Эдит УортонРиф, или Там, где разбивается счастье

Книга I

I

«Непредвиденные затруднения. Пожалуйста, раньше тридцатого не приезжай. Анна».

От вокзала Чаринг-Кросс и до самого Дувра колеса поезда выстукивали Джорджу Дарроу текст телеграммы, иронически варьируя на все лады банальные слова: то торопливым треском, похожим на беглый ружейный огонь, то по одному, медленно и холодно роняя их в его сознание, то тряся, перемешивая и бросая, как кости в некой игре злобных богов; и сейчас, когда он вышел из купе и стоял, глядя на открытую всем ветрам платформу и бурное море за ней, они летели на него будто с гребней волн, кололи и слепили со свежей издевательской яростью.

«Непредвиденные затруднения. Пожалуйста, раньше тридцатого не приезжай. Анна».

Она отделалась от него в самый последний момент, причем уже во второй раз, — отделалась со всей своей милой рассудительностью и под одним из обычных «удобных» предлогов: он был уверен, что нынешний предлог, как и прежний (приезд вдовы дяди ее мужа), был «уважительным»! Но именно эта уверенность и приводила его в уныние. При ее трезвом подходе к их ситуации, думать, что после двенадцати лет разлуки она встретила его с какой-то особой теплотой, можно было только с иронией.

Спустя столько лет они вновь встретились месяца три назад в Лондоне, на обеде в американском посольстве, и, когда она заметила его, ее улыбка расцвела, как алая роза на вдовьем трауре. Он еще чувствовал волнение, охватившее его, когда среди стереотипных лиц на обедах этого сезона случайно увидел ее нежданное лицо с темными волосами над печальными глазами; глазами, разрез которых и прятавшуюся в них тень, помнившиеся в мельчайших подробностях, узнал так же мгновенно, как, прожив полжизни, узнавал детали комнаты, где играл, будучи ребенком. И когда она привлекла его внимание среди толпы в плюмажах и орденах, стройная, одинокая и непохожая на остальных, он, едва их взгляды встретились, почувствовал, что для нее он так же резко выделяется среди присутствующих. Это, и даже больше, сказала ему ее улыбка; сказала не просто «помню», но: «Помню то, что помнишь ты», почти как если бы ее воспоминание оживило его память, а ее взгляд вернул воскресшему мгновению утреннюю яркость. И конечно, когда растерянная супруга посла, воскликнув: «О, так вы знакомы с миссис Лит?! Превосходно, а то генерал Фарнем меня подвел», махнула им обоим, чтобы они шли в столовую, Дарроу отчетливо почувствовал легкое прикосновение к своей руке, прикосновение едва ощутимое, но явно подчеркивающее сказанное:

— Разве не удивительно?.. В Лондоне… в разгар сезона… в толпе?

Пустяк для большинства женщин, но таково было свойство миссис Лит, что всякий жест, всякое произнесенное ею слово были полны значения. Даже в прежние времена, когда она еще была вдумчивой девушкой с грустными глазами, ее легкие прикосновения редко не несли в себе какого-то смысла, и Дарроу, вновь повстречав ее, немедленно почувствовал, насколько тоньше и уверенней стала она пользоваться этим инструментом выражения своих чувств.

Тот вечер, проведенный вместе, был долгим подтверждением этого ощущения. Она застенчиво, однако откровенно поведала о том, что произошло с ней за все эти годы, в которые им по странному стечению обстоятельств не удалось встретиться. О том, что вышла замуж на Фрейзера Лита, о последующей жизни во Франции, где мать супруга, оставшись вдовой, когда тот был совсем юн, вышла замуж вторично, за маркиза де Шантеля, и где частью в результате этого второго союза сыну пришлось рано привыкать к самостоятельности. А еще, со всем пылом любви, — о своей маленькой дочке, Эффи, которой было сейчас девять лет, и почти с такой же нежностью — об Оуэне Лите, чудесном умном пасынке, забота о котором после смерти мужа легла на ее плечи…

Носильщик, споткнувшийся о сумки Дарроу, разозлился, что он перегораживает платформу, торчит на самой дороге со своим скарбом.

— На переправу, сэр?

На переправу? Он и в самом деле не был уверен в этом, но, поскольку более сильно его никуда не влекло, последовал за носильщиком к багажному вагону, указал на свои вещи и двинулся за ним к спуску с платформы. Преодолевая яростный напор ветра, толкавшего его, воздвигавшего перед ним прозрачную стену, он вновь почувствовал, в каком издевательском положении находится.

— Скверная погодка для переправы, — бросил ему через плечо носильщик, когда они пробивались по узкой тропинке к причалу.

Действительно скверная, но, к счастью, оказалось, что Дарроу нет абсолютно никакой причины переправляться через Ла-Манш.

Пока он, борясь с ветром, шел позади своего багажа, мысли его вернулись на проторенную дорожку. Он раз или два случайно сталкивался с человеком, которого Анна Саммерс предпочла ему, и теперь, встретив ее снова, пытался представить себе ее жизнь в браке. Ее муж произвел на него впечатление типического американца: не совсем ясно, то ли он живет в Европе для того, чтобы заниматься искусством, то ли занимается искусством, чтобы иметь повод жить в Европе. Искусством, которое выбрал для себя мистер Лит, было искусство акварельной живописи, но в ней он упражнялся тишком, почти тайно, с презрением светского человека ко всему, что граничит с профессией, тогда как более открыто посвящал себя коллекционированию эмалевых табакерок. Он был светловолос и прекрасно одет, выделялся осанкой благодаря прямой спине, тонким носом и привычкой смотреть с легким отвращением — и разве не имел он на то основания в мире, где с каждым днем становится все труднее найти подлинную табакерку и рынок наводнен отвратительными подделками?

Дарроу часто спрашивал себя, что могло быть общего между мистером Литом и его женой. Теперь он пришел к заключению, что, по-видимому, ничего. В словах миссис Лит не проскальзывало даже намека на то, что муж не оправдал ее надежд; но само молчание на этот счет выдало ее. Она говорила о нем с бесстрастной серьезностью, словно тот был персонажем романа или исторической фигурой, и то, что она говорила, казалось заученным и самой ей слегка надоевшим от повторения. Это обстоятельство в огромной степени усилило впечатление Дарроу, что встреча с ним не оставила следа от лет, в которые они не виделись. Та, которая была уклончивой и неприступной, неожиданно стала общительной и доброй: открыла двери в свое прошлое и молчаливо предоставила ему делать выводы. Как результат, он попрощался с ней, чувствуя себя человеком выделенным, избранным, которому она доверила нечто дорогое. Она подарила ему свою радость от их встречи, откровенно предоставила ему возможность действовать, как он хотел, и искренность ее жеста удвоила прелесть этого дара.

Следующая их встреча укрепила и углубила это впечатление. Несколькими днями позже они увидели друг друга в старинном загородном особняке, полном книг и картин, расположенном среди мирного пейзажа Южной Англии. Присутствие множества гостей, бесцельно и возбужденно бродящих по дому, лишь помогло паре держаться обособленно и испытывать (по крайней мере в воображении молодого человека) еще более глубокое чувство общности; и эти дни были для них подобием музыкальной прелюдии, когда инструменты, негромко играя, как будто сдерживают предстоящий вал звука.

Миссис Лит в этот раз была благосклонна не менее, чем в прошлый, однако ухитрилась дать ему понять: то, что с неизбежностью наступит, наступит не слишком скоро. Не то чтобы она показывала какие-то колебания на сей счет, скорее как будто не хотела пропустить хотя бы единую стадию постепенного повторного расцвета их близости.

Дарроу со своей стороны был согласен не торопиться, если она того желала. Ему вспомнилось, как однажды в Америке, когда она была еще девочкой, он поехал погостить у них за городом; ее не было в доме, когда он приехал, и миссис Саммерс посоветовала поискать ее в саду. В саду Анны не было, он увидел ее за его пределами, приближающейся по длинной тенистой тропинке. Не убыстряя шага, она улыбнулась и сделала ему знак подождать; и, очарованный игрой света и тени на ней, любуясь тем, как она медленно подходила к нему, он повиновался и стоял, не двигаясь с места. И теперь ему чудилось, что она идет к нему через годы, а свет и тень того воспоминания и новых надежд играют на ней, и каждый шаг являет разнообразие грации. Она не колебалась, не уклонялась; он знал, что она подойдет прямо к нему, но что-то в ее глазах говорило «подожди», и он снова повиновался и ждал.

На четвертый день непредвиденное событие опрокинуло все его расчеты. Вынужденная вернуться в город по случаю прибытия в Англию матери мужа, она лишила Дарроу шанса, на который он рассчитывал, и теперь он ругал себя медлительным растяпой. Тем не менее его разочарование смягчалось уверенностью, что они снова будут вместе прежде, чем она уедет во Францию, и больше того, увидятся в Лондоне. Однако обстановка изменилась под влиянием обстоятельств. Он не мог сказать, что она избегала его или была хотя бы чуть менее рада видеть, но она была с головой погружена в семейные дела, и, как он считал, предалась им с несколько излишней готовностью.

Как Дарроу вскоре стало ясно, маркизе де Шантель была свойственна та же мягкая тирания, что и покойному мистеру Литу, — некое подобие показного самоуничижения, перед которым сдавались все окружающие. Возможно, тень присутствия этой дамы — вездесущая даже во время ее кратких исчезновений — подавляла миссис Лит, заставляла ее молчать. Кроме того, озабоченность миссис Лит вызывал пасынок, которого вскоре после окончания Гарварда спасли от бурной любовной истории и который наконец, через несколько месяцев угрюмого ничегонеделанья, уступил настоятельному совету мачехи пройти дополнительный годичный курс обучения в Оксфорде. Она раз или два ездила проведать его, остальные ее дни были до предела заняты семейными делами: поисками, как она выразилась, «платьиц и гувернантки» для своей маленькой дочки, которую оставила во Франции, а в свободные часы она сопровождала свекровь в долгих походах по магазинам. Тем не менее, когда ей удавалось ненадолго вырваться на волю, у Дарроу был неизменный час, чтобы почувствовать, что она наслаждается покоем под защитой его преданности, отрешившись от всех дел; и в последний вечер, в театре, между тенью маркизы и ни о чем не подозревавшего Оуэна, у них произошел почти решающий разговор.

Сейчас, сквозь вой ветра в ушах, Дарроу слышалось насмешливое эхо ее телеграммы: «Непредвиденные затруднения». Он понимал, что при такой жизни, как у миссис Лит, одновременно столь упорядоченной и столь открытой, ничтожный пустяк может представляться значительным «затруднением». Однако, даже с поправкой — настолько беспристрастной, насколько позволяло его душевное состояние, — на пребывание под одной крышей со свекровью постоянно, а с пасынком периодически, ее судьба подразумевала оказывать им сотни мелких услуг, обыкновенно несовместных со свободой вдовства, и даже при этом трудно было не думать, что исключительная изобретательность, порожденная подобными условиями, поможет ей найти выход. Нет, каким бы ни было ее «объяснение», оно в данном случае могло быть всего лишь отговоркой — если не склоняться к менее лестной альтернативе, что тут сгодилась бы любая причина, дабы отсрочить его приезд! Несомненно, если ее столь радостное узнавание означало то, что он предполагал, она не могла во второй раз за несколько недель с такой покорностью примириться с крахом их планов — крахом, который, учитывая его служебные обязанности, мог отсрочить возможность увидеться на долгие месяцы, и она это знала.

«Пожалуйста, раньше тридцатого не приезжай». Тридцатого — а сегодня пятнадцатое! Две недели тому назад он вынужден был выслушивать ее упреки, будто какой-то лентяй, равнодушный к свиданиям, а не деятельный молодой дипломат, которому, чтобы ответить на ее зов, пришлось продираться сквозь сущие джунгли обязательств! «Пожалуйста, раньше тридцатого не приезжай». И все. Ни намека на извинение или сожаление, сколь угодно небрежного, ни малейшей попытки смягчить удар. Она не нуждалась в нем и выбрала простейший способ сказать об этом. Даже в первый миг раздражения его поразило, что, характерно, она не позаботилась придумать какую-нибудь правдивую причину. Моральными соображениями она себя явно не утруждает!

«Если бы я попросил ее руки, она отказала бы мне в той же манере. Но, слава богу, я этого не сделал!» — размышлял он.

В этих мыслях, которые преследовали его всю дорогу из Лондона, ирония достигла высшей точки, когда он оказался в толпе на причале. Воспоминания не успокоили его, но, если бы миссис Лит достало предусмотрительности, он бы сидел в эту штормовую погоду под вечер отвратительного майского дня у пылающего камина в Лондоне, вместо того чтобы дрожать от холода среди унылого человеческого стада на пристани. Допуская традиционное право женского пола на переменчивость, она могла хотя бы известить его, послав телеграмму прямо на его адрес. Но несмотря на то что они обменивались письмами, она, несомненно, не записала его адрес, и запыхавшийся посыльный примчался из посольства и швырнул ее телеграмму в окно купе, когда поезд уже тронулся.

Да, он предоставил ей хорошую возможность узнать, где он живет; и это грустное доказательство ее равнодушия стало главной причиной обиды на нее и издевки над собой, когда он продирался сквозь толпу. На середине пристани тычок зонтом усилил его раздражение, вызванное начавшимся дождем. Узкий проход мгновенно превратился в место схватки лезущих вперед, наклоняющихся, крутящихся матерчатых куполов. С дождем покрепчал и ветер, и спешащие бедняги, подвергшиеся двойной напасти, срывали свою злость на соседях за бесполезностью клясть стихию.

Дарроу, которого здоровое жизнелюбие сделало вообще хорошим путешественником, терпимо относящимся к человеческому роду, чувствовал смутное возмущение этой сумбурной толкотней. Казалось, все люди вокруг видят его насквозь и знают, в каком он состоянии; казалось, они с презрением толкают и оттесняют его, как ничтожество, в которое он превратился. Казалось, их зонты и локти говорят: «Она тебя не хочет, не хочет, не хочет».

Он поспешно воскликнул, когда ему швырнули телеграмму в окно купе: «В любом случае назад я не поверну!» — словно посыльному доставило бы злобную радость видеть, как он выскакивает из вагона, а не продолжает путь в Париж! Теперь он понял нелепость своей клятвы и поблагодарил судьбу за то, что ему не было необходимости отдаваться на ярость волн за пределами гавани.

С этой мыслью он обернулся к носильщику, но из-за окружавших его мокрых зонтов подать тому знак было невозможно, и, понимая, что потерял носильщика из виду, он вскарабкался обратно на платформу. Когда он взбирался на нее, спускавшийся навстречу зонт зацепил его за ключицу; в следующий момент боковой ветер вывернул зонт наизнанку, и тот рванулся вверх, как воздушный змей, из беспомощной женской руки.

Дарроу поймал его, поправил вывернутые спицы и взглянул на открывшееся ему лицо.

— Подождите минутку, — сказал он, — вы не можете здесь оставаться.

При этих словах наплыв толпы внезапно толкнул хозяйку зонта на него. Дарроу, вытянув руки, удержал ее, и, устояв на ногах, она воскликнула:

— Боже мой, боже мой! Зонт — в клочья!

Ее лицо, свежее и разрумянившееся от дождя, пробудило в нем воспоминание: он видел его когда-то давно и в несколько несимпатичном окружении; но момент был неподходящий, чтобы проверять догадку, да и лицо было явно способно привлечь внимание само по себе.

Его обладательница, пытаясь удержать разорванный зонт, выронила сумку и пакеты.

— Только вчера купила его, и вот, пожалуйста, теперь он никуда не годится! — горевала она.

Такое сокрушительное отчаяние вызвало у Дарроу улыбку. Есть над чем подумать моралисту: вместе с такими катастрофами, как у него, человеческую природу все еще волнуют микроскопические неприятности!

— Хотите, возьмите мой! — крикнул он ей, словно желая перекричать бурю.

Предложение заставило молодую женщину взглянуть на него более внимательно.

— Ба, да это мистер Дарроу! — воскликнула она, а затем, просияв: — О, благодарю вас! Давайте укроемся под ним вдвоем, если вы не против.

Значит, она знает его, а он ее, но как и где они познакомились? Оставив выяснение этого вопроса на потом, он увлек ее в более защищенный от дождя угол и велел постоять там, пока не отыщет своего носильщика.

Когда он вернулся через несколько минут с найденным имуществом и известием, что пароход не отплывет, пока буря не уляжется, она ничуть не расстроилась.

— Раньше чем через два часа не отплывет? Какая удача — тогда я смогу отыскать свой кофр!

В обычных обстоятельствах Дарроу не слишком хотелось бы затевать приключение с молодой особой, потерявшей кофр, но в тот момент он был рад любому поводу чем-то занять себя. Даже если бы он решил сесть на ближайший поезд из Дувра обратно, все равно оставался томительный час ожидания, который нечем было заполнить, и естественным способом избавиться от скуки было провести время под одним зонтом с терпящей бедствие красоткой.

— Потеряли кофр? Позволите мне попытаться найти его?

Ему понравилось, что она не ответила обычным «ой, правда?». Вместо этого она со смехом поправила его:

— Не просто кофр, а мой кофр; другого у меня нет… — и оживленно добавила: — Вы бы сперва лучше проследили, как ваши вещи грузят на корабль.

Это заставило его ответить, будто обсуждение его планов придавало им определенность:

— Вообще-то, не уверен, что поплыву.

— Не уверены?

— Ну… возможно, не этим рейсом. — Он снова почувствовал, как им постепенно овладевает нерешительность. — Мне, может быть, придется вернуться в Лондон. Я… я жду… жду письма… — («Она примет меня за беглеца-растратчика», — подумалось ему.) — Но у меня есть масса времени, чтобы поискать ваш кофр.

Он подобрал свертки попутчицы и предложил ей взять его под руку, что позволило тесней прижать к себе под зонтом ее тоненькую фигурку; и когда вот так, вместе, они пробились обратно на платформу, качаясь под порывами ветра, как марионетки на ниточках, он продолжал гадать, где бы мог видеть ее? Он сразу различил в ней соотечественницу: маленький носик, мягкие краски и как бы эскизная тонкость черт лица, словно слегка размытый первоначально яркий акварельный портрет; вдобавок высокий приятный голос и оживленная жестикуляция. Она явно была американкой, но свойственная нации раскованность сдерживалась в ней плотным фильтром манер, — сложный продукт пытливого и переимчивого племени. Все это, однако, не помогло ему вспомнить, как ее зовут, поскольку именно подобные экземпляры нескончаемым потоком шли через посольство в Лондоне, а врезающаяся в память и неловкая американка встречалась все реже, в сравнении с безупречным типом.

Более, чем неспособность вспомнить, кто она такая, озадачивало связанное с ней стойкое ощущение какой-то неловкости, чего-то неприятного. Столь очаровательное видение в обрамлении каштановых волос и коричневой горжетки, лучась смотрящее на него, должно было бы пробуждать только приятные ассоциации, но все старания найти ее образу место в прошлом заканчивались тем тоскливым и смутно неприятным ощущением.

II

— Не припоминаете меня… у миссис Мюррет? — спросила она за столиком тихого кафе, куда после напрасных долгих поисков кофра Дарроу пригласил ее на чашку чая.

Войдя в это затхлое убежище, она сняла насквозь мокрую шляпку и повесила на каминную решетку сушиться, привстала на цыпочки перед круглым, с орлом наверху зеркалом над вазами с крашеными иммортелями и провела пальцами по волосам, причесывая их. Этот жест подействовал на окоченевшие чувства Дарроу, как жар огня в камине на застывшую в жилах кровь, и, когда он спросил: «А ноги у вас не промокли?» — и она, не чинясь, осмотрела свои прочные подошвы и бодро ответила: «Нет… к счастью, я надела новые ботинки», у него появилось ощущение, что человеческое общение — вещь все же терпимая, если оно всегда вот так свободно от формальности.

Когда его попутчица сняла шляпку, у него не только родилось подобное рассуждение, еще ему впервые полностью открылось ее лицо, и оно было столь привлекательно, что имя, мгновение назад ею произнесенное, вызвало несоразмерно сильное смятение.

— Миссис Мюррет… так это было там?

Теперь он, конечно же, вспомнил ее — одну из робких неясных фигур в том ужасном доме в Челси, одну из бессловесного окружения громогласной миссис Мюррет, в когти которой он попал во время своего безрассудного преследования леди Ульрики Криспин. Ох, эта тяга к банальным безумствам! Столь скучным и тем не менее столь привязчивым!

— Я обычно встречала вас на крыльце, — напомнила она.

Да, она проходила мимо — припомнилось ему, — когда он устремлялся в гостиную, ища леди Ульрику. Он украдкой более внимательно посмотрел на нее. Как он мог не заметить такое лицо в толпе гостей миссис Мюррет? В его ускользающих чертах, в нежном абрисе сквозило капризное изящество юных головок из итальянской комедии. Волосы торчали надо лбом мальчишеским вихром и были в тон золотисто-карим глазам с черными крапинками, на щеке крохотная коричневая родинка возле уха — так называемая роза за ухом, и подбородок, которому пошло бы опираться на жабо. Когда она улыбалась, левый уголок губ поднимался немного выше правого, и ее улыбка начиналась в глазах, сбегая к губам двумя лучиками света. И мимо такого лица он мчался к леди Ульрике Криспин!

— Но конечно, вы не запомнили меня, — говорила она. — Меня зовут Вайнер — Софи Вайнер.

Не запомнил? Да нет, запомнил! Сейчас он был искренне уверен в этом.

— Вы племянница миссис Мюррет, — объявил он.

Она покачала головой:

— Нет, даже не племянница. Я всего лишь ее чтица.

— Чтица? Вы хотите сказать, что ее вообще интересуют книги?

Мисс Вайнер развеселило его удивление.

— О нет, конечно! Но я писала для нее письма, вела книгу гостей, выгуливала собак и выполняла всякие другие скучные обязанности.

— Это просто ужасно! — проворчал Дарроу.

— Да, но не так ужасно, как быть ее племянницей.

— Охотно верю. Рад слышать, — добавил он, — что вы говорите обо всем этом в прошедшем времени.

Она как будто немного приуныла при упоминании об этом, но потом вызывающе вздернула подбородок:

— Да. Между нами все кончено. Мы только что расстались в слезах — но не молча!

— Только что? Уж не хотите ли вы сказать, что все это время были там?

— С тех пор, как вы приезжали, чтобы увидеть леди Ульрику? Вам кажется, это было ужасно давно?

Неожиданность выпада, как и его некоторая бестактность, убавила удовольствие от ее щебета. Она действительно начала нравиться ему: благодаря откровенному одобрению в ее глазах он вновь привычно стал ощущать себя привлекательным молодым человеком со всеми преимуществами такого состояния, а не безымянным ничтожеством, каким чувствовал себя в толпе на пристани. Досадно, что именно в этот момент последовало напоминание: естественность не всегда идет рука об руку с тактом.

Она как будто догадалась о его мыслях.

— Вам не понравились мои слова о том, что вы приходили ради леди Ульрики? — спросила она, наклоняясь над столом, чтобы налить себе вторую чашку чая.

Быстрота ее реакции ему по меньшей мере понравилась.

— Это лучше, — засмеялся он, — чем если бы вы думали, что я приходил ради миссис Мюррет!

— У нас и мысли не возникало, что кто-нибудь приходит ради миссис Мюррет! Всегда это было ради чего-то еще: ради музыки, или ради обеда, когда приглашали хорошего повара, или ради других людей — обычно кого-то одного из других людей.

— Понимаю.

Она забавлялась, и это при его теперешнем настроении было важнее для него, чем то, насколько она тактична. А еще странно было неожиданно узнать, что смутный гобелен, служивший фоном миссис Мюррет, был меж тем живым и имел глаза. И сейчас, когда пара тех глаз смотрела в его глаза, он ощутил, что наблюдающий и наблюдаемая странным образом переменились ролями.

— У кого это «у нас»? И много было вас, свидетелей?

— Довольно много. — Она улыбнулась. — Дайте-ка подумать — кто там бывал в ваше время? Миссис Болт… и мадемуазель… профессор Дидимус и польская графиня. Помните польскую графиню? Она гадала с помощью магического кристалла и аккомпанировала себе на рояле, и миссис Мюррет отказала ей от дома, потому что миссис Дидимус обвинила ее в том, что та, мол, гипнотизирует профессора. Но вы, конечно, не помните. Вы нас просто не замечали, но мы все видели. И нам было интересно…

Дарроу вновь почувствовал, что краснеет:

— Что вам было интересно?

— Ну… кто из вас, вы или она…

Он поморщился, хотя не осуждающе. Но не сразу решился слушать дальше.

— И к какому мнению, если можно спросить, вы пришли?

— Миссис Болт и мадемуазель с графиней, естественно, считали, что она; но профессор Дидимус и Джимми Бранс — особенно Джимми…

— Минуточку, что еще за Джимми Бранс?

Она воскликнула в изумлении:

— Вот уж действительно вы ничего вокруг не замечали — не запомнить Джимми Бранса! В конце концов, он, должно быть, был прав насчет вас. — Она весело посмотрела на него. — Но как вы могли? В ней же все было фальшивым, с головы до пят!

— Фальшивым?.. — Несмотря на давность этой истории и то, что он был сыт ею по горло, в нем заговорил собственнический инстинкт мужчины и отверг обвинение.

Мисс Вайнер поймала его взгляд и рассмеялась:

— О, я имела в виду только внешне! Знаете, она часто заходила ко мне в комнату после тенниса или вечером, причесаться и подкраситься, когда у них там продолжалось; и уверяю вас, она разбиралась на части, как мозаика. Больше того, я, бывало, говорила Джимми… просто чтобы позлить его: «Спорим на что угодно, я не ошибаюсь, потому как знаю, она никогда не осмеливалась разде…» — Она прервалась на полуслове, смутившись, и ее лицо стало цвета сердцевины раскрывшейся розы.

В такой ситуации Дарроу спасли внезапно нахлынувшие воспоминания, и он не удержался от смеха, простодушно подхваченного ею.

— Конечно, — проговорила она сквозь смех, — просто я хотела поддразнить Джимми…

Ее веселье было ему несколько неприятно.

— Все вы одинаковы! — воскликнул он, чувствуя необъяснимую досаду.

Она мгновенно это заметила — ничего не упускала!

— Вы сказали это потому, что подумали, я злорадна и завистлива? Да — я завидовала леди Ульрике… О, не из-за вас или Джимми Бранса! Просто у нее было почти все, что мне всегда хотелось иметь: наряды, развлечения, авто, поклонники, прогулки на яхте, Париж — да одного Парижа было достаточно! И может ли, по-вашему, девушка видеть такое перед собой изо дня в день и не задаться вопросом, почему некоторым женщинам, имеющим ничуть не больше прав на это, все само сыплется в руки, тогда как другие пишут приглашения к обеду, разбираются со счетами, делают копии списка необходимых визитов, приводят в порядок гольфы, подбирают ленты и следят за тем, чтобы собак вовремя обработали серой. В конце концов, каждый может посмотреть на себя в зеркало!

Последние слова она буквально выкрикнула, и в них прозвучало нечто большее, нежели раздраженное тщеславие, но он не отреагировал на них, пораженный тем, как изменилось при этом ее лицо. Под набежавшими облаками возбуждения оно уже не было раскрывшейся чашечкой цветка, но темным мерцающим зеркалом, в котором отражались неведомые глубины чувства. Девушка-то с характером — это видно, подумалось ему, и, похоже, она прочла эту мысль в его глазах.

— Вот такие университеты я прошла у миссис Мюррет — и никаких других не кончала, — сказала она, пожав плечами.

— Боже!.. Так долго у нее пробыли?

— Пять лет. Пробыла там дольше остальных, — сказала она так, словно этим можно гордиться.

— Теперь это позади, слава богу!

Вновь на ее лицо набежала различимая тень.

— Да… теперь я достаточно далека от этого.

— Можно поинтересоваться, что собираетесь делать дальше?

Она на секунду задумалась, прикрыв веки, затем ответила с достоинством:

— Еду в Париж, учиться на актрису.

— На актрису? — Дарроу в смятении уставился на нее. Все его смешанные, противоречивые впечатления о ней враз изменились после такого признания, и, чтобы скрыть удивление, он беспечно добавил: — Значит… все же увидите Париж!

— Едва ли это будет Париж Ульрики. Париж сплошных удовольствий.

— Действительно, едва ли. — Подлинное сочувствие побудило его продолжить: — Есть ли у вас… кто-то влиятельный, на кого вы можете рассчитывать?

Она ответила небрежным смешком:

— Никого, кроме себя. И никогда не было.

Ответ был ожидаемым, и он оставил его без внимания.

— Но вы хотя бы представляете, какая конкуренция в этой профессии?

— Очень ясно представляю. Но я не могу жить как прежде.

— Разумеется, не можете. Но поскольку, по вашим словам, вы терпели это дольше остальных, разве нельзя было продержаться хотя бы еще немного, пока не появится нечто вроде надежной вакансии?

Она помолчала, затем перевела безразличный взгляд на окно, поливаемое дождем.

— Не пора ли нам трогаться? — спросила она с надменной беззаботностью, которую скорее можно было ожидать от леди Ульрики.

Дарроу, удивленный произошедшей в ней переменой, но видя за подобной реакцией замешательство и досаду, встал и снял со спинки стула ее жакет, который она повесила просушиться. Когда он протягивал его ей, она метнула на него быстрый взгляд.

— Дело в том, что мы поссорились, — вырвалось у нее, — и я ушла вчера вечером, осталась без ужина — и без жалованья.

— Вот как! — охнул он, прекрасно понимая, какими печальными последствиями может грозить подобный разрыв с миссис Мюррет.

— И без рекомендательного письма! — добавила она, продевая руки в рукава жакета. — А теперь, похоже, и без кофра, — но не вы ли сказали, что до отплытия есть время еще раз поискать на станции?

Время для поиска еще было, но новая попытка закончилась разочарованием, поскольку они не могли отыскать ее кофр в огромной груде багажа, в которой добавилось беспорядка с прибытием очередного курьерского из Лондона. Это обстоятельство вызвало в мисс Вайнер кратковременное замешательство, но она быстро смирилась с необходимостью в любом случае продолжать путешествие, и ее решимость подвигла Дарроу окончательно отмести сомнения, следовать ему дальше в Париж или возвращаться в Лондон.

Похоже, надежда иметь в его лице попутчика воодушевила мисс Вайнер, что было подкреплено его предложением запросить телеграммой Чаринг-Кросс о пропавшем кофре; и он оставил ее ждать в пролетке, а сам помчался на телеграфную станцию. Запрос отправили; он собрался возвращаться, но тут его осенило, и он написал послание своему слуге в Лондоне: «Если после моего отъезда придут письма с французскими марками, немедленно переправь их мне в отель „Терминал“, Гар-дю-Нор,[1] Париж».

Затем присоединился к мисс Вайнер, и они покатили под дождем обратно к пристани.

III

Едва поезд выехал из Кале, она уткнулась головой в уголок сиденья и уснула.

Сидя напротив нее в купе, в которое он ухитрился не пустить других пассажиров, Дарроу с любопытством разглядывал ее. Он никогда не видел лица, так быстро меняющегося. Минуту назад оно было как поле маргариток, волнующихся под летним ветерком; и вот уже в неверном бледном свете светильника над головой оно несет на себе жесткую печать переживаний, как будто еще мягкая масса застыла прежде, чем ее округлости успели оформиться; и он растроганно смотрел, как тень заботы ложится на нее, пока она спит.

История, которой она поделилась с ним в сопящем качающемся вагоне и в буфете в Кале — он настоял на предложении возместить ей ужин, которого она лишилась у миссис Мюррет, — позволила составить о ней более четкое представление. С момента, когда она оказалась в нью-йоркской школе-интернате, куда ее после смерти родителей поспешил отдать занятой опекун, она была одинока в суматошном и равнодушном мире. Вообще о ее юности можно было сказать одной фразой: все вокруг были слишком заняты собой, чтобы позаботиться о ней. Опекун, гнувший спину в крупном банкирском доме, был поглощен «конторой», его жена — своим здоровьем и религией; Лаура же, ее старшая сестра, то замужеством, то разводом, то новым замужеством и во все эти периоды — стремлением достичь некоего смутного «артистического» идеала, на что опекун и его жена смотрели косо, использовала их неодобрение (как предполагал Дарроу) в качестве предлога, чтобы не беспокоиться о бедной Софи, для которой, возможно по этой причине, осталась воплощением недостижимой романтической мечты.

Со временем удар, случившийся у опекуна, катастрофическим образом сказался на его финансовом положении, и после его горько оплаканной смерти стало очевидно, что невозможно выделить наследство, причитающееся его подопечной. Никто так искренне не сожалел об этом, как его вдова, которая видела в сложившейся ситуации лишнее доказательство того, что жизнь ее супруга была принесена в жертву бесчисленным обязанностям, возложенным на него, и которая едва ли могла бы — если бы не внушения церкви — заставить себя простить юную девушку, косвенно ускорившую его конец. Софи не возмутило такое отношение. Собственно, смерть опекуна опечалила ее куда больше, нежели потеря своего незначительного состояния. Оно было лишь средством держать ее в кабале, и его исчезновение стало поводом броситься в бескрайнее яркое море жизни, окружавшее остров — ее неволю. Первый раз она вышла на берег — благодаря вмешательству дам, которые следили за ее образованием, — в классе школы на Пятой авеню, где в течение нескольких месяцев она выполняла роль амортизатора между тремя деспотическими детьми и их эскортом из нянек и учителей. Слишком настойчивое ухаживание камердинера их папаши принудило ее к бегству из сей тихой гавани, вопреки прямому совету ее школьных наставниц, подразумевавшему личное знание, что благовоспитанности и чувства собственного достоинства всегда бывает достаточно, чтобы охладить самые необузданные страсти. В точности такой же опыт вдовы опекуна и печальный давешний случай в жизни Лауры, оставившие след в их душе, не побудил ни одну из этих дам вмешаться, и, таким образом, Софи оставалось полагаться лишь на собственные силы.

Школьная подруга родом со Скалистых гор, к которой приехали в Европу отец и мать, предложила Софи сопровождать их и, пока предки под присмотром человека из туристического агентства лечат свои хвори на модных водах, вместе «развлекаться». Дарроу заключил, что совместные «развлечения» с Мейми Хоук были разнообразными и веселыми, но этот относительно блистательный период в жизни Софи длился недолго из-за побега безрассудной Мейми с актером-сердцеедом, последовавшим за ней из Нью-Йорка, и стремительного возвращения родителей для переговоров о выкупе своего чада.

Именно в то время — после передышки в окружении сострадательных американских друзей в Париже — мисс Вайнер попала в мутный водоворот, кипевший вокруг миссис Мюррет. Нашли ее для Софи безденежные соотечественники, и частично из-за них (потому что они были исключительно милы и наивны, легковерные бедняги) она так надолго задержалась в кошмарном доме в Челси. Чета Фарлоу, объяснила она Дарроу, была лучшими друзьями, которых она когда-либо имела (и единственными, кто когда-либо «был добр» к Лауре, которую они видели однажды и которою восхищались); но, даже прожив в Париже двадцать лет, они оставались непростительно простодушными ангелами и были совершенно убеждены, что миссис Мюррет — женщина исключительного интеллекта, а ее дом в Челси — «последний оставшийся салон» (известно ли Дарроу, что такое салон?). И она не хотела открывать им глаза, зная, что это фактически значит вновь сесть им на шею, и, кроме того, чувствовала после предыдущей истории срочную необходимость любой ценой добиться известности, чтобы приобрести прочное положение, а кроме этой возможности, заметила она с легким смешком, другой ей за все эти годы не представилось.

Она набрасывала картину того, как складывалась ее жизнь, легкими быстрыми мазками и тоном, в котором звучал фатализм со странным оттенком горечи. Дарроу понял, что она делит людей по признаку большей или меньшей «удачи» в жизни, но, видимо, не держит обиды на неведомую силу, отмерявшую сей дар в столь неравных долях. Удача или выпадала на твою долю, или же нет, а пока ты могла лишь смотреть со стороны и довольствоваться самым малым, например наблюдать «представление» у миссис Мюррет и обсуждать всяческих леди Ульрик и прочих особ, озаренных светом рампы. И конечно, в любой момент калейдоскоп мог повернуться и расцветить твои серые будни.

Молодой человек, привычный к более традиционным взглядам, находил в подобной беспечной философии своеобразное очарование. Джордж Дарроу имел опыт общения с самыми разными представительницами женского рода, но женщины, с которыми он общался чаще, были или бесспорные леди, или нет. Благодарный тем и другим за их умение служить мужчине с более сложным нравом и готовый допустить, что если они и не созданы с этой целью, то стали такими в процессе эволюции, он инстинктивно разграничивал в уме эти две группы, избегая того промежуточного сообщества, которое пытается примирить оба взгляда на жизнь. Богема казалась ему менее достойной, нежели две другие группы, и ему нравились прежде всего люди, которые шли насколько могли далеко в своей приверженности к независимости, — нравились ему леди и их соперницы, равно не стеснявшиеся выставлять себя такими, какие они есть. На самом деле нельзя было сказать, что у него не было знакомств среди третьего типа женщин, — достаточно леди Ульрики, чтобы напомнить ему об этом; но от этого знакомства у него осталась неприязнь к женщине, использующей привилегии одного класса, дабы скрывать привычки другого.

Что до юных девушек, то он никогда особо не думал о них после своей первой любви к той, кто впоследствии стала миссис Лит. Та история — при взгляде на нее из сегодняшнего дня, — казалось, имела не большее отношение к реальности, нежели бледная декоративная композиция к привольному великолепию летнего пейзажа. Он уже не понимал ни давнего своего неистово бившегося и мечтательно замиравшего юного сердца, ни ее загадочной порывистости и уклончивости. Был мучительный момент, когда он терял ее, — неистовый бунт инстинктов юности против непреклонной судьбы, но первая же волна более сильного чувства смела напрочь все отчаяние, оставив лишь легкий след той истории, и память превратила Анну Саммерс в образ священный, но неинтересный.

Впрочем, подобные обобщения ему было свойственно делать, когда он только начинал набираться жизненного опыта. Чем больше он узнавал жизнь, тем чаще находил ее непредсказуемой и научился доверять собственным впечатлениям, не чувствуя юношеской потребности поверять их другим. Это девушка, сидящая напротив, пробудила в нем скрытую склонность к сопоставлению. Она отличалась от дочек богачей очевидным знакомством с реальной жизнью, знанием, предельно далеким от их теоретической опытности; и все же Дарроу казалось, что все пережитое сделало ее свободной, но без упрямства, уверенной в себе, но без лишнего апломба.

В Амьене станционные огни, ворвавшиеся в купе, разбудили мисс Вайнер, и, не меняя позы, она подняла веки и взглянула на Дарроу. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения. Она как будто мгновенно осознала не столько, где находится, сколько то, что она вместе с ним; и это, кажется, успокоило ее. Она даже не повернула головы, чтобы оглядеться, а продолжала смотреть на него с легкой улыбкой во взгляде, отчего ее лицо словно озарялось изнутри, тогда как губы сохраняли сонную расслабленность.

Станционные огни перекрестно били в глаза, с платформы доносились крики и торопливый топот пассажиров. В купе сунулась голова, и Дарроу бросился защищать их уединение; но захватчик оказался всего лишь кондуктором, совершающим обход поезда. Тот прошел дальше; огни и голоса станции остались позади, сменившись необъятной мглой и глухим гулом, когда поезд, протяжно содрогнувшись, покатил в темноту.

Голова мисс Вайнер снова откинулась на спинку сиденья, и темная волна волос поднялась надо лбом. От вагонной качки из-за уха выбился локон, и она убрала его каким-то мальчишечьим движением, не отрывая глаз от своего спутника.

— Вы не слишком устали?

Она с улыбкой покачала головой.

— Мы прибудем около полуночи. Следуем почти точно по расписанию. — Он поднес руку с часами к лампе, дабы убедиться, что не ошибается.

Она сонно кивнула:

— Все хорошо. Я телеграфировала миссис Фарлоу, что им нет необходимости встречать меня на вокзале, но они предупредят консьержа насчет меня.

— Вы позволите отвезти вас к ним?

Она вновь кивнула, и ее глаза закрылись. Дарроу было очень приятно, что она не делала попыток завязать разговор или притвориться, что ей не хочется спать. Он сидел, наблюдая за ней, пока ее верхние ресницы не сомкнулись с нижними и их тень не легла на щеки, затем встал и накинул занавеску на лампу; купе погрузилось в синеватые сумерки.

Садясь на свое место, он подумал, насколько иначе в этой ситуации повела бы себя Анна Саммерс — или даже Анна Лит. Та не стала бы много разговаривать, не стала бы даже выказывать беспокойство или смущение, важнее для нее в этом положении было бы быть не естественной, но тактичной. Необычность ситуации не позволила бы ей заснуть, или, если бы усталость на минуту сморила ее, она бы вздрогнула и проснулась, спросив себя, где это она и как тут оказалась, да в порядке ли прическа; и было бы достаточно шпилек и зеркальца, чтобы прийти в себя как ни в чем не бывало…

Так размышляя, он подумал, что, быть может, «тепличные» годы девичества сделали ее неприспособленной к последующему столкновению с реальной жизнью. Насколько ближе к той оказалась миссис Лит благодаря замужеству и материнству и этим прошедшим четырнадцати годам? Что такое вся эта ее сдержанность и уклончивость, как не результат мертвящего процесса формирования из нее «леди»? Свежесть, которою он так восхищался, была похожа на неестественную белизну цветов, выращенных в темноте.

Оглядываясь назад на те несколько дней, проведенных вместе, он увидел, что их общение было окрашено — с ее стороны — теми же сомнениями и осторожностью, которые охлаждали их былую близость. Снова у них появилось время для счастья, и она тратила его впустую. Как в девичестве, ее глаза обещали то, что губы страшились исполнить. Она все еще боялась жизни, ее жестокости, ее опасности и таинственности. Она все еще была избалованной маленькой девочкой, которая не может оставаться одна в темноте… Его память устремилась в прошлое, к их молодости, всплывали давно забытые подробности той истории. Как хрупка и смутна была встававшая перед ним картина! Они, он и она, были словно призрачные любовники с греческой вазы, вечно стремящиеся друг к другу и которым вовек не соединиться.[2] Он до сих пор не был уверен, что именно их разлучило: они разошлись столь же невзначай, как разлетаются семена одуванчика от дуновения летнего ветерка…

Сама неопределенность, смутность воспоминания добавила ему мучительную остроту. Он чувствовал мистическую боль родителя, на глазах которого только что издал последний вздох и умер ребенок. Почему так произошло? Ведь какое-нибудь малейшее внешнее воздействие — и все могло бы пойти совершено иначе! Если бы она тогда принадлежала ему, он бы постарался, чтобы жар горел у нее в крови и сияли глаза: чтобы она стала истинной женщиной. Он размышлял об этом с опустошенностью, которая есть горчайший плод опыта. Любовь, подобная его любви, могла стать для нее божественным даром самовозрождения; а теперь он видел, что она обречена стареть, повторяя те же самые жесты, подхватывая те же слова, которые всегда слышала, и, возможно, так и не догадается, что сразу за ее застекленным и занавешенным сознанием жизнь уплывает прочь и бездонная тьма усеяна огнями, как ночной пейзаж за окнами поезда.

Поезд замедлил бег, проезжая сонную станцию. Дарроу оглядел свою спутницу, на которую падал отсвет станционных фонарей. Голова ее склонилась к плечу, губы слегка раскрылись, и тень верхней падала на нижнюю, углубляя ее цвет. От вагонной тряски у девушки снова выбился локон. Он порхал над ее щекой, как коричневое крыло над цветами, и Дарроу почувствовал сильнейшее желание наклониться к ней и заправить тот за ухо.

IV

Когда по пути с Северного вокзала их такси, свернув, нырнуло в ослепительную реку больших бульваров, Дарроу подался вперед и показал на сверкающий театральный подъезд:

— Вон там, смотрите!

Над входом пылало, выведенное огненными буквами, имя великой актрисы, чьи завершающиеся гастроли с необыкновенно оригинальной пьесой были темой обширных статей в парижских газетах, которые Дарроу принес в Кале в их купе.

— Это то, что вы должны увидеть, прежде чем станете на двадцать четыре часа старше!

Девушка увлеченно проследила за его жестом. Она окончательно проснулась, была бодра и оживленна, словно головокружительная уличная молва пьянила ее, как вино.

— Сердан? Это там она играет?

Девушка высунула голову из окна машины и вся напряглась, оглядываясь на священные врата. Когда такси пролетело мимо, она со вздохом удовлетворения рухнула обратно на сиденье.

— Восхитительно просто знать, что она там! Представьте, никогда не видела ее. Когда я была тут с Мейми Хоук, мы никуда не ходили, кроме мюзик-холлов, потому что я не понимала французского, а когда потом вернулась сюда, к дорогим моим Фарлоу, то не имела ни гроша и не могла позволить себе театр, да и они не могли; так что если только их друзья приглашали нас куда-нибудь — и один раз мы видели трагедию, написанную знакомой румынской дамой, а еще — «Друг Фриц»[3] в «Комеди Франсез».

Дарроу засмеялся:

— Теперь вы обязаны исправиться. «Головокружение» — превосходная пьеса, и Сердан в ней блистает. Вы должны пойти завтра вечером со мной посмотреть на нее — с друзьями, конечно… То есть, — добавил он, — если будет какая-либо возможность достать билеты.

Уличный фонарь осветил ее сияющее от радости лицо.

— Вы правда возьмете нас с собой? Как забавно — думать, что завтра уже наступило!

Было удивительно приятно иметь возможность доставить ей такое удовольствие. Дарроу не был богат, но с трудом мог представить себе ощущения людей с такими же, как у него, вкусами и тонко чувствующих, для которых вечер в театре означал бы непозволительную роскошь. В голове у него прозвучал ответ миссис Лит на вопрос, видела ли она эту пьесу. «Нет. Я, конечно, собиралась, но в Париже человек всегда невероятно занят. И по том, меня просто тошнит от Сердан — вечно тебя волокут посмотреть ее».

Таково было обычное отношение к подобным возможностям в обществе, в котором он вращался. Слишком они были многочисленны, что даже вызывало раздражение, заставляло ограждать себя от них! Он даже вспомнил, как удивлялся тогда, действительно ли истинно прекрасный вкус, вещь исключительная, способен притупиться вследствие привычки; действительно ли красота настолько быстро насыщает, что потребность в ней можно сохранить, только испытывая в ней нужду. Во всяком случае сейчас предоставлялась прекрасная возможность провести эксперимент с такого рода голодом: ему почти захотелось остаться в Париже достаточно долго, чтобы измерить, насколько восприимчива мисс Вайнер.

Она все не могла забыть о его обещании:

— О, это так прекрасно! Думаете, вы сможете достать билеты? — А потом, после паузы, наполненной бьющей через край признательностью: — Вы, наверное, сочтете меня отвратительной?.. Но что, если это для меня единственная возможность?.. Так если вы не сможете достать билеты на всех, то постарайтесь достать хотя бы для меня. В конце концов, Фарлоу, возможно, уже видели эту пьесу!

Он, разумеется, не считал ее отвратительной, а лишь еще более обаятельной в своей естественности, не стесняющейся показать откровенную жадность изголодавшейся юности.

— Вы так или иначе пойдете! — весело пообещал он, и она с довольным вздохом откинулась на спинку сиденья, а их такси катило по тускло освещенным улицам квартала за Сеной, где жили Фарлоу.


Эта короткая поездка вспомнилась ему на следующее утро, когда он отворил окно, впустив в номер ранний грохот Северного вокзала.

Девушка была тоже здесь, в соседнем номере. Это первое, о чем он подумал, едва проснувшись. Следом возникло облегчение оттого, что, благодаря неожиданному повороту событий, у него появилась обязанность. Осознать, пробудившись, необходимость действия, волей-неволей отложив бесплодные размышления о тайных обидах, — это вполне стоило благодарности, даже если легкое приключение, в которое он оказался втянут, не вызовет у него инстинктивного любопытства посмотреть, к чему оно приведет.

Когда он и его спутница вчера вечером подъехали к дверям дома Фарлоу на рю де ла Шез, они обнаружили, после неоднократных попыток взять его приступом, что Фарлоу больше там не живут. Те неделю назад покинули не только квартиру, но и Париж; а разрыв мисс Вайнер с миссис Мюррет был слишком стремительным, чтобы письмо и телеграмма успели застать американцев. Оба сообщения, несомненно, все еще лежали на полке в конуре консьержа; но ее хозяин, будучи вытащен из своей норы, мрачно отказывался позволить мисс Вайнер проверить это и только бросил, задобренный монетой Дарроу, что американцы уехали в Жуани.

Следовать за ними в тот поздний час было явно невозможно, и мисс Вайнер, расстроенная, но не обескураженная, просто согласилась с предложением Дарроу вернуться на остаток ночи в отель, в который он отправил свой багаж.

Поездка обратно в предрассветной тиши, в ночном блеске бульвара, блекнущем вокруг них, как обманчивые огни дворца чародея, произвела на нее такое впечатление, что она, казалось, забыла о собственном затруднительном положении. Дарроу подметил, что она не чувствует красоту и таинственность окружающего так же остро, как чувствует воздействие его человеческого содержания, все его скрытые эмоциональный и авантюрный смыслы. Когда они проезжали темную колоннаду «Комеди Франсез», отчужденного и похожего на храм в свете меркнущих фонарей, он почувствовал, как она сжала его руку, и услышал ее восклицание: «Там есть то, что мне так отчаянно хочется увидеть!» — и всю обратную дорогу до отеля она продолжала с практичной дотошностью и простодушной жаждой подробностей расспрашивать его о театральной жизни Парижа. Слушая ее, он снова поражался тому, как ее естественность разряжала напряженность ситуации, оставляя лишь приятный оттенок дружеского общения. Эпизод этот, который можно было бы загодя определить как «щекотливый», в итоге оказался вне таких определений, подобно рассветной прогулке с дриадой в росистом лесу, и Дарроу сказал себе, что человечеству никогда не пришлось бы изобретать тактичность, если бы оно сперва не придумало сложных социальных отношений.

Прощаясь, они уговорились, что утром он узнает, когда отправляется поезд в Жуани, и проводит ее до станции, но за завтраком, ожидая затребованного расписания, он снова вспомнил ее радостную реакцию на возможность увидеть Сердан. Конечно, жаль было — поскольку эта самая неуловимая и непредсказуемая из актрис на следующей неделе уезжала в Южную Америку — упустить, возможно, последний шанс увидеть ее в ее величайшей роли; и Дарроу, одевшись и сделав необходимые выписки из расписания, решил представить результаты своих размышлений обитательнице соседнего номера.

Дверь мгновенно открылась на его стук, и мисс Вайнер возникла на пороге; ее словно окунули в некую искристую субстанцию, отчего завились все ее развившиеся завитки и облекли ее мерцанием молодой листвы.

— Как я вам нравлюсь? — крикнула она и, уперши руку в бок, сделала оборот перед ним, словно демонстрируя чудо французского пошива.

— Наверное, пропавший кофр нашелся, и, скажу я вам, его стоило искать!

— Вам нравится мое платье?

— Я в восторге! Я всегда восхищаюсь новыми платьями — но не хотите ли вы сказать, что это платье не новое?

Она торжествующе рассмеялась:

— Нет, нет, нет! Мой кофр не отыскался, и это всего лишь старая тряпка, что была на мне вчера. Но я не знаю случая, чтобы уловка не срабатывала! — И когда он непонимающе посмотрел на нее, радостно объяснила: — Мне всегда приходилось одеваться во всякие унылые обноски, и, когда остальные щеголяли в нарядном и модном, я чувствовала себя ужасно несчастной. Так что однажды, когда миссис Мюррет неожиданно позвала меня вниз, чтобы заполнить свободное место за обеденным столом, я вдруг подумала: а что, если покрутиться вот так и спросить у каждого: «Как я вам нравлюсь?» И знаете, все попались на эту уловку, даже миссис Мюррет, которая не узнала моих перелицованных и перекрашенных тряпок и сказала мне потом, что это ужасно дурная манера — одеваться так, словно я какая-то фигура, которая, предполагается, всем известна! И с тех пор, когда мне особенно хотелось хорошо выглядеть, я просто спрашивала людей, что они думают о моем новом наряде; и они всегда, всегда попадались на эту уловку!

Она так живо представила свое объяснение, что Дарроу почувствовал: цель достигнута.

— Вот вам и подтверждение вашего призвания, — вскричал он, — конечно же, вы должны увидеть Сердан! — И, заметив, как вытянулось ее лицо при этом упоминании о перемене в ее видах на будущее, поспешил изложить свой план.

Он видел, как легко ей что-то объяснять. Она или принимала его предложение, или не принимала, но хотя бы не тратила время на возражения и споры или пустое жертвоприношение идолам конформизма. Уверенность, что можно почти наверняка повлиять на нее, позволила ему почувствовать: он становится ей достаточно близок, чтобы убедить не устраивать необдуманную погоню за ее друзьями.

Да, несомненно, было бы глупо, сразу согласилась она, в случае таких расплывчатых ангелов, как чета Фарлоу, мчаться за ними, не имея более определенного подтверждения, что они обосновались в Жуани и, обосновавшись там, смогут приютить ее у себя. Слишком вероятно, признала она, что они уехали туда из соображений экономии и живут в слишком стесненных условиях, чтобы ей хватило там места; и в таком случае будет нехорошо сваливаться им как снег на голову. Простейший способ выяснить, что и как, — это вернуться на рю де ла Шез, где в это более подходящее для разговоров время консьерж, может, будет менее скуп на подробности; тогда, в зависимости от того, что он сообщит, она и решит, что ей предпринять дальше.

Постепенно, по намекам на их необъяснимое бегство, ей стало ясно, что положение Фарлоу, скорей всего, действительно не таково, чтобы внезапно вторгаться к ним. Беспокойство за друзей заставляло ее полностью забыть о себе, и Дарроу с несоразмерным случаю удовольствием отметил это свойство ее характера. Она согласилась, что было бы хорошо немедленно отправиться на рю де ла Шез, но на предложение поехать туда на машине возразила, что не пройтись пешком по Парижу — это «потеря», и они зашагали по оживленным шумным улицам.

Прогулка была достаточно долгой, чтобы он многое узнал о девушке. После ночной грозы воздух был свеж и чист, и Париж сиял во всей своей утренней красе под небом, похожим на необъятные мокрые бело-голубые простыни; но Дарроу вновь обратил внимание на то, что ее зрительная чуткость была менее острой, нежели чуткость к тому, что добрые Фарлоу — которых он, казалось, уже давно знал — наверняка назвали бы «интересом к человеческому». Она, похоже, не воспринимала богатства форм и красок, оно не пробуждало ее воображения, и зрелище, открывавшееся им, — всегда в живописном блеске, столь ценном для ее спутника, — рассыпалось под ее испытующим взглядом на тысячи мелких подробностей: товары в магазинах, характер и род занятий прохожих, отражающиеся в их лицах, уличные вывески, названия отелей, мимо которых они проходили, пестрота и яркость цветов в тележках, неповторимый облик церквей и общественных зданий, которые привлекали ее взгляд. Но больше, догадывался он, ей нравилось быть просто свободной, шагать по другой стране в солнечный денек, молоть языком в свое удовольствие, постукивать каблучками в такт могучей музыке города. Ее наслаждение свежим воздухом, свободой, сверканием утра неожиданно позволило вообразить ее душное прошлое; не было для Дарроу безразлично и то, что его присутствие явно много добавляло к этому ее наслаждению. Она должна была ценить в нем хотя бы лишь благосклонного слушателя, догадывался он. Девушке до смерти хотелось поговорить с кем-то, выпустить на волю свои бедные робкие подавляемые чувства. За внезапным взрывом откровенности стояли годы скрытности; и жалость, которую она внушала, заставила Дарроу пожелать, чтобы она в полной мере использовала эти несколько часов свободы.

У нее был талант мгновенно давать определения вещам, и ответы на его вопросы о жизни, которую она вела с четой Фарлоу между эрами Хоуков и Мюррет, открыли перед ним своеобразную сторону парижского быта. Сами Фарлоу — он художник, она «журналистка» — зримо предстали перед ним во всем их бескорыстном простодушии: пожилая пара из Новой Англии со смутной жаждой гражданской свободы, жившая в Париже так, словно то был какой-нибудь массачусетский пригород, уповая на «возвышенную сторону» галльской натуры. С равной живостью девушка описала ему фигуры, составлявшие круг знакомых, что был для миссис Фарлоу источником «Внутреннего взгляда на французскую жизнь», публиковавшегося под ее именем в ведущем новоанглийском журнале: румынскую даму, приславшую им билеты на постановку ее трагедии; пожилого французского господина, который после недельного пребывания в британском Фолкстоуне принялся переводить английские романы для провинциальной периодики; даму из Уичиты, штат Канзас, пропагандистку свободной любви и отмены корсета; вдову пастора из Торки, который написал «Путеводитель по иностранным картинным галереям для английских дам»; и русского скульптора, который питался одними орехами и «почти наверняка» был анархистом. Они составляли ядро этого общества, периферию же — музыканты, архитекторы и прочие американские студенты, которые успешно представлялись богатому воображению миссис Фарлоу «центром университетской жизни», «Салоном Фобур Сен-Жермен», группой парижских «интеллектуалов» или «срезом» монмартрского общества; но даже ее способности извлекать из общения с этими людьми самый разнообразный литературный материал было недостаточно для постоянного поддержания «Внутреннего взгляда», и бывали дни, когда — пейзажи мистера Фарлоу в равной мере не находили покупателя — временное отступление в провинцию (впоследствии используемое для «Картинок усадебной жизни») становилось для отважной пары необходимым.

Пять лет пребывания в мире миссис Мюррет, вместе с усилением нежности Софи к чете Фарлоу, почти не оставили у нее иллюзий об их возможности устроить ее судьбу; и она не скрывала от Дарроу, что ее планы относительно театра были самые неопределенные. Они зависели главным образом от проблематичной благосклонности престарелой комедиантки, с которой миссис Фарлоу была поверхностно знакома (и широко использовала это знакомство в своих заметках «Звезды французской сцены» и «За кулисами „Комеди Франсез“») и которая однажды слышала, как мисс Вайнер декламировала «Майскую ночь» Альфреда Мюссе, и выказывала знаки одобрения.

— Но я, конечно, знаю, чего все это стоит, — бросила девушка в очередном проблеске проницательности. — И потом, вряд ли такое несчастное ископаемое, как мадам Доль, способна сейчас заставить прислушаться к себе, даже если она действительно думает, что я талантлива. Но она может представить меня нужным людям, или хотя бы порекомендовать. Если бы мне удалось достаточно заработать, чтобы брать уроки, я бы прямо пошла учиться к кому-нибудь из великих. Я очень надеюсь, что Фарлоу подыщут мне такую возможность — работу в какой-нибудь американской семье в Париже, которая захочет, как семейство Хоук, чтобы я «сопровождала» их, и которая оставит мне достаточно времени для учебы.

На рю де ла Шез они мало что узнали, кроме точного адреса четы Фарлоу и того, что перед отъездом те передали квартиру в поднаем. Добыв эти сведения, Дарроу предложил мисс Вайнер пройтись по набережной до маленького ресторанчика с видом на Сену и там за plat du jour[4] обсудить, что делать дальше. От долгой прогулки у нее раскраснелись щеки, свидетельствуя о том, что она нагуляла здоровый аппетит, удовлетворить который не возражала в компании Дарроу. Вернувшись к реке, они зашагали в направлении Нотр-Дама, то и дело останавливаясь из-за непреодолимой тяги молодого человека застывать над книжными развалами или любоваться красотой открывающихся панорам. Два года его глаза были вынуждены довольствоваться атмосферными эффектами Лондона, таинственным слиянием темного нагромождения зданий и низкого неба цвета битума; и прозрачность французского воздуха, что делала зеленые сады и серебристый камень столь классически ясными и одновременно гармонично сочетающимися, поражала его, как будто Париж обладал живым разумом. Каждая линия строений, каждая арка мостов, самое течение полноводной светлой реки между ними способствовали этому впечатлению, все в отдельности отсылало к некой чувственной памяти; так что для Дарроу во время прогулок по парижским улицам город всегда уподоблялся разворачивавшемуся громадному гобелену, источавшему бесчисленные ароматы, которыми пропитался за столетия.

Столь богато и разнообразно было это зрелище, что оно легко могло выполнять такую несвойственную ему роль, как быть фоном восторгов мисс Вайнер. Как простой театральный задник, оно подходило для ее индивидуального приключения, и точно так же — для грядущего воплощения великих чувств. Для нее, как вновь ощутил Дарроу, когда они сидели за столиком у низенького оконца, выходящего на Сену, Париж был Парижем в силу всех его занимательных частностей, его бесконечной изобретательности по части удовольствий. Где еще, например, можно было найти миленькие тарелочки с hors d'oeuvre,[5] симметрично разложенными анчоусами, кружочками редиски и тонкими золотистыми ракушками сливочного масла или лесную землянику и кувшинчики со сливками, которые придавали их трапезе утонченный оттенок деревенской простоты? Не замечал ли он, спросила она, что кухня всегда отражает национальный характер и что французская еда приготовлена с умом и воображением просто потому, что сами французы такие? А как везде в частных домах еда всегда схожа с беседой — как одинакова банальность, и та, что попадает на язык, и та, что слетает с языка? Так и представляешь, верно, что за меню будет, если фея махнет палочкой и вдруг превратит разговор за лондонским обедом в жаркое и пудинг? Она всегда считала хорошим знаком, если людям нравится ирландское рагу, — значит, они любят перемены и неожиданности и принимают жизнь такой, какая она есть; и замечательный парижский вариант этого блюда, navarin, как раз поставленный перед ними, очень похож на самый лучший разговор — такой, когда человек не может сказать заранее, на что свернет беседа!

Дарроу, наблюдая за тем, как она наслаждается их невинным пиршеством, гадал, не свидетельствует ли ее живость и жизнерадостность о природной склонности к актерству. В девушке подобного типа знающие люди мгновенно распознают дар гистриона. Но опыт склонил его к мысли, что, кроме мгновения творчества, божественный огонь в обладателях этого дара едва тлеет. Одна или две действительно умные актрисы, которых он знал, поразили его в разговоре своей тупостью или примитивной веселостью. По его мнению, кроме гениальных умов, творчество поглощает человека целиком, слишком мало оставляя для выражения его личности; и сидевшей перед ним девушке с подвижным лицом и живым воображением было предназначено творить скорее в реальности, нежели в любом подражании жизни.

Им уже принесли кофе и ликеры, когда ее мысли неожиданно вернулись к Фарлоу. Она резко вскочила и заявила, что должна немедленно отправить им телеграмму. Дарроу попросил официанта принести перо и бумагу и освободить место рядом с ее локтем для полувысохшей ресторанной чернильницы и пресс-папье; но один вид этих унылых принадлежностей словно ввел ее в ступор. Озабоченно сдвинув брови и прижав ручку к губам, она нависла над телеграфным бланком; наконец тревожно посмотрела на Дарроу:

— Просто не знаю, что писать.

— Что? Что вы остаетесь, поскольку хотите увидеть Сердан?

— Но я… я ее действительно увижу, правда? — Лицо ее радостно вспыхнуло.

Дарроу посмотрел на свои часы:

— Вы вряд ли получите ответ на телеграмму до отхода дневного поезда на Жуани, даже если выяснится, что ваши друзья смогут вас принять.

Она задумалась на секунду, постукивая ручкой по губе:

— Но я должна дать им знать, что я здесь. Должна как можно скорее узнать, смогу ли вообще остановиться у них. — Она в отчаянии отложила ручку. — Никогда не умела писать телеграммы! — вздохнула она.

— Тогда попробуйте написать письмо и сообщите, что приедете завтра.

Она с облегчением последовала его совету и энергично обмакнула перо в чернильницу, но после минутного неуверенного царапанья вновь остановилась:

— Ох, это ужасно! Просто не знаю, что писать. Ни за что на свете не признаюсь, как отвратительна была миссис Мюррет.

Дарроу не счел нужным реагировать. В конце концов, его это не касалось. Он закурил сигару и откинулся на спинку стула, лениво любуясь девушкой. В писательских муках она сдвинула шляпку на затылок, освободив непокорный локон, который просился потрогать его вчера вечером. Насмотревшись на него, он встал и отошел к окну.

Позади слышалось скрипенье пера по бумаге.

— Не хочется их беспокоить… наверняка у них и без меня достаточно забот. — Неуверенный скрип вновь замер. — Что же я такая дуреха, совсем не умею писать: все слова в страхе разбегаются, когда пытаюсь их поймать.

Он с улыбкой оглянулся, посмотрел, как она сидит, склонившись над письмом, словно школьница, мучающаяся над сочинением. Пылающая щека и насупленная бровь свидетельствовали о том, что она испытывает настоящие трудности, что это не неуклюжая попытка вызвать его сочувствие. Девушка и вправду не умела выражать мысли на бумаге, и эта неспособность отражала ее быстрый впечатлительный ум и непрекращающуюся смену чувств. Он подумал о письмах Анны Лит, точнее, о нескольких письмах, полученных много лет назад от девушки, которая была еще Анной Саммерс. Перед глазами встали изящный уверенный почерк, четко выстроенные фразы, и по внезапной ассоциации вспомнилось, что точно такой же документ в это самое время, может быть, ждет его в отеле.

Что, если действительно письмо пришло и в нем содержится полное объяснение ее телеграммы? Резкий перелом в настроении, вызванный этой мыслью, заставил его взглянуть на девушку с внезапным раздражением. Она околдовала его, будто последнего дурня, и он поразился себе: как его угораздило попусту потратить на нее полдня, когда все это время письмо от миссис Лит, может быть, лежит у него на столе. В этот момент, будь у него выбор, он бросил бы спутницу прямо здесь, но, раз уж взялся заботиться о ней, придется мириться с последствиями.

Как уже бывало, интуиция подсказала ей, что настроение у него переменилось, поэтому она вскочила и скомкала письмо.

— Какая я бестолковая; но не буду больше вас задерживать. Вернусь в отель и напишу там.

Она покраснела, и, когда глаза их встретились, он впервые за все это время заметил в ее взгляде легкое замешательство. В конце концов, может, его близость и была причиной ее смущения? Эта мысль обратила смутное раздражение ею в определенное недовольство собой. Не было никакого оправдания тому, что он ввязался в подобное приключение. Почему он не отправил девушку вечерним поездом в Жуани, вместо того чтобы убеждать ее не торопиться, и использовал Сердан в качестве предлога? Париж полон знакомых, и его досада лишь возросла, когда он подумал, что какие-нибудь приятели миссис Лит могут увидеть его на спектакле и доложат, что он был там с подозрительно хорошенькой спутницей. Мысль была очень неприятной: не хотелось, чтобы обожаемая женщина подумала, будто он может хоть на минуту забыть о ней. Да еще к этому моменту он окончательно убедил себя, что его уже ждет письмо от нее, и даже осмелился вообразить, будто в послании отменяется телеграфное повеление и она призывает его к себе немедленно…

V

Краткое «Pas de lettres»[6] на конторке портье разрушило его надежды. Миссис Лит не написала ему — и не потрудилась объяснить свою телеграмму. Дарроу отвернулся, чувствуя боль унижения. Ее скупое молчание было насмешкой над расточительностью его надежд и страхов. Он уже спрашивал портье прежде, вернувшись в отель после ланча; и сейчас, возвратившись под вечер, получил тот же отрицательный ответ. Вечерняя почта пришла, и для него ничего не было.

Взгляд на часы показал, что у него едва остается времени, дабы одеться перед тем, как отвести мисс Вайнер поужинать; но, только он направился к лифту, ему пришла в голову новая мысль, и, поспешив обратно в холл, он продиктовал очередную телеграмму: «Не отправляла ли ты сегодня письмо во Францию? Телеграфируй Терминал».

Какой-то ответ придет непременно ко времени его возвращения из театра, и тогда он будет определенно знать, собиралась миссис Лит писать ему или нет. Он поспешил наверх и с легким сердцем переоделся.

Кофр-скиталец мисс Вайнер нашел наконец свою хозяйку; и, одетая со скромным великолепием, какое он ей предложил, она сияла напротив Дарроу за ресторанным столиком. В отместку за свое уязвленное самолюбие он нашел ее прелестней и интересней, чем раньше. Ее платье, спускаясь от горла, подчеркивало, как грациозно сидит ее голова на стройной шее, а широкие поля шляпы изгибались над волосами туманным ореолом. Улыбка удовольствия играла в ее взоре и на губах, и, глядя, как девушка сияет ему между свечей, затененных абажуром, Дарроу чувствовал, что вовсе не пожалеет, если его увидят с ней на публике. Он даже беспечно обвел глазами зал в неопределенной надежде увидеть знакомых.

В театре вся оживленность слетела с нее; притихшая, сосредоточенная, она сидела, затаив дыхание, в углу ложи бенуара с видом неофита, ожидающего приобщения к священным таинствам. Дарроу сел позади нее, чтобы, глядя на сцену, видеть и ее профиль. Его тронула юная серьезность ее лица. Несмотря на то, что она успела многое пережить, и свои двадцать четыре года за плечами, она поражала его тем, как, по сути, была еще юна; и он удивлялся, как это столь мимолетное свойство могло сохраниться в удушающей атмосфере дома Мюррет. По ходу спектакля он заметил, что ее неподвижное лицо временами озаряет вспышка понимания. Она ничего не пропускала, напряженно следила за Сердан, и, когда та появлялась на сцене, у нее между бровей возникала беспокойная складка.

После первого действия она несколько минут сидела, замерев от восхищения, потом повернулась к своему спутнику и обрушила на него град вопросов. Из них он вывел, что ей менее интересно было наблюдать за развитием пьесы, чем следить за подробностями интерпретации. Каждый жест и интонация великой актрисы были подмечены и проанализированы; и Дарроу чувствовал тайное удовлетворение оттого, что к нему обращались как к авторитету в области актерского искусства. До сей поры он интересовался этим предметом просто как культурный молодой человек, которому были любопытны все формы художественного выражения; но, отвечая на ее вопросы, он находил такие ответы, которые явно поражали его слушательницу блеском и оригинальностью, да и сам он был ими не так чтобы недоволен. Мисс Вайнер было куда интересней услышать его мнение, нежели высказать собственное, и уважение, с которым она воспринимала его тирады, заставило его буквально фонтанировать идеями о театре, к вящему собственному изумлению.

Со второго действия она стала больше внимания уделять развитию пьесы, хотя скорее ее интересовало то, что она называла историей, нежели конфликт характеров, эту историю составлявший. Странно сочеталось с ее острым восприятием театра, знанием профессиональных приемов и театральных сплетен, с бойкими рассуждениями о «строчках», то есть ролях, и «занавесах» примитивно-наивное восприятие сюжета как чего-то «реально происходящего», при котором зритель присутствует, как при несчастном случае на улице или ссоре в соседней комнате. Она пытала Дарроу, действительно ли с любовниками случится беда, которая угрожает им, и, когда он напомнил ей, что не может предсказывать, поскольку уже видел пьесу, она воскликнула: «Ах, тогда, пожалуйста, не рассказывайте, что будет дальше!» — и тут же стала расспрашивать его о положении Сердан в театре и ее частной жизни. Что касается последней темы, то тут некоторые ее вопросы были из тех, что несвойственны юным девушкам, да они даже не знают, как их задавать; но она явно не сознавала этого, что говорило скорее не о ней, а о прежнем ее окружении.

Когда пришло время второго антракта, Дарроу предложил прогуляться в фойе; и, сидя там на одном из узеньких диванчиков, обитых красным бархатом, они наблюдали за толпой, текущей мимо них в сиянии светильников и позолоты. Потом, когда она пожаловалась на жару, он повел ее сквозь толчею в переполненное кафе у подножия лестницы, где через плечи посетителей им протянули бокалы с оранжадом, и, пока она потягивала через соломинку напиток, Дарроу курил сигарету с примитивным самодовольством мужчины, чья спутница привлекает взоры других мужчин.

На углу их столика лежал захватанный театральный журнал. Он привлек внимание Софи, и, сосредоточенно изучив страницу, она подняла голову и возбужденно воскликнула:

— Завтра вечером в «Комеди Франсез» дают «Эдипа»! Вы, наверное, видели его миллион раз?

Он улыбнулся в ответ:

— Вы тоже должны его увидеть. Завтра и сходим.

Она вздохнула в ответ на его предложение:

— Как я смогу? Последний поезд на Жуани отходит днем в четыре.

— Но вы еще не знаете, захотят ли ваши друзья принять вас.

— Узнаю завтра утром. Я попросила миссис Фарлоу сообщить мне телеграммой, как только получит письмо.

Чувство вины пронзило Дарроу. По их возвращении в отель после ланча она вручила ему письмо с тем, чтобы он его отправил, и с тех пор он о нем не вспоминал. Несомненно, оно все еще лежит в кармане пиджака, который он снял, переодеваясь к обеду. В смятении он отодвинул стул, словно собираясь вскочить, и это его движение заставило ее поднять голову.

— Что случилось?

— Ничего не случилось. Только… знаете, не думаю, что письмо может уйти с сегодняшней почтой.

— Нет? Почему?

— Ну, боюсь, что будет слишком поздно.

Он нагнул голову, прикуривая сигарету.

Она всплеснула руками, и он с удивлением заметил, что этот жест она переняла у Сердан.

— О боже! Об этом я не подумала! Но конечно же оно дойдет до них утром?

— Полагаю, где-то утром они его получат. Знаете, французские почтальоны в провинции никогда особо не торопятся. Во всяком случае не верится, что оно дойдет сегодня вечером. — При этой мысли он почувствовал себя почти прощенным.

— Тогда, может, стоит телеграфировать?

— Я сам отправлю им телеграмму утром, если прикажете.

Пронзительный звонок известил об окончании антракта, и она вскочила на ноги:

— Идемте же, идемте! Не то пропустим начало!

Мгновенно забыв о Фарлоу, она продела руку ему под локоть, и они вернулись в зал.

Как только поднялся занавес, ее спутник перестал для нее существовать. Наблюдая за ней из своего угла, Дарроу видел, что ее рассудок восхитительно тонет под огромными волнами ощущений. Словно все ее изголодавшиеся чувства тянули чуткие щупальца к вздымающимся волнам прилива; словно все, что она видела, слышала, воображала, обрушилось на нее, заполняя пустоту на месте того, чего она была всегда лишена.

Дарроу вновь наслаждался тем, какой восторг она испытывает. Она была необыкновенно заразительна в своих эмоциях: те передавались чуть ли не физически, как некое излучение, заставлявшее кровь играть в его жилах. Не часто ему представлялась возможность изучить влияние совершенно нового впечатления на столь восприимчивую натуру, и на миг ему захотелось, чтобы струны ее души завибрировали ради его развлечения.

В следующем антракте она в смятении обнаружила, что, когда они пробивались в кафе, она потеряла красивую иллюстрированную программку, которую он ей купил. Она было хотела вернуться в кафе и поискать там, но Дарроу убедил ее, что ему ничего не стоит купить ей другую. Когда он направился за новой программкой, она, протестуя, последовала за ним до выхода из ложи, и он увидел: ее расстраивает мысль, что ему придется потратить на нее лишних несколько франков. Подобная бережливость сразила Дарроу своим контрастом с ее живой расточительностью чувств, и вновь он испытал желание исправить свою столь прискорбную небрежность.

Когда он вернулся в ложу, девушка все еще стояла у двери, и он заметил, что не только его взгляд прикован к ней. Затем нечто другое внезапно отвлекло его внимание. Поверх серых лиц парижской толпы он увидел свежую сияющую физиономию Оуэна Лита, радостно машущего ему. Стройный энергичный юноша отделился от двух столь же юных своих товарищей и пытался пробиться к другу мачехи. Более неподходящей встречи нельзя было и ожидать; его охватило смятение, и лишь в последний момент он успокоился, когда увидел, что Софи Вайнер, словно инстинктивно почувствовав опасность, растворилась в тени ложи.

Минуту спустя Оуэн Лит был уже рядом.

— Я был уверен, что это вы! Какая удача, что я вас встретил. Не пойдете ли с нами поужинать после окончания? На Монмартр или куда пожелаете. Те два парня — это мои друзья по Школе изящных искусств, оба очень хорошие ребята… Мы будем очень рады…

Какое-то мгновение Дарроу читал в его радушном взгляде продолжение: «…если дама тоже пойдет с вами»; затем оно изменилось на «Мы будем так рады, если вы пойдете с нами».

Дарроу, поблагодарив и извинившись, что не может принять приглашение, несколько минут поддерживал беседу, в которой каждое слово, каждая интонация собеседника были как резкий свет, бьющий в больные глаза. Он был рад, когда звонок призвал зрителей занять свои места и юный Лит покинул его с дружеским вопросом: «Мы увидим вас позже в Живре?»

Когда Дарроу присоединился к мисс Вайнер, первой его заботой было выяснить, окинув быстрым взглядом зал, может ли Оуэн видеть со своего места их ложу. Но из ложи юноши не было видно, и Дарроу заключил, что тот его заметил только в коридоре и не рядом с Софи. Он не очень понимал, почему ему кажется столь важным решить этот вопрос; несомненно, причиной была не столько забота о репутации мисс Вайнер, сколько неотступное видение печальных оскорбленных глаз…

По дороге обратно в отель это видение неотступно стояло перед ним, сопровождаемое мыслью, что с вечерней почтой могло прийти письмо от миссис Лит. Даже если письма еще нет, слуга мог сообщить телеграммой, что оно в пути, и при этой мысли его интерес к девушке, сидящей рядом, вновь охладел до братского, почти отеческого. Она была для него, в конце концов, не более чем обаятельным юным созданием, ее было просто приятно пригласить развлечься вечером; и, когда, уже в ярко освещенном дворе отеля, она быстро повернулась, приблизив к нему счастливое лицо, он отклонился, сделав вид, что открывает дверцу такси.

Ночной портье за конторкой, после бесплодных поисков в отделениях для почты, склонялся к тому, что письмо или телеграмма для джентльмена действительно были, и Дарроу, услышавшему это, не терпелось подняться в свой номер. Наверху к их номерам вел длинный, тускло освещенный коридор, и Софи, остановившись на пороге, перекинула через руку свой светлый плащ, а другую протянула Дарроу.

— Если телеграмма придет рано, я уеду с первым поездом; так что, полагаю, пора прощаться, мы больше не увидимся, — сказала она, и в ее глазах мелькнула легкая тень сожаления.

Дарроу, в новом приступе раскаяния, понял, что опять забыл отправить ее письмо; и, когда их руки встретились в пожатии, он поклялся себе, что, как только они расстанутся, помчится отправлять его.

— О нет, конечно, я увижу вас утром!

Лицо ее чуть дрогнуло, выражая удовольствие в ответ на его несколько неуверенную улыбку.

— В любом случае, — сказала она, — хочу поблагодарить вас за такой замечательный день.

Он заметил в ее ладони ту же дрожь, что и в лице.

— Напротив, это я должен… — начал он, поднося ее руку к губам.

Когда он отпустил ее руку и их глаза встретились, в ее глазах что-то промелькнуло, словно свет в занавешенном окне.

— Доброй ночи; вы, наверное, ужасно устали, — отрывисто сказал он и повернулся, даже не дожидаясь, когда она уйдет к себе.

Он отпер дверь своего номера и, споткнувшись в темноте о порог, нащупал выключатель. Вспыхнувший свет осветил телеграмму на столе, и он, забыв обо всем на свете, схватил ее.

«Никакого письма из Франции», — гласило сообщение.

Листок выпал из его руки; Дарроу рухнул на стул возле стола и сидел, невидяще глядя на выцветший коричневато-оливковый узор ковра. Значит, не написала; не написала, и теперь очевидно, что и не собиралась. Если бы у нее было какое-то желание объяснить свою телеграмму, она непременно написала бы ему в течение суток. Но она явно и не думала ничего объяснять, и ее молчание могло означать лишь то, что у нее не было никакого объяснения или же он ей настолько безразличен, что она не сознавала необходимости объясниться.

Оставшись с этими двумя вариантами, Дарроу испытал рецидив давней мальчишеской муки. Это уже не был вопль уязвленного самолюбия. Он сказал себе, что мог бы вынести равную боль, если бы только образ миссис Лит не пострадал, но было невыносимо думать о ней как об особе тривиальной или неискренней. Мысль эта была до того невыносима, что он почувствовал слепое желание наказать кого-то за боль, которую она причиняла.

Он угрюмо сидел, уставившись на дурацкий мутный узор ковра, и, как из тумана, перед ним вновь выплыли глаза миссис Лит. Он видел изящный изгиб ее бровей и темный взгляд, как в последний вечер в Лондоне, когда она отвернулась от него. «Полагаю, пора прощаться», — сказала она тогда, и ему пришло в голову, что она сказала напоследок то же самое, что и Софи Вайнер.

При этой мысли он вскочил и снял с крючка пиджак, в котором оставил письмо мисс Вайнер. Часы показывали без четверти час ночи, и он знал, что не имеет значения, бросит он его в почтовый ящик сейчас или рано утром; но ему хотелось очистить совесть, и, прихватив письмо, он направился к двери.

Звуки в соседней комнате заставили его остановиться. Он вновь осознал, что в нескольких футах от него, за тонкой стенкой, трепещет жадный огонек жизни. Лицо Софи упорно вставало перед ним. Сейчас оно ясно виделось ему, как лицо миссис Лит мгновение назад. С легкой улыбкой он вспомнил, как приятны были ему ее восторги сегодняшним вечером и как она впивала бесчисленные впечатления.

В нем всколыхнулось необычное чувство ее близости, позволившее ему думать, что в этот самый миг она переживает свою радость так же сильно, как он — свое несчастье. Его случай был безнадежен, но было очень легко подарить ей еще несколько часов удовольствия. И не ждет ли она этого втайне? В конце концов, если бы она очень стремилась соединиться со своими друзьями, то послала бы им телеграмму сразу по прибытии в Париж, вместо того чтобы писать письмо. Теперь он удивлялся, как его тогда не поразил столь простой способ оттянуть время. То, что она воспользовалась этим способом, не заставило его думать о ней хуже; просто у него усилилось желание воспользоваться благоприятным случаем. Бедное дитя изголодалось по развлечениям, жаждало немного личной жизни — так почему бы не дать ей шанс провести еще один день в Париже? Если он поможет ей в этом, не исполнит ли тем самым ее надежды?

При этой мысли вновь вернулась симпатия к мисс Вайнер. Девушка захватила все его внимание как возможность бежать от себя, забыться. Благодаря ее присутствию по другую сторону двери он почувствовал себя не столь ужасно одиноким и, благодарный ей за такое облегчение, с ленивым удовольствием принялся придумывать новые способы задержать ее в Париже. Он вернулся на прежнее место у стола, закурил сигару и с легкой улыбкой вообразил ее улыбающееся лицо. Попытался представить, какой эпизод прошедшего дня захотелось бы ей вспомнить в этот вот момент и какую роль он, возможно, играл в нем. Что роль немалую, в этом он был, к безусловной своей радости, уверен.

Звуки, доносившиеся время от времени из ее комнаты, более живо говорили о реальности и скопище чуждого бескрайнего одиночества, среди которого он и она на миг оказались в длинном ряду гостиничных номеров, в каждом из которых обитала собственная тайна. Близость всех этих иных тайн, окружающих их тайну, усиливала интимное ощущение присутствия девушки, и в извивах сигарного дыма ему рисовалась ее фигура, изгиб поднятых тонких юных рук, распускающих волосы, платье, спадающее сначала к талии, потом к коленям, и белизна ног, скользящих по полу к постели…

Он встал, зевнул и с дрожью потянулся, отшвырнул сигарный окурок. Взгляд, следуя за ним, упал на телеграмму, лежащую на полу. В комнате через стену наступила тишина, и он снова почувствовал себя одиноким и несчастным.

Он отворил окно, оперся скрещенными руками на подоконник и окинул взглядом бескрайние огни города, потом поднял глаза к темному небу, где сияла утренняя звезда.

VI

В «Комеди» назавтра Дарроу зевал и ерзал на своем сиденье.

День был теплым, в зале ни одного свободного места, духота, и спектакль, по его мнению, невыносимо плох. Он украдкой бросил взгляд на свою спутницу, проверяя, разделяет ли та его чувства. Ее увлеченный профиль не выдавал никакого беспокойства, но она могла изображать интерес просто из вежливости. Он откинулся в кресле, подавляя очередной зевок и пытаясь сосредоточиться на сцене. Там разыгрывались великие события, и он не был безразличен к суровой красоте древней драмы. Но трактовка пьесы казалась ему столь же душной и безжизненной, как атмосфера в зале. Актеры были те же, кому он часто аплодировал в тех же самых местах, и, возможно, этот факт усиливал впечатление застойности и условности, которое производила их игра. Безусловно, настала пора влить свежую кровь в вены отмирающего искусства. Казалось, призраки актеров давали призрачный спектакль на берегах Стикса.

Это уж точно был не самый удачный способ для молодого человека и его прелестной спутницы проводить золотые часы весеннего предвечерья. Свежесть лица отражала свежесть весны, напоминая о солнечных лучах, пробивающихся сквозь молодую листву, о журчанье ручья в траве, о дрожащей тени деревьев под ветерком на лугах…

Когда наконец убийственное хождение на котурнах было остановлено единственным антрактом, Дарроу вывел мисс Вайнер на балкон, с которого открывался вид на сквер перед театром, и повернулся к ней, проверить, разделяет ли она его впечатление от спектакля. Но ее ответный восхищенный взгляд предупредил пренебрежительную улыбку, готовую тронуть его губы.

— Зачем вы привели меня сюда? Надо было затаиться и сидеть в темноте, пока спектакль не возобновится!

— Это произвело на вас такое впечатление?

— А на вас… неужели нет? Как будто там все время были боги у них за спиной и руководили их поступками, правда? — Она сжимала перила, ее лицо то вспыхивало, то темнело от сменяющихся переживаний.

Дарроу улыбнулся, радуясь, что она получает такое наслаждение. В конце концов, когда-то давным-давно он тоже все это чувствовал; может, это была его собственная вина, а не актеров, что поэзия пьесы куда-то улетучилась… Но нет, он был прав, считая представление скучным и заезженным: просто неопытность его спутницы, невозможность для нее сравнить и оценить, позволила ей думать, что оно блестяще.

— Я боялся, что вы заскучаете и захотите уйти.

— Как заскучаю? — Она состроила обиженную гримаску. — Хотите сказать, вы считаете меня слишком невежественной и глупой, чтобы оценить спектакль?

— Нет, вовсе нет.

Ее рука все еще лежала на перилах балкона, и он на секунду накрыл ту ладонью. И увидел, как порозовела и дрогнула ее щека.

— Скажите мне, что вы думаете о пьесе, — попросил он, слегка наклонив голову и не вполне отдавая отчет в своих словах.

Она не повернула головы, но быстро заговорила, пытаясь передать ощущения от спектакля. Но она явно не привыкла анализировать свои эстетические чувства, и бурные события драмы, похоже, глубоко потрясли ее, как ураган или иной природный катаклизм. У нее не возникло литературных или исторических ассоциаций, с которыми она могла бы связать свои впечатления: курса древнегреческой литературы она явно не проходила. Но она чувствовала то, что не воспринимали многие юные особы, отличницы по классической филологии: неизбежный рок, тяготеющий над героями этой истории, страшную власть того же таинственного «случая», который дергал нити ее собственной скромной судьбы. Для нее это была не литература, но жизнь — столь же реальная, столь же близкая, как то, что происходило с ней сейчас и что произойдет через час. Увиденная в таком свете, пьеса вновь приобрела для Дарроу высочайшую и живую подлинность. Он проник в глубины ее смысла сквозь искусственные наслоения, которые нагромоздили на нее теории искусства и условности сцены, и увидел представление так, как никогда не видел: как жизнь.

После этого вопрос о бегстве отпал сам собой, и Дарроу отвел мисс Вайнер обратно в зал, чтобы, вдохновляясь ее восторгом, воскресить собственные ощущения. Но из-за длительности пьесы и гнетущей духоты он не мог сосредоточиться, и мысли его блуждали, вновь возвращаясь к событиям утра.

Он пробыл с Софи Вайнер весь день и с удивлением заметил, как быстро пролетело время. Час шел за часом, и она почти не скрывала удовлетворения оттого, что телеграммы от Фарлоу все не было. «Они напишут», — просто сказала она и тут же мыслями устремилась к счастливой возможности провести день в театре. В часы, остающиеся до спектакля, они бродили по оживленным улицам, а сидя под каштаном в ресторане на Елисейских Полях, позволили себе роскошь никуда не торопиться. Все занимало и интересовало ее, и Дарроу бесстрастно подметил, что она неравнодушна к впечатлению, которое производят ее чары. Однако в ее сознании своей привлекательности не было пошлого тщеславия, — казалось, она просто сознает это, как ноту в мелодии, и получает удовольствие от ее звучания, как певица от пения.

После ланча, за кофе, она вновь засыпала его вопросами и сама высказывалась много и разнообразно. Ее вопросы говорили о здоровом любопытстве и разносторонних интересах, а ее комментарии, как и выражение лица и все ее отношение, показывали странную смесь зрелого, не по годам, здравомыслия и обезоруживающего невежества. Когда она рассуждала о «жизни» — это слово почти не сходило у нее с языка, — она казалась ему ребенком, играющим с тигренком; и он сказал себе: придет время, и ребенок вырастет — и тигренок тоже. Между тем подобная искушенность, смягченная подобным чистосердечием, не позволяла предположить большого личного опыта или оценить его влияние на ее характер. Она могла быть любым из дюжины определимых типов или — к еще большему изумлению ее спутника и еще большей опасности для себя — изменчивым и неоформленным сочетанием их всех.

Она быстро повернула разговор на сцену. Она жаждала узнать о всех формах драматического выражения, которые предлагала театральная столица, и ее пытливость распространялась и на официальные храмы искусства, и на его менее священные прибежища. Ее подробные расспросы о пьесе, постановка которой на одной из этих последних сцен вызвала большой скандал, стали поводом Дарроу со смехом заметить: «Чтобы смотреть такое, вам нужно дождаться, пока не выйдете замуж!» — и его слова вызвали неожиданный отпор.

— Не собираюсь выходить замуж, — ответила она с девичьей безапелляционностью.

— Кажется, я уже слышал подобное!

— Конечно; от девушек, у которых от женихов отбою нет! — В ее глазах неожиданно появилось чуть ли не старческое выражение. — Видели бы вы тех немногих мужчин, которые хотели жениться на мне! Один был врач на пароходе, когда я отправилась в круиз с Хоуками: его уволили из военного флота за пьянство. Другой — глухой вдовец с тремя взрослыми дочерьми, который имел часовую лавку в Бейсуотере!.. А кроме того, — продолжала она, — я, пожалуй, не верю в замужество. Понимаете ли, я целиком за самосовершенствование и возможность жить собственной жизнью. Я ужасно современна.

И вот когда она провозгласила себя ужасно современной, его поразила ее невероятно беспомощная старомодность, однако же через миг, без всякой бравады или явного желания притворяться, она высказывала социальную аксиому, которая могла быть выстрадана только на горьком опыте.

Все это припомнилось ему, когда он сидел рядом с ней в театре и наблюдал, в каком простодушном самозабвении она следит за происходящим на сцене. Ее увлекала «история»; и в жизни, как он подозревал, ее тоже всегда занимала скорее «история», нежели ее отдаленные гипотетические последствия. Ему не верилось, что в ее душе рождается какой-то отклик…

Впрочем, не приходилось сомневаться, что чувства, которые она испытывала при этом, были глубокие и сильные: происходящее здесь и сейчас заставляло вибрировать струны ее души. Когда спектакль кончился и они вновь вышли на солнечный свет, Дарроу с улыбкой взглянул на нее:

— Ну как впечатление?

В ответ ему было молчание. Темные глаза невидяще смотрели на него. Щеки и губы были бледны, растрепавшиеся волосы, выбившиеся из-под шляпки, прилипли ко лбу влажными кольцами. Она походила на молодую жрицу, еще не отошедшую от воздействия паров пещеры.

— Бедное дитя… для вас впечатление слишком сильное!

Она со смутной улыбкой покачала головой.

— Давайте, — продолжал он, — прыгнем в такси и поедем куда-нибудь насладиться свежим воздухом и солнцем. День еще в самом разгаре, до темноты далеко; а там посмотрим, как провести вечер!

Он показал на белесую луну в туманной синеве над крышами рю де Риволи.

Она ничего не ответила, и он, подозвав такси, сказал:

— В Буа!

Когда машина повернула к Тюильри, она встрепенулась:

— Сперва мне нужно в отель. Могло прийти сообщение… в любом случае я должна решить, что мне делать дальше.

Дарроу понял, что действительность неожиданно напомнила ей о себе.

— Я должна решить, что мне делать дальше, — повторила она.

Он предпочел бы отложить возвращение в отель, убедить ее ехать прямо в Буа, пообедать там. Было довольно легко напомнить ей, что она не сможет отправиться в Жуани в этот вечер и потому не имеет значения, получит она ответ от Фарлоу сейчас или несколькими часами позже; но почему-то Дарроу не решался привести этот довод, который так естественно пришел ему на ум днем ранее. В конце концов, он знал, что она ничего не найдет в отеле… так что почему бы и не поехать туда?

Портье, будучи спрошен, не мог ничего сказать с уверенностью. Сам он ничего не получал для дамы, но в его отсутствие подчиненный мог отослать письмо наверх.

Дарроу и Софи вместе поднялись на лифте, и молодой человек, в то время как она пошла к себе, отпер свой номер и бросил взгляд на пустой стол. По крайней мере для него сообщений не было, а мгновением позже она встретила его на пороге своей комнаты ожидаемым:

— Нет… пусто!

Он без сожаления притворился, будто изумлен:

— Тем лучше! А теперь поедемте куда-нибудь? Или предпочитаете покататься на лодке в Бельвю? Вы когда-нибудь обедали там, на террасе, при свете луны? Очень недурно. Какой толк сидеть здесь и ждать.

Она стояла перед ним с недоуменным видом.

— Но когда я писала им вчера, я просила их ответить мне телеграммой. Наверное, они ужасно нуждаются, бедняжки, и подумали, что письмо будет не хуже телеграммы. — Она порозовела. — Поэтому и я написала, вместо того чтобы послать телеграмму. У меня ни гроша нет лишнего!

Никакие ее слова не могли бы вызвать у него более глубокого раскаяния. Он почувствовал, что и сам краснеет, вспоминая, какие мотивы приписывал ей в ночных терзаниях. Но в конце концов, та причина была выдумана им для оправдания собственного вероломства: он никогда по-настоящему не верил в это. Раздумья усилили его замешательство, и он хотел было взять ее за руку и признаться в нечестности.

В том, что он покраснел, она, вероятно, увидела признак невольного протеста против того, чтобы его посвящали в столь низменные подробности, поскольку продолжила со смехом:

— Думаю, вам трудно понять, что такое остановиться и задуматься, можно ли позволить себе потратиться на телеграмму? Но я всегда должна была думать о таких вещах. И теперь мне нельзя дольше тянуть — я должна попытаться попасть на ночной поезд до Жуани. Даже если Фарлоу будут не в состоянии приютить меня, я могу снять номер в гостинице: это будет дешевле, чем оставаться здесь. — Она помолчала, а потом воскликнула: — Мне следовало подумать об этом раньше, следовало послать телеграмму вчера! Но я была уверена, что получу от них известие сегодня, и мне хотелось — ах как ужасно хотелось остаться! — Она беспокойно взглянула на Дарроу. — Случайно не помните, в какое время вы отправляли мое письмо?

VII

Дарроу все еще стоял на пороге ее номера. Когда она задала свой вопрос, он вошел внутрь и закрыл за собой дверь.

Сердце у него билось чуть сильней, чем обычно, и он не очень представлял, что сейчас сделает или скажет, разве что был совершенно уверен: как бы сильно ни хотелось загладить свою вину, ему достанет ума не признаваться, что не отправил письмо. Он знал: самый худший проступок, в общем, будет меньшей бедой, нежели бесполезное признание; и это явно был тот случай, когда минутная глупость, в случае признания, могла обернуться серьезной обидой.

— О, простите… простите; но вы должны позволить мне помочь вам… Позволите?

Взяв ее руки в свои, он сжал их, рассчитывая, что дружеское пожатие дополнит недостаточность слов. Он почувствовал слабое ответное пожатие и заторопился, не давая ей времени на ответ:

— Разве не жаль тратить так приятно проводимое время на сожаление о чем-то, что могло бы помешать удовольствию?

Она отступила назад, высвободила руки. Выражение трогательной доверчивости исчезло с ее лица, которое внезапно осунулось от подозрения.

— Вы не забыли отправить мое письмо?

Дарроу стоял перед ней смущенный и пристыженный, еще острее сознавая, что выдать свое раскаяние — значит огорчить ее еще больше, чем если его скрыть.

— Что за измышления? — вскричал он, со смехом вскидывая руки.

Ее лицо мгновенно расплылось в улыбке.

— Ну, тогда… я буду только рада; ни о чем не буду сожалеть, кроме того что наше приятное времяпрепровождение кончилось!

Эти слова были так неожиданны, что расстроили все его намерения. Если она больше не сомневается в нем, можно и дальше держать ее в заблуждении; но ее безусловная вера в его слово внушила ненависть к роли, которую он играл. И в тот же самый миг сомнение подняло свою змеиную головку в его собственной груди. Может быть, не она, а скорее он так по-детски доверчив? Разве не была она, пожалуй, слишком готова поверить ему на слово и окончательно забыть неприятный вопрос о письме? Учитывая ее возможный опыт, подобная доверчивость заслуживает подозрения. Но когда их глаза встретились, он устыдился своей мысли и понял, что это на самом деле был предлог приуменьшить собственную вину.

— Зачем нашему приятному времяпрепровождению кончаться? — спросил он. — Почему бы не продлить его еще немного?

Она взглянула на него, ее губы приоткрылись от удивления, но, прежде чем она успела что-то сказать, он продолжил:

— Я хочу, чтобы вы остались со мной… хочу, чтобы у вас, хотя бы несколько дней, было все то, чего у вас никогда не было. Не всегда бывает май и Париж… почему бы не воспользоваться ими сейчас? Вы знаете меня… мы не какие-то незнакомцы… так почему бы не видеть во мне друга?

Она слушала его, немного отстранясь, но ее рука по-прежнему оставалась в его руке. Она была бледна, во взгляде, устремленном на него, ни недоверия, ни возмущения, только откровенное удивление. Он был необычайно тронут этим ее выражением.

— О, пожалуйста! Вы должны остаться. Слушайте… чтобы доказать вам свою искренность, скажу… скажу, что я не отправил ваше письмо… не отправил потому, что очень хотел дать вам возможность провести несколько приятных часов… и потому, что не мог вынести расставание с вами.

Ощущение было такое, будто все это помимо его воли говорит некий злобный свидетель этой сцены, и все же он не жалел, что это было сказано.

Девушка молча выслушала его. Секунду оставалась неподвижной, потом выдернула руку:

— Вы не отослали мое письмо? И сделали это нарочно? А теперь ставите меня в известность, чтобы доказать: лучше бы мне принять ваше покровительство? — Она разразилась смехом, в котором слышалось пронзительное эхо ее прошлого у миссис Мюррет, и одновременно ее лицо изменилось в той же степени, сморщилось, превратившись в злобную белую маску, на которой темным огнем горели глаза. — Спасибо… огромнейшее спасибо, что сказали об этом! И за все остальные благие намерения! Восхитительный план… просто восхитительный, я чрезвычайно польщена и признательна.

Она упала на стул возле туалетного столика, подперла кулаком подбородок и захохотала.

Ее вспышка не обидела молодого человека; более того, он даже мгновенно успокоился. Рядом с некоторой театральностью ее возмущения и его обида показалась более ничтожной, чем ему представлялось мгновение назад.

Он придвинул стул и сел рядом с ней.

— В конце концов, — добродушно возразил он, — я мог и не говорить, что придержал ваше письмо, и мое признание скорее служит веским доказательством того, что у меня нет никаких недостойных намерений в отношении вас.

Она пожала плечами, но он не дал ей время ответить.

— Мои намерения, — продолжал он с улыбкой, — не были недостойными. Я понял, что вы пережили тяжелые времена у миссис Мюррет и впереди вас ждет мало веселого; и не видел — и до сих пор не вижу — ничего дурного в том, чтобы подарить вам несколько приятных часов между гнетущим прошлым и не слишком радостным будущим. — Он помолчал, затем продолжил тем же тоном дружеского увещевания: — Моя ошибка в том, что я не сказал вам об этом сразу — прямо не попросил дать мне день или два, чтобы я попробовал заставить вас забыть все, что вас тревожит. Я был глуп, что не понял: если бы я представил это вам в таком свете, вы бы просто приняли или отвергли мое предложение, на ваш выбор; но во всяком случае не было бы такого, что вы неверно поняли мои намерения… Намерения! — Он встал, прошелся по комнате и вернулся к ней, все так же неподвижно сидевшей у туалетного столика, подперев ладонями подбородок. — Хотя что за чушь мы говорим о намерениях! Правда в том, что у меня нет никаких намерений: мне просто нравится быть с вами. Возможно, вы не знаете, насколько сильно может быть желание находиться с вами рядом… Я сам был подавлен и растерян; и вы заставили меня забыть о тревогах; и когда узнал, что вы уезжаете… возвращаетесь в безотрадность, от какой страдал я… я не понимал, почему бы нам сперва не провести вместе несколько часов, так что оставил ваше письмо в кармане.

Он видел, как ее лицо смягчается, и неожиданно она расцепила пальцы и подалась к нему:

— Так вы тоже несчастны? О, я не понимала… не представляла! Я думала, у вас всегда было все, чего только не пожелаете!

Дарроу рассмеялся такому своеобразному видению его положения. Он устыдился попытки улучшить отношение к себе, воззвав к ее состраданию, и разозлился на себя за то, что сослался на обстоятельство, которое предпочел бы выкинуть из головы. Но ее сочувственный взгляд обезоружил его; его сердце было полно горечи и смятения; она была рядом с ним, в ее глазах светилось сострадание — он наклонился и поцеловал ее руку.

— Простите… прошу, простите меня, — сказал он.

Она встала и, улыбаясь, покачала головой:

— Не так часто люди стараются доставить мне удовольствие… да еще подряд два дня! Я не забуду, как вы были добры ко мне. У меня будет много времени, чтобы вспоминать об этом. А теперь попрощаемся. Я немедленно должна телеграфировать, что приезжаю.

— Что приезжаете? Значит, я не прощен?

— О, прощены… если это будет вам утешением.

— Нет, очень слабое утешение, если в качестве доказательства прощения вы уезжаете.

Она в задумчивости опустила голову.

— Но я не могу оставаться. Как вы это себе представляете? — вспыхнула она, словно споря с невидимым наблюдателем.

— Почему не можете? Никто не знает, что вы здесь… Никому и не нужно знать.

Она подняла голову, и в их встретившихся взглядах промелькнула одна мысль. Ее взгляд был чист, как взгляд мальчишки.

— Нет, дело не в этом! — воскликнула она почти нетерпеливо. — Дело не в людях, не их я боюсь! Они обо мне никогда не беспокоились… Почему же я должна думать о них?

Ему, как никогда, понравилась ее прямота.

— Нет? Так в чем же? Надеюсь, не во мне?

— Нет, не в вас: вы мне нравитесь. Дело в деньгах! У меня главное всегда в этом. Никогда в жизни не могла позволить себе никакого удовольствия!

— И… это… все? — Он засмеялся, почувствовав облегчение от ее обезоруживающей естественности. — Послушайте, раз уж у нас такой мужской разговор… можете вы доверять мне и в этом?

— Доверять вам? Что вы имеете в виду? Вам лучше не доверять мне! — громко засмеялась она в ответ. — Я, наверное, никогда не буду способна оплатить долг!

Он жестом отмел намек:

— Деньги могут быть главным, но не всем, когда речь идет о друзьях. Разве не может один друг принять небольшую услугу от другого без того, чтобы заглядывать слишком далеко вперед или взвешивать разные варианты? Вопрос целиком в том, что вы думаете обо мне. Если я нравлюсь вам достаточно для того, чтобы провести со мной несколько свободных дней, просто развлекаясь и получая удовольствие и тем самым доставляя удовольствие мне, тогда ударим по рукам. Если не настолько, то тоже ударим по рукам; только мне будет жаль, — закончил он.

— Но мне тоже будет жаль!

Ее обращенное к нему лицо казалось таким маленьким и юным, что Дарроу почувствовал мимолетное раскаяние, мгновенно забытое в волнующем стремлении добиться желаемого.

— Ну так как? — Он стоял, ободряюще глядя на нее с высоты своего роста. Сейчас он отчетливо видел, что его близость действует на нее так, что ему все меньше и меньше необходимо выбирать слова, и он продолжал, больше заботясь о выразительной интонации, нежели о том, что он именно говорит: — С какой стати нам прощаться, если оба сожалеем об этом? Не приведете ли свои доводы? Пусть ничто не помешает вам сказать то, что чувствуете. Не бойтесь обидеть меня!

Она трепетала перед ним, как лист на пересечении встречных струй, который могло унести вперед или отнести назад следующей волной. Затем тряхнула головой каким-то мальчишеским движением, присущим ей в момент эмоционального возбуждения.

— Что я чувствую? Желаете знать, что я чувствую? Что вы даете мне единственный шанс за всю мою жизнь!

Она круто повернулась, упала в стоящее рядом кресло и уронила голову на туалетный столик, спрятав лицо.

Спина, поднятые предплечья, и впадинка между лопаток, проступавшие под складками тонкого летнего платья, напоминали смутные изгибы терракотовой статуэтки юной грации, как бы едва намеченные в глине. Дарроу, глядя на нее, говорил себе, что ее характер, несмотря на всю его кажущуюся твердость, внезапные крайности «собственного мнения», скорее всего, еще не созрел. Он не ожидал, что она так неожиданно согласится на его предложение или что так вот объявит о капитуляции. Сперва он был слегка обескуражен; затем увидел, насколько ее позиция упростила его положение. В ее поведении сказывалась вся нерешительность и неуклюжесть неопытности. Это показывало, что она, в конце концов, еще ребенок; и все, что он мог — что вообще намеревался, — это устроить ей детские каникулы, которые бы ей запомнились.

На мгновение ему показалось, что она плачет; но в следующий миг она уже была на ногах и повернула к нему лицо, которое, должно быть, спрятала, только чтобы скрыть первую вспышку радости.

Оба, сияя, смотрели друг на друга, не говоря ни слова, затем она бросилась к нему, вытянув руки:

— Это правда? Действительно правда? Действительно это случится со мной?

Он было хотел ответить: «Именно с вами это и должно было случиться», но двусмысленность фразы заставила его поморщиться, и вместо этого он поймал ее протянутые к нему руки и стоял, глядя на нее, не пытаясь привлечь ее к себе. Он хотел, чтобы она знала, как он тронут ее словами, но его мысли были затуманены порывом тех же чувств, что овладели ею, и слова дались ему с усилием.

Договорив, он засмеялся так же искренне, как она, и, отпустив ее руки, объявил:

— Все это и еще больше… увидите!

VIII

Весь день, начиная с позднего ленивого рассвета, хлестал дождь. Потоки воды струились по высоким окнам в номере Дарроу, размывая панораму крыш и труб в черную маслянистую массу и наполняя комнату тусклым полумраком подземного аквариума.

Потоки низвергались беспрерывно с трехдневным постоянством, когда дождь наконец набрал ровный темп и погода испортилась окончательно и надолго. Никаких перепадов ритма, никаких лирических взлетов и отступлений: серые струи, сбегавшие по оконным стеклам, были как страницы сплошного, без абзацев, текста.

Джордж Дарроу придвинул кресло к камину. Расписание поездов, которое он изучал, валялось на полу, а он сидел, с тупой покорностью глядя на бескрайнюю муть дождя, представлявшую увеличенное отражение его душевного состояния. Затем он медленно обвел взглядом комнату.

Ровно десять дней прошло с того момента, когда он торопливо распаковал саквояж, раскидав повсюду его содержимое. Щетки, помазки и бритвы лежали на пятнистом мраморе комода. Кипа газет — на столе посреди комнаты под люстрой, полдюжины романов в мягких обложках — на каминной полке среди коробок сигар и флаконов с туалетной водой; но эти следы его недолгого пребывания не оживили безликой унылости комнаты, ее вида временного пристанища для бесчисленных транзитных обитателей. Было что-то саркастическое, почти зловещее в ее нарочитой анонимности, во всем этом неопределенном темно-сером и тускло-коричневом цвете ковра и обоев, которые никому не запомнятся, в столах и стульях на одно лицо, как вокзальные носильщики.

Дарроу поднял с пола расписание и швырнул его на стол. Затем поднялся, закурил сигару и подошел к окну. Он едва различил сквозь дождь циферблат часов на высоком строении, поднимавшемся над вокзальными крышами. Достав из кармана часы, он сравнил время и стал подводить свои так рьяно, что перекрутил стрелку и вынужден был вернуться назад и вновь подвести уже более осторожно. Он почувствовал, что этот пустяк вызвал у него слишком уж сильное раздражение. Подведя часы, он вернулся в кресло и сел, закинув руки за голову. Тут потухла сигара, он встал, нашел спички, заново раскурил сигару и опять сел.

Комната действовала ему на нервы. Первые несколько дней, пока небо было безоблачным, он этого не замечал или чувствовал лишь пренебрежительное равнодушие, какое путешественник испытывает к временному пристанищу. Но теперь, когда он покидал отель и смотрел на комнату в последний раз, она, казалось, врезалась в сознание, оставила на нем уродливое несмываемое пятно. Каждая деталь лезла на глаза с фамильярностью случайного конфидента: куда бы он ни повернулся, везде встречал интимное подмигивание…

Один из непреложных фактов его ближайшего будущего состоял в том, что отпуск подошел к концу и следующим утром он обязан быть в Лондоне, на своем присутственном месте. В течение двадцати четырех часов он вернется в светлый деятельный мир, сам — трудолюбивое, надежное, относительно необходимое звено в огромном крутящемся общественном и бюрократическом механизме. Об этой неизменной своей обязанности он мог думать без малейшего неприятия, однако по какой-то необъяснимой причине на этом единственном ему сейчас было трудней всего сосредоточиться. Едва он пробовал это делать, как комната втягивала его обратно в круг своих настойчивых ассоциаций. Невероятно, с каким доскональным отвращением он возненавидел все в ней: грязные ковер и обои, каминную полку черного мрамора, часы с позолоченной аллегорической фигурой под пыльным колокольчиком звонка, высокую постель под коричневым покрывалом, забранный в рамку печатный список правил постояльца под выключателем и дверь, сообщающуюся со смежной комнатой. Ненавистней всего была эта дверь…

Вначале он не испытывал какой-то особой ответственности. Он был доволен тем, что взял верный тон и убедился в своей способности не отступать от него. Почему-то казалось, что всей этой истории, несмотря на ее вульгарное обрамление и неизбежные прозаические аналоги, предстояло разыграться в некоем не отмеченном на картах пространстве за пределами обыденности. Это было не похоже ни на что, случавшееся с ним прежде или о чем он когда-либо мечтал; и тем не менее поначалу представлялось, что он с честью справится.

Возможно, так оно и было бы, если б только не трехдневный дождь. Дождь все переиначил. Он лишил картину перспективы, затянул сетью загадочность удаленных планов и очарование средних, выпятил всю банальность ближнего плана. Этой ситуации было не помочь, сколько над ней ни размышляй; а злосчастные обстоятельства принуждали помимо воли именно к размышлению и именно об этом…

Сигара вновь потухла, он бросил ее в камин и, погруженный в смутные мысли, начал вставать, чтобы найти другую. Но самое это движение, чтобы подняться со стула, требовало такого усилия воли, на какое он был не способен, и он откинулся назад, прикрыв глаза и слушая стук дождя.

Внимание привлек другой звук. Это был скрип открывающейся и закрывающейся двери, которая вела из коридора в соседний номер. Он сидел неподвижно, не открывая глаз; но теперь другая картина вопреки его желанию проникла под смеженные веки. Это была фотографически точная картина соседней комнаты. Она встала перед ним со всем, что в ней находилось, столь же отчетливо, как его собственная комната. Прозвучали шаги, и ему было ясно, куда они направляются, что из мебели заденет юбка, где шаги, возможно, затихнут и что, скорее всего, их задержит. Он услышал другой звук и узнал в нем шорох мокрого зонта, опускаемого в черную мраморную подставку возле камина, у топки. Он уловил скрип петли и мгновенно определил, что это открылась дверца шкафа у противоположной стены. Затем словно мышка пискнула — это выдвинулся ящик, верхний ящик комода возле кровати; последовавший стук сказал о туалетном зеркале красного дерева, неплотно сидевшем на разболтавшихся штифтах…

Шаги вновь пересекли комнату. Странно, насколько лучше он знал их, чем особу, которой они принадлежали! Теперь они приближались к двери, соединявшей обе комнаты. Он открыл глаза. Шаги замерли, и на мгновение воцарилась тишина. Затем раздался тихий стук. Он не ответил и секунду спустя увидел, что ручка двери нерешительно повернулась. Он снова закрыл глаза…

Дверь открылась, и шаги раздались в комнате, осторожно приближаясь к нему. Он не открывал глаз и расслабился в кресле, притворяясь спящим. Снова тишина, потом нерешительное мягкое приближение, шуршание платья за спинкой кресла, тепло ладоней, коснувшихся его век. Ладони еще пахли духами, которые он купил ей на бульварах… Он открыл глаза и увидел письмо, падающее из-за плеча ему на колено…

— Я тебя потревожила? Извини! Мне передали его только что, когда я вошла.

Прежде чем он успел подхватить его, письмо скользнуло между колен на пол. Оно лежало адресом вверх у его ног, и, пока он сидел и смотрел на твердый изящный почерк на серо-голубом конверте, сзади протянулась рука и подняла его.

— О, не надо… не надо! — вырвалось у него.

Он наклонился и перехватил руку. Ее лицо было рядом.

— Что не надо?

— Утруждаться, — пробормотал он.

Он отпустил руку и нагнулся. Схватил письмо, пальцы оценили его толщину и вес, прикинули количество страниц.

Неожиданно он почувствовал руку на своем плече и понял, что ее лицо все еще склоняется над ним и сейчас придется взглянуть на него и поцеловать…

Но сперва он наклонился вперед и швырнул нераспечатанное письмо в огонь.

Загрузка...