— Как я рад, — возбуждённо сказал молодой Калиш, — как я рад, что табунщик уцелел!..

— Какой табунщик? — овладев собой и глядя в упор на Франца, спросила Каталина. В голосе её звучала враждебность.

Франц понял, что совершил ошибку. Он смущённо забормотал:

— Значит, мне только показалось. Наверно, это мираж… да, да, самый настоящий мираж!.. Но какой прелестный у вас сад! Я ботаник, изучаю жизнь растений..

Франц чувствовал, что говорит невпопад, что всё это совсем неважно для девушки, но не мог овладеть собой.

— Простите мою нескромность, фрейлейн, но разрешите мне задать вам вопрос: откуда вы так прекрасно знаете немецкий язык? Слушая вас, не поверишь, что вы не немка…

— Я мадьярка! — гордо произнесла девушка. — И не думайте, что свой язык я знаю хуже вашего…

Опять Франц попал впросак!

— Боже сохрани, фрейлейн, я не хотел вас обидеть, — поспешил он добавить. — Я был бы счастлив, если бы так хорошо владел венгерским, как вы немецким!

— Так за чем же дело стало? — Подбоченившись, девушка смотрела на него в упор красивыми тёмными глазами, в глубине которых таился насмешливый огонёк. — Ваши родители небось, если бы хотели, могли устроить вас в мадьярской семье в обмен на венгерского мальчика…

И, видя, что Франц не понял её, девушка пояснила::

— У отца не было денег нанимать учителей, он и послал меня в Сольнок, к немцу-садовнику, а его сына Ганса к себе взял. Теперь каждый из нас на двух языках хорошо говорит. Ганс вдобавок ещё и кузнецом стал… А я садоводом. Ведь и отец у меня садовод. В нашем саду, пожалуй, и вы найдёте чему поучиться. Я вам покажу такое, чего в других местах вы не увидите!. Вот только побегу задам сена вашему коню…

Это был предлог.

Возмущённая и встревоженная Каталина торопилась пробрать Яноша по заслугам и, главное, предупредить об опасности.

Она не знала, что скрывалось за словами молодого Калиша, вспомнившего о миражах. Была ли это уловка предателя или чуткость друга?

Вернувшись, Каталина повела Франца к разросшемуся сливовому дереву, принявшему причудливые формы. Плодов на нём уже не было, но Франца поразила в эту осеннюю пору свежая зелень его листьев. Удивительными казались и отходившие от ствола многочисленные извилистые ветви, стремившиеся к солнцу.

— Сразу видно, фрейлейн, что ваши руки помогли здесь природе! — воскликнул восхищённый Франц, не замечая, что высокопарность его выражений вызывает улыбку на губах у Каталины.

— Посмотрели бы вы на это дерево, когда оно усыпано сливами величиной с огурец и ничего, кроме плодов, не видно, — весело сказала она. — Зато и сливовица у меня получается! Такой наливки не найти во всей венгерской земле. Сейчас принесу вам кружку свеженькой.

Выглянувшее из-за тучи солнце вдруг осветило Каталину и яркую нитку бус на её шее.

Восхищённый Франц любовался девушкой, чувствуя, как смятение, охватившее его с первой минуты их встречи, овладевает им всё больше.

— Не надо, пожалуйста, не надо! Я не хочу, чтобы вы затруднялись из-за меня… К тому же я не пью водки.

— Не пьёте сливовицы? Впервые вижу барина, который не пьёт водки. Жаль, я хотела похвастать своим напитком. В таком случае, может быть, вы любите козье молоко? — спросила с еле заметной иронией Каталина, прислушиваясь к доносившемуся блеянию козы.

— С удовольствием! Больше всего на свете я люблю козье молоко!

Каталина скользнула взглядом по длинной фигуре Франца, его большим голубым, слишком, по её мнению, прозрачным глазам и усмехнулась. «Ну, на месте этого барина я нашла бы что-нибудь повкуснее молока!» — думала она, спускаясь в погребок.

Только теперь Франц спохватился: «И зачем я сказал неправду! Ведь я даже запаха козьего молока не выношу! Эта чудесная девушка непременно заметит, что я пью его с отвращением. Лучше признаться ей прямо».

Но было уже поздно. Напевая песенку, Каталина несла кружку молока, а за молодой хозяйкой послушно следовала коза с лоснящейся длинной белой шерстью.

Так красива была гордая посадка головы Каталины, так гибки её длинные пальцы, которыми она манила козу, и так прекрасен весь этот осенний день, начавшийся столь грустно для молодого студента, что нелюбимое молоко, поднесённое Каталиной, показалось ему нектаром. И вдруг…

Как всё произошло, Франц не заметил, только увидел испуганное лицо Каталины, а в зубах козы — длинную нить от бус и красные бусинки, рассыпавшиеся по земле, словно спелые ягоды.

— Негодяйка! — крикнула разгневанная Каталина, подняв кулак, который, однако, повис в воздухе.

Коза удирала со всех ног, а Каталина уже весело смеялась.

Вместе с Каталиной Франц бросился поднимать с земли бусы.

Неожиданно это маленькое происшествие сблизило молодых людей. Каталина вдруг перестала чуждаться Франца, который так добросовестно помогал ей, ползая по земле. Оба, как дети, смеялись над запачканными, землёй брюками Франца. Само собой получилось, что вместо почтительного «господин Калиш» Каталина произнесла «господин Франц», да так и звала его до конца беседы. А беседа, против ожидания, затянулась.

— Какие хорошие у вас бусы… и имя! — вдруг сказал Франц.

— Имя? Да какое же имя? Обыкновенное!

— Нет, чудесное! Каталина! Вас называют Като, я слышал. Но ведь можно и Лина. Это тоже красиво.

— Ну уж нет! Я вовсе не собираюсь менять своё мадьярское имя на немецкое!

Опять нотки враждебности почудились Францу в её голосе.

— Что вы, что вы! По-немецки так не называют, — поспешил заверить Франц. — Но боже вас сохрани подумать, что я посягаю на ваше право сохранить своё мадьярское имя!

Словно молодой Калиш только и ждал этого случая, чтобы рассказать Каталине о том, что больше всего занимало его в последнее время. Он заговорил горячо и страстно и слово за словом рассказал девушке то, что никому до сих пор не говорил: как тяжело ему в родном доме, как чужд ему отец, которого он больше не может уважать, и как трудно ему расставаться с матерью, которую нежно любит…

Неожиданные откровенные признания смутили девушку.

Когда же Франц заговорил о том, что хочет посвятить свою жизнь народу, служить истине и добру, — удивлению Каталины не было границ. Да разве в самом деле бывают в жизни такие люди, которые хотят совершить подвиг не для славы, а ради блага других, люди, не боящиеся разлуки, страданий, голода и лишений? Или этот молодой человек с длинными льняными волосами не способен ничего сделать и только говорит такие слова, какие она слышала до сих пор лишь из уст героев сказок и легенд?

А Франц всё говорил и говорил:

— Я уезжаю в Вену… Прежде я возвращался сюда каждой весной и приезжал к родителям зимой на рождество, а теперь, фрейлейн Като, сюда я больше не вернусь. Родительский дом стал для меня тюрьмой. Но когда-нибудь мы встретимся! Я говорю вам, я в это верю…

Каталина молча и сосредоточенно перебирала на ладони красные бусы. Ей трудно было понять душевный разлад, ломавший жизнь молодого барина. Трудно было поверить в искренность его признаний. В то же время она испытывала глубокое сочувствие к этому юноше, который сам, по доброй воле, уходил навсегда из дому. Матери у неё не было. Она умерла, когда Каталине исполнилось пять лет. Девушка всегда чувствовала отсутствие материнской ласки, хотя Игнац души не чаял в дочери.

— Вот и готов ваш чемодан! — сказал неожиданно появившийся кузнец.

— Как быстро! — воскликнул Франц, и в голосе его послышалось сожаление. Ему казалось, что их беседа длилась всего несколько минут.

Щедро расплатившись с кузнецом, Франц сердечно попрощался с отцом и дочерью, вскочил с непокрытой головой на лошадь и вскоре исчез, оставляя за собой облако пыли.

Теперь Каталина могла всласть отчитать Яноша.

— Ты, видно, никогда не исправишься! — закончила она свою отповедь, в которой было высказано немало горьких истин.

Янош не пытался оправдываться. Он слушал молча, быстро работая резцом. Можно было подумать, что чутора, которую он вырезал, была сейчас для него важнее всего на свете.

Каталину это тронуло.

— Хорошо, что господин Франц оказался совсем не таким, как его отец! — И Каталина подробно рассказала всё, что узнала от Франца.

Янош недоверчиво покачал головой:

— А ты и уши развесила! Мало ли что он тебе расскажет!

— Ничего не развесила! Это ты стоишь разиня рот, когда слушаешь всякие небылицы про лошадей…

Янош не сдавался:

— И с чего это ты его обхаживала, молоком поила! Я всё слышал: «Не хотите ли сливовицы? Не угодно ли молочка?»

— И всё ты врёшь! Ничего ты не видел и не слышал, только зря подглядывал!

Невинные поначалу пререкания молодых людей могли превратиться в ссору, если бы молчавшая до сих пор Марика не приняла участия в их перепалке:

— Довольно вам, петухи! А то, пожалуй, ещё вцепитесь друг в друга! И сами не знаете, из-за чего спорите!

— Ну, я-то, мама, знаю, из-за чего! — возразил Янош непримиримо.

— Знаешь, сынок? Так скажи, сделай милость!

Раскрасневшийся Янош потупил взгляд и молчал.

— Может, ты, Като, скажешь? — обратилась Марика к девушке.

Но и та молчала, отвернувшись в сторону.

— Ну, мне пора, сынок! — Марика подняла корзину, которую принесла с собой, и молча выложила на сено дюжину яиц. — Каталина-то права: будь осторожнее и не высовывайся, а то, не дай бог… Слушайся Като — она хоть и ровесница тебе, а больше твоего повидала и наслушалась… Всё же и тебе, Като, скажу: не слушай, что говорят молодые баре. Ты девушка красивая, почему им и не поболтать с тобой! Впрочем, ты умница, сама всё хорошо понимаешь… — Марика обняла девушку. — Прощай, сынок! — Иштванне стала медленно спускаться по лестнице.

Каталина последовала за ней.

— Прощай, мама, приходи поскорей!

— Приду, приду, сынок…

Оставшись один, юноша снова принялся за работу.

Чутора, которую он мастерил, предназначалась для Миклоша. Янош начал вырезать её в ту пору, когда жизнь казалась ему лёгкой и весёлой. Чутора — неизменный спутник каждого мадьяра: только богатый наполняет её искристым токайским, а бедняк довольствуется домодельным вином или таким, что по карману. Но нигде не сказано, что графская чутора должна быть краше и цветистее чуторы простого пастуха. Много любви, мастерства и выдумки можно вложить в сложный узор, когда добровольно, по своему выбору и вкусу, делаешь чутору для любимого друга. Под рукой Яноша на деревянном бруске возникали цветы Альфёльда, длинноногие журавли и аисты, лошади с развевающимися по ветру гривами, вепри с короткими туловищами и заострёнными клыками.

Скоро вернулась Каталина. Будто ссоры и не бывало, она протянула Яношу раскрытую ладонь, на которой краснела горка бусинок.

— Посмотри, нитка оборвалась. Вот беда-то! — И Каталина рассказала Яношу о происшествии с бусами.

Янош даже обрадовался.

— Ну, эта беда не велика! Бывает и хуже, — сказал он, невольно повторяя любимые слова матери. — Я мигом прилажу их вновь.

— Нанизать на нитку я могла бы и сама, да горе в том, что одна бусинка исчезла! Смотри: не хватает самой крупной, что была посредине. Искала, искала, все травинки в саду перебрала, а она как сквозь землю провалилась!

— Уж не проглотила ли Белянка?

— Ой, правда! Не иначе как Белянка проглотила! Как же заставить глупое животное вернуть бусинку? Скажи, Янош!

Янош, повторил:

— Беда не велика, не горюй! Я тебе новую выточу.

Не откладывая дела в долгий ящик, Янош отложил чутору и принялся вырезать бусинку.

Прошла минута в молчании. Потом Янош задумчиво сказал:

— Не верится, чтобы он взаправду ушёл от родителей.

— А я верю. Если б ты видел, как он волновался, когда стал рассказывать про свои дела, ты тоже поверил бы! — горячо возразила девушка, хотя смутное сомнение закралось в её душу.

— Не могу одного взять в толк: отчего господин Калиш ни с того ни с сего стал всё выкладывать дочери кузнеца? — не унимался критически настроенный Янош.

Каталина не ответила на вопрос Яноша и продолжала свою мысль:

— Удивительно! Как можно уйти из родного дома? Это, должно быть, очень тяжело!

— Вот спасибо молодому господину, — обиженно прервал Янош, — ты ему посочувствовала. Теперь поймёшь, что и мне нелегко покинуть родной дом, хоть он и небогат.

— Да что ты, Яношек! Я тебе готова была позавидовать: вот, думаю, счастье привалило глупому мальчишке — белый свет повидает!

Обхватив одной рукой голову Яноша, Каталина другой взлохматила ему волосы:

— Какой ты сегодня задира, так и ловишь меня на каждом слове! А сам-то хорош! Только и разговора, что тебе тяжело расставаться. А каково тут другим будет без тебя, об этом ты не думаешь? А ещё спрашиваешь, буду ли тебя ждать!

— Не поймёшь тебя, Като, когда ты правду говоришь, когда шутишь!

— Подрастёшь — поймёшь!

Рассмеявшись, она подхватила охапку сена и бросила в Яноша; сухие травинки покрыли его голову, защекотали шею, засыпали глаза. Не успел он опомниться, как Каталина уже застучала по лесенке каблучками.

* * *

Франц возвращался в усадьбу, полный самых радужных мыслей и надежд.

Вдалеке, в поле, трещал коростель. Он затянул свою однообразную песню, и Францу чудилось, что он щёлкает: «Като! Като! Като!»

Ветер пригибал к земле длинные стебли камыша, а Францу казалось, что камыш шуршит: «Лина! Лина! Лина-Лин!»

Копыта звонко цокали в тишине, и в ритм им громко стучало сердце Франца. Оно стучало и отстукивало: «Люб-лю! Люб-лю!»

И все вместе — небо, земля, коростель, камыш и с ними сердце Франца — торжествующе пели: «Каталина! Люблю!».

Глава десятая Расплата

Расправа с Иштваном ожесточила крестьян «Журавлиных полей». Пропала у них охота идти к графу с челобитной о возвращении пастбищ, урезанных Калишем. Теперь каждый в отдельности, затаив злобу, ждал отъезда барина, чтобы выпустить скот на господские луга и зерновые посевы. «Семь бед — один ответ, — рассуждали они. — Услужлив и трудолюбив был Иштван, хозяйского добра пальцем не касался, а всё одно разрушил граф его семью — кого в могилу отправил, кого по белу свету пустил!»

Граф всё это время пребывал в страшном раздражении: непонятное исчезновение Иштвана, вызывающее поведение Кошута требовали принятия каких-то мер, но граф ещё не знал, на что решиться.

— Этот захудалый дворянчик, — изливал граф своё возмущение сыну, — должен бы меня благодарить за то, что я согласился его принять, а он осмелился бросить мне вызов!.. Скучает по нему, видно, будайская тюрьма! Напрасно он забыл о её существовании. Ну что ж, если он так хочет, я напомню ему о ней!

Фения торопил Калиша, который должен был узнать о цели пребывания Кошута у своего друга. Граф не сомневался, что управляющий сумеет всё выведать и обнаружит в имении Гуваша если не тайную типографию, то хотя бы склад запрещённых книг.

Перед возвращением в Пешт граф решил совершить поездку в Сольнок, где должен был присутствовать на открытии новой церкви. На постройку этой церкви Фения пожертвовал немалую сумму.

Для путешествия в Сольнок были приняты все меры предосторожности. Большой тракт, начинавшийся в Пеште и проходивший невдалеке от имения «Журавлиные поля», вёл в Сольнок через города Ма́нар, Це́глед и Абонь и тянулся больше чем на сто километров. При отсутствии железной дороги это было немалым расстоянием.

В летние месяцы пятёрка лошадей могла бы доставить графскую карету за два часа в Манар, а в следующие три часа — в Сольнок, и лошадей пришлось бы менять один раз — в Цегледе. Но в ноябрьскую пору дорога становилась настолько непроезжей, что теперь графские подставы[17] были приготовлены не только в Цегледе, но и в Абони. И всё же трудно было рассчитать весь переезд так, чтобы последнюю часть пути от Абони проделать ещё засветло. Между тем в районе Абони всё чаще и чаще «пошаливали» бетьяры.

Совсем недавно среди бела дня трое вооружённых верховых окружили наёмную коляску, в которой из Сольнока в Абонь проезжал с семьёй школьный учитель. Осведомившись, зачем приезжие направляются в Абонь, и получив от них заверение, что лошадь принадлежит человеку небогатому, всадники удалились, не тронув ни пассажиров, ни вещей. Вскоре один из верховых снова нагнал путешественников и сказал:

— У вас в городе всех бетьяр валят в одну кучу. А на деле выходит по-иному: как у вас в домах, так и у нас на болотах да в лесах люди разные бывают. Есть грабители среди вас, встречаются они и среди бетьяр. Но настоящий бетьяр не обидит честного человека! Мы мстим богачам, которые пьют крестьянскую кровь, и отбираем у них то, что они нажили нашим потом. Так и расскажите там, в городе… А теперь счастливо оставаться!

С этими словами всадник повернул лошадь и скрылся.

Узнав об этом случае, граф распорядился изменить обычный маршрут и ехать дальним, но более надёжным путём — через город Надь-Кату. Однако, как ни уверен был граф в своих слугах, эта перемена маршрута держалась в секрете, и о ней знал лишь Калиш, позаботившийся, чтобы в Надь-Кате дожидалась свежая подстава.

Поезд графа сопровождали шесть вооружённых стражников верхом на быстрых и сильных конях. На послушной теперь Грозе ехал молодой граф.

Графский поезд, состоявший таким образом из пятиконной упряжки и семи верховых, тронулся с рассветом из усадьбы. Граф и все его спутники имели при себе огнестрельное оружие.

В Надь-Кате сменили лошадей, и в четвёртом часу пополудни графская карета благополучно миновала небольшую, но густую дубовую рощу, там, где река За́дьва зигзагом поворачивает к Сольноку. До Сольнока оставалось всего два часа пути.

Теперь никто больше не вспоминал о бетьярах. Все предвкушали скорый отдых, как вдруг навстречу путникам показались четыре всадника. Через несколько минут стало видно, что это австрийские кавалеристы разных полков.

Появление здесь австрийского разъезда, да ещё смешанного состава, показалось офицеру Тибору Фении весьма подозрительным, и молодой граф решил было остановить всадников и потребовать объяснений. Но ему не пришлось этого сделать. Позади раздался конский топот целого отряда. Все обернулись и увидели, что из лесу выскочило человек пятнадцать на конях, одетых в крестьянское платье; они угрожающе размахивали кто ружьём, кто пикой или саблей.

Остановившись перед экипажем, странные кавалеристы дали залп в воздух.

Вооружённые люди графа построились как могли, заслоняя карету с двух сторон, но сразу же поняли, что противник сильнее их.

Молодой Фения крикнул:

— Предупреждаю, что за всякую попытку нанести оскорбление его сиятельству графу Фении, следующему по делам государственной важности, виновники будут жестоко наказаны! Если вы немедленно не уберётесь добровольно, мы пустим в ход оружие!

Однако тон молодого графа с каждым словом становился всё менее уверенным.

Едва он окончил, как из группы бетьяр выехали вперёд двое. Один из них был плотный мужчина невысокого роста, с чёрной, опрятно расчёсанной бородой и добрыми светлыми глазами, глубоко сидящими под крутым, высоким лбом. Несмотря на осеннюю погоду, завязки белой рубахи не стягивали её у ворота, а свободно болтались, обнажая могучую грудь. По тому, как уважительно глядели на него другие, можно было заключить, что это атаман ватаги.

До сих пор Тибору Фении приходилось видеть бетьяр только изображёнными рукой салонных венгерских и французских художников. На этих картинах у всех бетьяр было свирепое выражение лица. Не таков был стоявший перед ним человек, и всё же по телу молодого Фении пробежала дрожь.

Подъехав к Тибору вплотную, бетьяр сказал:

— Не угрожай, господин! Мы не из тех, кто боится. Нам ничего не стоило бы перестрелять вас всех, как собак, но мы не хотим проливать кровь, даже графскую, хотя его сиятельство и выпил немало нашей… Мы будем судить его всей нашей общиной, в которую согнала нас нужда и господские издёвки. Спроси-ка своего батюшку, согласен ли он выслушать наш приговор. Если нет… — Лохматые брови говорившего сошлись на переносице. — Если нет, — повторил он, — будем драться, и тогда уж не ждите пощады!

Тут граф Фения-отец пожелал лично объясниться с бетьярами. Но едва он вышел из кареты, как вожак бетьяров тотчас осадил своего вороного коня, обернулся назад и крикнул:

— Иди сюда, Иштван! Граф с тобой желает покалякать!

Под громкий смех всадников и к ужасу отца и сына Фении вперёд выехал Иштван. Остальные всадники скучились возле них.

Граф оторопел. Перед ним стоял Иштван Мартош. Он был и тот и не тот! Куда девалась былая рабская покорность, которая нравилась в этом работящем, усердном мужике графу и его управляющему? Расправились плечи, распрямилась спина, непримиримым огнём вражды горит единственный глаз… Даже голос стал другой!

Иштван мрачно произнёс:

— Вот и довелось, по милости божьей, свидеться нам, ваше сиятельство! А то я горевал! Должок мой вашей милости всё мучил. Не успокоится, думал, душа моя, пока не уплачу долга, не рассчитаюсь с графом. Вот теперь, слава богу, настал желанный час. Головы твоей никто не тронет, а вот сто палок, которыми за верную службу ты меня наградил, получишь сполна.

— Негодяй! — крикнул граф и вытащил из кармана пистолет.

Люди графа схватились за оружие. Тибор и два стражника успели выстрелить; одна пуля задела молодого бетьяра, другая ранила коня под ним. Стрелявшие стражники упали, проткнутые пиками. Трое бетьяр навалились на молодого Фению и связали его. Тотчас были связаны и все остальные. Только графу-отцу не связали рук, лишь обезоружили его.

Атаман обратился к стражникам, стоявшим со скрученными назад руками и понуро глядевшим в землю:

— Вы люди подневольные. Идите с богом на все четыре стороны да смотрите впредь не попадайтесь! Расскажите повсюду, что бетьяры чинят правый суд! Только с лошадками вам придётся расстаться. Свою кавалерию заводим, да вот беда: люди есть, а лошадёнок не хватает. И приходится отбирать.

Два всадника с заряженными пистолетами в руках проводили стражников до развилки дороги, шагах в ста от места, где совершал свой суд Иштван.

Стражники не заставили себя просить. Не оглядываясь на графа, они поспешили скорее убраться с глаз бетьяр.

Тем временем бетьяры наломали дубовых веток и уложили на дороге, прикрыв ими грязь. Один из них подал Иштвану толстую хворостину.

Граф стоял, опираясь спиной о карету, и в бессильной ярости глядел на страшные приготовления. Он всё ещё не терял надежды на то, что бетьяры одумаются, не решатся дотронуться до его священной особы. В глубине души рассчитывал он и на какое-нибудь неожиданное обстоятельство, которое в последнюю минуту вдруг выручит его из беды.

Не терял надежды и Тибор Фения. Руки его невольно сжимались, но ещё больше, чем отец, он понимал всю бесполезность сопротивления. Даже если бы у него не отняли оружия, он не смог бы предотвратить позор отца. Теперь же, безоружный, один против целого отряда!.. Нет, он должен оставаться безмолвным, в тени. Авось его минует гнев бетьяров.

Но мстители не медлили. Атаман подошёл ближе к Фении-отцу и сказал:

— Теперь ложись, ваше сиятельство, на подстилку. Так-то лучше — одежду не испачкаешь. Народ не любит зря добро портить.

— Взбесился ты, что ли, скот! — не закричал, а заревел граф. — Все до одного будете уничтожены, если посмеете коснуться меня хоть пальцем! Роту, полк, дивизию вызову!.. Всё кругом выжгут, а разыщут ваше разбойничье гнездо! Убирайся с глаз моих, негодяй!..

— Ты, барин, не грозись! — выступил вперёд атаман. — Нам пугаться нечего. Всё испробовали… Пришла пора вам, богачам, остерегаться: с каждым днём всё умнее становится мужик… Ну, Иштван, не тяни…

Иштван сделал знак бетьярам, собиравшим ветки. Те подошли к графу, связали и положили его ничком на приготовленное зелёное ложе.

Иштван приблизился, взмахнул зажатым в руке прутом и, не опуская его на спину графа, произнёс:

— Не бойся, ваше сиятельство! Мне не надобно твоих мучений! Я тебя не крепко… Имею понятие: твоя спина дворянская, не то что наша, мужицкая. Ей не вытерпеть того, что стерпела моя… Я полегоньку, больше для урока вам, господам. Вот, получай… Раз, два!.. Считай сам до ста. Не учен я, как бы не ошибиться!

Высеченного графа бетьяры, не развязав, оставили лежать. Не развязали они и его спутников. Не тронув ничего из вещей графа, лесные обитатели захватили с собой лишь отобранное оружие и лошадей.

Сдерживая горячившегося коня, Иштван подъехал к графу и сказал:

— Вот и расквитался я с тобой, а за Имре будут у меня особые счёты с самим императором австрийским!

Иштван повернул коня, и вся ватага вскоре скрылась в лесу.

Глава одиннадцатая Вторая встреча

Карета Гуваша, преодолевая ухабы, медленно катилась по широкой дороге, соединяющей город Ха́тван со столицей Венгрии.

Был один из тех ненастных ноябрьских дней в Придунайской долине, когда сырость и непрекращающаяся изморось насквозь пробирают путника.

Несмотря на то что в карете было не холодно, Лайош Кошут, возвращавшийся от Гуваша в Пешт, чувствовал себя неуютно.

В хорошую погоду четвёрка крепких лошадей доставила бы карету на место за пять часов, но за это время сегодня они сделали лишь полпути.

Откинувшись на спинку экипажа и поставив ноги на переднее сиденье, Кошут попытался вздремнуть, чтобы скоротать часы длительного, однообразного путешествия. Однако сон не приходил ему на помощь, и он снова предался размышлениям о чрезвычайных событиях последних дней.

Весть о дерзком нападении бетьяр на графа Фению взбудоражила не только комитатские власти, но, быстро достигнув Вены, вызвала целую бурю в императорском дворце и сильное возбуждение среди дворян всех рангов, состояний и политических убеждений.

В самом Кошуте боролись два чувства.

Поступок Иштвана Мартоша пришёлся по душе свободолюбивому адвокату Лайошу Кошуту, возненавидевшему чванного и жестокого графа Фению. Но взбунтовавшийся крестьянин, поднявший руку на своего хозяина, обеспокоил дворянина — пусть обедневшего, но всё же дворянина.

Ещё вчера Мартош безропотно подчинялся барскому произволу, признавал как должное его права над собой; вчера ещё этот полуголодный крепостной считал незыблемыми основы общественного неравенства — и вдруг ныне он заговорил другим языком.

Кошут радовался пробуждению народа, нарастанию его воли к освобождению от ига помещиков. Но вооружённый Мартош, наказывающий розгами своего господина, казался символом социальной революции, которая вырвет власть из рук просвещённых дворян и отдаст её в руки невежественной толпе. Даже наиболее радикально настроенные дворяне, ратовавшие за широкие политические реформы, всё же считали, что управление страной должно сохраниться за дворянами. Так думал и Кошут. Но иной раз сомнение охватывало его. Горячий патриот, он хорошо знал историю своего народа. «Сколько же мудрости должно быть у народа, который сумел уберечь; свой национальный гений от покушений поработителей! — мучительно размышлял он. — Каждый раз, когда малограмотные, простые люди мужественно отражали нападение чужеземцев, разве не просвещённые дворяне снова и снова предавали Венгрию, обрекая её на рабство? И всё из страха перед народом!»

Тут Кошут вспомнил свою последнюю встречу с Танчичем. «Вот он — кровь от крови, плоть от плоти народной. Сын крепостного крестьянина, не он ли олицетворяет образ венгерского народа? Помыслы Танчича устремлены к человеческому благу и счастью, он жизнь готов отдать для достижения этой цели. Прав ли он, упрекая меня?.. Надо верить в творческие силы народа! Разве я не верю?.. Веришь, но… боишься развязать ему руки, — спорил сам с собой Кошут. — Да, да, боишься. Боишься доверить ему свою судьбу и в то же время хочешь, чтобы народ доверил тебе свою. Да кто дал тебе право ставить себя над народом?..»

Мысли Кошута были прерваны донёсшимся до него шумом, сначала неясным, потом перешедшим в отчётливый цокот копыт.

Он выглянул в окно кареты и увидел приближающуюся навстречу кавалькаду. Вскоре несколько десятков кавалеристов с двумя офицерами проскакали мимо кареты. В одном из них Кошут узнал молодого графа Фению.

Кошут сразу догадался, куда и с какой целью направляется отряд вооружённых солдат. Через несколько часов в «Журавлиных полях» начнётся жестокая расправа с теми, кого заподозрят в помощи бетьярам, с теми, кто выследил путь графской кареты. «Не получит пощады и тот, кто покажется виновным в одном лишь сочувствии Иштвану Мартошу или его сыну, скрывающимся где-нибудь в лесах или болотах», — подумал Кошут.

Проводив взглядом кавалькаду, он заметил теперь шагающего по обочине дороги человека.

Безотчётно он почувствовал какую-то связь между предстоящей в «Журавлиных полях» расправой и одиноким путником, бредущим по грязи. Кошут приказал кучеру остановиться и подождать пешехода, отстававшего от них. Вода непрерывными струйками стекала с его широкополой шляпы и с небольшой котомки, висевшей за плечами. Путник поравнялся с каретой и, не останавливаясь, снял шляпу и поклонился. Кошут увидел молодое крестьянское загорелое лицо и тёмные, робко смотрящие глаза.

Кошут окликнул юношу.

Не подходя близко к экипажу, путник остановился в ожидании.

— Далеко ли идёшь?

— До Рацкеве. — Юноша приблизился.

— Рацкеве? Да тебе, братец, и за десять дней туда не добраться. А если не распогодится, то пройдёшь и более… Подсаживайся, довезу до Пешта, а там обсушишься и пойдёшь дальше.

Пешеход молчал, насторожившись. Ласковые слова странного барина и предложение подвезти напугали юношу больше, чем если бы барин обрушился на него с бранью и угрозами. Он совсем растерялся, когда Кошут распахнул дверцу и повторил:

— Садись, садись!

На помощь пришёл кучер:

— Как можно, барин! Куда вы его, такого чумазого! Он и вас и всё сиденье измажет! Прикажите ему сесть сюда, со мной.

Взмолился и юноша:

— Дозвольте мне сесть на козлы!

Но Кошут не уступал:

— Обмой в луже сапоги и забирайся сюда.

Пришлось подчиниться, и молодой человек, смыв наскоро грязь с сапог, забрался в карету и занял указанное ему место напротив барина.

У ног нового пассажира скоро образовалась лужа, а сам он, не согреваясь больше ходьбой, дрожал от холода. Кошут достал из саквояжа халат и протянул спутнику.

— Смилуйтесь, добрый барин! — испуганно заговорил юноша. — Ведь мне не впервой. Я к дождю привык. Лучше отпустите меня, я пробегусь и согреюсь…

Кошут прервал его:

— Делай, как тебе говорят!

Переодевшись, юноша аккуратно подобрал полы длинного, мягкого барского халата.

— Теперь рассказывай, откуда и зачем идёшь в Рацкеве.

— Батрак я, сезонник. Свёклу копал в графском поместье. Теперь иду в город искать работы.

— Родители есть?

— Родители умерли… — запинаясь, ответил юноша. — Сирота я, — добавил он более твёрдо.

Кошут кончил расспросы. Откинувшись на спинку сиденья, он закрыл глаза.

Молодой человек с облегчением вздохнул, надеясь, что барин заснёт и избавит его от дальнейших расспросов. В мягком шерстяном халате он скоро согрелся. Сон одолевал его, но юноша боролся с ним всеми силами. Не раз случалось, что на пастбище чикоши поручали ему всю ночь подбрасывать сучья в костёр и ворошить обгоревшие головешки, чтобы не потухало пламя. Не только о тепле заботились при этом пастухи. Огонь нужен был прежде всего для того, чтобы отпугивать хищных зверей. Забредёт какой-нибудь неискушённый жеребёнок незаметно для пастуха подальше от стада и заляжет в высокой траве. Осторожно подкрадётся к нему голодный волк, и только на рассвете, недосчитавшись одного коня, пастух обнаружит его обглоданные кости невдалеке от своего шалаша.

Чтобы остеречь стадо от таких неожиданных нападений, пастухи разводят костры, за которыми бдительно следят. Хорошо дежурить у такого костра! Весело потрескивают сучья, ярко вспыхнет и задымит смолка на толстой еловой ветке. Потянет терпким, здоровым смоляным запахом. Дым окутает пламя покрывалом, но огненные языки быстро находят сквозь него выход. Вырвавшись, пламя оживится и пойдёт чертить таинственные узоры в ночном мраке. Кажется, чья-то волшебная рука выводит эти узоры, и, по мере того как она расписывает в воздухе причудливые фигуры и знаки, начинает работать воображение…

Сон неотвратимо протягивал к Яношу свои щупальца. Туманилось сознание, становились неподвижными, будто свинцом налитыми пальцы, а потом и всё тело. Но спать сейчас Яношу никак нельзя. Незнакомый барин кажется ему страшнее волка, против которого, бывало, Янош поддерживал огонь костра. С четвероногим зверем в конце концов справиться можно, а вот чего хочет барин и как поскорее выбраться подобру-поздорову из кареты, пока барская милость не обернулась для него худо?

Словно в подтверждение его опасений, Кошут открыл глаза и неожиданно спросил:

— Ты говоришь, что работал в графском имении. Это не у графа ли Фении?

— У них…

— А не слыхал ли про молодого графского охотника, чья лошадь убила хозяйскую собаку?

У молодого крестьянина вдруг пересохли губы. Он невнятно произнёс:

— Не убила… только здорово лягнула. Собака жива.

— Расскажи, расскажи, — оживился Кошут. — Чем кончилась вся эта история? Что с тем крестьянином стало? Нашли его потом?

Как ни пытался юноша скрыть своё волнение, при последних словах Кошута лицо его покраснело, а глаза испуганно и широко раскрылись. Удивлённый этим, Кошут повторил:

— Я спрашиваю, что стало с беглецом?

— Н-не… н-не слыхал. Этого я не знаю, — запинаясь, пробормотал юноша.

Кошут посмотрел на него в упор и вдруг сам почувствовал некоторое смущение. Не сидит ли перед ним тот самый человек, о котором он расспрашивает? Кошут снова откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, желая показать, что у него нет и тени сомнения в искренности ответов спутника.

И всё-таки Яношу было не по себе в этом роскошном экипаже. Идти бы сейчас пешком под дождём, по лужам, но зато без страха! До Пешта осталось несколько вёрст, дойти нетрудно. И Янош осторожно, стараясь не производить шума, снял халат, аккуратно сложил его и опустил на скамейку. Затем стал напяливать на себя совсем ещё мокрую рубаху и венгерку, которую Миклош снял со своего плеча ради друга.

Переодевшись, Янош сидел, готовый тронуться в путь, как только гостеприимный хозяин проснётся и даст на то милостивое разрешение.

Кошут, однако, не спал. Незаметно, едва приоткрыв глаза, он следил за своим спутником.

Меж тем Янош, ободрённый мнимым сном Кошута, решился наконец достать спрятанный им в глубь кармана венгерки подарок Каталины — медовый пряник.

Чудная девушка Каталина! Она совсем замучила Яноша в последние дни: насмешничает, дразнит, чуть ли не за дурака считает! А как ласково, как заботливо снаряжала его в путь! И потом вдруг этот пряник!.. Выходит, она задумала его подарить уже давно, когда в «Журавлиные поля», в усадьбу графа, приезжал известный дебреценский кондитер Амбруш, мастер изготовлять настоящие дебреценские пряники, которые славятся по всей Венгрии. Кто может отказать Каталине, когда она просит! Вот и Амбруш не устоял, сделал по её просьбе узорный пряник с надписью глазурью: «Сердце шлёт сердцу от всего сердца!» Оно, конечно, полагается, чтобы такой пряник дарил парень своей невесте, но разве для Каталины законы писаны! Захотела — и подарила ему пряник на дорогу…

Янош вытащил пряник, убедился, что он не размок, полюбовался ещё раз на красную глазурь и сусальное золото и аккуратно спрятал в карман.

Тихонько стряхнув с колен осыпавшийся с пряника сахар, Янош со страхом заметил на себе пристальный взгляд хозяина экипажа.

Краска залила смуглые щёки и даже уши юноши.

— Не смущайся, — ласково сказал Кошут, — я заметил: пряник у тебя не простой, а свадебный… Неужто ты уже жених?

— Жених! — с гордостью ответил Янош, краснея ещё больше от своей лжи или, вернее, хвастовства.

— Поздравляю! — дружелюбно произнёс Кошут. — А знаешь, что я надумал, пока дремал? Стоит ли тебе забираться так далеко — в Рацкеве? Я помогу тебе найти работу в самом Пеште.

Янош не сразу нашёлся, что ответить. На него даже оторопь нашла. Там, на сеновале, беседуя и споря с Каталиной, он готов был утверждать, что самое лучшее для него быть опять с табуном у дяди Бартоша. Но, когда он шёл под холодным дождём, под безжалостным осенним ветром, вспоминая обо всём, что стряслось над ним и его отцом, будущее стало вырисовываться перед ним в самом неприглядном свете. Как-то примет его дядя Бартош? Сытый голодного не разумеет! Дядя Бартош богат, захочет ли иметь дело с беглым бедняком? И вдруг заманчивая возможность устроиться в Пеште — городе, в который он и не мечтал попасть! На душе у Яноша стало легко: сон это или явь, только всё идёт хорошо, и нечего зевать, если счастье само лезет в руки.

— Мне всё равно, Рацкеве ли, Пешт ли, — вымолвил он наконец. — Была бы только работа.

— Что умеешь делать? Ремесло какое знаешь?

Янош подумал, прежде чем ответил!

— Шорником могу. Сбрую чинить умею, по дереву резать.

— Резчик по дереву? — Кошут вспомнил ожерелье Каталины. Теперь он знал, кто сидел перед ним.

— Могу… — уклончиво ответил Янош. Он не решился назвать себя резчиком, хотя на своём недолгом веку вырезал немало трубок, чутор, черенков для ножей и разных безделушек.

— Грамотен? — допытывался Кошут.

— Учился. Читать умею, писать тоже.

— Будешь столяром работать.

Кошут произнёс это тоном, который позволял принять его слова как вопрос и как решение.

Но бездомный юноша видел в них единственный смысл — он получит работу.

— Благодарю вас, добрый господин! — сказал он и отвёл глаза в сторону.

Глава двенадцатая Гость графа Баттиани

Замок графа Людвига Баттиани в Броде, где нашёл себе приют крестьянский писатель, представлял собой барский дом, расположенный на высоком берегу Малой Ку́льпы. Небольшая, в частых извилинах река, сливаясь с Большой Кульпой почти у самого подножия замка, стремительно и шумно несёт свои воды в Саву и через её русло попадает затем в широкие просторы Дуная.

Ложе Кульпы обозначало границу между частью Австрийской империи, коренное население которой составляли немцы, и Хорватией, входившей тогда в состав венгерских земель. Поместье Баттиани раскинулось в глубокой долине, окружённой высокими горами, в стороне от больших дорог и вдали от судоходных рек. Казалось, сюда не заглянут слуги меттерниховского сыска; никогда не вздумается им взять на подозрение тех, кому открыт доступ в дом знатного графа. Кошут потому и выбрал это место для преследуемого властями Танчича. Умеренный либерал, Баттиани был в давнишней дружбе с Кошутом и во многом разделял его программу. Граф охотно уступил просьбе Кошута и оказал гостеприимство Танчичу, хотя и не сочувствовал идеям писателя.

Всем обитателям замка, кроме управляющего имением Андре́а Ви́довича, которого Баттиани посвятил в эту маленькую тайну, Танчич был представлен как учёный Фе́ренц Бо́бор. Было сказано, что приглашённый графом гость работает над книгой о естественных богатствах Венгрии.

Танчич был в этих местах не впервые. Ещё молодым человеком он исходил пешком дороги и тропинки родной страны.

Земля Хорватии всегда его манила. Рассказы о южной части Венгрии, которые он часто слышал из уст отца, хорватского крестьянина, внушали мальчику любовь к родине, и это чувство никогда не покидало Михая. Отец научил его понимать хорватскую речь, и мальчик многое запомнил из рассказов отца.

Несмотря на комфорт, предоставленный гостю в роскошном замке, Михай чувствовал себя пленником в его стенах. И только в часы прогулок, среди великолепной природы, к нему возвращалось радостное ощущение свободы и раздолья.

Трудно было сказать, какое время года больше любил Танчич, но прогулки в морозные дни доставляли ему особенное удовольствие. Холодный и сухой ветер, который в это время года дует с большой силой, не проникал сквозь его тёплый овчинный полушубок. Танчич невольно вспоминал своё детство, когда ему не раз приходилось в одной рубахе пробегать по снегу. Тёплую одежду и обувь маленький Михай получил впервые, лишь когда настала пора ходить в школу. Поэтому, когда из-за рощицы показывались заснеженные соломенные крыши низеньких хат, Михаю чудились под ними хорватские ребятишки, кидающие жребий, чтобы решить, чей черёд идти в сарай за хворостом: надо растопить остывшую печь, но никому не хочется бежать босиком по колено в снегу.

Михай остановился у избы шорника Ма́тьяша Дуна́евича и постучал в окно. Как всегда, Матьяш радушно встретил Танчича, приходившего каждый день обучать его сынишку венгерскому языку.

Увидев учителя, юный Дунаевич забился в угол.

Танчич понял нехитрый манёвр ученика и спросил, стаскивая с себя полушубок:

— Урок приготовил?

Мальчик смущённо потупил глаза и ничего не ответил.

— Что ж ты молчишь? — снова спросил Танчич.

Ио́жеф робко, исподлобья вскинул большие тёмные глаза на учителя, потом перевёл взгляд на дверь, куда ушёл отец с ведром месива для скота, но упорно продолжал хранить молчание.

— Ну, покажи, как ты написал письмо брату.

Иожеф оживился и заговорил:

— Миклош-то ведь сам приезжал!

— Вот оно что: брат приехал — незачем, стало быть, ему письмо посылать! Теперь всё понятно. — Михай рассмеялся. — Впредь будем с тобой составлять письма к твоей прабабушке — она-то уж не заявится сюда невзначай! Так у вас радость — старший приехал? — обратился Танчич к шорнику, вернувшемуся в избу.

— Приезжать-то приезжал, да ненадолго. Миклош мой в кавалеристах стоит в Триесте[18], и его рота тут неподалёку в учебном походе была. Он и урвал часок, заглянул сюда повидать отца с матерью. Увидел Иожеф брата и взмолился: «Не буду урок готовить, хочу с Миклошем побыть!» Вы уж не обижайтесь, господин Бобор… Иожеф обещал потом приналечь и к следующему разу всё хорошо выучить. Ему и Миклош разъяснял: «Нам, говорит, без мадьярского языка никак нельзя. В городе, говорит, слухи ходят: налог взимать будут с тех, кто мадьярского языка не знает…» Правда это или только болтают? Как вы полагаете, господин Бобор?

— Неправда! Этого не может быть. А знаете, откуда такие мерзкие слухи идут, кому они нужны? Австрийские власти пуще всего боятся, чтобы народы, живущие в Венгрии, не испытывали друг к другу братских чувств. Меттерниховские чиновники стараются вызвать у славян ненависть к венграм. Достигают они этого просто: при помощи крупных венгерских помещиков они вводят в учреждениях славянских комитатов вместо славянского мадьярский язык. Понятно, сербы, хорваты и словаки озлобляются против мадьяр, не понимая, кому это на руку. Как же ваш Миклош всего этого не понимает? Служит он в кавалерии, в таком бойком месте, как Триест… Неужели не встречал он там людей, от которых можно уму-разуму научиться? И разве он сам да и вы никогда не задавались вопросом, зачем понадобилось хорвата отправлять в триестские казармы? Почему бы ему не служить в своей, хорватской кавалерии?

— Ну, этого кто же не понимает! Прошлым летом в долине Кульпы все наши мужики до одного не вышли на барщину, так в тот же день из За́греба нагнали чешских улан…

— То-то и оно! Не пускать же хорватских солдат против своих отцов и матерей! Это Миклош понимает, а разговор насчёт мадьярского языка принял за чистую монету.

— Так ведь он в городе недавно. До этого служил объездчиком у графа Фении в «Журавлиных полях».

— Как же он попал в руки к вербовщикам? Кто у графа работает, тому рекрутчина не угрожает.

— Пока сын у графа служил, его и не трогали. Да случилась беда на охоте — граф прогневался на Миклоша и прогнал его.

Танчичу хотелось продолжить разговор с шорником, но, вспомнив напутствия управляющего, рекомендовавшего поменьше общаться с местными жителями, он попрощался и вышел.

От ворот, открывавших въезд в поместье Баттиани, к замку вела буковая аллея. Деревья тянулись ровными рядами, их мощные стволы свидетельствовали о прожитых ими долгих десятилетиях. Сегодня впервые, должно быть под впечатлением разговора с шорником, Михай обратил внимание, что почти около каждого дерева стояли жалкие, подгнившие жерди. Михай остановился и долго глядел на них… Посадили здесь когда-то эти небольшие деревца. Их привязали к крепким подпоркам. Но вот деревья выросли, окрепли и переросли эти подпорки, став во много раз толще их. В сравнении с живыми деревьями подпорки кажутся теперь тонкими палочками, но они всё ещё остаются на месте, как будто могут поддержать эти огромные, мощные стволы. Противоестественная картина! Точь-в-точь так выглядит и габсбургская монархия: она печётся о населяющих её народах, хотя они давно выросли из пелёнок и созрели для самостоятельной жизни.

Ещё издали Танчич увидел идущего навстречу управляющего. С ним шёл офицер пограничной охраны капитан Вейль, который вёл под руку нарядно одетую женщину. С офицером Танчич встречался неоднократно в доме Видовича, но даму видел в первый раз. Однако, подойдя ближе, Танчич пришёл в замешательство: в спутнице Вейля он узнал свою бывшую ученицу, которой когда-то давал уроки венгерского языка и литературы. Это было в Вене, в скитальческие годы его молодости. Семья Магды До́рфер надумала перебраться в Пешт, и родители очень хотели, чтобы их пятнадцатилетняя дочь свободно владела венгерским. Любознательная девочка хорошо успевала, и Танчичу было приятно развивать в ней любовь к венгерской литературе. Она очень изменилась: из длинноногого подростка превратилась в красивую женщину; но изменился ли достаточно сам Танчич, чтобы остаться неузнанным? Правда, его лицо без бороды приобрело совсем иное выражение. Как всегда в минуты раздумья, рука Танчича инстинктивно потянулась к подбородку, но вместо шелковистого волоса нащупала жесткий, немного выдающийся вперёд подбородок. Сколько раз Танчич давал себе зарок забыть эту привычку, которая легко могла его выдать!

— Знакомьтесь, пожалуйста: господин Ференц Бобор — госпожа Вейль. — От глаз Видовича не укрылось замешательство обоих.

Покраснев, Магда растерянно смотрела на Бобора. В её детски наивных глазах он прочёл недоуменный вопрос: «Почему Бобор? Ведь вы же Танчич? Да нет, нет! Танчич был с бородой… Но эти глаза? Это он или не он?»

Однако она ничего не сказала и протянула своему бывшему учителю руку, обтянутую перчаткой.

Не заметив замешательства своей супруги, Вейль любезно приветствовал Бобора:

— Вы всегда гуляете в одиночестве. Мы близкие соседи и будем рады видеть вас у себя. Может быть, мы предпримем совместную прогулку?

— Благодарю вас, — ответил Танчич, торопясь скорей оборвать разговор, — я охотно это сделаю, как только стает снег и дороги будут более доступны.

— Скажите, — спросила Магда, — мы не встречались с вами в Вене?

— Нет, сударыня, мне не посчастливилось быть в городе, который заслуженно считается одним из красивейших в Европе, — ответил овладевший собой Танчич.

— Извините, — пробормотала смущённая Магда, — я ошиблась. — Она отвела глаза в сторону, и уже через минуту её внимание привлекли набухающие почки на кустах сирени.

— А не сыграть ли нам, господин Бобор, партию на бильярде? — снова предложил Вейль.

— Боюсь, что и тут я окажусь плохим партнёром. Я так погружён в свои книги, что не научился владеть кием.

С этими словами он откланялся и пошёл по направлению к замку. Попрощался с гостями и управляющий.

Танчич поспешил рассказать Видовичу о старом знакомстве с Магдой.

— Меня очень беспокоит эта встреча. Не знаю, удалось ли мне убедить её, что я никогда не бывал в Вене и что она обозналась.

— Будем надеяться, что она вам поверила, — ответил Видович. — Во всяком случае, в её последующем поведении не было ничего подозрительного.

Как всегда при встречах Танчича с Видовичем, их беседа велась совершенно непринуждённо. Управляющий был единственным человеком в замке, с которым Танчич чувствовал себя самим собой. И на этот раз они заговорили о том, что равно волновало их обоих: о голоде вследствие неурожая, который в этом году постиг Хорватию.

— Кстати, — сказал Видович, — капитан и его жена предложили мне устроить благотворительный вечер в пользу голодающих. Из Загреба будут приглашены актёры и музыканты. Может быть, вы решитесь покинуть ваше уединение ради этого бала?

— Я не охотник до таких развлечений… К тому же, как вы понимаете, у меня теперь достаточно оснований избегать встреч с супругами Вейль.

— Основания серьёзные, — заметил Видович. Подумав, он добавил: — Встречаться с госпожой Вейль вам не следует, но и тревожиться нет причин. Она производит впечатление доброжелательной, искренней женщины. Судя по тому, что вы мне рассказали, она была вам предана в юности и не сделает ничего, что могло бы вам повредить.

— Да, и я, пожалуй, склонен так думать, — согласился Танчич.

* * *

Когда супруги остались одни, Вейль заметил, что жена рассеянна и вяло поддерживает беседу.

— Ты чем-то встревожена? — удивлённо спросил он, беря жену под руку.

— Ты не можешь себе представить… Да нет… Мне только показалось.

— Тебя смутил этот учёный? Что с тобой?

— Нет, нет, ничего не скажу!

— Как! Тайны от меня? Магда!..

Став вдруг очень серьёзной, Магда тихо произнесла:

— Обещай, что никому никогда не повторишь того, что я тебе скажу.

— Ну когда же я выдавал твои маленькие секреты, дорогая? Можешь положиться на своего Вальтера. В чём дело?

— Если бы его звали не Бобор, я подумала бы… Но нет! Тут скрыта какая-то тайна. Понимаешь, будь у этого учёного борода, он как две капли воды походил бы на учителя-мадьяра, который занимался со мной в Вене. Я рассказывала тебе о нём, помнишь? Но тогда его фамилия была Танчич.

— Как ты сказала? Танчич?

— Тише, тише, ведь ты обещал мне полную тайну… К тому же я не знаю наверное. Он сказал, что никогда не был в Вене. Вот не думала, что может быть такое сходство! А меж тем ни у кого больше я не видела таких глаз. Я узнала бы их из тысячи! Но вот борода… У него была длиннющая борода, вот такая… — И Магда рукой отмерила на своей груди длину бороды Танчича.

Вейль с трудом сдержал восклицание. Это становилось интересным. Вот, значит, кого рекомендовал Кошут как своего приятеля! Вот какие невинные книги пишет этот господин, пользуясь библиотекой самого графа Баттиани!

— Послушай, Вальтер, ты обещал: никому ни слова!

— Чего ты беспокоишься, не пойму. Раз граф Баттиани называет этого учёного господином Бобором, будем и мы его так величать. Позабудь о твоём учителе и лучше подумай о том, что тебе надо хорошенько подготовиться к благотворительному балу… Кстати, мне не очень по душе твоё зелёное платье. Вообще, я советовал бы тебе переменить портниху.

— Что ты, что ты, у мадам Луизы превосходный вкус! — оживилась Магда. — Неужели ты подумал, что я пойду на бал в зелёном? Глупенький, ты просто забыл — ведь я заказала новое из бледно-розового газа! Оно-то тебе понравится! Я уже его примеряла.

Магда начала подробно описывать новое платье, и вскоре образ Танчича-Бобора потускнел и скрылся за облаками розового газа.

Танчича ожидала в замке приятная новость. Для реставрации мебели и деревянной резной панели в столовой из Пешта привезли трёх столяров: летом ожидался приезд всей семьи графа, и в доме шли усиленные приготовления к встрече. Танчич обрадовался возможности общаться и беседовать с пештскими рабочими. Он тотчас отправился в помещение, отведённое управляющим для приехавших столяров. Танчич застал их уже за работой: они устанавливали верстаки, точили инструменты.

Приветливо поздоровавшись с приезжими, Танчич поинтересовался, откуда кто родом, давно ли занимается своим ремеслом.

Самый старший из рабочих, Никко́ло Бронзи́но, высокий и худой итальянец с оливковым цветом лица, лет сорока восьми, был родом из Венеции, где раньше работал токарем на мебельной фабрике. Но в 1834 году рабочие этой фабрики с ведома хозяина укрыли у себя преследуемого полицией прославленного революционера Джузе́ппе Мадзи́ни[19]. За это все рабочие были уволены, а фабрика закрыта. Пришлось Никколо расстаться с Венецией. Целый год он не мог найти постоянную работу, а потом узнал, что его бывший хозяин, владелец венецианской фабрики, которого не тронула полиция, устроился в Пеште, где снова стал изготовлять мебель. К нему-то и перебрался Никколо. Там он работал не только токарем, но и резчиком по дереву. Всё это Танчич узнал от словоохотливого Никколо.

Рассказ итальянца заинтриговал Танчича. Закрытие фабрики, увольнение рабочих, о чём коротко, без всяких подробностей поведал итальянец, совпадало по времени с жестокими преследованиями итальянских революционеров, объединённых патриотическим обществом «Молодая Италия».

Второй рабочий был тоже немолод. Чисто выбритое, румяное лицо без морщин, тщательно закрученные кверху светло-рыжие усы, низкорослая, полная фигура не давали Танчичу оснований решить, к какой национальности принадлежит этот человек, но больше всего он походил на немца. Венгерская знать считала хорошим тоном приглашать чужеземцев и совершенно игнорировать собственных умельцев, которыми богата была страна. Хотя Герман Шредер был немецкого происхождения, но родился и всегда жил в Венгрии. В Пеште у него в небольшом собственном домике остались жена и трое детей. Старший сын учился в Венском университете. При домике у Германа была маленькая столярная мастерская, в которой работал он сам и подмастерье.

— Вот он тут, со мной, — закончил свой рассказ Герман, указав гостю на третьего рабочего, который, пристроившись у дальней стены, усердно оттачивал резец. — Покажись-ка, Янош! Парень новичок в нашем деле, только начал мастерить, но уже владеет штихелем[20], как заправский резчик.

Янош Мартош шагнул вперёд и поклонился Танчичу.

Минуло всего три месяца с тех пор, как Яношу пришлось покинуть родной дом, но за это короткое время во внешности юноши произошла заметная перемена. Он сильно вытянулся и похудел. Кошут сдержал обещание: Янош ни одного дня не оставался без работы. Но юноше недоставало широких степей Альфёльда, его просторов, вольного ветра, наполнявших лёгкие воздухом, нагонявших здоровый румянец на обветренные, опалённые солнцем щёки.

К сближению с рабочими Танчич шёл постепенно, с осторожностью, несвойственной его прямому, живому и доверчивому нраву. Очень скоро он почувствовал их доброе расположение к себе, и было видно, что каждая встреча с ним доставляет столярам удовольствие.

Однако Танчич понимал, что стены замка всегда будут служить препятствием для сближения. Он любил рыбную ловлю и частенько спускался к замёрзшей у берегов Кульпе, пробивал тонкий слой льда и выуживал небольших форелей. Собравшись однажды в воскресный день за рыбой, он предложил рабочим присоединиться к нему.

На предложение Михая согласился только Янош, с которым чаще всего случалось Танчичу беседовать. У итальянца и немца оказались срочные дела.

За ловлю рыбы на берегу Малой Кульпы крестьянам надо было вносить слишком высокий налог, которого не мог оправдать даже удачный лов. Бесплатным разрешением добывать рыбу пользовались чиновники комитата: сельские судьи, пристав, духовные лица и кое-кто из служащих поместья — садовник, агроном, ветеринар и немногие другие. Это же право было предоставлено гостю замка — Бобору.

Рыбу Танчич ловил удочкой с моста, который соединял оба берега Малой Кульпы. По одну сторону реки лежала часть Австрии, заселённая немцами, по другую — хорватские земли. Расчищенные дорожки близ моста служили местом прогулок для жителей замка, офицеров пограничной охраны и их семей, обитавших в отдельных небольших домиках на немецкой территории. Танчич предпочитал гулять подальше и только для рыбной ловли делал исключение. Однако теперь, когда Михай собирался идти не один, а с молодым столяром, он нашёл другое место, куда в осеннюю пору нелегко было добираться, но которое теперь благодаря слежавшемуся январскому снегу стало более доступным.

Постепенно Янош пристрастился к рыбной ловле, преуспевал в ней и частенько приносил к ужину хороший улов, к которому Танчич обычно присоединял и свою добычу. Несмотря на богатство хозяина дома, харчи давали рабочим очень скудные. Поэтому рыбная добавка была заманчива, и взрослые рабочие поощряли Яноша к ловле, делали за него различные заготовки для резьбы, приводили в порядок инструмент. Таким образом, юноша мог больше времени проводить на реке.

В один из воскресных тёплых дней ловля затянулась. Не потому, что клёв в этот день был особенно хорош. Напротив, рыба ли изловчилась безнаказанно хватать приманку или рыбаки с недостаточным вниманием укрепляли наживку, но только чаще всего вытаскивали крючок без рыбы и без наживки. Впрочем, сегодня оба рыболова придавали этому мало значения — они вели оживлённую беседу, и было похоже, что темы, которых они касались, очень волнуют обоих.

— Всего-то третий месяц, как ты расстался с домом, а уж соскучился. — Танчич взмахнул в воздухе удилищем и, убедившись, что наживка ещё цела, снова закинул лесу в воду. — Что ж, у матери сытней жилось?

— Да нет… Тут сытнее. Только вот вспомню, как мать убивалась, когда расставались… — Янош умолк.

Танчич переложил удочку в левую руку, подвинулся поближе к своему новому другу, обнял его за плечи. Юноша замер, услышав слова, которые, казалось ему, выражали те чувства, что теснили его грудь:

Домик мой на берегу Дуная,

Милая ты хижина родная!

Вспомню сад наш, вётлы у криницы, —

Плавают в слезах мои ресницы.

Как молила мать меня с тоскою.

Обнимая трепетной рукою!

Если б знал я жребий мой злосчастный.

Не были б мольбы её напрасны.

В край родной друзья собрались ныне,

Что расскажут матери о сыне?

Загляните, земляки, к родимой,

Если вам пройти случится мимо…

Пусть о сыне мать моя не тужит:

Он со счастьем да с удачей дружит…

Ей не надо знать, как мне живётся, —

Сердце у бедняжки разорвётся![21]

Танчич произносил рифмованные строки тихим, чуть певучим голосом. Он посмотрел на реку и вдруг заметил, как леса Яноша плывёт, увлекаемая удачливой форелью, а сам Янош задумчиво глядит вдаль. Нежная любовь к оставшимся далеко родным людям, преданность родной земле, родному ручейку и зелёным вётлам объединили, сблизили испытанного годами борьбы писателя и юношу, почти мальчика, только начинающего жизнь, гораздо скорее, чем это могли бы сделать долгие встречи и длинные разговоры…

Так возникла их дружба.

До встречи с Танчичем Янош и не подозревал, как много интересного в мире. Из своей недолгой жизни в степи и в деревне мальчик вынес немало практических сведений, но до сих пор он не задумывался, что и как происходит на земле. Беседы с писателем помогли ему сделать много новых открытий. Кроме Пешта и Альфёльда, Янош ничего не видел, а Танчич с котомкой за спиной обошёл всю родную страну да ещё побывал и за границей. Одарённый острой наблюдательностью, он всё примечал и находил объяснение каждому явлению, на которое Янош сам не обратил бы внимания: отчего рыба в Малой Кульпе совсем другая, чем та, которую приносят волны Адриатического моря к берегам той же Хорватии, какие птицы и животные водятся в других странах, какие там нравы и обычаи.

Но интереснее всего Яношу было слушать, когда, увлёкшись, Танчич говорил, что не всегда будет так, как сейчас, что когда-нибудь справедливость восторжествует на земле, а не в царствии небесном, как это обещают священники.

Янош был благодарным слушателем. Неискушённость мальчика, непосредственность его восприятия служили для Танчича надёжной проверкой. Когда юноша волновался и забрасывал писателя вопросами, это было свидетельством, что мысли Танчича доходят до тех, к кому он обращается.

Танчич недаром был долгое время учителем: каждый крестьянский ребёнок был немного и его ребёнком. Так относился он и к маленькому Иожефу Дунаевичу. А к живому, отзывчивому и любознательному Яношу Танчич испытывал настоящую отеческую нежность.

И Янош отвечал ему горячей любовью.

Много разных чувств может ужиться в одном человеке. Отца своего, порой сурового Иштвана, Янош любил и немного боялся. Совсем по-иному любил он мать. Она была необходима и вместе с тем незаметна, как воздух, которым мы дышим. Он это понял, когда оказался с ней в разлуке.

Сложное чувство испытывал Янош к Каталине. Она была далеко. Как сложится в дальнейшем его и её жизнь, кто мог предугадать? Но Янош не представлял себе будущего без дочери кузнеца. Она была красива, умна, своенравна, и он подчинялся её капризам. Она неизменно нравилась ему: и когда помогала отцу в кузне, и когда доила Белянку или стряпала скромную пищу на очаге. Даже имя «Каталина» звучало музыкой в его ушах.

Миклоша Янош любил, как дети любят героя, восхищался им и во всём стремился ему подражать. Но всегда, слегка завидуя ловкости, смелости и удальству прославленного чикоша, Янош был твёрдо уверен, что когда-нибудь превзойдёт его.

Кошут мелькнул однажды в жизни юноши, как светлое видение. Юноша не забыл доброго, внимательного взгляда, мягкой речи красивого барина, не погнушавшегося посадить к себе в карету грязного, промокшего до нитки крестьянина. Янош считал себя обязанным Лайошу Кошуту и тем, что благодаря ему сразу, как покинул родительский дом, обрёл пристанище, где мог укрыться от стужи и дождя, и получил кусок хлеба.

Но хлеб и кров для смелого и жизнерадостного человека, только вступающего в жизнь, не главная забота.

И вот на его пути встретился Танчич. Он был прост и доступен, и, хотя жил в замке, Янош чувствовал, что он не похож на барина.

Встречи новых друзей всегда происходили вне замка. Иногда, продрогшие, они заходили в мастерскую погреться. К себе Танчич опасался приглашать Яноша, но однажды, в холодный, ветреный день, всё-таки решился на это.

Янош удивился, увидев такое большое количество книг у одного человека. Две стены были заставлены шкафами, заполненными книгами разного формата. Книги стояли стопками на столах. Заметив недоумение на лице Яноша, Танчич объяснил:

— Все эти книги, за исключением нескольких, — Танчич указал на небольшую стопу, которая лежала на его рабочем столе, — принадлежат хозяину замка.

Танчич взял одну из своих личных книг и протянул Яношу:

— Вот возьми, прочитай, тебе понравится! Это книга о крестьянском мальчике. Называется «Ма́ти Лу́даш».

— А кто же её сочинил?

— Писатель Михай Фа́зекаш.

— А то, что вы читали на берегу, тоже он написал? — спросил Янош, принимая книгу.

— Нет. То были стихи Ша́ндора Пе́тёфи.

Янош впервые услышал это имя. А между тем Петёфи был уже признанным и любимым поэтом. Он писал вдохновенные патриотические стихи и горячие статьи и в них говорил о том, что необходимо бороться за национальное освобождение страны, за то, чтобы крестьяне сбросили с себя феодальный гнёт. Героями его стихотворений были те, к кому он их обращал, — простые люди Венгрии. На Петёфи обрушивалась критика, им возмущались дворяне, но передовая молодёжь сплачивалась вокруг него, предчувствуя в нём своего будущего вождя.

Янош пытливо оглядывал книжные полки. Танчич догадался, о чём думает юноша.

— Ты хотел бы почитать стихи Петёфи? — Не дожидаясь ответа, Танчич открыл дверцу шкафа.

Янош смутился.

Танчич взял с полки томик.

— К сожалению, я не имею права дать тебе книгу, принадлежащую графу, но я прочту тебе ещё одно стихотворение Петёфи:

В степи родился я, в степи живу,

Большого дома я не наживу,

Но есть загон, скакун, есть вороной —

Ведь я табунщик альфельдский степной.

Я без седла на жеребце скачу

Туда-сюда, куда ни захочу.

Зачем седлу трепаться подо мной?

Ведь я табунщик альфельдский степной.

Рубашку белую, холщовые порты

Ты, роза алая, мне подарила, ты!

Эх, роза, будешь ты моей женой —

Табунщицей альфельдскою степной![22]

Лицо Яноша зарделось. Снова услыхал он слова поэта, будившие в нём знакомые чувства. То говорил он о любви к матери, родине, к домику и саду, где протекало детство, то о степном приволье, об альфельдских табунщиках.

До поздней ночи оставался Янош в гостях у писателя, слушал его рассказы о том, что довелось Танчичу повидать и перечувствовать во время скитаний по родной и чужим странам.

В полном смятении вернулся юноша в мастерскую. За короткий период времени он дважды столкнулся с событиями, которые резко изменили его жизнь.

Незаслуженная обида и оскорбление, нанесённые теми, кому он верно служил, впервые заставили Яноша по-иному взглянуть на своих хозяев и пробудили в нём чувство человеческого достоинства, до того только теплившееся в глубоких душевных тайниках бесправного крестьянского мальчика. Новым крутым поворотом на жизненном пути Яноша была встреча с Танчичем. Совсем иным представлялся ему теперь огромный мир. Всё казалось гораздо труднее, сложнее, и будущее рисовалось полным неожиданностей, препятствий, опасностей.

Глава тринадцатая На крутом повороте

Столярные работы в замке подходили к концу, и Янош с грустью думал о предстоящей разлуке с Михаем Танчичем. Доведётся ли когда-нибудь вновь встретиться? «Я-то его не забуду, пока жив! Мне есть чем его помянуть!» И Яношу захотелось подарить своему учителю и другу резную трубку, чтобы она напоминала ему о рыбной ловле на берегу Кульпы. Долго придумывал он узор, немало вечеров провёл и над резьбой. И в конце концов наступил вечер, когда Бронзино, взяв в руки готовую трубку, внимательно осмотрел её и сказал:

— Ничего. Неплохо. Можешь нести…

Танчич пришёл в восхищение от подарка:

— Да у тебя, брат, талантище! Как ты живо изобразил иву, раскинувшую ветви над нашим обрывом! И даже умудрился уместить на таком маленьком кусочке и живописную извилину берега в этом месте. Вот не думал, что на маленькой поверхности трубки можно изобразить столько чудес! Спасибо, голубчик! Ты доставил мне большое удовольствие.

Трубка сыграла немалую роль в дальнейшей судьбе Яноша. Танчич показал её Видовичу и попросил его помочь юноше совершенствовать своё мастерство. Видовичу тоже понравилась работа Яноша. Прошло немного времени, и, вызвав Яноша к себе, управляющий сказал:

— Ты, я вижу, можешь работать самостоятельно. Мне нужна точная копия вот с этой буковой шкатулки. — Видович взял ящичек для драгоценностей с туалетного столика жены и подал Яношу. — Если резьба будет такая же тонкая, как на трубке господина Бобора, я велю Герману положить тебе жалованье мастера…

С этого дня Янош не отрывался от инструмента. Он любил делать замысловатую резьбу, да вдобавок его подхлёстывало обещание управляющего.

И действительно, работа удалась Яношу на славу. И Герман и Никколо похвалили ученика, с нетерпением ожидая, что скажет Видович.

А Видович, не скрывая удовлетворения, похвалил Яноша в присутствии рабочих и, взяв осторожно шкатулку обеими руками, сказал:

— Думаю, что и госпожа Вейль, для которой предназначена шкатулка, останется довольна.

Герман хитро подмигнул Яношу:

— Клюнуло? Теперь жди награды…

Рабочие поужинали, улеглись спать. Янош лёг на свою скамью. Но сегодня он почему-то никак не мог согреться. Герман накинул на него свой тулупчик. Спать юноше не хотелось. В ушах стоял шум, а в голове мысли роились и будто шептались. Минуты быстро текли, а сон всё не приходил. Янош закрыл глаза, силясь уснуть. Вдруг за дверью раздался чей-то голос:

— Янош тут?

— Тут, — ответил Герман.

Вошёл слуга Видовича:

— Янош, хозяин зовёт. Иди скорее!

Янош поспешил в кабинет Видовича, где находился и капитан Вейль. При появлении молодого столяра, робко остановившегося на пороге, Вейль, державший в руках шкатулку, милостиво кивнул ему головой:

— Тебе надо учиться — из тебя выйдет славный резчик… Кто тебя учил этому делу?

— Самоучка я.

— А кто твои родители?

— Крестьяне, — нетвёрдым голосом ответил Янош, переминаясь с ноги на ногу.

— Тебе надо учиться… — повторил Вейль, достал из кармана кошелёк, отыскал золотой форинт и протянул его Яношу: — Возьми в награду за хорошую работу!

Возбуждённый неожиданной удачей, Янош не помнил себя от восторга. Куда девалась его степенная походка! Едва он вышел из кабинета управляющего, как вприпрыжку пустился к той части здания, где жил Михай Танчич. Яношем овладела непреодолимая потребность поделиться внезапно выпавшим на его долю успехом с человеком, ставшим ему близким, как родной отец. Ему не терпелось, кроме того, узнать у Танчича, возможно ли то, что сказал офицер о его будущем.

Янош постучал в дверь. Никто не ответил. Появившийся в коридоре слуга сообщил, что господин Бобор вышел недавно с удочками.

Недолго думая Янош спустился по лестнице и, разгорячённый, как был, без пальто и без шапки, побежал к реке.

Но Танчича не было ни на мосту, ни в том заветном уголке у обрыва, где они часто вдвоём удили рыбу.

Февраль приближался к концу. Оттепель обманчиво заставляла забывать о холодном ветре, о предательской сырости. Янош долго рыскал по крутому берегу, тщетно отыскивал знакомые следы больших подошв своего друга. И, только когда почувствовал дрожь во всём теле, а в дырявых сапогах захлюпала вода, юноша понял, что поиски в саду бесполезны, и направился в мастерскую. Товарищи уже спали крепким сном.

Однако потребность увидеть господина Бобора и говорить с ним была так велика, что Янош решил ещё раз наведаться к нему. Стараясь проскользнуть незамеченным, юноша тихо поднялся на второй этаж.

На этот раз ему повезло. Танчич обрадовался приходу Яноша, но удивился, увидев его пылающее, возбуждённое лицо.

— Ты простудился! — озабоченно заметил Танчич.

Он заставил гостя выпить горячего молока, отчего озноб как будто прекратился.

Янош рассказал, что господа расхваливали шкатулку и что управляющий распорядился платить ему жалованье мастера, а офицер дал золотой и посулил ему помочь в будущем.

— Разве это возможно, господин Бобор? Или, может, они просто посмеялись надо мной?

Волнение юноши, его лихорадочное возбуждение передалось и Танчичу. Разве сам он, автор книг, которых боится имперское правительство, не испытал те же чувства в его возрасте?

— Я не видал твоей шкатулки, — сказал он ободряюще, — но ты показал мне золотую монету, которую подарил тебе офицер, и она-то яснее слов подтверждает, что господин Вейль в самом деле доволен. Нет, эти господа не смеялись над тобой, они отнеслись к тебе так милостиво потому только, что считают самородка из простолюдинов редчайшим и потому для них не опасным чудом. Пусть утешаются до поры до времени. Тебе же я скажу: человек — сам кузнец своего счастья… Сильно хотеть, безудержно стремиться к истинно хорошему — в этом уже большая доля успеха… Ну, да мы ещё не раз побеседуем с тобой на эту тему.

Янош встал:

— Я прочитал «Мати Лудаш». Не можете ли дать мне ещё такую же книгу?

— Такую же? — переспросил, улыбнувшись, Танчич. — Не бывает двух одинаковых книг, если они хорошие. Каждая хорошая книга правдиво, но по-своему рассказывает нам о жизни человека и природы.

— В той книге не всё верно говорится… — Янош смущённо опустил глаза.

— Что ж там, по-твоему, неверно? Не стесняйся, выкладывай всё.

— Рассказывается в книге, как крестьянский мальчик избил своего барина, который жестоко обращался с крестьянами, а… — Янош запнулся.

— Что же, по-твоему, этого не могло быть? — спросил заинтересованный Танчич.

— Как же, могло! — снова оживился Янош. — А вот писатель говорит, что случай этот произошёл много-много лет назад, а теперь, говорит, таких злодеев среди помещиков нет, значит, и случаев таких не бывает. Вот это неправда!.. — Юноша умолк, отводя глаза в сторону и избегая встретиться взглядом с Танчичем.

— Ты прав, друг мой. Но вина не Фазекаша. Он вынужден был сделать такую оговорку, иначе цензура не разрешила бы напечатать его правдивую книгу. Я сам знаю про подобный случай, который произошёл совсем недавно недалеко от Пешта. Мне об этом по секрету рассказал здешний управляющий. Случай замечательный! Нынешней осенью крепостной мужик высек своего графа! И это, брат, не простая случайность. Это крик наболевшей души всего крестьянства. Я много думал об этом мужике. То вижу его в поле с косой в руках: лицо, залитое потом, полно смирения; а вот он в церкви, коленопреклонённый, читает молитву. И вдруг я увидел это же лицо разгневанное, а глаза, пылающие ненавистью…

Танчич остановился, не уверенный, доходят ли до юноши его слова. К своему удовольствию, он увидел, что лицо Яноша, как зеркало, отражает попеременно все душевные переживания, о которых рассказывал писатель.

— Ведь это мой отец Мартош! — вдруг крикнул юноша.

Танчич выглянул в коридор. Закрыв дверь, взволнованный, он обнял Яноша и крепко пожал ему руку:

— Спасибо, что ты доверился мне. Я такой же простой человек, как и ты, как твой отец… Не смотри на то, что живу я в барских хоромах. Поверь, нахожусь я здесь не по доброй воле. Как и ты, я был батраком, пастухом, мастеровым, прежде чем стал писателем… Ты удивлён, мой мальчик? Ты, верно, думал, что господин, которого величают Бобором, и впрямь важный барин? Так знай же: моё настоящее имя — Михай Танчич…

Он запнулся, увидев, как пылают щёки Яноша.

— Ты так взволнован, дружок! Слишком много неожиданностей сразу. Иди усни… Утро вечера мудренее. Да помни: никому ни слова, ни намёка о том, что я сказал тебе.

Янош хотел ответить, но Танчич опередил его:

— Иди, иди, отдохни, я тебе верю! — Он взял со стола «Народную книгу». — Возьми на память. Когда прочтёшь, скажешь, всё ли правильно написано у Танчича.

… Янош улёгся на скамье рядом с Германом и сразу забылся. Однако скоро очнулся, сбросил с себя одеяло, лежал с раскрытыми глазами. Радостное возбуждение исчезло. Его сменила смутная тревога, страх неизвестности. Какая-то тяжесть навалилась, сжимала сердце, стесняла дыхание. Мысли, наплывая одна на другую, путались — казалось, цеплялись за крючок удочки, обрывали леску. Приманка, блестящая, манящая, уплывала всё дальше и дальше от берега… Янош бросается за ней в воду, ледяные иглы колют, впиваются в тело, но он идёт всё вперёд и вперёд… Вдруг его окликает чей-то голос, он поворачивается: господин Бобор с берега что-то кричит, сердится, угрожает. Янош хочет вернуться на берег, но ноги не слушаются, хочет позвать господина Бобора, но не может издать ни звука… Он махнул рукой, призывая Бобора на помощь, но тот вдруг начал кружиться, теряя человеческие очертания, стал двоиться, множиться, и целый рой причудливых существ, малых и огромных, поднялись в воздух. Яношу стало страшно, он силился освободиться от кошмара, сунул голову под подушку, чтобы скрыться от окружающих его бесформенных чудовищ. Но они повсюду, и под подушкой их бесчисленное множество. Янош вскрикнул и погрузился в беспамятство…

Узнав о болезни молодого мастера, Видович послал слугу за снадобьем для больного в военный лазарет, который помещался на другом берегу реки.

Вскоре за Яношем пришли два санитара с носилками. По распоряжению капитана Вейля его положили в лазарет. У больного обнаружилось воспаление обоих лёгких.

Плохо лечили Яноша в пограничном военном лазарете. Но крепкий организм молодого крестьянина, выросшего в степных просторах, под солнцем, ветром и дождём Альфёльда, вышел победителем в жестокой схватке с болезнью.

На двенадцатый день Янош встал и собрался уходить. Однако лекарь не отпускал его до тех пор, пока не получил на то разрешение капитана Вейля, интересовавшегося судьбой молодого мастера.

Уже стемнело, когда Янош вышел из лазарета. Вдыхая полной грудью свежий воздух, он весело шагал по мосту, предвкушая удовольствие снова увидеть товарищей по работе, а больше всего хотелось ему услышать доброе, приветливое слово господина Бобора.

Миновав мост и очутившись снова в имении графа Баттиани, Янош смело взобрался на высокий берег и направился к замку. Свет горел в окнах Танчича. Янош заторопился в надежде ещё сегодня увидеть его. Но вдруг он услышал впереди себя тихий говор, а затем приказание: «При попытке преступника к бегству не стрелять. Если окажет сопротивление, действовать прикладом или штыком, опасных ранений не наносить».

Янош попятился назад, затем свернул в сторону и нырнул в кусты голых акаций; здесь он опустился на колени, чтобы не попасть под луч тонкого, но очень яркого лунного серпа. Услышав звук приближающихся шагов, он замер. Управляющий Видович говорил капитану Вейлю:

— Нагнали больше полсотни конной полиции, кругом дома расставили солдат, словно облава на шайку бандитов, а всего дела-то — арестовать безоружного человека, который и мухи не обидит!

Хотя имя Танчича не было произнесено, Янош понял, за кем прибыли полицейские, и замер, напрягая слух.

Продолжения разговора Янош не расслышал — собеседники удалились. Ошеломлённый Янош не двигался с места, не зная, что предпринять. В голове один за другим мелькали разные планы, как предупредить Танчича о нависшей над ним угрозе, но все они разбивались о страшный факт: дом окружён со всех сторон.

Юноша всё же решил пробраться в замок. Он сделал несколько шагов по дорожке и снова остановился, прислушиваясь. Так, шаг за шагом, прячась в кустах и за деревьями, стараясь двигаться бесшумно, он подошёл близко к зданию и, дожидаясь, удобного момента, притаился за стволом старого бука, который разросся против портала.


Танчич взглянул на часы, положил перо. По заведённому порядку, в десять часов писатель делал перерыв в работе для вечерней прогулки. Он перечитал последние строки рукописи:

«Господа дворяне! Либо вы покончите с крепостным правом, либо мы, крестьяне, сами с ним покончим!.. Земля принадлежит нам, ибо мы её обрабатываем. И, если вы не желаете возвести эту истину в закон, мы провозгласим её сами! Не ждите тогда жалости от нас, — сами вы не жалели своей славной родины (довольно она вас кормила!), вы не жалели нас, крестьян, хотя мы усердно и добросовестно трудились за вас, дворян!»

Собрав исписанные листки, Танчич сунул их в шкаф, прикрыл книгами. Сел в кресло. Снял лёгкие, старенькие домашние башмаки и натянул охотничьи сапоги, в которых не боялся ни осенней сырости, ни зимней стужи. Не поднимаясь, Танчич прислушался: по коридору кто-то торопливо, почти бегом приближался к его комнате. Дверь с шумом раскрылась, и без предупреждения вошёл взволнованный Видович.

— Солдаты! Дом оцепили солдаты!.. — Видович говорил шёпотом. — Сейчас сюда явится королевский прокурор. Ради бога, не признавайтесь! Смело отрицайте, что вы Танчич. Они уйдут, а я дам вам возможность скрыться… Тсс… Идут!

— Там мои рукописи. — Танчич указал на шкаф. — Спрячьте их и сохраните. Когда будет возможно, переправьте их моей жене. Прошу вас!..

— Не беспокойтесь. Они не осмелятся дотронуться до вещей графа. Никакого обыска здесь не будет.

Через минуту в дверь постучали, и вошёл королевский прокурор. Видович поспешил удалиться.

Прокурор с подчёркнутой вежливостью сказал:

— Я получил сведения, что ваше настоящее имя — Михай Танчич. Верно это?

Танчич глядел в упор на королевского чиновника, не выразив ни удивления, ни волнения. «Значит, Магда узнала!» — с горечью подумал он, вспомнив открытый взгляд зеленоватых глаз.

— Я мог бы опровергнуть ваши подозрения, — ответил он твёрдо, — но не буду лгать и никому не дам повода назвать меня трусом. Да, я Михай Танчич. Что вам угодно?

Тон прокурора сразу изменился. Резкий, враждебный тон пришёл на смену вежливому обращению.

— У меня есть приказ о вашем аресте. Следуйте за мной!

— Сначала объясните, в чём меня обвиняют.

— Здесь не место для предъявления обвинений. К тому же, я полагаю, вы не захотите доставить неприятности человеку, гостеприимством которого пользовались. Это было бы вопиющим оскорблением имени высокочтимой особы.

Танчич возмутился:

— Не я, а вы нанесли оскорбление графу Баттиани, ночью ворвавшись с вооружёнными жандармами в его дом!

— Вы ошибаетесь, господин Танчич! — Тон прокурора снова сделался вежливым, даже вкрадчивым. — В дом не вошёл ни один вооружённый человек. И лишь в том случае, если вы добровольно не последуете за мной, я буду вынужден послать нарочного в Пешт, чтобы получить разрешение графа ввести сюда вооружённых солдат. До тех же пор вы будете находиться под домашним арестом. Судите сами…

— Я готов следовать за вами! — резко прервал его Танчич.

Мысль о том, что отказ подчиниться прокурору может доставить неприятные хлопоты графу Баттиани и Лайошу Кошуту, которые помогли ему укрыться от преследования, заставила Танчича прекратить сопротивление. Да и не всё ли равно для человека, лишённого свободы, где будет находиться его тюремная камера: в будайском каземате или в замке графа Баттиани!..

Пленник медленно спускался по ступенькам широкого портала. Он всматривался в еле заметные очертания ещё заснеженных горных вершин, прислушивался к весёлому шуму стремительных, весенних ручейков, и постепенно раздражение проходило, сменялось радостным ощущением. «Впереди новая жизнь, она наступит, эта обновлённая жизнь, несмотря ни на что, вопреки кандалам, которые ждут меня там, внизу!»

— Протяните руки! — потребовал прокурор, как только Танчич ступил на землю.

Звякнули тяжёлые кандалы, щёлкнул замок.

Несколько вооружённых гренадеров во главе с офицером окружили его.

Солдаты вынули из патронташа пули, показали арестованному и с силой бросили их в ружейные стволы: щёлкание пуль должно было предупредить арестованного, что ружья заряжены.

— При первой попытке к бегству, — грозно заявил лейтенант, — эти пули настигнут вас!

Закованного писателя усадили в повозку, не подстелив даже соломы. Спереди и сзади уселось по двое солдат. Позади повозки стояли наготове кавалеристы.

Лошади тронулись и тут же вдруг шарахнулись в сторону. Пересекая им путь, из-за деревьев выскочил Янош с криком:

— Господин Бобор, господин Бобор!

Танчич обернулся. Взгляды их встретились. Глаза Танчича потеплели. Он ласково улыбнулся своему молодому другу. Янош бросился к телеге, но был отброшен ударом ружейного приклада. Он удержался на ногах и побежал вслед за телегой. Конный полицейский замахнулся плетью, но его остановил окрик капитана Вейля:

— Не троньте его!

Рядом с Вейлем стоял Видович.

Янош в оцепенении смотрел туда, где в ночи скрылась знакомая широкая спина человека, ставшего за короткое время таким близким, родным.

— Что, парень, жалко друга? — произнёс насмешливый голос Вейля.

Недобрыми глазами посмотрел Янош на офицера.

— Что ты смотришь на меня волком? Я добра тебе желаю. Устрою тебя в Загребскую школу, там тебя научат рисовать.

— Спасибо за ваши заботы, только в Загреб я не поеду, — сдержанно ответил Янош. — Можно мне идти?

— Иди! Неблагодарный мужик! — Офицер повернулся в сторону Видовича, ища у него сочувствия.

Тот ничего не ответил, но затем, после долгой паузы, спросил:

— Одного я в толк не возьму — зачем Бобор сразу подтвердил подозрение прокурора.

— Его признание не сыграло никакой роли. У прокурора было не только подозрение — у него были припасены фактические доказательства, — многозначительно объяснил Вейль.

Офицер и управляющий не спеша продолжали свой путь. Каждый из них по-разному отозвался на только что развернувшуюся перед их глазами человеческую драму.


На шестые сутки коляска въехала в Пешт, а спустя четверть часа уже въезжала в ворота каройского каземата. Однако не здесь кончилось длительное и печальное путешествие Танчича. Почти тотчас его карета была направлена туда, где тюремные стены покрепче и откуда труднее услышать, как бьётся взволнованное сердце Венгрии. Пятьдесят вооружённых конвоиров сопровождали пленника при переезде через цепной мост, который соединяет две сестры-столицы: Пешт и Буду.

Карету сильно тряхнуло. Она въезжала вновь в тюремные ворота — на этот раз будайского каземата.

Полицейские и судебные власти были вполне спокойны, что здесь, в Буде, ничто не помешает им чинить суд над простым человеком из народа, осмелившимся громко назвать белое белым, чёрное чёрным.

Правда была под строгим запретом в Австрийской империи.

* * *

Вейль отлично понимал, что после ареста Танчича ему не избежать тяжёлого объяснения с женой. Но он уже давно к нему подготовился: собственно говоря, ему оставалось только подтвердить то, что уже фактически было сделано.

Магда встретила мужа слезами:

— Что ты наделал! Ты обманул меня! Ты предал господина Танчича! А он такой хороший… Никогда никому не делал зла. И ты обещал… Нет, я, я одна во всём виновата!..

Плечи Магды вздрагивали от рыданий, слёзы струились по щекам. Она их не вытирала, а только размазывала ладонями.

Вейль обнял жену:

— Какая ты глупая у меня, право! Ну зачем такие слова? Ещё неизвестно, кто кого предал: мы его или он нас. Пойми, он неспроста скрылся под чужой фамилией. Он обманывал правительство, нас — пограничную охрану, самого графа. Ведь не мог же граф подозревать такой обман! И ты ещё считаешь наш поступок предательством?

Магда стала понемногу прислушиваться к словам мужа, полуобернув к нему мокрое от слёз лицо.

— Но ведь он узнает, что это я! Ведь это я сказала! А он был всегда так добр ко мне и внимателен. Какой позор для меня! Это я, я виновата!

— Полно! Почему именно ты? Рассказать мог любой другой человек, например… например, хоть тот же молодой столяр, который ходил с Танчичем на рыбную ловлю. Танчич водил компанию с рабочими, так что любой из них мог его заподозрить. Мы так и скажем, если нас спросят, что сообщил молодой столяр. — Вейль уговаривал жену, как ребёнка.

— Но ведь это же непорядочно!..

— Дитя, ты забываешь, что ни ты, ни я — мы здесь ни при чём. Какая там порядочность!.. Я человек подневольный — что начальство мне прикажет, то я и делаю…

— А молодой столяр? — с укором спросила Магда, подняв на мужа заплаканные глаза. — Ему не будет ничего худого?

— Господь с тобой, отчего ему может быть худо? И о нём позабочусь, пошлю учиться в Загребскую школу. Да и вообще, кто вспомнит о бедняке крестьянине в этом важном государственном деле? И он сам никогда не узнает, что с его именем связан арест писателя Танчича-Бобора.

Глава четырнадцатая Богаче всех в Венгрии

В Пеште, в великолепном парке, раскинувшемся у подножия Будайских гор, возвышался старинный дворец Пала Фении, выстроенный его предками.

Здесь, под открытым небом, на деньги влиятельных крупных земельных магнатов было устроено шумное предвыборное собрание. На обширной, площадке за дворцовой решёткой была воздвигнута трибуна, обтянутая тяжёлым бархатом. В парк допускали только избранную, публику, по пригласительным билетам.

В некотором отдалении, там, где стояли экипажи, собралась большая толпа. Это были студенты, ремесленники, служащие контор, банков, магазинов, мелкие торговцы, которым было небезразлично, кого Пешт пошлёт в Государственное собрание. Большинство их принадлежали к почитателям Лайоша Кошута, давно мечтавшим услышать его голос с трибуны парламента.

Много пришло сюда и праздного люда, привлечённого нарядной пестротой зрелища, фанфарами и барабанами, оглашавшими набережную звуками торжественных маршей.

Цепь пехотинцев и кавалеристов ограждала парк, где происходило торжество, от непрошеных гостей, оттеснив их на достаточное расстояние, чтобы они не помешали прославлению графа Фении и его сиятельных предков. А там, за решёткой, ораторы сменяли один другого, изощряясь в славословии. Один из них, одетый в средневековый костюм, спел серенаду, восхвалявшую доблести древнего графского рода. Другой, в модном костюме европейского покроя, скромно напомнил собравшимся о традициях дома Фении. В силу одной из них глава этой знаменитой фамилии должен делать всё возможное, чтобы приумножать сокровища, хранящиеся в легендарной кладовой графа. Только в одном случае лицам, принадлежащим к славной семье Фении, разрешается тратить заветные сокровища: если кто-либо из графов: попадёт в плен к туркам, останется у них в рабстве и за него потребуют денежный выкуп.

В перерыве между выступлениями скрытые в беседках трубачи услаждали слух гостей музыкой. После такой предварительной подготовки вышел молодой человек и спокойно и кратко сообщил собравшимся, что именитое дворянство желает избрать представителем в сейм от комитата Пешта графа Пала Фению.

Слова оратора вызвали дружное одобрение сторонников графа. Раздались крики «ура». Не жалея, красок, оратор стал расписывать благотворительную деятельность выдвинутого кандидата, его связи с могущественными людьми Вены. Говоря о заслугах Фении, он старался опорочить противника графа. Памятуя, однако, о его широкой популярности, оратор избегал резких слов. Он даже высказал уважение к сопернику графа, отметил его бескорыстное служение родине.

— Но и бескорыстные и самые честные намерения, — говорил оратор, — могут повлечь за собой непоправимые бедствия, если эти намерения подсказаны не реальным пониманием задач, а несбыточными мечтаниями… Лайош Кошут, — тут в голосе оратора появились даже нотки сочувствия и огорчения, — мог бы стать полезнейшим государственным деятелем, если бы он не увлёкся бредовыми идеями, которые так модны в мятежной Франции, где брат ненавидит брата, где люди всегда живут в страхе, потому что над ними навис дамоклов меч революции. Слепо преклоняясь перед иностранными революционерами, Лайош Кошут всё больше и больше порывает с той родной средой, с благородным дворянским обществом, которое помогло развиться его незаурядным способностям. Когда-то его имя стояло в ряду таких выдающихся имён, как великий мадьяр граф Сечени, граф Эстергази, граф Фения! Страшно подумать, что дворянин Кошут, не щадя достоинства своего сословия, сблизился с проходимцами, с людьми, не признающими ни бога, ни сатаны. Арестант Танчич и кандидат на тюремную койку мужицкий поэт Петёфи — вот нынешние друзья дворянина Лайоша Кошута!

Аплодисменты избирателей — сторонников Фении и неистовые возгласы «ура графу Палу Фении» специально подготовленных для этого крикунов встретили заключительные слова оратора.

Этим и закончились предвыборные торжества в честь графа. Публика начала расходиться, как вдруг в толпе пределами парка произошло замешательство. Все нова остановились. На козлах экипажа стоял молодой человек, одетый в национальное платье. Чёрная венгерка плотно обтягивала стройную фигуру. Густые, короткие тёмные волосы непослушно топорщились, открывая высокий лоб, на котором глубоко залегли две морщины.

Он поднял руку, и толпа затихла — только вдали, у самой замковой ограды, надрывались музыканты.

— Зачем здесь фанфары и барабаны? — заговорил молодой человек. — Не для того ли, чтоб оглушить вас, лишить способности размышлять? Так вот, под шумок, иной раз и проходят депутаты, недостойные даже той верёвки, на которой их со временем повесят!..

Весёлым оживлением, дружным хохотом ответила толпа на дерзкие слова оратора.

— Имя? Назовите своё имя! — кричали одни.

А в ответ с разных сторон дружно неслось восторженное:

— Эльен[23] Шандор Петёфи!

Но поэт и сам ответил на вопрос, кто он:

Венгерец я! На свете нет страны,

Что с Венгрией возлюбленной сравнится.

Природой все богатства ей даны,

В ней целый мир, прекрасный мир таится.

Всё есть у нас: громады снежных гор,

Что из-за туч глядят на Каспий дальний,

Степей ковыльных ветровой простор,

Бескрайный, бесконечный, безначальный.

Венгерец я! Мне дан суровый нрав, —

Так на басах сурова наша скрипка, —

Забыл я смех, от горьких дней устав,

И на губах — лишь редкий гость улыбка.

В весёлый час я горько слёзы лью,

Не веря в улыбнувшееся счастье,

Но смехом я скрываю скорбь мою,

Мне ненавистны жалость и участье…

Стоявшая наготове кавалерия пришла в движение, как только заговорил поэт.

Офицер, командовавший отрядом, с трудом протискивался на своём коне сквозь толпу неохотно расступавшихся перед ним людей, взволнованных глубоким смыслом поэтической речи.

Венгерец я! Но что моя страна!

Лишь призрак жалкий славного былого!

На свет боится выглянуть она:

Покажется — и исчезает снова.

Мы ходим все, пригнувшись до земли,

Мы прячемся, боясь чужого взора,

И нас родные братья облекли

В одежды униженья и позора.

Венгерец я! Но стыд лицо мне жжёт,

Венгерцем быть мне тягостно и стыдно!

Для всех блистает солнцем небосвод,

И лишь у нас ещё зари не видно.

Но я не изменю стране родной,

Хотя бы мир взамен мне обещали!

Всю душу — ей! Все силы — ей одной,

Сто тысяч раз любимой в дни печали![24]

Петёфи умолк, но продолжал стоять на козлах экипажа с выжидающим видом.

Офицер подъехал к экипажу и вкрадчиво сказал:

— Господин Петёфи! Вы знаете, что произнесение публичных речей запрещено без специального на то разрешения. Я прошу вас удалиться.

— Но я не собираюсь произносить речь. Я поэт и прочёл только своё стихотворение… — Петёфи не скрывал издёвки.

— Господин Петёфи! — повторил офицер всё ещё вежливо, но твёрдо. — Я не вправе вступать с вами в спор. Но какие же это стихи? Я, по крайней мере, слушал вас как оратора, излагающего свои мысли. Ещё раз взываю к вашей рассудительности — не заставляйте меня применять силу. Вы видите, здесь достаточно войска, чтобы разогнать толпу, но я не хотел бы прибегать к оружию. Это плохо обернулось бы для вас самого, господин Петёфи!

Не меняя тона, поэт громко сказал:

— Господин офицер! Не понимаю, о чём вы говорите. Я вам сказал, что не собираюсь произносить речь. Я кончил, и меня уже давно не было бы здесь, если бы вы меня не задержали. Ваш конь стал вплотную к экипажу, и мне невозможно выбраться, пока вы не отойдёте подальше.

Офицер, досадуя на свою неосмотрительность, молча отъехал. Поэту и в самом деле было нелегко выйти из коляски: у одной подножки стоял конь офицера, а к другой примыкал чей-то экипаж.

Петёфи спустился на землю, и офицер приказал солдатам разогнать публику, не спешившую расходиться. Петёфи и его друзья спускались к реке. За ними увязался целый хвост приверженцев поэта. Они испытывали радость нежданной победы: впервые тот, кто воплощал все их чаяния, выступил на улице перед большой толпой. Пешт не знал таких примеров. Однако полицейские, которых в этот день было на улицах очень много, постепенно оттесняли ремесленников и рабочих, следовавших за поэтом.

Петёфи любил слоняться по узким портовым улицам, вливающимся в шумный Пештский порт, любил шум причаливающих и отчаливающих судов, торопливый говор спешащих к пароходу людей, суетливую озабоченность сходящих на берег пассажиров, ещё неуверенно ступающих по земле после долгого пребывания на пароходе.

У причала Петёфи заметил весёлую группу девушек, ожидавших, когда начнётся посадка на пароход «Дунай». Он направился к ним, но вдруг остановился, прислушиваясь.

Девичий голос звонко выводил:

Скользкий снег хрустит, сани вдаль бегут,

А в санях к венцу милую везут.

А идёт к венцу не добром она —

Волею чужой замуж отдана.

Если б я сейчас превратился в снег,

Я бы удержал этих санок бег, —

Я бы их в сугроб вывернул сейчас,

Обнял бы её я в последний раз.

Обнял бы её и к груди прижал,

Этот нежный рот вновь поцеловал,

Чтоб любовь её растопила снег,

Чтоб растаял я и пропал навек[25].

Певица умолкла. Взволнованный поэт продолжал стоять неподвижно.

— Моя песня, моя песня… — шептал он.

Петёфи подошёл к скамейке, на которой сидели три девушки.

— Где ты слышала эту песню? — обратился он к той, которая пела.

Девушка вскинула на него большие тёмные глаза и не без лукавства спросила:

— Она вам понравилась?

— Потом скажу. Сперва ответь мне: где ты слышала эту песню?

— У нас девушки любят её петь…

— Где это — у вас?

— В нашей деревне «Журавлиные поля». Слыхали небось про такую?

— Нет, не приходилось. В каком это комитате?

— В комитате Сольнок. Да как же вы не знаете угодий такого богача, как наш граф Фения?

— Что мне ваш граф! Я богаче его!

— Богаче? Как бы не так! — Девушка весело засмеялась.

— Уверяю тебя, красавица! У меня в кармане всего двадцать медяков, а твоему графу принадлежит двадцатая часть Венгрии, однако я не поменялся бы с ним своим богатством!

Каталина и её подруги вдруг перестали смеяться. В последних словах незнакомца не слышно было шутки. Заметив на лицах девушек смущение, поэт спохватился:

— Что же вы приумолкли? Не все богачи опасны. Меня не бойтесь!

Каталина снова оживилась.

— Как звать вас? — задорно спросила она.

— Шандор Петёфи. Знакомо тебе моё имя?

— Шандоров у нас в деревне хоть пруд пруди, а Петёфи… такое имя в первый раз слышу.

Петёфи ещё больше повеселел. «Мои песни переживут меня!» — радостно подумал он.

— А тебя как звать, красавица?

— Каталина.

— Куда же вы едете?

— В Вену, на ткацкую фабрику, — ответила за всех бойкая Каталина.

— Да ведь недавно в ваших краях ткацкую фабрику открыл господин Гуваш?

— Он-то и послал нас в Вену обучаться набивному делу. Как приглядимся к работе, так и вернёмся. Только боимся — вдруг не скоро научимся.

— Научитесь, не бойтесь. Не боги горшки обжигают… Ты, Каталина, сразу видно, бойкая, легко научишься… Возвращайтесь скорее!

Девушки встали со скамейки, чтобы лучше видеть удаляющегося незнакомца.

А у него было светло на душе. И то, что до народа дошли его песни, и то, что распевающие их крестьянские девушки едут учиться ткацкому ремеслу, чтобы потом приложить свои знания для развития отечественной промышленности, одинаково возбуждало пылкое воображение поэта.

Глава пятнадцатая Ещё не приспело время…

Петёфи вихрем влетел в квартиру Па́ла Ва́швари.

Молодой историк и популярный литератор Вашвари встал навстречу своему другу, держа в руке оттиск стихов, включённых в девятую книгу произведений Петёфи, которая подготовлялась к печати Густавом Эмихом. Издатель просил Вашвари ознакомиться со сборником и оказать влияние на поэта, требовавшего пополнения книги своими самыми непримиримыми политическими стихами.

— Ты пришёл вовремя, — начал было Вашвари.

Но поэт его перебил:

— Ах, друг мой! Да есть ли на свете большее счастье, чем слышать, как люди распевают твою песню!

Петёфи рассказал про встречу с девушками у причала. И, заметив в руках друга знакомый оттиск, воскликнул:

— Я хочу, чтобы Эмих включил в сборник моего «Венгерца»!

— Знаю: Эмих был у меня вчера. Он честный издатель, однако не намерен рисковать своим капиталом и ещё меньше — впутываться в нашу политическую борьбу. По-своему он прав: помести он в сборник «Венгерца», книга не увидит света. Цензура не дремлет, и меттерниховская полиция пока ещё не провалилась в преисподнюю.

Петёфи весело рассмеялся:

— Друг мой! Если бы ты слышал, как галантно разговаривал сегодня со мной офицер у парка Фении, ты рассуждал бы смелее! — Петёфи пересказал другу своё выступление на предвыборном собрании, организованном единомышленниками графа. — Смешнее всего-то, — заключил свой рассказ поэт, — что полицейский офицер даже сделал мне комплимент, дипломатически приняв моё стихотворение за образец ораторского красноречия.

— Вот-вот, — отозвался Вашвари, — этот офицер, видно, тонкая бестия и недаром старался тебе заткнуть рот! Народ тянется к твоим стихам, потому что в каждом их слове слышит правду, а она ему нужна так же, как хлеб!

— Да, каюсь, лицемерие мне чуждо. При моём рождении судьба положила мне в колыбель искренность вместо пелёнки, и я унесу её саваном в могилу.

— За это мы и любим тебя, Шандор! И за это ненавидят тебя враги свободы! Я уверен: они не простят тебе сегодняшнего выступления у дворца графа. Ты поступил как настоящий революционер! Однако для Венгрии ещё не пробил час открытой борьбы, и я прошу тебя, уезжай пока из Пешта… Повторяю: ещё не приспело время! Кто знает, не готовит ли уже начальник полиции Секренеши тайный приказ о твоём аресте!

— Что ж, чем я хуже Михая Танчича!

— Как кстати ты напомнил о Танчиче! Я едва не забыл… Я получил его рукопись «Рассуждения раба о свободе печати» от Видовича, управляющего имением графа Баттиани в Броде. Танчич просил Видовича передать рукопись на хранение госпоже Танчич, его жене. Но Видович не без основания считает их дом ненадёжным местом для хранения таких документов и переправил рукопись мне. Пакет привёз столяр, который чинил мебель в замке Баттиани. Он видел, как солдаты увозили автора рукописи с кандалами на руках.

— Ты не спросил у него, каким образом полиция дозналась о пребывании Михая в замке?

— Да нет, бесполезно расспрашивать. Парень прикидывается, будто никакого Танчича не знает. Был-де там какой-то господин Бобор, его и увезли в телеге, а Танчича никакого не видел.

— Может, он и в самом деле не знает?

— Знает! Он рассказывал о Боборе со слезами на глазах.

— Пал, я хотел бы с ним поговорить.

— Сделай милость. Сейчас его позову. Он мастерит ддля меня книжные полки.

Янош никогда не видел Петёфи и, не зная, с кем имеет дело, продолжал настаивать на той же версии: никакого Танчича в Броде не встречал, арестовали господина Бобора.

Но и Петёфи не отступал. Его веселила наивная конспирация молодого столяра:

— Так Бобора, говоришь, арестовали? Каков же он из себя?

Янош не знал, с чего начать:

— Обыкновенный такой. Не молодой и не старый…

— Борода есть? Большая?

— Не-ет! — Янош удивился. — Он бритый. Ни бороды, ни усов.

— Слышишь, Пал! А ты говорил, что это Танчич! У Танчича огромная бородища, его ни с кем не спутаешь!.. За что же всё-таки арестовали господина Бобора? — не переставал допытываться Петёфи.

— Откуда мне знать!

— Да ведь, наверно, какие-нибудь слухи ходили на этот счёт в Броде?

— Говорили, будто Вейль выследил.

— Вейль? Кто это?

— Капитан Вейль, — поправился Янош. — Он там был начальником пограничной охраны.

— Та-ак! — протянул Петёфи. — Вижу, что умеешь держать язык за зубами.

Уходя, Петёфи подал Яношу руку и сказал:

— Запомни адрес: улица Керпеши, дом Беницкого. Там живёт Тереза Танчич, жена писателя. Сходи к ней и расскажи, что был в Броде и видел господина Бобора. Не стесняйся, сходи к ней. Поверь мне, она тебе обрадуется. Скажи, что тебя послал Шандор Петёфи. — Заметив, что юноша изменился в лице, Петёфи похлопал его по плечу: — Что с тобой? Чего ты покраснел? Слыхал когда-нибудь моё имя?

— Как же, слыхал… В деревне-то, конечно, не приходилось, но, когда мы с господином Бобором жили, он и стихи ваши мне читал.

— А ты из какой деревни?

— «Журавлиные поля»…

— Опять «Журавлиные поля»! Только что в порту я познакомился с твоей землячкой Каталиной. Ну и красавица! Знаешь такую?

— Где вы её видели? Где?! — воскликнул Янош. — Ради бога, скажите, как её найти!

— Беги скорее к пристани! — Поэту вдруг передалось возбуждение столяра. — У самого причала грузится пароход «Дунай». На нём твоя Каталина и её подружки отплывают в Вену. Торопись! Скорее!

Не прощаясь, Янош распахнул дверь. Вдогонку ему Петёфи крикнул:

— Передай Каталине привет! Скажи: от того, кто богаче всех в Венгрии!

Янош ничего не слышал, кроме протяжных пароходных гудков, доносившихся сюда с пристани. Он, как на крыльях, нёсся навстречу Каталине.

Вот и пристань!.. Но какое разочарование ожидало его!

«Дунай» набирал пары и, неуклюже разворачиваясь, медленно удалялся.

— Като! Ка-а-то! — Янош жалобным взглядом обводил пассажиров, столпившихся на палубе.

И вдруг:

— Янош, Яношек! — прозвучал радостный возглас.

Милое, бесконечно милое лицо улыбалось ему, а рука посылала привет голубым платком.

Янош потерял дар речи.

— Куда? — мог он только выговорить.

— В Вену, на фабрику «Корона»…

Юноша беспомощно развёл руками. Каталина поняла его. Она перегнулась через перила и прокричала громче:

— Фабрика Франца Каллера!..

— Фабрика Франца Калиша!.. — повторил машинально Янош, не разобрав слов Каталины.

Пароход шумно удалялся. Растерянный Янош бежал вдоль берега и искал места, откуда судно казалось ближе. Но всё глуше доносились звуки с парохода. А вскоре и фигура Каталины растаяла вдали.

Янош остановился в недоумении и тревоге. «Фабрика Франца Калиша», — повторял он, и внезапно нахлынувшая ревность лишила его душевного покоя. Он совершенно забыл, что ни Франц, ни даже его отец не фабриканты. Он понимал только одно: наконец он нашёл Каталину, и… она уезжает к Францу Калишу. «Этот человек давно стоит у меня на дороге, — думал юноша. — Като слишком доверчива. Она не знает, что эти барские сынки только потешаются над простыми девушками. Что же мне делать? Как её предостеречь?»


Поздно в ту ночь не ложился спать Янош.

Свеча давно оплыла, а Янош всё писал. Кругом него на верстаке, где он примостился, валялись клочки бумаги, а он снова и снова переписывал письмо к Каталине.

Пока он рассказывал о том, как повстречал карету Кошута, о его помощи, о товарищах столярах, о жизни в Броде, встречах с Танчичем, дружбе с ним, вдруг прервавшейся из-за его неожиданного ареста, всё шло как по маслу. Но, как только Янош переходил к главному — к самой Каталине, он становился в тупик. В сущности, он не знал ни одного факта, порочащего Франца, но не мог отделаться от неприязненного чувства к нему.

«Помни, Като, — писал он, — ещё моя мать наказывала тебе: нельзя доверять молодым барам. Мало ли чего они наговорят! Они так и вертятся возле красивых девушек!..»

Янош вдруг сконфузился. Никогда ему в голову не приходило говорить Каталине, что она красивая, — он ведь не Франц Калиш!

Слово «красивых» он тщательно зачеркнул, вместо него написал «бедных».

На душе у Яноша стало легче, когда он запечатал конверт и крупными буквами написал на нём: «Вена. Фабрика Франца Калиша. Каталине Нереи».

Часть вторая

Глава первая В паутине интриг

Новогодний приём у австрийского канцлера князя Кле́менса Ло́тара Ве́нцеля Меттерниха на этот раз был особенно пышный.

Как и всегда, среди приглашённых были не только члены иностранных посольств, но и австрийские магнаты, владельцы богатых поместий. Присутствовали важные чиновники министерств, промышленники и банкиры.

Те, кто из года в год бывал на приёмах у Меттерниха, отметили, что на этот раз убранство гостиных отличалось особой пышностью, а выбор яств и вин поражал изысканностью. На столах красовались хрустальные вазы со свежей земляникой. За каждую ягоду в это время года платили двадцать пять гульденов. Точно такую сумму получал подросток за двенадцать месяцев тяжёлой работы на венских фабриках.

Казалось, и гости, встречая 1848 год, пожелали отличиться друг перед другом изысканными туалетами. Среди блестящих военных мундиров мелькали фраки штатских гостей и парижские наряды придворных дам.

Недавно приехавший из Парижа французский дипломат Анри́ де Мире́й впервые присутствовал на торжественном приёме у министра иностранных дел и фактического главы австрийского правительства.

По сравнению с Меттернихом Мирей был ещё молодой дипломат.

В 1830 году он приобрёл известность своими выступлениями в печати и публичными лекциями, в которых пропагандировал идеи утопического социализма, почерпнутые у Сен-Симона и Фурье. Мирей волновал слушателей горячими словами протеста против эксплуатации человека человеком, говорил о необходимости улучшения жизненных условий для неимущих. Однако он не призывал бедняков к борьбе против богачей, а увещевал богатых прийти на помощь «бездомным братьям».

Вспыхнувшее в 1831 году первое рабочее восстание в Лионе ошеломило Мирея. Для него было неожиданностью, что рабочие не хотят ждать, пока он и его единомышленники — утопические социалисты — уговорят капиталистов поделиться с бедняками захваченными благами. Растерянный и удивлённый, Мирей писал в газете крупных промышленников «Журна́ль де деба́»:

«Лионское восстание открыло важную тайну: в обществе между классом имущих и классом, который ничего не имеет, происходит внутренняя борьба. Этому населению пролетариев плохо… Оно пытается найти самостоятельный выход из своих затруднений. Вот где опасность для современного общества».

С этой поры Мирей отказался от участия во внутренней политической жизни страны и охотно принял предложение министра иностранных дел Франции Гизо́ посвятить себя внешней политике, наивно полагая, что одно не связано с другим.

На дипломатическом поприще Мирей преуспевал, и ему поручали неофициальные ответственные переговоры с иностранными представителями. В Вену Мирей приехал также неофициально, в качестве знатного путешественника.

Законодательница мод мадам Жозефина немало потрудилась над туалетом его жены. Это было сложное сооружение из шёлка, кружев, цветов и тюля. И госпожа Мирей не сомневалась, что на её платье будет обращено всеобщее внимание.

Но, когда на балу показалась княгиня Мелани́ Меттерних под руку со своим величественным мужем, госпожа Мирей с грустью констатировала, что та затмила её своим туалетом. Белое атласное платье жены канцлера было расшито крупным жемчугом; гладко зачёсанные и спускавшиеся на лоб чёрные волосы перерезала нитка такого же крупного жемчуга.

На несколько минут настроение жены дипломата было испорчено. Но блеск и пышность приёма и чарующие звуки вальса быстро вернули ей утраченное было радостное возбуждение. Она поделилась с мужем своими впечатлениями.

— Эта расточительность и изобилие, — язвительно заметил в ответ де Мирей, — напоминают мне пир вовремя чумы!

— О нет! — заявила мадам Мирей. Глаза её блестели от неподдельного удовольствия. — Я буквально отдыхаю здесь после Парижа. Теперь я понимаю, почему Вену называют городом вальсов!

— Для столицы Австрии очень лестно услышать такой отзыв от парижанки! Однако сами австрийцы прекрасно знают, что, в то время как в одной части Вены танцуют вальсы, в другой раздаются стоны голодающих. К тому же в Вену приходят беспокойные вести из провинции. Крестьяне теряют терпение, участились бунты.

— Как всё это скучно! Чего же хотят эти крестьяне?

Снисходительная улыбка скользнула по губам де Мирея.

— Того же, что и крестьяне во Франции. Они утверждают и не без основания, что голодны…

Мирей умолк. К ним приближался князь Меттерних, всё ещё статный, несмотря на годы — ему было за семьдесят. Голубые, слегка навыкате глаза, удлинённое лицо с правильными чертами, прямая, немного суховатая фигура не выражали ничего, кроме обычного радушия воспитанного светского человека, привыкшего скрывать свои мысли и чувства.

Меттерних подошёл к чете Мирей.

— Что слышно в Париже? — спросил он, и его губы сложились в улыбку, точь-в-точь такую, какой следовало одарить прибывших из Парижа путешественников, чья роль была ещё не вполне ясна старому дипломату.

— Не знаю. Уже третий день, как я оттуда, а по нынешним временам для Парижа это большой срок… А что слышно в Вене? — в тон Меттерниху спросил, в свою очередь, Мирей.

— О Вене вы имеете возможность судить лично…

Меттерних обвёл равнодушными, ставшими совсем непроницаемыми глазами гостей, группировавшихся в роскошно обставленной гостиной. Одни сидели в креслах и на диванах, за круглыми и овальными столиками, другие парами гуляли по залу или оживлённо беседовали, стоя у белых мраморных колонн.

— Должен сказать, что на взгляд приезжего и Париж кажется самым весёлым и беспечным городом в мире, — сказал Мирей, чуть приметно наклонив голову в знак почтения.

— А на самом деле? — спросил Меттерних. Он понял намёк посла и принял вызов.

— На самом деле, если хорошо прислушаться, можно услышать гул под почвой французской столицы.

— Такова Франция! С некоторых пор ваши короли только и делают, что примеряют красные колпаки…

— Фригийский колпак[26], так полюбившийся французам, не их изобретение. Когда-то в Греции и Риме его надевали на рабов в знак их освобождения. А представьте, совсем недавно мне показали карикатуру, которая будто бы была расклеена на улицах Кракова в прошлом году. На ней изображён венский купец, который кроит из красного сукна фригийские колпаки. Под карикатурой подпись: «Единственное средство распродать залежавшийся товар».

На холёном, всё ещё красивом лице Меттерниха не отразилось ни недовольства, ни удивления, хотя слова французского дипломата попали прямо в цель.

Карикатура, о которой упомянул французский дипломат, намекала на патриотическое движение галицийских поляков, бойкотировавших товары австрийского происхождения.

Продолжая беседу в том же непринуждённом, светском тоне, Меттерних ответил:

— Карикатура не лишена остроумия, но обнаруживает невежество автора. Он плохо знает Австрию, которая не похожа на Францию. Сто́ит пожару вспыхнуть в Париже, как дым от него окутывает все французские города. Если Париж охвачен лихорадкой, то лихорадка охватывает и всех вас. А народы Австрии чужды друг другу и не заболевают одновременно одной и той же болезнью. Они не понимают и ненавидят друг друга. От их взаимного нерасположения рождается порядок, из их вражды — общий мир. В Вене, благодарение богу, всё прочно стоит на своём месте. И вы, господа, имеете возможность преспокойно наслаждаться здесь всеми радостями жизни.

— Благодарю вас, князь. Мы охотно воспользуемся вашим любезным советом.

— Вы долго намерены у нас погостить?

— Нет, послезавтра мы уже собираемся покинуть Вену. Не без сожаления, признаюсь.

— Что так скоро?

— Я должен вернуться во Францию, но перед тем хочу показать жене Рим, где она ни разу не была и куда давно стремится.

— Италия сейчас прельщает многих иностранцев, — заметил князь. — На всё своя мода…

Мирей понял, что скрывалось за этими словами.

Австрия владела самыми богатыми, наиболее плодородными и промышленно развитыми частями Италии — Ломбардией и Венецией — и подчинила своему влиянию экономическую и политическую жизнь страны. Итальянцы были преисполнены ненависти к чужеземным угнетателям, и освободительное движение против австрийского ига крепло с каждым днём.

Меттерних принимал свои «меры», усиливая австрийские гарнизоны в принадлежащих Австрии итальянских владениях. Однако его тревожило отношение французского правительства к австрийской политике в Италии. Он знал, что общественное мнение Франции высказывается за вооружённую помощь итальянцам против австрийского гнёта. Неустойчивое положение в Италии заставляло Меттерниха быть всегда настороже. Поэтому поездка французского дипломата в Рим его интриговала. Меттерних решил дать понять Мирею, что Россия заинтересована в сохранении того положения, какое создалось в Европе, и что царь внимательно следит за итальянскими делами.

— Граф Ме́дем с супругой также решили совершить путешествие по Италии, — добавил Меттерних.

— Мы будем очень рады встретиться с русским послом в Венеции на карнавале, если только он состоится в нынешнем году.

— Отчего же? Конечно, состоится. Впрочем, если он будет отменён, то, надо полагать, и супруги Медем отменят своё путешествие в Италию.

— Нам хотелось бы увидеть эту солнечную страну в её нынешнем состоянии полного спокойствия.

— Можете ехать не раздумывая! Со своей стороны, полагаю, что ваши случайные встречи с русскими могут оказать большую услугу всей Европе. Уверен, что ваша задушевность и искренность рассеют подозрительность России в отношении Франции.

— Подозрительность России? Уверяю вас, что слышу впервые о недоверии императора Николая к миролюбивой политике Франции.

— Как часто о вещах, которые нас ближе всех касаются, мы узнаём последними.

Меттерних отвесил любезный поклон мадам де Мирей и отошёл к другим гостям. Он был доволен беседой с французом. Мирей дал ему понять, что Франция в ближайшее время не собирается мешать Австрии хозяйничать в Италии. Со своей стороны, князь не упустил случая посеять семена раздора между Францией и Россией.

Обмахиваясь веером, мадам Мирей продолжала следить глазами за Меттернихом, который приветливо обменивался шутками с приглашёнными.

— Глядя на князя, я не могу поверить, что в Австрии как ты уверяешь, неспокойно, — сказала она.

— Не одну тебя обманывают его манеры. Невозмутимость и выдержка этого дипломата поразительны. Сорок лет назад, ещё в начале своей карьеры, когда Меттерних был австрийским посланником в Париже, он заставил говорить о себе весь дипломатический мир. Вскоре после неудачного испанского похода Наполеон устроил приём по случаю своих именин. Наполеон был зол на Австрию за её вероломную политику и, увидев у себя в доме посла Австрии, в ярости устремился к нему, схватил его за жилет и закричал: «Чего хочет ваш император?» Меттерних не тронулся с места, не переменился в лице и ответил спокойно и твёрдо: «Он хочет прежде всего, чтобы вы уважали его посланника». Наполеон опустил руку и от неожиданности замер на месте. Потом, опомнившись, он с новым приступом ярости стал упрекать австрийского императора в лицемерии, пересыпая упрёки угрозами. Во время этой бури Меттерних оставался спокоен, и с его лица не сходила почтительная улыбка.

Мадам Мирей всматривалась теперь с ещё большим интересом в лицо князя, который предложил русском послу партию в шахматы. Князь воспользовался этим предлогом, чтобы уединиться с послом в одной из маленьких гостиных.

— Франция представляет сейчас наибольшую опасность, — внушал старый интриган барону Медему, желая во что бы то ни стало добиться ссоры России и Франции. — Только та страна достойна доверия, которая умеет чтить собственные законы. А во Франции вы не можете быть уверены в их устойчивости. Поверьте, это вызывает, у меня отвращение.

— Только ли отвращение? Не внушает ли это вам и тревогу? — шутливо спросил Медем. — Мой государь опасается, что в западноевропейских государствах можно ожидать в ближайшем будущем событий, которые сильно повлияют на обстановку в Европе.

— Император не ошибается. Струны слишком натянуты. На юге Европы неспокойно, и если Австрия, Россия и Пруссия вовремя не примут совместных мер, то Италия при поддержке Франции…

— Вы сказали: Австрия, Россия и Пруссия, но не назвали Англию. Ведь и она заинтересована в сохранении мира, — сказал русский посол.

— Ах, Англия! Англия всегда не прочь столкнуть между собой государства серединной Европы и будет всемерно содействовать Италии, если там, не дай бог, вспыхнет революция.

— Однако Пальмерстон обещает приложить все усилия к тому, чтобы сохранить установившееся в Европе равновесие.

— Пальмерстон! Разве вы не знаете политики Пальмерстона! Вашего императора он заверяет, что признаёт за Россией права на Константинополь, а султан уверен, что английский флот появится близ турецких вод, как только Россия будет угрожать столице Турции. Главарям революции во всех странах Пальмерстон выражает свои симпатии и в то же время втайне подготавливает вооружённое вмешательство для подавления революции там, где у этих бунтарей появляются шансы на успех. Теперь то же происходит и с Италией. Несомненно, Пальмерстон будет рекомендовать мятежно настроенным французам поддерживать итальянских бунтовщиков, но в то же время предпримет самые энергичные шаги в Петербурге, чтобы добиться вмешательства царя для подавления итальянского бунта.

Пока дипломаты продолжали вести свою тонкую игру, их жёны и остальные гости с увлечением танцевали.

Разъезд гостей начался поздно ночью. Последним оставался граф Фения. Он приехал незадолго до конца бала, был неразговорчив. Да и другие гости обменивались с ним ничего не значащими словами, избегая злободневных тем, чтобы не коснуться результатов выборов в Государственное собрание.

Провал на выборах нанёс сильный удар самолюбию могущественного графа. Фении было обеспечено место в верхней палате Государственного собрания, потому что все магнаты Венгрии пользовались правом участия в управлении страной. Поэтому верхняя палата и носила название «стола магнатов». Однако графу хотелось сидеть на скамьях нижней палаты и попасть туда депутатом от широких кругов населения. Вот почему он и вступил в соперничество с Кошутом. Но его противник одержал блестящую победу, получив значительно больше голосов, чем он.

Сидя в непринуждённой позе в одной из гостиных, он ожидал Меттерниха, занятого проводами гостей. Граф Фения задержался дольше всех.

В доме Меттерниха он был своим человеком, так как состоял в родстве с графиней Мелани Зи́чи, происходившей из знатного венгерского рода. Но не одно только кровное родство сближало этих двух людей — их объединяли одинаковые политические взгляды. Фения преклонялся перед непревзойдённым искусством политических интриг, прославивших Меттерниха на весь мир: Меттерних держал в своих руках нити международных интриг и политических авантюр.

Для Меттерниха граф Фения, как и большинство других венгерских магнатов, служил орудием угнетения мадьяр, которые тревожили австрийское правительство больше всех других национальностей, составлявших пёструю габсбургскую империю. По настоянию канцлера и решился граф на злополучное состязание с Кошутом на выборах в Государственное собрание.

Вернувшись в гостиную, Меттерних устало опустился на диван возле графа и сказал:

— Русский высказался сегодня достаточно ясно: Россия будет по-прежнему поддерживать целостность Австрийской империи. Вот что должны понять все сидящие на левых скамьях в прессбургском Государственном собрании. Венгры должны помнить, что всякая попытка отделиться будет подавлена. Если для этого не хватит австрийских солдат, поможет царь Николай.

— Но либералы надеются, что французское и английское правительства повлияют на русского царя и не допустят его вмешательства во внутренние дела Австрии. На это и рассчитывает Кошут.

— Пусть питает такие иллюзии! Тем скорее он даст нам повод посадить его за решётку. Если он начнёт переговоры в Париже и Лондоне, появятся основания предать его суду, обвинив в измене. На министерство Гизо и на Пальмерстона мы можем вполне рассчитывать.

— Кошут, однако, очень осторожен. Нам пришлось бы долго ждать. У меня созрел другой, более верный план, как обезвредить этого опасного противника.

— Какой же? — оживился Меттерних.

— Установлены факты, которые подтверждают связь Кошута с преступными элементами.

Фения победоносно взглянул на князя. Однако Меттерних, улыбаясь, спокойно произнёс:

— Мне нравится игра, которую ты затеваешь. Но нужны очень веские доказательства.

— Они имеются.

— Вот как? — В тоне канцлера чувствовалось сомнение.

— Да, да, да! Это совершенно достоверно. Тебе, конечно, известно, что Михай Танчич скрывался под именем Ференца Бобора в замке графа Баттиани, приютившего его у себя по просьбе Кошута.

— Конечно. Интересно, сам-то граф знал подлинное имя своего гостя?

— Неизвестно.

— Ну, дальше. Дал Баттиани согласие на арест, когда полиция обнаружила настоящее имя его гостя?

— Графу ничего не сообщали о подозрении. Во-первых, могла произойти ошибка, а во-вторых, не было уверенности, что граф позволит арестовать гостя в своём доме. Прокурор поступил иначе. Он один явился к Бобору и поставил перед ним вопрос в лоб. Расчёт был верный. На прямой вопрос был получен прямой ответ. Не желая причинять неприятности приютившему его графу, Танчич добровольно вышел из замка и дал себя арестовать.

— Ну хорошо. Танчич обезврежен. Но не рассчитывай впутать Кошута в это дело, поскольку оно всё же связано с именем Баттиани. Граф — давнишний друг Кошута и сумеет его вызволить…

— Да, это верно. Об этом я не подумал… Но есть ещё одна важная улика против Кошута. Полиция напала на след сына того негодяя, который дерзнул поднять на меня руку!

— Кстати, что стало с самим бунтовщиком?

— Есть подозрение, что Иштван Мартош вожак целой банды бетьяр, скрывающихся в лесах и болотах. Однако они неуловимы. Население тайно помогает им укрываться от преследования. Полиция сожгла целиком три деревни, но этим ничего не достигла. Следователь, который ведёт тайное наблюдение за деятельностью Кошута, надеется установить связь между ним и бетьярами. Я никогда не сомневался в том, что нападение на меня было подготовлено по наущению Кошута, с целью уменьшить мои шансы на выборах в Государственное собрание. Теперь же точно установлено, что Кошут помог преступному сыну Мартоша скрыться от заслуженной кары.

Меттерних оживился:

— Если удастся установить, что Кошут связан с бетьярами, это нанесёт сильный удар по либеральной оппозиции. Не забывай, однако, что Кошут ловкий адвокат в борьбу с ним надо вступать с сильным оружием. Нужны убедительные факты.

— Знаю, и такие факты уже в руках следственных властей. Кучер Гуваша, моего соседа по имению, проболтался в трактире, что вёз Кошута в карете вместе с моим человеком, бежавшим из «Журавлиных полей». Он привёз их в Пешт. На Портовой улице Кошут приказал карете остановиться, высадил беглеца, а сам поехал к себе домой. Больше никаких следов беглеца пока не удалось разыскать.

— В хороших руках такая ниточка может привести к цели, — заметил Меттерних. — Надо послать в Пешт на помощь Секренеши умелых людей… Но это долгий и не очень надёжный путь. Действуй решительнее! Кошута надо убрать с дороги. Для этого имеется старый, испытанный способ. Кошут выступает против тебя достаточно резко, и любая его речь даёт повод для поединка.

— Дуэль? — Граф поморщился. — Не подобает мне, представителю рода Фении, решать спор дуэлью с таким худородным дворянином, как этот пресловутый Кошут!

— Боюсь, что перед тобой ловкий и умный противник. Не скрестив шпаги, ты, пожалуй, с ним не справишься. Если не решаешься сам, у тебя есть сын, офицер. И, как мне хорошо известно, он бьёт без промаха! — Меттерних рассмеялся. Заметив, что гость сидит в мрачном раздумье, он добавил: — Не хмурься. Я вижу, Кошут лишает тебя покоя. Но я полагаю, что его влияние преувеличено — в Прессбурге за ним стоит незначительная группа. Состав Государственного собрания по-прежнему обеспечивает главенство графа Сечени, а Сечени предан Вене.

— Сегодня это, пожалуй, ещё так.

— Конечно, всегда так продолжаться не может. Сечени настолько богат, что позволяет себе роскошь одновременно служить двум господам. Он крепко держится за габсбургскую колесницу и в то же время хочет, чтобы Венгрия стала просвещённой опекуншей наций, входящих в её состав.

Подумав, Фения заметил:

— В этих вопросах расхождения у Сечени с Кошутом невелики.

— Это на первый взгляд. Но увидишь, очень скоро они потянут в разные стороны, и борьба кончится падением их обоих. Тогда и наступит твой черёд, и вожжи парламентской политики попадут в надёжные руки… — Меттерних встал. — У меня сегодня хорошее настроение. Однако пора и отдохнуть. Надо выспаться, чтобы весёлыми и бодрыми встретить первый день Нового года!

Глава вторая Зори 48-го

Неурожайный 1847 год ушёл, унося с собой проклятья отчаявшихся народов. Новый год начался заревом восстаний, разлившихся по разгневанной земле.

В январе поднялись итальянцы. Революционные зори Месси́ны, Палермо, Неаполя засветились и над австрийской землёй, вселяя надежду в сердца народов, страх — в души правителей. В деревнях участились крестьянские мятежи, поголовные отказы от выполнения феодальных повинностей.

В прессбургском Государственном собрании дебаты становились горячее, слева осуждения смелее. Популярность Кошута после его триумфальной победы на выборах ещё больше возросла.

Аристократы забеспокоились. Призрак восстаний преследовал их по ночам. Либеральная парламентская оппозиция стала внимательнее прислушиваться к предостережениям пештской радикальной демократии. Имя вождя революционной молодёжи Шандора Петёфи всё чаще произносилось в кулуарах с нескрываемым раздражением.

В своё время австрийское правительство неспроста выбрало местопребыванием Государственного собрания город Прессбург. Там, вблизи от Вены и вдали от Пешта, оно надеялось уберечь депутатов от влияния «мятежно» настроенной части пештских жителей. Однако, несмотря на все ухищрения правительства, голос пештской революционной молодёжи проникал через стены национального собрания.

Однажды на депутатских креслах появились рукописные листки. В них правым депутатам напоминали слова Петёфи, сказанные перед началом сессии Государственного собрания:

Народ пока что просит… просит вас!

Но страшен он, восставший на борьбу.

Тогда народ не просит, а берёт!

Вы Дьёрдя Дожи[27] помните судьбу?

Его сожгли на раскалённом троне,

Но дух живёт. Огонь огня не тронет!

И берегитесь пламень тот тревожить —

Он всех вас может уничтожить![28]

Неожиданное появление прокламации дерзко нарушило чинную атмосферу, в которой обычно протекали заседания. Один такой листок в запечатанном конверте был адресован лично графу Иштвану Сечени. Глава консерваторов был задет за живое. Он не закрывал глаза на то, что его популярность, заслуженная прежней деятельностью, падает. Многие нововведения, направленные на улучшение культурной и экономической жизни Венгрии в 20-е, 30-е и 40-е годы, были связаны с именем «великого мадьяра», как называл его тогда Кошут. На средства графа в 1825 году была учреждена Академия наук; ему Пешт был обязан постройкой цепного моста, соединявшего Пешт и Буду. Усилиями Сечени по всей стране возникли просветительные читательские общества, ставшие очагами культурного развития венгерского народа. По почину Сечени, в Государственном собрании депутаты начали говорить на национальном венгерском языке. Но шли годы, и, по мере того как пробуждалось самосознание народа, а дальнейшее развитие национальной культуры приходило в противоречие с интересами правящей верхушки империи, Сечени из сторонника реформ превращался в их противника. И сам же подал пример того, как можно пренебречь родным языком. Он создал крупную венгерскую пароходную компанию, в которой официальным языком объявил немецкий. Более того: центральное управление этим венгерским предприятием граф Сечени перенёс в Вену. Тот факт, что народ перестал удовлетворяться подачками сверху, испугал графа: растущее стремление мадьяр к независимости грозило магнатам потерей влияния. Поэтому-то так остро воспринял Сечени письмо с цитатой из стихотворения Петёфи.

Возмущённый Сечени взошёл на трибуну и обрушился на оппозицию. Радикальная оппозиция толкает страну к анархии, сеет вражду между аристократами и простыми людьми, в то время как нация нуждается в единении, говорил он и закончил словами:

— Кому на пользу этот разброд в стране? Кому, как не нашим врагам! Ведь в конечном счёте мы хотим того же, что и вы: процветания Венгрии.

Сечени умолк, а граф Фения, сидевший в первых рядах, продолжил его мысль:

— И, так же как и вы, мы зовём нацию вперёд!

По затихшему залу прошёл шёпот.

Не вставая со своего места, Лайош Кошут бросил:

— Да! Только мы зовём Венгрию в Пешт, а граф Фения — в Вену!

Эта реплика вызвала одобрительные аплодисменты на скамьях оппозиции, а по адресу Фении послышались недвусмысленные возгласы осуждения.

Граф демонстративно поднялся и покинул зал. Кто-то из гостей бросил ему вслед:

— Юпитер, ты сердишься, значит, ты неправ!

С тех пор как Кошут победоносно прошёл в Государственное собрание и стрелы его красноречия стали беспощадно разить противников с трибуны, стычки на заседаниях были не редкостью. Но на этот раз словесный поединок вызвал в прессбургском обществе особенно большой интерес. Метко брошенное Кошутом обвинение в том, что глава консерваторов, заявляя о патриотизме своей партии, противится стремлению Венгрии к независимости, вызвало оживлённые толки. Не имеет ли в виду Кошут своими вызывающими словами обострить отношения консервативной и либеральной партий?

Граф Фения редко бывал в палате, и его присутствие там во время речи Сечени сочли не случайным. И оно действительно было не случайным. Сечени, видимо, рассматривал своё заявление как декларативное и потому пригласил на заседание наиболее крупных магнатов. Но Фения воспринял брошенное Кошутом замечание не только как выпад против своей партии, но и как личную обиду. Может быть, в иное время граф пропустил бы его мимо ушей, но теперь, когда и среди крестьян популярность Кошута возрастала с каждым днём, он не мог оставить безнаказанным нанесённое ему оскорбление. Тут-то и пригодился коварный совет Меттерниха — совет, поначалу показавшийся графу неуместным.

На следующий день Кошут получил от графа письмо с требованием публично извиниться. Кошут не замедлил ответить, разъясняя, что его слова ни прямо, ни скрыто не оскорбляют личного достоинства графа. «Если я выразился неточно, я готов в следующем же заседании пояснить, что я имел в виду политику низкопоклонства, которой придерживаются вместе с вашим сиятельством и многие другие магнаты».

Граф, разумеется, не был удовлетворён таким непочтительным ответом и на следующий день через своего приятеля, барона Не́метти, послал вызов Кошуту.

Выслушав секунданта графа, Кошут ответил:

— Я к услугам его сиятельства, но не ранее окончания сессии. Нация послала меня в Государственное собрание, чтобы я боролся за её благополучие, и, пока сессия продолжается, весь я принадлежу нации, и только она может распоряжаться моей жизнью.

— Позвольте! — воскликнул барон, который был тоже депутатом. — Значит, вы откладываете поединок на год?

— Да, дуэль с графом Фенией откладывается на год. Но с его друзьями мы ещё не один раз скрестим мечи на трибуне Государственного собрания.

Фения пребывал в крайнем смущении. Такого оборота он не ожидал. Он предвидел только два случая: либо Кошут извинится, либо укажет своих секундантов. Но противник уклонился от поединка в небывалой форме: вызов принят, но дуэль переносится на неопределённое, во всяком случае продолжительное, время. Граф понимал, что дело складывается не в его пользу, что собственной оплошностью он только увеличил популярность противника. Не зная, как поступить, он поспешил за советом к Меттерниху, в Вену.

Но на этот раз, к великому удивлению графа, Меттерних его не принял. Сегодня канцлер был занят более важными делами. К нему только что прибыл курьер со спешными сообщениями из Франции.

* * *

Дипломатический курьер, прибывший из Парижа, докладывал Меттерниху:

— Власть в руках восставших, король бежал.

— Какие вам известны подробности? — сдерживая волнение, спросил князь.

— Всё совершилось так быстро и неожиданно, что мой рассказ может показаться вашему сиятельству неправдоподобным. Поводом послужил, казалось бы, пустяк — правительство запретило публичные политические собрания. Тогда толпы стали собираться прямо на улицах. Двадцать третьего февраля я шёл как раз по Елисейским полям, и вдруг, откуда ни возьмись, возникла целая колонна студентов. Вскоре к ним примкнули служащие, торговцы, ремесленники, рабочие. Студенты затянули «Марсельезу», толпа подхватила, и с пением все направились к бурбонскому дворцу. Эскадрон драгун с саблями наголо вылетел навстречу. Тут один студент отделился от толпы, разорвал рубашку, обнажил грудь и крикнул стоящим перед ним драгунам: «Рубите!» Это произвело такое впечатление на офицера, что он не только приказал растерявшимся солдатам вложить сабли в ножны, но ещё и ответил генералу, приказавшему рассеять толпу: «Вы велите убивать мирных граждан. А в чём их вина? В том, что они требуют своих прав? Но и мы их требуем тоже!» Однако не во всех районах столицы восстание прошло так бескровно. Кое-где были стычки. Жертв, разумеется, больше у восставших. Но везде солдаты отступали. Я был потрясён тем, что увидел. «Дела короля совсем плохи, если безоружная толпа оказалась сильнее вооружённых драгун», — подумал я.

— Меня нисколько не интересует, что вы подумали! — закричал канцлер. — Ступайте, изложите письменно всё, что видели и слышали.

Оставшись один, Меттерних застыл в кресле, устремив глаза в одну точку. Парижские события застали его врасплох.

Он понял, что ошибся в расчётах. Он ждал революционных вспышек во Франции, но был уверен, что на стороне «порядка» там достаточно сил, чтобы вовремя подавить любое восстание. Он считал правительство Гизо более прочным, чем оно оказалось на деле.

В том, что в самой Австрии порядок незыблем, Меттерних не сомневался, но теперь французские мятежники захотят освободить Италию от австрийского владычества, которое он так старательно поддерживал режимом виселиц и каторжных работ. «Неужели этому владычеству пришёл конец? Не может быть! Не может быть!..»

Меттерних несколько раз повторил эти слова, стремясь освободиться от сковавшего его страха.

И в самом деле, искусный дипломат постепенно выходил из охватившего его оцепенения. В голове замелькали новые комбинации международных интриг, перед глазами встали партнёры по игре, вместе с ним стоявшие на страже старого порядка в Европе.

Он взял перо и написал три послания: королю Пруссии Фридриху-Вильгельму, английскому министру иностранных дел Пальмерстону и русскому царю Николаю I.

Не жалея красок, Меттерних нарисовал последнему страшную картину смуты, которая распространится из республиканской Франции, «если здравые, благомыслящие люди не задушат революционную гидру раньше, чем её щупальца проникнут во все уголки Европы… Россия не найдёт более верного союзника, чем нынешняя Австрия, — убеждал Меттерних царя. — И только совместными силами двух наших держав можно спасти порядок в Европе. Англия хочет того же, но всегда уклоняется от жертв…»

По мере того как Меттерних излагал свои мысли, к нему возвращалось спокойствие.

Заканчивая послание к царю, Меттерних был уверен в том, что могущественный восточный сосед внемлет его призыву. Меттерних имел основания ожидать, что закоснелый крепостник, палач декабристов Николай I не останется безучастным, когда узнает, что над миром нависла угроза революции.

Глава третья Кафе «Пильвакс»

Кафе «Пи́львакс» на углу улиц Ури и Херренга́ссе всегда было излюбленным местом встреч пештской передовой интеллигенции, а после февральской революции во Франции оно превратилось в революционный клуб. Здесь постоянно происходили схватки между либеральными дворянами и молодёжью, объединившейся ещё в 1847 году в союз «Молодая Венгрия» во главе с революционным демократом Шандором Петёфи.

Даже наиболее радикально настроенные либералы, во главе которых стоял Лайош Кошут, ограничивали свои требования для Венгрии национальной автономией внутри Австрийской монархии, отменой крепостного права, наделением крестьян землёй за выкуп. Реформы, за которые боролась «Молодая Венгрия», были значительно шире. Они требовали полной национальной независимости Венгрии, отмены феодальных привилегий, бесплатного распределения части помещичьих земель между крестьянами.

4 марта в «Пильваксе» царило необычное оживление. По городу распространились смутные слухи о каких-то чрезвычайных событиях, которые произошли 3 марта на заседании Государственного собрания. Сенсацию связывали с именем Лайоша Кошута; говорили, что он произнёс речь, которая потрясла всё прессбургское общество. Однако никто не мог сообщить ничего определённого. В утренних газетах об этом не упоминалось: газеты не могли получать в тот же день иногородние сведения, так как в Венгрии ещё не было телеграфа. Источником сведений служили сбивчивые рассказы людей, прибывших в Пешт 4 марта и уехавших из Прессбурга 3 марта, когда заседание в Государственном собрании ещё продолжалось.

«Пильвакс» быстро заполнялся посетителями, хотя мест в кафе уже не было. Только столик, за которым всегда сидел Петёфи и его друзья и который был прозван поэтому «столиком общественного мнения», оставался незанятым. Завсегдатаи кафе с недоумением переводили взгляды с пустующего столика на портрет Марата, висевший над ним на стене, словно искали у «Друга народа» объяснения загадочному отсутствию поэта.

Возбуждение росло с каждой минутой, и нетерпеливая молодёжь решила уже отправиться на квартиру поэта, когда Петёфи появился в сопровождении Вашвари, в последнее время ставшего любимым оратором пештской молодёжи. Встреченные бурными овациями, оба прошли к «столику общественного мнения». В зале стало тихо.

Пал Вашвари вскочил на стол. Он был выше среднего роста, совсем молод, казался не старше двадцати лет. Вьющиеся каштановые волосы обрамляли его лицо, на котором выделялись блестящие молодым задором синие глаза. Внешность Вашвари была очень привлекательна.

— Господа! — начал он. — Свершилось великое событие. Прессбургская оппозиция наконец заговорила полным голосом. Лайош Кошут бесповоротно осудил правительство Меттерниха и всю систему австрийского абсолютизма, предрекая ей неминуемую гибель. Под влиянием речи Лайоша Кошута нижняя палата приняла обращение к императору, в котором требует самостоятельного министерства для Венгрии, конституционного правления для всей империи. Нельзя не признать всей важности такого решения сословного собрания. Правда, петиции писали не раз, немало потратили на них бумаги, но им не давали хода, и они оставались в архивах правительственных канцелярий. Все просьбы оказывались до сих пор холостым выстрелом, потому что никто никогда не поддерживал их действием. Сейчас ещё нет подробных сведений о том, как выступала оппозиция, но уже стал известно, что магнаты верхней палаты отказались присоединиться к решениям нижней и письмо к императору лежит без движения. Кто знает, не схвачен ли мужественный Кошут меттерниховской полицией и не брошен ли за тюремную решётку! Свободолюбивый Пешт не может остаться равнодушным к тому, что происходит сейчас в Прессбурге; мы предлагаем выбрать и послать туда делегацию, чтобы приветствовать Кошута и обещать ему нашу действенную поддержку!

Оратор вдруг умолк. Его прервал шум, поднятый группой аристократов, находившихся сегодня в «Пильваксе».

Ещё раньше появление этих незнакомцев показалось подозрительным завсегдатаям кафе. Случалось изредка, что в «Пильвакс» заходили сынки крупных магнатов. Обычно они вели себя вызывающе, глумились над официантами и требовали от них и от хозяина кафе особого к себе внимания. Но гневное перешёптывание и угрожающие взгляды постоянных посетителей заставляли непрошеных гостей ретироваться.

На этот раз ватага молодчиков с увесистыми набалдашниками на палках поначалу вела себя пристойно. Они тихо уселись в отдалённом углу. Никто, впрочем, не сомневался, что внешнее спокойствие этой группы аристократов — не более чем заранее обдуманный вызов. И на них перестали обращать внимание.

Однако молодчики вскоре напомнили о себе.

— Кто уполномочил вашего Кошута выступать от имени народа? — вызывающе обратился один из них к Петёфи. — Не случайностью ли надо объяснить то, что столица выбрала своим депутатом трусливого адвоката, а не прославленного графа?

Зал замер от неожиданности: такого наглого выпада здесь ещё никто себе не позволял. Выступивший аристократ по-своему понял водворившуюся тишину. Он решил, что это самая подходящая минута для скандальной затеи, ради которой его компания пришла в «Пильвакс». Он быстро развернул большой картон, который лежал до этого свёрнутым на столе, и все увидели непристойную карикатуру. Она изображала несостоявшийся поединок: дворянин со шпорой на одном только сапоге трусливо бежит от блестящей шпаги противника. Первому были приданы черты Кошута, второму — графа Фении.

Подняв карикатуру высоко над головой, молодой аристократ громко спросил:

— Кто же из них поистине достойный представитель венгерской нации?

Петёфи направился к столику, за которым сидела дерзкая компания. Движения его были непринуждённы, но глаза сверкали, выдавая сильное волнение.

Приблизившись к человеку, державшему карикатуру, он спокойно спросил:

— Как видно, почтенные господа преданы графу Фении?

— Вы угадали, милостивый государь, — надменно ответил аристократ. — Я полагаю, что и вы тоже?

— О нет! Мне-то известно, что прадед Фении был изменником своей отчизны. Он предал стяг свободы, поднятый Ракоци, и в награду за это получил его имения, а вдобавок и графский титул.

Заметив гневное возбуждение за столиком аристократов, Петёфи выдержал паузу, а затем продолжал с тем же спокойствием:

— Я уверен, что вы этого не знали, почтенные господа. Ибо только псы могут преклоняться перед изменником. Вы же, если глаза меня не обманывают, — поэт внимательно посмотрел под стол, — ходите на двух ногах, а не бегаете на четвереньках, как это положено псам!

Аристократы вскочили с мест.

— За такую дерзость ты заплатишь нам головой! — зарычал один из них и с силой ударил по столу золотым набалдашником увесистой палки.

За ним и остальные угрожающе двинулись к поэту.

Глядя в упор на потерявших самообладание дворян, Петёфи хладнокровно произнёс:

— Вы, господа, по-видимому, не знаете ни ценности головы, на которую покушаетесь, ни того, что она крепко сидит на плечах.

Слова эти были произнесены спокойно, но злые огоньки в глазах и гордая осанка поэта подействовали на разгорячённых аристократов охлаждающе.

— Да кто вы такой?

В голосе дворянских молодчиков прозвучало опасение — не связались ли они с человеком, занимающим в обществе более высокое положение, чем они сами.

— Я Шандор Петёфи! — ответил поэт, продолжая глядеть в упор на ошеломлённых противников.

Вызывающий ли тон Петёфи, который был готов отразить нападение целой ватаги противников, или враждебные взгляды посетителей кафе повлияли на аристократов, только они окончательно отрезвели и были прочь убраться восвояси. Однако они считали для неудобным сдаться сразу.

— Ага! Значит, вы и есть тот самый поэт, который с таким восторгом воспевает навозную вонь мужицкой хаты! — воскликнул один из аристократов, поддержанный дружным хохотом других.

Петёфи не смутился. С заметной издёвкой он ответил:

— Очень сожалею, что почтенные господа не находят времени получше ознакомиться с отечественной поэзией. Поэтому-то вы и не знаете, что моя лира не чуждается благовонного алькова дворянской усадьбы.

— Я и в самом деле об этом не слыхал! В таком чае, не примете ли вы от меня заказ: напишите для меня любовное послание к одной прекрасной девице! Поверьте, я не буду скупиться, если вы мне угодите.

— Купить мой труд вам не по средствам. Просьбу вашу я исполню даром. На это понадобится не много времени и мало труда… Хозяин! Подайте почтенным господам перо и чернила!

Когда хозяин кафе выполнил просьбу поэта, Петёфи с подчёркнутой церемонностью сказал:

— Послание для девушки готово. Как в зеркале, предстанет перед ней ваш пленительный образ. Пишите или, если угодно, запоминайте:

Я — венгерский дворянин!

Меч мой, дедовский, кровавый,

Что же ты не блещешь, ржавый?

Много есть тому причин…

Я — венгерский дворянин!

Мне трудиться неохота,

Труд — презренная забота

Неотёсанных дубин.

Я — венгерский дворянин!

Не пишу и не читаю…

Мудрецам, как я считаю,

Не дадут высокий чин.

Я — венгерский дворянин!

Правда, есть одна наука,

В ней весьма набил я руку:

Ем и пью, как исполин.

Я — венгерский дворянин![29]

С каждой строфой поэту приходилось повышать голос К этому его вынуждали всё нарастающий шум, хохот публики и злобные выкрики аристократов. Последние слова были покрыты аплодисментами по адресу поэта и свистом, провожавшим молодых бездельников, спешивших исчезнуть, пока насмешки публики не перешли в более активные действия. Только один Петёфи не улыбнулся. Печальными глазами обвёл он развеселившихся посетителей кафе. Заметив на столе карикатуру, впопыхах забытую беглецами, поэт перевернул лист, присел к столу, взял перо и написал крупными буквами:

Но почему же всех мерзавцев

Не можем мы предать петле?

Быть может, потому лишь только,

Что не найдётся сучьев столько

Для виселиц на всей земле![30]

Петёфи бросил перо, встал из-за стола, поднял лист и нацепил его на острую завитушку бронзового кронштейна, к которому была подвешена стенная керосиновая лампа.

Посетители тотчас столпились у лампы, молча читая эти гневные строки.

Вашвари шепнул поэту, который снова сел за столик:

— Негодяи всё же сделали своё дело — сорвали моё выступление. Но ещё не всё потеряно, Шандор! Зал в твоей власти. Действуй!..

Петёфи вышел на середину зала:

— Друзья мои! Вот уже многие годы моим единственным чтением, утренней и вечерней молитвой, хлебом насущным стала история французских революций, это новое евангелие мира, в котором второй спаситель человечества — свобода — глаголет свои истины. Каждое слово его, каждую букву его я начертал в своём сердце, и в нём ожили мёртвые знаки; им, обретшим жизнь, стало тесно. Бушевать и реветь начали они во мне!.. Я замкнулся в себя, как звездочёт в своей башне, и с земли бросал взоры в небо — из настоящего в будущее. Нежданно небо низверглось на землю, грядущее настоящим стало… Полыхает небо Италии, разразилась революция во Франции! А мы…. Мы всё ещё просим, когда знамение времени — требовать, а не просить… Лайош Кошут — мужественный и верный патриот, но он не знает — скажу: пока ещё не знает, — что его союзники всего лишь декораторы и статисты, задёргивающие занавес и выносящие на сцену столы и стулья, а не те великие актёры, которым суждено разыграть грандиозную драму возрождения на сцене мира. Но вот на арену выходят миллионы обездоленных, но всё ещё верящих в справедливость людей. Они верят, но они слепы, ощупью ищут дорогу. Не мы ли с вами обязаны вложить в их руки светильник, не мы ли обязаны указать им дорогу к освобождению? Так не будем же терять драгоценное время, выйдем на улицу к народу и, заручившись его поддержкой, заявим власть имущим, чего хочет венгерский народ!..

Возбуждение в зале росло с каждым словом оратора, а когда он кончил, энтузиазм слушателей достиг высшей точки. Поэта подхватили на руки и вынесли на улицу, где его восторженно встретила толпа пештской молодёжи. Здесь были студенты, художники, писатели; к ним присоединились купцы, ремесленники, рабочие, крестьяне, возвращавшиеся с ярмарки.

Никогда не терявший головы, рассудительный Вашвари обратился к толпе, призывая её прекратить шум, который может вызвать нежелательные последствия. Он помог Петёфи освободиться из объятий почитателей и взял его под руку:

— Надо сперва подготовиться. Выходить на улицы можно, лишь когда за тобой идут тысячи людей. И мы их соберём!..

Глава четвёртая За железной решёткой

В замурованном окне тюремной камеры была оставлена только узкая зарешечённая полоска, скупо пропускавшая дневной свет.

Вставая на ветхую табуретку, составлявшую вместе с дощатой койкой всю меблировку камеры, и цепляясь руками за железную решётку, Михай Танчич подтягивался кверху и глядел через крохотное окошечко. От этих упражнений у него болели шейные позвонки и мускулы на руках и ногах. Ему за это грозил карцер, но Танчич всё же упорно стремился к окну.

Он всматривался в лица прохожих, пытаясь прочесть на них отражение того, что делается в столице.

Но дни медленно сменяли друг друга, а лица прохожих оставались всё такими же угрюмыми. Тщетно искал Танчич среди людей, шагавших мимо мрачного каземата, стройную фигуру Терезы. Не зная о строгом запрещении допускать к нему кого-либо, он ждал и удивлялся, что жена не приходит… Известно ли ей, что он здесь? Сдержал ли слово Видович, обещавший её уведомить?..

Уже зазеленели высокие акации. Верхушки деревьев, покачиваясь, приветливо встречали узника, когда лицо его появлялось в окне. «Скоро, скоро, скоро!..» — слышалось Михаю в их весёлом шёпоте, и снова вера в собственные силы и в завтрашний день человечества наполняла его душу.

Вслед за весёлым, ласковым летом пришла задумчивая осень, а Танчич всё сидел взаперти, и ему не предъявляли обвинения.

Кроме двух-трёх слов, с которыми к нему обращался тюремщик, когда приносил пищу, узник в течение нескольких месяцев не слышал человеческой речи. Попытки втянуть тюремщика в разговор были безуспешны: с арестантами не разрешалось никакого общения. Михай стал отвыкать от звука человеческого голоса, но зато днём и ночью он слышал грохот въезжавших в тюремные ворота повозок с арестованными, лязг цепей, бряцание оружия.

Весна снова сменила зиму, и настал день, когда в камере Танчича появился наконец следователь.

Танчич заговорил первый, как только тот переступил порог камеры:

— По какому праву меня держат здесь, не предъявляя никакого обвинения?

— Не торопитесь, — невозмутимо ответил следователь. И лишь после короткого, сухого опроса — имя, возраст, профессия — добавил: — Я думаю, вы догадываетесь, в чём вас обвиняют.

— Я не знаю за собой никакого преступления!

— Так зачем же вам понадобилось скрываться в Броде под вымышленным именем?

— Я не обязан перед вами отчитываться, где я предпочитаю уединяться для работы и какой псевдоним избираю…

— Вы обвиняетесь, во-первых, в том, что написал книгу «Рассуждения раба о свободе печати», во-вторых, что издали её за границей, в-третьих, что распространял её. В этом сочинении содержится клевета на существующие порядки. Тем самым вы возводите хулу на императора и возмущаете народ против целостности империи.

— А на каком основании вы считаете автором книги меня?

— Я предъявлю вам неопровержимые доказательства.

Следователь разыскал среди документов, которые держал, лист бумаги и, не выпуская из рук, показал узнику:

— Надеюсь, вы не станете отрицать, что это написано вашей рукой?

Танчич взглянул на листок и сказал:

— Да, это писал я. И теперь я сожалею о том, что слишком мягко тогда выражался. Не такими словами надо звать на борьбу против предательства, измены и человеконенавистничества! Народ, для блага которого живу, во имя которого пишу…

— Вы заблуждаетесь! — насмешливо прервал следователь. — Народ не ценит ваших усилий. Один из тех, за кого вы боретесь, сам предал вас…

— Вы лжёте!

— Напрасно вы так думаете. Вас выдал столяр…

— Ложь!

— А кто же иной? Вы часто беседовали с рабочим чинившими мебель в замке графа Баттиани. И капитан Вейль в своём донесении сообщает, что один из них помог ему раскрыть псевдоним господина Бобора.

Взволнованный Танчич стал мрачно ходить из угла в угол — три шага в одну и три шага в другую сторону.

«Один из трёх рабочих… Если это правда, кто и них? Янош с его детскими глазами и детской преданностью? Нет, нет!.. Но он мог доверить тайну Герману или Никколо… Нет, лжёт следователь! Ни тот, ни другой, ни третий… Скорее Магда. — Танчич сжал виски руками. — Пусть уж лучше она, чем любой из тех трёх. Но как попал в руки полиции лист рукописи? Видович вне всяких подозрений. Кто же? Кто?» Задавать этот вопрос следователю было бесполезно, но Михай всё же спросил:

— Как попала к вам эта страница рукописи?

Следователь ответил с напускной серьёзностью:

— Я мог бы удовлетворить ваше любопытство, но зачем? Вам это уже не принесёт пользы.

Следователь достал портсигар, закурил и предложил арестанту. Не принимая папиросы, Танчич сказал:

— Что вам ещё нужно? Оставьте меня!

Следователь медленно выпустил дым изо рта.

— Всё, что нам было известно раньше, и всё, что я услышал от вас здесь, подтверждает справедливость выдвинутого против вас обвинения в заговоре против религии и государства… Но если…

Танчич не дал ему закончить:

— Заговор против религии? То, что я считаю всех людей равными в правах, вы называете заговором против религии? А моё требование снять цепи и ярмо барщины с крепостных крестьян вы именуете призывом к ниспровержению государства? Если только целостность государства зиждется на крови народа, так пусть, в таком случае, оно рухнет!.. И пусть из его развалин возникнет новое, где освобождённые народы…

— Довольно! — прервал его следователь. — Согласны вы подтвердить письменно то, что сейчас произнесли?

— Да, да, я всё это напишу! Дайте только бумагу!

Следователь протянул Михаю несколько листков.

Танчич жадно схватил бумагу, которой был лишён в течение долгого времени.

— Мало! Дайте мне ещё! Здесь, — он ударил себя в грудь, — здесь всё клокочет, а мыслям тесно в голове!

Следователь бросил на койку ещё несколько листов бумаги и карандаш.

— Теперь уходите! Оставьте меня одного! — повелительно сказал узник.

Следователь предпочёл как можно скорее покинуть разгневанного арестанта.

Танчич подвинул к койке табурет, заменявший ему стол, положил на него бумагу и приготовился писать, но дверь снова заскрипела. Вошёл солдат. Михай поднял голову и вопросительно взглянул на вошедшего.

Солдат не сразу заговорил. Растерянный взгляд слегка прищуренных карих глаз из-под густых чёрных бровей, втянутая в плечи шея и опущенные по швам руки выражали нерешительность, даже робость.

Раздражение, вызванное появлением солдата, сменилось у Танчича удивлением. Узник ждал молча, не сводя глаз с лица стражника.

— Меня послал господин следователь…

— Что ему ещё от меня нужно?

— Он приказал сообщить вам… — Солдат запнулся. — Уж и не знаю, как выговорить такие слова отцу…

— Отцу?.. Моя дочь…

— Да, господин, дочка ваша преставилась…

Михай низко опустил голову.

Солдат потоптался на месте, потом направился к выходу.

Прошёл час, другой, а Танчич всё сидел, будто замер, опустив плечи. Застыли слёзы, наполнившие глаза. Многое вспомнилось… Бедная, мужественная Тереза! Сколько стойкости надо было ей иметь, чтобы поддерживать его во все трудные минуты жизни! А теперь, когда он был так нужен жене в её горьком сиротстве и одиночестве, он ничем не может ей помочь! Танчич горячо любил семью, но даже ради любви к ней не пошёл на уступки и не захотел отказаться от своих идей, приведших его в тюремную камеру. Перед глазами встала первая встреча с Терезой. Михай встретил свою будущую жену в семье бондаря, у которого он нанимал домик. И с первой встречи Михай безоговорочно отдал своё сердце Терезе, бедной крестнице бондаря, которая то работала в прислугах, то добывала себе хлеб шитьём и стиркой. Тереза, выросшая в нищете и лишениях, ничего не принесла в приданое мужу, но она отдала Михаю лучшее, что у неё было: своё большое, великодушное, полное любви к нему и к людям сердце. А что он дал ей взамен, кроме такой же беспредельной любви и уважения? Тереза всегда с благодарностью говорила, что он раскрыл ей глаза, что без него она продолжала бы расти как сорная трава в поле… В свою очередь, Тереза с первого дня их знакомства стала его ангелом-хранителем. Ни тяжёлая работа, ни лишения, ни преследования не пугали её. С Михаем, для Михая, во имя Михая любая жертва была ей по плечу. Много несчастий и злоключений пришлось им пережить, но Танчич твёрдо знал: в Терезе всегда говорил дух народной мудрости, а он никогда не мог ни обмануть, ни подвести.

Тут Танчич снова вспомнил о предательстве людей, которым доверял. Неужели тот резчик по дереву, молодой, со светлым взглядом?.. Как всё это ужасно!

Танчич вскочил с койки. Проклятие! Негде даже повернуться. Раз, два, три! Три шага — и упёрся в стенку. Он вернулся к койке, провёл рукой по горячему лбу.

На табурете белел лист бумаги, на котором уже был написано: «Протокол дознания». Всё ещё дрожащей рукой Танчич его расправил и начал писать:

«Немало людей попали на плаху за то, что любил родину больше всего остального. Пред лицом судей, которые стращают меня казнью, я торжественно клянусь, что никогда не изменю этой священной любви. Я счастлив, что моё перо разит врагов отчизны в самое сердце. Я счастлив тем, что правда, которая встаёт со страниц написанных мной книг, зовёт соотечественников к борьбе против рабства, против жестоких порядков, когда дети умирают, протягивая руки к своим родителям, молят о помощи, а они не могут им помочь…»

Воспоминание о дочери мучительно сжало сердце Танчича. Рука его дрогнула, слёзы опять заволокли глаза. Образ Жужуны стоял перед глазами. Встрепенувшись, Михай продолжал писать:

«… Мне доставляло счастье сознание, что я трудился, как внушали мне любовь к родине, истина и совесть; что семена добра, посеянные моими трудами, взойдут и принесут сладкие плоды. Если не я сам и не моя семья — моя любимая отчизна насладится ими!»

Танчич услыхал звук открываемой двери и поднял голову. Вернулся тот же солдат.

— Господин, — произнёс он тихо, — напишите жёне что-нибудь и скажите, как её разыскать. Нынче у нас среда. В следующий понедельник меня отпустят домой на пять дней. Вот тогда я разыщу вашу жену.

— Солдат, — спросил Танчич, — у тебя есть дочь?

— Была…

— Была?

— Ныне вот как раз ей было бы одиннадцать годочков. Третьего марта она родилась. Прошлой зимой померла… Корой питались, как угнали меня в казарму, а хлеб погорел на корню. Лето было сами знаете, какое..

— Вот и моей шёл двенадцатый годок… Одинаковые мы с тобой горемыки. Одними кандалами скованы мы с тобой, хоть ты и сторожишь меня с ружьём.

— Эх, господин, господин… И жаль мне тебя, и слушать нельзя, что ты говоришь. Прощай!

— Иди, солдат, да вспоминай почаще, как умерла твоя дочь. Почаще вспоминай да не прощай тем, кто виноват в её ранней гибели!..

Танчича глубоко взволновала мелькнувшая вдруг возможность послать весточку любимой осиротевшей жене. Так хотелось выразить ей любовь, нежность, тоску отца, мужа, друга… Теперь представлялась и возможность сообщить друзьям о ходе следствия, о том, что в руках следователя каким-то образом оказалась страница рукописи, и о том, что непрочной становится стена, которой власти стараются отгородить узника от всего остального мира. Ещё месяц назад этот же солдат не отвечал ни на один даже самый невинный вопрос, а вот теперь он уже преисполнен сочувствия к арестанту, обвиняемому в покушении на существующий государственный порядок. Сострадание проникло в сердце этого человека, которого в течение долгих лет казарменной муштры одурманивали и обманывали. А через сердце можно найти путь и к его разуму. Разве это не значит, что, даже сидя в тюрьме, он, Танчич, продолжает своё дело, которое так страшно тиранам?

Среда… четверг… Медленно сменялись дни. Томительно тянется время ожидания. Бесконечно долго оно для узника, когда по утрам мартовское солнце, заглянув в крохотное окно, манит, ласково зовёт на волю…

В пятницу, в полдень, когда сменялся караул, Михай не отводил взгляда от двери. По его расчётам, сегодня должен был вернуться доброжелательный солдат. Но у зловещей щели, через которую страж следил за поведением узника, долго никто не появлялся. Такие случаи бывали и раньше. Каждый раз это давало заключённому возможность подтянуться к оконцу и поглядеть, что делается на воле. Так поступил Михай и сейчас. Держась за решётку оконца, он с удивлением заметил необычное оживление на улице. Газетчики бойко выкрикивали какие-то чрезвычайные новости, прохожие жадно вчитывались в газеты, возбуждённо делились между собой впечатлениями.

Окрик часового заставил узника спуститься на пол. На этот раз Танчич повиновался без пререканий. В камеру вошёл долгожданный страж.

— Всё сделал, господин, как обещал, — шепнул он. — Только не в тот день, как вышел. В первый раз я не застал госпожи Танчич. А нынче, как вернулся из деревни, я ранёхонько снёс. Но никому об этом ни слова, не то меня погубите.

— Не беспокойся, добрый человек, никогда не забуду, что ты для меня сделал… Просила жена что-нибудь передать?

— Тише, тише, господин… Письма я взять не посмел — нас часто обыскивают, когда мы возвращаемся из города: иные приносят с собой водку для арестантов, другие письма или ещё что… А на словах она наказывала: скажи, говорит, мужу, что листок, про который спрашивает, оставался у переписчика:

— У переписчика?.. Вспомнил, братец ты мой, вспомнил теперь и я!

— Ну вот, смотрите же, не погубите меня! Никому ни слова!

— Не сомневайся! Я не из тех, кто за добро платит злом! Великое тебе спасибо. Скажи только, почему газетчики сегодня так бойко торгуют?

— Да я и сам второпях не разобрал толком. Кричат. «Кошут в Государственном собрании волю потребовал»! А какую волю, кому?..

— Кошут? В Государственном собрании? Повтори, повтори…

— Господи помилуй, что слыхал, то и сказал. И чего это я тут с вами разболтался! — встрепенулся вдруг солдат. — Нельзя мне разговаривать с арестантами. С меня за это строго взыщут, если узнают, и вам будет худо… Начальник сказывал, будто через месяц начнут выводить арестованных во двор на прогулку, да только тех, кто до той поры ни в чём не провинится.

— Через месяц, говоришь? Ну, тогда меня уже здесь не будет!

— Это отчего же?

— И сам объяснить не могу, но чувствую!

Солдат ушёл обеспокоенный. Его смутило необычное возбуждение, охватившее вдруг этого странного арестанта.

Глава пятая «Седлайте коней!»

Для простого народа масленица в Санкт-Петербурге началась тем, что на Адмиралтейской площади возвели балаганы, качели, карусели, панорамы. Для высшего общества масленичная неделя ознаменовалась традиционными блинами, балами и маскарадами. Знать готовилась к предстоящему балу в Аничковом дворце.

Однако в столице распространились тревожные слухи, будто государь повелел отменить назначенный на воскресенье масленичный бал. К тому были серьёзные причины. Царь получил тревожное донесение от витебского губернатора: четырнадцать тысяч голодающих крестьян возмутились против своих господ, вооружились ружьями, косами, вилами, топорами и дубинами и двинулись к Петербургу искать у царя защиты против помещичьего произвола. Произошли настоящие сражения крестьян с высланными им навстречу войсками, которые не могли справиться с бунтовщиками. Их обозы растянулись на полторы версты. Губернатор просил усиленной военной помощи.

Столица пребывала несколько дней в неведении, пока не стало известно, что Николай присутствовал, как обычно, на воскресной обедне, а потом и на разводе гвардии. И в самом деле, на параде царь находился в хорошем настроении: накануне ему доложили, что взбунтовавшиеся крестьяне усмирены и примерно наказаны. Царь был очень оживлён, придирчиво следил за выполнением церемониала развода, остался доволен, объявил благодарность командиру и пригласил гвардейских офицеров во дворец к обеду и на вечерний бал.

Бал в Аничковом дворце был в полном разгаре, шёл двенадцатый час, но, ко всеобщему удивлению, царь всё не появлялся. Впрочем, молодёжь была довольна. Непринуждённее становились шутки, веселее танцы, оживлённее разговоры. Можно было беспечно развлекаться, не опасаясь попасться в недобрую минуту на глаза венценосного монарха.

В бурной мазурке гвардейцы лихо неслись со своими дамами по скользкому паркету, как вдруг по залу пронёсся шёпот: «Государь! Государь!»

Танцующие пары, ещё весёлые и возбуждённые, поспешили выстроиться в два ряда, образуя проход для императора. Но при первом взгляде на быстро шагавшего Николая гости насторожились в тревожном ожидании.

Не отвечая на глубокие поклоны и приседания да бледный, с рассеянным взглядом, Николай прошёл на середину зала и подал знак остановить музыку.

Потрясая зажатыми в кулаке депешами, царь громко произнёс:

— Господа офицеры! Седлайте коней! — Он обвёл помутневшим взором стоявших навытяжку гвардейских офицеров. — Во Франции объявлена республика! Королевская семья бежала неизвестно куда! Францией управляет Национальное собрание!

Николай старался говорить твёрдо, но голос плохо ему повиновался. Расшитые золотом мундиры, фраки, роскошные туалеты дам внезапно вытеснило страшное видение: призраки повешенных на Кронверкской куртине[31] встали перед его глазами. Сперва их было только пять, затем становилось всё больше, больше… Они надвигались на него, давили со всех сторон…

Николай резко повернулся и направился к выходу Министр двора князь Волконский последовал за ним. Зал замер в зловещей тишине. Первыми опомнились молодые офицеры. Откланиваясь дамам, они стали покидать зал.

* * *

В своих апартаментах Николай I сидел, запершись вдвоём с князем Волконским. Семидесятилетний министр двора пользовался особым доверием государя. Николай посвящал князя в свои самые сокровенные тайны и терпеливо выслушивал его возражения, если старому придворному намерения государя казались губительными для престижа и благополучия российского императора. Так и сегодня между царём и князем велась откровенная беседа.

— Гидру революции мы должны раздавить прежде, чем она успеет протянуть свои щупальца к Берлину, Вене и… станет приближаться к нашим границам. — Николай порывисто шагал по кабинету, не скрывая от министра своего смятения.

— Ваше величество, — решительно возразил Волконский, — Пруссия соседит с Францией, и ей первой надлежит позаботиться, чтобы зараза не переползла во владения прусского короля.

— Фридрих труслив, и его легко могут склонить на уступки. Я уже уведомил его. Пусть он не создаёт себе иллюзий и уразумеет наконец, что нашему общему существованию грозит неминуемая опасность. Мы погибли, если допустим малейший ложный шаг, если обнаружим малейшую нерешительность. Наш первый долг — единодушно отказаться на этот раз признать новый французский строй. Необходимо также порвать сношения с Францией, немедленно отозвав нашу миссию. И одновременно надо готовить сильную объединённую армию. Прусский король должен стать во главе военных сил всех германских государств. Я, в свою очередь, быстро приду ему на помощь с тремястами тысяч человек, готовых вступить в общий строй…

Николай остановился и, глядя в упор на князя, спросил:

— Понятен тебе мой план?

— Намерения вашего величества мне ясны, но… где взять столько войска и денег?

— За войском дело не станет! Я уже подписал приказ. Деньги? Да разве был недостаток в деньгах, когда наши войска, преследуя Бонапарта, вступили в Париж?

— Государь!.. — Старый вельможа умоляюще сложил руки. — Времена-то ныне другие. Дело сейчас не столько в деньгах, сколько в солдатах. Мобилизация вызовет ропот среди бессрочноотпускных. Придётся отправить в поход огромную армию, а разве можем мы вывести войска за пределы страны, оставив незащищёнными основы нашего государственного строя? Разве не важнее в первую очередь позаботиться о спокойствии у себя дома, государь? Своя рубаха ближе к телу!

— Да, своя рубаха ближе к телу! — с возмущением закричал Николай. — Потому-то я и поднимаю оружие, не о французах пекусь я! Все эти скоты вместе взятые не стоят жизни самого захудалого моего солдата. Свои границы хочу охранить, чтобы к нам не проникла зараза! — Переведя дух, он добавил: — Позови графа.

Вошедший канцлер Нессельро́де был в высшей степени взволнован. Из дрожащих рук выпали листочки докладной записки, которую он срочно заготовил. Неуклюже нагнувшись, первый министр поднял с пола бумаги и растерянно смотрел на царя, ожидая вопросов.

— На тебе лица нет! Чем ты так напуган? — спросил царь.

— Как не быть напуганным, ваше величество, когда на горизонте для нас видна одна кровь! Дурные сведения отовсюду из Европы. Если враги внутренние протянут руки врагам иноземным… Господи! Храни твою святую Русь! — зашептал канцлер, устремив взгляд в угол царского кабинета, где висела икона, утопавшая в сиянии золота и драгоценных камней.

— Аминь! — поддержал молитву царь и перекрестился. — Какие новости? Говори!

— Тревожное известие из Лондона.

— Говори! Говори!

— Посол пишет, что английское правительство не намерено вмешиваться во внутренние дела Франции и, вероятно, призна́ет новый строй…

— Не весьма утешительно! Пальмерстон интригует. Эта лисица никогда не прочь полакомиться за чужой счёт… Прискорбно, однако мы своего решения не изменим… Ещё что у тебя?

— Ваше величество, сегодня получены донесения; о том, что титулярный советник Буташевич-Петрашевский, служащий в департаменте внутренних сношений министерства иностранных дел, обнаруживает большую наклонность к коммунизму и с дерзостью провозглашает свои правила. Он роздал петербургским дворянам литографированную записку, названную им «О способах увеличения ценности дворянских или населённых имений…»

— Заглавие дельное, а что под ним скрывается? — насторожился Николай.

Министр протянул царю брошюрку, которую держал наготове:

— Осмелюсь представить вам один экземпляр этого возмутительного документа. Под деловым заглавием, возбуждающим любопытство помещиков, на самом деле скрывается приглашение их к освобождению крестьян. Автор сей записки выходит из пределов, допускаемых законом, считает гибельным для общественного благосостояния предоставление права владения населёнными землями исключительно одному классу; хочет улучшения форм судопроизводства, надзора за исполнительными властями…

— Познакомлюсь сам с этими бреднями! Брошюру отбирать, где бы ни оказалась. Петрашевского предупредить, что запрещаю распространять его записку. Какой установлен надзор за этим человеком?

— Дубельт выделил для этого специальных и весьма надёжных людей.

— Следить неуклонно, установить всех лиц, с коими Петрашевский имеет связи, соблюдая крайнюю осторожность, чтобы не дать обнаружить тайного надзора. Быть зорким, но не спешить в этом деле, а потом, когда наступит время, одним ударом снять головы всем заговорщикам… Что ещё доносит граф Орлов? Какие разговоры насчёт мобилизации?

Нессельроде со страхом поднял глаза на царя. Николай требовал сообщать ему о всех случаях «крамолы», о которых доносили шефу жандармов Орлову его тайные агенты. На этот раз факты были особенно неприятны. Канцлер выпалил одним духом:

— Отпускной из гренадерского князя Суворова полка рядовой Александр Филиппов, будучи в питейном доме, где присутствовали и другие отпускные, сказал во всеуслышание: «Хотя государь и просит нас подраться в штыки, но мы с ним сыграем штуку», на что другие отвечали: «Так ему и надо», произнося при этом ругательные слова.

Царь нахмурился:

— Схвачены ли преступники?

— Арестованы Филиппов и ещё трое, выражавшие сочувствие его словам. Все содержатся в крепости.

— В арестантские роты всех четверых, бессрочно!.. — приказал Николай. — Дальше!

— Второго морского экипажа Семён Ракитин трактовал с разными классами народа, собравшимися в толпе на рынке, что государь не так-де распоряжается, много на крестьян кладёт налогов. На эти его дерзкие слова один из слушателей, студент Никитин, заметил: «Когда гвардия выступит в поход, вот тут-то и время устроить бунт, как сделали французы». — Переведя дыхание, Несельроде добавил: — Упомянутый Ракитин арестован, за студентом установлено неусыпное наблюдение, дабы выяснить, не входит ли он в какую-либо преступную организацию.

— Дельно! Докладывать впредь обо всём ежедневно. Ракитина судить военным судом. Усилить надзор за печатью. Особливо за «Современником» и за «Отечественными записками». На таможнях и почтах изымать заграничные издания. Пусть Булгарин печатает сведения о европейских делах.

Оставшись один, озабоченный государь долго шагал из угла в угол. Было от чего встревожиться! Министры правы: надо сперва навести порядок в собственном доме. Не до вмешательства теперь во французские дела!..

* * *

Главный начальник Третьего отделения и шеф жандармов граф Алексей Фёдорович Орлов беседовал с издателем и редактором «Северной пчелы» Фаддеем Булгариным в таком тоне, в каком обычно он вёл разговор со своими тайными агентами.

— Государь в высшей степени обеспокоен последними депешами наших послов. В Вене весьма тревожно. В венгерском собрании Кошут требует всеобщей конституции и автономии для Венгрии. Болезненный Фердинанд склонен на безумные уступки. Между тем ваша газет застыла на одном месте. Уже нельзя долее замалчивать европейские беспорядки, предоставляя населению питаться слухами и, что ещё хуже, искать нелегальных путей для получения заграничных сведений. Как мы ни боремся с этим, иностранная печать проникает к нам. Вот, смотрите! — Граф взял со стола несколько номеров «Журналь де деба», «Конститюсионель» и брошюру на немецком языке. — Это найдено у инженера Птицына, вчера возвратившегося из Парижа.

Булгарин впился глазами в обложку брошюры. Прочёл вслух:

— «Manifest der Kommunistischen Partei. Veröffentlicht im Februar 1848». — Потом тревожно уставился на собеседника. — Надеюсь, это не пройдёт ему безнаказанно?

— Разумеется. Преступник проявил себя не только тем, что скрытно привёз газеты и эту брошюру, но также и тем, что устно пропагандировал преимущества республики против самодержавия. Мне сообщили слова этого негодяя, утверждавшего, что «сто умов лучше одного».

— Арестован?

— Задержан в ту минуту, когда входил в подъезд, где живёт его приятель Белинский.

— Вот кто главный источник крамолы! Но дни его сочтены. Чахотка разрушила весь организм…

— Знаю. Да не о нём сейчас речь. Ваша «Пчела» больше принесёт пользы, когда будет не замалчивать европейские события, а освещать их как надобно, писать об анархии, которая царит во Франции, о том, что республиканцы разладили жизнь страны, закрывают фабрики и мастерские, о стонах безработных, выброшенных на улицу, о кровавой междоусобице… Не мне учить вас, Фаддей Бенедиктович…

Булгарин встал. Почтительно изогнувшись в поклоне, пробормотал:

— Не извольте беспокоиться, ваше сиятельство, тотчас приму меры…

Глава шестая Вешние бури

Речь Кошута, произнесённая 3 марта с трибуны прессбургского Государственного собрания, с новой силой всколыхнула общественную жизнь столицы Австрийской империи, взбудораженную революцией во Франции. В пламенных словах Кошута был выражен суровый приговор отмирающему меттерниховскому режиму:

«От разлагающегося трупа венской правительственной системы на нас веет зачумлённый ветер, который леденит нервы и сковывает полёт нашего духа… Политика застывшего бюрократизма, которую воплощает венский Государственный совет, угрожает монархии беспорядками, а нашей родине — истощающими жертвами и бесконечными страданиями. Противоестественные политические системы могут удерживаться в течение известного времени потому, что между выносливостью наций и их отчаянием лежит долгий путь. Но наконец на наступает момент, когда становится в высшей степени опасным дальше поддерживать такие системы, потому что они изжили себя и смерть их неизбежна. И если есть в Вене человек, который, стремясь сохранить власть на небольшой остаток своих дней, ведёт опасную игру, рассчитывая на союз с другими абсолютистскими державами, то пусть он знает, что канцелярия и штык — плохие связующие средства… Я знаю, как больно видеть, когда часть за частью разрушается здание, создаваемое долгими годами. Но рок неумолим: если фундамент плох, здание должно рухнуть…»

Актовый зал Венского университета первый отозвался на набат, прозвучавший в прессбургском Государственном собрании. Среди студентов давно назревало недовольство. Полицейский надзор закрывал доступ в университет научной истине и свободной мысли. Студенты образовали «Союз борьбы за свободу». 12 марта на многочисленном собрании в актовом зале университета студенты различных национальностей — немцы, итальянцы, венгры, поляки, чехи, — объединённые стремлением свергнуть режим Меттерниха, приняли обращение к императору с требованием восстановить свободу преподавания и отменить цензуру. Вслед за студентами рабочие Глогницкого машиностроительного завод организовали собрание, на котором ораторы призывали выступить против феодально-абсолютистского гнёта. «Пусть, — говорили рабочие, — лозунг наших парижских братьев — свобода, равенство и братство — станет лозунгом и венских рабочих».

В районах, населённых студентами, в пивных и в частных квартирах постоянным явлением теперь стали собрания студенческих кружков. В отличие от прежнего времени, на этих сходках стали появляться рабочие и ремесленники, приглашённые студентами. На отдельных членов кружков возлагалась обязанность проникать в гущу народной массы, где идеи свободы и борьбы за освобождение находили плодородную почву.

Было далеко за полночь, когда Франц Калиш, медленно шагая по притихшей уже к этому времени Мариагильфской улице, направлялся в Фюнфгаузский район, где снимал комнату у безработного ткача Карла Мюллера. Впрочем, жилище Франца мало походило на комнату. Карл Мюллер уступил студенту маленький, сырой, неотапливаемый чулан. От жилья большинства венских студентов он выгодно отличался тем, что сюда проникал свет через небольшое, выходившее во двор окно. Правда, на зиму окно тщательно заделывалось досками. Это в некоторой степени служило защитой от беспрестанных ветров, свирепствовавших здесь больше, чем в других районах Вены, которая вообще не может похвалиться своим климатом.

Отсыревшие спички, распространяя запах серы, долго не загорались, и Франц потратил немало усилий, чтобы зажечь керосиновую лампу. Не раздеваясь, он сел на единственный стул и протянул под стол ноги. Франц был одет тепло. Бельё, платье да ещё пуховое одеяло — вот всё, что унёс с собой Франц, покидая богатый родительский дом. Только эти роскошные предметы и отличали его быт от быта полуголодной венской студенческой голытьбы.

Пользуясь любой оказией, фрау Калиш не раз посылала сыну то крупные, то небольшие суммы, умоляя его пожалеть любящую, страдающую мать и не отказываться от её помощи хотя бы до той поры, когда он окончит университет и станет сам зарабатывать. Франц неизменно возвращал эти подарки и, в свою очередь, в длинных письмах умолял мать не обижаться на него за то, что причиняет ей огорчения. В который раз он объяснял матери, почему не может поступить иначе, почему разрыв с родительским домом был для него единственным выходом.

«Пойми же, дорогая мама, что я не могу принимать деньги, которые ты так заботливо мне пересылаешь. Я знаю, как ты страдаешь, очутившись между двух огней, но верю, что сочувствие твоё на моей стороне и в сердце своём ты осуждаешь отца, хотя никогда не скажешь.

Я не могу от тебя требовать большего… пока. Я говорю “пока”, ибо убеждён, что ты скоро станешь на мою сторону хотя бы в той борьбе, которую я веду внутри нашей семьи. Не беспокойся обо мне. Я живу не хуже, а лучше большинства венских студентов, я даю уроки, делаю переводы. Как и все мои товарищи, я уверен, что скоро наступит время, когда бедному человеку жить станет легче».

… Раздумья о разладе с родителями, так тревожившие его прежде, редко посещали Франца в последние дни. Он был целиком захвачен бурными революционными настроениями, которые охватили венских рабочих и студентов под влиянием известий о свержении монарха Луи-Филиппа.

Страстная убеждённость и самоотверженность Франца, поверившего, что его назначение — бороться с жестокой несправедливостью, выдвинули юношу в первые ряды венского студенчества. Но Францу пришлось проделать нелёгкий путь. Постепенно он освобождался от веры в то, что богатые добровольно поделятся своими благами с обездоленными. Одновременно в нём крепла уверенность, что обездоленные могут завоевать свои права только борьбой.

«Только лишь в бурях взрывается страстно с криком: “Живи!” — молодая весна», — мысленно повторял сейчас Франц слова поэта. Возбуждённая мысль всё настойчивее требовала ответа на ещё не решённые вопросы, которых становилось с каждым днём всё больше и больше. «Да подлинно ли только в бурях?» — вновь и вновь задавал себе Франц всё тот же вопрос. И вдруг в памяти всплыли минуты расставания с родительским домом. «Разве помогли слова убеждения? Тот, кто стоит у власти, скорее согласится разрушить семью, разбить счастье детей, чем откажется от права распоряжаться чужими судьбами. Неравенство создавалось и закреплялось столетиями. Веками надо ждать, чтобы человечество исцелилось от этой страшной язвы. Но почему надо ждать?»

Франц поднялся и громко произнёс:

— Довольно ждать!

Снаружи ветер порывисто штурмовал дощатые стены чулана.

«Ого! — подумал Франц. — Пожалуй, если ветер не стихнет, я рискую остаться без квартиры. Ну что ж, тем лучше! Пусть рушится всё, что сгнило, что отжило свой век, пусть освободит место свежим росткам!»

Несмотря на поздний час, Францу не хотелось ложиться. На завтра, 13 марта, студенты назначили манифестацию, и он с волнением думал об этом.


Франц вышел на улицу, полную тревожных звуков. Скрипели и срывались проржавевшие железные листы кровли, беспомощно хлопали разболтанные временем ставни. Франц жадно прислушивался к грозному шуму, искал в нём приметы надвигающейся грозы.

Только лишь в бурях взрывается страстно

С криком: «Живи!» — молодая весна.

Только лишь в бурях земля полновластно

Рушит неволю холодного сна.

Пусть разобьются железные звенья,

Реки воспрянут из мёртвого льда, —

Крикни, коль жаждет душа обновленья:

«Вешние бури, ломитесь сюда!»[32]

Сильный треск прервал размышления Франца. Срезанная ветром верхушка тополя упала у его ног.

Он вздрогнул, рванулся в сторону. Опомнившись, рассмеялся: «Провидение вовремя напомнило мне о буреломе. Буря “рушит неволю холодного сна” и одновременно валит живые леса… Не предзнаменование ли это? Не напоминание ли о том, что завтра мы выйдем безоружными? Но с каким оружием встретят нас там?»

* * *

К утру ветер стих, погода изменилась. Повеяло весенним теплом.

Ещё не было семи, когда Франц постучался в квартиру Карла Мюллера.

Карл был уволен с фабрики «Корона», когда там установили машину, заменившую несколько квалифицированных рабочих. Хозяин предпочёл оставить на фабрике женщин и детей, чей труд оплачивался дешевле труда мужчин. Таким образом, старый ткач стал безработным, а его жена и дочь вдвоём зарабатывали теперь меньше, чем получал он один. Семья Мюллера не была исключением. Развитие текстильной промышленности сопровождалось беспощадной, безжалостной эксплуатацией женского и детского труда. Неудивительно, что рабочие текстильной фабрики «Корона» первыми откликнулись на призыв принять участие в мирных демонстрациях, которые решили провести венские студенты.

Дверь открыла фрау Эрна, а за ней стоял Карл, приветливо встретивший Калиша.

— Вам придётся, господин Калиш, чуть-чуть подождать, — сказала Эрна. — Девушки там принаряжаются, ещё не готовы. Погуляйте минуточку, мы сейчас их поторопим…

Франц удивился. О каких девушках говорит Эрна? С ними собиралась пойти на демонстрацию шестнадцатилетняя дочь Мюллеров — Берта. Кто же ещё?

В ожидании Франц прохаживался около дома. Услышав скрип двери, он оглянулся и остановился в изумлении. На пороге стояла Каталина.

Франц закрыл глаза и снова их открыл. Перед ним в самом деле была дочь кузнеца из «Журавлиных полей».

— Фрейлейн Като! Лина! Нет, нет, это только сон! Благодатный сон!

— Господин Калиш, вы узнали меня? — воскликну Каталина. — Но ведь мы виделись с вами всего один раз!

Да, это была она, та прекрасная девушка, которая с первой, единственной встречи властно вошла в его сердце и безраздельно там утвердилась. Она повзрослела и казалась ещё стройнее в городском платье. Чёрные длинные косы были теперь несколько раз обёрнуты вокруг головы. От тяжёлой работы в спёртом воздух фабрики поблёк румянец, но глаза по-прежнему казались омытыми росой и не утратили своего влажного блеска.

— Да, мы встретились только один раз. Но эта встреча, фрейлейн Каталина, сделала чудо, о котором я читал только в сказках. — Франц не выпускал руки Каталины, заглядывал ей в глаза. — Судьба послала мне вас, когда меня терзали сомнения; теперь вы появились вновь, когда я полон решимости.

Смущённая девушка молчала, догадываясь о чувствах, волновавших молодого Калиша.

Он заметил её замешательство:

— Скоро вы всё поймёте, фрейлейн Каталина. Я знаю, я убеждён, что это будет очень скоро… Но боже, я даже не спросил, как вы попали сюда!

— Я уже второй месяц работаю на фабрике «Крона».

— Подумать только: мы живём рядом и ни разу не встретились!

— Ничего мудрёного. Я ухожу на рассвете, а возвращаюсь, когда уже темно. От Эрны я не раз слышала, что рядом живёт студент. Ещё чаще рассказывала мне о нём Берта. Но Эрна говорила мне, — лукаво добавила Каталина, — что он малообщителен и ведёт замкнутый образ жизни… Где же мне было догадаться, что это господин Калиш!

— И, если б не счастливая случайность, вы не попытались бы отыскать меня?

— Разумеется. Разве я решилась бы это сделать? «Вот нашла себе ровню!» — сказали бы вы, заявись я к вам вдруг.

— А разве нетопленный чулан не сделал меня «ровней»?.. Признайтесь: тогда, в саду, вы не поверили мне?

— Не знаю, как вам сказать: хотелось поверить и сомневалась я, что вы и впрямь из тех, кто может пострадать ради блага других и даже отказаться для этого от родного отца…

— Значит, вы запомнили всё, что я тогда говорил в вашем чудном саду! А как поживает без вас милая Белянка?

— Живёт, что ей делается! — весело ответила Като. — Вы и её не забыли?

— Забыть?.. Да разве это возможно! Это она в один миг разрушила разделявшую нас стену, воздвигнутую веками предрассудков.

— Я тоже хорошо помню, как она проглотила бусинку, и я чуть не прибила её, чтобы вернуть пропажу.

— Ай-ай, как страшно! Я и не подозревал в вас такой жестокости! Неужели вы способны и человека прибить, если обнаружите, что он похитил вашу бусинку?

— Не шутите: я и в самом деле готова была поколотить Белянку, если б не Янош… — Каталина запнулась.

— Вы оговорились, фрейлейн: «мираж» хотели вы сказать, не правда ли?

Каталина посмотрела на Франца, увидела открытый взгляд его добрых глаз, и её смущение сняло как рукой.

— Так вы, оказывается, способны притворяться и обманывать? — рассмеялась девушка.

— Так же, как и вы! — живо ответил Франц.

Неожиданная встреча с Каталиной на мгновение вернула Франца к миру его личных чувств.

И, когда с порога дома их вдруг окликнула Берта Мюллер, Франц как будто проснулся от мимолётного счастливого сна.

А Берта уже в течение нескольких минут наблюдала за Францем и Каталиной, не решаясь прервать их беседу. Внутренним женским чутьём Берта угадала, какое значение эта неожиданная встреча имеет для Франца Калиша. Это открытие было для неё горьким разочарованием.

В сердце девушки уже давно занял прочное место всегда ровный, простой в обращении студент. И, хоть он держался дружески с её родителями и интересовался повседневными заботами, Берте он казался существо иного мира.

Глава седьмая Разгневанная Вена

Улицы и переулки Вены, прилегавшие к Дому сословий, были запружены толпами людей разных классов и состояний. Сегодня в этом большом здании должны были собраться депутаты сейма, чтобы составить обращение к императору. Сейм не был собранием подлинных народных представителей, состоял преимущественно из депутатов от привилегированного дворянского и духовного сословия, не представлял интересов городской и деревенской бедноты и целиком подчинялся воле монарха. Хотя городские самоуправления и даже университеты посылали в сейм своих представителей, но они были там в меньшинстве и далеко не все пользовались правом голоса. К тому же среди депутатов было много государственных чиновников, и правительство могло в любое время их сместить. Несмотря на всё это, венцы рассчитывали, что теперь, под влиянием парижских событий, депутаты сейма обратятся к императору с подробной программой реформ, которых давно ждала страна.

В разношёрстной толпе, обступившей Дом сословий, выделялись инициаторы манифестации — студенты. Они пробрались к самому зданию, и на них были сейчас обращены взгляды венских граждан, которые не знали, что предпринять, как воздействовать на депутатов сейма.

Но студенты сами были в нерешительности и питали наивную надежду, что депутаты выйдут к собравшимся и пожелают от них узнать, каких реформ ждёт народ.

Венцы пришли сюда спозаранку в ожидании праздничной церемонии, которой обычно сопровождалось открытие заседаний сейма, созываемого императором. Торжественный выезд депутатов на сейм совершался в роскошных шестиупряжных каретах, отделанных золотом и всевозможными украшениями. Впереди и по бокам шли специально отобранные высокие, представительные слуги в богатых ливреях, сохранявшихся из года в год только для этого дня. Празднично выглядели и депутаты в своих парадных мундирах: на их шляпах развевались перья, в руках сверкало оружие. В день церемонии на улицах раздавался грохот барабанов, громко звучала музыка. Перед экипажами депутатов склонялись знамёна, а гражданская милиция салютовала оружием. Впереди процессии на наёмных извозчичьих лошадях обычно шествовала специально собранная для этого случая гражданская кавалерия. Шталмейстеры[33] следовали в осыпанных золотом мундирах. Кареты медленно продвигались к залу заседаний.

Однако на этот раз ожидания венцев не оправдались. Время шло, часы пробили десять, пора было начинать заседание, но толпа тщетно искала глазами людей в парадных мундирах. Скоро прошёл слух, что депутаты уже собрались, но явились они без торжественной церемонии, в штатской одежде, проникнув в здание окольными путями, минуя главный вход на Херренгассе. Это известие сразу привело в возбуждение людей, собравшихся для мирной, безоружной демонстрации.

Несколько студентов отделились от толпы и решительно двинулись ко входу в Дом сословий. Но двери оказались запертыми.

В толпе поднялся шум: со стороны Беккерштра́ссе и Штраухга́ссе показался небольшой отряд. Его появление привело толпу в ярость.

Зачем сюда пришли, солдаты? Вы хотите применить силу? Но мы миролюбивые граждане, у нас нет никаких враждебных намерений, мы безоружны. Отправляйтесь домой! — кричали им.

Толпа угрожающе двинулась навстречу солдатам, и те поспешили удалиться. Неожиданное появление солдат положило конец пассивному ожиданию. Всё забурлило, задвигалось, зашумело.

— Граждане, время не ждёт! Быть может, в нашем распоряжении один только этот момент. Так не упустим же его!

Все взоры обратились к высокому, худощавому студенту в летнем пальто, с шарфом на шее. Его голубые глаза блестели от возбуждения, в голосе звучала решимость. Два человека, не сговариваясь, отделились от толпы, бросились к нему, подняли его и поставили на свои плечи. С этой импровизированной трибуны студент продолжал свою речь:

— В великий, знаменательный день, когда сословия собрались после длительного времени, мы пришли сюда, чтобы у ступеней трона заявить о желаниях народа и о новых идеях нашего времени. Мы должны быть мужественными и твёрдыми! У кого нет мужества в такой день, тому место в детской!

Слова студента вызвали всеобщий восторг. Со всех сторон только и слышалось: «Кто это говорит? Имя, им оратора!»

— Меня зовут Франц Калиш! — крикнул студент, не думая об опасности, которая таилась в этой откровенности.

Можно было не сомневаться, что в памяти полицейских ищеек запечатлеется это имя.

— Итак, заявим быстро и энергично, прямо и коротко, чего мы ждём от правительства, — продолжал он. — Пусть до людей, заседающих там, наверху, донесутся наши желания:

Да здравствует свобода!

Да здравствует свобода печати!

Да здравствует равенство всех наций!

Да здравствует свободная Австрия!

Толпа с энтузиазмом повторяла за Францем эти слова, впервые прозвучавшие громко.

Франц продолжал стоять на плечах незнакомцев, переводя взгляд с окон второго этажа, где собрались представители сословий, на входную дверь.

Все замерли в ожидании. Но никто не появлялся ни в окнах, ни у портала.

Стоявший у самого входа низкорослый, мускулистый мужчина с большими тёмными усами, торчавшими из-под широкополой шляпы, закричал, потрясая кулаком:

— Сословия не идут к нам, так мы пойдём к сословиям!

С криком: «Дорогу свободе!» — толпа двинулась во двор здания. Но вдруг перед нею возникла фигура ландмаршала[34] графа Монтекуко́ли, неизвестно откуда взявшегося.

— Остановитесь! Чего вы хотите?!

Подоспевший вовремя Франц ответил:

— Мы пришли, чтобы засвидетельствовать свои симпатии сословиям и решительно поддержать их в борьбе за восстановление так долго попиравшихся прав народа.

— Я передам ваши пожелания депутатам… А вы разойдитесь и не мешайте им выполнять свой долг.

Толпа недоверчиво встретила слова ландмаршала, требуя впустить её в зал заседаний.

— Что же ты молчишь? — обратился рослый мужчина к Францу. — Веди нас, и мы штурмом возьмём двери!

Франц стоял в раздумье. Потом снова взобрался на плечи тех же двух человек, которые повсюду за ним следовали, и сказал:

— Друзья, не будем совершать насилия! Я уверен, что депутаты проявят не меньше мужества, чем мы. Будем же спокойно ожидать решения отцов отечества.

Кончив говорить, он спрыгнул на землю. Несколько человек окружили его и стали громко упрекать.

— Кому ты доверил нашу судьбу? — гневно вопрошал Франца щуплый, плохо одетый студент с горящими глазами. — Или, может, ты вообразил, что сословия сами предъявят императору решительные требования? Как бы не так! Они осмелятся лишь на то, чтобы спросить монарха, какие милости он соблаговолит даровать обнищавшему, измученному народу, и только после этого, в соответствии с волей своего господина, отважатся просить его об этих милостях.

Франц ничего не отвечал. Да и что мог он ответить! Он не понимал, чего от него хотят. Люди собрались сюда для мирной манифестации. Поэтому он и предложил сказать во всеуслышание сословиям, каких реформ ждёт народ. Ландмаршал явился неожиданным препятствием на его пути, и теперь он не знал, что делать дальше.

Толпа наступала на Франца. Кто-то крикнул:

— Как ты посмел согласиться с ландмаршалом?

— Я выразил только своё мнение, — недоуменно объяснял Франц.

— Ты стоял на наших плечах! Мы подняли тебя над всей толпой, потому что ты первый громко выразил то, что таилось у всех в душе! Мы доверились тебе, и ты говорил от нашего имени…

Лишь сейчас до сознания Франца дошло всё значение его внезапного порыва — он сделал то, чего ещё не знала Вена: произнёс первую публичную речь в Австрии. Он вдруг испугался ответственности, которую принял на себя. Ему захотелось признаться в этом окружавшим его людям, объяснить им, что произошла ошибка, что его приняли не за того, кто он есть на самом деле, что он сам нуждается ещё в опоре, а не ему вести за собой людей. Но, оглянувшись, Франц убедился, что на него уже никто не обращает внимания. Взгляды всех были прикованы теперь к другому оратору, который так же как перед тем Франц, стоял на плечах двух человек и бросал в толпу горячие слова:

— Пусть сословия последуют примеру прессбургских депутатов. Пусть повторят приговор мертвящему режим Меттерниха — осуждение, прозвучавшее уже в венгерском собрании!

Оратор развернул листок, который держал в руке, и, обратившись лицом к Дому сословий, стал читать петицию императору Фердинанду, принятую прессбургским собранием и требующую введения для всей монархи конституции, а для Венгрии — самостоятельного ответственного министерства.

Толпа слушала оратора с напряжённым вниманием Если у кого-нибудь срывался с губ возглас одобрения, его останавливали:

— Слушайте!.. Слушайте!..

Перечислив все преобразования в стране, о которых ходатайствует венгерское собрание, оратор привёл в заключение слова Кошута:

— «Полное успокоение у нас не может наступить до тех пор, пока король не будет ограничен во всех государственных отношениях конституционными формами правления. Только на основе конституции, связующей общими братскими чувствами разные народы Австрийской империи, можно примирить сложные и противоречивые интересы венгерской нации и других наций монархии».

— Конституцию! Конституцию! — раздались среди бурных аплодисментов восторженные голоса. — Долой Меттерниха!

Вдруг толпа затихла. В открытом окне Дома сословии появился человек и закричал зычным голосом:

— Перестаньте читать, вы, там, на трибуне!

Все умолкли в ожидании, что скажет человек, уполномоченный сословиями. А он злобно добавил:

— Чего вы шумите? Сословия уже обратились к его величеству с просьбой созвать представителей всех провинций для обсуждения реформ, соответствующих духу времени.

Это был вызов. Депутаты не захотели прислушаться к голосу народа, требовавшего немедленных реформ.

— Долой сословия!..

— Сословия изменили!.. — кричала, свистала, угрожала разгневанная толпа.

И настойчиво, гневно зазвучал клич:

— Долой Меттерниха!..

Один оратор сменял другого. Они взбирались кто на уличную тумбу, кто на груду кирпича, кто на плечи соседей. В своих речах ораторы призывали к немедленным действиям:

— Конституцию!..

— Идём во дворец!..

— Свободу!..

— К императору! Сегодня же! Довольно мы ждали!

— Конституцию! Конституцию!

С каждой минутой толпа всё больше возбуждалась, не теряя притом надежды, что император услышит голос народа, пойдёт навстречу его требованиям. Но Фердинанд давно уже передоверил Меттерниху заботы о судьбе своей монархии.

В этот решительный для всей страны час канцлер остался верен себе. Знамение времени он принял за дерзость кучки бунтарей. Меттерних ещё накануне распорядился об усилении венского гарнизона солдатами из ближайших городов. Войска держали наготове: приказ к выступлению ожидался каждую минуту. Солдатам было роздано по шестидесяти боевых патронов. Однако до одиннадцати утра войска оставались в казармах. Только гарнизон дворца был на рассвете усилен двумя батальонами гренадеров и одной батареей. В полдень, когда Меттерниху доложили о возбуждении, царившем вокруг Дома сословий, и о том, что рабочие движутся из предместий в город, он приказал немедленно ликвидировать «беспорядки» силой. Тотчас были выставлены вооружённые заслоны, чтобы помешать рабочим проникнуть из предместий во внутренний город. В то же время войска стали занимать позиции, охраняющие доступ во дворец. Ведущие от Краснобашенных и Каринтинских ворот улицы и примыкающие к ним переулки были перегорожены. Это были главные пути сообщения с центром рода. Повсюду толпились люди, и навстречу войскам неслись шумные, негодующие возгласы, издевательства, насмешки, свистки и шиканье… Сквозь толпу с трудом протискивались солдаты, расставляя караулы. Налицо были представители всех родов войск. Бастион и главные караулы вокруг дворца были заняты артиллерией, около орудий выстроилась прислуга с зажжёнными фитилями. Сообщение между отдельными частями войска поддерживали патрули и ординарцы. Город сразу преобразился, принял зловещий вид.

По распоряжению полиции спешно закрывали магазины, запирали и заколачивали ворота и двери домов. Фиакры[35], перегоняя друг друга, торопливо покидали места стоянок.

Возбуждение росло с каждой минутой. Одного вид этих военных приготовлений было достаточно для того, чтобы вызвать безграничное возмущение населения.

Однако народ не помышлял о вооружённом столкновении, до тех пор пока войскам не был отдан приказ очистить от манифестантов двор Дома сословий и прилегающие к нему улицы.

В начале второго часа через Малые Францевские ворота и площадь Миноритов на Херренгассе двинула рота итальянских гренадеров. Их встретили улюлюканье и свистом. Перед Домом сословий им пришлось остановиться: толпа не расступилась перед ними. Задние ряды манифестантов нажимали на передние, подступившие к солдатам плотным кольцом. Началась такая давка, что солдатам едва удавалось удерживаться на месте. О сохранении строя нечего было и думать.

— Штыки вниз! — крикнули из толпы.

Испуганный настроением толпы, боясь, что она его раздавит и сметёт, молодой офицер послушно приказал своим солдатам повернуть ружья прикладом вверх.

Этот первый успех ободрил манифестантов. Многие из них не слыхали приказа офицера, истолковали поведение гренадеров как их солидарность с народом и бросились к ним с братскими приветствиями. Но гренадеры растерянно молчали, не выражая ни сочувствия, ни враждебности. Тогда их стали осмеивать, осыпали ругательствами. Итальянские солдаты не понимали, когда к ним обращались немцы, венгры, поляки или чехи на своём родном языке. Они недоумевающе посматривали на командира, который думал только о том, как удержать на месте свой отряд. Офицер не решился пустить в ход оружие и после некоторого колебания предпочёл увести солдат. С трудом они выбрались из толпы и отошли в беспорядке на Штраухгассе. Это беспорядочное отступление гренадеров сопровождалось победными кликами толпы.

Франц стоял, прижатый толпой к стене здания на Херренгассе, озадаченный неожиданным для него поворотом событий. Он силился понять причины, превратившие безоружную манифестацию в грозное волнение. Кто в этом повинен? Исчерпаны ли были мирные пути, в которые он верил? И как случилось, что сам он, вначале принявший такое горячее участие в движении, вдруг оказался стоящим в стороне пассивным созерцателем, одним из тех венских обывателей, которые тысячами высыпали на улицы поглазеть на манифестацию?

«На чьей же я стороне? — спрашивал себя Франц. — Оставаясь безучастным, не оказываю ли я моральную поддержку тем, кто охраняет старый порядок?.. Нет, нет, только не это!» Мелькнувшая мысль привела его в трепет.

Вдруг Франц услышал ружейный залп со стороны Ландгаузгассе. В неясном предчувствии надвигающейся катастрофы он ринулся вперёд, стремительно прокладывая себе путь. Вскоре он очутился у площади Миноритов. Зрелище, представшее перед ним, потрясло его: батальон сапёров со штыками наперевес, заняв всю ширину улицы, медленно, но неудержимо продвигался вперёд, а толпа, рассыпавшаяся в разные стороны, оглашала воздух отчаянными криками. Безоружные люди старались найти спасение в бегстве, но сапёры накидывались на них, рубили и кололи бегущих. Тела убитых лежали на булыжной мостовой.

Ошеломлённый Франц уцепился за фонарный столб и стоял как вкопанный. Его толкали, ему наступали на ноги, но он видел перед собой только трупы, разбросанные там и сям на очищенной теперь от людей улице.

А поодаль, окружённый свитой, неподвижный, подобно статуе, восседал на коне эрцгерцог Альбрехт. Вся фигура его выражала непоколебимую уверенность в незыблемости габсбургского дома. Ветер тихо колебал зелёные перья на его шляпе-треуголке.

Франц переводил растерянный взгляд с надменного лица эрцгерцога на бездыханные жертвы его злодеяний. Внезапно в воздух взвился клетчатый платок, порывом ветра сорванный с мёртвой головы. Распущенные пряди седеющих женских волос всколыхнулись и упали, прикрыв побелевшее лицо.

Франц задрожал. Смутное воспоминание промелькнуло вдруг в памяти. Он рванулся вперёд. Его неудержимо манили знакомые, но не узнанные черты. Ещё шаг — и Франц замер: распростёртая лежала на мостовой мёртвая Эрна…

Взгляд Франца остановился на самодовольном лице эрцгерцога. И юноша вдруг весь преобразился: вмиг исчезли расслабленность и сомнения. Он рывком подался вперёд, схватил с земли деревянный обломок, выпрямился во весь рост, размахнулся и швырнул… Деревяшка, задев зелёное перо, сбила с головы эрцгерцога генеральскую треуголку.

Всё это продолжалось лишь короткие секунды, но на толпу гонимых и расстреливаемых людей произвело неописуемое впечатление. Крики: «К оружию!», «Месть!», «Смерть палачам!» — неслись теперь со всех сторон. И люди, только что бежавшие в панике, остановились и стали вооружаться всем, что попадало под руку.

Несколько человек подняли полицейскую будку и с такой силой швырнули её на землю, что она с треском разбилась на мелкие части, подняв облако пыли. С криками: «Ура!» — люди подбирали обломки. Рядом разбивали пожарную лестницу: штанги с заострёнными концами оказались в руках возбуждённых людей грозными пиками. Люди хватали железные прутья лестницы и устремлялись навстречу солдатам. Те же, не подчиняясь более приказам начальников, поворачивали ружья прикладами вверх.

Взбешённый эрцгерцог приказал драгунам врезаться в толпу и во что бы то ни стало её рассеять. Но и перед драгунами не расступилась толпа. Люди падали под копыта коней, но не хотели отступать… Драгун стаскивали с сёдел и на их лошадей сажали раненых. Сметая солдат, толпа устремилась к дворцу. Ворваться туда и говорить с самим императором — такова была сейчас цель, и едва ли кто ясно представлял себе, что ожидает их во дворце, как встретят там требования народа.

— Долой эрцгерцога! Долой Меттерниха! Долой палачей!..

Поднятый народной волной, Франц вместе со всеми стремился туда, где рассчитывали найти сочувствие и помощь народному горю. Ещё не рассеялось заблуждение, что сам император милостив, но злы его слуги, не допускающие к нему народ.

Войска больше не показывались на пути манифестантов. Но о них напоминали мертвецы — немые свидетели кровавого злодейства: их несли, чтобы вместе с живыми они склонились к стопам его величества.

Впереди шествия девушка с чёрными волосами, заботливо уложенными вокруг головы, вела под уздцы вороного коня. К седлу было привязано бездыханное тело ткачихи Эрны. Привычные к работе руки были подтянуты клетчатым платком. Безжизненные ноги, свисавшие с крупа лошади, поддерживал Карл Мюллер. Рядом с ним шла Берта. Обгонявшие процессию люди благоговейно склоняли головы перед первой жертвой священной борьбы.

Неожиданно в передних рядах началось замешательство. Люди замедляли шаг, недоуменно обмениваясь тревожными взглядами. Франц пробрался вперёд и увидел орудия, выставленные перед дворцом. Жерла пушек зловеще глядели на приближающуюся толпу. Из дворцов ворот выехал всадник в генеральской форме и остановился позади орудий. Знакомая треуголка с зелёным перо не предвещала ничего хорошего. Франц узнал эрцгерцога Альбрехта.

Первым движением Франца было охранить мёртвую всадницу от внезапно возникшей вокруг суеты. Он протянул руку к поводьям и только теперь узнал печальное лицо девушки, которая вела под уздцы коня. Это была Каталина. Смущённый взгляд её выражал тот же вопрос, с которым обращались к нему люди с той минуты, как пролилась первая кровь: «Кто виноват?» Для самого Франца этот вопрос больше не существовал. Он уже знал, что манифестация не была ошибкой, он горячо верил в победу.

Исполненный решимости, Франц перевёл взгляд с Каталины на Карла:

— Разве славная смерть в борьбе со злом не лучше, чем беспросветная жизнь под игом?

Осиротевший старый текстильщик с укоризной бросил в ответ:

— Ты нас не уговаривай! Скажи, что делать? Так и пойдём с голыми руками против пушек?

— Да, так и пойдём вперёд! Неустрашимость и мужество — вот наше оружие!.. — Повернувшись к толпе, Франц воскликнул: — Венцы! Они не осмелятся расстреливать безоружный народ! Бросайте же на землю палки и всё, чем можно защищаться! Вперёд, друзья!

В напряжённом молчании люди двинулись к воротам, бросая всё, что могло служить оружием.

Франц шёл рядом с Каталиной, не сводя глаз с неподвижно восседавшего на коне Альбрехта.

Эрцгерцог пришпорил коня и рысью направился навстречу манифестантам. Люди, не замедляя шага, шли вперёд. Эрцгерцог остановился и повернул обратно. Подскакав галопом к орудиям, он громко приказал старшему фейерверкеру открыть огонь.

Франц отделился от толпы, быстро пошёл вперёд и, в свою очередь, крикнул канонирам:

— Солдаты! Мы безоружны, мы идём просить монарха о реформах! За что же вы хотите расстреливать нас?

— Огонь! — повторил эрцгерцог.

Но старший фейерверкер, подойдя к сиятельной особе ближе, чем это полагалось, сказал решительно:

— Ваше высочество! Народ безоружен и настроен миролюбиво. Зачем пускать в ход картечь?

Эрцгерцог побагровел от злости:

— Народу, который требует, не дают ничего, кроме свинца!

— Но, ваше высочество…

— Не рассуждать! Выполняйте приказ!

— Ваше высочество! Я могу открыть огонь только по приказу самого императора.

Эрцгерцог повернулся к орудийной прислуге:

— Приказываю открыть огонь!

Но старший фейерверкер заслонил грудью жерло ближайшей к нему пушки и крикнул артиллеристам:

— Ваш прямой начальник — я! И я запрещаю вам открывать огонь!

Толпа встретила эти слова криками одобрения.

Эрцгерцогу не оставалось ничего иного, как скрыться в воротах, откуда он только что появился.

От толпы отделилась высокая, полная молодая женщина. К удивлению манифестантов, она бросилась на шею фейерверкеру.

— Молодчина, Ризель! Я и не знала, что ты такой честный человек… Не верила твоим словам… Приходи же, когда тут управимся, — она весело кивнула в сторону дворца, — поговорить о наших делах!

Ризель, бравый фейерверкер, проявивший минутой раньше столько мужества и смелости, стоял перед молодой женщиной смущённый, и на её пылкое поощрение ответил растерянной улыбкой. Повернувшись к орудийной прислуге, он с напускной строгостью приказал:

— Надеть чехлы!

Переглядываясь между собой, пряча улыбку, артиллеристы с готовностью выполняли приказание своего начальника.

Между тем толпа уже была в нескольких шагах от дворца. Увидев перед собой закрытые, охраняемые гренадерами ворота, а над воротами пушки, люди бросил к другим воротам, но и их охраняли с бастионов грозные жерла орудий.

Тем временем бедный люд предместий, узнав о жертвах королевских палачей, двинулся в город. Рабочие бросили работу, вооружились чем попало, взяли штурм ворота, ведущие в город, и направились к дворцу. На полпути они узнали от встречных людей, что войска, охраняющие ворота дворца, готовятся пустить в ход оружие; тогда они ринулись к арсеналу и, опрокинув заградительные отряды солдат, ворвались в хранилище военного снаряжения.

При виде вооружённых рабочих собравшиеся у дворца стали действовать смелее и решительнее. Несколько дюжих мужчин вырвали из земли газовый канделябр[36] и зажгли газ, вытекавший из него широкой струёй. Бьющее высоко вверх пламя вызвало восторг толпы, готовой начать штурм ворот. Но в это время огласили приказ императора пропустить во дворец делегацию.

Никто не мог сказать, кто выбирал делегацию и как многочисленна она была. Но группа в тридцать — сорок человек прошла в открывшиеся перед ними ворота. Франц и Карл шли впереди.

Народ больше не рвался во дворец, но, оставаясь на страже, громкими возгласами ободрял делегатов:

— Долой Меттерниха!..

— Меттерниха прочь!..

— Конституцию! Конституцию!..

— Свободу печати!..

— Барщину, барщину долой!..

Рослый парень с оттопыренными карманами, наполненными камнями, размахнулся и запустил одним из них во дворец. Грохот камня, упавшего на дворцовую крышу, вызвал восторг зрителей. Парень держал себя как доверенный народа и кричал, зычным голосом перекрывая шум толпы:

— Эй вы, делегаты, держитесь смелей, ничего не бойтесь! Мы вас не дадим в обиду!

Глава восьмая Если фундамент плох, здание должно рухнуть

В противоположность толпе, спаянной одним желанием добиться свободы, императорские особы, укрывшиеся во дворце, министры и генералы, охранявшие монархические устои, в этот грозный для них час не были связаны единой волей.

При дворе уже давно обозначились две скрыто враждующие партии. Одна, во главе с императором Фердинандом, слепо шла за Меттернихом. Другую представляла невестка императора — эрцгерцогиня София. Она добивалась отставки Меттерниха и отказа болезненного Фердинанда от престола в пользу её сына, наследника престола.

Софию поддерживал брат Фердинанда — эрцгерцог Франц-Карл.

Сегодня Меттерних, вопреки своим ожиданиям, впервые встретил упорное сопротивление со стороны императора.

— Всё зависит от решительности вашего величества, — почтительно произнёс он. — Ещё ничего не потеряно.

— Ничего? Нет, друг мой, потеряно много! Не все, но очень много. И, чтобы не потерять всего, мы должны пойти на уступки.

— Уступки?

— Да, и притом немедленно. Завтра будет уже поздно.

— Но, ваше величество, всякая мера, внушённая страхом, никогда не приводит ко благу. Уступки, сделанные под дикий вой толпы, принесут неисчислимые бедствия династии. Да, согласен, действительно необходимы улучшения, но вашему величеству следует их провести при полном спокойствии в стране… Положитесь на меня, ваше величество, и через день в Вене воцарится тишина..

— Нет, князь, больше я не могу полагаться на те средства, к которым вы прибегали до сих пор. Одним штыками да пулями теперь уж не продержаться… Нельзя пренебрегать уроками всей остальной Европы, а там, как вам известно, короли не уверены в завтрашнем дне. Да, стране нужны реформы. Их надо дать, пока ещё можно ограничиться умеренными уступками.

— Ваше величество, умоляю вас не делать этого! Мы не одни, у нас есть союзники, чтобы бороться с безумием, охватившим Европу. Русский царь готовит войска. Он не простит нам…

Фердинанд нетерпеливо перебил канцлера:

— Царь? Чувство предвидения начинает изменять вам, князь. Вы же знаете, что Николай колеблется. Да и понятно: в его собственном доме становится неспокойно… Нельзя медлить ни часу! Вы слышите? — Император кивнул в сторону окон.

Неясный, но тревожный гул снаружи проникал и сюда, хотя покои императора были тщательно изолированы от уличного шума.

— Но это потому, ваше величество, что ещё не приняты энергичные меры. Прикажите войскам. Князь Виндишгре́ц во всём со мной согласен…

— Нет! Князь Виндишгрец способный военачальник, но сейчас здесь, в Вене, он не поможет. На улицах уж пролилась кровь, и от этого не стало спокойнее. Напротив, возбуждение растёт, и гарнизону города не справиться: на ноги встала вся Вена!.. Довольно! Пиши манифест, да поскорей! Там ожидает депутация. Торопитесь! Не дождавшись депутатов, народ ворвётся сюда. Не доводите до этого…

Меттерних больше не возражал: он видел, что, крайней мере, в данную минуту это бесполезно.

Канцлер уединился, чтобы выполнить волю Фердинанда.

Меттерних сидел, уставившись в чистый лист бумаги, лежащий перед ним на столе. Мысль его лихорадочно работала. «Может ли быть, — думал он, — что всё кончено? Я и мой кабинет — мы представляем для внешнего мира могущество Австрии, так неужели здесь, внутри самой Австрии, я вдруг стал пустым местом, сделался фантасмагорией, существом воображаемым, духом без тела?! Нет, тысячу раз нет! Я не фантасмагория, которая исчезает от первого дуновения ветра… Я реальная сила. Мы ещё поборемся!»

Однако доносившиеся через стены требования народа, к которым ещё час назад он оставался глух, теперь поколебали его уверенность. Он понял, что надо торопиться, и стал писать обращение от имени императора к народу. И вдруг отчётливо услышал:

— Меттерниха в отставку! Долой Меттерниха! Конституцию!

Князь бросил перо, приказал позвать военного министра.

— Чего ждёт войско? Почему вы не прекращаете это безумие? — резко обратился к нему Меттерних.

— Офицеры отказываются отдать приказ.

— Так прикажите их расстрелять!

— Кому приказать, ваше сиятельство? — В тоне министра звучала скрытая ирония.

Сдержав гнев, Меттерних воскликнул:

— Чего же хотят ваши офицеры?

— Того, что требуют там… — Министр кивнул в сторону окна. — Вашей отставки, князь.

— Как? С чего вы это взяли? Или вы полагаете, что император пожертвует ради народной прихоти человеком, который в течение тридцати лет трудился над укреплением мощи империи?

— Этого я не знаю, ваше сиятельство. Мой долг повелевал мне сказать вам всю правду. Народ единодушно требует вашей отставки, и без этого не удастся прекратить беспорядки.

— Ступайте! Я выполню желание императора!

Меттерних принялся за составление манифеста. Он решил не скупиться на обещания, продолжая верить, что ещё не всё потеряно.

Канцлер писал, прислушиваясь. Народ там, за окнами, как бы диктовал князю, что надо писать на чистом листе веленевой бумаги. Но князь подыскивал более расплывчатые слова, чтобы не называть вещи своими именами.

— Национальную гвардию! — кричали с улицы.

И князь писал: «Гражданскую милицию».

— Свободу печати! — требовал взволнованный народ.

«Уничтожение цензуры», — записывал князь.

С готовым обращением в руках Меттерних снова предстал перед императором.

Фердинанд пробежал его и, глядя в лицо своему первому министру, сказал:

— Здесь недостаёт ещё одного пункта, одной уступки…

— Что вы имеете в виду, ваше величество?

— … уступки, без которой я не могу показаться моему народу.

Меттерних с наигранным недоумением смотрел на императора.

— Вашей отставки! — пояснил император твёрдо.

— И вы, ваше величество, приказываете мне подать в отставку? — спросил Меттерних, всё ещё не веря, что император решился им пожертвовать.

— Да! И не медлите!

— Но это безумие! Значит, вы больше не верите в возможность сохранить империю?

Фердинанд молчал. Он вдруг снова заколебался. Меттерних верил сам и давно внушил императору, что судьба Австрийской империи и судьба старого канцлера неразрывно связаны. Император задумался.

Дверь раскрылась, и Фердинанд увидел эрцгерцогиню Софию и эрцгерцога Франца-Карла. Не переступая порога, невестка императора с укором смотрела на него.

Войдя в комнату, Франц-Карл сказал:

— Рабочие из предместий прорвались в город и штурмом взяли арсенал. В пригородах пожары. Загородный дом князя в огне.

Фердинанд очнулся.

— Поздно, князь, — промолвил он, обращаясь к Меттерниху, и безнадёжно махнул рукой. — Торопитесь! В приёмной ждёт делегация от народа. Поспешите объявить ей, что вы уходите в отставку.

Меттерних и тут не потерял самообладания.

«Ещё не всё погибло!» — подумал он, направляясь в приёмную.

Его появление в зале, где ожидали делегаты от народа, было встречено настороженной тишиной.

Меттерних по-своему расценил её значение. Он решил, что страх перед его личностью ещё живёт в сердцах людей.

Канцлер подошёл к офицеру, который выделялся своим блестящим мундиром среди рабочих блуз, студенческих курток и разношёрстной одежды горожан.

— Вена не простит вам, если вы не разгоните уличных буянов!

— Ваша светлость, — смущённо возразил офицер, — дело не в случайных буянах. В городе происходит революция, все сословия принимают в ней участие…

— Неправда! — перебил Меттерних. — Это бунтуют иностранные революционеры да кучка подкупленных ими венцев.

Офицер удивлённо развёл руками, ища поддержки у окружающих. Понуро стоявший в стороне Карл Мюллер медленно приблизился к Меттерниху. Левой рукой он нервно сжимал свой картуз. Отстранив офицера, безработный ткач сказал князю:

— Выйдите к народу, ваше сиятельство, и повторите то, что вы сейчас говорили офицеру.

Меттерних со страхом посмотрел в тёмные, глубоко запавшие глаза рабочего и не двинулся с места.

Карл подошёл к балконной двери и распахнул обе широкие створки. Вместе с холодным ветром в комнату ворвались угрожающие возгласы.

Меттерних не двинулся с места. Ноги впервые свела старческая судорога.

— Идите же! Иначе толпа ворвётся сюда и принесёт с собой труп моей жены, которую вы убили. — Глаза Карла горели ненавистью.

Канцлер окинул взглядом всех присутствующих. Он увидел придворных сановников, которые доселе всецело его поддерживали. Ни одного слова сочувствия, ни одного ободряющего взгляда не встретил он у своих вчерашних союзников.

Меттерних вдруг почувствовал полное одиночество. В эту минуту перед ним встала во всей своей наготе истина, которая до сих пор скрывалась за пышностью внешнего могущества.

Почти полвека он старался укрепить ложную идею о неизменяемости основ человеческого общества, и эти противоестественные представления об окружающем мире привели его теперь к неизбежной пустоте, которая одна и осталась от всего его могущества.

Стараясь скрыть охватившую его злобу, Меттерних обратился к делегатам:

— Милостивые государи! Нет такой жертвы, которую я не согласился бы принести ради Австрии… Если вы полагаете, что, отказавшись от своей должности, я могу принести пользу государству, то с радостью соглашусь на это. Но…

Франц Калиш сурово прервал его:

— Народ не терпит криводушия и не поверит вашему смирению. Откажитесь от дипломатического лицемерия хотя бы в этот великий час истории нашей родины. Торопитесь убраться восвояси. Да советуем вам не пользоваться сегодня вашей пышной каретой. Проберитесь незаметно по тёмным переулкам, иначе вам несдобровать!

На этот раз самообладание изменило Меттерниху. Он пытался изобразить на лице ироническое удивление и сохранить спокойствие, но вместо этого бледные губы болезненно искривились, обнаружив его растерянность. Меттерних никак не ожидал смертельного удара здесь в Вене, где доселе он был некоронованным королём и где всегда чувствовал себя в полной безопасности.

Князь медленной походкой направился к выходу. Пылавшим ненавистью взглядом проводил его Франц. В зале стало тихо. Когда дворцовая дверь в последний раз захлопнулась за канцлером, Франц вышел на балкон и обратился к народу. Толпа, шумно выражавшая своё нетерпение, замолкла при его появлении.

— Ненавистный Меттерних ушёл. Теперь настал черёд и старой Австрии. Подгнившее здание империи рушится, и на его развалинах родится новая, могучая Австрия, страна свободы, права и просвещения!

Восторженно подхваченная народом, радостная весть быстро разнеслась по улицам Вены и дальше — по все стране.

Глава девятая Загадочное поведение Терезы Танчич

К дому, в котором помещалось кафе «Пильвакс», прилепилось небольшое низкое строение, происхождение которого было трудно определить. Вероятно, оно служило когда-то торговой палаткой, может быть, складом. Обвалившаяся штукатурка, покосившаяся рама единственного окна и неровная черепица крыши наводили на мысли о долгих годах хозяйского нерадения и о непритязательности жильцов этого невзрачного домика. Жители Херренгассе, привыкшие к контрасту роскошного, шумного «Пильвакса» и уныло дремавшего, запущенного строеньица, однажды с удивлением заметили, что домик этот ожил, в нём поселились люди. Навешена новая дверь, украшенная замысловатой резьбой, вставлены и чисто вымыты оконные стёкла, на крыше красуется и дымит заново выложенная труба.

Герман Шредер, закончив работы в замке графа Баттиани в Броде, вернулся в Пешт и облюбовал это строеньице для мастерской. Его привлекла близость кафе, которое посещалось пештской интеллигенцией — писателями, учёными, художниками. Герман знал по собственному опыту, что среди этих людей чаще всего встречаются хорошие заказчики, любители старинной мебели, требующей для реставрации отменных мастеров. Такие клиенты приятны в обращении с рабочим человеком и, хотя сами небогаты, всегда щедро расплачиваются за оказанные им услуги.

Янош Мартош, взобравшись на стремянку, укреплял над дверью мастерской вывеску — небольшую, но с претензией на изящество. На светло-голубом фоне броско выделялось красочное изображение двух кресел: одного, облупленного, со сломанной ножкой, и другого, тщательно отлакированного, гордо стоящего на всех четырёх ножках. Текст в жёлтой рамке, написанный по-венгерски и повторённый по-немецки, гласил:

Реставрация и починка мебели.

Художественная резьба по дереву.

Всевозможные деревянные изделия.

Ход со двора.

Юноша заколачивал тяжёлым молотком гвозди, мысленно был далеко от мастерской, на улице Керпеши, около двухэтажного дома Беницкого, куда он ходил по совету Петёфи. Янош во всех подробностях восстанавливал встречу с Терезой Танчич.

Долго он не решался пойти к Терезе, стесняясь и не зная, что сказать ей в утешение. И только теперь, когда в городе из уст в уста стали передаваться смутные, но сулившие какие-то перемены слухи, Янош не мог удержаться от искушения и не повидать ту, о ком с такой нежностью вспоминал Танчич. Всю дорогу юноша подбирал слова, какими расскажет ей о подробностях своего сближения с писателем и о том, как увозили Михая с кандалами на руках. Отвергая одну фразу за другой, Янош не заметил, как очутился у двухэтажного дома Беницкого. Он остановился в нерешительности: на каком этаже искать нужную квартиру? Он уже решил постучаться в нижние двери, когда из окна второго этажа высунулась женская голова.

— Кого вы ищете?

— Где живёт госпожа Тереза Танчич?

— Я Тереза Танчич. Что вам угодно?

От неожиданности Янош не мог вспомнить ни слова из тех, что готовил для встречи с женой своего друга.

— Я видел вашего мужа в Броде, — начал он, улыбнувшись. И вдруг запнулся. Улыбка исчезла с его лица.

Тереза откинула голову назад, потом помрачнела снова наклонилась.

— Вы столяр? — спросила она.

— Да. — Янош всё так же непонимающе смотрел на женщину.

— Я очень занята. Мне некогда с вами разговаривать! — Тереза скрылась, хлопнув створками окна.

Юноша удивлённо смотрел ей вслед. Почему она с ним так обошлась? Объяснения он не находил.

Часто после этого мысль о странном поведении Терезы Танчич возвращалась к Яношу. Беспокоило, не сказал ли, не сделал ли он невзначай что-нибудь такое, что могло показаться ей оскорбительным. Дни проходили, и беспокойство притуплялось. Но вчера Янош неожиданно встретил госпожу Танчич. Яношу довелось присутствовать на многолюдном собрании, устроенном «оппозиционным клубом», на которое мог прийти каждый желающий.

Впервые в помещении клуба смешались цилиндры дворян со шляпами и кепками студентов, купцов, ремесленников, рабочих. И впервые Янош услышал громко сказанные слова осуждения австрийскому правительству. Но особенно его взбудоражили требования, оглашённые с трибуны и принятые затем собранием. Незаметно для самого себя Янош стал активным участником движения, которое нарастало с каждым днём в Пеште. Янош рукоплескал ораторам, вместе с другими кричал: «Эльен!», захваченный общим подъёмом. И вместе со всем народом он поднял руку, когда голосовали за «12 пунктов свободы», как назвали требования, перечисленные в принятой собранием петиции. За последние дни Янош не раз слыхал такие слова, как «свобода печати», «национальная гвардия», «равенство всех перед законом», «уничтожение барщины», «освобождение политических заключённых». Но на собрании в устах Петёфи эти слова прозвучали по-иному, они уже не казались сказочно-несбыточными, — люди заговорили о близком их осуществлении… В таком приподнятом настроении Янош вместе с Германом по окончании собрания не без труда протискивался к двери и внезапно лицом к лицу столкнулся с Терезой Танчич. Женщина отвернулась, и Янош успел только заметить недобрый блеск в её глазах… Так тревога вспыхнула вновь, и настойчивее стала потребность найти разгадку непонятной неприязни жены его любимого учителя и друга.

Янош укрепил вывеску, сложил стремянку и направился с ней в ворота — вход в мастерскую был со двора. Молодого столяра манил шум, долетавший из кафе. Там, как и вчера в «оппозиционном клубе», были слышны аплодисменты, крики: «Эльен, Петёфи!»

«Пильвакс» привлёк внимание молодого столяра с того дня, как он увидел Шандора Петёфи у подъезда кафе.

Когда Танчич рассказывал о Петёфи и читал его стихотворения, Янош пытался вообразить, как выглядит поэт. И, когда он увидел его сначала мимолётно у Вашвари, а затем в кафе, он удивился, что Петёфи совсем ещё молодой, задорный человек, с весёлым голосом и озорным смехом.

Янош пользовался каждым удобным поводом, чтобы и заглянуть в чудесный мир «Пильвакса»: то надо было исправить стулья или стол, поломанные не в меру пылким спорщиком, то Герману требовалась бутылка вина.

И сейчас, оставив стремянку у дверей мастерской, Янош присоединился к толпившимся около раскрытых окон «Пильвакса» людям, для которых было недоступно дорогое кафе, но которых волновали происходившие там споры. Вскоре, однако, предусмотрительный хозяин кафе Га́шпар Да́рвай закрыл окна, не желая, чтобы за стенами «Пильвакса» услыхали гневные речи. Разочарованный Янош уныло поплёлся в столярную мастерскую, но, уж дойдя до самой двери, неожиданно повеселел. Он вспомнил о невыполненном заказе хозяина «Пильвакса»: надо было исправить и отполировать буковую рамку, в которой красовалась цветная панорама Пешта. Вот и повод пробраться в кафе!

Глава десятая Перед грозой

Пешт ещё не знал о революции в Вене, но весь день 14 марта венгерская столица бурлила. Злобой дня было вчерашнее народное собрание и принятая им петиция, которая начиналась словами: «Да будет мир, свобода, согласие!» Наряду с Петёфи, который отстаивал интерес беднейших слоёв, в выработке «12 пунктов свободы» принимали также участие многие писатели и публицисты, выражавшие интересы разорившихся дворян. Накануне в «оппозиционном клубе» не было достигнуто соглашения о том, кому следует направить петицию. Либералы адресовали её императору, в то время как Петёфи хотел представить петицию прессбургскому Государственному собранию и именем народа принудить депутатов к энергичным действиям. На следующий день споры продолжались в различных политических клубах.

Революционная молодёжь тем временем готовилась к празднеству, посвящённому французской революции, возлагая большие надежды на это собрание, где должны были встретиться десятки тысяч людей. Опираясь на поддержку, можно было включить в петицию требование бесплатно наделить безземельных крестьян землёй, отобрав её для этого у помещиков.

Вечером в «Пильваксе» собрались представители различных оппозиционных группировок и многочисленные представители сочувствующей реформам интеллигенции. Надо было разработать программу готовящегося празднества.

После двухчасовых горячих схваток страсти несколько улеглись. Все сошлись на том, что согласованные «12 пунктов свободы», включающие такие основные требования, как свобода печати, создание национальной гвардии, отмена барщины и обеспечение национальной независимости, являются для начала весьма радикальными реформами.

Боевым вопросом дня стала подготовка к празднеству на поле Ракоци. Ещё до назначенного часа кафе было переполнено. Всех облетела новость, что Петёфи прочтёт «Национальную песню», написанную им специально к этому дню.

Как всегда, с появлением Петёфи накал страстей достиг высшей точки. Но поэт был сосредоточен и дал понять, что шумные овации излишни. Зал притих.

Пал Вашвари предложил первым делом выбрать комитет и поручить ему проведение празднества на поле Ракоци, назначенного на 19 марта. Вашвари хотел прочитать список кандидатов в комитет, но его остановил писатель Мор Йока́и, пришедший в кафе вместе с Петёфи. С напускной серьёзностью Йокаи стал упрекать Вашвари:

— Да где же это видно, чтобы манёвры начинались не с боевого приказа по войскам, а с перечня имён командиров? От тебя, милый Пал, я не ожидал такой оплошности. Но мы это поправим, господа!.. Сейчас Шандор Петёфи прочтёт свою «Национальную песню».

Петёфи вышел на середину зала и в глубокой тишине начал негромко:

Встань, мадьяр! Зовёт отчизна!

Выбирай, пока не поздно:

Примириться с рабской долей

Или быть на вольной воле?

Богом венгров поклянёмся

Навсегда —

Никогда не быть рабами,

Никогда!

Низок, мерзок и ничтожен

Тот, кому сейчас дороже

Будет жизнь его дрянная.

Чем страна его родная!

Теперь голос поэта звенел, как призывный колокол. Люди вставали со своих кресел, и весь зал стоя повторял слова священной клятвы:

Богом венгров поклянёмся

Навсегда —

Никогда не быть рабами,

Никогда!

… Имя венгра величаво

И достойно древней славы.

Поклянёмся перед боем,

Что позор столетий смоем!

Богом венгров поклянёмся

Навсегда —

Никогда не быть рабами,

Никогда!

Где умрём — там холм всхолмится,

Внуки будут там молиться,

Имена наши помянут,

И они святыми станут.

Богом венгров поклянёмся

Навсегда —

Никогда не быть рабами,

Никогда![37]

Петёфи умолк. Зал загудел от рукоплесканий, словно буря сотрясла стены кафе. Йокаи и Вашвари первые бросились обнимать поэта. Петёфи, бледный, сам чрезвычайно взволнованный, едва успевал отвечать на приветствия друзей, выражавших своё бурное одобрение… Он сразу заметил, что среди других протянувшихся к нему рук была и рука переписчика Риварди.

— Окажите мне великую честь: позвольте мне переписать во многих и многих экземплярах вашу великолепную песню…

— Господа! — вскричал Петёфи в ярости. — Господа! Вы слышали, какая честь мне ниспослана судьбою? Господин Риварди соблаговолил включить меня в свою драгоценную коллекцию автографов! Он заточил в тюрьму Михая Танчича, раскрыв полиции имя автора «Рассуждений раба о свободе печати». Теперь он удостоил и меня своим вниманием…

После короткой паузы, не сводя глаз с оторопевшего переписчика, Петёфи отчеканил:

— Вы включили меня в список знаменитых людей, а не останусь перед вами в долгу, негодяй!

— Вы меня оскорбляете! — глухо произнёс побледневший Риварди. Голос изменил ему.

— Оскорбляю? — засмеялся Петёфи. — Оскорбить можно только достойного, а шпиона я приравниваю к собаке. Но, если ты желаешь удовлетворения, я могу его дать.

Петёфи бросил на стол трость, которую держал, и засучил рукава, обнажившие его тонкие, с прожилками руки.

— Доставай свой нож, который прячешь за пазухой!

Кафе загудело. Риварди стоял неподвижно, растерянно оглядываясь по сторонам.

— У меня так и чешутся руки вышвырнуть тебя из окна!

Петёфи шагнул ближе к ненавистному доносчику, но обернулся, услышав позади:

— Не марай рук, Шандор! — Рослый, мускулистый мужчина лет тридцати, плохо одетый, обросший бородой, стоял на пороге у входа. — Я грузчик, — продолжал он, направляясь к Риварди, — дай-ка я выкину этот вонючий куль за борт!

Сильными руками он сгрёб смешно и беспомощно барахтавшегося переписчика, вскинув его на плечи, и под общий гул потащил к выходу. Молодой человек в карбонарском[38] плаще на плечах услужливо распахнул дверь, и грузчик швырнул свою ношу на мостовую.

Вернувшись, силач в смущении остановился у порога:

— Не взыщите, почтенные господа! Осмелился я сюда прийти потому, что нужное слово должен сказать Шандору. — Обращаясь к Петёфи, грузчик продолжал: — Не узнаёшь меня, Шандор? — и, видя недоумение на лице поэта, добавил всё так же простодушно: — Где тебе помнить всех, кого счастливая судьба столкнула с тобой!.. О я не забуду Петёфи, пока жив! Да и ты никогда не забудешь австрийской казармы… Не встаёт она ночью перед твоими глазами?

— Аро́нфи! — крикнул Шандор, просияв.

В памяти промелькнуло широкое доброе скуластое лицо крестьянского парня Аронфи Бе́рени, обряженного в тесную солдатскую форму. Тосковал, тосковал Аронфи, страдая больше всех от издевательств и зуботычин, и полез в петлю… Вспомнил поэт и про свои собственные казарменные мытарства.

А Берени, широко улыбаясь, продолжал:

— Ты меня из петли вынул да ещё накричал как дует: «Жалкий трус! Уйти из жизни без борьбы! Да разве так делает человек! Какой же ты мадьяр!» С тех пор прошло целых семь лет. Я отбыл каторгу австрийской казармы полностью. А потом стал грузчиком. Прибыл я только что на пароходе «Вена» и пришёл сказать тебе: коль время приспело, веди куда знаешь. За тобой пойду без оглядки. Так больше жить нельзя! Вена поднялась! Скажи, Шандор, не настал ли и наш черёд?

— Аронфи, друг мой! Повтори! Ты сказал: «Вена поднялась!..»

Аронфи посмотрел по сторонам:

— Как же это? Да неужели вам неизвестно? В Вене революция! Меттерниха прогнали. Народ добыл оружие, на улицах — баррикады…

Петёфи одним прыжком вскочил на стол. Лицо его горело, глаза искрились.

— Земля разгневалась! За Луи-Филиппом в преисподнюю последовал Меттерних! Чей черёд сейчас?

Кафе загудело от радостных, восторженных криков.

— Довольно! — Петёфи нетерпеливо замахал руками. — Довольно! Мы долго и без устали восторгались. Пора переходить к действиям! И завтра же! Послезавтра может оказаться слишком поздно!

— Скажи, с чего начинать, Шандор? — спросил Вашвари со спокойной деловитостью, точно речь шла о будничной программе.

— Свобода печати — вот первый шаг революции, ответил Петёфи в тон Вашвари, как будто перед ним лежал готовый план. Поэт обвёл всех глазами, но никто не произнёс ни слова. — Или есть ещё глупцы, которые воображают, что без свободы печати народ может быть свободен?

— Среди нас нет таких глупцов! Я предлагаю немедленно обойти университетские факультеты, договориться с медиками, юристами, историками. Пусть завтра рано утром все соберутся здесь.

* * *

Вся прислуга кафе собралась в зале. Белые поварские колпаки мелькали среди чёрных цилиндров. Яноша повар впустил в кухню, и молодой столяр незаметно для себя тоже перешагнул запретную черту и теперь не спускал восторженных глаз с Аронфи.

Петёфи говорил грузчику:

— Тебе, надеюсь, не надо подсказывать, чем ты должен заняться с утра?

— Надо бы, Шандор! Дело-то начинается для меня непривычное!

— И для меня непривычное! Только я уже давно и много о нём думал… Ступай с рассветом на ярмарку и зови крестьян, ремесленников, подмастерьев в город. Чем больше соберётся народу, тем вернее будет дело. Ну, а там видно будет: утро вечера мудренее.

— Расходитесь, господа! — Вернувшийся из разведки хозяин был встревожен. — Риварди пожаловался. Сюда идут полицейские.

— Много ли их? — спросил Петёфи, рассмеявшись. — Ты, Гашпар, верен себе. Для тебя сильнее кошки зверя нет… С такими, как ты, революции не сделаешь!

— Не шутите, господин Петёфи! Не вам, а вашему приятелю Аронфи грозит опасность…

— Послушай, Шандор, — вмешался Вашвари, — а ведь Гашпар прав. «Пильвакс» может окружить полиция. Город спит, и никто не придёт к нам на помощь. Завтра предстоит решительная схватка. Нельзя терять голову.

Петёфи улыбнулся другу:

— Эх, чешутся у меня руки, но должен подчиниться твоей несокрушимой мудрости!.. Быть тебе первым министром свободной Венгрии! Но как же Аронфи? Ему и впрямь сейчас нельзя попадаться на глаза полиции.

— Я знаю, где он может провести ночь… — сказал Вашвари. — Слушайте, Аронфи! Рядом с «Пильваксом» находится мастерская краснодеревца Германа. Там работают хорошие люди. Они встретят вас радушно. Я провожу вас. Германа я знаю давно, он смастерил мне уже не одну превосходную вещицу.

И Вашвари повёл грузчика на кухню; но тут увидел Яноша, которого немало обрадовали слова Вашвари.

— Вот это кстати! Знакомься, Янош, с добрым вестником из Вены… Да ты, наверно, слыхал всё, что здесь говорилось?

Янош подтвердил кивком головы:

— Знаю всё… Я сам провожу. Не трудитесь.

Вашвари вернулся к Петёфи, который собирался уходить вместе с Йокаи.

— Мы ждали тебя, — сказал Петёфи. — Идём с нами! Надо хорошенько обсудить завтрашнюю программу. Идём! Пусть квартира Петёфи станет штабом революции!


Герман встал навстречу Аронфи, достал из шкафчика бутылку сливовицы, два стакана и поставил их на стол.

— Что ж только два? — Аронфи подмигнул Яношу, расплывшемуся в улыбке.

— Он не пьёт, — объяснил Герман.

— Ну, для такого дня стаканчик за компанию! — настаивал Аронфи.

Янош заколебался. Заманчиво было на равной ноге с таким силачом потягивать пьянящий напиток. Однако, поборов искушение, он отказался.

— Здоровый парень, — не отступался Аронфи, — а вроде красной девицы!

Яношу стало неловко, но он отмалчивался. Вступился я за него Герман:

— Видишь, тут какое дело… Отец его на этот счёт больно строг. Сам никогда не пил.

— Что, помер?

— Жив, да в бегах. Вот сын и совестится. Я не раз предлагал — ни-ни!

— Тогда другое дело. Выпьем за отца-бетьяра! Авось скоро дома будет… К тому дело идёт!

— Как сказать… — Недоверчивый Герман не много надежд возлагал на предстоящее выступление, которое готовили друзья Петёфи. — Вот ты, к примеру, рассказал что было в Вене. Ну, положим, прогнали Меттерниха, одним лихом меньше стало. А вот насчёт земли как? Говорили, барщину отменят — это бы хорошо! Насчёт барщины слыхал я и на вчерашнем собрании, ну, а насчёт земли-то как? Вчера записали эти «Двенадцать пунктов свободы». Так ведь там насчёт земли ни слова. А что крестьянину свобода без земли? Что ему с ней, с такой свободой, делать? Гуляш из неё не сготовишь!

— Погоди ты! — Аронфи с досадой отставил стакан. — Кто же этого не знает. А ты в толк возьми другое. Дом-то не сразу строится… Разве не так? — обратился Аронфи за поддержкой к Яношу.

Тот улыбнулся, но промолчал. Аронфи настаивал:

— Нет, ты скажи, как ты своим молодым разумом понимаешь?

Покраснев, Янош решился:

— Я так полагаю: рубить надо под корень. Михай Танчич не раз говорил мне ещё до своего ареста: отобрать у господ землю и даром раздать её крестьянам!

Ответ юноши понравился Аронфи.

— Правильно! Завтра мы с тобой это дело и предложим мужикам на ярмарке.

— Этак-то вы действительно нагоните народу немало! — Герман поднял стакан. — Ну, помогай вам бог!

Аронфи чокнулся с ним и сказал:

— А ты разве не пойдёшь с нами?

— Как не пойти! Я ведь мать свою в неурожайный год в деревне схоронил… Не забыл про это, хоть и стал краснодеревцем и в городе живу.

Глава одиннадцатая «Шей, жена, скорее знамя!»

Шандор Петёфи и его друг Мор Йокаи были так стеснены в средствах, что снимали совместно небольшую квартирку на Табачной улице.

Скромное жилище было обставлено очень скудно. Выходя замуж за бедняка поэта, Юлия Сендрей не взяла с собой ничего из богатой обстановки, с которой легко рассталась, не привезла даже любимого пианино. В квартире почти совсем отсутствовала мягкая мебель, картины.

Зато стены украшали портреты деятелей французской Революции 1789 года, поэтов Беранже и Гейне, Байрона и Шекспира.

14 марта в квартире поэта было тихо. Петёфи ушёл с утра. Тишина нарушалась только шуршанием шёлковой ткани, позвякиванием ножниц и быстрыми движениями иглы, втыкаемой в упругий шёлк. Юлия Петёфи сосредоточенно работала, склонившись над столом, на котором лежали наваленные в беспорядке кружева, ленты, кучки бисера, цветные лоскуты. Сделав несколько стежков, она отводила руку с недошитым корсажем в сторону, поочерёдно прикладывала к нему ту или иную отделку, что-то обдумывала, хмуря брови, морща высокий белый лоб. Так повторялось несколько раз, пока она наконец не находила то, что ей нравилось: тогда на лице вновь появлялось беззаботное выражение.

Перед Юлией стояла нелёгкая задача: в её распоряжении было всего несколько дней до празднества, которое пештская молодёжь решила устроить на поле Рако в ознаменование революции, совершившейся во Франции. Юлия работала не покладая рук. Несомненно, женщины столицы не преминут воспользоваться этим случаем и наденут национальные мадьярские костюмы. Юлия знала, что и там, среди тысяч собравшихся, её встретят как жену и друга самого любимого поэта Венгрии, и она хотела в своём наряде отразить мысли и чувства, которыми жил Шандор Петёфи, и тем самым заявить, что она их разделяет…

Петёфи восхищался деятелями французской революции 1789 года. Стоило Юлии поднять голову от работы, на неё глядели со стен их суровые лица. Беззаветно любя отчизну и воспевая её в стихах, Петёфи мечтал увидеть Венгрию свободной, озарённой теми же идеями, какие всколыхнули сейчас Францию. Любовь питала его творчество; Юлия была постоянным источником его поэтического вдохновения. Петёфи сам говорил об этом, не таясь от других. В письме к другу он объяснял: «Ты просишь описать Юлию… Но для того, чтобы изобразить её душу во всём блеске и пламени, я должен был бы обмакнуть перо в солнце». Однажды в ответ на восторженный отзыв Юлии о его стихах, родился экспромт:

Ты, милая, твердишь, что я хорош!

И ты права отчасти, это верно.

Но я при чём? Источник ты сама

Того, что, может быть, во мне не скверно.

Заслуга ли земли в том, что она

Дарит цветами нас, дарит плодами?

Да родила б она хоть стебелёк,

Когда б не солнце с яркими лучами?

Юлия сама была натурой одарённой, и страсти в её кипели с не меньшей силой, чем у мужа. Но источник их был несколько иной: Юлия была честолюбива. Она не сомневалась, что войдёт в историю вместе с Петёфи. Петрарка имел свою Лауру, Данте — Беатриче. Рядом с Шандором будет стоять Юлия.

До того, как она соединила свою судьбу с поэтом-скитальцем, богатые щёголи искали её внимания. Успех кружил ей голову. И вот на её пути встал Петёфи. Трудный путь прошёл он, пока не стал наконец признанным поэтом. Терпел холод, нужду, унижения. Трудности не только не сломили его духа, но ещё больше закалили. Сыну мясника Петёфи было нелегко получить право на учение, но он его завоевал и стал настолько знающим человеком, что мог поспорить с любым аристократом, кичащимся своим образованием, приобретённым с детских лет в лучших школах. Кем только не был Петёфи, прошедший пешком по всей стране!.. Пробовал свои силы и на актёрском поприще, с отчаяния ушёл добровольно в солдаты, но скоро покинул военную службу из-за слабого здоровья.

Все эти невзгоды остались позади. Долго не хотело венгерское общество признать пришедшего из низов поэта: уж очень мятежной была его душа, неуёмными — стремления, дерзким — язык.

Ещё до встречи с Шандором Юлия знала о его бесстрашии, о резких обличениях, которые он бросал в лицо своим политическим противникам. Не раз слыхала она из уст окружавших её аристократов слова ненависти по адресу любимого народом поэта. Обладавшая изящным литературным вкусом, Юлия не могла остаться равнодушной ни к нежно-лирической, ни к страстно-взволнованной гражданской поэзии Петёфи, но всеми силами противилась её чарам, так как в воображении девушки их автор был грубый, неотёсанный человек. Так настроенная, она встретила Шандора сдержанно и настороженно. И сразу же заняла оборонительную позицию. Но лёд вскоре растаял. Мало слов сказал ей Шандор в их первую стречу, но за каждым словом, говорил ли он о природе и о любимых литературных героях, Юлия чувствовала скрытое признание: «Люблю!»

Девушка не ошиблась. Поэт глядел на неё и думал: «С этой минуты считаю, что я живу, что существует мир!»

Юлия втыкала иглу в упругий шёлк, и вдруг в воздухе застыла её тонкая рука с иголкой — она придумала! Соблюдая традиции, замужние мадьярки надевают на волосы косынку, а те, кто побогаче, прячут их под чепец. Но свои волосы на празднестве Юлия покроет оригинальным сочетанием фригийского колпака — символа свободы — с украшениями венгерских национальных цветов…

Юлия задумалась. Снова и снова она вспоминала недолгую историю своего знакомства с Шандором. Петефи нравился ей, но как далека она была от мысли, что этот неукротимый человек властно войдёт в её жизнь Однажды при свидании в парке Шандор увидел в её руках букет, перевязанный трёхцветной национальной лентой. «Значит, вы любите родину! — вскричал поэт. — Как хороши её цвета и как много они могут выразить! Пусть они скажут вам и обо мне: зелёный — цвет моей надежды, белый — чистота моих чувств, красный — моё пылающее сердце!»

Только Шандор умел найти такие слова!

Быстро двигалась иголка, быстро проносились мысли в склонённой голове… Позже, когда они уже были женаты, Шандор говорил: «Вот я проезжаю, прохожу по моей стране, по Венгрии, и вся она как флаг: красна земля, белы скалы, зелен лес»… Всюду, во всём видел он национальные цвета своей родины, её трёхцветное знамя… И вот теперь она готовит ему сюрприз: фригийский колпак с национальной кокардой!

Перебирая лоскутки, Юлия запела:

Любовь и свобода —

Вот всё, что мне надо!

Любовь ценою смерти я

Добыть готов,

За вольность я пожертвую

Тобою, любовь![39]

Она пела, не заботясь ни о ритме, ни о напевности мелодии. Улыбка не сходила с лица. Да, она была не единственной страстью поэта. Но соперницей её была Свобода. «За вольность я пожертвую тобою, любовь!» Таков Шандор, и таким она его принимает. Иным он не может быть!

Каждый раз, когда Шандор и Юлия встречались хотя бы после самой короткой разлуки, у них всегда находилось многое, о чём не терпелось поведать друг другу. Сегодня Шандор ушёл рано. Он торопился в «Пильвакс». Юлия не удивлялась, что муж долго не возвращается, но ждала его с большим нетерпением. Придёт разгорячённый спорами, живой, восприимчивый и весь раскроется; вслед за нежными признаниями последует вдруг бурный поток непримиримых обвинений по адресу тех, кто не разделяет его идей. Как любила Юлия этот поэтический каскад эпитетов, сравнений!

Вот почему Юлия была разочарована, когда услышала в прихожей оживлённый разговор. Шандор вернулся не один: она узнала голоса Пала Вашвари и Мора Йокаи. Опять не состоится беседа без посторонних, о которой она мечтала!

Она не ошиблась. Шандор с порога встретил её словами:

Что строчит твоя игла там?

Ты не ставь заплат к заплатам!

Та ль забота перед нами?

Шей, жена, скорее знамя![40]

И тут же заключил обескураженную Юлию в объятия.

Вашвари пояснил:

— Только что получено известие: в Вене революция! Меттерних свергнут!..

Едва поняв смысл происходящего, Юлия машинально взглянула на лоскутья, которые держала в руке, потом вскинула глаза на улыбавшегося ей Шандора, но тут же нашлась:

— О, я знала, что время не терпит! Смотри, знамя готово! — Юлия взяла три лоскута, приготовленных для наряда: красный, белый, зелёный.

Шандор был в восхищении:

— Обожаемая моя, отважная маленькая вдохновительница! Ты всегда ободряешь меня, всегда опережаешь мои мысли, мои мечтания! Ты — как знамя, реющее впереди армии!

И, обнявшись, закружились по комнате. Устали. Сели.

— Теперь рассказывай всё по порядку, — сказала, едва переводя дух, Юлия.

— Про Вену пока больше ничего не известно. Но предчувствую революцию, как собака чует грозу! Я ждал грядущего, ждал мгновения, когда узники моего сердца — вольнолюбивые мысли и чувства — вырвутся на волю! Я не только надеялся — я твёрдо верил, что это мгновение придёт! Инстинкт поэта подсказал мне, что Европа с каждым днём приближается к насильственному, но прекрасному потрясению. Никто не верил моим прорицаниям, многие высмеивали меня, называли глупым мечтателем, но я неизменно верил, я пребывал в том состоянии, какое охватывает зверей перед землетрясением или затмением солнца!

Петёфи задумался, потом взял из рук Юлии три лоскута, расположил их в том порядке, как они размещены в национальном флаге, и заговорил:

Что-то зреет близко где-то,

Что — господь лишь знает это.

Но оно не за горами!

Шей, жена, скорее знамя!

Вольность не даётся даром —

Чтоб владеть таким товаром,

Кровью платят, не деньгами…

Шей, жена, скорее знамя![41]

— Постой! — прервала его Юлия. — Скажите, что вы собираетесь делать?

— Затем и пришли, чтобы посвятить тебя во все наши планы… Рассказывай, Пал, — обратился он к Вашвари. — Ты учёный, тебе, знатоку капризов истории, виднее, как ей полагается шествовать вперёд.

— По крайней мере, на завтрашний день мне виден её путь: собрав внушительную толпу, мы двинемся к цензору и заставим его подписать воззвание с «Двенадцатью пунктами» и твою «Национальную песню»…

— К чёрту цензора! — вскричал Шандор. — Больше мы не хотим знать никаких цензоров! Пойдём прямо в типографию и займём её именем народа!

— Ура! Как я сам до этого не додумался! — восторженно воскликнул Вашвари.

Юлия рассмеялась:

— А пока будете набирать, Секренеши явится с сотней немецких гренадеров!

— Милая! — Шандор взял жену за руку. — Если нас расстреляют, что ж! Кто может пожелать лучшей смерти!

Юлия обняла мужа за плечи:

— Никто, Шандор! И я думаю, как ты! Я пойду с вами!

— Любимая! Я никогда в тебе не сомневался!

Глава двенадцатая Пятнадцатое марта

Подходя к Пешту, Марика Мартош увидела скопление гружёных телег и сотни пеших крестьян, препиравшихся с конными стражниками и жандармами.

Прислушавшись, Марика поняла только одно: в город не пропускают. Без удивления и без страха встретила Иштванне это неожиданное препятствие на своём пути.

Покидая родные «Журавлиные поля», с которыми она расставалась впервые за всю свою жизнь, она была заранее готова к трудностям и опасным испытаниям, ожидавшим её впереди. Они её не пугали. Марика непоколебимо верила в то, что непременно найдёт сына и облегчит ему жизнь в чужих краях. Мечта эта владела ею страстно и неотступно.

С тех пор как сын покинул отчий дом, Марика о нём ничего не слыхала. Только раз дошла до неё весточка, что он живёт в Пеште, но на какой улице и в каком доме, ей было неизвестно. Тщетно расспрашивала Марика каждого, кто приезжал в «Журавлиные поля» из чужих краёв, — никто не мог ей ничего рассказать о Яноше. Много горя приносили ей мытарства мужа, но за его странствиями по болотам и лесам она мысленно следила, а главное, знала, что он жив. Не часто, но всё же случалось, что в тёмную морозную ночь отодвигала она засов с двери, заслышав негромкое дребезжание оконного стекла. Без помех наговорятся досыта разлучённые супруги, а потом Иштван исчезнет так же бесшумно, как и появился.

Тоска сковала душу матери. Больше ждать она не могла. И наконец Иштванне решилась отправиться на поиски сына.

День 15 марта, когда Марика подошла к Пешту, был облачный, холодный. Влажный ветер забирался под одежду, но Марика не чувствовала ни холода, ни усталости. Она подошла ближе к возбуждённой толпе, теснившейся около полицейского заслона. Крестьяне окрестных деревень торопились на ярмарку, куда на этот раз влекла их не только обычная цель: обменять зерно, шерсть, яйца, масло, птицу или скот на одежду, обувь и хозяйственный инвентарь. Сегодня Пешт манил слухами о воле, будто бы дарованной императором. Люди спешили узнать правду и теперь были смущены, встретив у заставы стражников, не пропускавших в город.

Никто не знал ничего определённого, но воображение превращало желаемое в существующее, мечту — в действительность. Речь, произнесённая Кошутом 3 марта в Прессбурге, передавалась из уст в уста в самых фантастических пересказах и в сознании крестьян превращалась в манифест, сулящий землю и долгожданное освобождение от феодальных повинностей. Купцы, торговавшие скотом, шерстью и пшеницей, толковали это события в прессбургском Государственном собрании как освобождение от австрийского экономического гнёта, как осуществление давнишних ожиданий свободного вывоза венгерских товаров за пределы Венгрии. Мартовские события, в особенности пештские собрания, где обсуждались «12 пунктов свободы», всколыхнули и тех среднепоместных дворян, которые не принимали раньше участия в общественном движении страны. Национальные ограничения вынуждали помещиков продавать сельскохозяйственные продукты австрийским экспортёрам по низким ценам, разоряли средние и мелкие хозяйства. Это, в свою очередь, делало нестерпимым положение крестьян. Участились крестьянские бунты, и помещики надеялись, что спасение придёт от австрийских властей, которые, одумавшись, раскрепостят Венгрию от национального гнёта. «Тлеющая лава», как называли тогда либералы теряющее терпение крестьянство, была не менее опасна и для Австрии.

Вот почему утром 15 марта у закрытой заставы можно было увидеть представителей разных слоёв обитателей окрестных селений. В город не пропускали крестьян и безработных бродяг, но перед помещичьими и купеческими повозками кордон расступался, и они следовали без задержки.

Озабоченная Марика терпеливо стояла, прислушиваясь ко всё возраставшему ропоту. Вновь прибывавшие крестьяне, ещё не истомлённые длительным ожиданием, вступали в перебранку со стражниками, получившими подкрепление. На заставу прибыл внушительный отряд богемского полка, расквартированного в Пеште.

Стражники от объяснений уклонялись: им ничего не известно, начальство не велело пускать в город. Но богемцы оказались словоохотливее. Они не понимали венгерской речи, но слово «бунт», произнесённое на любом языке и подкреплённое выразительным жестом, было в те тревожные дни понятным каждому, к какой бы национальности он ни принадлежал. Толпа пришла тотчас в сильное возбуждение и стала напирать на стражу. Кое-где стали извлекать из телег топоры, вилы.

Никто не знал, был ли получен приказ из города или дело решили предусмотрительные офицеры охраны, но заслон был вдруг снят.

Вслед за обозами двинулись в город и пешие.

Столица встретила Марику очень шумно. Повсюду шли толпы людей. Люди громко разговаривали, спорили… Но Марика ничему не изумлялась: ни бурлящему городу, ни большим зданиям, ни городским лавкам. Её глаза, не замечая всего этого, скользили по лицам прохожих, искали среди них родные черты. Усталый взгляд вдруг оживится на миг, но тотчас потухнет, снова и снова обманутый сходством широких юношеских плеч или знакомой посадкой головы. На проспекте Юллёи, около большого дома, Марике пришлось остановиться. Здесь собралась толпа, и, как можно было понять из взволнованных разговоров, кого-то ждали.

Не переставая лил дождь, но толпа не уменьшалась, а всё возрастала.

Марика стала расспрашивать, по какому поводу здесь скопился народ, чего дожидается. Однако ответы ничуть не рассеяли её недоумения.

— Печатают «Двенадцать пунктов свободы», — пояснили ей.

— Чему радуется народ-то, вот что скажи, хороший мой! — просительно тронула Марика бородатого маляра, не смывшего с лица пятна белил.

— Чему радуются? — Маляр искал подходящего выражения. — Ну, коротко сказать, в том суть, что печатаются эти самые пункты без дозволения начальства. Шандор Петёфи нынче сам себе цензура. Одним словом, свобода! Понятно тебе, тётушка?

Ничего не поняла Марика, но почувствовала, что за неясными словами скрывается какой-то важный, ей недоступный смысл. Оттого ещё горестнее ей показалось одиночество среди этого моря людей, которым нет дела до забот. Как найти сына? Как отыскать песчинку в необъятной пустыне? И вдруг ей почудилось, что в толпе, промелькнул Янош. Она рванулась вслед ему, но тут всё кругом пришло в движение, ещё плотнее стала стена людей у здания типографии.

На балконе появился Пал Вашвари. Он снял шляпу и высоко поднял её над головой:

— Братья! Обнажим наши головы: в это величественное мгновение рождается венгерская свобода. С типографского станка сходят листы, напечатанные без цензуры. С этой минуты цензуры больше нет. Печать свободна!

Толпа встретила это сообщение бурными рукоплесканиями.

— Нас спрашивают, — продолжал Вашвари, — почему мы начали с освобождения печати, когда миллионы голодных людей скованы цепями рабства. Да потому, что хозяева Австрии больше всего боятся свободной печати, яростно преследуют каждое свободное слово. Они боятся, что печать раскроет секрет угнетения, которым в совершенстве владеет австрийское правительство. Политический лозунг Австрии — «Разделяй и властвуй!» Поэтому она с такой заботливостью раздувает вражду между отдельными народами, населяющими империю, используя одни народы для подавления других. Австрия будет сильна только до тех пор, пока народы не разгадали этой тайны, пока они не поняли, для чего сделали их братоубийцами. Только свободная печать сможет раскрыть народам эту тайну!.. Мы все братские национальности. Поодиночке мы слабы, но, объединившись, станем сильными, могучими, несокрушимыми. Если мадьярский, итальянский, чешский, польский и австрийский народы объединятся, то хотел бы я знать, кого пошлют против них венские правители! Если народы братски обнимут друг друга, то хотел бы я посмотреть на власть, которая сумеет их унизить, сломать! Да здравствует братство между народами!

Самые различные люди, собравшиеся в этот час на площади, были охвачены единым порывом и встретили торжественный призыв Вашвари радостными приветствиями, которые превратились в бурю восторга, когда на балконе появился Петёфи.

Поэт величаво простёр над толпой руку с двумя бумажными листками. Дождь мягкими каплями ложился на белый пергамент. Воцарилась торжественная тишина.

— Окропим первенцев свободы священной водой природы! Венгерская печать сбросила с себя оковы!

Вслед за этими словами с балкона посыпались плотные листы двух первых выпущенных без цензуры произведений печати: «12 пунктов свободы» и «Национальной песни» Петёфи.

В радостном возбуждении люди ловили листы, разлетавшиеся по площади. По знаку Петёфи толпа опять затихла, и он продолжал свою речь:

— Печать свободна! Если бы я убедился, что больше не нужен родине, я взял бы саблю, обмакнул бы её в кровь своего сердца и, умирая, начертал эти слова, чтобы алые буквы засияли рассветными лучами свободы! Сегодня народ только начал освобождаться от пут, но начало это прекрасно, доблестно! Ребёнку труднее сделать первые шаги, чем взрослому пройти долгий путь…

Слова, слетавшие с уст оратора, доносили до толпы внутренний огонь, сжигавший поэта, пламя его чувств и мыслей.

Примостившийся на цоколе газового фонаря Янош был захвачен величием событий и жадно ловил каждое слово. Он слушал, и мысль оратора доходила до его сознания в живых образах: на руках Танчича разваливаются кандалы, звон которых стойко держался в памяти юноши. Наклонившись к стоявшему рядом Аронфи, Ян шепнул:

— Печать свободна. А с Танчичем как же?

— Погоди, всему свой черёд… — с напускной степенностью ответил грузчик. И тут же, как только Петёфи кончил свою речь, закричал что было сил: — Танчича на волю!

— На Буду! На Буду! Освободить заключённых! Свободу Танчичу! — поддержали грузчика окружающие.

Призыв переливался из рядов в ряды, и взбудораженная масса людей загудела и двинулась в Буду.

Внезапно со стороны Варзаварской улицы раздалась барабанная дробь. Показалась рота гренадеров, впереди которых на гнедом коне ехал капитан Вейль, только недавно переведённый в Пешт.

Увидев солдат, люди пришли в ярость:

— Солдаты! Да как они смеют!

Вейль пытался что-то сказать, но вынужден был умолкнуть. Со всех сторон неслись угрожающие окрики:

— Убирайтесь туда, откуда пришли!

— Да передайте привет князю Меттерниху! — крикнул кто-то задорно.

От толпы отделилась рослая фигура грузчика. Аронфи подошёл вплотную к офицерскому коню:

— Ваше благородие, уведите своих солдат подобру-поздорову, а то как бы не получилось неприятное. Слыхали вы, как одного такого ретивого вояку вчера в Вене на фонарь вздёрнули?

Увидев вокруг насмешливые и вызывающие взгляды, офицер не решился вступать в пререкания с толпой. К тому же на лицах солдат он заметил сочувствие словам грузчика и поспешил отдать команду: «Отставить!» При восторженном одобрении толпы солдаты опустили ружья к ноге и начали отходить в сторону.

Петёфи, наблюдавший с балкона первое столкновение толпы с войском, воскликнул:

— Смотри, Пал! Ни одного испуганного лица!

А внизу упоённые первым успехом люди требовали:

— Оружия! Добыть оружия!

— К Наместническому совету![42] Откроем тюрьму, освободим Танчича! На Буду!

— Слышишь, Пал? Венгерец вновь венгерцем стал!

— Слышу, Шандор. Надо ковать железо, пока горячо! Поведём людей к Наместническому совету!

Наместнический совет представлял собой высший орган исполнительной власти, назначенный австрийским правительством и крепко державшийся австрийской рутины. Члены совета уже знали, что происходит в Пеште, и в волнении ждали, как будут дальше развёртываться события.

Когда на длинном цепном мосту показалась толпа, сопровождавшая делегацию, члены Наместнического совета испугались. Процессия показалась им угрожающей. С утра в тот день лил не переставая дождь и по всему мосту и дальше на улицах, близких к совету, виднелось целое море мокрых, блестящих от дождевых струй раскрытых зонтов. И за этим волнующимся морем членам совета почудились спрятанные вилы и косы, которых они опасались с тех самых пор, как за это оружие взялись крестьяне Моравии, Чехии, Силезии.

Делегации не пришлось ждать. Она была принята немедленно, и так же немедленно были приняты советом все её требования.

Люди тесным кольцом окружили здание, готовые ринуться на поддержку своих уполномоченных.

Янош стоял, не отводя глаз от тяжёлых дубовых дверей, за которыми скрылась депутация. Сердце его билось, звало скорей вперёд, на помощь к Михаю Танчичу. Тогда, в Броде, он ничем не мог помочь пленнику жандармов. А сейчас? Сейчас он не останется в стороне, если кто-нибудь вздумает помешать освобождению Танчича.

Ждать пришлось недолго. Спустя несколько минут депутация снова предстала перед народом.

Петёфи торжественно объявил:

— Наместнический совет подчинился требованию народа: войскам приказано не вмешиваться в наши дела, цензура уничтожена. Комитет общественной безопасности постановил: «Гражданина Михая Танчича, заключённого в тюрьму за его свободолюбивые произведения, немедленно освободить и в сопровождении народа вернуть в его семью!» Сейчас перед Михаем Танчичем раскроются двери тюрьмы!

Дружное «ура» и крики «Свободу Танчичу!» покатились по улицам.

Не всем было знакомо имя крестьянского писателя, томившегося в тюремной камере, немногие читали его книги, но каждому стало известно, что Танчич был заточён в каземат за то, что звал народ к свободе.


В камеру Михая Танчича ещё с утра стал проникать необычный шум. В тихую днём и ночью будайскую крепость ворвалась какая-то свежая струя, и по-иному теперь звучали в коридорах голоса.

Узнику казалось, что веселее стало и чириканье птиц за окном. Вместе с тем во дворе всё чаще стал слышен лязг оружия; до заключённых долетали неясные отголоски военной команды. Было похоже, что войска приводятся в боевую готовность.

Пренебрегая строгим запретом, Михай подтянулся к оконной решётке и повис, уцепившись за железные прутья. По оживлённому гомону молодёжи, торопливым шагам прохожих, недостаточно отчётливым, но возбуждённым восклицаниям, доносившимся с улицы Бечикапу, чувствовалось, что назревают какие-то события.

В обеденный час в камеру вошёл тюремный инспектор. Вопреки обычаю, он сам принёс узнику еду. Удивлённый Танчич спустился на пол, чтобы расспросить, что происходит на воле. Но тюремщик безмолвно удалился.

Танчич снова повис на оконной решётке.

Движение на улице с каждым часом росло. Прохожие останавливались, группировались, о чём-то спорили, оживлённо жестикулируя.

Время от времени тюремщик заглядывал в камеру, но не требовал спуститься с решётки. Он смотрел на Танчича заискивающе и ждал, чтобы тот с ним заговорил. Но теперь Михай не обращал на него внимания.

Шум на улице возрастал. Вскоре в камере снова появился тюремный инспектор и наконец заговорил. Речь его была вкрадчивая и робкая.

— Выслушайте меня, прошу вас.

Танчич спрыгнул на пол и устремил на тюремщика свои проницательные глаза. Несколько секунд оба молчали.

— Они идут в Буду!.. Сюда!.. — пролепетал тюремщик в замешательстве и страхе.

Танчич понял, что близок час освобождения. Жалкий вид представителя власти развеселил узника.

— Едва ли не мне первому довелось услышать из уст тюремщика столь отрадные слова!

Запинаясь и заикаясь, тюремный инспектор торопился сообщить подробности.

— Несметная толпа движется сюда из Пешта, чтобы вас освободить. Умоляю вас, — униженно просил инспектор, — пощадите, не возбуждайте против меня толпу. Она меня растерзает… Ведь я лицо подчинённое и действовал по приказу свыше, выполнял свой долг…

— Ступайте! — прервал его Танчич. — Не бойтесь расправы, но не вздумайте помешать народу сбить замки с тех казематов, где томятся друзья народа!

Инспектор поспешил удалиться.

Танчич схватил со стола ложку, подтянулся к оконной решётке и, размахнувшись, разбил стекло. В камеру ворвался требовательный возглас:

— Свободу Танчичу!

Вслед за тем коридор тюрьмы наполнился ликующими криками.

В трепетном ожидании уставился Танчич на дверь своей темницы.

Шаги приближались.

— Наконец-то!

— Да здравствует Михай Танчич!

Дверь открылась. На пороге стояла Тереза.

— Милый… ты свободен! — Она обняла Михая. — Ты свободен!.. Печать освобождена! Цензуры больше нет. — Глотая слёзы, она говорила шёпотом, боясь спугнуть обретённое счастье.

Танчич пытался ответить, но голос изменил ему. Влажные глаза выразительнее слов говорили о чувствах, переполнивших его душу…


У ворот тюрьмы, стоя на подножке кареты, Танчич говорил, обращаясь к собравшимся:

— Чистым пламенем бескорыстной любви к отечеству пылало моё сердце, когда я писал свои книги. Вы пришли сюда, и это доказывает, что природное чувство справедливости всегда помогает простым людям распознавать, кто их истинный друг…

Облепившая экипаж восторженная молодёжь выпрягла лошадей и сама повезла карету.

Экипаж двигался очень медленно, его то и дело останавливали люди, требовавшие для себя места у дышла экипажа. На берегу близ моста Михай и Тереза в хоре приветственных возгласов вдруг различили голоса газетчиков, которые в очередь с названиями газет громко выкрикивали: «Запрещённая книга Танчича: “Рассуждения раба о свободе печати”! Цена двадцать крейцеров!»[43] Газетчики едва успевали рассчитываться с нахлынувшими со всех сторон покупателями.

Супруги Танчич вышли из кареты и, растроганно всматривались в лица людей, нетерпеливо протягивавших руки за книгой.

Янош, счастливый тем, что увидит наконец Танчича, предвкушая встречу с ним, пробирался к экипажу. Первой его заметила Тереза. Их взоры встретились, и Яношу показалось, что в глазах госпожи Танчич он не видит прежней неприязни. Юноша вздохнул свободно. Он ждал, надеялся, что его заметят.

И в самом деле, Тереза указала на него мужу.

— Здесь тот рабочий, который приходил ко мне, — сказала она громко. — Это он выдал тебя.

Танчич, увидев юношу, заволновался:

— Погоди, ведь я тебе писал, что это сказал следователь! Он мог и солгать. Может быть, меня назвала Магда?

— Вот так я и знала, ты уже готов всё забыть! При чём здесь Магда? Когда неизвестно даже, узнала ли она тебя. А ему ты доверил свою тайну. Раз он её разболтал — значит, предатель. — В голосе Терезы прозвучала та же суровость, с какой она встретила Яноша на улице Керпеши.

Янош смотрел на Танчича полными отчаяния глазами. Удар был слишком ошеломляющий и последовал с той стороны, откуда его нельзя было ждать.

— Это неправда! — растерянно выкрикнул Янош. Самообладание, которое когда-то спасло его в минуту смертельной опасности, теперь ему изменило.

Тереза между тем объясняла недоумевающей толпе:

— Скрываясь под чужим именем от полиции, Михай доверил этому молодому человеку свою тайну, а он не уберёг её от других.

Потрясённый Янош умоляюще глядел на Танчича, который, в свою очередь, взывал к жене:

— Не спеши с выводами! Как ты ожесточилась, друг мой! Вспомни, какой сегодня великий день!

— Помню, поэтому и гоню жалость. Пусть он тут, при всём народе, расскажет, как это случилось!

— Нет! — воскликнул Танчич решительно. — Не сейчас! Все так возбуждены!.. Приходи ко мне домой, Янош. Поговорим с глазу на глаз.

Жалость и сочувствие, прозвучавшие в обращении Танчича, подействовали на юношу удручающе. Как же так? Значит, и Михай Танчич, светлый образ которого навсегда запечатлелся в его душе, способен поверить клевете! Земля уходила у Яноша из-под ног. «Никто не поможет… Один в этом большом городе. Надо бежать отсюда!»

— Янош, я буду тебя ждать!

Повторное обращение Танчича вывело Яноша из оцепенения.

— Не приду я, коли и вы мне не доверяете! — крикнул он, глядя прямо в лицо писателю. — Что я могу сделать один против всех?..

— Ты не один, сыночек! Не горюй, я с тобой!..

Марика, усталая, измученная, пробиралась к Яношу, протягивала к нему руки.

— Мама!.. — В этом вопле отчаяние слилось с радостью неожиданной встречи. — Мама! Клянусь тебе, ни в чём я не виновен. Клевета это! Совесть моя чиста перед господином Танчичем!

— Сыночек мой! Да разве я тебе не верю? Не знаю я тебя, что ли! Чуяло моё сердце, что нужна, вот и нашла тебя!.. Госпожа, — обратилась Марика к Терезе, — Янош мой не лжёт — ни за что не пойдёт он на бесчестье! По лицу вашему видать, что и вы материнского горя хлебнули. Стало быть, известно вам, что материнское сердце не обманешь!.. И другие матери тут есть, пусть они скажут…

Марика озиралась вокруг, ища сочувствия. Взгляд остановился на молодой, хорошо одетой женщине. По лицу было видно, что она глубоко потрясена случившимся. Выражение её глаз казалось страдальческим. Она нервно теребила рукой маленький кружевной платочек. Умоляюще протягивая к ней руки, Марика с трудом произнесла:

— Я вижу, вы поверили мне, красавица. Скажите тем господам… — Больше Марика ничего не могла произнести от волнения.

Но женщина, к которой она обратилась, вздрогнула, ничего не ответила, только низко спустила на лицо кружево косынки.

Тереза растерянно глядела на мужа, не зная, на что решиться.

— Как всё неожиданно! — заговорил Танчич. — Я сам никогда не поверил бы, что этот юноша способен на бесчестный поступок. Но в своём донесении пештской полиции капитан Вейль, не называя никого по имени, написал, что настоящую фамилию Бобора ему раскрыл столяр…

— Вейль? — закричал Янош, освобождаясь из объятий матери. Мужество и решимость вернулись к нему. — Он лжёт, этот Вейль! Я никогда и не говорил с ним про вас!

Танчич вздохнул свободнее:

— А кому-нибудь из своих товарищей ты говорил, что Бобор — это вымышленное имя?

— Никогда никому! Ни господину Вейлю, ни кому другому я этого не говорил!.. Да господин Вейль здесь, спросите у него самого!

Танчич растерянно развёл руками.

— Вот и хорошо! — сказала Тереза. — Позовём это Вейля!

— Что ты, что ты! — замахал руками Танчич. — Тереза, дорогая, я тебя не узнаю!.. Не время устраивать суд!

— Пойдём отсюда, мама! — Янош взял Марику под руку. — Нам здесь делать нечего!

Аронфи выступил вперёд, подошёл ближе к Танчичу:

— Господин хороший, так-то не годится! Надо узнать, в чём дело. Мы этого парня знаем. Не напутал ли здесь кто?

— Я и сам ему доверял и понять не могу, что произошло, — огорчённо сказал Танчич, взглянув на взволнованную Терезу. — Вы не думайте, моя Тереза добрая, душевная, но измучилась она. Как же сейчас быть? Посмотрите только, что делается кругом. — Михай показал на мост.

Теснимые со всех сторон разношёрстной толпой, из Пешта медленно двигались два экипажа, украшенные национальными лентами и алыми цветами. Впереди экипажей реяли два полотнища. На одном красными буквами было начертано: «Свобода, равенство, братство!», на другом — «Свободная, независимая Венгрия!»

Но ещё раньше, чем приблизились экипажи, передаваемая из уст в уста, докатилась радостная весть: это едут члены только что образовавшегося Комитета общественной безопасности с Шандором Петёфи во главе.

Аронфи смекнул: «Шандор не даст Яноша в обиду!» — и поспешил навстречу Петёфи.

Молодые люди подхватили Танчича на руки и понесли к мосту, но встречный поток заставил их остановиться. Выйдя из экипажа, Петёфи сам шёл навстречу Танчичу. Грузчик ни на шаг не отставал от него, скороговоркой рассказывая про беду, в какую попал Янош. Он отошёл в сторону только после того, как Танчич протянул обе руки Петёфи. Пока Танчич и Петёфи обменивались горячими словами приветствий, Аронфи поучал Яноша: ынче, брат, Петёфи в городе самый главный. Я уж ему всё рассказал. Он-то доищется, в чём суть. Идём!

Янош послушно последовал за Аронфи. За ними брела Марика.

Увидев их, Петёфи сказал Танчичу:

— Сегодня власть в Пеште перешла в руки Комитета общественной безопасности. Ваше освобождение было вторым государственным актом народной власти. Первым была отмена цензуры. Мы осуществили свободу печати явочным порядком. Давайте тем же порядком проведём и судебную реформу. Учиним народное разбирательство…

— Поступайте, как находите лучше, — ответил нерешительно Танчич.

Петёфи узнал Яноша и тотчас вспомнил его наивную и в то же время упорную конспирацию. А как загорелись глаза юноши, когда Петёфи невзначай рассказал о красивой землячке, отплывавшей в Вену! Нет, та чистая любовь, которую он прочёл тогда во взгляде юноши, могла повести человека куда угодно, только не к дурным поступкам… Вот офицер — это другое дело! Надо устроить очную ставку.

— Позовите сюда офицера! — распорядился Петёфи.

Несколько человек бросились исполнять поручение.

— Однажды, — рассказывал Вейль, — когда я увидел на берегу реки гостя графа с удочками в руках, оживлённо беседующего с молодым столяром, у меня мелькнул мысль: «Странно ведёт себя этот господин, с простыми рабочими держится запанибрата».

Вейль обвёл глазами окружавших его людей. Суровый вид Петёфи, напряжённое ожидание в глазах Терезы, устремлённый на него тяжёлый взгляд Танчича — всё подтверждало капитану, что от него требуют прямого, ясного и точного показания. И он решительно стал нанизывать одну подробность на другую.

— Прибавьте ещё и то, что меня осведомили из Вене о розысках писателя Танчича. У меня, естественно, шевельнулось подозрение: не скрывается ли Танчич за именем Бобора? Вероятно, мне и в голову не пришла бы мысль использовать молодого резчика для проверки родившегося подозрения. Но случайность помогла мне. Юноша тяжело заболел воспалением лёгких. Сам я одно время увлекался скульптурой, и мне захотелось помочь способному резчику. Я приказал перенести больного в военный пограничный лазарет. Тут, не особенно рассчитывая на успех, я однажды сказал юноше как бы невзначай: «А ты небось и не знаешь, что господин, который живёт в замке, вовсе не Бобор, а Танчич». Молодой человек весь зарделся и ответил: «Как же, знаю!»

— Неправда! Он лжёт! Не было такого разговора! — закричал Янош.

Марика стояла ни жива ни мертва. Сам господин Танчич, и этот капитан в блестящем мундире, и женщина с непримиримым взглядом — все показывают против Яноша. Но не обманывает её сердце — не врёт Янош! Но как же доказать, что он невиновен? Она почувствовала, как сильная рука сына охватила её плечи, потянула, повела прочь, дальше от всей этой возбуждённой толпы. Марика не посмела противиться. В решительности сына почудилась ей властность Иштвана. Она искоса, с невольным уважением взглянула на сына и впервые заметила, что он повзрослел и возмужал.

— Подождите! — попытался Танчич удержать мать и сына, но те даже не обернулись. — Тереза! Шандор! Надо вернуть их!..

Петёфи нахмурился:

— Не трогайте их… Кончайте, господин Вейль, да покороче.

— Очень возможно, что парень и в самом деле не помнит, как он мне подтвердил, что Бобор и Танчич — одно и то же лицо, — продолжал капитан, но в тоне его исчезла прежняя уверенность. — Дело в том, что я сделал вид, будто не придаю значения его словам. Вдобавок в тот день как раз парень выпил двойную порцию водки, которую я ему дал для подкрепления сил…

— Врёт, подлец! — Громовый голос Аронфи оглушил соседей.

Петёфи, приветливо улыбаясь, подозвал грузчика:

— Если хочешь высказаться, Аронфи, иди сюда, говори!

Фигура грузчика возвышалась над толпой, как маяк над бушующим морем. Не понижая голоса, он продолжал:

— Я говорить не горазд, только знаю одно: парень капли в рот не берёт… Вот и Герман, что с ним работает, то же самое подтвердит! Давай, Герман, рассказывай!

Шредер подался вперёд:

— Что верно, то верно: Янош так приучен с малых лет. Отец его очень строг. Мы с Аронфи хотели однажды с ним на радостях чокнуться, ну, а он ни за что! Янош почитает отца и не нарушает его воли. А насчёт вас, господин Танчич, скажу: парень любит и почитает вас всё равно как родного отца…

Танчич с укоризной взглянул на Терезу:

— Да я и сам полюбил его словно родного сына. Мне подумать страшно… — Танчич остановился: к нему пробиралась женщина в кружевной косынке; она с мольбой протянула к нему руки. — Магда! Так это вы…

— Умоляю вас, не презирайте меня… Я сделала это не со зла. Я не понимала, что может так обернуться. Молодой столяр не виноват…

Не в силах сдержать слёзы, женщина не договорила и бросилась бежать; все растерянно глядели ей вслед.

Танчич обрушился на Вейля:

— Так вот для чего вам понадобилось оклеветать молодого рабочего! Вы хотели отвести подозрение от вашей жены!

Жалкий, не смея поднять глаза, стоял Вейль.

Петёфи гневно смотрел на него:

— Трепещете, отважный капитан? Да, счастье штыка переменчиво! Уходите прочь отсюда! — Поэт взмахнул тростью, и скрытый в ней штык внезапно вылетел, прочертил в воздухе дугу и, никого не задев, упал на землю.

— Хорошая примета! — воскликнул Вашвари. — Штык сам направился на Вену!

Рукоплескания, восторженные крики «ура» выразили ликование толпы. Танчича подняли на руки и под несмолкаемые восторженные крики понесли. Взобравшись на верх кареты, Вашвари тщетно пытался призвать к тишине. Толпа затихла лишь тогда, когда Петёфи протянул Танчичу небольшой ларец, перевязанный национальными лентами.

— В этой шкатулке хранятся первые оттиски «Двенадцати пунктов свободы» и «Национальной песни», напечатанные свободно, без цензуры, — произнёс Петёфи. — Мы вручаем их вам для передачи на вечное хранение в Национальный музей. Эти первенцы венгерской свободы, знаменуя прекрасное начало освобождения нашей родины, станут для потомства священными реликвиями.

Танчич благоговейно принял ларец из рук Петёфи. Теперь толпа понесла его дальше, к музею.

Навстречу процессии показался первый отряд только что созданной национальной гвардии. Пёстрое вооружение — ружья старого образца, турецкие сабли с потемневшими клинками — и больше всего трёхцветные повязки вокруг левого рукава и такие же сделанные из лент розы на шляпах придавали ополченцам праздничный вид. Вашвари и Антал Та́кач, наборщик, снявший с типографской машины первый экземпляр «12 пунктов свободы», несли стяг со словами: «Да здравствует гражданское вооружение!» Следовавший за ними оркестр заиграл марш Ракоци. Кто-то затянул ставшие в этот день уже известными слова:

Встань, мадьяр! Зовёт отчизна!

Выбирай, пока не поздно:

Примириться с рабской долей

Или быть на вольной воле!

Многотысячная толпа остановилась. Подняв вверх руки, люди приносили священную клятву:

Богом венгров поклянёмся

Навсегда —

Никогда не быть рабами,

Никогда!

Громовое эхо священной клятвы разнеслось по всей стране.

Глава тринадцатая Янош находит свою дорогу

Марика и Янош шли, избегая людных улиц.

Янош шагал быстро, и Марика еле поспевала за ним, но ничего не говорила. Время от времени он останавливался, брал её под руку и делал два-три шага вровень с ней. Потом она опять отставала.

— Он врёт! Всё врёт! Ничего этого не было!.. — злостью повторял Янош.

Только теперь Иштванне почувствовала, как она устала. «Это оттого, — подумала она, — что правый башмак сильно натирает!.. Верно, до крови, потому что чулок прилип к ноге и будто запёкся!» Она легонько прикоснулась к плечу сына и спросила:

— Далеко ещё?

— Устала, мама? Потерпи немного, уже совсем близко. Я живу у хозяина. Хороший он человек, душевный…

— Ну вот, значит, есть с кем посоветоваться, — обрадовалась Марика. И ей стало казаться, что не так уж она устала и башмак не очень жмёт.

Никогда, наверно, ни одна самая уютная и гостеприимная квартира не казалась никому столь желанным приютом, каким в этот день показалась Марике маленькая столярная мастерская.

Войдя, Янош засветил керосиновую лампочку.

Марика облегчённо вздохнула. Наконец-то она не на шумных улицах этого большого города! Достав из котомки хлеб, она передала его сыну.

Яношу кусок не лез в горло.

— Вот, кажется, хозяин идёт! — радостно встрепенулась Марика, заслышав тяжёлые шаги за дверью.

В самом деле, это был Герман, и не один. Вместе с ним шумно ворвался разъярённый Аронфи.

— Куда же тебя чёрт унёс! — накинулся грузчик на опешившего парня. — Чего ты по углам прячешься?

Герман выглядел не менее гневным:

— Не чикош ты после этого, а сопляк!

Янош, который до этого сидел подавленный, вдруг пришёл в ярость. Он схватил с верстака стамеску и, стоя в угрожающей позе, заговорил срывающимся от злобы голосом:

— И вы туда же? Заодно с господами? Нет у них веры мужику простому… Они заулюлюкали, и вы тут как тут, согласны навалиться, как псы на травле!.. Одевайся, мать! — И вдруг осёкся — он заметил трёхцветные повязки на рукавах Аронфи и Германа.

Марика совсем растерялась. Умоляюще она уставилась на грузчика. А тот стоял, глядя на молодого человека смеющимися глазами, и внезапно прыснул.

— Во-во! Этак-то в самый раз! — весело воскликнул Аронфи. — Теперь и взаправду видна мадьярская ухватка!

— Чудак! — Герман с трудом сдерживал смех. — Ты как понимаешь эту штуку? — Пальцем он приподнял ленту на рукаве. — Одевайся!

Янош всё ещё тупо озирался, но вот рука выпустила стамеску. Лезвие ударилось о сталь топора и тихо зазвенело. И этот мирный звон инструментов, улыбающиеся лица товарищей и добрые-добрые глаза матери сказали больше, чем длинная речь, которую начал было Герман.

— Вы не поверили офицеру?.. — воскликнул Янош.

Марика, сразу почувствовавшая дружеское участие за грубыми словами грузчика, теперь с надеждой смотрела на него. Аронфи обхватил её своими богатырскими руками, приподнял, расцеловал и осторожно опустил.

— С такой боевой мамашей — да в кусты! Сын твой мать, чист, как агнец! Так и велел передать сам Шандор Петёфи да ещё сказал: «Плохо только, если кроток он, как ягнёнок!» Ну, если бы Шандор увидел тебя со стамеской-то в руке, он догадался бы, что кротость твоя всё равно как у сторожевой овчарки!

Янош терпеливо ждал. Но хорошее предчувствие согревало душу.

Марика взмолилась:

— Не до шуток ему сейчас! Объясните всё, как есть!

— Возвели на него, мамаша, напраслину. В другой раз расскажу всё, как было, да не теперь. Есть дело поважнее. — Сняв повязку, Аронфи протянул её Яношу: — Петёфи велел тебе отдать ленту. «Это, — сказал он, — ему на память о пятнадцатом марта. Пусть делает с ней что хочет. Янош найдёт свою дорогу!» На́ вот, получай, мне другую выдадут!

Янош порывисто схватил повязку:

— Где записывают?

— В ратуше… Идём, нам всем по дороге. — Посмеиваясь в бороду, Аронфи подмигнул Герману.

Глава четырнадцатая «Здравствуй, утро Венгрии!»

Яркий серп луны венчал поднимавшиеся к небу разноцветные огни иллюминации. Население Прессбурга праздновало рождение венгерской самостоятельности. 17 марта император принял петицию венгерского Государственного собрания и дал согласие на автономное управление Венгрии. Первое самостоятельное правительство Венгрии возглавил Людвиг Баттиани. Кошут стал министром финансов.

С утра весь город был на ногах.

День начался триумфальной встречей правительства, вернувшегося из Вены, а кончился он весёлым народным гуляньем.

Было уже далеко за полночь. Торжественное заседание Государственного собрания давно закончилось, депутаты разошлись по домам.

В уснувшем городе гулко отдавались шаги национальных гвардейцев. Сегодня они впервые стояли дозором, охраняя своих сограждан и их покой.

Только Лайош Кошут всё ещё не покидал своего министерского кабинета. Ему хотелось побыть одному. Начиналась новая страница истории венгерского народа. Сегодня Государственное собрание приняло законы о преобразовании Венгрии: закон об отмене крепостного права, о народном представительстве, об ответственности правительства перед Государственном собранием, о введении суда присяжных, о свободе печати, об упразднении налоговых привилегий дворянства, о самостоятельности Венгрии в военном и финансовом отношении.

«Сегодня эти законы — ещё листы бумаги, — думал Кошут, — завтра их надо ввести в действие. Борьба за них предстоит немалая. Австрийское правительство да и палата магнатов уступили, потрясённые революциями в Вене и Пеште. Но реакция не дремлет и готовится к реваншу. Перо, только что подписавшее закон об автономии Венгрии, уже строчит провокационные послания славянским народам; им обещают всевозможные блага, если они воспротивятся венгерской самостоятельности. Меттерниха не стало, но его испытанное оружие — “разделяй и властвуй” — ещё не выбито из рук венских правителей. Единство народа — вот сила, способная разрушить все замыслы врагов. Единство… Как примирить противоречия? Национальные, идейные. Особенно идейные. Кто союзники? С кем идти рука об руку? Против кого обороняться?»

Кошут взял со стола письмо, полученное ещё утром из Пешта.

Приветствие от Михая Танчича… Союзник? Да, конечно… Их союз скреплён гонениями, которым оба подверглись, и горячей верой в скорое возрождение Венгрии. Однако Танчич нетерпелив…

Кошут снова пробежал письмо.

Танчич просит амнистии для Иштвана Мартоша… Но крестьянин учинил самосуд над графом… «Я ненавижу этого чванливого графа, но в такой же мере мне противна и анархия. Танчич не знает золотой середины… Но что станет с Мартошем, пока я буду держаться это середины? Чёрт возьми! Не прав ли Сен-Жюст[44]: “Тот кто, совершая революцию, останавливается на полпути сам роет себе могилу”?»

На белый лист письма упал первый луч занимавшейся зари.

Кошут раскрыл окно, вдохнул полной грудью свежи воздух:

— Здравствуй, утро Венгрии!


Конец первой книги

Загрузка...