Дмитрий Алексеевич Мищенко Синеокая Тиверь Исторический роман

Часть первая ЗАКОНЫ И ОБЫЧАИ

Дулебы жили вдоль Буга, где ныне волыняне, а уличи и тиверцы сидели над Днестром, много их было и над Дунаем и вблизи моря.

Повесть временных лет

В четвертое лето своей единодержавной власти император назначил Хильбудия военачальником Фракии, поставив его для охраны реки Истр, наказавши следить, чтобы варвары, что жили там, не переходили реки…

Римляне неоднократно переходили под предводительством Хильбудия в земли по ту сторону реки, убивали и забирали в рабство варваров.

Через три лета после своего прибытия Хильбудий, как обычно, перешел реку с небольшим отрядом, славяне же выступили против него все поголовно.

Битва была жестокая, погибло много римлян, в том числе и их военачальник Хильбудий…

Прокопий. История войн

I

Вдали за Днестром, над широкими просторами земли Трояновой поднялось и развеселило всех только что выкупавшееся в море-океане солнце. Молодое и ясноликое, оно улыбалось лежащим вокруг долинам, сжатым нивам и людям, позванным в путь или к ралам. А это хорошая примета: когда так весело улыбается утреннее солнце – быть погожему дню. Видимо, загуляли поднебесные дивы или разнежились в тепле и опоздали заварить в своих вертепах пиво. Поэтому и благодать на земле. Ни туманов с Днестра и моря, ни сырости из оврагов. Ясно и хорошо вокруг, как на вселенском празднике.

Стояла та пора, когда и лето не лето, и зима не зима. Да и день выдался особый: завершены работы в поле и по овинам и по окончании их собирается первый предзимний торг под стольным горным городом Черном. А кто же из поселян усидит в такой день дома? Одному нужно сбыть творения рук своих, другому – приобрести их. Одному не обойтись без берковцев для собранной на поле ржи, другому – без сапог для чада и для себя, без свитки для жены. Другого гонит на торг необходимость приобрести топор, так как ожидает его нерасчищенная в лесу делянка, а кто-то мечется по торжищу и ищет такое, что опустошит калиту, но удовлетворит его. А вместе всем нужен хлеб. Поэтому и многолюдно на дорогах. Кто едет из южных краев, кто из северных; кто-то от Прута, а кто из-за Прута.

Потому что Черн не только тиверское торжище. Есть там и соседи-уличи, есть и далекие и даже очень далекие гости – даки из-за Дуная, ромеи из-за моря. Одним ехать да ехать до Черна, другие уже видят под его стенами прибывший на рассвете, а то и ночью торговый люд. Слышали, как ржут испуганные или соскучившиеся по воле кони, и это наполняло их предчувствием счастливого торга и тревогой за него.

– Ой, матушка! – льнула к матери ясноликая, словно утреннее солнце, дивчина. – Смотрите, сколько народу на площади, нам и стать негде.

– Успокойся, Миловидка, – отвечала мать. – Поле под Черном такое, что всему тиверскому ополчению найдется где стать, а не только нам.

– А все ж…

– Чем сушишь голову, девка? – Отец обернулся на мгновение. – О другом думай и беспокойся: не потеряться бы в этом многолюдье.

– Такое скажете, батюшка…

– Легкомысленная ты! Увлечешься разными дивами и пойдешь себе.

– Да что ты, Ярослав, – возразила мать. – Будет сидеть на возу да смотреть на торг. Правда, Миловидка?

– Конечно.

Они не с далекого далека приехали. Селение их всего в сотне поприщ ниже по Днестру, а Миловиде кажется, вроде на край света снарядилась. Поэтому с любопытством смотрела на все – и на Черн, и на торг, и то и дело вырывалось у нее привычное: «Ой!»

Старики не везли больших богатств. На возу ни кузнечных изделий, ни вычинки, ни рукоделья, только хлеб, что подарил их семье бог Сварог да еще щедрая ролейная нива. Поэтому нашли ратайский ряд, остановились между теми, кто торгует хлебом. Отцу не в первый раз, он знал, что делать.

Пока распрягал коней, пока расспрашивал соседей, как идет торг, Миловидка тоже решила проявить себя хозяйкой: положила на место добытый перед этим берковец с овсом, привела в порядок запылившийся воз. Когда же отец сказал ей и матери: «Смотрите тут, а я пойду поищу покупателя на товар, да и коровку пригляжу для нового подворья», – встала Миловидка и загляделась на торжище… «Ой, какое оно и правда многолюдное! А шуму, а разговоров, смеху!» Не успокоилась тем, что увидела с земли, но вспомнила совет матери и села около нее. Конечно, с высокого воза лучше и дальше видно. А уж как уселась, так и защебетала. Удивлялась вслух, допытывалась: кто те люди в байбереках, откуда те, что в коптырях, таких белых и таких богатых, с узорными вышивками? Из-под гор? Это ж далеко…

– А что там желтеет, матушка?

– Верно, гончарная посуда.

– Можно я пойду посмотрю?

– Ну нет. Не слышала, что говорил отец?

– Ой, мама!.. – Миловидка ластилась и целовала мать в щеку. – Сладенькая моя! Это ж рядом. Не для того же ехала в такую даль, чтобы просидеть на возу! Может, присмотрю что-то очень красивое, да и купим.

Мать отнекивалась и старалась быть твердой, как отец. И все меньше твердости в ее голосе. Что поделаешь с дочкой, если она сердце покорила своей искренностью и лаской. А еще – личиком своим, добрым и спокойным, красивым да ясным.

– Не оберусь я хлопот с тобой, Миловидка, ой не оберусь, – сокрушалась мать вслух и задумчиво смотрела на дочку – похоже, думает о чем-то своем. – Иди уж, что делать с тобой. Только не задерживайся. Слышишь? Придет отец, попадет нам обеим, клянусь богом, попадет.

Пообещала быть послушной и сдержала слово. Пошла, удовлетворила любопытство – да и назад. Зато какой счастливой и окрыленной вернулась к матери, как защебетала, рассказывая. Чужие люди оглядывались, слыша ее голосок. Ох и красивая у Ярослава из Выпала дивчина, да и радоваться, видимо, есть чему. Всего насмотрелась: крынки всякие и горшочки, миски глиняные и тарелочки, предивно разрисованные. Были в гончарном ряду поставцы, братнины и многое другое.

– Матушка, купим? – Миловидка в который раз уже взяла мать за руку, ласково заглянула ей в глаза. – Такая красивая посуда и так украсит нашу новую избу!

– Да разве я против? В новом хозяйстве и то, и другое, и третье понадобится. Да хватит ли на все зерна? Уж лучше позже, потом, как купим коровку.

Сидят мать с дочкой на покрытом веретой возу и ждут, и надеются, горюя. А солнце все выше и выше поднималось, не просто грело – припекало уже, и торгующий люд снимал с себя теплую одежду. Торг шел себе, и шум его то отступал от озабоченных женщин, то снова накатывался на них, становясь наконец привычным, чем-то похожим на шум бора в непогоду.

Но вот в гул торга вплелись новые звуки. Это засвистели в отдалении, подходя все ближе, собирая любопытный народ, неутомимые на смешные выходки скоморохи. Слышались выкрики одобрения, хохот зевак, а над всем этим, заглушая шум торжища, раздавалось пение сопилок, перезвон гуслей, заливались на все лады рожки и бубны.

– Люди, тиверцы! – прорвался наконец сквозь шум голос глашатая. – Нынче в городе Черне у князя Волота великий праздник – стрижка волос отроку… Князь с княгиней хотят разделить эту семейную радость с народом и просят всех к столу на хлеб-соль. В граде великий праздник. Князь с княгиней просят на хлеб-соль!

– А что это такое, матушка, стрижка волос? – с интересом спросила Миловидка.

– А то, дочка, что княжему сыну исполнилось нынче двенадцать лет. С этого дня он уже не ребенок, а отрок, пойдет в науку к дядьке-учителю. Это первый шаг по тропе, которая приведет его к княжескому престолу.

– Да-а… Так это и правда не простой праздник…

Тем временем музыканты приблизились к их телеге и остановились. Окруженные любопытными, гудели и гудели, подбадривая скоморохов. А им – лишь бы музыка: быстро выбивали дробь по-молодецки неутомимыми ногами, смешно вихляли всем телом, подмаргивали, корча затейливые рожи. Народ только за бока хватался. А скоморохи встали уже на руки, шли по земле колесом. Шум, хохот в толпе. Миловидка поднялась на цыпочки, взобралась на мешки, старалась заглянуть через чужие головы.

– Поглядите, девоньки, – слышалось из толпы, – и наша Миловидка здесь. Эй, Миловидка, ты слышишь?..

Девушка оглянулась на оклик, но сначала увидела парней, а затем и девушек из Выпала.

– Ой! – притворно удивилась мать Миловиды. – Откуда Бог послал?

– А все оттуда, тетушка Купава, из Выпала, – вежливо поклонились молодцы, поснимав шапки. – Добрый день вам!

– Добрый день, добрый день. И куда путь держите?

– А так, на людей поглядеть, представлением потешиться.

– А родители позволили?

– А почему бы и нет?

– Вам – путь… А девкам? Слышите, Добромира, и ты, Мирослава? Вам тоже, спрашиваю, разрешили?

– А как же? Ей-богу, тетенька. Мы же не одни, а с хлопцами с нашей улицы. Миловидку пустите с нами. Слышали, у князя праздник пострижения княжича будет?

– Нет уж! Вам дозволено, вы и идите себе. Миловидка не пойдет.

– Матуся! – чуть не плакала Миловидка. – Сжальтесь, пожалейте, зозуленька моя. Это ж так интересно, это ж раз в жизни.

– И не проси, и не умоляй! – стояла на своем мать. – Вот-вот отец вернется, что я ему скажу? Это же не в гончарном ряду. Это ж Черн!

– Так мы тогда подождем отца Миловиды! – решили молодцы. – Дождемся и уговорим, чтобы разрешил. Миловидка не одна же, а с нами. Или на нас нельзя положиться, тетушка Купава?.. Ведь не куда-нибудь – на праздник идем. Князь Волот не разрешит, чтобы у него на празднике обижали кого-нибудь.

Мать Купава гневалась. Ну что она может сделать, когда все на нее насели: и соседские девчата, и парни, и собственное дитя? Единственное, о чем попросила: подождать мужа Ярослава. Как он скажет, так и будет. А как же?.. Он глава семьи, его слово – закон.

II

От княжеского терема до соборной площади чуть не треть поприща, а величальников и просто любопытных на пострижинах хватало. По обе стороны вышитой дорожки стояли толпы народа. Однако больше всего людей и охранников порядка на самой площади, ближе к месту торжества.

То ли точно знали, то ли предчувствовали, что вот-вот начнется праздник – притихли все, и гости, и горожане, смотрели в ту сторону, откуда должен выйти отрок. Двери в терем были открыты настежь, величальницы уже у порога, а это точная примета: сейчас появится княжич… И предчувствие не обмануло тиверцев. Первыми вышли к людям князь Волот и княгиня Малка, за ними шел княжич Богданко в паре со своей нареченной Зориной Вепровой, за княжичем и Вепровой шествовали, взявшись за руки, сестры Богданковы, княжны Злата и Миланка. Все такие красивые и такие праздничные, что не привыкшему к роскоши поселянину ничего не оставалось, как сказать про себя «ой!» и затаить дыхание… Князь и княжич были одеты в светло-синие, богато расшитые на полах и по подолу капоти, обуты в червленые чедыги, в белые, из заморской ткани туники, поверх туник – яркие, цвета распустившейся розы, корзна. На княжнах Злате и Миланке такие же роскошные, но другого цвета наряды. Голову каждой женщины покрывала парчовая шапочка с меховой оторочкой. Князь с княжичем шли под солнцем простоволосые. И неудивительно: князь-отец должен совершить посвящение, сын-княжич – стать перед присутствующими людьми таким, каким его знали все двенадцать лет – с непокорными кудрями, которых до сегодняшнего дня никто не касался. Бог Сварог! Они такие шелковисто-мягкие, буйные и золотистые в этот погожий день, что жаль к ним и притрагиваться.

Как вышли из терема, так и направились прямо к помосту – пара за парой, этим доказывая свое кровное родство.

Величальницы поспешили приветствовать княжескую семью, и прежде всего княгиню, песней:

Слава тебе, слава, пречистая матерь!

Дала князю сына, нам – надежду злату.

Нам надежду злату, радость всего света,

Будь же здрава, жена, на многие лета.

Они присоединились к княжеской семье и пошли следом, туда, где поджидали князя тиверцы, а меж тиверцами обрядовый стол, венки-величанья, оседланный конь. При коне и дядька, среднего роста, с крепкими мускулами, в броне и убранстве ратном. Около стола просторно и свободно. Даже когда остановилась там и заняла свое место княжеская семья, выстроились величальницы, не чувствовалось ни неудобства, ни тесноты.

Князь повернулся к княгине и сказал ей, кланяясь:

– Позволь, матушка, дитя у тебя забрать…

Все ждали, каким будет поведение княгини, а она клонила к земле голову и молчала.

– Твоя воля, князь, – произнесла наконец и тихонько вздохнула. – Позволяю и говорю: в добрый путь, в счастливый час, сынок…

При этих словах подошли к Богданке два отрока, взяли его под руки и легко, ничуть не напрягаясь, посадили на стол.

И снова запели величальницы, только теперь уже не громко, а сдержанно, таинственно-грустно:

Знала ли ты, матушка,

Что жизнь давать —

Значит, на части

Свое сердце рвать?

На буйные ветры,

На зимние стужи,

На то, что есть ныне,

Что будет потом,

Как только покинет

Сыночек твой дом…

Княгиня только теперь не удержалась и дала волю слезам. Но князь не обратил на них внимания. Взял в руки ножницы, примерился и отрезал несколько локонов. Потом еще и еще. Был так тверд в своих действиях, словно и не знал, что постригает собственного, к тому же одного-единственного сына. Вроде и безразлично ему, что этот сын уйдет с сегодняшнего дня в чужие руки, не будет знать материнских ласк и защиты родителей. Так оно, наверное, и было: князь радовался, что забирает у матери сына, посылает его в достойную науку – оттачивать ум и закалять сердце для святого дела, чтобы стать мужем равным и думающим, а значит, опорой земли и народа. Поэтому и тверд, поэтому и не обращает внимания на материнские слезы. А иначе кто бы берег землю и народ тиверский от врага-супостата? Ходили бы под ярмом чужестранным.

Понимала это княгиня Малка или обязана понимать: вытерла наконец последние слезы и приблизилась к Богданковой невесте.

– Как только князь закончит пострижение, подойдешь, дитя, возьмешь вот тот венок и увенчаешь им княжича. Знаешь, что нужно говорить, венчая?

– Знаю.

– Ну и хорошо. Щит и меч поднесет ему другая – девушка из народа.

– А где та девушка?

– А действительно, где? – повернулась княгиня к слугам.

– Пошли за ней, должна сейчас быть, достойная.

Челядникам давно приказано отыскать среди присутствующих на пострижинах самую красивую девушку и втолковать ей: должна передать княжичу броню и тем самым благословить от имени народа тиверского на ратные подвиги. Да только легко сказать: отыскать лучшую из лучших. А где найдешь такую? С ног сбились, а ее нет и нет. Одни прячутся, узнав, кого ищут люди князя, другие шутят и выталкивают вперед ничем не приметных девушек и даже таких, что им ведьм и упырей только и приветствовать. Девки упираются, а то и кричат, и челядники, рассмотрев, машут на них рукой.

И все-таки нашлись и такие, что указали на наилучшую. Ею оказалась Миловидка из Выпала.

Девушка сначала удивилась, а потом смутилась и поспешила укрыться за молодцами своего городища.

– Не пугайся, красна девица, – успокаивали Миловидку княжьи люди. – Никто тебя не обидит. Вручишь княжичу именем народа броню на пострижинах, да и пойдешь себе…

Тут хлопцы из Выпала вынуждены были вступиться за девушку.

– Отец не разрешил ей отлучаться, да и мы обещали не спускать с нее глаз…

– Вон какое горе! Так идите и вы. Постоите неподалеку, подождете, пока исполнит волю князя, да и заберете себе. Потому что краше ее во всем Черне не сыщешь!

Сердце Миловиды заполонил холод, она упиралась как могла. Но ее не слушали. Взяли под руки и повели туда, где происходили пострижины. Выпальские молодцы, а с ними и девчата не оставили подругу, шли рядом и твердили:

– Будь уверена, никому не отдадим: нужно будет, торговый люд позовем.

Но могли ли их уверения успокоить девушку? И страшилась, и смущалась, да так, что прохожие оборачивались в ее сторону, их лица светлели: какая красавица!.. Посмотрите же, люди добрые, какая славная девушка идет поздравлять княжича!

Заметила девушку и княгиня.

– Поприветствуй, красавица… – Подошла и коснулась руки Миловиды. – Поприветствуй, говорю, княжича с отроческим возрастом, броню ему вручи от имени народа тиверского. Пусть будет слово-пожелание твое красным и щедрым на добро, как и ты сама.

Зорина Вепрова стояла уже возле венка и ждала ее, девушку-простолюдинку, даже подсказала, что делать:

– Я первой буду здравить. – А когда дошло до поздравления, растерялась и замолкла. Миловидка только теперь увидела, какое она еще дитя, и взяла на себя смелость помочь девочке.

– Пусть всегда с тобой, княжич, будут матушкины ласки, – выпалила одним духом, – и отцовская мудрость, и мужество. Будь ласков с народом своим, как матушка была с тобой, будь бесстрашным и мудрым с теми, кто будет посягать на нашу свободу и наше добро, как твой отец.

Подождала, пока Зоринка увенчает княжича венком, и только тогда приблизилась к нему, опоясала мечом, передала щит и шлем. Не видела, как отнеслись к ее словам князь с княгиней, народ вокруг. Слышала только: дружно и голосисто напомнили о себе величальницы:

Рос в лесу дубок,

Бежал из-под него ручеек.

Словно братья, радовались.

Допоздна шептались:

«Ты расти-вырастай, мой дубочек».

«Ты беги и звени, ручеечек,

Пока влага твоя под моими корнями,

Наслаждаюсь весенними днями».

«Не грозит мне погибель, брат мой,

Если ты стережешь мой покой».

Эта песня, ее немудреные в своей простоте слова относились уже не только к княжичу, но и к дядьке, тому «мужу при мече», который подвел коня и помог Богданке сесть в седло, засвидетельствовав тем: отныне не мать и не отец – он будет отроку учителем и житейской мудрости и ратного дела.

Был еще и круг почета на оседланном коне, были цветы, которыми устилали путь княжича-отрока, потом величальные песни, приветствия и пожелания, чтоб веселым был на многотрудной стезе мужа и князя, чтобы так же легко и удобно сел на княжеский престол, как садился на стол, на котором обрезали кудри.

Но Миловидка не присматривалась и не прислушивалась уже к тому, что происходило на помосте. Услышала: «Ты свободна» – и метнулась к своим поселянам, а с ними – подальше от княжеского праздника.

– Подожди, Миловидка, ты куда?

– Ой, сестрички, сама не знаю куда, но бежать должна, не то лопну от того, что вот тут сидит, – показала на грудь, – после тех пострижин…

– Ну и что? Все уже позади!

– Кто скажет, что все позади?..

– Какая же ты… Или ты тут одна-единственная?.. Не обидели до сих пор, не обидят и потом.

– Поди знай…

Их словно подслушали. Миловида, девушки и парни из Выпала не успели еще выйти из толпы, а от места пострижин отделился юноша их лет, поклонился до земли той, которая опоясала княжича мечом.

– Я к твоей милости, девушка пригожая…

Смотрела на него растерянно и не знала, что сказать. Молодец не был похож ни на челядина, ни на дружинника. Ни внешним видом, ни повадками… Поселянин, да и только, а остановил – значит, что-то хочет.

– Будь добр, – промолвила Миловида и сразу же поняла: не то сказала, что нужно было сказать.

– Тебя зовут!

– Кто?

– Княгиня.

– Боги… – Миловида со страхом и тревогой глянула на подруг. – Я же говорила…

– Она за сказанное сыну красное слово поблагодарить хочет, – поспешил успокоить молодец. – Когда княжич завершит круг почета, все сядут за столы – княгиня просит, чтобы ты тоже там была, чтобы они могли тебя достойно отблагодарить.

– Не пойду!

Не обращала уже внимания ни на подруг, ни на приглашение княгини и решительно направилась к воротам, которые вели из Черна. За ней – и все остальные. Но если Миловидка меньше всего сожалела, что не будет сидеть за княжьим столом и не увидит, что будет на пиру, то все остальные из Выпала, видимо, думали по-другому. Во всяком случае, кто-то из парней оглянулся вскоре, а оглянувшись, остановился и остановил всех остальных: тот, кто прибыл посланцем от княгини, не возвратился к своей повелительнице, а шел за выпальцами.

– А ты куда?.. – не совсем учтиво преградили парни преследователю дорогу. – Миловидка ведь сказала, что не пойдет.

– Ну и хорошо, я тоже не пойду, раз так…

На него посмотрели словно на блаженного…

– Княгиня не посылала меня, – объяснил он. – Княгиня только сокрушалась, что девушка исчезла. Ну, а я вызвался догнать и сказать, что зовут. А раз Миловидка не хочет идти, я тоже не вернусь… Вы из Выпала?

– Ну и что?

– А я из Солнцепекской веси. Соседи мы близкие…

– Ха! Так чего ж молчал? Слышали, девоньки, это ж наш! – И по-дружески толкнули молодца в круг.

Звали парня Божейко. Вроде и ничего удивительного – в Выпале тоже есть Божеи, однако этот показался Миловиде более приятным, чем все остальные. Было в нем что-то от родной матушки, такой ласковый и такой добрый; было в нем что-то от солнца – так красив; ну и что-то от ветра – веселый и стремительный, сердце трепещет, когда он говорит. И беседа приятная: сколько идут, столько говорит, всех говорунов заставил приумолкнуть. И все улыбается ей, Миловиде. Почему?.. Подшучивает, вспоминая, как испугалась, когда сказал, что зовут к княгине. И правда, почему бы и не посмеяться, если есть над кем? От страха ум потеряла, услышав, что еще раз зовут. Будет теперь разговоров, ой будет… Подруги ж не удержатся, всем и все расскажут.

III

Пусть славится имя Божественного! Однако легко сказать: «Следи, чтобы варвары не переходили реки». Попробуй придать сказанному твердость истины и справиться с тем, что возложено на тебя самой же истиной. Кому неизвестно: земля империи граничит с землей варваров на сотни и сотни ромейских миль – от Понта Эвксинского до Сингидуна. А другой Длинной стены на тех сотнях миль не поставишь. Говорят, Дунай – не Марица, его нужно уметь перейти. Говорят, там империя соорудила надежные крепости, достаточно укрепить их, разумно использовать – и варвары не пройдут. А ему, Хильбудию, мало утешительного от тех рассказов. Дунай действительно и широкий, и полноводный, и зарослями да плавнями надежно отгородился от варварского мира. Но дело в том, что лишь владельцы загородных вилл да зажиревшие патриции могут полагаться на те препятствия – воинам они не такая уж и помеха.

Разве не переходили Дунай и готы, и те же славяне? Всего лишь четыре лета тому назад вторглись в ромейские земли. Не помогли легионы, не помогли и крепости. Обошли ближайшую из них – Туррис; выбрали на Дунае удобное место и переправились, а переправившись, словно саранча, прошлись по земле империи…

У тогдашнего наследника Фракии, племянника императора, Германа, было с ними много хлопот, и кто знает, победил бы он, если б не был настоящим стратегом.

У многих свежи еще в памяти те события, и у Божественного также… Но почему именно его, Хильбудия, послал он стеречь северные границы империи? Верит в его способности как полководца или учитывает всего лишь то, что Хильбудий командовал варварами в войнах с Ираном и знает, какие они. Что делать здесь, на побережье Дуная, чтобы он стал недоступным для варваров?.. Хорошо, если Божественный верит ему. Плохо только, если его судьбу решила злая воля императрицы Феодоры…

Как полководец армии императора, Хильбудий редко бывал в Августионе. Его место – в войске. Однако о новой василисе империи был наслышан немало.

Дочь смотрителя за зверями в цирке, Феодора рано осиротела и стала нищенкой, потом актрисой, танцовщицей и куртизанкой, которую в Константинополе знали многие, и далеко не с лучшей стороны. Но чего не бывает на веку, особенно с женщинами, наделенными умом и красотой!.. Случайно или по воле Всевышнего посетило беспутную покаяние и повело в храм Святой Софии, где молился и император. Покаяние заставило ее молить у заступницы бедных и обездоленных – Матери Божьей – помилования. Раскаяние бывшей куртизанки продолжалось не день и не два – месяцы, каждую церковную службу, а сама куртизанка, молясь, проливала такие обильные и горькие слезы, имела такой скорбный вид, что на нее обратил внимание император.

Он не оставил раскаявшуюся грешницу и божественной красоты женщину без своего благочестивого внимания: Феодора из актрисы и нищенки стала василисой империи, а императору – верной женой.

Если раньше Феодора всех удивляла своим беспутством, то теперь, став императрицей, изумляла своим благочестием. Все пламя сердца своего (а оно у нее было способно на великую, поистине щедрую любовь) отдала мужу своему, божественному императору Византии Юстиниану, была ему другом в семье и советчиком в делах государственных, настаивала на строительстве храмов для подданных, домов для бесприютных, настояла на пересмотре законодательства, прежде всего в пользу Церкви. Приложила немало усилий, чтобы существующий в Константинополе дом Сампсона стал примером отцовской заботы василевса о гонимых и голодных, униженных и обездоленных. Поговаривали, что Феодора, будучи когда-то совершенно равнодушной к религиозным распрям в Константинополе, стала непримиримым врагом ереси, что именно она водила рукой Юстиниана, когда подписывался эдикт о преследовании манихеев, иудеев, самаритян, язычников – всех, кто сомневался в православии и позволял себе вероотступничество.

Так или иначе, а надев диадему императрицы, облачившись в величественную тогу, Феодора увидела, как идет ей, женщине неземной красоты, и тога, и диадема, увидела и ощутила, как приятен вкус власти. Еще бы, нищенка, в прошлом танцовщица, женщина, которая отдавалась каждому, теперь вознеслась высоко, стала той, которая находится при императоре и повелевает с помощью Божьей всей империей. Как тут не гордиться и не поиграть в благочестие?.. Пользуясь особым расположением Юстиниана, да что там расположением – божественным преклонением, готовностью везде уступать и во всем подчиняться, Феодора от советов августейшему и влияния на него перешла к решительным действиям и поступкам: начала принимать в Августионе чужеземных послов, переписываться с императорами, шахами и королями. Почувствовав, что короли теряются перед ее умом, а послы – перед женской привлекательностью, не колебалась: когда нужно было, пускала в ход лесть, хитрость, соблазняла, не скупясь на обещания, и добивалась своего.

Откровенно (по крайней мере, при василисе) радовался ее успехам император, дивился им совет, но больше всего были поражены стратеги и воины императорской армии. Шутка ли, десятки лет бились с воинами Ирана, хотели и не могли достичь перемирия с ними, а василиса взяла да и примирила, более того, свела этих из покон века враждующих предводителей двух держав вместе и так покорила их этим, что они вконец растрогались и подписали между собой вечный мир. Облегченно вздохнуло войско, народ византийский, вздохнула, казалось, сама земля.

Во всяком случае, когда он, Хильбудий, оказался во время тех памятных событий в Константинополе, потом и в Августионе, радостное воодушевление царило в охлосе и в сенате. И никого не интересовало, чем приворожила императрица послов Ирана, что на них больше повлияло, красота или ум василисы? Славили ее, опьяненные успехом, называли божественной и преклонялись перед ее мудростью.

До сих пор Хильбудию не доводилось видеть императрицу, и он не знал, кто такая Феодора. Удовлетворен был тем, что рассказывали другие. Когда же увидел, потрясению его не было границ… Боже праведный! Да это ж и есть та самая Феодора, которую он знал в молодости, с которой делил амурные страсти на вилле своего товарища Ксенофонта. Конечно, та Феодора была совсем юной, и все же сомнений быть не могло: это она. То же мраморно-белое лицо, те же огромные карие глаза и голос… Другого такого слышать ему не приходилось… Если бы знал в свое время, что привезенная ему еще не тронутой девчушка – артистка из цирка – будет василисой Феодорой… он мог бы тешить себя мыслью: судьба не во всем отказала ему, молодому центуриону императорского войска…

Хильбудий, видимо, выглядел очень растерянным, встретившись в Августионе с василисой. И императрица обратила внимание на его смущение и заставила терзаться мыслью: что больше значило, когда речь шла о новом наместнике Фракии и защитнике северных рубежей империи – его заслуга в войне с Ираном или воля василисы Феодоры – выставить стратега Хильбудия подальше от Константинополя, а вместе с ним и тех, кто знает о ее происхождении? Ведь недаром говорят, что бывшая артистка и куртизанка стала подчеркнуто верной своему мужу. Она преданна и жестоко, без тени сомнения расправляется с возможными своими соперницами и с теми, кто хоть как-нибудь может скомпрометировать ее в глазах Юстиниана, повредить как особе высокотитулованной и благочестивой. Константинополь – город сплетников, это всем известно, как и то, что сплетни имеют лишь тогда особый привкус, когда касаются особ высокопоставленных. Однако то, что сделала Феодора с рабом-варваром, который, к своему несчастью, находился при дворе, не сплетня. Помня, что придворные обратили внимание на ее мимолетное расположение к рабу-красавцу, она приказала сначала высечь его, а потом выслала в такие края, из которых никто не возвращался.

Говорят, что произошло – то произошло, неожиданностей как не было, так и не будет. Но все-таки интересно было бы знать: по воле Феодоры очутился Хильбудий в полуварварской Фракии, на обороне северных границ, или по воле императора? Власть для василисы превыше всего, она не может рисковать ею и поддаваться искушениям сердца, молодости и красоты. А все же?.. Где ее ум, если это так?.. Пусть выслали красавца варвара, стратега Хильбудия, чтобы, не дай Бог, не скомпрометировали перед августейшим. Но куда она денет весь Константинополь?.. Город знает, какой была в молодые годы Феодора…

Император говорил, назначая его, Хильбудия, наместником Фракии: «Ты моя правая рука в северных землях империи, военачальник и властелин целого края. Народ, богатство этих земель на твоей совести. Властвуй, как знаешь, и делай, что хочешь, одного не забывай: Дунай должен быть недоступен для варваров».

Этим вроде бы многое сказано, такое доверие должно утешить… А Хильбудий не уверен, что есть основания успокаиваться. Знает: желающих на фракийское наместничество хватало, патриции и стратеги оплачивали эту должность солидными взносами, подкупали тех, от кого зависело назначение, а послали Хильбудия, который хотел бы находиться со своими легионами в Константинополе. Там расквартированы ныне вернувшиеся с войны войска. Почему же так произошло?.. Почет ему как стратегу или изгнание? Если почет, есть надежда, что возвращение в Константинополь возможно, если изгнание – прощай надежда навсегда.

Грустно тебе, стратег, не хочется думать о крепостях на Дунае, о каких-то варварах, которые постоянно им угрожают. А что поделать? Ездишь, осматриваешь крепости, манипулы в них. Задницу набил уже этими путешествиями по границе, и не скажешь себе: хватит. Потому что варвары – они и есть варвары, шутить с ними не приходится, если они вторгнутся, не кому-нибудь, а тебе, наместнику Фракии, придется выходить на поле брани. А опозориться после успешных походов на персов не хочется.

– Это земли склавинов? – нарушил молчание Хильбудий, обратившись к попутчику – центуриону, которому поручено сопровождать его со своей центурией до ближайшей крепости на Дунае.

– Нет, стратег, это уже земли антов.

– Вот как? И давно они начались?

– От крепости Туррис.

Надоело молчать в этом затянувшемся и неудобном путешествии, поэтому не удержался и спросил:

– И богатые земли?

– Не бедные. Под одним небом живут задунайские анты и люди нашей Мезии. Есть где и хлеб растить, и стада пасти. Побольше только леса, воска и меда. А золота, как и творения рук людских – храмов да храмовой роскоши, – искать бесполезно. Убогие халупы имеют – и только. Если по чести, то главное богатство этих земель – сами анты. Высокие, сильные и в работе ловкие.

– А воины из них какие? Такие же, как и склавины?

– Такие же, если не лучше. И мудрости да изобретательности у них хватает. Сегодня сотворят одно, завтра – совершенно другое, такое, что и предугадать невозможно.

– Бывают на этом берегу?

– Очень редко. Больше приходится сталкиваться с ними, когда мы бываем на том берегу.

– А бываете?

– А почему бы и нет? Ловим рыбу, охотимся на зверя.

– И на женщин, наверное? – усмехнулся Хильбудий.

– За женщинами далеко нужно ездить, достойный.

«Сомневаюсь, – подумал Хильбудий, усаживаясь поудобней. – Император был прав: легионера нельзя оставить без работы. Обленится на даровых хлебах, а то и бунтовать начнет… Но разумен ли еще один совет Божественного: обновлять старые крепости и строить новые на Дунае? Такая ли это преграда для варваров? Варвары легко обойдут их и начнут разгуливать по Мезии или Фракии».

Фракия, Мезия… Людей здесь хватает, и народ не такой богатый, чтобы не пошел в легионеры. Сам император черпает их из этих земель. Да еще из Македонии. Кто те легионеры, что бились с персами, а ныне стоят в Константинополе, что пошли в Антиохию, остались в Физисе, Трапезунде? Стрелки – из фракийцев, мечники – из македонян, илирийцев, варваров. Ну, а если берет отсюда легионеров император, то почему бы не взять их ему, наместнику Фракии? Между войском палатийским и войском провинциальным не такая уж большая пропасть. Сегодня оно провинциальное, а завтра может стать палатийским, сегодня он, Хильбудий, наместник, а завтра, смотришь, уже полководец, который будет всему опорой и которому воздастся по заслугам. Тем более что император что-то задумал, потому, поговаривают, и развязал себе руки с персами, подписал вечный мир с Ираном, чтобы иметь надежный тыл. И уж потом бросит освободившиеся легионы на варваров, которые сидят в священных землях Римской империи. Возьмет их мечом и тем самым возвратит в лоно законной наследницы Великого Рима – Византии. Если это правда, фракийское наместничество может явиться для стратега Хильбудия неплохим трамплином: императору ох как понадобится провинциальное фракийское войско, а значит, понадобится и полководец Хильбудий.

Все это, конечно, мечты. А как быть сейчас? Ограничиться укреплением существующих крепостей, а легионы держать подальше от Дуная, в провинциях? Или строить новые крепости и сосредоточивать силу, которая будет противостоять варварам на Дунае? Хильбудий считал, что войско должно стоять везде, и в первую очередь в соседствующих с Дунаем крепостях. Однако Божественный вел речь о крепостях на самом Дунае. Не соглашаться?.. Пойти против воли императора и сделать по-своему?.. Дело рискованное… Может, выбрать что-то среднее: строить укрепления для отвода глаз в Придунавье, для дела же – собирать манипулы в когорты, а когорты – в легионы, возводить с ними крепости на землях фракийских? Такая линия наиболее подходит, со временем в ее целесообразности нетрудно будет убедить и императора.

Несколько дней отлеживался Хильбудий на пуховиках, давал утомленному телу отдых после изнуряющего путешествия, размышлял. Укрепится в своем решении, станет уверенней, а уж уверенность – он это знал – придаст и смелости, и изобретательности, и силы. Потом осматривал сооруженные в его отсутствие конюшни, любовался лошадьми, до недавнего времени гулявшими в табунах и только сейчас попавшими в руки конюхов, которым было приказано научить их ходить под седлом, слушаться повода, шпор, преодолевать преграды. Не кони – вихри! Мускулы так и играют под кожей, искрятся глаза, чувствуется в них неистовое желание не подчиняться человеку, быть свободным от него. Это буйство, а еще красота, дикая, утонченная в одно и то же время, возвышает ратный дух воина и греет сердце. Еще бы, на таком коне в огонь и в воду бросишься не задумываясь, на таком с самим сатаной решишься на поединок… А уж о том, что чувствуешь, когда летишь по земным просторам, и говорить не приходится. Это полет, неповторимое ощущение настоящей свободы.

– Из империи были гонцы? Какие-нибудь достойные внимания вести принесли? – поинтересовался Хильбудий у проконсула Нижней Мезии, возвратившись после осмотра конюшен.

– Нет, стратег, никого не было. То ли вести еще не созрели, то ли дороги сейчас не те, чтобы посылать гонцов.

– А что дороги?

– Грязь и стужа – к зиме клонит.

– Морем в эту пору и подавно никто не прибудет.

– Да. Дуют сильные ветры, и все с севера. В такую пору мореплаватели не решаются выходить, тем более в наши воды.

– Ну, а летом, когда в паруса дует левант, бывают в Одесе мореплаватели?

– А почему же нет!

– И что везут сюда? Что – отсюда?

Проконсул, бросив быстрый взгляд на наместника и поборов нерешительность, стал перечислять, что привозят навикулярии в Нижнюю Мезию и Фракию, что вывозят из них.

– Наше богатство, – то ли гордился, то ли огорчался он, – хлеб.

– А люди? Как отнеслись в провинции, – поспешил перевести разговор на другое Хильбудий, – к рескриптам императора относительно эмфитевсиса?

– О, здесь прославляют мудрость Божественного. И раб, и колон тянутся к ниве, как пчела к дарованному Богом нектару.

– Тянуться – одно, а обрабатывать ниву – совсем другое. Не обленится ли раб на земле хозяина? Не уродится ли куколь вместо хлеба на его ниве?

Проконсул улыбнулся снисходительно, похоже, его потешила наивность наместника.

– Достойный! Разве тот, кто вечно должен был ходить под бичом, захочет снова подставить под него плечи? Да он из кожи вылезет, а вспашет и засеет дарованную щедростью Божественного ниву. Она же отблагодарит его не только хлебом, она дарует и волю.

– Божественный на это и надеялся, – согласился Хильбудий и больше не беспокоил проконсула имперскими делами в провинции. Зато проконсулу не все было в тех делах понятно. И он порывался узнать и сдерживал себя, однако же не устоял:

– Пусть простит достойный мое любопытство: Маркианополь лишь на время становится оплотом наместничества или насовсем?

– Это определят обстоятельства и время. Пока что выбираю Маркианополь. В Придунавье будут возводиться фортификационные сооружения, значит, и наместник должен быть неподалеку. Маркианополь, надеюсь, способен расквартировать наместничество.

– Постараемся, стратег. Нам бы только зиму перебыть. Летом всего и всем хватит. Построим каменное жилье, добудем провиант.

– Не только жилье, крепость у вас, не в обиду будет сказать, не стоит доброго слова. За зиму надо подумать, как сделать из нее надежную твердыню. А потеплеет – с помощью Всевышнего начнем и строительство.

– Даже так?

– Да. Маркианополь должен стать щитом мидийским против варваров независимо от того, быть или не быть ему стольным.

Если бы спросили Хильбудия, почему он, уехав из Константинополя надолго, не взял семью, наверное, он не нашел бы достойного ответа. Во всяком случае, отбросив все свои сомнения, объяснил бы, очевидно, приближением зимы, разумной необходимостью обжиться в полуварварской провинции самому, а уж потом думать о том, чтобы перевезти семью. Его, правда, не спрашивали об этом.

Когда же пришла зима, а с ней пожаловала в провинциальный город и провинциальная тоска, маркианопольцы прилагали немало усилий, чтобы наместник и все знатные люди, которые прибыли с ним, не чувствовали себя заброшенными в глуши. И достойную высоких гостей церковную службу правили на Рождественские праздники, да и после старались создать праздничное настроение. Хильбудий был польщен вниманием к своей особе, не гнушался приглашением в дома местной знати, сам тоже приглашал гостей. Похоже, нравились ему эти веселые встречи с маркианопольской знатью, рад был возможности скоротать зиму вместе с ними. А между тем зима принесла в Мезию не только редкие в стране теплых морей метели, она не поскупилась и на новости.

В тот самый день января 532 года, когда над закованным в лед побережьем вблизи Одеса, в полях Маркианополя гуляли-разгуливали метели, а загнанные в жилища поселяне были озабочены поддержанием огня в своих убогих очагах, приготовлением еды для домочадцев, рассказывали ребятишкам про ветры-ветровеи, несущие на землю не только благодатное тепло, но и снег, и стужу, – в тот самый день скифским трактом пробивалась к Маркианополю вереница крытых фургонов. В них прижимались друг к другу и тревожно прислушивались к завываниям ветра его, наместника Хильбудия, родственники – патриций Констанций и Иоанн с семьями и тем имуществом, которое посчастливилось вывезти из Константинополя.

Хильбудий не побледнел, узнав об этом, не потерял присутствия духа и тогда, когда увидел среди гостей свою жену. Наоборот, сделал вид, что рад встрече, и поспешил к Анастасии. Но сразу удивление и тревога появились на его лице.

– Прежде всего вели забрать детей, – остановила его посиневшая от холода, усталая Анастасия.

– Детей? – спросил Хильбудий осевшим от страха голосом. Святая Богородица! Она привезла с собой и детей?..

Пока слуги ставили на указанное место фургоны, распрягали и вели в конюшни коней, выносили привезенное из Константинополя добро, Хильбудий помогал раздевать детей. Он расспрашивал, как они доехали, очень ли перемерзли в дороге. А оставшись наедине с женой, сразу же спросил:

– Что случилось, Анастасия? Надеюсь, не из-за своей прихоти покинула ты дом и отправилась зимой в такой опасный путь?

– Не до капризов, муж мой. Нет у нас уже дома, выжили нас в зиму из тепла.

– Как так?

– Вот так. Константинополь восстал против императора. Сгорела от рук взбунтовавшейся черни почти вся улица Месе, а больше других пострадали дома знати. Сгорел сенат, преторий, да что там преторий – церкви Святой Софии, Святой Ирины не пощадила карающая рука…

Вот когда Хильбудий окончательно забыл, что он воин и полководец. Смотрел и молчал. Молчал дольше, чем следовало.

– Не может быть… А что же император?

– Поговаривают, готовит корабли для побега. Если бы не Феодора, был бы другой император.

Не поверил, наверное, тому, что услышал, потому что Анастасия так и сказала:

– Если сомневаешься, спроси у братьев моих, они и не то знают.

Доигрались! Подумать только: Константинополь восстал против императора, дошло до того, что Юстиниан готовился к побегу. Где же были когорты его воинов и наемников? Что делали полководцы Велисарий и Мунд? Они же избранники Божественного, на их крепкую руку он полагался.

Повода для разговора с патрициями Констанцием и Иоанном теперь не нужно было искать, они сами захотели уединиться с сановным зятем и выложить ему все, что везли из Константинополя в памяти и в сердце.

– Честь и совесть, – сказали они смиренно, – обязывают нас быть откровенными: мы не только ради сестры пустились в это опасное путешествие.

– Понимаю, вернее, догадываюсь: вы тоже стали жертвами бунта?

– Анастасия рассказала уже?

– Нет, говорю же, догадываюсь.

– В таком случае, ты ошибаешься. Мы не погорельцы, Хильбудий. Мы беженцы.

– От охлоса?

– Нет, от императора. Охлос повержен, а кто же бежит от поверженных в прах?

Вот так дождался Хильбудий новостей… Вот утешили родственники… Ну что ж, пусть рассказывают, он должен знать все.

Они (для Хильбудия это не тайна), как и большинство торгового ремесленного люда, – прасины и цирковые партии Константинополя, которые издавна враждуют с партией аристократов и крупных землевладельцев, – венетов. До Юстиниана – Хильбудию это тоже известно – вражда подогревалась тем, что венеты – сторонники православия, а прасины – монофизиты и ранее не поддержали решения Халкидонского собора. Когда-то вражда между ними сводилась к стычкам на ипподроме. Партии отличались друг от друга тем, что носили синие и зеленые плащи и каждая имела своих димов – вооруженных людей, которые должны подняться на защиту Константинополя в случае, если на него нападут варвары. При Юстиниане же к религиозным и цирковым противоречиям между венетами и прасинами добавилось преследование прасинов как малоимущего и поэтому не защищенного императорским расположением класса. Пользуясь симпатиями василевса и василисы, «золотая молодежь» партии венетов, названная стасиотами, совершенно распустилась в стольном граде Византии. Началось с невинных забав – стасиоты посчитали необходимым выделиться среди других особой «гуннской» модой: одевались в удивительные, с высокими буфами хитоны, отпускали усы, бороды; волосы стригли только спереди, а сзади на плечи свисала буйная, нерасчесанная грива; на ногах носили тоже «гуннскую», с задранными носами обувь.

Константинопольцы сначала только улыбались, наблюдая эти проказы, но вскоре вынуждены были подавить улыбку. От необычной одежды стасиоты перешли к еще более необычным банкетам на незаконно приобретенные сестерции; от банкетов – к грабежам и разврату: врывались по ночам в жилища прасинов, забирали, угрожая мечами, драгоценности, насиловали женщин, девушек, а когда прасины обращались, ища защиты, в суд, вламывались в суды и заставляли судей выносить приговоры в свою пользу. Василевс Юстиниан знал об этих беспорядках и о нарушениях законов империи, но, сам будучи венетом, делал вид, что под его скипетром в стране царят согласие и благодать.

В ответ на это беззаконие молодежь прасинов тоже начала объединяться в свои отряды. Между стасиотами одной и другой цирковых партий нередко доходило до настоящей резни. Но император, а за ним и епархия не замечали их.

Тогда старшие прасины, те, чьим умом и совестью держалась их партия и подвластные ей димы, воспользовались праздничными ристалищами на ипподроме и вызвали присутствующего на празднике Юстиниана на разговор. Не выбирали в гневе слов и не церемонились с Божественным, высказали ему все, что хотели, а добились немногого: возмущенный обвинением в потакании венетам, Юстиниан приказал провести в Византии аресты среди тех, кто будет вызывать беспорядки, не обращая внимания на принадлежность к партии. Когда же среди арестованных оказались и прасины, и венеты, снова, не колеблясь, подписал вердикт о смертной казни преступников.

Случилось так, что один из прасинов и один из венетов во время публичного исполнения приговора над ними на центральной площади Константинополя сорвались с петель один раз, второй раз… Это происшествие пробудило находящийся до сих пор в оцепенении народ. Люди бросились к месту казни и взяли осужденных под свою защиту. Кто-то из монахов, не мешкая, крикнул: «Этих – в церковь!» И выставленная епархом охрана ничего не могла уже поделать. Ее смяли, оттеснили, наконец, встали стеной. Монахи воспользовались учиненным беспорядком, посадили приговоренных в лодию и повезли через пролив к храму, который пользовался правом неприкосновенности. И венеты, и прасины надеялись на помилование: существует древний обычай – быть милосердным к тем, кого Провидение избавляет от петли. С этой надеждой обе партии шли на следующий день на ипподром, с этой просьбой обратились перед началом ристалища к василевсу. Но василевс остался непоколебим. Правда, он не сказал: «Не помилую», но не сказал и «Согласен, уступаю». Но этого оказалось достаточно, чтобы димы обеих партий забыли о давней вражде и двинулись на Августион.

Тут и случилось то, о чем никто не думал и не гадал: димов поддержал весь Константинополь, и в первую очередь охлос – самый многочисленный константинопольский люд, у которого, кроме рабочих рук, ничего не было. Поддержали их и оскорбленные Юстинианом аристократы. На штурм Августиона они, понятно, не пошли, однако дали в руки охлосу имеющееся в их арсеналах оружие. А его оказалось достаточно, чтобы власть императора повисла на волоске.

Почувствовав в своих руках оружие, а с оружием – силу, повстанцы словно осатанели. Забыли про закон, не обращали внимания на большой праздник и торжества.

Их встретили мечами опытные воины, против них бросили всю, что была в Августионе и вблизи него, гвардию Коллоподия, а они, не обращая внимания на понесенные жертвы, словно безумные, лезли на мечи и щиты, прокладывали дорогу ко дворцу и угрожали уничтожением священного до недавнего времени императора. Сгорела в огне мстителей не только заселенная сенатской аристократией улица Месе, пала под натиском восставших резиденция префекта – преторий, за преторием – тюрьма и сенат, охватило огнем красу и гордость православия – Святую Софию, дошла очередь и до медных ворот Августиона.

Лютовала накопленная веками ненависть, а она не знает пощады. Величие или красота, земное или божественное перед нею – ничто. Была потребность и была возможность, накопленная веками, отомстить за давно и безвинно причиненные обиды. А когда разгорается пламя мести, кому какое дело до величия красоты? Жги и бей, бей и жги, тем более что восставшие знали: горят не просто преторий и сенат, горят списки налогоплательщиков; горят долговые обязательства, которыми они обросли, как овцы репейником, горит, наконец, власть императора.

Когда же из тюрьмы вышли на волю не только озлобленные всем и всеми тати, но и политические противники Юстиниана, а расквартированные на околицах Константинополя легионы отказались выступать на стороне императора, посчитав нецелесообразным вмешиваться в спор между императором и народом, сомнений не оставалось: Юстиниан как император доживает последние дни…

К этому и шло… Василевс, напуганный происходящим, приказал сенаторам оставить, если есть такая возможность, дворец и сам готовился к побегу. В заливе находился вызванный им флот, состоящий из нескольких драмонов, на которые грузилась казна, крайне необходимая в изгнании, а также все, что можно было вывезти из Августиона. Пока грузились суда, в зале заседаний проходил последний, как его нарекли перепуганные придворные, императорский совет. Обсуждали – куда должен направиться император, на какое войско можно будет ему опереться, чтобы возвратиться с ним в Августион и снова стать властелином империи. Надежда не умирала, однако не много было уверенности в голосе советников, что это произойдет. И в тот самый момент, когда они должны были подняться и пойти каждый своей дорогой, открылись двери и на пороге зала заседаний появилась василиса Феодора. Ее прекрасное, божественное лицо было необычайно бледным, суровым. А глаза пылали огнем.

– Вы не мужи, – сказала она Божественному и тем, кто около него стоял. – Неужели забыли: кто убоится презренного раба, тот хуже раба, кто легко уступает порфиру, тот недостоин порфиры.

– Феодора!

– Может быть, говорю неправду?.. Была бы моя воля и власть, я не только остановила, я бы раздавила бунтовщиков! Подумайте, кто грозит вам, перед кем дрогнули ваши сердца! Это же чернь!

Юстиниан не выдержал ее гневного взгляда и того презрения, которое пылало в огромных, потемневших от гнева глазах, и потупил взор. Не смели взглянуть на василису полководцы Велисарий и Мунд, сенаторы. Похоже, она не просто пристыдила их, совершенно обезоружила своим неожиданным появлением, но больше всего тем, что сказала и как сказала.

– Хотите – беритесь за ум и оставайтесь, хотите – бегите! – добавила она немного погодя. – А я из Августиона не пойду. Никогда, ни по чьему принуждению! Для меня порфира императрицы – наилучший саван.

Какой вошла, такой и вышла: уравновешенной, сосредоточенной и величавой, недоступно прекрасной и гордой. Вроде лишний раз утверждала: «Я не шутила, достойные. Может быть, в последний раз будила вашу совесть».

– Божественный император, – первым пришел в себя и пожелал привести в сознание остальных полководцев Велисарий. – А василиса правду говорит: бежать никогда не поздно, тем более что не все еще потеряно.

– А именно?

– У фиска есть золото… Не пожалеем его – и варвары будут на нашей стороне. Да и бунтовщики не так уж сплочены. Не мешало бы напомнить венетам, кто они, где их место.

– Предлагаешь метать бисер перед свиньями?

– Господь простит этот грех, тем более когда победим.

И Велисарий не ошибся. На звон золота, высыпанного щедрой рукой, откликнулись не много и не мало – три тысячи готов и герулгов, которые квартировали там же, в Константинополе, и принадлежали в большинстве к щитоносцам императорской армии в недавней войне с Ираном. Да и сражались наемники яростнее, чем можно было надеяться. Ослепленные соблазнительными обещаниями, не обремененные сомнениями, за что сражаются, они не прислушивались к предостережениям, уговорам, не останавливали их и собственные потери. Словно проголодавшиеся волы, которые увидели корм, шли и рубились молча; их пробовали остановить – но они свое знали: напирали и убивали. Восставшие не были так искусны, как готы и герумы, не хватало им и такой воинственности, как у наемников, но их было много, им было кого ставить на место тех, которые падали. Долго бились они с каким-то остервенелым упорством, с непонятной для их противников жертвенностью…

Битва в Милее продолжалась с утра до полудня, а победы, как и победителя, еще не наметилось. Были потери и с одной и с другой стороны. Над Константинополем не умолкал сплошной гул, но на это не обращали внимания. Где-то подбирали раненых, где-то не успевали, и по ним шли те, кто должен был идти дальше. Трупы лежали словно на покосе, и не видно было конца побоищу. Тогда решились и бросились между ослепленными злобой людьми православные священники. Уповая на сан свой и на слово Божье: ведь пути безумных, как и пути Всевышнего, неисповедимы, священники взяли в руки иконы и, подняв их перед собой, стали между сражающимися воинами, призывая прекратить резню, не проливать невинной крови. Димы злились на них, приказывали отойти и не мешать, а варвары даже не взглянули, кто перед ними: те, кто держит меч, или те, кто иконы, рубили беспощадно и тех и других.

Это решило их судьбу. Пораженные святотатством, жестокостью наемников, поднявших на святыни и святых отцов оружие, повстанцы собрали все силы, мужеству мужчин помогало бесстрашие женщин, детей, которые бросали на головы варваров посуду из окон, черепицу с крыш, лили кипяток, и наемники были смяты.

Даже Велисарий возвратился в Августион уже не тем Велисарием, каким вышел из него поднимать повстанцев. Он сидел совершенно отрешенный, обессиленный и униженный, казалось навсегда потерявший присутствие духа. Он был способен лишь вытирать пот и тупо смотреть перед собой.

– Пришло время, – сказал император, – поманить волка зайцем. Другого выхода не вижу.

Он созвал доверенных людей, им высказал свое повеление.

А немного спустя из залива вышел императорский флот, и среди повстанцев пошла гулять радостная весть: император бежал, народ волен избрать другого правителя, а тот, другой, пусть войдет в Августион как повелитель восставших.

Радость есть радость, ее не удержишь в сердце, а в доме – и подавно. На улицы и площади вышли все – и те, кто сражался, и те, кто не держал в руках оружия. Еще бы, такая великая победа и такое радостное событие: тирания низвергнута, тирана в Августионе больше нет.

Люди забыли о недавних раздорах, обидах, приветствовали и поздравляли друг друга, обнимались, радовались. А тем временем самые догадливые сооружали на площадях трибуны, с которых демархи не замедлили высказать общую волю: диадему василевса следует водрузить на голову одного из двух – или Ипатия, племянника императора Анастасия, или его брата Помпея. Ведь и Юстин, и Юстиниан – незаконные наследники престола, они илирийские проходимцы и мошенники. Законные – Ипатий и Помпей.

Выбор пал на Ипатия и, видимо, показался всем наиболее верным и удачным. Люди не спорили: одни направились в ту сторону, где жил будущий император, другие – на форум Константина, где должна была состояться коронация.

Ипатия не обрадовало появление охлоса возле дворца. Когда же он узнал, почему к нему пришли, совсем потерял дар речи. На защиту мужа встала жена. И угрозами, и уговорами пыталась выпроводить повстанцев. Но ни на нее, ни на ее мольбы не обратили внимания: подхватили законного наследника престола на руки и так понесли к форуму Константина.

Диадемы под руками не оказалось. Вместо нее голову василевса увенчали золотой цепью, накинули на поникшие плечи пурпурную мантию и подняли на щит.

Народ ликовал.

– На ипподром! На ипподром! – слышались молодые, зычные голоса. – Пусть все видят, пусть все воздадут честь императору.

Захмелевших трудно остановить, захмелевшим море по колено. Поэтому раздумывали не долго. Снова подхватили уже коронованного императора на руки и хлынули на ипподром.

А тем временем полководцы Велисарий и Мунд звенели императорским золотом и собирали под свои знамена новые когорты и манипулы наемников. Они и положили конец восьмидневному, самому массовому в истории Византии восстанию. Застигнутый врасплох на ипподроме народ не мог выстроиться в боевом порядке, поддался, засыпанный стрелами, панике, а паника – не меч, не щит, она – прямая дорога в могилу.

– Тридцать пять тысяч погибло там повстанцев и просто народа любопытного, – закончил рассказ Констанций, – мужчин, женщин, детей и даже иностранцев, поддавшихся искушению поглядеть на небывалые события в Константинополе. Кто был на ипподроме, все полегли от стрел и мечей варваров, возглавляемых Велисарием и Мундом.

– На этом бунт закончился?

– Где там. Говорю же, не по доброй воле и не в угоду сестре двинулись мы по зимней стуже в Мезию под твою защиту, дорогой зять.

– Были причастны к заговору? – подозрительно глянул на него Хильбудий.

– О нет! Мы, сам знаешь, купцы, люди мирные и занятые. Да и довольные всем. Но секира императора не щадит сейчас никого: ни сенаторов, ни людей самого знатного происхождения. Одним рубят головы, других высылают за тридевять земель, а все имущество, земли конфискуют в пользу императора и Церкви. Вот мы и решили: покинуть Константинополь, пока нагуляется карающий меч, улягутся злоба и страх.

Хильбудий не спешил сказать «да», но и не решался отказать братьям Анастасии.

– Дома ваши уцелели от разбоя?

– Да, мы оставили там челядь.

– Было бы лучше, если бы они сгорели. Вы согласны с этим? – Хильбудий повернулся сначала к Констанцию, потом к Иоанну.

– Конечно. И все же… сам понимаешь, никто себе не враг. Куда бы мы тогда с детьми, со всем добром?

– Когда тонут, о добре не думают. А дети… детям на самом деле нужно где-то быть.

Хильбудий видел: ждут, что скажет им высокопоставленный зять, наместник Фракии и прилегающих к ней провинций – Мезии, Дакии. Поэтому и не стал злоупотреблять терпением Констанция и Иоанна. Что бы там ни случилось, они его родственники. Было бы неблагодарно не помочь им сейчас. Да он особенно ничем и не рискует. Маркианополь слишком далеко от Константинополя, до лета сюда никто не сунется. А летом Констанций и Иоанн сами не усидят здесь, подадутся на своих лодьях за барышом на багдадский и китайский рынки.

Страх, одолевавший Анастасию по ночам, быстро прошел: с одной стороны, мезийское жилище не уступало своим уютом константинопольскому, а с другой – присутствие мужа, подвластного ему войска в Маркианополе и за его пределами что ни день, то все убедительней вселяли уверенность: пережитое – позади, ему, как и всему плохому, не будет возврата. С каждым днем она становилась все веселее, а веселость возвращала ей былую привлекательность.

Хильбудий не роптал на судьбу, он даже благодарен был за то, что наградила его именно Анастасией. С нею и дни приятно коротать, и на люди не стыдно выйти. А если учесть, что пришла к нему непорочной девушкой, что является дочерью купца, который не поскупился на приданое для дочери, то что такое Феодора по сравнению с Анастасией и стоит ли ее вспоминать?..

– Ты рад, что я приехала? – спрашивала Анастасия, стараясь быть нежной с мужем.

– Признаться, благодарю охлос за то, что выгнал тебя из Константинополя.

– О!.. А если бы я погибла?

– Не нужно об этом говорить… Тогда я не только Константинополь, весь мир бы предал огню из-за мести.

– Это правда?

– Да, Анастасия. Только теперь понял: я не перезимовал бы без тебя. Или же нашел бы предлог и поехал в Константинополь… Или завыл бы от тоски.

Она слушала и молчала, цветком распускаясь от нежности и покоя.

– Может, гостей созовем? Покажу тебя всем – пусть увидят, какая ты у меня.

– Потом. Дай насладиться тем, что ты со мной, а я с тобой.

– Потом так потом…

– Лучше позовем братьев моих, хотя бы и завтра. Не забывай: они одиноки здесь, живут в тревоге, все ли обошлось?

Хильбудий задумался.

– Скажи, они действительно очень провинились перед императором?

– Почему – очень? Они только и повинны в том, что оба – прасины. И больше ни в чем! Разве братья не говорили тебе?

– Я приближен к императору и обласкан им, Анастасия. Я должен все знать точно.

– Вот ты и знай, что мы говорим.

Позже Хильбудий был благодарен Анастасии за тот ночной разговор. Он придал ему большей уверенности: братья ни в чем не повинны – это во-первых, а во-вторых, встречи с ними и беседы по вечерам оказались не такой уж бесполезной тратой времени.

Однажды зашел разговор о том, что семье Хильбудия не хотелось бы покидать Константинополь насовсем. Ведь там остался его дом. Ведь руины на улице Месе не могут лежать бесконечно. Рано или поздно придется или продать их кому-то, или возводить на том месте новый дом. Все-таки это не какая-то улица, это улица знати – Месе.

– Мы можем взять эти хлопоты на себя, – откликнулся обычно неразговорчивый Иоанн.

– Это уже половина дела! – обрадованно ухватился за обещание Хильбудий. – А как быть со второй половиной: где взять солиды?

– Наместник такого богатого края – и без денег? – искренне удивился Констанций.

– Сами видели: мы остались лишь с тем, что привезла Анастасия. Все добро нашего дома стало добычей огня охлоса.

– Кто взял, тот пусть и вернет.

– Не понимаю.

– Говоришь, взял огонь… Вот и пройдись с огнем по соседним землям – и будешь иметь намного больше того, что поглотил огонь. Говоришь, добро стало добычей охлоса… Разве здесь, на землях Фракии и Мезии, Дакии, прибрежной Скифии, не такой охлос, как там?

Хильбудий медленно поставил на стол братину и так же медленно выпрямился в кресле.

– Что-то ты больно мудришь, Констанций…

– Может, и мудрю. На то я и мудрец, чтобы хитрить. Чем богаты подвластные тебе провинции? Хлебом, товаром. Свези его в Одес, а мы с Иоанном пригоним галеры и вывезем половину на африканские рынки.

«Хитер! – отметил про себя Хильбудий. – Ни много ни мало – половину потребовал… Как же он себе все представляет: я как наместник могу прийти к богатому землевладельцу и взять хлеб и товар даром?»

Не удержавшись, Хильбудий высказал все, что думал.

– Император так и действует… – не замедлил с ответом Констанций. – Думаешь, кому пошли конфискованные в Италии Помпеи? Императору, да еще Церкви, которая назовет его за это благочестивым. А ты – правая рука императора во Фракии. Почему бы и тебе не действовать так, как он?

– Замолчи, Констанций, – вмешалась в разговор Анастасия. – Ты подумал, в какую пропасть толкаешь моего мужа? То, что позволено императору, будет названо преступлением, если подобное позволит себе Хильбудий.

Они заспорили. Хильбудий делал вид, что прислушивается к спору брата с сестрой.

«Постой, постой, – говорил он себе. – А ведь Констанций в чем-то прав… В земли Фракии я, может, и не пойду, не стану делать то, о чем он говорит. А вот в Антской и Склавинской землях… Лучшая защита – нападение… А что, если не об обороне и не о крепостях по Дунаю следует размышлять, а о том, чтобы анты, склавины боялись ромейского духа, думать не смели о переходе через Дунай? „Самое большое их богатство – они сами“, – вспомнились слова центуриона. А Одес под боком. Там можно разместить пленных и получить без особых хлопот немалую прибыль от продажи рабов».

– В Африке высокие цены на хлеб? – спросил Хильбудий совершенно неожиданно.

– Там самые высокие.

– А на рабов?

Констанций усмехнулся:

– Рабов там своих хватает, зять. Самые высокие цены у нас – двадцать солидов. Да здесь на них и большой спрос. Слышали, император разгадал наконец тайну производства шелка-сырца. Если это правда, Византия будет вскоре иметь своей шелк-сырец. Для этого ей придется увеличить число шелкоткацких эргастерий, а значит, и число рабов в них.

– Я тоже слышала об этом, – поддержала брата Анастасия. – Ты имеешь в виду монахов и вывезенных ими с чужих земель шелкопрядов, Констанций?

– Да.

– О, это чудо из чудес! В Константинополе только и речи об этом.

– И в первую очередь среди женщин, наверное? – пошутил Хильбудий.

Однако жена не заметила в этой шутке ничего неприятного для себя и принялась рассказывать обо всем, что слышала перед самым бунтом в Константинополе.

Все знают, что византийские шелкоткацкие эргастерии в Бейруте, Антиохии, Тире издавна славятся изготовлением паволоки, парчи и других шелковых тканей. Ткани эти не уступают на рынках ни персидским, ни китайским и больше всего ценятся в западных и сиверских землях: в Риме, в Испании, среди франков, саксов и англосаксов, на берегах Балтики, Днепра, Понта Эвксинского. Но не все знают, чего стоит Византии шелк-сырец, поставщиком которого испокон веков является одна-единственная страна – Китай. Императоры, предшественники Юстина и Юстиниана, не раз начинали из-за шелка-сырца войны с персами. Купцы пытались обойти персов на морских и сухопутных дорогах и ввозить шелк-сырец непосредственно из Китая, без разорявших их грабительских пошлин, но обойти не удавалось: сухопутный путь в Китай лежал через Иран, морской – через Персидский залив, остров Трапобаной. Хочешь иметь шелк-сырец – плати персам пошлину, такую, какую потребуют, и непременно золотой монетой.

Государственная казна Византии пустела, войны с сасанидами и вовсе угрожали прекращением торговли. А наладить беспошлинный вывоз шелка-сырца непосредственно из Китая, как и разгадать тайну рождения шелковых коконов, не удавалось. Китайцы приветливо улыбались, когда кто-то допытывался, что да как, низко кланялись, принимая из рук щедрых римлян донатии, а тайну свою берегли как зеницу ока.

Тогда Юстин (а может, Юстиниан при Юстине) послал в Китай тайных разведчиков под видом монахов-несторианцев. Те поселились среди китайцев, вошли как проповедники в доверие. Жили так год, другой, и только на третий или на четвертый двоим из них посчастливилось увидеть собственными глазами червяка, который пожирает листья шелковицы, прядет кокон и становится со временем шелкопрядом.

Приглядевшись, монахи дождались подходящего момента, набили полные посохи коконами и вернулись с ними по морю в Византию. А здесь научили самых смышленых землевладельцев, как вывести червей и чем кормить их, чтобы они дали кокон.

– Это легенда, – заинтересовался Хильбудий, – или все-таки правда?

– Была бы только легенда, купцы первыми бы почувствовали это на своем кармане. Доставка шелка-сырца если и продолжается еще, то уже на треть меньше, чем когда-то. Сирия и Финикия, во всяком случае, имеют свой шелк-сырец.

– Тогда это спасение для опустошенного войнами фиска. – Хозяин поднялся и тем недвусмысленно дал понять гостям: на сегодня достаточно.

IV

Старая дедова избушка покосилась, осела, вросла одним углом в землю. И крыша, и стены прогнили. Да и свет еле-еле проникал через запыленные, желтые-прежелтые от давности пузыри. Не жилье – темница. Помилуй ее, боже, за святотатство, но другое сравнение не приходит на ум.

Скорее бы уже конец зимы. Батюшка говорил: «На предлетье переберемся, Миловидка, в новую избу. Увидишь, какая она просторная и светлая. Окна не на два – на четыре пузыря. И потолок не будет нависать над головой, и стоит дом на пригорке, у самого леса. Дубы будут петь колыбельную нашей Миловидке, из-за моря-океана Хорс станет посылать стрелы-ласкавицы, чтоб поскорей росла красавица, радовалась божьему свету и утешалась им…» Ой, нужно ли Миловидке желать этого? Она и так растет как трава после дождя… А вот светлого жилища-очага ей очень хочется, это правда. Пусть только переберутся в него, увидят: Миловидка и выбелит его, и разукрасит травами, и солнышко впустит, чтобы светло и уютно было. Потому что она любит ясное солнышко, радуется, когда оно выходит и предвещает погожий день. А все потому, наверное, что дедушкина избушка и летом хмурая, не только зимой. Стены кругом плесенью покрылись… И гнетет эта хмурость сердце, прижимает к земле. Поэтому и ждет-пождет Миловидка своего жилья. Осталось привести в порядок печь, побелить стены, и все. Весеннее солнышко яркое, заглянет через седмицу, самое большее – две, и все, переносите, дедуня, пенаты, благословите детей, внучат на богатую жизнь в новом доме.

Если бы не этот ветрище да не Морозко, который трещит днем и ночью под окнами, пошла бы она к родичам или к подружкам-сверстницам.

Бог Сварог и ты, Перун! Покиньте царство поднебесных туч, океан-моря бездонного, явитесь на землю и разбейте вериги Морозковы. Пусть утихомирится этот дедок-злючка и перестанет стонать под окнами: «Пустите да пустите в дом, не то разнесу, развею его по ветру, замету белой бородой так, что и до конца века никто не отыщет!».

Лопнул бы ты со своими угрозами, со стуком-грюком за окнами! Ишь, выстудил избу и ее, Миловидку, держит под семью замками в убогой хатенке и радуется тому, что непобедим. Подожди, придут мать Лада и всесильный Ярило. Они укоротят тебе бороду, заткнут глотку, из которой несет стужей. Дорога им, правда, не близкая. Чтобы вышло из-за океан-моря Яр-солнце, должен появиться в тучах Перун, разбить своими разящими стрелами вериги Морозковы, открыть небо для теплых ветров с острова Буяна, а уже ветры принесут благодатное тепло и доконают бородатого Морозку. Да, доконают! Потому что следом за ветрами-тепловеями выглянет из-за туч светлоликий Ярило, за ним явится и засияет добрым и ласковым ликом матушка Лада, кукушечка прилетит на легоньких крылышках и принесет в клювике ключи от Вырая. И боги отомкнут этими ключами царство вечного лета и засеют землю плодоносным семенем дождя. О-о, это будет ее, Миловидки, самый счастливый день! Ей-богу, будет, потому и матушка сказала уже: «Видать, не удержать мне тебя, Миловидка, в хате. Не думки тебя на улицу кличут, а кровушка заиграла. Да и то, если девке (слышали, матушка так и сказала: девке) исполняется шестнадцатое лето, ее уже не к матери – к молодцу клонит. Значит, так тому и быть, пойдешь этой весной на праздник Ярилы, на первый разговор с покровительницей девичьего счастья – Ладой. Пусть увидит тебя и знает, что ты уже есть».

Ох, матушка, в какой стыд ввела, словно огнем опалила. Но и радость затрепетала в душе, да еще какая! Упала матушке на грудь. Застыдившись, спрятала лицо, чтобы не видела мать, как оно зарумянилось. Когда же и сил не стало скрывать эту радость, стала говорить, какая у нее мама золотце: она, Миловидка, и спрашивать не осмеливалась, можно ли ей идти вместе со взрослыми на праздник Ярилы, а она уже и догадалась и разрешила. Боги светлые и боги ясные! Можно ли ждать большего и лучшего! Это же такая радость! Это же та синичка заветная, которая будет манить всю зиму аж за Макарьевские острова и греть сердце ветерком-теплом, греть так, что и зима не зима будет и ожидание не ожидание. Даже в дедусиной неприветливой избушке!

Хотелось бы знать, что Божейко из Солнцепека тоже будет на празднике Ярилы. Говорил, Солнцепекская весь по соседству с Выпальским городищем, ей некуда больше приклониться, кроме Выпала, поэтому и не минует ни одного праздника, а Ярилы и Купалы – и подавно.

Такой веселый, такой удалой, диво, да и только. Как догнал в дороге да стал с конем своим рядом с возом, почти до самого Выпала ехал и смешил всех: и ее, и стариков. Говорил, родился в месяце травене, когда солнышко погожий день благословляет, поэтому такой веселый и красивый.

Миловида смеялась, довольная, а он, лукавя, стал допытываться:

– А ты в червене родилась?

– Почему так думаешь?

– Потому что такая синеокая, как небо в червень.

– Вроде у самого синие…

– Но не такие, как у тебя, а если и такие, то не иначе как от твоих.

– Ой, какой пустомеля!

– Почему пустомеля? Я правду говорю. Разве не знаешь, вода в озерах всегда такая, как небо над ними. Потому что вбирают синеву неба, как мои глаза – твою.

– Я тиверская, поэтому и синеокая.

– Но не все же тиверцы такие, как ты… Ой, хозяйка хорошая! – Божейко сбил на затылок шапку и обратился к матери Купаве: – А ваша дочка так же и на ум остра, как на слово?

– Узнай.

– А вот и узнаю. Отгадай загадку, – снова обратился он к Миловидке. – Бежит озорник, во рту корешок; голодный – не съест, сытый – не…

– Х-ха, загадка! Да это твой гнедой с удилами во рту.

Божейко снова теребит шапку – нахлобучивает ее чуть ли не на глаза и, усмехаясь, поглядывает на дивчину весело и еще веселей говорит:

– А вот этой уже не отгадаешь: пришел гость да и сел на помост, распустил коней по всей низине.

Девушка задумалась: отец ее обернулся, хотел шепнуть, но Божейко успел заметить это и загорланил:

– Э, нет, любезный хозяин, так нельзя. Пусть Миловидка сама отгадает.

– И отгадала! – крикнула Миловидка удовлетворенно. – Пришла ночь и высеяла звезды.

– Тебе подсказали.

– И вовсе нет.

– Ну, если нет, слушай дальше. Есть три родные брата: один ест – не наестся, другой пьет – не напьется, третий гуляет – не нагуляется.

Он знал их множество, все загадывал и загадывал. Миловида не всегда отгадывала. Тогда в разговор вмешивалась мать. Или старалась подсказать дочери, или посмеивалась над ней: ой, какая же несообразительная у нас дочка! И удивительно – подсказывали, возражал: не годится, пусть сама, а подтрунивали – защищал. Это было для нее милее всего. Так и отец Ярослав, когда подсмеивается, слов не выбирает, такое иногда скажет, хоть сквозь землю провались. И Божейко из тех, кто за словом в карман не полезет. Бросит его, словно хворост в огонь, – и насмешек как не бывало.

За шутками и разговорами не замечали, как стелется дорога верста за верстой. Зато зима кажется Миловидке такой долгой, будто никогда ей не будет конца. Почему так? Ведь не в первый же раз зимует в этой халупе, под этой крышей?

Только хотела надеть башмаки и выйти за ворота, а тут отец на пороге:

– Куда это ты, Миловидка?

– Да так… к Добромире.

– Так ли? – почему-то не поверил он.

– Будто я неправду когда говорила.

– Когда-то, может, и не говорила, а сейчас не уверен. Не к тому ли парню из Солнцепекской веси спешишь?

– Ой! – вырвалось у нее.

– То-то же! Стоит вон у леса, потому и говорю.

Наверное, вспыхнула вся. Чувствовала, как горят уши, лицо и, чтобы отец не подумал, что она в самом деле спешит к нему, стала раздеваться.

– Ну зачем же, – добродушно остановил ее Ярослав. – Пойди и скажи: пусть не морозит ни себя, ни коня, а возвращается домой. А к тебе, если захочет, пусть наведается, но не раньше Купалы. А до Купалы – не сметь! Зеленая еще больно, чтобы к молодцам бегать! Поняла?

– Поняла, батюшка.

Шла Миловидка, а сердце так и замирало. Неужели это правда, что Божейко стоит? Но батюшка сказал: стоит. Ой, это, наверное, не первый раз – знает, где ее подворье в Выпале. У кого-то спрашивал. Потому что Выпал велик и Миловидка в нем не одна.

Делала вид, что боится стужи, вбирала голову в плечи, дальше ног своих ничего не видела, хотя и очень хотелось посмотреть. Не каменная же, ведь интересно, где стоит Божейко, что будет делать, когда увидит ее? Миловидка бросила быстрый взгляд в сторону Божейки, но так, чтобы он не заметил. Честное слово, если бы отец не велел пойти и сказать, чтоб не приезжал раньше времени, ни за что не вышла. Это ж стыд и срам. Что будет, если кто-нибудь увидит и скажет: «Люди добрые, смотрите, что делается! Ярославова Миловида сызмальства чужих молодцев сманивает. И когда? Среди зимы! Не ждет и повеления Лады».

Не судите, люди добрые… Не судите… Велено Миловиде пойти, потому идет. Вот только как решится сказать Божейке не приезжай до Купалы. Это же не день и не два – целую вечность ждать придется. Что это батюшка выдумал – до Купалы?.. А мама сказала, можно пойти уже и на Ярилу…

Когда выходила из ворот, остановилась на мгновение и взглянула исподлобья: увидел ли Божейко, что вышла со двора? И вдруг окаменела: увидел – пустил коня и гонит по глубокому снегу прямехонько к ней.

Божейко нагнал ее, когда девушка отошла далеко от своего двора. Чтобы не выдать себя, Миловида ойкнула, притворяясь испуганной.

– Божейко!..

– Он самый. Езжу, езжу, все высматриваю и высматриваю, а Миловидка не выходит. Почему, а?

– Откуда мне было знать, что ездишь, – сказала тихо и зарделась вся от смущения. Поняла, что сама признается Божейке: если бы знала, что ездит, вышла бы.

– Не могу я без тебя, Миловидка. Вижу тебя и во сне, и наяву, зову днем и ночью, чтобы пошла со мной на слюб, стала моей навек. Ни с какой другой, только с тобой мечтаю взять слюб…

– Ой, такое скажешь…

– А чего же мне не сказать этого, если я огнем горю?

– Неужели не видишь: рано мне еще любиться, не доросла я еще.

– Ты так думаешь?

– Родители так думают.

– Только и всего?

– Родители говорят… – осмелилась поведать ему, но сразу же и осеклась: можно ли? – Говорят, не раньше Купалы.

– А ты? Ты что скажешь?

Ой, головушка бедная! Чего он хочет от нее, этот Божейко? Разве мало она ему сказала?

– Матушка правильно сказала: слюб берут только тогда, когда сама Лада благословит парня и девушку.

– Думаешь, Лада не благословит нас? Неужели не веришь, что сгорю до Купалы?

– Так родители же… Матушка, правда, обещала на Ярилу отпустить, чтобы поискала себе лада.

– На Ярилу?

– Да.

– Пусть будет так: выкраду тебя и возьму с тобой слюб на Ярилу. А до этого выходи. Выйдешь?

– Нет! – Миловидка замахала руками. – Не могу против воли батюшки. Нет и нет! – Повернулась и побежала скорее туда, где жила подруга.

– Так я буду на Ярилу! – крикнул вслед Божейко.

Но Миловидка не откликнулась – то ли не услышала, то ли не захотела, чтоб люд выпальский слышал, как соглашается ждать его.

Наконец настала долгожданная пора! Днем и ночью капало с крыш не переставая. Поэтому и не спится Миловиде. Лежит на спине, прислушивается к громкому стуку за окном и улыбается сама себе. Потому что радостно: лопнули где-то вериги Морозки. И прилетели с острова Буяна теплые ветры. А уж ветры одолеют и погонят в тартарары холод, разрушат сугробы, избавится от мучителей вериг и пышно расцветет скованная земля. А это точная примета весны.

– Бабуся, – очнувшись, Миловида зовет старуху, свою постоянную собеседницу поздними длинными вечерами. – Слышите, бабуся!

– Чего тебе?

– Научите свою внучку быть хозяйкой.

– Учись, кто тебе не дает.

– Так вы ж и не даете.

– Опомнись, девка. Откуда взяла такое?

– Потому что таитесь от меня, не говорите про обычаи рода.

– Такое скажешь. Чего же нам таиться, да еще с обычаями?

– Откуда я знаю? Когда закладывали новый дом, то носили туда что-то ночью и шептались между собой, мне же ни слова. Что я, чужая вам?

– Не чужая – маленькая. Малым же не все можно знать.

– Мне уже можно.

Бабка довольно засмеялась из темноты:

– Смотрите на нее, какая прыткая. Вот когда вырастешь, тогда и скажу.

– А то я не выросла! Вот… – Она берет бабкину руку и прикладывает к тугим, выпуклым персям. – Разве не девка?

Старая замолчала, растерявшись, а Миловидка, пользуясь ее замешательством, продолжала:

– У меня уже есть ладо, бабушка. Такой сильный да красивый. Батюшка сказал, летом, а может, и весной возьму с ним слюб.

– Прикуси язык, девка!

– Почему?

– Мало сладости в замужестве. Поживи, пока молодая да зеленая, при отце с матерью, почувствуй свободу молодую, погуляй, а потом и замуж пойдешь. Девка ты вон какая пышная да пригожая, на отцовском подворье не засидишься.

– А если…

– Что «если»?

– А если я не могу без него? Снится он мне, бабуня. – Миловида бросается к старой и обнимает ее. – Снится и видится. Такой родной уже, такой сладенький, что и сказать нельзя!

Старуха не знает, что сказать внучке своей. Только гладит ее и молчит. «Это Лада в ней заговорила, – думает сама тем временем. – А все же рано! Боженьки, как рано!».

– Не давай воли сердцу, дитя милое. Слышишь, не давай. Полюбилась ты Ладе, может, даже стала ее избранницей за доброту твою сердечную и красоту телесную. А ты не поддавайся искушению, будь выше соблазна. Любовь с милым – сладка ягода, да всего лишь на время. Дальше пойдут заботы, тяжкие и черные дни. Зачем они тебе в таких летах? Говорю: насладись волей при отце-матери, наберись ума, силы, а тогда и выбирай себе кого хочешь.

– Где же набраться мне ума, если вы таитесь от меня?

– Ах ты, господи, опять за свое. Скажу уж, коль такая любопытная. Шептались и таились, потому что шли закладывать новую хату, а это делают тайно от всех. В людях, чтобы ты знала, много зла. Потому и таились от них.

Старая улеглась поудобней и тихо, чтобы никто не слышал, стала рассказывать внучке:

– Род крепок тогда, когда крепки древние обычаи. Потому что обычаи – соблюдение добродетелей предков: отца, матери, деда, прадеда. А они, уходя от нас, хотят, чтобы мы жили родом и соблюдали его честь. Этого хотели люди до нас, этого ныне хотят и присно будут хотеть. Потому что предки не покидают нас совсем, они живут в прадедовской (а когда строят новую, то и в новой) хате и смотрят, какие у нас получились дети, внуки и правнуки: честные или нечестные, почтительные или непочтительные, строго ли соблюдают обычаи рода своего или предали их. Потому что нет большего зла, чем то, которое порождает предательство. Вот почему деды и прадеды не уходят из прародительского жилья, они становятся домовыми и охраняют обычаи рода. Одного предупреждают: не нарушай обычай, делай так, как он велит, другого наказывают за нанесенное роду и обычаям зло. Помнишь ли, Миловидка, как горела прошлым летом халупа старой Кобыщихи? Думаешь, так себе, ни с того ни с сего сгорела? Эге, люди слышали, как разговаривали накануне ночью меж собой два огня: один – Кавачевой Забавы, другой – бабы Кобыщихи. Кобыщихин жаловался, поговаривают, что хозяйка непутевая и скряга такая, куда тебе. «Сожгу, – говорит, – ее избу, потому что терпения больше нет. Задыхаюсь от жары, жар донимает, а она ленится или жалеет для меня воды, – по седмице не ставит к печке. Раз так – спалю, и все!» А второй ему в ответ: «Делай как знаешь, одно помни: на печи у твоей бабы стоит квашня моей хозяйки. Смотри не спали ее, потому что она у меня добрая».

И что же ты думаешь? На другую ночь сгорела бабина хата, а Забавина квашня как была, так и осталась цела-целехонька. Думаешь, только за скупость и лень наказана Кобыщиха? А вот и нет, она ведьмой была, насылала на людей мор и болезни – вот и наказали ее свои же пенаты. Они ничего не прощают. Зато и помогают во всем роду, если люди блюдут обычаи своих предков. У таких и кони стоят в конюшне здоровые и сильные, вычищенные, вылизанные домовыми, с расчесанными гривами, и овцы исправно приносят приплод, каждая по двойне, и коровки растеливаются без падежа, и детки растут, словно из воды идут. Да, обычаи родителей должны стать обычаями и детей, и внуков, потому что в них мудрость и доброта наших предков, достоинство и честь рода.

Ты говоришь, внучка, есть уже у тебя ладо, хочешь за него замуж. Что ж, горличка моя, это дело святое. Рано или поздно, но так и будет. Только… только для этого мало одного хотенья, тут и на самом деле нужно много знать. Ты пойдешь в чужой род, станешь родоначальницей новой семьи. А ведаешь ли, что должна соединить обычаи рода мужа твоего и рода отца твоего, что должна подчиняться тем и не забывать этих?

– Разве они разные?

– Не совсем, но все-таки разница есть. Там свой очаг и свой домовой. Когда придешь туда с добрым сердцем, он не отступится от тебя, возьмет под свою защиту. О зле не помышляй, не примут тебя со злом. Перед тем как ввести в дом, жених трижды обведет тебя вокруг очага. Догадываешься зачем? А чтобы не принесла в его дом, где царят обычаи его рода, чего-нибудь недоброго. Вот и ты, когда придут к тебе спрашивать, согласна ли выйти за ихнего князя, поскорее беги к печке, пошевели угли да проси огня-пената отцовского рода, чтобы взял тебя под защиту, уберег от злых помыслов чужой семьи. Если помыслы добрые, огонь, что пылает в печи, подскажет твоему сердцу: иди за князя, если же лихие – удержит.

– В Божейкином роду добрые, бабуня.

– Откуда ты знаешь?

– Потому что Божейко добрый.

– Пусть и так. Разве я желаю тебе плохого, внучка? И все-таки не забывай: семья – божье творение и божья благодать. Вот и делай ее такой, чтобы стала благодатью для тебя, для мужа твоего, детей, а еще – утешением для кровных. Случится, пойдешь к Божейке, не становись ступней на порог и зорче всего береги очаг, почитай огонь. Он – совесть кровных, защитник семейных и родовых уз. А еще – жилья нашего, счастья-доли под крышей дома. Ты спрашивала, почему шептались отец с матерью, когда закладывали новую хату. Скажу. Если уж идет к тому, что собираешься быть хозяйкой, пусть будет так… скажу.

Где-то рядом, похоже на крыше, неожиданно громко и надрывно закричал сыч. Миловида вздрогнула и теснее прижалась к бабке.

– На свою голову, проклятый! – поднялась старая и трижды плюнула в сторону, откуда донесся зловещий крик.

Еще какое-то время прислушивалась, топчется он на крыше или улетел. А уж потом, когда убедилась, что нет его, заговорила:

– Очаг не только место, где живет под защитой огня-пената род, он – и жертвенник, тот храм, из которого голос поселянина, мольба о спасении или о помощи в беде может подняться через дымоход в заоблачную высь и будет услышан богами нашими – Сварогом, Ладой, Перуном, Хорсом, добрыми и светлыми богами, под которыми живет на земле, на доброту которых уповает весь человеческий род. Злая сила, всякие ведьмы и ведьмаки, упыри и предводитель ихний – Чернобог, так и смотрят, так и норовят подглядеть, когда и где зарождается новый очаг, чтобы первыми добраться туда, засесть там, вредить, когда закладывается жилье, и после шкодить. Потому-то место для жилья выбирают тайно, глухой ночью, только пропоют первые петухи, спрячется по оврагам темная сила. В эту пору берут хозяева самого лучшего петуха, самого голосистого, идут к месту нового жилья, отрубают голову петуху и закапывают ее в том месте, где будет красный угол – покуть. Это жертва огню-пенату, заклинание, чтобы под новый кров перешел ее хранитель – домовой и стал на защиту жилища, достатка, благополучия и счастья в семье. Туда же кладут позже, при закладке жилья, и зернышки, чтоб родила нива и водился в доме хлеб, монеты закапывают, чтоб была богатой семья, а дом – полной чашей.

Ну, а что делают, когда вселяются в дом, сама увидишь, – уже веселее сказала старая. – О том, чего можешь не знать, скажу. Не скупись на жертвы огню – хранителю своего рода. Они всегда должны быть щедрыми, особенно – в день, когда солнце поворачивает на лето. Это день рождения бога Сварога, а Сварог в этот день, как и сыны Сварожьи, самый щедрый. Посуду, в которой принесешь жертву, разбей, чтоб ею не воспользовался никто другой, не то вместо счастья придет несчастье. Заболеет кто – лечи возле печи или на печи, поближе к огню. А чтобы огонь и совсем одолел хворь, всякую нечисть, что засела в теле, брось в воду угли из очага и дай напиться водицы той слабому, тогда всякую хворь как рукой снимет. Если же нет, обратись к высшим богам – к солнцу, месяцу, звездам. И еще знай: порог – черта, по одну сторону от нее помогают боги, по другую – нет. Поэтому не подавай, слышишь, никому не подавай руки через порог. За порогом пенат-домовой уже не имеет силы, и кто знает, доброму или злому ты подаешь руку, зло или благодать ведешь в дом. А еще и такое должна знать: в хате твоей, сразу за порогом, всякий, будь это даже тать, оказывается под защитой пената-домового, его никто не смеет тронуть. Пролить в доме кровь – самое страшное злодейство, как и покинуть жилище, стать изгоем рода – тоже.

Миловида лежала притихшая и, казалось, не дышала.

– Ты спишь, внучка?

– Ох, нет, думаю.

– Так много наговорила тебе?

– Много, бабуня, много!.. – И спросила после минутного молчания: – А вы с дедуней тоже пойдете на новое подворье?

– Нет, дитя. Мы в своей халупе будем доживать век. Если и пойдем, то только для того, чтобы помочь новому роду Ярослава перенести в дом хранителя – домового.

– Идите насовсем, бабуня.

– Как помрем, так и придем.

– Ой!..

– Чего – ой! Так всегда было, так и будет. Дедушка придет на место прадеда-домового, я – при дедушке. Будем оберегать ваш дом, заботиться о благополучии рода и дома.

Говорила она спокойно, не выдавала себя ни голосом, ни вздохом, казалось бы, неизбежным. Так, будто все это должно произойти не с нею и не с дедушкой, а с кем-то посторонним или будто вообще ничего не могло случиться. Даже жутко стало дивчине. Не молчать, спрашивать еще? Но о чем? Да и можно ли о таком спрашивать?

Плывет в неизвестность ночь, плывет и Миловида вместе с нею, с дедушкиной хатой, звоном капель, которые падают и падают с крыши. Погружается в дрему и нежится в дреме, а нежась, слышит, как сладостно ей от трелей, что выводит разбуженная ранней весной капель. Это уже она зовет в лес и долы. Но все-таки рано как! Пусть бы стаял снег, стекла вода в Днестр, а уж тогда… Или Миловидка не пойдет? Или ей не хочется всего этого – и тепла, и простора, и травушки на луговых и лесных просторах. Ой как хочется! Потому что она девка уже, потому что слышит, как поет и играет в ней большая радость, что окрыляет и наполняет чем-то сладостным сердце.

«Лада это говорит во мне, – думает, преодолевая дремоту, – или Божейкины чары?.. Ой, а вдруг повстречаюсь с обоими там, на празднике Ярилы? Что будет? Сдержу ли слово и останусь верной обещанию батюшке, или заманят Божейкины чары и я поддамся им?»

Боги светлые и боги ясные! И сладко думать об этом, и страшно. Как же можно поддаться чьему-то повелению и пойти? А мама, а отец? А новый дом? Так и покинуть их, не изведав радостей переезда и жизни в новой избе?

V

Мама всегда будила ласково. Но сегодня она была еще ласковей. И грусть, и жалость слышались в ее голосе.

– Вставай, дитя!

– Уже пора?

– Да, пора. Девоньки вот-вот зайдут за тобой.

Миловида не сразу открыла глаза и очнулась. Только когда плеснула водой на себя, ойкнула от неожиданности и совсем проснулась. Какая же она холодная, эта водица, и какая животворная. Все жилочки разбудила.

– Я попросила твоего брата двоюродного, Мстивоя, чтоб зашел за тобой и оберегал там, на празднике Ярилы, – говорила матушка, заливаясь слезами. – Так смотри слушайся его и ни на шаг от гурьбы, слышала?

– Слышала, мама. Отчего не слышать?

Миловида со всем сегодня готова соглашаться и со всеми. А с мамой и подавно. Потому что она только предостерегает строго, а сама вон какая мудрая да ласковая. Не испугалась отца, когда прикрикнул в ответ на их щебетанье: «До Купалы – не сметь!»

И день, и два, и неделю молчала, пока не пришло подходящее время. Тогда и заговорила. Не настаивала и не ссорилась, как бывает у других, тихо и спокойно сказала:

– Зачем упорствуешь, Ярослав? Миловидка не нанизала себе еще столько лет, сколько имеет пальцев на руках и ногах, однако сам видишь, встретила и полюбила молодца, а он – ее. Запали один другому в сердце, так зачем же им страдать врозь, не быть уверенными, рождены для любви или нет, будут жить, словно голубей пара, или разлетятся?

– Рано, Купава, – сопротивлялся отец. – Говорю тебе: слишком рано, пусть и думать об этом не смеет.

– Разве я настаиваю, чтобы брала с ним слюб? Говорю же, пусть только пойдет и наречется ладой. Молодец вон какой хороший да пригожий, разве он похож на обманщика?

– Ходила уже к нему, сам посылал.

– Посылал, чтобы спровадила. Она и спровадила его, а теперь воском тает от раскаяния, а еще оттого, что присохла сердцем. Где там еще лето? Или тебе не жаль своего дитяти?

Говорила и говорила себе, ловко защищала дочку, батюшка как ни крутил, а согласился:

– Пусть будет, как хотите со своей дочкой. Но смотрите мне: если дойдет до преждевременного слюба, с обоих шкуру спущу.

Ой, такое скажет!.. Может ли Миловидка позволить себе не слушаться маму и отца, заставить страдать из-за себя?

Посматривала на сшитые новые сапожки, на пеструю плахту, тканную мамиными руками. Видела, какая она стройная и гибкая в тунике белой, подпоясанной шелковым пояском, и крутилась-вертелась перед мамой.

– Пригожая я, матуся, красивая?

– Как пчелка золотая, солнцем освещенная.

По голосу слышала, по лицу маминому видела: правду говорит. Да и сама понимала, что такой красивой и пригожей еще не была. Если Божейко там, в Черне, углядел ее, то тут, на празднике Ярилы, увидев, потеряет голову. Все точно будет, как говорит, ой будет!

И все же это – потом, вечером или ближе к вечеру, когда соберутся на лугу встречать Ярилу. А сейчас Миловидка пойдет с подругами в поле, на опушку леса искать ряст. Голубой ряст – признак начала весны. Когда он пробивается к свету, тогда в Выпале празднуют приход Ярилы. Так было издавна, говорила мама, так и должно быть.

Добромира не одна зашла за Миловидой, с нею была целая гурьба девушек. А пока вышли за городище, собрался целый цветник. Да и цвели, как мак в огороде: алым и белым, синим и белым, розовым или только белым. Переговариваются громко, а смеются еще громче. Любуются своими нарядами, насмешничают над кем-то, и так звонко и весело, что сердце от радости замирает. Не была бы Миловидка самой младшей среди них, тоже смеялась бы и звенела колокольчиком. Но самой младшей не годится так себя вести. Поэтому улыбается только глазами, теплыми, наполненными светом, словно море солнцем, да отвечает, когда спрашивают, устами медовыми.

Когда вышли за городище, остановились у леса, старшая разделила девушек на ватаги, определила главных и стала советовать, куда кому идти, какой знак подать, если найдут ряст. Девушки отправились на поиски, сразу же и запели:

Ой весна, весна да весняночка.

Где твоя дочка да наняночка?

Где-то в садочке шьет сорочку,

Шелком ее вышивает,

Своему ладоньке посылает…

Люди добрые! Какие вы милые и славные нынче! Как рада вам Миловида! Была бы рана – к ране бы приложила, была бы радость – все до капли разделила бы с вами. Таких нельзя чуждаться, с такими веки вечные хочется жить. А должна будет уйти когда-нибудь… Чувствует сердцем: заберет ее Божейко. Придет вот так, скажет: «Пойдем», – и пойдет, не посмотрит и не испугается, что там чужие люди и чужая семья. Ой боженьки! Да что ж это за сила такая, которая бушует и бушует в ней, ни на минуту не дает забыться?

Погрустнела, задумавшись, и не сразу услышала, когда и почему смолкла песня. Лишь тогда оставила поиски и оглянулась, когда кто-то из подруг крикнула:

– Смотрите: вроде нашли уже ряст!

Никто не принуждал их. Сами радостной волной помчались через поле. Бежали быстро и долго, еле отдышались. Но когда увидели ряст, мамочка родная, какой визг подняли, какую радость выпустили гулять по свету! Было ведь от чего. Это ж мать Лада подала самый верный знак: настала весна, время щедростей и благодати великой – для земли, для людей и скотины. С сегодняшнего дня зазеленеет в лугах трава, пробудится засеянная озимыми нива, овечки, коровки найдут себе пропитание, дадут приплод, хорошее молоко. А люди… Для людей Лада расщедрится еще больше: позаботится о том, чтобы уродились на полях высокие хлеба, в сердцах поселит радость и стремление к любви, к миру-согласию в семьях, между родами и землями.

Звенели и звенели звонкие девичьи голоса. Наконец все взялись за руки и стали водить вокруг ряста хоровод:

Благослови, матушка, Весну позвать,

Ой, Лада, матушка Лада!..

– Все видели этот голубой цветок? – спрашивает старшая.

– Все!

– И знаете, что это ряст?

– Да.

– Подтвердите это?

– Подтвердим!

– А теперь топчем ряст!

Девушки бросились на то место, где был цветок, стараясь стать на него ногой, и стали приговаривать:

– Топчу, топчу ряст. Дай, боже, потоптать и следующего лета дождаться!

Приближалась ночь, и в душе Миловидки все неотступнее рождалось сомнение и опасение: будет ли на празднике Ярилы Божейко? Хоть бы пришел. А то что ж за праздник, если он возьмет и не объявится? Она же, Миловидка, затоскует, а еще будет думать: не пришел на Ярилу – никогда уже не придет. Зачем убежала тогда, когда говорил: «Выкраду тебя на Ярилу».

Ой боже… Отчего же такой леденящий душу холод? Или предчувствие чего-то страшного? Может, не нужно сидеть и ждать? Есть, говорят, там, за лесом, старый-престарый дубище. А под ним корень стародуба. А из-под того корня бьет громовая-громовая вода. Если проговорить заклинание, боги приведут сюда молодца и заставят напиться громовой воды, сок корня, который попадет в эту воду, взбудоражит молодую кровь, зажжет желание слюба, а оно приведет парня к той, что совершала заклинание. Но дуб так далеко, до него страшно пробираться лесом. Да и нужных заклинаний не выучила еще Миловида. Разве пойти на опушку, постоять перед первым попавшимся деревом, вымолить у богов защиты? Каждое дерево – обитель божья, а дуплистое – и подавно. Если попросить искренно, боги смилуются и помогут, сделают так, как она хочет.

Надумала и пошла потихоньку. А очутилась в лесу, набралась смелости да и направилась дальше – искать похожее на божью обитель дерево.

В лесу маняще пахло уже корой, а больше всего – разбуженными ранней весной почками. Позапрошлой ночью гремело в небе, а если гремит, да еще в эту пору, не иначе, бог-громовержец гоняется в океан-море за дожденосной дивой – нимфой. Молоко полногрудой нимфы окропляет тогда весь мир и пробуждает к жизни все, что есть живого на земле, – деревья, травы, людей. Потому так и весело в лесу, оттого и аромат такой, что дух захватывает. И грудь наполняется истомой, радостью-утешением, которая гонит из сердца печаль, порождает стремление к счастью, уверенность, что не все утрачено. Вот и Божейко. Разве он за горами и долами? Или он так глух и нечуток, чтобы не услышать клич всеблагой Лады, клич могучий и величественный, который и умирающему даст силу жизни?!

Миловида подошла к дереву, которое показалось ей похожим на божью обитель, и застыла перед ним, умоляюще протянув к нему руки:

– Матушка-природа, Лада всесильная и всеблагая! Прогоните из Божейкина сердца все злые намерения, если они есть. Зародите в нем горение, кипучее желание, силу, которые дают сердцу буйность молодецкую, а мыслям – желания-крылья. Пусть они вознесут его в ту высокую высокость, с которой открывается даль необъятная, где зарождаются прекрасные стремления быть ныне там, где и Миловида, любоваться тем, чем будет любоваться она. Уповаю на тебя, богиня Лада: пусть будет так, как я хочу!

Постояла, пристально вглядываясь в дупло-жилище, и повернулась, собираясь уходить. Но вдруг вспомнила про громовую воду, которая бьет из-под корня стародуба, и снова остановилась, посмотрела в сторону взгорья.

– И тебя прошу, водица быстрая, водица чистая, водица громовая. Ты бежишь-спешишь туда, где дом лада моего. Не обойди той тропинки, на которую ступит его ноженька, на которую он бросит взгляд. Понеси к нему, божья водица, мою тоску-муку, которая ни на минуту не покидает меня, гнетет и печалит. Неси, водица, мою любовь к молодцу Божейке, омой его тело, донеси мои желания до его сердца. Как ты, водица, кипишь-закипаешь на камне белом, так и душа Божейки пусть кипит-томится, пламенем горит. Жду его, поджидаю, сердцем желаю. Пусть придет и успокоит.

– Я здесь, Миловидка!

Не поверила, наверное, что это человеческий голос, быстро оглянулась, даже попятилась. А увидев среди деревьев Божейку, словно окаменела, стояла и молчала.

– Ты?!

– Я, лада моя. Прибыл, как и обещал.

– Боги!.. Боги!.. – простонала девушка и, обессилев, стала опускаться на землю.

На пригорке, у леса, собралась вся молодежь городища. Были тут мужья с женами, которые сами еще совсем недавно ходили в молодцах и девках, но все же больше пришло парней и девчат, весь выпальский цвет, ведь это прежде всего их праздник. Нынче сошла к ним с поднебесья покровительница влюбленных – богиня Лада, а завтра выйдет из-за океан-моря Ярило и зальет землю ослепительным, животворным светом. От этого света-тепла, от пролитого плодоносного дождя пробудится мать-природа, буйно разрастутся цветы и травы, а в сердце человеческом забушует надежда-ожидание. Поэтому так весело на пригорке в лесу, не стихают там визг и смех. Парни вынесли и поставили на видном месте Мару – соломенное чучело зимы, бабу, одетую в пеструю плахту и старый байберек, на голове – платок, завязанный спереди и нацеленный кверху острыми рожками. Наверное, над этими рожками и смеялись в кругу.

– Посмотрите, на бабу Кобыщиху похожа!

– На ту ведьму?

– Ну!

– А и правда похожа!

Снега уже не было, поэтому в руки хватали комья земли и бросали в Мару.

– Прочь от нас, злющая! Прочь!

Когда комья летят мимо, парни огорчаются, когда попадают, особенно по соломенной башке Мары, – взлетает смех к небу. А смех такой громкий и такой раскатистый, который может произвести только молодая и сильная грудь.

Но вот утихомирились понемногу, по крайней мере старшие. Тогда Мстивой, которому выпало править на празднике, выхватил из костра головню и поджег Мару. Дым и гарь поплыли долом. Но люди не обращают на это внимания. С шумом и веселым гиканьем парни подбрасывают ветки в огонь и горланят еще веселей, когда столбом взлетают к небу искры.

Девушки становятся в круг, ведут хоровод и припевают:

Ой, мы зимы зимовали – не до песен,

А весна пришла – столько песен!

Одна песня сменяет другую.

«Ой весна, весна, ты у нас красна,

Что ж ты нам, весна, принесла?»

«Принесла вам лето,

Лето с красным цветом,

С рожью и пшеницей

И другой пашницей!»

Еще там, в городище, парни выбрали среди девушек лучшую: ту, что и лицом красна, станом гибка, словно березка. Женщины нарядили ее в белые праздничные одежды, надели на вымытые любистоком и распущенные по плечам косы венок из купав, посадили на белого коня, дали в руки сито с выпеченными, золоченными медом жаворонками и сказали:

– Нынче ты Добромира, невеста Ярилова, Весна. Поезжай в поле и одари всех своими дарами.

Пока девушки, которые сопровождают разукрашенную Весну, поют: «Дай нам ржи и пшеницы…», Весна раздает подарки, приглашает поселян к яствам, выставленным на белом полотне. Там и хлеб, и печенье, пироги, мед пчелиный и корчаги с хмельным. А еще – вепрятина, лосятина, зажаренные тетерева. Хватит всем и на всю ночь. Первыми, как и положено, усаживаются мужья с молодицами. Им негоже начинать праздник с танца – будут танцевать, когда захмелеют. Потому и не отказываются от яств и кубков и потчуют друг друга, а здравицы провозглашают в честь матери-весны, всеблагой Лады, богини слюба и перелюба. Да, да, и перелюба. Ведь среди мужей Выпала немало и таких, которые пришли праздновать с одной, а угощаются с другой, с той, которую хотела бы воля, да не сулила доля. Так где же угомонить ее, змею-присуху, как не на празднике Ярилы?!

А костры горят – не угасают, взвиваются ввысь, плывут долиной. И песня не утихает, и шум-гам идет и идет полями-перелогами, полями-выпалами. От веси к веси, от края и до края, на весь славянский мир.

Разлилися воды на четыре брода,

Ой, девки, весна-красна, травушка зеленая, —

слышится из круга песняров, а где-то в другом конце веселья взлетает еще громче и оживленнее:

– В «гори-дуба»! Идемте играть в «гори-дуба»!

Парни, откликаясь на этот призыв, выхватывают из круга своих избранниц и увлекают их, веселых, разгоряченных хмелем или только играми, туда, где собирается цепочка желающих играть. Становятся парами, ждут не дождутся, когда урядник выломает палку и позовет мериться: кому в паре стоять, кому пару искать. Миловидка и Божейко, как самые молодые, не рвались вперед, так как ни он, ни она еще не играли в «гори-дуба» и толком не знали, что и как. Когда начнется игра, присмотрятся, а тогда уж вступят в игру.

– Божейко! А ты чего мнешься? – позвал Мстивой-распорядитель. – Иди и меряйся, если не хочешь остаться последним.

Палку он вырезал длинную, и тем, которые меряются, приходится дотягиваться до верха. А это уже повод для насмешек и шуток. Ну а где повод, там и хохот.

– Не все то большое, что очень высокое.

– Разве?

– Да. Один говорил: высокий до неба, да не очень нужен.

– Не один, а одна. Ты это хотел сказать?

– Может, и это. Почему бы и нет.

Но вот среди тех, кто мерялся, остался один, кому выпало гореть. Парни с девчатами опять стали парами, ждут, затаив дыхание. Но парубок-неудачник и виду не подает, что недоволен: ходит перед всеми гоголем, хорохорится, наконец становится на указанное ему место и, подбоченившись, кричит что есть мочи:

– Горю, горю, дуб!

– Из каких яруг?

– Из выпальских!

– Чего ж ты горишь?

– Красну девицу хочу.

– Какую?

– Тебя, молодую!

Парень и девушка, которые стояли первыми, срываются с места и бегут, каждый своей стороной, туда, где выстроились пары. Тот, кто горел, норовит догнать девушку-беглянку и схватить ее до того, как она возьмется со своим избранником за руки. Да не на ту напал. Девушка бежала быстрее и успела-таки встать на безопасное место.

Игра повторяется. И один раз так, и другой, до тех пор, пока какая-то из девушек не замешкалась и не попала в объятия того, кто горит желанием любви.

Визг сменяется смехом, таким дружным, таким заразительным, что все возле яств замирают на мгновение, прислушиваясь к тому, что происходит у играющих. Но только на мгновение. За столом свои разговоры, смех. И игры свои. Один ластится к соседке, другой спаивает соседа или сам упился и улегся здесь же, третий подозревает что-то за женой, хмурится или хватает ее, словно татя на татьбе, за руку и приказывает:

– Не лезь к тому болвану, не то заработаешь кнута.

Но все же среди пирующих больше таких, которые веселятся на празднике, любуются-милуются друг с другом, радуются, что они соединены Ладой, потому, люди добрые, им есть за что благодарить ее. Они не замечают других, просто им хорошо вместе.

А ночь плывет и плывет над землей Тиверской, над бурным и быстрым Днестром. Благоухают запахами ранней весны лес и поле, томится разбуженная к жизни земля. И никто не заметил, что, пока их светлые и ясные боги отдыхают где-то за морями-океанами, на земле Тиверской хозяйничает другая сила – Чернобог. Откуда-то издалека, из чужих краев, наслал он в эту землю татей в броне, а те, зная обычаи соседей, что сердца их сегодня смягчены радостью и добром, подкрались к Выпалу и окружили городище и гуляющую на празднике молодежь у леса.

Первыми заметили татей те, кто отошел подальше от костров, чтобы уединиться, но не сразу понял, кто это. Когда же увидели и всполошились, поздно было предупреждать людей. Да и кто бы их услышал, если в поле за Выпалом взлетал над лесом веселый шум. Ни на миг не прекращался задорный смех, рвалась в поднебесье и отдавалась эхом ничем не омраченная человеческая радость. Тогда лишь опамятовались выпальцы, притихли, пораженные, когда обступили их конные тати-чужеземцы, приказали покориться воле победителей, а руки подставить для пут и вериг.

– Не поддавайтесь! – первым опомнился Мстивой. – Молодцы, мужи! Хватайте дрючья и защищайтесь!

Поднялся крик, громкий и отчаянный, что, наверное, не только Выпал, весь мир должен был услышать его и пробудиться. Кто-то схватился за колья, кто-то приказывал девушкам и молодицам прятаться и не мешать. Но что палица против стрелы и меча, что отчаяние против ратной силы? Кто-то и правда яростно защищал себя, свою ладу, кому-то посчастливилось, воспользовавшись суматохой, пробиться сквозь ряды нападающих и скрыться в лесу. Но таких было немного, и не всех спасла темнота. Один затихал, схваченный за горло петлей, другой умирал от удара мечом или стрелы.

VI

Гонцы прибывали и прибывали в Черн, и все с понизовья.

– Беда, княже! – кричали. – Ромеи вторглись в Тиверскую землю!

– Налетают коршунами, грабят и сжигают селения, людей берут в полон, угоняют скот.

Верить не хотелось, но и нельзя было не доверять вестникам. Это же не один и не два гонца прискакали и нагнали страху. Вон их сколько, вестников печали. Однако почему прибывают только из ближних весей, городищ те поселяне, которым удалось вырваться из лап захватчиков? Где же вести и гонцы с границ земли Тиверской, от тех, кто должен сообщить о нападении ромеев и сколько их? Только ли падкие до поживы тати это или палатийское войско императора?

Распускать, не разобравшись, тревожные вести не следовало, однако и молчать было нельзя. Волот давно подал выжу по округе дымом, послал гонцов. Тем весям, которые прилегали к городку Бикуши, велел собраться в тысячи и идти в Понизовье. Тем, которые стояли ближе к Пруту, приказал двигаться вдоль реки. Тысяцкие знают, почему так надо действовать: во-первых, чтобы не разминуться с врагом и не дать ему проникнуть дальше на север незамеченным, а во-вторых, чтобы и самим не очутиться в ловушке. А уже в Подунавье они сойдутся, если будет такая необходимость, и начнут действовать заодно. А до тех пор должны быть осмотрительными.

В одном сомневался князь, не зная, как поступить: посылать ли гонца к князю Добриту, как к старшему в земле Трояновой, уведомлять его об этом или воздержаться. А соседи, хотя бы и уличи? Уверен, они должны знать, что произошло. Они рядом, это горе не только тиверское, но и их поселения может зацепить беда своим черным крылом.

Да, уличей необходимо оповестить, и немедленно, тем более что это сделать просто – пошлет гонца за Днестр, и все, а уж дальше они сами понесут весть от веси к веси. Князя же Добрита пока беспокоить не будет. В Волын, к дулебам, обратится лишь тогда, когда будет точно знать: это не разбой, это война.

Кони давно оседланы и воины в броне. Вон сколько собралось их, хотя здесь мужи только от острога и соседних селений. С ближних земель люди еще не прибыли, оттуда их будет очень много.

Пока воины собирались под стенами, на торжище, пока разбивались на сотни, а сотни объединялись в тысячи, князь Волот призвал воеводу, достойных воинов и советников на совет.

– Мое место в походе, – начал он приглушенно, но довольно твердо. – Черн наш стольный оставляю на воеводу Вепра. Стерегите зорко. Ромеи – коварные супостаты, могут затаиться в дебрях или оврагах и объявиться под стенами, когда рать пойдет в Подунавье. Поэтому заставы не ослабляю. Заприте ворота, наносите на стены камней, приготовьте смоловарни и будьте каждое мгновение готовы к обороне.

– За Черн не печалься, князь, – поспешил заверить Вепр. – Застава выполнит твою волю и, коли нужно будет, выстоит, чего бы это ни стоило.

Оснований для сомнений у князя, признаться, не было. Он хорошо знал: Вепр слов на ветер не бросает. Да и воевода он не просто хороший – замечательный. И на ум остер, и на руку тверд, и в сечу, не колеблясь, пойдет первым. Поэтому князь оставил совет и скоро забыл о нем. Другое его беспокоило: что ждет их в Подунавье? Путь туда проторен и хорошо знаком, не так давно ходили походом ратным – и на Дунай, и за Дунай. Но тогда шли без оглядки: вокруг свои люди и своя земля. Теперь не то. Ромеи, разграбив веси и городища, могли не уйти за Дунай, могли переправить только добычу и пленных, а сами затаились в непроходимых дебрях и ждут, пока пойдет вниз тиверское ополчение и откроет им дорогу для грабежа в тиверских волостях.

Маловероятно это, но все же князь очень осторожен. Шел и оглядывался, посылал разведчиков во все стороны. Это замедляло движение его войска, зато он точно знал, что сделали ромеи около дороги, по которой идет он сам, что творят на пути, ведущем от Дикуши к Пруту.

– В поприще от нас, – доложили разведчики, – сожжено городище. Те, кто остался в нем, говорят, что сожгли минувшей ночью.

– Там кто-то остался?

– Да, больше старики, дети да еще те, кому посчастливилось проскочить в лес и спрятаться.

– Ведите туда. Хочу поговорить с теми, кто видел татей.

– Городище было не такое уж и большое, а осталось от него и того меньше – всего несколько хат, которые стояли на отшибе и поэтому не стали добычей огня.

– Как прозывалось городище? – спросил князь, подъехав.

– Выпал, достойный.

Воистину выпал – одни головешки остались да порубанные тела тех, кто защищал своих детей, свой кров. Видно, не раз уже горело это городище, если его назвали Выпал. А разве нет? Кого только не было здесь, в Подунавье, чьи пути-дороги не пролегали через землю Тиверскую. И всем хотелось погреть руки на пожарищах. Римляне приходили – грели, готы шли – тоже грели. А что же тогда говорить о ромеях?

Поселяне, похоже, не думали о домах. Бродили по пожарищу, искали убитых, сносили их в одно место. Другие собирали по подворьям недогоревшие бревна – все, что осталось от построек, и тоже складывали их в кучу, так, чтоб хорошо горели. На эти недопалки положат тела убитых и предадут их огню.

– Кто видел татей? Можете ли сказать точно: кто они?

– Все видели. Это ромеи.

– И это правда?

– Правдивей и быть не может. Если не веришь, можешь поехать и посмотреть: лежат вон там, на пригорке, где гуляли с вечера парни с девчатами.

Их было пятеро. По оружию, по лицам видно: да, ромеи, и ромеи-воины. Как же это понимать? Между ромеями и антами заключен мир, император при перемирии давал роту: никогда не переступать Дунай, жить, как подобает хорошим соседям. Вся беда в том, что того императора уже нет на ромейском столе, другой правит империей.

Нападавших настигли уже тогда, когда на этой стороне осталась только их меньшая часть. Одно утешение: ромеям, которые прикрывали переправу, не удалось перебраться самим: полегли в сече или были взяты в полон. Хорошего перцу задали ромейскому императору Юстиниану. Теперь можно сказать: «Видишь, кто ходил в Тиверь, опустошал землю, чинил разбой и издевательства? Не какие-то там тати, которых великое множество по обе стороны Дуная, а воины из когорты наместника твоего – Хильбудия».

Идти за Дунай князь Тивери не решился. Он принадлежал к людям осмотрительным и потому поступил расчетливо: послал гонцов в Волын, а сам с ополчением и младшей дружиной стал по Дунаю. Мыслил так себе: ромеи свое взяли и второй раз не сунутся. Пока гонцы будут гнать коней в Волын, пока князь Добрит надумает и решится на что-то, он, Волот, воспользуется присутствием ополчения и отремонтирует, а где заново отстроит людям веси и городища. В гневе на ромеев принял решение: нельзя оставлять южные границы земли Тиверской без защиты, пришло время сооружать по Дунаю сторожевые вежи, а может, и не вежи, а также, как у ромеев, крепости. Заслонить ими всю землю не заслонишь, а задержать продвижение супостатов они все-таки смогут и вовремя подадут сигнал земле Тиверской. А это уже половина дела.

Разорение учинено великое, однако не все стало добычей огня и ромеев. У тех, кто находился поближе к Дунаю, нашлись топоры, хватило в Придунавье и лесу. А народу, коней – хоть отбавляй. Вот и закипела работа в руках привыкших к ней поселян, а где закипает работа, там возрождается жизнь, встают над землей творения рук человеческих, утихает боль и приходит хоть какое-то успокоение.

Посланные к князю Добриту гонцы вернулись под конец второй седмицы. А вслед за ними прибыли и дулебские тысячи, возглавляемые воеводой Старком, тем самым Старком, который в прошлом спас неожиданной ратной хитростью всех антов и стал с тех пор первым мужем при князе Добрите.

То была радость и утешение. А еще добрый знак: князь Добрит не отмахнулся от беды, что обрушилась на Тиверь, он принес им надежную и достойную помощь. Но больше всего обрадовали князя Волота (если говорить правду, и удивили) присланные Добритом вместе со Старком и его тысячами послы. Сам он почему-то не додумался, выпустил из виду, что с ромеями и с Юстинианом, который ими правит, можно бороться и таким способом. А Добрит как раз на это и рассчитывает, потому что велел возглавить посольство самому Идаричу, известному в земле Трояновой, да и за ее пределами не только внешней величавостью, но и умением действовать на людей красным словом, оставаться спокойным в самой невыносимой круговерти человеческих страстей.

– Князь, – сказали послы, рассевшись в шатре Волота. – Совет старейшин и князь земли Дулебской просили тебя сдержать свой гнев, вызванный разбоем, и не дать гордыне воина взять верх над здравым смыслом. Настанет время – поквитаешься с ромеями за все зло. А пока заглуши собственную боль и заставь ее молчать. Воинов, которые пришли со Старком, и воинов, которые находятся под твоей рукой, велено держать при Дунае и время от времени показывать на глаза ромеям, чтобы не так беспечно спали. Командовать ими будет Старк. Ты же, как пострадавший, идешь с нами, антскими послами, к ромеям, чтобы высказать самому императору гнев за разбой, за нарушение данной на кресте роты. От того, что скажет император, будет зависеть, как мы поступим.

Волот не раздумывал долго, сразу же и довольно уверенно сказал:

– Пусть будет так. – Но позже, когда заговорили о пути, которым хотели идти, насторожился и решился возразить: – А если вторжение – дело рук кого-то из предводителей ромейских когорт, которые квартируют в Скифии, Нижней Мезии или Фракии? Они же все сделают, только бы наше посольство не попало к императору…

– Нас охраняет княжеский знак.

– Что знак для татей? – возмутился Волот. – Кто начал с разбоя, тот разбоем и закончит. Советую идти до Константинополя не сухопутьем – морем.

Идарич колебался.

– У князя тиверцев есть на чем отправиться этим морем?

– Каким – этим?

– Ну… и широким, и глубоким, и бурным.

– Море есть море, по пояс нигде не будет. А отправиться найдем на чем.

Послы переглянулись между собой, обменялись словом-другим, да на том и порешили. Плыть не обязательно сегодня. Пока доберутся в Черн, пока соберутся в дорогу – теплынь и вовсе будет хозяйничать на земле Тиверской, вскроются реки и пойдет к морю лед. А им лишь бы льда не было до Днестра, в море его и подавно не будет.

Все приготовления к походу Волот возложил на кормчего и стольника. Один спешно готовил лодью, второй – подарки для императора и императрицы, для тех, через кого нужно будет добиваться свидания с императором. Сам же Волот тем временем был озабочен мыслями о поселянах, которые остались без крова: слал гонцов к старейшинам общин со своими повелениями, старался доказать мужам, что беда Понизовья – общая для всех, поэтому пусть не тянут и не отпираются, дескать, им, северянам, хватает и своих забот: на поле пришло весеннее тепло, а с теплом и пахотные заботы. Повинность эта касается каждого.

Знал: тиверский народ щедр сердцем и на призыв его откликнется дружно. А все же тревожился, хлопотал, не давая себе передышки ни днем, ни ночью.

– Ты идешь к ромеям? – встретив его, спросила, не скрывая тревоги, Малка. – Слышала, да не от тебя.

Смотрел на нее и молчал. Правда ли это? Всем, выходит, говорил, куда собирается, зачем, а ей – нет?

– Должен идти, Малка, – повинился он перед ней, не скрывая нежности. – Большое горе принесли ромеи и еще большее принесут, если не пойду с посольством к императору.

Малка слушала внимательно. Потом вздохнула тяжело и приклонилась к его плечу.

– Пусть помогают тебе боги. Когда же отправляешься? – подняла голову.

– Как только лодья станет под парус.

Снова вздохнула и промолвила:

– Хоть этой ночью приди, отдохни перед плаванием. И моему сердцу оставишь какую-нибудь надежду, а с надеждой – покой.

Не удержалась все-таки, пожаловалась. Оно, если по правде, то жаловаться ей есть на что. Не только княжеские заботы вынуждают Волота забывать, есть ли в тереме Малка или нет. Холоден он к своей жене давно, с тех самых пор, как стала одаривать его девками. В молодые годы он, правда, только морщился да хмурился по нескольку седмиц. Потом все же отходил сердцем, обнимал Малку и верил: они еще молоды, будут у них и девочки, и сыны-соколы, которые станут опорой отцу-князю и земле, что под его рукой. А как же! Удел князей – сечи с супостатами, походы, если не постоянные, то очень частые. Разве один Богданко может быть надежной опорой? Что, если кто-то из них – отец или сын – поляжет на поле брани? А то и оба?

Старался не думать об этом, отвлечься от грустных мыслей и забыться, старался верить в Малку и искал утешения возле нее. Когда же случилось, что бабка-повитуха еле-еле привела ее в чувство после родов самой младшей – Миланки, а потом призналась: княгиня не сможет больше иметь детей, почувствовал, как змеею пополз по сердцу холод и свил там себе гнездо. Да, он знал: Малка не виновата в случившемся, но ни это, ни даже то, что она мать его детей, не утешало.

– Этой ночью приду, Малка, – пообещал он. – Непременно. Скоро уже отправимся. Кто знает, когда возвращусь в Черн. Путь далекий и нелегкий, сама видишь – морем собираемся идти… Черн оставляю на Вепра, – добавил доверчиво, – а очаг на тебя.

Малка засветилась от радости, и слезы-росинки засияли в ее глазах.

– Спаси бог, – сказала она и положила Волоту на сердце руку. – О детях и очаге не тревожься, все будет хорошо. Лишь бы только с тобой ничего не случилось. Слышишь, муж мой, лишь бы все было в порядке.

VII

Последним пристанищем на Тиверской земле стала для посольства древняя греческая колония Тира. О греках здесь напоминали лишь каменные плиты с надписями об их давнем, как мир, житье-бытье в этом краю да возведенные из камня подклети. В них ссыпали в свое время купленный в Скифии хлеб и держали тут до начала навигации на Понте Эвксинском и в его лиманах, а то и до того времени, когда в метрополии вздувались цены на хлеб. Все остальное было разрушено временем и многочисленными вторжениями. На месте старой Тиры, вернее, поблизости от нее, стояла теперь небольшая вежица, а при ней – мытница для заморских гостей, направлявшихся в славянские земли с товаром, были еще помещения для заставы, что стерегла границы Тиверской земли, а заодно и мытницу, заезжий двор с ложницами для именитых людей.

Ныне в ложницах попахивало не выветренной после зимы плесенью. Смотрители, разузнав, кто и зачем пристал к берегу, поспешили развести огонь и пустить в жилище горячий дух – хранителя добра и покоя тех, кто здесь поселится.

Лиман еще не совсем освободился ото льда, и кормчий посоветовал послам выждать день-другой, пока подует сиверко. Он быстро раздробит и очистит морской простор, сделает его безопасным для плавания. И кормчий не ошибся. На третьи сутки уже к ночи подул мощный ветрище. Лиман покрылся рябью, а вскоре поднялись и пенистые волны. Плавание снова пришлось отложить: при таком ветре (даже и попутном) рискованно выходить в открытое море, да еще на ненадежной лодье. И парус может сорвать, и крепления растращить, и лодью может накрыть крутой волной.

А мать-природа не обращала внимания ни на лед на берегах Днестра и лимана, ни на зимние ветры с полночного края. Шла по земле и укрывала ее теплом, засевала зеленым зельем, а еще радовала птичьим пением. И было это пение таким громким, таким призывным, словно предостерегало: не спешите, люди, наслаждайтесь теплом, тем, что рождается каждое мгновение на земле.

И послы невольно поддались очарованию окружающей природы на берегах Днестра. Ветер дул день, второй, третий. Только ночью с третьего на четвертый улегся и позволил кормчему сказать:

– Пора.

Из Тиры вышли не очень рано и, казалось, при полнейшем штиле, а оказались в лимане, удивились: ветер если и затихал, то всего лишь на ночь, а с утренним теплом снова свежел. Был не очень напорист, но все же не давал опадать парусам, туго надувал их и гнал только вперед.

Дулебы радовались.

– Смотрите, – говорили друг другу, – как весело бежит лодья. Если и дальше так будет продвигаться, то через трое-четверо суток Константинополь увидим.

Кормчий лишь усмехался. «Выйдем в море, – думал про себя, – увидите, как путешествовать по нему».

И словно наколдовал. Только миновали пересыпь, ветер напористей ударил в паруса, заставил поскрипывать снасти. Волны, правда, до поры до времени были невысокими, как и в лимане.

– Это и есть уже море?

– Оно, достойный. Учти, берег только-только остался позади. Впереди вода и вода.

– А мы не заблудимся на этой воде? – спросил Идарич.

За лодочных ответил князь Волот:

– Кормчий Домовит не впервые ходит морем. Днем постарается держаться берега, ночью – звезды путеводной.

Обещанного берега, однако, все не было и не было. Только во второй половине дня он показался снова. Притихшие было дулебы повеселели, стали гадать, где они сейчас находятся. Ведь не только князь Волот, но и некоторые из дулебов еще при императоре Юстине ходили на ромеев, измерили с севера до юга Скифию, Нижнюю Мезию и только в горах были зажаты Германом. Анты – воины сильные и мужественные. Бились, пока была сила в руках. Но что поделать, если врагов было больше. Хорошо уже, что вырвались из теснины и отошли с остатками своих воинов за Дунай.

Вспоминали старшие. Молодые слушали во все уши и, казалось, не замечали, какое за лодьей море и как далеко еще до берега. Но чем ближе подходили они к берегу, тем сильнее раскачивались лодьи и море кипело и бурлило, вызывая тревогу и страх у воинов.

– Княже, – подошел к Волоту кормчий. – Ночью может разыграться настоящая буря. Пока не поздно, советую пристать к берегу и там провести ночь.

– Нежелательно, Домовит.

– Знаю, что нежелательно, да надо. Ночь будет штормовая, значит, темная, а идти такой ночью морем опасно.

Волот колебался, наконец пошел на совет к Идаричу. Тот оказался более рассудительным.

– Кормчий, – сказал он, – плавал, и не раз, поэтому лучше нас знает, когда время плыть, когда – приставать к берегу. Поэтому пусть поступает так, как считает нужным.

Выйти на берег оказалось во сто крат труднее, чем плыть в открытом море. На мелководье волны были высокими и бурными. Они с шумом и грохотом накатывались на берег, пенились и шипели.

Пришлось спустить паруса и сесть на весла. Пока примеривались, где пристать, пока выбирали пологий берег, сумерки сгустились и море выбросило лодью около мезийского поселения. Ночью их, правда, не заметили. Не сразу увидели и на рассвете. Но славяне тоже не воспользовались тем, что долгое время о них никто не знал. Море же за ночь совсем разбушевалось, нечего было думать о дальнейшем плавании. Мезийцы натолкнулись на них днем, а чуть погодя подоспели и конные ромеи.

Пришлось объяснить, кто такие и почему здесь. Ромеи выслушали их, даже посокрушались вместе с антами и ушли. А к вечеру вернулись.

– Кормчий и лодочные, – приказали они, – пусть остаются при лодье, а послам антским велено ехать с нами.

– Куда и зачем?

– В Маркианополь. Будете говорить с наместником Фракии и всех провинций Хильбудием.

Идарич показал им знак князя Добрита, объяснил, что они послы и потому особы неприкосновенные, но ромеи не обратили на это внимания.

– Таков наказ центуриона, – ответили антам. – Лодочные, если успокоится море, могут идти в пристанище Одес. Это недалеко. Там найдут еду и охрану. Всем остальным велено прибыть в Маркианополь.

Хильбудию, видно, доложили, чьих послов направили в Маркианополь, но он не спешил встретиться с ними. Дулебов это возмущало, и они наседали на Идарича:

– Ты доверенное лицо князя. Иди и выкажи наш гнев.

– Спокойно, братья, спокойно, – утихомиривал их сосредоточенно-хмурый Идарич. – Достаточно того, что мы однажды поспешили и поступили не так, как нужно было поступить.

– Где и в чем поспешили?..

– Когда покинули лодью. Могли бы оставить кого-то из послов там, а он бы, дождавшись тиши на море, прямехонько отправился к императору, чтобы пожаловаться на своеволие Хильбудия.

Дулебы приумолкли, задумались. И в самом деле, тогда Хильбудий не посмел бы поступить с ними так, как сейчас.

– Что скажем, когда дело дойдет до разговора? – нарушил тишину князь Волот.

– Как есть, так и скажем: направляемся к императору с посольством антов. А для чего – об этом ни слова.

– Хильбудий захочет узнать, будет настаивать.

– Мы не к нему ехали, не ему и говорить будем. Он всего лишь наместник диоцеза, его долг – помочь посольству встретиться с императором, и только. Все остальное будет нарушением традиций, что издавна существуют между соседями.

Может, и так. И все ж князь Волот не спешил радоваться.

– Чтобы не повторять своих ошибок, – сказал Идарич, – думаю, на встречу с Хильбудием нужно идти не всем.

– Думаешь, он решится на злодейство?

– Да. Встреча начнется с угощения, а ромеи – коварные хозяева, вместе с вином и отраву могут подсунуть.

– Не посмеют. Для этого им придется уничтожить всех: и нас, и тех, кто остался возле лодьи.

– А если все-таки отважатся? Разве всех нас вместе с лодьей не могло поглотить море?

Идарич внимательно посмотрел на князя, однако ничего не сказал.

Немного погодя Волот подсел к Идаричу.

– За нами, кажется, не следят?

– Вроде нет. А что?

– Так нужно ли сидеть и ждать, когда позовут?.. Хочу взять с собой двоих воинов и пойти по Маркианополю. Ромейскую речь понимаю, может, что услышу, а то и увижу.

– А выйдешь незаметно?

– Попробую. Сам говоришь, за нами не следят. Если Хильбудий позовет на разговор, идите без меня.

Волот не вполне был уверен, что все будет именно так, как он мыслит. А все-таки надежда встретить кого-нибудь из своих в Маркианополе не оставляла. Этот ромейский город – один из тех, которые расположены вблизи Дуная, не может быть, чтобы в нем не жили славяне, если не эти, недавно взятые в плен, так те, которые оказались в Византии по другим причинам и в другое время. А у славян, заброшенных злой судьбой за пределы родной земли, нет привычки да и необходимости не будет отворачиваться от своих. Он был уверен, что не смогут не подойти и не поинтересоваться, узнав земляка по одежде, из каких земель и давно ли здесь, ромейские ли подданные или гости. А уж как подойдут и заговорят, Волот сумеет разузнать, где те анты, которых ромеи пригнали недавно из-за Дуная.

В городе он умышленно выбирал улицы поуже и шел, громко разговаривая с воинами, которые его сопровождали. «Кто-нибудь да услышит, – думал Волот, – кто-нибудь да отзовется». Глянь – девчонка какая-то идет за ним украдкой, по ней видно: и хочет подойти и заговорить с воинами, но не решается.

Волот выбрал удобный момент и спрятался за постройкой. Когда девушка, поглощенная одной мыслью – не потерять из виду антов, – приблизилась, схватил ее за руку.

– Ты кто?

– Миловида…

– Из-за Дуная будешь?

– Оттуда. Увидела князя и хочу просить, чтобы вызволил из неволи ромейской…

– Ты знаешь меня?

– Знаю. Прошлым летом была в Черне, на княжичевых пострижинах. Помнит ли князь ту, что приветствовала княжича?

Князь чуть не вскрикнул от удивления: боги, неужели это она, самая милая и красивая из девушек?! Неужели она?!

– Как ты попала сюда, голубка сизая? – И горько ему было, и радостно оттого, что встретил именно ее. – Когда попала?

– Совсем недавненько, княже, – говорила девушка и прятала непрошеные слезы. – Гуляли мы за городищем, вся молодежь Выпала. Ярилу должны были встретить, благословением Лады натешиться, а тут налетели ромеи конные, повязали нас, как тати-душегубцы, и повели за Дунай. Вызволи, княже! Я продана уже, рабыня у хозяина. Заплати за меня и вызволи. Век буду благодарна. Если не смогу вернуть солиды, закупом твоим стану и отработаю их.

– Погоди… Скажи, где остальные? Сколько вас тут?

– Ой, княже, хозяин наш красный. Если бы могла я посчитать сколько. Силу несметную гнали. От самого Выпала и до низовья брали девок, парней, молодых мужей. Как к Дунаю пришли, тучей сбились. Теперь все тут. Правда, не совсем тут, а в Одесе, в застройках прячут до поры до времени тех, кого еще не продали. Говорят, будто лодий ждут, на торжище должны везти.

Так вот оно что!.. Пленные здесь-таки, под рукой у Хильбудия! За ромейскими комесами водится такой грех: идут в чужие земли и берут в полон, чтобы потом разбогатеть на нем. Этот тоже не лучше. Не успел стать наместником, оглядеться в диоцезе Фракия, как уже пошел в славянские земли. Дела-а… Что же он скажет, когда встретится с ним, князем Тивери?

– Кто твой хозяин?

– Лудильник бродячий, из наших он, из полян. Кому посуду паяет, кому колечки, браслеты отливает. Он добрый, если попросишь, уступит за сходную цену.

– Веди к нему, – сказал князь решительно. – И знай: выкуплю тебя. Только помни: о том, что поведала мне, никому ни слова. Слышала? Узнают ромеи, что тебе ведомы их замыслы, не выпустят из Маркианополя. Сгубят, а не выпустят.

Старался втолковать девушке из Тивери, чтобы была осторожной, не проговорилась ромеям, да и хозяину своему, чего хочет, переходя под руку князя тиверского.

– А чтобы нас не заподозрили ни в чем, – сказал он таинственно и как-то уж очень внимательно посмотрел на Миловиду, – напущу твоему хозяину, да и всем любопытным туману в глаза: скажу, понравилась ты мне и хочу взять тебя в жены. И ты говори то же самое. Можешь краснеть, как краснеешь сейчас, но не перечь, когда буду говорить, делай вид, что согласна пойти со мной.

Ей и на самом деле было стыдно слышать такое от князя. Наклонила голову и молчала. Когда же решилась взглянуть на него, князь не мог не заметить мольбы и тревоги в ее глазах.

– Достойный, – не сказала, пропела это слово, – думаю, должен знать теперь, что я здесь не одна.

– Есть еще кто-нибудь?

– Да. Ладо мой, Божейко из Солнцепека. Мы поклялись в вечной верности друг другу на этом мученическом пути. Если ты и вправду такой добрый и щедрый, выкупи со мной и лада моего.

Кажется, уж слишком долго молчал князь, услышав это, а когда понял, что девушка ждет ответа, поспешил сказать первое, что пришло на ум:

– Мы затем и пришли сюда, красавица, чтобы вызволить не только твоего Божейку, но и всех остальных.

И пока шел в сопровождении полонянки, все думал, как должен держать себя с хозяином Миловиды, чтобы тот продал девку и не слишком удивился, что она (пусть и красавица, а все же рабыня) могла понравиться князю и тот готов платить за нее вон какие солиды. А когда встретился с лудильником и сказал, почему пришел вместе с его рабыней, сам удивился: хозяин Миловиды охотно уступил ее ему. Увидел, кто перед ним, узнал, что разговаривает не просто с антом – князем антов, и не стал таиться от него, поведал о своих прошлых и нынешних умыслах.

– Достойный, – обратился он к Волоту доверительно. – Если ты пришел ко мне с добром, то знай: я потому и выкупил у ромеев это дитя природы, что пожалел ее. Увидел, какая пригожая девушка, представил, какое горе ожидает наделенную божественной красотой рабыню, и выкупил ее, решил со временем дать вольную и переправить с надежными людьми на родную землю. Сам я, как видишь, старый уже, девка мне ни к чему, а доброе дело сделать еще могу, тем паче для человека из родного края. Полянин я, как могу торговать сородичами своими?

Князь не верил, кажется, тому, что слышал. Сидел, внимательно вглядывался в старика и взвешивал слова его на весах собственного сомнения.

– Спаси бог тебя, отче. – Волот встал и до земли поклонился хозяину. – Прими благодарность мою за то, что не зачерствел в чужой земле, между чужих людей. Буду откровенен с тобой, если так: Миловидка просила меня вызволить ее из неволи, потому и пришел я купить ее у тебя. Это единственная причина моего появления здесь, все другое можешь в расчет не брать. Но уж если мы встретились и заговорили вот так, хочу спросить еще кое-что: а как же ты, отче, так и будешь доживать здесь век?

Старик горько усмехнулся и развел руками:

– Поздно, княже. Поздно и напрасно рваться куда-то. Уж очень давно разлучился я с родной землей, боюсь, ни единого корня не осталось там от рода Боричей.

– А где живет твой род?

– В Надднепровье, княже, у Киевой горы.

Волот понимающе кивнул головой:

– Корни, наверное, тут уже пущены?

– Да. И дети есть. И могилка жены здесь.

– Могилка?

– Да. Христианка она, вот и похоронил по христианским обычаям.

Разговор оборвался неожиданно надолго.

– Ну, а как же будем с Миловидой? – нарушая молчание, спросил наконец князь.

– Да как? Напишу пергамент, которым засвидетельствую, что она – вольная, да и бери ее себе.

– Пергамент можешь, дорогой хозяин, дать мне и сейчас, чтобы девка была уверена: свободна она. И то, что заплатил за нее, тоже верну тебе сейчас. Ее же заберу завтра или послезавтра. За это время сделаете вот что: возьмите у меня солиды да купите Миловиде одежду отрока, лучше бы одежду тиверского отрока.

Борич понимающе кивнул:

– Это было бы хорошо. Но где ее взять, одежду тиверского отрока? Такой здесь не шьют, не продают.

Волот приумолк, по всему видно: раздосадован.

– Ладно, – вздохнул он, – тогда нужно будет одеть как мезийскую девушку. В ней она пойдет в Одес, разыщет там нашу лодью и скажет кормчему, чтобы взял ее и спрятал среди лодочных, как мою челядницу.

– Княже, – возразил ему Борич. – А не лучше ли будет, если я сам доставлю дивчину в Одес и передам кормчему из рук в руки? Я же бродячий лудильщик, мне легко это сделать.

– Лучшего и не придумаешь, – обрадовался князь, – на этом и порешим.


Хильбудий принял антов на следующий день, и довольно рано.

– Прошу у послов из чужой земли прощения. – Он поднялся и пошел навстречу. – Хворь не позволила мне принять сразу и как подобает.

Послы поклонились, приветствуя Хильбудия. Впереди, на определенном расстоянии от всех остальных, стоял Идарич – тот, кому князь Добрит поручил возглавить посольство. Он и повел разговор с наместником Фракии.

– Мы тоже просим прощения за лишние хлопоты, – сказал он и едва заметно поклонился. – Не хотели тревожить хозяина Фракии, но привелось: поднялась на море буря и заставила нас пристать к берегу.

Хильбудий пригласил гостей сесть. Сам тоже сел так, чтобы быть у всех на виду.

– Что же позвало вас ранней весной в такой дальний путь?

– Имеем поручение от князя Добрита и всех князей земли Трояновой встретиться с императором Византии Юстинианом и восстановить договор, заключенный в свое время между антами и Византией.

– Какая же этому причина?

– Возобновлению договора?

– Да.

– Договор, подписанный ранее, заключался с императором Юстином. Ныне во главе Византии стоит августейший Юстиниан. Это и есть главная причина.

– Я могу в чем-то вам помочь? – Хильбудий старался быть приветливым.

– Единственное: дозволить, когда стихнет буря, отправиться дальше.

Наместник задумался на минуту-другую, потом спросил:

– Так, может, сухопутьем отправитесь? Море небезопасно в эту пору, дуют переменные и порой сильные ветры.

– У нас не на чем отправиться сухопутно.

– О чем речь! – оживился наместник диоцеза Фракия и сделал движение, как бы намереваясь подняться и пройтись перед послами, но вовремя передумал и сдержал себя. – Я дам вам коней. И охрану дам.

Идарич переглянулся со своими, как бы спрашивая, что ответить, затем почтительно поклонился и так же почтительно сказал:

– Спаси бог за ласку. Мы и морем доберемся до Константинополя.

– Воля ваша, – развел руками Хильбудий. – Морем так морем. Прошу послов к столу, позавтракаем вместе.

За столом беседа оживилась. Послы были уверены: Хильбудий разрешит им плыть по окончании бури в Константинополь, и рассыпались в словах благодарности. Хильбудий тоже не скупился на любезности. Когда же пришло время прощаться и послы напомнили: им сегодня нужно добраться на чем угодно в Одес, Хильбудий изменился в лице и сказал совершенно другим тоном:

– Доставим обязательно, только не сегодня.

– А когда?

– Как будет на то воля императора. Сначала я должен спросить его, может ли он вас принять.

Когда послы остались одни в отведенных для них покоях, посыпались упреки и угрозы. Настанет время, говорили они, дорого за все поплатится! Но дальше этого дело не пошло. Позже увидели, что ромейский воевода сел на поданного ему коня и выехал в сопровождении конной охраны со двора. И стали думать, что делать, чтобы спасти себя и то дело, ради которого направлялись в Константинополь.

Первым придумал князь Волот:

– Я знаю, что мы должны сделать, чтобы не мы – Хильбудий оказался в дурнях.

– Говори, послушаем.

– Здесь, в Маркианополе, у меня есть надежный человек. Если он не отправился утром в Одес, возьму сейчас нескольких из вас, куплю с помощью того человека коней и, пока Хильбудий будет тешить себя мыслью, что обманул антов, доберусь до Константинополя. Встречусь с императором – все выложу ему, все как есть.

– На разговор с императором следовало бы идти мне, – вставил слово Идарич.

– Это было бы самое лучшее. Но кто будет разговаривать с Хильбудием, если он снова захочет встретиться с послами? Ты был у него, Идарич, тебе придется и остаться здесь, чтобы ромеи не заметили, что кто-то из нас исчез…

VIII

Миловида так поверила в свое освобождение из ромейской неволи и так надеялась на него, что, когда появился князь и сказал: «Не стоит идти сейчас к лодии», – еле сдержала себя, чтобы не расплакаться.

– Дедушка Борич, может, отправили бы меня на тиверскую лодью? – спросила Миловида, когда ожидать уже не было терпения.

– Князь сказал: тут жди. Вот и жди! Сама слышала: не одну тебя, всех ваших поехал вызволять.

– Всех, может, и вызволит, а я останусь. Сердцем чувствую, что останусь.

Старик рассердился:

– Зачем печалишься понапрасну? Если так случится, что князь не сможет возвратиться за тобой, без него переправлю в землю Тиверскую. Теперь знаю, как это сделать: посажу в первую попавшуюся лодью, которая пойдет в Тиверь, оплачу перевоз – и будешь дома.

А князю Волоту действительно не до Миловиды было в эти дни. Мало того что дорога в Константинополь оказалась трудной и тернистой, там посмотрели на него, когда заговорил, словно на пришельца с того света. Слушали и не слышали, смотрели опустошенными смятением глазами – и не видели. Он к одному, он к другому – напрасно. Вроде и соглашаются, лепечут языками, а ушли – забыли. Князь и знак показывал, и говорил, что он из земли Тиверской, что прибыл к императору для важной беседы, – и снова словно стенку пробивает. Вчера говорили, придешь завтра, сегодня говорят, придешь завтра, а завтра, уверен, скажут то же самое.

Что делать? К кому податься из этих болванов? Боги светлые и ясные! А говорят, просвещенный народ, света светоч. Какой там светоч, если ходишь среди людей, а чувствуешь себя как в мертвом царстве. Куда ни ткнись – все лбом о стену. Был в сенате, сказали, иди в Августион, пришел в Августион, несколько дней уже околачивается возле высоких медных ворот, а пробиться через них не может. Стража или молчит, или преграждает путь; обращался по чьему-то совету к придворным синекурам – избегают, как прокаженного, проходят мимо, не хотят даже выслушать.

А дни уплывают, словно вода в Днестре, размеренно и вместе с тем неудержимо. Уже и неверие закралось в сердце, еще одна неудача – и махнет рукой, пойдет, откуда пришел.

И ушел бы, наверное, ни с чем, если бы не высмотрел у претория вертлявого пучеглазого человечка. Вчера около него крутились люди, сегодня толкутся: что-то показывают, оттесняя друг друга, а он знай вертит головой: нет и нет.

– А разорвало б тебя! – услышал князь уличскую речь и оглянулся. Кто это сказал? Этот или тот? Наверное, тот, по виду больше на анта, нежели на ромея, похожий.

– Муж достойный, – тронул князь его за руку. – Ты из Уличи?

Человек оглянулся резко и оцепенел от удивления:

– А то что?

– Я тоже оттуда. Объясни мне, что здесь происходит.

– Ничего.

– Как так – ничего? Люди толпятся, а пробиться, куда хотят, не могут.

– Бедные, потому и не могут. Тебе к кому нужно?

– К самому императору.

– О-о! Это не здесь. Это там, – показал на Августион.

– И там был, и тут, ни к кому не могу подступиться, надо хотя бы посоветоваться.

Земляк не стал долго раздумывать, спросил живо:

– При себе что-нибудь имеешь?

– Знак имею от князя Добрита.

– Пустое, – презрительно махнул тот рукой. – Знак там, в Августионе, покажешь. Для того чтобы попасть к императору, спрашиваю, имеешь что-нибудь?

Волот старался догадаться, что должен он иметь для того, чтобы попасть к византийскому императору.

– А что нужно?

– То, что зовут тут донатиями, – солиды, ценные подарки?

– Подарки есть, а как же. Солиды – тоже.

– Стой тут, – положил Волоту руку на грудь, словно подтвердил тем самым: между нами заключено соглашение. – Сейчас приведу лупоглазого. Он все может, особенно если не поскупишься на солиды. Подарки прибереги для тех, кто в Августионе, ему же и страже дай солиды. Он проведет, и растолкует, к кому обратиться, и договорится, с кем следует.

– Возьми, – сунул ему Волот первый донатий, – только договорись, сделай так, чтобы провел.

Земляк быстро возвратился с тем, на кого возлагались теперь все князевы надежды. И лупоглазый не расспрашивал долго. Услышал, что нужно провести князя антов к самому императору, да и затаил, прицениваясь, дыхание.

– Двести солидов, – изрек, не моргнув, и показал для убедительности два пальца, однако сразу же передумал и добавил: – Да на стражу сто.

– Побойся бога своего, достойный! – удивился князь. – Или ты один такой, или думаешь, со мной вся княжеская казна?

Видимо, и двести солидов, на которых сошлись они, были немалые деньги. Лупоглазый крутился словно вьюн: то исчезал, то снова появлялся возле князя Тивери, уверяя, что исполнит его волю, только пусть наберется терпения и ждет.

И Волот дождался встречи со светлейшим императором, правда, на пятый день.

Идарич еще там, в Маркианополе, растолковал Волоту, как он должен держать себя с теми, кто будет прокладывать путь к императору, что говорить, когда предстанет перед самим Юстинианом. Но когда увидел, даже у него, бывалого мужа, подкосились ноги и одеревенел язык. Палата ослепила блеском золота, лепниной и резьбой, ликами императора и святых, которые смотрели на него со стен ясными глазами так проникновенно-внимательно, что казалось, вот-вот раскроют сейчас уста и спросят: «Кто ты?» А впереди на сверкающем троне сидел сам Юстиниан и глядел на ошеломленного посла такими же внимательными глазами.

– Императору Византии, августейшему Юстиниану, – князь Волот наконец обрел дар речи и сразу же приободрился, – низкий поклон от князя Добрита и особо от князей Тивери, уличей, полян. – Он низко поклонился и поэтому не видел, кланялся ли в ответ император Юстиниан. – Князья желают божественному императору и его богами посланной жене, императрице Феодоре, доброго здоровья и передают через меня, доверенную особу и посла, свои дары.

Волот снова поклонился, а его люди поставили тем временем перед троном две резные деревянные, инкрустированные дорогими камнями шкатулки: одну – императору, другую – императрице. Едва успели отойти, как другие вышли из-за спины князя и положили у ног императора меха.

Юстиниан оживился и, как показалось Волоту, подобрел даже.

– Князьям дружественной Антии низкий поклон и благодарность. Как поживают повелители северного края? Довольны ли нами, своими соседями в Подунавье?

Волот едва сдержал себя, чтобы не выдать радости: лучшего начала разговора про татьбу в Подунавье и придумать нельзя. Неужели император ничегошеньки не знает о том, что случилось в землях южной Тивери?

– Князья антские были довольны спокойствием на южных границах своих земель, посылали к императору послов своих с наилучшими пожеланиями – возобновить действие заключенного при императоре Юстине договора о мире и дружбе между антами и Византией.

Юстиниан одобрительно кивнул головой, но сразу же и раскаялся в своей поспешности.

– К сожалению, – говорил меж тем Волот, – случилось непредвиденное. В то время как посольство было в дороге, когорты императора вторглись в земли Тивери и прошлись по ним огнем и мечом. Сожжены все веси и городища чуть не до Черна, взяты в плен люди, товар, хлеб, принадлежащий антам.

– Этого не может быть! – И удивлялся и негодовал император.

– Верю, достойный, эти вести до тебя еще не дошли. Как верю и тому, что вторжение учинили против твоей воли.

Юстиниан уже не сидел спокойно на троне, он ерзал, поглядывал то на одного придворного, то на другого. А Волот, пользуясь возможностью, поведал обо всем, о чем хотел поведать.

– У нас есть доказательства, кто произвел нападение и с какими намерениями. Мои воины настигли у Дуная манипулы, которыми командовал стратег Хильбудий, и многих взяли в плен. А кроме того, произошло так, что буря прибила к мезийскому берегу лодью, на которой направлялись в Константинополь послы братской Антии, и наместник Хильбудий повелел эллинам задержать их и отправить в Маркианополь, где они и ныне сидят и уповают на твою доброту, император, да на повеление освободить их из позорного плена. Я, князь Тивери, один из тех послов.

Император чувствовал себя неловко, он хмурился. Но Волот не обращал внимания на это.

– Пребывая в Маркианополе, мужи узнали, достойный, что татьбу учинили помимо твоей воли и с целью наживы. Захваченный в наших землях народ наместник диоцеза Фракия Хильбудий держит в заточении вблизи морского пристанища Одес и ждет лодей, которые должны вести тех несчастных для продажи на недосягаемых для твоего глаза рынках. Вот почему антское посольство возложило на меня обязанность заявить тебе: или же захваченный народ наш будет немедленно возвращен в родные земли, а учиненные за Дунаем опустошения оплачены солидами, или же между антами и Византией будут распри и сеча.

Князь не мог понять почему, однако сразу почувствовал явное облегчение. Словно бы на родной берег вышел и с жадностью вдохнул свежий воздух. Все-таки высказал императору византийцев то, что должен был высказать. Теперь оставалось дождаться ответа Юстиниана.

– Империя жестоко покарает того, – услышал наконец Волот его голос, – жестоко, говорю, покарает того, кто решился нарушить мир между нашими землями, и сделает все возможное, чтобы жить с антами в мире и согласии. О мерах своих уведомлю завтра, в это самое время.

На этом разговор с императором завершился. На следующий день князя приняли в Августионе, но уже другие. Извинились от имени своего повелителя и сказали: это эдикт василевса на неприкосновенность послов, это – дары послам и князю Добриту. А есть еще повеление императора выделить государственных людей, которые приедут в Маркианополь и там, на месте, решат судьбу взятых в плен антов. Виновных за вооруженное вторжение, как говорилось уже, ждет суровая кара, а о возмещении убытков и о возобновлении договора между землями вынесет решение отдельное посольство, которое будет вскоре послано к князю Добриту императором Юстинианом.

Лучшего завершения взятого на себя дела нельзя было и ожидать. Во-первых, князь мог теперь свободно передвигаться по земле ромейской и никого не бояться, а во-вторых, вон какую победу одержал над Хильбудием. Если отыщет с помощью присланных императором послов тиверских пленников, взятых под Одесом, и заставит Хильбудия возвратить их, тем не только спасет людей своих от рабства и позора, но и нанесет Хильбудию удар, от которого тот не поднимется. В этом не приходится сомневаться!

Хильбудий все-таки недосмотрел, что не все анты из задержанных послов на месте. То ли был уверен, что они никуда не денутся, то ли не до них было. Куда-то пропал князь Волот, и не на день – чуть ли не на две седмицы. Когда же возвратился и сказал, что все могут отправляться в Константинополь, анты сами отказались от этого предложения.

Озадачило ли его это или возмутило – трудно было понять. Наверное, просто не поверил.

– Имеем разрешение императора, – показал ему Идарич привезенный князем Волотом эдикт о неприкосновенности послов. – Будем здесь, если разрешит гостеприимный хозяин, ожидать посланных по нашему делу людей из Константинополя.

Хильбудий молча взял в руки императорское повеление и так же молча возвратил его.

– Выходит, виделись уже с василевсом?

– Да. Император пообещал прислать сюда, в Маркианополь, своих послов, с ними и доведем наше дело до конца.

Хильбудий снова молча посмотрел на антского посла, но возразить не посмел.

– Воля ваша, – сказал примирительно. – Ждите.

Они и ждали. Ни словом, ни делом не выказывали своих намерений, как и своего торжества. А дождались послов из Константинополя, были удивлены не меньше, чем перед этим наместник диоцеза Фракия. Не так он прост, как думали: пока ездили в Константинополь, пока ждали императорских людей, Хильбудий вывез из Одеса свидетелей своей татьбы и даже следа не оставил от них. Куда вывез, пойди узнай теперь: или спрятал в горах, или вывез лодьями на далекие ромейские торги.

– У вас есть пленные, – не сдавался Идарич. – Императорские послы могут собственными глазами увидеть и убедиться, какой разбой учинен в Тиверской земле.

Но ромеи не внимали его словам, как в Маркианополе, когда слушали князя Волота в Августионе. Только то и делали, что показывали на пустые сооружения при одесском пристанище и твердили: к князю Добриту будут направлены послы, они поступят по справедливости.

Возвращаться в Маркианополь не хотелось. Всем надеждам положен конец. Оставалось сесть в лодью и плыть к своей земле. Но уходить ни с чем было нельзя. Волот встретился глазами с Хильбудием и почувствовал, как он злобно торжествует. Неприкрыто злобно. А это подтверждение: они враги отныне и до смертного одра.

– Где девушка? – поинтересовался Волот у кормчего.

– Там, в лодье. Дрожит, бедная, боится и на свет показаться.

Не сказал: позови, – сам пошел к Миловиде:

– Борич уже уехал отсюда?

– Говорил, будет еще здесь.

– Может, поищешь?

– Я боюсь, княже…

– У тебя есть вольная, чего бояться? Да и не одна пойдешь, с моими воинами.

Волот видел: идет и оглядывается. Когда уже выходила из лодьи, обернулась и спросила:

– А как же Божейко?

– Потом, как возвратишься, скажу. – Не захотел князь тревожить девушку преждевременно.

Боричу передали, что его хочет видеть князь. Но тот сам увидел; византийцы поехали на Маркианополь, а анты собираются в дорогу. Он подъехал и стал неподалеку, раздул мехи, разложил свои инструменты. Князь увидел и поспешил к нему.

– Бориче, – сказал он негромко. – Мы возвращаемся ни с чем. Ромеи перехитрили нас, вывезли пленных из Одеса, а куда – никто, думаю, не скажет. Настал черед нам попробовать перехитрить их. Волк не перестанет наведываться в овчарню, пока не получит по хребту. Скажи, ты остался верен своей земле, народу славянскому?

– Да, достойный!

– И можешь послужить им?

– Как?

– Говори, хочешь ли, и я скажу как.

– Если смогу, послужу.

– Ты говорил, что видел раньше ромейские приготовления к походу. Сможешь предупредить меня в Черне, если заметишь такие приготовления и во второй раз, и в третий?..

– Старый я, княже, куда мне. Уведомлять лучше морем, а какой из меня кормчий и пловец?

– У тебя есть знакомые, наши земляки. Убеди их: это необходимо, от этого будет зависеть благополучие или, наоборот, безлетье славянского народа. Вот солиды. – Волот подал кошелек. – Поговори хотя бы с теми, которые подавали нам коней. Скажи, в пять раз больше получат, если сообщат.

– Это другой разговор, княже. Тем молодцам и под силу, и уместно будет податься морем в свои земли.

– На этом и порешили. Клянусь Перуном.

– Клянусь и я.

IX

Сколько времени плыли морем, столько и грызла князя Волота досада: почему так произошло, где он допустил ошибку? Тогда, когда настоял отправиться морем, или позже, когда откровенничал с императором и указал ему место, где прячет Хильбудий пленных? Было ли выгодно Юстиниану поймать Хильбудия за руку и сказать: ты – тать, а твоя служба у императора Византии – татьба? Но тем самым он позорил себя, свою империю, престол, на котором так высоко вознесся. Вот и могло произойти: не Хильбудий догадался, что его разбой будет наказан, и вывез пленных подальше из Фракии, а император прислал корабли и забрал свидетелей Хильбудиева позора. Но как должен был он, Волот, поступить? Не говорить, что знает, где пленные? А как он помог бы пленным? Если бы промолчал, послы императора вообще не приехали бы в Маркианополь.

Словно назло, и небо не обещало ясной погоды. Хмурилось и прижималось к воде, суживало горизонт. А с небом хмурилось и море.

– Снова буря собирается? – обернулся князь к кормчему.

– Скорей дождь или буря с дождем.

– Это еще хуже.

– Такая буря и такой дождь не продолжаются долго. Зато крутит тогда, словно черт колесом.

Пока что ветер был несильный и дул с запада. Это замедляло ход лодьи и отодвигало встречу послов с родным берегом. Однако кормчий не спешил говорить: «На весла!» Кто знает, что будет впереди, возможно, весла станут единственной надеждой на спасение. Если ветер будет крутить и рвать паруса, словно сумасшедший, их придется спустить, идти на веслах и ждать, пока утихомирится. А настанет полная тишина – снова придется грести.

Присматриваясь, Волот приметил в лодье Миловидку и загляделся. Сидела она в стороне от всех, куталась в вотолу, которую ей дали лодочники, и думала нелегкую девичью думу.

Подойти к ней и развлечь? А чем развлечь?.. Божейку не освободили, да и Выпал сгорел дотла, там тоже невеселые дни ожидают ее.

Как капризна и непостижима доля людская… Мог он подумать, когда видел эту девочку у Богданки на пострижинах, что встретит ее в далекой и чужой Мезии?

Слышал от всех, кто стоял рядом с сыном: «Какая красавица! Вот такую бы княжичу в жены, а не только в величальницы». И радовался, что величает такая. Слышал, как Малка, упустив эту сельчаночку из виду, тревожилась и говорила: «Какая девушка, Волот! Если бы и счастье нашему княжичу было такое светлое и ясное, как она». И снова радовался, меньше всего задумываясь над тем, чья это девушка, встретится она с ним или нет. Сказал бы кто-то ему, что случится такое, помешанным назвал бы или злым колдуном.

Бедняжечка… И лада своего потеряла, считай бесповоротно, и дом в Выпале не найдет наверняка. Говорить или не говорить, что произошло с Выпалом? А если поспешит? Кое-кто из выпальцев остался жив. Вдруг среди тех и ее родные? Плывет она и, наверное, надеется увидеть их, верит, что возвращается к маме, а значит – к счастью.

«А может, сказать все-таки, что случилось с Выпалом? Иначе уйдет и затеряется среди людей. Куда денется, куда голову приклонит, если в городище ни родственников, ни жилья? Пусть бы приходила и была при Малке служанкой».

Волот даже вздрогнул от такой мысли: ему жаль Миловидку, он не хочет, чтобы уходила от него? С того мгновенья, как увидел ее там, в беде, не перестает думать и заботиться о ней.

«Однако не только же я, – оправдывался сам перед собой Волот. – Борич тоже заботился, и без всякого умысла… Так и сказал: „Не для того освободили ее из неволи, чтобы снова сделать обездоленной. Понял, какая беда ожидает наделенную божественной красотой рабыню, и выкупил. Женщина создана богами для того, чтобы приумножать род людской. А эта даст красивых сердцем и телом. Так почему бы и не позаботиться о ней. Много ли таких, как она, на свете?“

Волот не удержался, снова скосил глаза на Миловидку и заметил сразу, что и она смотрит на него. Не вопросительным, нет, грустным и умоляющим взглядом.

– О чем-то хочешь спросить, девушка? – шагнул князь и сел с ней рядом.

– Все о том же, княже: неужели нет и не будет спасения для тех, кто остался у ромеев?

Князь молчал, раздумывая: говорить или не говорить?

– Византийский император обещал прислать к нам своих послов. Будем требовать, чтобы возвратили пленников. Он не хочет войны с антами, вот и должен будет прислушаться к нашим требованиям.

Ночь застала их в море и слишком далеко от родной земли. Да и темная, по всему видно, будет. А в темноте морем далеко не уйдешь.

– Впереди ромейское пристанище Томы, – напомнил кормчий. – Будем добираться к нему или заночуем на пустынном берегу?

– Мы уже ночевали у ромеев один раз. Лучше было бы совсем не выходить на берег.

– Можно и не выходить. Подойдем поближе к берегу, станем на корчагу, как на якорь, да и заночуем. А плыть вслепую опасно.

– Так и сделаем.

Обратный путь показался тяжким и длинным. В первую ночь застал их дождь в море и хлестал до утра, не прекращался до полудня. После дождя настала полнейшая тишина. Поэтому лодочные гребли и гребли, но вынуждены были все же остаться на ночлег в море. В устье Днестра зашли только на третьи сутки, и то к самому вечеру. Все были утомлены, измучены и промокли до нитки. Решили не добираться до Тиры, а выбрали удобное место и остановились на ночь лагерем. Для послов, князя и отдельно для Миловиды натянули шатры. Лодочные собрали сухих дров и развели костер, чтобы обсохнуть до ночи, да и ночью греться, охраняя лагерь.

Чувствовали себя все свободно, вздохнули с облегчением. Хотя до тиверских весей не близко – межа оседлости шла выше, здесь же были девственные места, – а все же своя земля, по ней и ступалось уверенней. К тому же лес не везде подходил к берегу. Зазеленели над лиманами поляны, поблескивали чистой, голубой водой озерца, и такая первозданная красота и свежесть кругом, которую можно наблюдать только ранней весной и там, где не ступала нога человека. То ли Волота взволновал вид окружающей природы, то ли захотел размяться после долгого плавания, но покинул занятых своими хлопотами делубов и пошел берегом – к зеленой поляне, понял, что это мокрый луг, и взял поближе к лесу. Шел, наслаждаясь сверкающей буйной зеленью, торжеством жизни на земле и ни о чем, казалось, не думал. Но это не так. Если наслаждался, выходит, уже думал… Хорошо ему здесь, сердце зовет. Куда и зачем – не знает, но зовет. Точит, словно червь дерево, неудача, что поехал к ромеям и опростоволосился?.. А так ли это? Ну не возвратил тиверских пленных, обманули его ромеи. Однако и ромеев он припер к стене. Извинились за вторжение, пришлют послов и возместят причиненные татьбой убытки, заключат договор о мире и согласии между землями-соседями. Потому что не хотят разногласий и сечи с антами. Они знают, кто такие анты…

Услышал, как плеснулось что-то в зарослях, и остановился. Первое, что он увидел, – желтел плес меж ветвей. Присмотрелся – и затаил дыхание: в озере, за стеной зарослей, купалась девушка. Смеялась от холода или приятного ощущения и выбрасывала вперед руки, отгребала ими воду. На синей глади озера белело ее тело, такое упругое и соблазнительное в своей непорочности, что князь остановился, застигнутый врасплох, так и стоял, не решаясь пошевельнуться.

А девушка не замечала, что она не одна. Чувствовала себя вольготно и привольно; легла на спину, раскинула по воде руки, смотрела в небо и любовалась облаками.

«Миловида!..» – Князь наконец ее узнал. Какое-то мгновение он не мог решить, что ему делать. Стоять и смотреть не к лицу – ведь не молодец уже, да к тому же князь. А подойти не пристало. Миловида узнает, что князь видел ее нагую, и к стойбищу не придет, а убежит, сгорая от стыда, куда глаза глядят…

Волот дождался, пока девушка окунулась в воду, и пошел, делая вид, что никого здесь не видел.

А пришла ночь – места себе не мог найти в просторном княжеском шатре. Ложился спать – не спалось, только то и делал, что переворачивался с боку на бок; садился – опять вставал. Словно дивное видение, представала перед взором и будила воображение та русалка белотелая, девушка божественной красоты. А больше всего, наверное, тревожило, что Миловида была рядом, в соседнем шатре, может, она спала, а может, и нет… Ночь еще не поздняя, может, тоже думает о нем?

«Не для того освободили ее из неволи, – в который раз вспоминал князь Борича и его мудрость, – чтобы снова сделать обездоленной. Понял, какая беда ожидает наделенную божественной красотой рабыню, и выкупил ее». А он, князь Волот, пожалеет ли тем, что не скажет правды о Выпале и о Божейке? Вывезти-то из ромеев вывез, а куда и для кого привез? Выпал сожжен, родители, может, изрублены, а ровесников ее угнали в чужие земли. Конечно, на такую кто-нибудь найдется… Вот только кто он будет? И почему князь должен везти эту красивую девушку для кого-то? Говорил уже и еще раз скажет: такие, как Миловида, созданы богами, чтобы приумножать род людской, производить на свет прекрасных душой и ликом молодцев. Или ему, князю, запретит кто-то взять вторую жену? Если его осудят, объяснит любопытным: «Я хочу, чтобы в Тивери было кому сесть на княжеский престол, чтобы были у меня сыновья-соколы, те, что станут оборонять землю от татей из чужих краев. Это – та, что родит их, продолжит род Волотов и славу Волотов…» Малка будет против? А кто будет ее спрашивать, если она не способна рожать?.. Как он, князь, захочет, так и будет. Да и мать Доброгнева благословит на это. Она знает, каково было Волотам, когда погиб муж ее, князь Ярош, а со временем – и старший сын. Вся надежда была потому на него, Волота, как ныне – на Богданку. Стоит ли колебаться, если так?.. Миловида девушка умная, должна понимать, чего хочет от нее и что даст ей князь: не рабыней и служанкой – властительницей земли Тиверской станет, будет у нее муж, князь-повелитель, свой очаг и свой терем в Черне.

Князь поднялся, даже вотолу набросил на плечи, но дальше шатра не пошел…

«Что я скажу ей? – остановил он себя. – С чего начну разговор? С безысходности, в которой она очутилась, с правды, которую рано или поздно должен сказать? Но правда убьет девушку. Могу ли после этого говорить о любви и о своем желании сделать ее счастливой?.. А сказать должен сейчас. Там, в Черне, пожалуй, не до Миловиды будет, там, может, он не успеет оглянуться, как ее след простынет».

И хотел, и не решался подойти к шатру вывезенной из плена девушки. Правда, ночь не такая уж и поздняя, однако девушка столько недосыпала, столько натерпелась страха за те тревожные дни. Недаром же плескалась в озере, пользуясь тем, что рядом ни души.

Чтобы не быть в одиночестве, князь подошел к страже.

– Кто? – спросили неожиданно и не там, где ожидал.

– Князь. Сторожишь?

– Да. Ночь словно воронье крыло, ничего не видно. Нужно смотреть и смотреть в оба.

– Сторожите. Земля эта хоть и наша, все же незаселенная. И тати, и ромеи могут появиться.

– Для того и костры загасили, княже. Чтобы не привлекли никого.

Волот помолчал и уже тогда, когда собрался идти, сказал сторожевому:

– Снова дождь, наверное, будет. Совсем обложило небо.

Возле шатра Миловиды остановился и прислушался. Спит, наверное, – ни звука, ни ползвука из ее походного жилища.

«Разве позвать? Имею ли право делать так, как хочу?»

Сделал шаг, другой и отвернул полог.

– Миловидка! Эй, Миловидка, слышишь?

Молчание. Прислушался – и уловил негромкое, спокойное дыхание.

Спит. Представил себе, какая она там, за пологом темноты, на расстоянии шага, может, полутора от него, и задохнулся, крепче, чем до сих пор, стиснул полог в руке. Однако не сдернул и не отбросил его как ненужную преграду.

«Я не соблазнитель какой-нибудь!» – одернул он себя, резко повернулся и пошел к своему шатру.

Отбросил вотолу в сторону, одетым рухнул на постель. Долго ли так пролежал, сдерживая свое желание-муку, не помнит. Наверное, долго, потому что, засыпая, уже не сомневался: не сегодня, так завтра, а будет, как захочет. Спал крепко и не сразу услышал, что из-за гор налетела буря, затрепетал шатер. Вскочил, увидел несущиеся по небу черные тучи, как полоснула синим светом молния и ударил с треском отдавшийся многоголосым эхом гром. А вслед за ним ударил по шатру густой и шквальный дождь.

Не успел Волот понять, что происходит кругом, снова полыхнула молния, осветив лиман и лодью в лимане. Снова потряс землю сильный – казалось, совсем рядом ударило – гром.

– О, боженька! – послышался женский голос, и князь сразу догадался, кто кричит. Кроме Миловиды, девушек здесь не было.

Он бросился к выходу, но сразу возвратился назад, нащупывая в потемках вотолу. А молнии, казалось, не угасали, они кромсали небо за неплотной стеной шатра вдоль и поперек, и каждая сопровождалась ударом грома, временами отдаленным, а временами близким и раскатистым.

Выскочив из шатра, Волот натолкнулся на стену ливня и одновременно на еще более отчаянный девичий крик…

– Миловида! – Князь рванул полог и очутился рядом со съежившейся, зовущей на помощь девушкой. – Что с тобой, Миловида?

Словно напуганная коршуном голубка, бросилась она к князю, обхватила руками крепкую его шею, прижалась и заплакала. Была горячая от сна и такая трепетно-доверчивая, такая близкая, что князь задрожал обессилевшим от сладостной истомы телом.

– Успокойся! – утешал ее. – Скажи, почему так испугалась?

– Я боюсь, княже. Кары бога-громовика боюсь! – говорила Миловида и дрожала, словно лист на ветру. – Слышишь, как гремит… И все вокруг шатра бьет, прицеливается.

– Ну что ты! – вздохнул он с облегчением, успокаиваясь сам. – Это только кажется, что все по тебе бьет. Видишь, со мной ничего не случилось. И тебе уже ничего не будет. Успокойся.

Он обнимал и ласкал ее, словно дитя. Наконец почувствовал: мешает намокшая вотола, и сбросил ее одним махом с плеча. Сел и Миловиду устроил поудобней.

«Боже Свароже! – говорил сам себе, задыхаясь. – Она вот здесь, на руках у меня. Льнет, как намокший лист, ищет защиты».

То ли от радости, не понимая, что делает, то ли, наоборот, все понимал и пользовался случаем, – одной рукой прижимал к себе Миловиду, другой гладил, успокаивал, словно хотел убедиться, что это не привиделось…

Волот пьянел от девичьей близости, теряя власть над собой. Прижимал все крепче Миловиду к себе, купаясь лицом в ее распущенных на ночь косах, а потом, ощутив ее горячее дыхание, начал целовать.

Покорная только что девушка превратилась в дикую кошку.

– Княже?! – крикнула она, стараясь вырваться из его объятий. Не в силах сделать это, Миловида уперлась руками в лицо князя. Волот отворачивался, но объятий не ослабил. Он что-то обещал, в чем-то клялся девушке, уверенный, что она не устоит перед его княжьим словом. Ведь сулил ей не безделицу – золотые горы. Но вместо послушания и покорности получил резкий и болезненный удар в плечо.

Отпрянул и только тогда понял, что произошло. Защищаясь, Миловида натолкнулась на притороченный у него к поясу кинжал, выхватила и ударила в плечо, прикрытое лишь сорочкой. Боли, по крайней мере сначала, не чувствовал, но ощущал, как расплывается под рукой липкая и горячая кровь.

В свете сверкавших молний увидел, как сжалась в углу перепуганная происшедшим девушка. Она все еще держала в руках направленный на него кинжал. Желание тотчас угасло, к сердцу подступила злость и обида.

– Как ты посмела?

– А князь как посмел?

Волота передернуло. Хотел было сказать что пришло на ум в эту минуту, но опомнился и сдержал себя.

– Я же не тать и не насильник. Говорю: полюбилась мне, хочу, чтобы стала моей женой. Или, думаешь, просто так шел к Боричу, правдами и неправдами вызволял из неволи?

– Так и я же ранила не так чтоб сильно…

– Не сильно… Кровь льет, как из вепря. Накинь вотолу и пойди в мой шатер, принеси сумку кожаную. Там есть полотно, достанешь и перевяжешь мне рану.

Послушалась немедля. И непогоды, казалось, перестала бояться, а гроза откатилась за лиман, лишь молнии время от времени перечеркивали небо и освещали дорогу к шатру.

– Сними, княже, сорочку, – велела Миловида, когда приготовила полотно.

– Снимай сама. Ранила так, что и рукой не могу двинуть.

Миловида взялась за край рукава на здоровой руке князя, встала перед Волотом и осторожно сняла сорочку через голову. Раненую руку освободила последней.

Наложила на рану кусок свернутого в несколько раз полотна и попросила Волота подержать. Перевязала руку, а с рукой и плечо, и, как казалось князю, не без сочувствия…

– Что скажу завтра лодочным, послам из Волына? – допытывался у нее, и трудно было понять, упрекает ли он ее или просто смущен. – Рану нанесла, лицо исцарапала. И это за то, что спас от позора, вывез из неволи ромейской?..

– Разве князь вывез для того, чтобы спасти от одного позора, а нанести другой?

– Говорю же, полюбилась, хочу, чтобы стала мне женой.

– У князя есть жена, я видела и знаю.

Волот приумолк, задумавшись: как объяснить ей все, такой зеленой еще и чистой?

– Ты не все знаешь о княгине Малке. Когда узнаешь, будешь по-другому думать.

– По-другому нельзя, княже.

– Можно, Миловида, и нужно, – решился он сказать больше, чем хотел бы сейчас говорить. – Это правда, ты такая желанная, так мне по сердцу, как никто до сих пор не был и не будет. Но не только потому хочу взять тебя в жены. Малка не может больше рожать детей. Повредила себя, когда рожала меньшую… А ты вон какая чудо-девка. Нарожаешь мне сыновей-красавцев и станешь самой любимой из всех жен, какие есть на свете.

– Непристойные речи говорит князь.

– Почему непристойные? Словно не понимаешь, зрелая уже, не сегодня завтра сама загоришься желанием любви. Вот и стань моею. Богами нашими клянусь: будешь первой женой в Черне.

– У меня есть ладо.

– Тот, Божейко?

– Да. Мы поклялись быть в паре с ним. Там, в беде, поклялись, княже.

– А Лада? Неужели Миловидка не поняла: богиня пошла против вашего желания. Это по ее воле появились в Выпале ромеи, это она сделала так, чтобы вас разлучили. Ты сейчас на своей земле, на вольной воле, а Божейку повезли из Одеса на край света, туда, откуда уже не будет возврата.

– Как это повезли? Ведь князь говорил, ромеи не захотят ссориться с антами, ромеи пленных возвратят…

– Тогда я говорил, чтобы успокоить тебя, сейчас говорю правду.

Склонилась под тяжестью горя и не знала, что ей делать. Перечить? Кричать, что это ложь, что князь хочет обмануть ее? А откуда ей знать теперь, где правда, где ложь?

Закрыла лицо руками, склонившись на ложе. И плакала. По-детски тихо и жалобно.

Какое-то время Волот не решался заговорить, давая ей время успокоиться.

– Я потому и пришел к тебе, – сказал он, когда девушка вытерла слезы, – потому, говорю, и пришел, что верю: ты достойна быть счастливой, ты имеешь от природы все, чтобы делать счастливыми других.

– Где это счастье, княже?

– Подумай, красавица, и поймешь: счастье рядом. Не Божейко – а мне предназначена ты… Богиня Лада так решила за нас. Поэтому и говорю: приходи и будь княгиней Тивери. Я смогу дать тебе, что захочешь. А мне нужно одно – благосклонность сердца твоего.

Миловида помолчала, потом тихо произнесла:

– Ты не знаешь, княже, Божейко, не ведаешь, какая у нас с ним великая любовь. Что значат твои обещания против того, что сказали мне глаза Божейки, его ласки и любовные слова!

Слышать это было выше всяких сил. Но князь не ответил, у него хватило мудрости не принять обиду.

– Есть и другие достоинства у мужей, кроме очей и ласк. Это хорошо, что веришь, что умеешь верить. Но подумай и о том, что сказал тебе я: Божейко твой, если бы он был не отроком, а зрелым мужем, и тогда бы не смог возвратиться оттуда, куда запроторил его Хильбудий. Разве Миловида не слышала: всех наших поселян вывезли на далекие чужинские торги, туда, где продают на каторгу, в рабство! А из рабства возврата нет. На Божейку наденут цепи, прикуют к галере, заставят грести столько, сколько суждено ему жить.

– Тогда… тогда и мне не будет жизни.

X

Стал ли воевода Вепр таким бдительным после всего, что случилось на земле Тиверской, или сторожа случайно заметили княжескую лодью и предупредили его, только не успели мореплаватели и Стрибожьего камня пройти, а к пристанищу на Днестре уже спешила снаряженная воеводой челядь. Спешил и сам воевода в окружении конников.

– Князь Волот и послы возвращаются из ромеев, – говорили любопытным, и непонятно, чего больше было в этих объяснениях: желаемой радости или предчувствия беды. Ездили же не в гости к ромейскому императору, горе погнало за моря и князя, и мужей государственных. А добились ли чего-нибудь?

Паруса уже были спущены, лодья шла на веслах, поэтому и ползла против течения, словно рак по дну.

– Есть ли среди мужей князь? – спрашивали старшие младших. – Видите ли князя?

– Вроде есть.

Тиверцы становились оживленней, лица их прояснялись.

– С прибытием, князь! С благополучным возвращением, мужи государственные, все, кто вернулся в родные земли. Как плавалось?..

– Хвала богам, вернулись здоровы. А что земля? Что слышно в земле Тиверской?

– Кроме прошлых, посеянных татями печалей, никакого другого горя или урона земле Тиверской не нанесено. Все спокойно, князь.

– Спаси бог за добрые вести.

Ратные люди подали князю и послам концы, челядь направилась к лодье, чтобы вместе с воинами, которые были с князем, навести там порядок.

– Тебе тоже велено идти с нами, – сказали Миловиде.

Девушка не противилась, молча сошла на берег, молча последовала за челядью. Вот только в походке не было ни радости, ни бодрости. Такая печаль лежала на лице, словно не ее вызволили из полона и привезли в родную землю, – она стала пленницей тиверского князя, а значит, и тиверцев.

Сдержанным был и князь Волот. Вепр заметил это и ухитрился стать поближе к своему побратиму и повелителю.

– Вижу, не многого добились?

– Кроме обещания прислать послов договориться о возмещении убытков, о добрососедстве, ничего утешительного не везем от ромеев.

– От них и нечего было ждать чего-то другого. – Вепр помолчал, потом добавил: – А я тоже не очень утешу тебя, княже.

– Как это?

– На земле, в Черне, на самом деле все в порядке, а вот очаг твой не обошла беда.

– Что-нибудь с Малкой?

– Да нет. Малка жива-здорова. С Богданкой приключилась беда.

Волот натянул поводья и остановил Вороного.

– Что с Богданкой? Что с ним могло случиться? Упал с коня, покалечился?

– Этого, хвала богам, не случилось! С глазами плохо.

Волот посмотрел пристально.

– И очень плохо?

– Точно не знаю. Златеница будто бы поразила их.

Князь видел, что воевода не все говорит, да и самому не хотелось допытываться при людях. Тронул коня. А сердце, чувствовал, защемило и уже не отпускало. Шутка ли: Богданко, единственный сын, единственная надежда, ослаб на глаза! Что же будет, если болезнь опасная, если предупреждение воеводы – намек на то, что должен быть мужественным.

Пришпорить бы сейчас коня, полететь вихрем в Черн – к жене и сыну. Но нет, не может князь уподобляться поселянину, у которого собственное чадо – вершина забот, всему начало и всему конец. И терпел, пока добирались до дому, а приехав, первым делом позаботился, чтобы гостям было удобно и уютно у его очага. И только избавившись от хлопот, как от вериг, предстал перед Малкой и обратил к ней тревожный взгляд: что случилось и как случилось?

Малка, обессиленная заботами и страхом перед болезнью сына, тем, что не сдержала данного мужу обещания, упала перед ним на колени и прижалась, плача, к ногам.

– Негоже, княгиня, – решительно поднял он ее, – так низко падать. Говори, что с Богданкой?

– Несчастье, княже, – простонала, захлебываясь слезами. – Он… ослеп!

– Что?! – крикнул не своим голосом князь и так тряхнул Малку за плечи, что та стихла враз и посмотрела на мужа полными слез и страха глазами.

Устыдился Волот своего крика и, не зная, что делать в таком отчаянии, оставил жену и поспешил к сыну. Видно, страшен был в гневе – челядница поднялась с лавки, на которой караулила у дверей, и поспешила навстречу.

– К сыну нельзя, княже, он спит.

Не ожидал, что ему преградят дорогу, нахмурился. Подумав, пришел в себя, поостыл, молча повернулся и пошел туда, где оставил Малку.

Он не кричал уже и не расспрашивал, а, обессиленный, опустился на лавку, сидел и слушал, что рассказывала жена о беде сына.

Да разве она хотела этого? Думала ли, что такое может случиться? Ездил мальчик верхом, как ездят все, начиная ратную науку. Тепло пришло на землю, а с теплом – радость и благодать. Кто ж удержится в такую пору от желания почувствовать себя птицей, которая, меряя просторы, парит над землей? Не удержался Богданко, научившись держаться в седле и управлять конем. Ездил и ездил, пока не повстречался со злым ветром и не нажил себе горя: ячмень выскочил на глазу. Дядьке бы обратить на это внимание и отправить отрока к матери, а он махнул рукой: пустое, откуда пришло, туда и уйдет. А ячмень рос, стал уже вызревать и мешал Богданке. То и дело он тер больной слезившийся глаз и сорвал болячку. Ребенок, что с него возьмешь?.. Знал ли он, чем это грозит? Да и кто мог знать, что такое случится? Вцепилась златеница и ослепила.

– Когда же это случилось? – спросил князь, не поднимая головы.

– Ячмень сорвал на той седмице, а ослеп не далее как вчера.

«Вчера?! – встрепенулся Волот и едва сдержал себя, чтобы не вскрикнуть. – Тогда, когда небо и землю сотрясали Перуны?..»

– До вчерашнего видел, – продолжала Малка, – а вечером, когда сверкали молнии, закричал не своим голосом. Я кинулась к нему, спрашиваю: «Что тебе, дитя?» А он вцепился в меня руками, от испуга слова не может сказать. Только потом, как пригляделась, поняла: Богданко наш не видит…

Она не переставала всхлипывать, рассказывая, но Волот не прислушивался уже к ее рассказу. Перед его глазами всплыла вчерашняя темная ночь на берегу Днестровского лимана, вспомнился надсадный девичий крик, мольба о помощи и все, что случилось, когда пришел в шатер.

«Это я виноват. Это из-за меня наказан наш сын. О боги! Как же так? Ничего там не произошло, за что же карать так сурово? Слышите, боги, не было! Я не осквернил девушки, я…»

«А благословение Лады? – мелькнула другая мысль и заставила оглянуться: это он себя спрашивает или кто-то посторонний? – Говорила же Миловида: поклялись с Божейкой взять слюб, и поклялись в тот день, когда землю посетила Лада. Что, если она благословила-таки их на это? Я посягнул тогда не просто на невинность девичью – посягнул на благословение богини Лады и этим сотворил богопротивное дело! О горе! Похоже, что все так и есть. Что же должен сделать, чтобы искупить вину свою и спасти сына? Что должен сделать?!»

Он встал, прошел к дверям, от дверей – к окну и обратно. Не знал, куда себя деть, где утопить досаду, боль, тоску сердечную. А Малка плакала. Иногда тихо, временами горько всхлипывая.

– Кого-нибудь звали к Богданке?

– Волхва Пипелу.

– И что сказал он?

– Был, как только обсела сына златеница. Говорил, зелье какое-то нужно, а у него не было. Вот и пошел на поиски. Но почему-то не вернулся, видно, другим упился зельем.

– Пипела не из тех! – возмутился князь, а почему, и сам не знал. – Старый он уже, может, заболел и слег где-то. Другого волхва нужно позвать, и немедленно. Мало ли их в народе, знающих да мудрых?

Он думал, оправдываться она будет, но Малка резко повернулась и сердито сверкнула заплаканными глазами.

– Не нужно было посылать Богданку в ту сатанинскую науку. Сколько жить буду, не прощу себе этого. Умереть я должна была, а сына не пустить. Он хоть и отрок, а все ж дитя… Не знает, где стать, как повести себя. Был бы при матери, был бы и при здоровье!

– Не то говоришь, Малка! – разгневался князь пуще прежнего. – И делаешь не то. Слезами горю не поможешь! Зови, говорю, всех, какие есть, лекарей и лечи сына. Слышала, что велю?..

Малку кое-как угомонил. А вот себя не мог успокоить. Единственное, на что решился, пошел к Богданке и стал утешать его, сказал, раз отец уже дома, со своим сыном, пусть не боится, он сделает все возможное и невозможное, а в беде свое дитя не оставит.

Богданко повеселел. Сначала спрашивал и переспрашивал, есть ли такие волхвы, которые могут исцелить его глаза, сделать их зрячими. Потом вспомнил, куда ездил Волот, и попросил рассказать, в каких краях и городах побывал отец, каких людей встречал. Когда же узнал, что отец стоял перед самим императором Юстинианом, у него искал себе и народу своему защиту, казалось, забыл о своей беде и с жадностью слушал рассказы своего отца. Беседовали и радовались тому, что разговор помог развеять тоску. Но… это только казалось. Настала минута, когда князь должен был покинуть сына, и снова нахлынуло горе. Ведь обещать – одно, а исцелить – совсем другое. Нужно ведь что-то делать, чтобы спасти своего единственного сына!

В тех поисках-раздумьях вспомнил князь о Миловиде. Из-за нее провинился он перед богами. Может, нужно сначала добиться прощения Миловиды, а уж потом просить прощения у богов?

Обрадовался этой мысли, поспешил к дверям, повелев первому попавшемуся челяднику:

– Позови ту, что прибыла со мною из ромеев. Миловидой зовут ее.

Она, очевидно, знала уже от челяди, что случилось в семье князя Волота, и такой грустной, доверчивой предстала перед ним, что у князя сердце зашлось. Боги, и этой неземной красоты девушкой он должен пожертвовать ради излечения сына?.. Какая же кара будет большей для него: отречение от Миловиды или слепота сына?

– Скажи, девушка пригожая, ты можешь простить мне то, что было там, на лимане?

Миловида вспыхнула, потупив взор.

– Что именно, княже?

– Ну… мое намерение, мое желание заставить тебя отречься от клятвы, данной Божейке?

Девушка взглянула, словно желая убедиться, князь ли это говорит, и снова опустила глаза.

– Простили бы боги, княже, я прощу.

Всколыхнулось сердце от услышанного. Выходит, не только он, она думала то же самое…

– Спаси тебя бог, Миловида. Ты не только красотой богоподобна, но и мудростью своей достойна быть среди богов. Я не останусь в долгу, на щедрость твою отвечу достойной щедростью. Скажи, хочешь побывать дома, увидеть родителей?

– О да!

– Тогда иди. Иди и узнай, как там твой дом и родители.

– Князь только сходить дозволяет?

– Ну почему же? Ты – вольная. Что сердце подскажет, то и делай.

– А как же… Как же быть с тем, что за меня заплачены солиды?

– Забудь о них. Ты большим заплатила. А может, и еще заплатишь. Должен сказать тебе: не ждет тебя радость дома. Я заезжал, когда отправлялся к ромеям, в Выпал. Нет твоего Выпала, сожжен… Ну а что с родителями, не знаю, о том сама разузнаешь, когда придешь туда.

Миловидка словно не могла поверить тому, что услышала, стояла, склонив низко голову, и молчала.

– Ты сомневаешься?

– Зачем мне сомневаться, если сама видела, как горело наше городище.

– Так не сомневайся, красавица, и в том, что скажу далее. Если никого из родственников не застанешь в Выпале, если у тебя не будет очага, не обходи Черн и мой терем.

На этот раз Миловида не спрятала глаз от князя. Только слишком быстро и удивленно взглянула из-под бровей.

– Князю недостаточно той кары, какую понес уже?

– Кары не будет, Миловидка, если на то будет твоя добрая воля.

XI

Баяны все-таки одолели златеницу травами, но глазам Богданко и травы не помогли: так и остался незрячим.

Князь ходил хмурый, словно грозовая ночь. И есть не ел, и за княжии дела не брался. Казалось, и забыл уже, что есть сожженные веси в южных вереях, и есть люди, оставшиеся без крова после тех пожаров, как есть и обязанность подумать об обороне подунайских границ земли своей. Малка понимала все это по-своему и мучилась двойной мукой. Волот только говорит: «Мы все виноваты», – на самом же деле винит только ее. Ведь дома была, не просто обещание – зарок давала, когда уезжал: «О детях и очаге не тревожься, во всем будет порядок». И вот – и дитя недоглядела, и очаг может из-за этого дымом развеяться. Или же сама сгорит в пламени вины и раскаяния. Спасения нет. Уберечь могло только Богданково прозрение.

Малка видела: князь сторонится ее, поэтому и сама старалась не попадаться ему на глаза. И день, и вечер была с сыном, даже к меньшим стала наведываться реже из-за Богданки – полагалась на челядь. За окном буйствовало лето, а Богданко не такой уж ребенок, чтобы не сознавать, сколько соблазнов таилось за окном. Все расспрашивает и расспрашивает обо всем и тянется туда, к теплу…

«Может, его отвезти в Соколиную Вежу? – зародилась у Малки мысль. – Хотя бы на лето. Там и лес буйный, и чистое поле рядом. Дитя будет слышать птичье пение, вдыхать ароматы цветов и трав, оживет сердцем, окрепнет телом. Да, там ему будет хорошо. И бабушка утешит словом-сказкой. У нее их столько, что были бы морем – затопили землю».

Хотела посоветоваться с князем, но вспомнила, каким видела его недавно, и не решилась.

– Запрягайте коней, – велела челяди, – привезите княгиню Доброгневу из Соколиной Вежи. Скажите, с Богданкой плохо, ждем ее.

А пока челядь ездила, в Черне отыскались люди, а в земле Тиверской – дела, которые и князя Волота расшевелили. Первым к нему наведался воевода Вепр.

– Я не тревожил бы князя, – сказал он, – да нет больше мочи справляться с тиверцами: идут и идут посланцы от погорельцев, просят помощи.

– А как я могу помочь? Разве мало вокруг леса или сами не в состоянии взять?

– Говорят, это горе всей земли, всем и надо бороться с ним. Настанет зима, куда денутся люди?

Князь слышит в этих словах правду и умолкает.

– Земле Тиверской тоже есть о чем подумать. Доверчивые мы слишком, полагаемся на частокол вокруг весей, которые именуем городищами, да на добрую волю соседей. А соседи вон что делают! Вежи надо сооружать в Подунавье, и не хуже, чем у ромеев.

– Я согласен с тобой, но согласись и ты со мной, Волот: вдвоем мы не соорудим их. Нужно созывать вече. А вече тогда лишь откликнется на наш клич и пойдет возводить вежи и остроги по Дунаю, когда мы поможем поселянам построить до зимы избы. Это тот случай, когда нам с тобой не к лицу играть в гордыню, ради великого можно побыть и малыми.

– Думаешь?

– Да, Волот.

Помолчал и уже потом согласился:

– Тогда созывай вече, только не раньше зеленых праздников.

– Слушаю, княже.

Воевода видел: не слишком-то склонен к разговорам Волот, а к делам и тем паче. Уходя от него, подумал: надо положиться на время. Зеленые праздники не за горами, но время есть время, оно свое сделает. А сейчас важно, что Волот согласился созвать вече, все остальное можно делать без князя, но вместе с тем его, князя, именем.

Забот хватало: вон сколько гонцов нужно послать во все концы, по всем весям земли Тиверской с грамотой от князя, скольким нужно объяснить, кого созывать и на когда. А Волот все не показывался в городе, среди дружинников. И это не осталось незамеченным.

– Кто бы мог подумать, – шептались между собой мужи, – что горе надломит князя, что боль сердечная возьмет верх над волей и разумом государственного мужа? Был уверен в себе, тверд и решителен, а ныне?..

– Горе и тура делает смирным.

Однако Вепр был не так уж далек от истины, полагаясь на время. Перемены в семье князя произошли все-таки, и не далее первой седмицы. Случилось вроде и немногое: в Черн прибыла вызванная Малкой княгиня Доброгнева и своей добротой и приветливостью разогнала сгустившиеся над княжеским кровом тучи.

– Не горюйте, дети мои, – сказала, – и не казнитесь безвинно. Боги милостивы, а Богданко слишком мал, чтобы прогневить их. Я беру его к себе, буду лечить травами, утренними и вечерними росами, вот и верну то, что отобрал недуг. И Малка с девочками пускай едет! Всем вместе, среди птичек полевых и зверюшек лесных, весело и радостно будет. А утешение не одному возвращало здоровье, возвратится оно и к Богданке, верьте мне.

И так старалась посеять веру в тоскливом княжьем жилье, словно твердо была уверена: вернет она зрение Богданке. И уверенность матери стала той каплей, которая сдвинула камень: она одолела его, Волота, безысходность и сбросила тяжесть с его плеч. Пусть не совсем, но все же князь немного успокоился и стал снова похож на себя. Когда же настало время отъезда семьи из Черна, не доверил челяди, а сам вызвался проводить детей к прадедовскому очагу.

Давным-давно они с братом Остромыслом были не старше, чем сейчас Богданко, рвались к деду в урочище Дубровник, а больше всего – в Соколиную Вежу, что высилась над окраинами. Терем у деда не хуже был, чем этот, в Черне: и высокий, и просторный, а все ж из него не видно всего, что можно увидеть с вежи. Она на шесть ярусов, втрое выше, чем терем, и крепкая-прекрепкая, из мореного дуба. А больше всего детям нравилось, что на каждом ярусе вежа имела бойницы и смотровые окна-щели. Из них просматривалось все урочище, все подступы к нему, не говоря уже о поле. Какое удовольствие было осматривать, какая радость ощущать себя воином, который стоит на страже всей земли. А на самом верхнем ярусе дед Благовест держал своих любимцев – соколов, несколько выводков, и любил охотиться с ними: в лесу – на куниц и белок, в поле – на зайцев и лисиц, на водоемах – на уток, гусей и лебедей. Охотился он и на вепря, и на медведя, даже на тура, однако больше всего любил ловы с прирученными соколами. Поэтому их с братом сердце больше лежало именно к соколам. И кормили их в самой высокой клети, и доставали оттуда, только если дед собирался охотиться. Вежа была излюбленным местом детских игр. Зимой только и было разговоров о Соколиной Веже, о желании податься туда ранней весной. Поэтому дедово обиталище Дубровник получило свое другое название – Соколиная Вежа.

Сколько лет минуло с той поры, где только не побывал за эти годы князь, чего не повидал, а Вежа запомнилась на всю жизнь. И тянет туда, особенно в дни, когда камень ложится на сердце и появляется потребность сдвинуть его. Вот и виднеется уже… От Черна до дедова жилья всего десять поприщ, а такие чудеса встают перед глазами, словно попадаешь в другой мир. Есть здесь широкий дол, поля и поляны среди редколесья, есть и горы, и небольшие возвышенности над долом. А на тех возвышенностях – настоящие леса, густые и непроходимые, как говорил дед, зеленые сторожа Дубровника, потому что скрывают жилье от постороннего глаза. По этому взгорью и шла дедова, а ныне его, Волота, да матери Доброгневы межа. За ней другие урочища и другое жилье, дедово же все в зеленой чаще, из которой один выход – к Черну и к Днестру. Поэтому здесь так уютно и привольно, словно в Вырае, на солнечной поляне острова Буяна.

Волот знал: Вепр справится с тем, что возложено на него – и вече созовет, и в дружине будет порядок. Поэтому не очень спешил в Черн, остался на день в Соколиной Веже, остался и на второй. Слушал детский радостный визг, наслаждался птичьим пением, и успокаивалось, смягчалось сердце, появилась еще большая уверенность в том, что матушка Доброгнева не просто старается их утешить – она верит: не все еще утрачено. А если верит хозяйка древнего обиталища, почему бы не верить и ему? Она же разбирается в травах, в водах и росах, говорит, не одному возвратила зрение. Смотришь, заряные воды и утренние росы возвратят его и Богданке.

Кто знает, остался бы он в Соколиной Веже и на третий день, если бы не примчался гонец из Черна и не сказал: князя ждут послы.

– Ромейские?

– Нет, Полянские.

– И чего хотят?

– Вепр не поведал, чего хотят. Говорил, пусть едет князь, без князя он не может с ними беседовать.

В Черне первым делом выслушал Вепра, а уж потом велел челяди приготовить яства и накрыть в зале столы. Потому как на разговор позвал не только послов из града Киева, но и лучших людей Черна – тех, кто ходит с товарами в чужие земли, и тех, кто умеет строить лодьи и пристанища.

От Вепра он уже слышал: возглавляет прибывших полян ратный муж Гудима, тот самый воевода Гудима, который был предводителем у полян в походе на ромеев еще при отце Яроше. Остальных не знал, но если учесть, для чего прибыли, не трудно догадаться – есть среди них и строители, и кормчие, и те, кто стремился побывать в заморских землях с товарами.

Встреча была теплой. Были и братские объятия, и поцелуи (среди полян, как и среди тиверцев, немало таких, что знали друг друга), и откровенные беседы, по крайней мере до тех пор, пока не сели за столы и не начали разговор, ради которого встретились.

– Князь земли Полянской Острозор, – торжественно начал Гудима, взяв в руки братницу, – шлет тебе, княже, и всем мужам земли Тиверской свой низкий поклон и искреннейшие пожелания добра и здоровья.

– Спаси бог, – поблагодарил Волот. – Как чувствует себя князь Киева и всех полян? Жив-здоров? Твердо ли стоит на восточных границах земли Трояновой?

– Благодарение богам, крепче, чем когда-то. На силу и здоровье тоже не жалуется. Строит Киев, строит и другие города со стороны степи.

– А что степняки? Правда ли, что ходят уже за Днепр, в Полянские земли?

– Ходить не ходят, по крайней мере ордами, а стоянки устраивают неподалеку. Если бы не было угрозы вторжения, разве строил бы князь крепости по Днепру?..

Тиверцы согласно кивали головами.

– Вы оттуда, со стороны степи, обороняйте земли славян, мы отсюда, со стороны Дуная, будем стоять.

Пили за это и провозглашали здравицы, угощались яствами и снова пили. Поляне знали уже, какая беда постигла тиверцев в Придунавье, и не преминули поинтересоваться подробностями: что, собственно, произошло и почему?

– А потому, – Волот ничего не утаивал перед своими гостями и союзниками, – что ромейским воеводам захотелось набить кисы солидами, вот и подались в наши земли за дармовой добычей. Цена на рабов у них на торгах не падает, берут по двадцать солидов за голову. А если этих голов тысячи и тысячи, то почему бы не соблазниться легкой поживой!

– Забыли, выходит, что славяне могут побывать и в их землях.

– Так и есть: забыли.

– А тем, кто забывает, – вмешался кто-то из тиверских мужей, – следует напоминать, что за татьбу рано или поздно придется расплачиваться.

– Да, – поддержали его и тиверцы, и поляне. – За татьбу рано или поздно поведется расплачиваться.

Пили не сыту, что водилась во всех славянских землях, пили янтарное вино из изюма, а вино заметней подогревало кровь, будоражило горячие головы и у тех, кто был обижен ромеями, и у тех, кто сочувствовал им. Гудима видел это и поспешил подняться, попросив внимания и тишины.

– Буду откровенным с вами, братья, – обратился он к тиверцам. – Не напрасно поляне плыли по Днепру к морю, а морем – к Черну, и потому прежде всего хотим сказать Тивери и ее мужам: вы не будете одиноки, если придется воевать с супостатами, которые там, за Дунаем: поляне были и будут с вами, так сказал князь Острозор, так и я говорю.

Тиверцы дружно встали и протянули гостям вином наполненные братницы.

– Слава князю Острозору и люду Полянскому! Так поступают только братья. И народ тиверский не забудет этого.

Вспомнили прошлое, которым гордились, и присягали на верность, и возносили славу братскому единству. Ведь они братья, этого требует дело земли, честь народа славянского и сама жизнь.

Уловив в веселом шуме застолья жалобы о нуждах народа, Гудима снова поднялся и заговорил, стараясь преодолеть шум:

– Пришло время сказать, братья, что именно нужды народа славянского и повелели нам, мужам земли Полянской, сесть в лодью и добираться к вам через бешеные пороги Днепра, затем – бурным морем. Потому что уверены: нельзя нам дальше сидеть на своей земле и довольствоваться лишь тем, что у нас есть. На хлеб и мед, на воск и соблазнительную для заморских гостей пушнину хотели бы взять кое-что и у соседей: железо, паволоки и изделия мастеров заморских. А еще хотели бы научиться у соседей возводить каменные сооружения, города и вежи, чтобы они были крепкими и неприступными, не боялись ни огня, ни железа, чтобы стали твердынями земли нашей и там, по Днепру, и тут, на Дунае. Так ли думаем, братья?

– Так, так! Черн кое-что знает уже, однако и больше знать не помешает. Ромеи вон какие храмы возводят…

– Слышали мы: хотите строить сторожевые вежи по Дунаю?

– Должны, если не хотим допустить опустошения.

– Правда ваша: чтобы не бояться, что враг разорит и опустошит землю, нужно стать на Дунае твердой ногой – поставить там такие же тверди, какие соорудили напротив вас ромеи. И не время ли нам, братья тиверцы, построить если не на Дунае, то поблизости морские пристанища, а в тех пристанищах – лодьи, такие, чтобы и по Днестру ходили, и по морю на них не страшно плыть? Если будут такие пристанища и такие лодьи, мы, славяне, сможем проложить дорогу своим товарам в заморские края, да и из-за моря кое-что привезти. А еще на этих лодьях могли бы ходить на сечу с супостатами не только на Дунай, но и в сам Константинополь нагрянули бы, и не только тогда, когда ромеи пойдут на нас.

Тиверцы притихли, по их напряженным лицам видно было: не совсем понимают Полянского посла или же не верят, что все сказанное им возможно.

– Скажу больше… – Гудима заметил это удивление. – Мы потому и пошли Днепром через пороги, что хотели узнать: сможем ли ходить этой дорогой к морю или нет.

– И что показало плавание?

– Сможем, но путь этот многотруден и опасен. С товарами лодьи не пройдут через пороги, неминуемо разобьются. Кроме того, ассирийские тати промышляют там. Если увидят нас с товарами, до моря добраться не дадут. Вот мы и вынесли после нашего путешествия другое решение: плавание в южные края следует начинать отсюда, с Тиверской земли, если будет на то воля тиверцев.

Волот более, чем кто другой, был заинтересован предложением полянина Гудимы, поэтому смотрел на него очень внимательно.

– Воевода хочет сказать, что товары надо будет доставлять возами в Черн, а отсюда лодьями – за море?

– Можно, княже, и так, а еще будет лучше, если выберем для морского пристанища старую греческую Тиру.

И вновь зашумело, загудело застолье: да, Тира – самое удобное место для морского пристанища. Там лиман, и оттуда можно ходить не только в Мезию и Фракию, но и в сам Константинополь.

– Там должен быть город? – поинтересовался Волот.

– Пока что достаточно острога.

– Значит, и воины там нужны?

– И воины, княже. Такой численности, при такой броне, за такими стенами, чтобы могли защитить наши лодьи и наши товары, а кроме того, чтобы были надежной стражей во всем Подунавье.

– Муж Полянский правду говорит, – подхватил кто-то из тиверцев. – Соглашайся, княже! Будет пристанище – будут и лодьи, а будем иметь лодьи – достанем ромейских татей и в крепостях, и за крепостями. Вот тогда не только Хильбудий, сам император с палатийскими воинами не страшен будет.

Князь Волот наполнил вином братницы гостей, затем – свою.

– Все так думают? – поднялся он за столом.

– Все! Давай, княже, согласие!

– Согласие будет, да есть еще вопрос к послам Полянским: чьим будет это пристанище?

Гудима усмехнулся, но с ответом не замедлил:

– Чьи земли, тому будет принадлежать и пристанище. Поляне, как и уличи, дулебы, надеюсь, останутся довольны тем, что будут иметь в Тире свой угол, свои склады для товаров и свои лодьи. А еще – дозволение на перевоз, на право беспрепятственно ходить с товарами по земле Тиверской.

XII

Чем ближе подходила Миловида к Выпалу, к родным местам, тем больше неуверенности было в ее шагах.

«Боги, будьте милостивы, – мысленно молила она. – Сберегите моих родных, сделайте так, чтобы то, что говорил князь, оказалось неправдой. Пусть это будет только его выдумка, просто ему хотелось сломать девку и оставить ее при себе. Пусть уж лучше будет так, а не иначе. Слышите, боги! Пусть не будет ни старой, ни новой хаты, в которой хотелось пожить, только бы не случилось чего-нибудь пострашнее. Сделайте, боги ясные, чтобы застала в Выпале и маму, и отца, и братика с сестричкой, и бабушку с дедушкой. Не делайте меня сиротой, боги милостивые, не губите до конца».

Шла в Выпал той же дорогой, по которой прошлым летом ехала с матерью и отцом, а сопровождал их тогда Божейко. Узнавала стоящие на обочинах дубы, поляны и видела – не так уж и далеко до Выпала. За тем лесом поле, а выйдет в поле – увидит выпальские хаты. Быстрее бы пройти, глянуть на Выпал, порадоваться встрече с родными – это все, чего страстно желала Миловида.

Жила надеждой на встречу, преодолевая неблизкий путь, от надежды на свидание с родными черпала силы. А вышла из лесу, глянула на долину и обомлела: на месте выпальских хат лежало сплошное пепелище. Лишь там, у околицы Выпала, сиротливо жались несколько халуп.

– Горюшко мое! – заплакала она. – Неужели и все остальное – правда?

Истаяла последняя надежда, поверила наконец-то Миловида тому, что говорил князь, – шла и света белого от слез не видела. А дошла до места, где совсем недавно стояла новая хата, – и заголосила. Звала мать, отца, брата своего и сестричку, потом бабушку, самую добрую, самую любимую, – напрасно, никто не откликнулся на ее зов.

Обессилев от слез, присела на единственную уцелевшую от огня колоду. Склонила отяжелевшую от неутешного горя голову на руки и продолжала плакать. Никуда не рвалась больше, ни о чем, казалось, не думала, сидела и вытирала обильные слезы.

Вдруг слышит – приблизился кто-то. Оглянулась – хозяйка с соседнего подворья.

– Не Миловидка ли это?

– Не признали, бабушка?

– Боженьки! – обрадовалась старая. – Жива, выходит, возвратилась к отчему порогу!

– Да вот пришла… Живы ли мои родители, близкие? Почему никого нет?

– Горе постигло нас, девонька пригожая. Глянь-ка, что сотворили тати ромейские с Выпалом. Мало кого обошла беда, а те, кого обошла, в лесу сейчас, рубят лес для хат.

– Ну, а мои мама, отец? – Миловида подошла, схватила старую за руки. – Не слышали, живы ли?

Соседка не сводила с нее погрустневших глаз.

– Тебе бы не спрашивать, мне бы не отвечать.

– Ой, бабушка, что такое вы говорите?

– Что слышишь, дитя. Защищали твои свою новую хату и полегли все тут.

– А бабушка, дети?

– А бабушка с детками спрятались в подклети старой хаты… Да и остались там на веки вечные.

На отчаянный крик Миловиды сбежались, оставив свои землянки, немногие выпальские поселяне, первым делом те, чьи дети, как и Миловидка, были взяты по весне в плен и угнаны в чужие края. Обступили Ярославову дочку и, не обращая внимания на ее горе и слезы, жадно расспрашивали, откуда взялась, как вырвалась на волю, видела ли их детей, внуков, не знает ли, где они и что с ними…

Что оставалось делать Миловиде? Вынуждена была рассказывать людям, где их родственники, какая доля выпала молодцам, какая – девушкам. Пока рассказывала, и ее горе как бы сроднилось с чужим и стало общим горем…

– Князь ездил к императору, просил его и чуть было не освободил их всех, – говорила Миловидка и начала ловить себя на мысли, что стала вроде бы сторонницей князя и его делу. – Император присылал в Маркианополь и Одес своих людей, они должны были освободить вывезенный из Тиверской земли народ. Но, на беду, ромейские воеводы успели посадить людей в лодьи и вывезти морем на далекие торги.

– Боженьки! – запричитали женщины. – Это ж вечная каторга! Не будет оттуда ни ответа, ни привета! И рученьки закуют нашим деткам в вериги, и устоньки замкнут чужим словом и палкой. Заставят отречься от своего имени.

И голосили, и причитали на бывшем Ярославовом подворье, словно справляли тризну – по хозяину, который так много труда вложил, чтобы построить новую хату, по хозяйке, растившей деток и заботившейся о них, по деткам-мученикам, по бабушке с дедушкой, которые хранили, да не сберегли очаг предков. А когда выплакали все слезы и выплеснули с ними часть горя, забрали с собой Миловиду, сказав ей:

– Живи с нами, дитя. Придут из леса старейшины, придет тетка твоя, подумаем тогда вместе, с кем тебе жить в Выпале и как.

Выслушала соседей Миловида, дождалась старейшин, тетку и не стала противиться их решению: осталась со своими и делала то, что и они. Тут свои люди, а среди своих и в радость веселее, и в горе легче. Вон как мало осталось выпальцев, и у каждого не меньшее горе, чем у нее. Одна сына или мужа потеряла, другая – дочку, третья – и сына, и мужа, и малых деток. Так с кем же жить Миловиде, как не со своими людьми? Даже не вспомнила о том, что князь говорил: не обходи стороной Черн и мой терем. Сказали: должна идти туда, где все, – пошла; сказали, нужно делать, что делают, спасаясь от беды, выпальцы, – делала. И по весне, и летом, и осенью, пока не остановили:

– Баста. Зиму перезимуем в хатах, которые успели поставить, остальные – построим летом.

Миловида жила у тетки, младшей отцовой сестры, и, ясное дело, искала у нее участия. Чувствовала себя, может, и не так, как у родной матери, но понимала, относятся к ней по-доброму – жалеют, стараются утешить.

Пришла осень. Захлюпали за окном теткиной хаты дожди. И Миловидка почувствовала себя лишней и затосковала. «Где Божейко? – думала она. – Как там ему? Неужели правду говорил князь, продали его ромейским навикуляриям или римским арматорам, заковали в кандалы, и сидит он теперь на веслах днем и ночью под палящим солнцем или под холодным осенним дождем? Боги милостивые! Что же будет, если и вправду так?.. Она же не дождется его оттуда во веки веков. А вызволить и подавно не сможет. Все равно, нужно попасть к ромеям, найти его, а уж после всего узнать, к кому обратиться, чтобы получить солиды, и выкупить его.

«Бедняжечка! Тоскуешь ли ты по мне, как я по тебе? О чем думаешь-гадаешь? Как чувствуешь себя на том холодном море, в далеком вражьем краю?»

Не хотелось выдавать себя перед родными, поэтому нечасто давала волю слезам, таила горе в себе и мучилась. Выходила из хаты и делала что-то на подворье. А то и совсем уходила подальше от теткиных глаз. Куда брела грязными улицами, чего хотела – сама не знала, пока однажды не забрела в лес, а по лесу – к тому самому дубу, у которого ждала Божейку. Это ж там, за лесом, Солнцепекская весь, а в той веси должны жить Божейковы родители. Уцелели ли после той ромейской напасти, она не знает. А если уцелели? Мама его не ведает, что случилось с Божейкой, куда он делся… Как же это она до сих пор не пошла и не рассказала?.. Ведь у отца и у матери сердце от тоски разрывается, а еще больше, наверное, от неизвестности, где сын, что с ним, а она молчит. Спаслась, вернулась в родные края и молчит.

Так бы и понеслась, полетела в ту сторону, где Солнцепек. А подумала, какую весть принесет родителям Божейки, и поостыла: нечем ей утешить стариков.

«А что утешит? – сразу же и передумала Миловида. – Неизвестность?.. Как поехал перед Ярилой на праздник, так и пропал. Нет, я должна пойти. Пусть ругают, скажут: „Это из-за тебя!“ Пускай выгонят из хаты, а сказать должна».

Дождалась, пока распогодится, чтобы немного спала с травы роса, сказала тетке, куда идет, расспросила дорогу и подалась в Солнцепек.

Тропа была широкая: не только конем – возом можно проехать. Однако шла все лесом и лесом. Сначала под гору – к дубу и роднику, что бьет из-под его корня. Остановилась, когда пришла к громовой воде, упала перед родником на колени да и стала пить.

– Научи, водица, – попросила, напившись, – дай мне силы побороть печаль свою и отыскать ту единственную тропинку, что приведет меня к моему милому. Ты помогла мне, когда просила тебя перед праздником Ярилы, встретиться с ним, так помоги и сейчас отыскать его в чужом краю, среди чужих людей. Слышишь, водица сладенькая, водица чистая, водица громовая. Прошу тебя, помоги!

И долго молилась, а помолившись, стояла на коленях и ждала. Чего ждала – и сама не ведала. Вдруг обернулась: не стоит ли, как и в прошлый раз, сзади или в стороне ее желанный – Божейко, не говорит ли он, как тогда: «Я здесь, Миловидка! Прибыл, как и обещал»?

Но нет, на этот раз никого кругом, только лес и лес, а в лесу – молчанье и опечаленные поздней порой деревья.

Вздохнула, поднялась на ноги и пошла в долину – туда, куда вела протоптанная в лесу тропка.

Не боялась, что может сбиться с дороги, поселяне говорили: тропинка одна, выведет куда нужно. Шла и шла себе. Когда вышла на поле, засветилась, словно звездочка, которая избавилась от туч: Солнцепекская весь прижималась к лесу цела-целехонька! Небольшая она, но следов пожара не видно.

Не успела вспыхнуть искорка радости в сердце Миловиды, как тут же и угасла.

«Ведь он мог быть на Ярилу дома и не попал бы в плен. Видно, ромеи не добрались сюда, все, кто жил здесь, живут счастливо и поныне… Горюшко горькое, и зачем только она встретилась с Божейкой той ночью? Встретилась бы вот сейчас и сказала бы ему: „Я здесь, ладо, бери меня в жены“. И жили бы мы с тобой в любви и согласии, уверена, что скоро и раны бы душевные затянулись, которые нанесла смерть мамы, отца, всех близких. Потому что люб ты мне. Знаю, жили бы, как голубки, в своем гнездышке. А что без тебя? Что?..»

Так бы и упала на землю, по которой ходил Божейко, и плакала, плакала, пока не изошла бы слезами. Ведь из-за нее все случилось, это она отдала Божейку в ромейские кандалы! Сама выскользнула из вражьих сетей, а Божейку отдала. Что же скажет его родителям? Где взять мужество и силы, чтобы заявиться к ним? Только в сердце. А оно обессилело от ран и тоски…

Недолго искала дом Божейки. Люди подсказали – вот он. А оказалась перед домом, постояла, а потом в дом вошла.

– Поклон вам низкий, хозяйка добрая. Хорошо ли живете?

– Спаси бог. Проходи, если с добром пришла. Не солнцепекская, вижу, – говорила хозяйка, присматриваясь к пришедшей. – Наверное, издалека к нам?

– Из Выпала я.

– Из Выпала? – то ли удивилась, то ли посочувствовала хозяйка. – Из погорельцев, видно?

– Да, тетушка милая, я из погорельцев. Я Миловида Ярославова. А вы Божейкова матушка будете?

Хозяйка не спешила с ответом, смотрела долго, пораженная мелькнувшей догадкой, а уж потом вымолвила:

– Ой, так ты и есть та девка, к которой ездил Божейко в Выпал?

– Она и есть.

То ли боялась, что сейчас на нее накинутся с упреками, то ли вспомнила, как мало было Божейкиных приездов в Выпал, только прислонилась к дверному косяку и голову низко опустила.

И произошло то, на что Миловидка не могла и надеяться. Ведь шла не просто сказать, где сын, хотела успокоить убитую горем мать. А пришлось самой искать утешения. Женщина поспешила к ней, как может спешить только мать, и прижала к себе, не поскупилась на ласку. А обнимая девушку, и сама расплакалась.

Стояли, обнявшись, на пороге, как две вербы у берега, и жаловались друг дружке и утешали одна другую. Когда же выплакали все слезы, хозяйка повела Миловиду в соседнюю горницу, чтобы им никто не мешал.

– Садись, дитя, – сказала словно своей дочери. – Садись и рассказывай, что знаешь.

Ничего не утаила Миловидка, сказала все, что было в мыслях и на сердце, – и как они полюбили друг друга, и как судьба-разлучница разрушила их планы жить в любви и согласии. Но больше всего ей хотелось утешить убитую горем женщину. Да что может сказать? Сама выскользнула из сетей ромейских, а Божейки нет, сама сидит и сыплет слова, словно просо в весеннюю ниву, а его повезли за три моря, он остался среди тех, кого хотели освободить, но не смогли.

Выслушала Божейкова мать Миловидкины рассказы не проронив ни слова. Потом переборола себя и сказала:

– За то, что пришла и поведала, спаси тебя бог. Буду хоть знать, что жив мой Божейко. Горькая его доля, ой горькая! Но живой о живом думает. Будем и мы думать, что не все еще потеряно.

Сидела, кивая поседевшей головой, а мысли унеслись далеко-далеко из дома. Очнулась от дум, когда заметила, что Миловидка собралась уходить.

– А о себе ты ничего и не сказала мне.

– Разве я не говорила?

– О том, что было, – да. А сейчас как? Живы ли родители твои? Здорова ли родня?

Чувствовала, горит лицо, а почему – и сама не знала.

– Нет их у меня, тетушка. Ни родителей, ни братика с сестренкой нет. Все полегли.

И снова боль и печаль отразились на лице матери Божейки.

– Где же ты живешь, дитя бедное?

– У папиной сестры.

– Хорошо ли тебе там? Сыта ли? Не тесно ли?

Девушка застеснялась, ответила не сразу. Сказать, что ей очень хорошо у тетки, не осмеливалась, но и уверять, что плохо, не пристало: ее не обижали и, кажется, не собирались выгонять.

– Может, к нам перейдешь? – предложила мать Божейки.

– А зачем?

– Наша хата уцелела от татей, а в Выпале, знаю, всем тесно сейчас. Вот и переходи, и живи, пока не построишь себе жилье. Смотришь, и Божейко вернется! А почему бы и нет? Один из наших, солнцепекских, был на тех проклятых богами и людьми каторгах. Взяли его ромеи в плен, а из плена запроторили на каторгу. Пять лет плавал, а на шестой повезло: разбил вериги и убежал. Воля, деточка, высокое слово, а желание быть на воле – и подавно. Оно и стены рушит, и горы одолевает.

«Ой, матушка-зоренька! Не так-то легко будет Божейке разбить ромейские вериги», – подумала Миловидка, а вслух сказала:

– Я посоветуюсь с тетей. Если не нужна ей на зиму, то и приду. Вдвоем нам, – прибавила, преодолевая грусть, – не так тоскливо будет ожидать, правда?..

XIII

Пока стояло лето, а в Соколиной Веже находились мать с сестричками, Богданко не задумывался над тем, что делает бабуся Доброгнева. Умывался, как и раньше, студеной водой, может, только старательней, чем до златеницы, промывал глаза и не вытирался – ждал, пока воду солнце высушит. Теперь же, когда мать-княгиня уехала и забрала с собой девчонок-щебетушек, в просторном бабушкином доме ощутимей стала тишина, и отрок невольно прислушивался к ней, ловил каждый посторонний звук.

– Что это, бабуся? – спрашивал, когда бабушка ставила перед ним миску с водой.

– А это ж водица. Умываться будем.

– Снова? Только что умывались.

– То была росная водица, а это заряная.

– Это уже та, которая поможет?

– Не знаю, соколик. Какая-то должна помочь, а какая – не ведаю. Больше всего надеюсь на ту, которая упадет на твои глазоньки в светлую пятницу.

– А до нее далеко?

– Ох, далеко. И лето надо перебыть, и зиму переждать.

– О-о… Это только весной?..

– Да, милок, ранней весной. В тот день бог-громовик разбивает ударом своих молний зимние вериги и открывает вход в царство вечного лета. Царевна Золотая Коса, Ненаглядная Краса бывает особенно щедрой в это время и посылает с росами или дождевыми потоками на землю и живую воду. А вода эта исцелит, голубчик, твои глаза.

– Она добрая, бабуся?

– Кто?

– Ну, богиня Золотая Коса.

– Все боги милостивы, внучек.

– Правда? А почему отец говорил: «Это боги покарали нас»?

– Так говорил?

– Да.

– Это он с горя, внучек. Тебя не за что карать, ты ничем еще не провинился на земле. Неосторожен был, посмотрел не вовремя на царевну Золотую Косу, Ненаглядную Красу, потому и ослеп.

Доброгнева редко оставляет Богданко одного, разве на минуту-другую, когда он спит. Все говорит-рассказывает внуку, почему небо бывает чистое и ясное, а почему – пасмурное, с какого дня петухи поют днем и ночью, когда вся и все спит; было ли так извечно, что на земле росли деревья, засевались нивы и родился хлеб. Вот и сейчас посадила внука, чтобы его головка легла к ней на плечо, – гладит, успокаивает и говорит:

– Кто видел в небе солнце, тот видел и Золотую Косу, Ненаглядную Красу.

– Хорс – ее отец? – прерывает Богданко.

– Нет, Сварог всем богам отец. Золотая Коса – богиня света и добра, всеблагая плодоносица, которая возвращается к нам, чтобы снова и снова приходил день на землю и не угасала жизнь. Да, если бы не было ее блеска-света, не было бы и тепла, а не было бы тепла, не стало бы и людей на земле, не росли бы деревья в лесу, не плодоносила нива. Это она, богиня, выходит каждый день на небо и распускает по земле свои золотые косы, призывает к жизни и дает великую силу всему, что способно плодоносить. Это от ее ласки настает такая пора, когда бог-громовик разбивает ледяные вериги в воздушном океане и открывает дорогу медоносному дождю. А куда падают его живительные струи, там зацветают луга и леса потому, что возрождается любовь между небом и землей. Небо дарит земле роскошные одежды, а земля небу – колыбель для поднебесного простора – воздух. Так что, внучек, не обижайся на златокосую деву за то, что она была слишком яркой и ослепила тебя своим блеском. Она ослепила, она и исцелит… Нужно только быть терпеливым, уметь ждать и, молясь, надеяться. Хочешь, я научу молитвам-заклинаниям, чтобы ты мог сам обращаться к богине и напоминать ей о себе? Повторяй за мной: «На море, на океане, на острове на Буяне есть пламенеющий белым огнем-светом Алатырь-камень. На том камне сидит красная девица. Сидит она и стреляет в чистое поле, убивает всякие боли. Девица красная, девица ясная, девица всеблагая, бей и мой недуг-затмение. Пошли из небесной криницы живой водицы на мои темные очи. Сделай так, чтобы они прозрели, чтобы я опять мог увидеть лик твой, ясную красу твою, утешался лесом, и долом, и людьми на свете».

Богданко послушно повторяет за бабусей – и раз, и второй, наконец задумывается, а потом спрашивает:

– А в том море есть и острова? Что это за остров – Буян?

Бабушка не гневается, бабушка у него словно богиня всеблагая: сама доброта, сама утеха и покорность. Усмехается только, когда внук не то спрашивает или не вовремя, и говорит:

– Земля, чтобы ты знал, это лишь капля суши в океан-море. Вокруг нее вода и над ней вода. Сколько солнца-света, столько воды и воздуха. Один океан окружает со всех сторон землю, другой плавает в воздухе. Этот другой – дождевой океан-море. А уж за тем морем – голубое царство солнца, луны, звезд, его-то и называют островом Буяном. Там не бывает стужи, там вечная благодать, текут медовые и молочные реки, а по берегам тех рек неувядающие сады, среди садов вечнозеленые луга. Чего только нет в тех садах. Яблоки только золотые. А уж птиц, боже ты мой! Так щебечут, так поют, что и рассказать нельзя. Боги наделили тот благословенный остров самым чистым на свете воздухом, водами животворными. Там, внучек, небесная криница, та, в которой самая чистая и самая вкусная вода на всем белом свете, из нее берут начало все небесные реки и наполняют животворными водами Мировой океан. На том острове, на Буяне, растет мокрецкий дожденосный дуб, зимуют все земные птицы. Не из бездны подземельной прилетают, из Вырая прилетают они весной и приносят в клювиках семена всяких растений – тех, что плодоносят в поле, и тех, что растут в лесу, на лугу или в саду.

– А челядница говорила, что семена ветры приносят.

– И ветры, голубь мой, а как же. Там, в поднебесье, живет великан-птица Стратим. Она и поднимает своими крыльями буйные ветры, а ветры, проносясь мимо острова Буяна, подхватывают семена и несут их на землю. А то откуда бы взяться на земле, такому множеству цветов, трав, деревьев… А еще хочу сказать тебе, соколик мой ясный, – погладила старая Доброгнева внука и почему-то перешла на шепот, – что там, на острове Буяне, возле небесной криницы стоит золотой дворец. И живет в том дворце царь-девица Золотая Коса, Ненаглядная Краса. У изголовья золотого ложа царь-девицы бьет источник живой воды. Когда дева слышит, что кто-то из землян молит ее о помощи, она протягивает руку и бросает воду на землю, а уж на земле вода найдет кого следует. Вот и не ленись, внучек, ходи со мной на утренние и вечерние росы, смотри своими глазоньками на солнышко ясное, когда оно всходит и когда заходит. Не гляди на него, если бывает оно в пышном сиянии, а на земле нет росы. И подстережешь счастливый час, а в нем – счастливое мгновение, то, которое незрячего делает зрячим. Согласен ли на это?

– Я на все согласен, бабуся, согласен, лишь бы прозреть.

– На том и порешим. Пусть будет благословен этот час, пусть будет благословен наш договор.

XIV

Заря вечерняя, советчица обездоленных. Ты одна видишь и знаешь, какая печаль точит сердце Миловидки, сосет из него кровь, словно пиявка, которая живет на болотах. И тепло, и уютно, и приветливо в доме Божейки, в той светлице, что предназначалась, говорят, для молодоженов, и вместе с тем так горько. Так горько, заря ясная, что нет ни сна, ни покоя. И противится Миловида своей печали, а одолеть не может. Почему так случилось? Почему? Они же с Божейкой так любили друг дружку и хотели быть вместе… И все бы свершилось, если бы не горе, которое свалилось в ночь на Ярилу. Жили бы здесь, в этом доме, какая радость и для них, и для родителей. Божейко голубком летал бы вокруг нее, и она не скупилась бы на ласку и любовь. Давно бы дитя под сердцем носила, и расцветала бы от счастья, которое ее переполняло, и делилась бы им со всеми! Светелочку эту вымыла бы до блеска, украсила цветами, расписала голубочками, что живут парами, вьют свое гнездышко для своих деток. Все бы Божейкино подворье, а то и всю весь приукрасила и развеселила, такая уж уродилась, что всех ей хотелось обнять и согреть своим сердцем. Если бы мир этот не был таким злым и коварным… Ой, боженьки! Если бы не таким! Пленил ее голубка, да и завез в чужие края, к подлым и жадным на солиды людям. И тем самым и на нее надел вериги. Такие тяжелые и такие безнадежно тоскливые, что хоть руки на себя накладывай. Потому что это мука адская: жить под кровом лада своего и не видеть его.

До глубокой ночи не спала Миловида, все думала думу горькую и плакала безутешно. А потом так и сказала себе: «Не уживусь я здесь. Ей-богу, не уживусь! Одолеет меня печаль-тоска и погонит прочь. Только вот куда? Снова к тетке в Выпал или к князю? Нет, нет! – испугалась Миловида этой мысли и поспешила убедить себя: – Это так тоскливо потому, что одна ночую в клети. Завтра попрошу маму Божейки, чтобы разрешила ночевать со мной и его сестричкам».

Воспоминание о хозяйке дома утешает и приглушает сердечную боль. Никто на всем белом свете не относится с такой добротой к Миловиде. Так и сказала хозяйка Миловиде, когда она во второй раз пришла из Выпала: «Живи у нас, дитя, и будь нашей. Ничего, что нет с нами Божейки, главное, он жив, вот и дожидайся его. Меня зови мамой, отца – отцом, сестричек Божейки – сестричками. Было бы, конечно, лучше, если бы счастье и кровь соединяли нас. Но что поделаешь: те, кого соединяет горе, тоже родня».

На что надеется старая, только ей и ведомо это. А может, и не знает, может, просто сердце велит: будет при ней Миловидка, будет и надежда, что возвратится сын. И добра она с ней, и ласкова: «Ты такая пригожая, такая милая, смотрю на тебя, и рана меньше болит. Каким бы счастливым был Божейко, если бы ты стала его женой, и какой он трижды несчастный, что не муж тебе!»

Вздыхает тяжко и сдерживает, как может, боль. Не хочет причинять лишнее горе дочке, оберегает ее. Все время делает так, чтобы Миловида была рядом: работает ли во дворе, в доме, идет ли в лес, на люди, берет с собой и Миловидку. Да еще приговаривает: «Это моя любимая доченька, лада Божейки».

Поэтому и не отказала Миловиде, когда та попросила, чтобы не оставляла ее одну на ночь, только удивилась:

– Так ведь эти цокотухи не дадут спать, замучают разговорами.

– Ничего. Одной и боязно, и тоскливо. Лежу, и такие невеселые мысли одолевают, что кричать хочется.

– Ничего так ничего. Бери их, неугомонных. Грустить они тебе не дадут, это я уж по себе знаю.

Так оно и было, правда, недолго бодрствовали сестренки. Маленькие, они и есть маленькие, быстро засыпают. А Миловидку все одолевали тяжкие думы. Только задремала – услышала голос в соседней клети…

– Я тебе никогда не прощу, если не сделаешь этого, – сурово пообещала мать Божейки.

– Да как же я сделаю? – оправдывался хозяин. – Слышала, князь не смог вырвать их из ромейских цепей, а я смогу?

– Князь – всего лишь князь, а ты отец. У нас есть золото, есть ромейские солиды, которые выручили за пушнину. А ромеи страх какие жадные до них. Съезди туда, найди сына и выкупи. Такая девушка ждет его и страдает ожидая.

– Эх, разума у тебя, как у ребенка. «Съезди, найди…» Как поедешь, где найдешь? Кого спросишь там, если земля чужая, и люди чужие, и речь ихняя такая, что в толк не возьмешь.

– Бестолковый потому что и трус! Тебе только свою голову было бы где спрятать. Сын твой погибает, а тебе безразлично!

Они так разгневались друг на друга, что ни слово – то искра!

– Миловидка же сказала, – не могла успокоиться мать, – Божейку из Одеса повезли в свет. Вот оттуда и надо начинать поиски: куда повезли, кому и где продали. Свет велик, но человек не иголка, чтобы безнадежно потеряться в нем.

– Вот пусть твоя девушка и едет, пусть разыскивает. Сама сманила в свой Выпал Божейку, пускай теперь едет! Не такой я дурень, чтоб слушать каждый длинный бабий язык и потакать куцему разуму.

Хозяйка тоже что-то сказала в ответ, но Миловидка уже не прислушивалась. Ей было достаточно услышанного: выходит, не ромеи виноваты, а ее обвиняют в беде, что приключилась с Божейкой. О боженьки! А ведь думала, чиста перед ним и его стариками. Разве виновата, что Лада указала Божейке на нее, девушку из Выпала, что Божейко приехал туда и стал пленником ромеев? Ой, люди, как же может она оставаться в этом доме, как жить, если о ней такое думают?!

Не до сна теперь. Чем больше думала и убивалась, тем больше крепла уверенность: и это жилье не станет ей приютом. Лучше уж куда глаза глядят идти, чем оставаться, где ее считают басихой, накликавшей беду на своего лада и его жилище.

«А куда же пойду? К тетке, к князю или таки куда глаза глядят? Ох, горюшко!»

До самого рассвета одолевали Миловидку горькие думы. Пришло утро – дождалась, когда хозяин вышел на подворье, встала перед матерью Божейки:

– Прости меня, матушка, – сказала грустно, – я слышала, о чем вы говорили с мужем своим этой ночью, и вот что надумала: не кому другому, а мне надо идти к ромеям и искать там Божейку.

Женщина оторопела от этих слов. Но быстро пришла в себя.

– Опомнись, Миловидка! – замахала она руками. – Не бери к сердцу то, что слышала. Девичье ли это дело – идти к чужакам, слоняться среди татей и искать у них правды? Боги милостивые! Пропадешь ты, ей-богу, пропадешь!

– Ну почему же?

– Да потому хотя бы, что вон какая ты красивая. А кроме всего – беззащитная, чужая там. Кто защитит тебя, кто слово молвит, если кто-то скажет: моя? Идти тебе к ромеям – все равно что отдать себя на растерзание волчьей стае.

– Ну и пусть!

– Нет, не пусть… Они за таким добром в чужие земли с разбоем ходят, а ты сама к ним надумала. Соображаешь, в какую пропасть себя толкаешь?

– Я была уже там, матушка. Боги уберегли и вызволили. Смотришь, и на этот раз уберегут. Знаю Одес в ромейских землях, знаю Маркианополь. Есть у меня там пусть и старенький, но добрый человек – кочующий лудильщик из полян. Думаю, откликнется на мои мольбы и поможет разыскать Божейку. Он моя единственная надежда на ромейской земле. Он язык понимает, обычаи ромейские знает, знает и ромеев. Нужно будет расспросить – расспросит, заплатить – знает, кому и сколько. Да и дороги ему везде открыты. Скажет, что я дочка его, и пойдем. А вас об одном прошу: если и вправду хотите видеть Божейку, не пожалейте тех солидов и того золота, что у вас есть. Правду вы говорили: ромеи их очень любят. Только бы посчастливилось мне найти моего ладо, за солиды да за золото выкуплю. Присягаю в этом, матушка милая. Две цены дам, а выкуплю!

Не сдержала данного себе слова – быть твердой, словно кремень. Опустилась на колени. Почувствовала себя не только обездоленной, обиженной самыми близкими людьми! Что оставалось делать ей, не имеющей ни роду-племени, ни матери-советчицы? И зарыдала. А рядом с ней плакала и мать Божейки.

XV

За все лето князь Волот лишь изредка бывал в Черне да попутно – в Соколиной Веже. Заключенный с вечем договор удерживал его на придунайских границах Тивери и обязывал неустанно хлопотать о делах всей земли – выборе места под сторожевые вежи да об устройстве границ при веже. Не хотел, чтобы кто-то опорочил это дело своей нерадивостью, потому ко всему присматривался и начинал все сам. Придунавье не то что Поднестровье. Здесь низины, и найти место, которое хоть немного поднималось бы над местностью и позволяло просматривать не только Дунай, но и Задунавье, не так просто. А таких мест нужно было найти не одно, и именно там, где вероятней всего возможно вражеское вторжение.

Вот и ездил, присматривался да приглядывался. Возводить вежи приходилось, где еще никто не жил. Что будет и как будет? Земля эта испокон века славянская и по воле тех же славян отдана для гостинца. Хочешь ехать из степей в горы, к склавинам, или через Дунай, к ромеям, – поезжай себе, для этого есть границы земли Тиверской и торговый путь на границах. Хочешь отправиться с гор в степи или из придунайских долин в те же степи – отправляйся хоть со всем племенем, не только с конями, но и возами, для этого опять-таки есть границы и незанятые земли на границах. Лишь бы к славянам не забегал, лишь бы не грабил, как тать. Теперь, выходит, князь Тивери займет нетронутые земли, перегородит гостинец, а если кто-то осмелится идти по нему, должен сказать «нет». Осмелится ли на это или ограничится тем, что только расположится вежами на нетронутых землях, сами же земли оставит торговому пути?

Ограничился бы, если бы можно было. Потому что и сам толком не знает, как будет с нетронутыми землями, и на вече умолчал о них. А кажется, не следовало бы. Ромеи давно сломали тот вековой обычай, так почему же он должен придерживаться его? Чтобы дать татям возможность безнаказанно переправляться через Дунай и грабить славянские земли за Дунаем? Нет, надо бы сразу и все сказать на вече: не только вежами да постройками при вежах, веем людом выйти на Дунай и стать Длинной стеной по Дунаю. А если бы получил на это благословение вече, мог бы осуществить свою давнюю мечту-искусительницу: быть не просто предводителем тиверской рати и дружины, но и государственным мужем на своей земле, хотя бы таким, каким уже стал сейчас князь Киева, который вон какую вольницу позволяет себе – сооружает в Тивери морское пристанище, собирается ходить за море, вести с ромеями торговлю. Есть у него, наверное, кого послать и на кого опереться в таком деле. Разве он, Волот, не способен быть не только предводителем, а государем Тивери? Старейшины почитают его, как князя, вече ему не противится, видит в его делах здравый смысл, поэтому держит за него руку. А все же сделано не так уж много, чтобы чувствовать себя полноправным властелином в своей земле. Чтобы стать им, надо иметь и собственную силу, которая могла бы справиться с вечем. И сила эта не только рать и дружина, а мужи, способные поставить при необходимости под княжью руку и дружину, и рать. Такие воеводы в Тивери есть. Это перво-наперво те властелины, у которых уже есть свои угодья-вотчины, и склоняются они к князю, а не к вечу; это, наконец, и те, кто хотел бы получить свои земли, – воеводы, сотенные, десятские, считай, вся старшая дружина. Беда только, что не так много у него под рукой вольной земли, чтобы мог наградить всех угодьями. Вот и думай себе: не время ли воспользоваться нетронутыми землями? Вон скольких можно сделать властелинами в Приднепровье, воеводами на границах, если поделить свободные земли. А на место тех, кто пойдет в Подунавье, поставил бы воеводами, сотенными, десятскими других – вот и имел бы свою, княжью, силу и надежную опору в Тивери. Потому что всех награжденных, а особенно тех, кто стал бы властелинами и воеводами в Подунавье, обязал бы собрать собственную дружину. Вместе с княжеской они и составили бы рать – ту, с которой не всегда осмелилась бы состязаться и рать ополченцев. Сила станет против силы и заставит старейшин быть сговорчивее, а вече – покорней. И напрасно он не решился вынести на обсуждение вече мысль о необходимости поделить нетронутые земли между воеводами. Заключил бы с вече договор, сразу двух зайцев убил бы: и своих мужей и свою дружину имел бы в Подунавье, и надежную стену-заслон поставил бы против ромеев. Рискнуть разве и пообещать эту землю воеводам без решения веча?.. А почему бы и нет?.. Или ему трудно объяснить вече, почему поступил так, или после того, что случилось в Подунавье, кто-то осмелится перечить князю? Нет, не должны возражать, а уж в том, что воеводы возьмутся за сооружение веж да построек, за укрепление границ в Подунавье, если пообещает им вотчину-угодье поблизости веж, не сомневался.

Много значит и то, что нетронутые земли перестанут быть пристанищем для татей, всякого беглого и обиженного люда. Именно из него воеводы наберут себе дружины, а властелины – челядь. Вольный смерд в дружину, как и в челядь, не очень-то охотно идет. В дружину пойдет лишь тот, кто в конец обнищал, отрекся или избавился от земли. Сейчас эти люди кое-как перебиваются, а скажут им: идите на хлеб ратный, и у вас будет не только воля, но и конь, броня, все, чем сыт и доволен поселянин, пойдут не раздумывая. И воины они не хуже тех, из которых состоит сейчас дружина князя: отроки и мужи, именно такие нужны сейчас на южных границах Тиверской земли – смелые, находчивые, равнодушные к смерти и способные пойти на смерть.

Вдоль и поперек мерил в то лето князь дунайское прибрежье. И все – в седле, считай, месяца три уже в походе. А еще в постоянных заботах. Недостаточно было только выбрать место для вежей и построек, нужно еще в точности выверить: самое ли лучшее выбрано, не зальет ли вода, когда выйдет из берегов Дунай.

Зато и утешение получил от трудов своих, а больше всего, когда остановил коня над Днестровским лиманом, на месте старой греческой Тиры. И как же он раньше не догадался побывать здесь? Сам, без полян, увидел бы, что Сооруженная на месте Тиры твердь может стать Константинополем Тиверской земли. Место вон какое: высокий каменистый берег, по-над берегом – прозрачные воды лимана. И море неподалеку. А камня вокруг – хоть речку запруживай. И больше все белый. Если осуществит то, что задумал вместе с полянами, так и наречет это пристанище Белгородом. Потому что белым будет, словно лебедь на синих водах лимана, потому что станет вежей из веж и пристанищем из пристанищ, опорой Тиверской земли на всем Подунавье. Захотят – пойдут за море с товарами, а заворошатся ромеи – нагрянут на тех же лодьях и к ромеям: сюда, на Дунай, а то и до самого Константинополя. Чтобы знали ненадежные соседи, что анты имеют при Дунае свой Константинополь. Чтобы знали и трепетали!

С вечем князь заключил договор, и довольно надежный. Этим летом тиверские поселяне пойдут в низины с топорами и помогут тем, кто уцелел от ромейского набега, построить до зимы хижины, затем отправятся в Подунавье сооружать сторожевые вежи и постройки при вежах. Пойдут те самые поселяне или другие – это уже забота старейшин волостей. Они заключили с князем договор, должны позаботиться, чтобы в Подунавье были строители. Обо всем необходимом для сооружения побеспокоятся князь и его мужи.

В Черн вернулся усталым, к тому же Малки не застал дома: как и весной, летом, сидела с девочками возле Богданки. А без Малки, без детей пустым и грустным казался княжеский терем. Поэтому и не задержался в нем, уже на следующий день вскочил в седло и погнал коня в Соколиную Вежу.

Малыши соскучились по отцу не меньше, чем он по ним. Заглядывали в глаза, щебетали наперебой, сидя вместе в тереме бабуси Доброгневы, не умолкли и тогда, когда пошли, прихватив и Богданку, в лес, гуляли приветливыми в Соколиной Веже опушками. Со всеми князь был внимательным, добрым, а больше всего с Богданкой. Жалел его, пусть и не вслух, про себя, но все же признавал: сын наказан за отцовскую вину. А кроме того, ведь мать Доброгнева оставляет внука на зиму у себя. Все будут с отцом, с матерью, всем предстоит радостное возвращение в Черн, а Богданко останется коротать свой темный век здесь, все с бабусей да с бабусей. Как же мог после этого не жалеть сына и не быть к нему внимательным? Все богатство свое, кровь свою до капли отдал бы, лишь бы избавить сына от слепоты. Но не может!.. Бабуся Доброгнева берется сделать это, так пусть же будет так, как она хочет.

И день, и другой, и третий отсыпался Волот и чувствовал себя лишь отцом, да мужем жены своей, да сыном матери. А на четвертый постучались в ворота и гости – прибыла жена воевода Вепра с дочерью.

– Бью челом князю, – поклонилась она, когда вышел им навстречу, услышав ржание коней во дворе. – Низкий поклон и княгине Малке, – увидела и поклонилась ей.

– Проходи и будь гостьей, соседка дорогая. Хорошо делаешь, что не забываешь нас.

– Услышала, что князя боги вернули под родительский кров, и не могла не наведаться.

Обнимались, целовались, а тем временем говорили.

– Уж не воевода ли Вепр принес эти вести?

– Воевода в Черне, княже. Гонцы его сказали. А тут и Зоринка настояла.

Девочка стояла в сторонке. Увидев, что князь с княгиней наконец обратили на нее внимание, обрадовалась, просветлела личиком.

Княгиня подошла к ней, сердечно обняла, поцеловала. Знала ведь: приветствует не просто гостью, Богданкову невесту, ту, которая станет, если не помешают боги, еще одной дочерью и княгиней в земле Тиверской. Кто же останется равнодушным, видя, каким утешением для посторонних является твое дитя? А княгиня Малка не посторонняя, она первая на всю Тиверь жена. Вот только Богданко…

– Князь яко верный домочадец, – заговорила несколько изменившимся голосом Вепрова, когда отпустила свое чадо к детям, – ни на день не задержался в Черне, оставил все остальные дела и быстрей домой.

– Ой, Людомила! – обратилась Малка к ней. – Думаешь ли, что говоришь? Стольные дела все лето держали его на границах. За три месяца объявился здесь только третий раз, а ты говоришь «быстрей»?

– Людомила знает, что говорит, – весело играл глазами князь. – Винит в том мужа, который, наверное, реже бывает в Веселом Доле, чем в Соколиной Веже. Верно говорю, Людомила?

Вепрова отмахивается от того, что слышит.

– Или князь не ведает, какой у него воевода? Ему дом что волку прошлогоднее логово: вспоминает о нем, когда запуржит.

– Даже так?

– Если бы не челядь, не знаю, что бы и делала с тем Веселым Долом. Все на мне. Знаете ведь: и скотина, и полей немало, а муж в Черне, сама должна обо всем хлопотать, обо всем заботиться.

– Тогда с разрешения дорогой Людомилы подшутим немного над ним. Согласна?

– Стоит ли?

– Стоит, раз такой. Пошлем сейчас гонца и позовем сюда. А уже здесь и отпразднуем завершение лета все вместе.

Шутка оказалась как никогда уместной, а праздник вышел совсем славным. И для мужей, которым было о чем поговорить под хмелем, и для жен их, что считали себя не просто подругами – сестрами. Но больше всего радовались дети. У них было свое застолье и игры свои. Зато такие радостные и шумные! Даже Богданко забыл в том шуме-веселье, что он незрячий. И смеялся, и кричал, и радовался; как старший, разнимал младших, если у них доходило дело до ссоры. Потому что с ним была Зоринка. Потому что у Зоринки такое доброе сердце, такая она мастерица на выдумки, что некогда думать про темень в глазах и про тяжесть на сердце. Радостью и утехой искрится оно, а уж такие ли частые гости те искорки, чтобы отмахнуться от них? Даже когда умолкло все, а гости начали собираться в дорогу, не огорчался Богданко так, как мог бы. Потому что обещали все: и Зоринка, и ее мама, и родные его, что не последний раз они здесь…

С того дня князь Волот стал заметно добрей со своей женой, а еще добрее – с детьми. Почему – сам не знал. Может, мысленно просил прощения за свои думы там, над лиманом, а может, только хотел бы попросить, но не мог. Так нелегко подойти и сказать: «Я предал вас: и тебя, жена, и вас, дети… Увидел девку красоты неписаной, забыл обо всем, пошел на предательство, чем, наверное, и прогневил богов, а разгневанные боги покарали меня самой страшной карой – слепотой сына». Ой нет, сказать о таком не может, лучше будет, если не узнают.

Замечала ли его муки-покаяния княгиня Малка, одни боги ведают. Но на благосклонность отвечала удвоенным вниманием, а на ласку – благоговением. Как и дети, между прочим. Особенно самая младшая – Миланка. Светилась, как солнышко, покоя не давала отцу. Только отец в терем, уже бежит, смотрит-заглядывает в двери. И улыбается так, что и каменный не останется равнодушным, скажет: «Заходи, дитя».

Не гневался за это на нее и на нянек-челядниц. Усаживал на колени и наслаждался щебетаньем-разговорами, глазоньками доверчиво-добрыми и чистыми. И слушал внимательно и чинно, а то и смеялся, слушая.

– Вот ты какая у нас! – удивлялся. – Умеешь быть пташкой и петь, как пташка?

– Да.

– Ну-ка спой!

Девочка не заставляла себя долго просить. Быстренько слезала с отцовских колен, становилась, как подсказывал ее детский разум, и напевала:

Воробышек-пташка, пташечка,

Был ли ты в нашем садике?

Видел ли, как сеют мак?

Ой, вот так сеют мак,

Ой, вот так сеют мак.

Князь подхватывал малышку на руки, прижимал и целовал нежно.

– Какая ты у нас славная, Миланка! Какая милая девочка! Кто же это тебя научил всему? Бабуся?

– Она.

– А ты уже сеяла мак?

– Нет, собирала только. Бабуся говорила, весной будем сеять.

– Поедешь к бабушке?

– Поеду. А батюшка поедет с нами?

– Поеду, дитя мое.

– На все лето?

– Нет, на все лето не смогу. Буду приезжать на праздники да когда будет свободное время.

– Приезжай, батюшка. Там так хорошо! И песик у бабуси есть, и кошечка, и цыплята. А еще бабуся много сказочек рассказывает нам, поет всякие песни.

– О-о! Ты и сказочки уже знаешь?

– Знаю.

– Может, расскажешь?

– Я лучше спою еще.

Не ожидая приглашения, пускалась в танец. А танцуя, напевала:

«Пташка маленькая,

Где твоя матушка?»

«На маковке сидела,

Дробный мачок клевала».

Клюв, клюв, клювик.

Идет девка танцевать,

А за ней молодец.

«Не пускайся, девка, в пляс,

Горе будет под конец».

Они так громко смеялись, поднимали такой шум, что челядницы удивлялись и радовались, глядя на них.

Не раз думал князь: хорошо ли, что все Миланка да Миланка развлекает отца, не пора ли и отцу потешить дочку?

Искал и не находил для нее развлечения или времени на развлечения. Но однажды, когда выпал снег, вошел со двора радостный и бодрый.

– А ну-ка, Малка, одевай детвору, да потеплее. Поедем в Соколиную Вежу, прокатим в санях наших соловушек и Богданку проведаем.

И усаживались в запряженные тройкой сани, и ехали заснеженным полем и лесом. Волот был таким, как и утром. Смеялся радостно, смешил всех и напоминал челяднику:

– Гони, гони вороных! Они застоялись, пусть несут так, чтоб снег летел из-под копыт, чтобы ветром дух захватывало у нашей Миланы. Ей это нравится. Правда, Миланка?

Укутывая девочку, заглядывал в ее горящие глазки и радовался.

«Несправедлив я был к Малке, – признавался себе. – Ой, несправедлив! Девчонки не такой уж и вред для рода. Вон какая красавица старшая – Златка. А какая Миланка! Вторая Миловидка по красоте. А значит, не нужно падать духом. Постигло горе сына? Не будет наследника кровного? Так будет два зятя! Один из них заменит сына, если на то пойдет, и сядет на княжеский престол в Тиверской земле! Не все еще потеряно. А может, и ничего не потеряно».

XVI

Зима извечно была порой отдыха. И для князей, и их воинов, и для смердов-поселян. Не до отдыха лишь ремесленному люду: оружейникам да мастерам по золоту, кузнецам да лудильщикам, плотникам и ткачам. Тем, наоборот, надо наверстывать зимой, брать на прожитье то, чего не возьмут весной, летом, когда в поле горячая пора. Да и ремесленников не так уж и много. Все остальные знают: настала зима – пришло время отдыха, а лучшим отдыхом всегда была и остается охота.

Не удержался от нее и князь Волот. Поездки в Соколиную Вежу, правда, немного поубавили в нем страсти к охоте, но не настолько, чтобы отказаться от нее насовсем. Как только легли глубокие снега и в Тивери твердо установилась зима, заржали у княжьих конюшен кони, залаяли на скотных дворах псы, отозвались, пробуя голоса, рожки, за ними – и басистые турьи рога. Ловчие покрикивали на челядь, челядь – на псов, и пошло, покатилось долами громкое эхо, извещая всех: князь собирается на охоту.

Когда Волот выходил из терема и садился в сани, подъехал на вороном, широкогрудом, с крепкими ногами и еще более крепкой гривастой шеей коне воевода Вепр.

– Куда велишь идти сегодня, Волот?

– В низины, там зверя больше.

– А может, на дедовские вотчины заглянем? Там не меньше. Давно не были в тех местах зимой, не охотились.

Догадывался воевода: не до веселья князю в Соколиной Веже, потому и хотел увезти подальше от нее. А самого, как никогда, тянуло в Веселый Дол: обещал Людомиле еще тогда, как гостил, что на ловы прибудет к отчему дому.

Не первый раз идут на охоту вместе. С тех пор как Волот – князь, Вепр – первый после князя ратный муж в земле Тиверской. С юных лет сошлись на ловах в своих вотчинах. Брали их тогда не как мужей – рано им было выходить на медведя, встречаться с клыкастым вепрем, брали как отроков, возлагали на них обязанность загонять зверя. Однако снаряжение и они имели настоящее, да и охотничьих навыков им не занимать. Всякое случается на охоте, произошло и тогда, при первом знакомстве молодого княжича с молодым соседом Вепром. Шел с челядью, кричал, загоняя зверя, а вепрь пошел на него. Конь взвился на дыбы и выбросил княжича из седла. Как это случилось – и заметить не успел. Да и некогда было смотреть. Сошли с дороги челядники – рванул за ними и Гнедой. А вепри уже рядом. Единственное, что мог сделать – подхватил рогатину и приготовился к бою. На что надеялся – сам не знал: вепрей, которые шли прямехонько на него, было два, да какие там вепри – веприщи.

– Бери того, что по левую руку, – услышал позади себя чей-то голос. – Я возьму того, что по правую.

Отрок, что скакал на коне и кричал ему, тоже был с рогатиной. Кто он – позже узнал, а узнав, и в Соколиную Вежу пригласил, и конем гривастым, который носил потом Вепра на Дунай и за Дунай, наградил. И все в благодарность за помощь, потому что и родители после этого близко сошлись и стали не только приятелями, но и соратниками. А к тому же жили по соседству: Волот с отцом своим по одну сторону леса, Вепр – по другую; в вотчине Волота межа проходила по северной стороне дубов, что стояли на взгорье и высились над лесом, у Вепра – по южной. И характерами оказались похожи: веселые и удалые, склонные к крепкой мужской дружбе, а еще сильные телом и духом, не боялись ни скачек шальных, ни поединков со зверьем лютым. Вот и подружились. Сколько жили в своих вотчинах, столько и были все время вместе. Одним предпраздничным вечером Волот гнал коня в Веселый Дол и был на игрищах и других забавах у Вепра, в другой раз – Вепр скакал в Соколиную Вежу на гулянку вместе с Волотом. А уж когда наступал день, который праздновала вся земля, или приближалось время зимней охоты, сходились всем родом и развлекались так, как сердцу было угодно.

Потом участились ратные занятия и походы на Дунай и за Дунай. Были отроками – держались поближе к отцам, повзрослев – не забывали, что они соседи-побратимы: и в походах старались быть поближе друг к другу, и в сечах не забывали, что плечо друга – надежное плечо. А когда не стало родителей и им пришлось взвалить отцовскую ношу на свои плечи, и подавно сроднились. Теперь уже судьба Тивери заставляла их держаться вместе, оттачивала разум и меч на дела ратные и стольные.

Зимний день слишком короток, чтобы надеяться на лов сегодня же. Поэтому князь Волот и решил: будут двигаться вперед, в сторону Дуная, пока не стемнеет. Вепр решился возразить:

– Это рискованно, княже. А если ночь застанет в лесу? Тем более что дальше пойдут сожженные веси и городища. Там мы не сможем найти ночлега.

– Ну почему же? За лето каждая семья что-то да поставила. Какая весь ближе всего?

– По одну сторону – Медуша, по другую – Солнцепек.

– А дальше?

– Выпал.

– Выпал? Постой, неужели Выпал?

– Точно. А что князя так удивляет?

– Я был в Выпале, я знаю его. Туда и направимся.

– Если князь был там, то должен знать: Выпал сожжен дотла.

– Говорю же, за лето что-то построили. Раз есть люди, значит, есть и жилье, а нам на ночь большой роскоши и не требуется. Повелеваю: держать путь на Выпал.

И взбодрился, и разволновался. Случайно ли оказывается здесь вторично или по велению судьбы? Знает, в Выпал направилась Миловидка. Нашла ли своих родных? Живет ли здесь?

Городище действительно было уже не таким, как летом. Среди припорошенных снегом пепелищ стояли и свежесрубленные избы. Правда, не много их было. Когда же побывали в двух-трех домах, засомневались, найдут ли ночлег, если в каждой халупе живет по нескольку семей.

К счастью, староста Выпала оказался смышленым: не долго думал и гадал, освободил свою хижину для князя, еще одну – для мужей и челяди, а выпальцам велел потесниться на время, пока будет гостить князь.

Это понравилось Волоту, и он пожелал встретиться со старостой с глазу на глаз.

– Есть еще одно важное дело. В Выпале живет девушка Миловида. Ярославова Миловида. Знаешь такую?

– Отчего же не знать, знаю.

– Приведи ее, и немедленно. Я возвратил ее весной из ромейского плена, – объяснил князь, чтобы староста меньше удивлялся. – А ладо ее остался там. Скажи, есть вести о нем.

Думал, староста услужливо кивнет и поспешит выполнить волю князя, но тот стоял и моргал глазами.

– Пойти, княже, могу, но приду ли с Миловидой – не знаю.

– Почему так?

– С осени не вижу ее в городище.

– С осени? Куда же подалась? Куда могла пойти?

– Не ведаю.

– Ну, а родители ее живы, здесь они?

– Нет, полегли. Весь род погиб. Миловида лето провела у своей тетки, а сейчас не вижу. Так я пойду и спрошу, где она.

Староста поклонился и поспешил уйти, а князь сидел словно в воду опущенный. И хотел, и не мог осознать то, что услышал. Говорит, родителей у Миловиды нет, весь род полег, и Миловидка куда-то по осени подалась. А в Черн, видишь, не пришла. Почему? Не поверила речам княжьим? Не пожелала быть в стольном Черне? Наверное, так.

Пока раздумывал, тревожа себя не очень утешительными мыслями, староста уже стучался в дверь к Миловидкиной тетке и старался втолковать той, зачем пришел и кто зовет Миловидку.

– Господи! Ее же нет!

– Я тоже говорил: нету. А князь велит: найди и приведи.

Тетка и удивлена, и немало испугана этими словами. «Приведи? Ой, да что же он себе надумал, этот князь?»

– Бросай эти хлопоты, староста. Миловида оставила Выпал, ушла из Выпала.

– Куда пошла? Где можно найти если не сегодня, то завтра?

– Разве я знаю? – слукавила женщина. – Пошла по свету, а свет широкий, ищи ее там.

Крутил, как только умел, хитрый староста, а вернулся ни с чем. И князь остался ни с чем. Поэтому и не спал до глубокой ночи, а на ловы поехал пасмурней, чем серое зимнее небо. Вепр быстро приметил настроение князя и не утерпел, чтобы не напомнить о своей вотчине.

Повод дало завершение первой облавы. Ловчие несли и несли к саням добычу: лосей, и вепрей, и оленей, и зайцев. Отдельно складывали то зверье, что давало лишь пушнину.

– Ого! – веселились и потирали они замерзшие руки. – Такой улов не всегда посчастливится добыть.

– Князь знает, где водится зверье, – польстил кто-то, не подозревая, как воспримут окружающие эту лесть. Зато Вепр приметил его острый взгляд и, кажется, понял, отчего так хмур и невесел князь с ночи.

– Набили и правда больше, чем можно было надеяться, – вставил свое слово. – Может, на сани, да и по коням, а, княже? Зачем нам тесниться в выпальских халупах? У меня и теплынь, и просторно, есть где и ловы продолжить, и трапезу, достойную князя и его мужей, организовать.

– А доберемся к ночи?

– Ей-богу, доберемся. Это же вдвое ближе, чем к Черну.

– Тогда прикажи взять с собой дичины на вечернюю и утреннюю трапезы, и едем. Все, что останется, отдай выпальцам.

– Гой-я!

Вепр крутнулся на месте и подался по-молодецки к челяди, а князь подзывал уже к себе выпальского старосту.

– Мы уезжаем, – сказал ему. – Все, что выделят мои мужи, возьми и раздай погорельцам. Девке Миловиде, если объявится здесь, скажешь: князь был и интересовался, как живет она без родных. Если же останется в Выпале, позаботься, чтобы никто ее не обижал. Слышал, что говорю?

– Слышу, княже, слышу.

– А еще скажи ей: весной ромеи обещали возвратить наших пленных, ну и ее лада тоже.

– Скажу, княже, непременно, – поспешил заверить староста, и было в той поспешности не только желание прислужить, был и страх: а где найти Миловиду? Тетка ее правду говорила: свет широкий, пойди найди сироту в том широком свете.

В тереме воеводы Вепра князь чувствовал себя как дома: и тепло было, и уютно, и просторно. К тому же от свежих яств на столах поднимался пар, столы ломились от многочисленных кубков с медом и сытой. Все для тех, кто разделит с князем обильное застолье. Да и князь отправился на охоту не с пустыми залубнями, есть в них еда и питье. Да что они против того, чем угощает ныне Вепр и его жена Людомила? Из привезенного с охоты приготовили только выловленную в лесах дичь, все остальное – от щедрот Людомилы Вепровой да самого Вепра.

Кто видел его на охоте, тот, не задумываясь, скажет: нет более одержимого, более буйного в этом деле мужа, чем воевода Вепр. Однако кто имел случай поднимать с ним наполненные медом братницы, делить веселое под хмелем застолье, не будет долго искать равного Вепру. Потому как Вепр всех превзойдет в питии и веселье, а еще в похвальбе охотничьим умением.

– Зимняя ночь, – хозяин поднялся за столом, – длинная ночь. Будем пировать, братья! Есть у нас и время, и все, что требуется для веселья. Самое главное, нам выпал случай отдохнуть от дел, побыть вместе со своим князем. Так за веселье, мужи! За удачные ловы! За князя Тивери, надежную охрану нашей земли и нашего благополучия!

Он протянул Волоту свою братницу, и мужи не замедлили поддержать воеводу, но Волот остановил их.

– Подождите, – остерег и тоже поднялся. – Обычаи наши велят пить сначала за хозяев и достаток в хозяйстве. Мы ныне гости воеводы Вепра. Так поднимем первую братницу и воздадим должное очагу воеводы и той, которая оберегает этот очаг, – Людомиле.

Заметил, наверное, как смутилась женщина, слыша здравицу в ее честь, и перевел на шутку:

– За Вепра будем пить завтра, если будет охота такой же удачной в его лесах, как и в выпальских. А сейчас предлагаю выпить за хозяйку дома, за ее гостеприимство, за то, что умеет быть и заботливой матерью, и достойной хранительницей очага.

– Выпьем! – громко и дружно поддержали своего князя мужи. – За Людомилу Вепрову и в ее лице за всех жен мужей ратных! За тех, на ком держится наш славянский очаг! Здоровья красавице Людомиле! Почет и честь!

Хозяйка не ожидала, видимо, что ее станут величать так громко, и смутилась, не нашлась бы что ответить на такую здравицу, если бы не князь. Он наполнил братницу, подошел и подал ей в руки.

– Выпей с нами, Людомила.

– Спаси бог. Когда так, почему бы и не выпить.

Ее ответ и то, что пригубила вино, вызвал еще более громкие возгласы. Князь повеселел и пригласил хозяйку к столу.

– Это же трапеза мужей.

– Ничего. Беру под свою княжью защиту. Поговорить надо, – добавил, усаживая рядом. – Княгиня Малка специально собиралась в Веселый Дол, поговорить с соседями. Но раз я уже здесь, в Веселом Долу, сделаю это и без нее. Разговор пойдет, дорогая Людомила, о Зоринке.

– А что Зоринка? – всполошилась женщина.

– А ничего. Знаем, что хорошая девушка растет, и хотели бы, чтоб была еще лучше. Княгиня Малка нашла среди пленных учительницу, хорошо знающую августейшие порядки, что бытуют в имперских августионах в чужих землях. Малка приставила ее к своим дочкам и предлагает и Зоринке эту науку. Будет она женой Богданке или нет, а наука для дочки воеводы не будет лишней. И еще хочу спросить гостеприимную хозяйку: как она смотрит на то, если бы уже и сейчас, может, после окончания этой охоты, отвезти Зоринку к нам? Пусть бы жила при тереме, познавала правила императорского дворца. И моим девчонкам было бы веселее с ней, и ей тоже.

– Ой, князь, – печально посмотрела Людомила на князя. – Не знаю, что и сказать.

– Что так?

– Не знаю, о ком больше думать – о девочке-малолетке или о старшем моем, Боривое.

– А что с Боривоем?

– Боюсь, беды наделает, если не женим.

– Сколько же ему лет?

– Двадцатый идет.

– О! Такой прыткий? Так пусть выбирает себе ладу…

– Ветер у него в голове, княже. Ничего другого не знает, ничем другим не интересуется, кроме девок. А у нас как на грех никого нет на примете, чтобы была ему достойной парой. Нареченная его – князь знает это – умерла внезапно, другой не приглядели за хлопотами.

– Сам найдет. Стоит ли так печалиться?

– Ох, князь, как не печалиться, если он лезет туда, куда и глаза не смотрят.

– Пустое, – засмеялся Волот и наполнил обе братницы вином. – Завтра же поможем вашей беде, Людомила! Скажи, почему он дома, а не в дружине?

– Так ведь зима!..

– Сторожевую службу и зимой несут. Вот туда мы и спровадим его, чтобы меньше о девках думал, – засмеялся Волот и взял в руку братницу. – Вы скажите мне о Зоринке: посылаете ее в Черн или нет?

– Разве я знаю? Должна поговорить об этом с мужем.

Князь приумолк, заглядевшись на нее.

– Разве я возражаю? Обсудите, но все же будь сама собой, будь тверже с мужем и с детьми, а не то и правда натворят беды.

Не только сейчас, под хмелем, всегда чувствует себя особенно добрым рядом с Людомилой. Нравится ли она ему или просто сочувствует ей, не очень осчастливленной с Вепром? Наверное, и то, и другое. Потому что Малкина названая сестра вон какая миловидная, добрая и щедрая. А оказалась в руках пусть и беззаботно-веселого, до самопожертвования отважного, но все же баламутного мужа. Это только оправдывает Людомила мужа: редко бывает воевода в Веселом Долу и хозяйство оставил на жену. Не то она говорит: не уважает и не ценит ее муж как жену. Другой он. Его характер, нравы и потребности отличаются от Людомилиных. Больно от этого Людомиле, утешает только дочка Зоринка, и лицом и статью похожая на маму. Никому не говорили об этом с Малкой, однако сами, любуясь Людомилой, нарекли ее дочку Богданковой.

Стараясь развеселить Вепрову жену, и сам развеселился. Шутил, пил и смеялся. Пока ее место за столом не занял муж Людомилы и вся прочая братия.

– Княже, – сказали ему. – Мы тут поговорили-посоветовались и сошлись на одном: разве мы такие беспомощные, чтобы простить ромеям весеннее нападение и опустошение? Собирай по зиме рать и пойдем за Дунай, возьмем за загривок Хильбудия и всех, кто с Хильбудием.

– Считаете, что нужно идти?

– Думаем, что так.

– Уж если идти, то идти всей антской силой, а князь Добрит нас не поддержит, он думает иначе взять верх над ромеями.

– Будто можно иначе?

– Почему же нет? Если на самом деле возвратят пленных и покроют убытки, вот и будет верх над ними. Не о том должны сейчас думать, братья. – Князь поднялся и обвел взглядом мужей, словно хотел убедиться: все ли тут свои, может ли им сказать то, что надумал. – Знаете, почему я просил у веча согласия занять нетронутые земли и соорудить вежи и остроги по Дунаю? Представляю себе это так: должны выйти тиверским народом к самому Дунаю и стать на нем непоколебимой твердью. Ромеи там, под Константинополем, построили Длинную стену. Мы воздвигнем ее здесь. И этой стеной будете вы, мужи Тиверской земли. Ты, Вепр, ты, Чужкрай, ты, Ратибор, все наидостойнейшие, кто здесь, кто там, в Черне, в старшей дружине нашей. Хотите знать, почему именно на вас возлагаю надежду? Скажу.

И он не стал скрывать, что было до этого лишь тайным намерением. Здесь действительно все свои, друзья-мужи, верные побратимы. А от побратимов негоже прятать даже самые тайные мысли.

Мужам не надо было объяснять, что такое нетронутые земли, чем богато и соблазнительно Подунавье. Они и объездили его, и исходили, даже исползали, охотясь. Время пришло сказать другое: кого награждает князь землями в Подунавье, какими хочет видеть те волости и каким их владельцев.

– Желаю, чтобы каждый из вас, получив удел, взял на себя сооружение вежи и острога при ней. Помните, вам надлежит не только стоять на границах – жить, поэтому сделайте все, чтобы вести хозяйство. Людей будет достаточно, воспользуйтесь этим и возведите надежные тверди. А еще запомните – волости ваши должны стать настоящей стеной против ромеев, не ограничивайтесь сооружением острогов и веж, посадите в своих уделах тиверский люд – челядь, поселян, даже татей, если они откажутся от разбоя. Это будет ваша самая надежная твердь.

– Славно! Мудро и славно!

Князь поднял руку: он не все еще сказал.

– Хочу видеть вас надежной опорой на границах, а значит – опорой земли и стола. Поэтому повелеваю: идите и утверждайтесь, будьте властелинами и заодно – воеводами, каждый со своей вежей и со своей дружиной. А когда утвердитесь, тогда и спросим ромеев: зачем ходили на нашу сторону и что искали на нашей стороне?..

– Правду говоришь, княже! Пусть славится Тиверь и тиверская мощь на Дунае!

– Хвала князю Тивери! Слава и хвала!

Сколько пили той ночью, столько и провозглашали здравицы своему предводителю. Довольны были услышанным.

Даже когда выехали на рассвете на ловы, посматривали на своего князя, словно спрашивая: «Правда ли это? Не приснилось ли нам спьяну?» А Вепр и вслух спросил:

– Сколько уделов им давать, Волот?

– Сколько заложим крепостей, столько будет и уделов. – И уже погодя добавил: – Для тех, кто заслужит княжескую ласку после, тоже оставлю землю.

– Понимаю. Мы первые, но не последние. Не осудишь, если поинтересуюсь еще одним?

– Говори.

– Тиру ты за кем оставляешь?

– За собой.

– Тогда просил бы выделить мне земли, которые прилегают к устью Дуная.

Волот пристально, изучающе посмотрел на него:

– Почему?

– Пусть и там будем соседями.

Князь не спешил соглашаться. Не потому, что у него были другие намерения (у него, правду говоря, не было). Какая-то неуверенность, что-то похожее на недоверие шелохнулось в душе Волота от слов Вепра: «Пусть и там будем соседями».

– Учти, это опасное место. Может, одно из самых опасных.

– Или я похож на того, кто ищет тихого места? Зато сейчас уже вижу, какую ловушку устрою там ромеям. Придет время – будет у меня в устье Дуная свое пристанище и свои лодьи в пристанище. А построю лодьи – и ромеи присмиреют. Увидим тогда, кто у кого будет спрашивать позволение ходить по Дунаю. Если не берешь устье себе, отдай мне. Или кого другого найдешь, кто сделает то, что задумал я?

«Скор мой воевода, ничего не скажешь. Вот только не слишком ли далеко забегает? А впрочем, кого в самом деле поставить в устье Дуная, если не Вепра?»

XVII

Все, что следует сделать в Соколиной Веже, делает челядь, все, за чем нужно присмотреть, присматривают работники. Старая Доброгнева все время проводит с Богданкой, печется только о нем. Даже ночью не дает себе покоя, выходит во двор и молится, обращаясь к небесам:

– На море, на океане, на острове Буяне живут-поживают три брата ветра. Один – который любит гулять в краях северных, второй – в восточных, третий – в западных. Повейте сильнее, ветры буйные, выньте печаль из сердца отрока, снимите с глазонек Богданки злую болезнь – златеницу. Слышите, ветры буйные? И тебя прошу, Заря-зарница, матушка наша вечерняя, ночная и утренняя. Как ты выводишь на небо солнце ясное, бьешь-побиваешь, насмерть поражаешь мечами-самосеками мрак ночной, пусть точно так же будет повержена хвороба Богданки. Пусть будут мои слова тверже, чем камень, острее меча-самосека. Что задумано, то пусть и сотворится.

Всматривалась в небеса и молилась, а помолившись, на все четыре стороны поклонилась и пошла спать. Ведь ранехонько надо встать и пойти ни свет ни заря к роднику, набрать в нем заряной водицы – той, что с ночи никто не взбалтывал, что приняла в себя посланные с неба росы и предрассветные туманы. Смотришь, найдется хоть одна капелька живой воды, той, что ждут не дождутся.

– Вставай, внучек, – говорит ласково бабушка, увидев, как он шарит рученьками в поисках своей нянюшки. – День на дворе, будем умываться да завтракать.

– Я долго спал, бабуся?

– Не так уж и долго, однако пора, тебе нужно привыкать вставать рано. Скоро наш долгожданный день – светлая пятница. В этот день должны выйти во двор еще до рассвета, встречать царевну Золотую Косу, Ненаглядную Красу.

Умывала Богданко старательно – и брызгала в глаза заряной водицей, и промывала их, приговаривая:

– Шла баба из-за моря, несла полон кузовок здоровья. Кому-то лишь кусочек, нашему же Богданко целый кузовочек. Вода вниз, а ты, внучек, расти вверх. Как с личика стекает вода, так и с глазок хвороба.

Внук слушал и слушался. Уже потом, как усадили за стол, спросил:

– Уже одна седмица осталась до светлой пятницы?

– Верно, всего одна седмица.

– Жалко, что я не увижу царевну.

– А может, и увидишь, соколик. Прозреешь и увидишь.

– Если бы. Знал бы, раньше бы насмотрелся. Она, бабуся, будет в тот светлый день такой, как всегда, или нет?

– Ну что ты! В этот день царевна выйдет обновленной.

– В море-океане умоется?

– А где же еще?

– Не пойму что-то, бабушка Доброгнева. Вы ж говорили, солнце каждый вечер прячется в море-океане и каждое утро выходит оттуда не таким жарким.

– Говорила, потому что это так: обновляется оно каждый день. А все же каждодневное обновление – не то, что годовое. В светлую пятницу царевна Золотая Коса, Ненаглядная Краса купается в молоке дожденосных дев, а это не то, что в обыкновенном. Слышал, как гремит-громыхает бог-громовик, когда приходит пора весеннего слюба? Это он ищет в поднебесных водах океана одну из своих избранниц. А найти не всегда удается. Поэтому и гневается. Носится по небу и смотрит-высматривает. А уж когда увидит, как вынырнет какая-то из них да блеснет на солнце белыми, словно жемчужины морские, персями, и совсем взбесится, бурей гонится за тем облаком-девой, а настигнув, хватает в огненные объятья, пронизывает молнией. Тогда и бурлит-клокочет в море первое слюбное молоко. Обновляется, купаясь в нем, морская царевна, хватает его и для обновления матушки-земли. Видел же, как засевает нивы дождь? Так знай: это плодоносное семя слюбного единения бога-громовика с полногрудыми девами поднебесья. Ранние эти дожди смывают снега, а вместе со снегами и грязь, исцеляют землю после лютой зимы и возвращают ее к жизни.

– Исцеляют? Бабушка, значит, дождь и есть живая вода поднебесная?

– Целительная, внучек. Всего лишь целительная. Живая на острове Буяне. Правда, и она выпадет с дождями. Ты только не горюй, если не прозреешь сразу. Чаще всего бывает, что живой водой трижды нужно брызнуть в глаза, чтоб они снова стали зрячими.

– Ой, так долго придется ждать?

– Может, сразу прозреешь, а может, и нет. Будь терпелив. Нужно, что поделаешь. За терпение боги и посылают благодать свою. Княжич Яровит не то терпел, прокладывая путь к своей избраннице, но все вынес и проложил.

– Яровит? Это кто же такой, бабуся? Откуда он?

– Из дальным-дально, соколик, из седой древности. А жил неподалеку от нас, под горами Карпатскими. Когда – никто точно не знает. Одно осталось в людской памяти: витязем был непобедимым и самым красивым на все предгорье. Сам, без дружины, выходил против чужой рати и рубил ее мечом-самосеком до тех пор, пока враги не показывали спину. А больше всего ценил правду. Невинного не обижал, убогого не обходил. Пахал землю, ходил на охоту, жилье построил над речкой. Так и жил бы, наверное, на радость старикам своим да другим людям, если бы не заговорила в нем Лада и повела навстречу той, что ждала-высматривала его, своего суженого.

Княжич и до этого не раз бывал в горах и долинах земли своей и во время охоты, и просто из интереса. А еще выходил на границы, когда трубили тревогу: «Вставай, Яровит, спеши, Яровит! Тати идут на нас с чужого края!» В тот день, когда в нем заговорила Лада, добрался до самых гор. Поразился их крутизне и подумал: «Одолею ли?» И чем выше забирался, тем сильнее было желание преодолеть высоту. А взобравшись на самую вершину и глянув по ту сторону перевала, не удержался от искушения спуститься в долину, разузнать, кто и как живет там, за крутыми горами.

На него не обращали внимания, пока не добрался до жилья властелина и не представился:

«Я княжич Яровит с берегов Прута. Хочу видеть хозяина острога и властелина края».

Только тогда удивились и захлопотали.

«Яровит? Тот, о котором идет по свету слава, как про чудо-витязя, который сам-один выходит против рати и побеждает?»

Видел, все испуганы вконец, и не только челядники. В тереме властелина тоже смотрели на него испуганно. Все время спрашивали: как же он перебрался через такие горы? Возможно ли перейти их, да еще с конем?

А пока княжич Яровит вел беседу с властелином загорья, в соседней с гридней светлице стояла перед своей матерью дочка властелина, растерянная и поникшая.

«Ты больна? Тебе плохо?»

«Да, матушка. Плохо, и очень. Но не потому, что больна».

«Тогда почему же?»

Не решалась открыться и еще больше страдала от этого.

«Там… – решилась наконец и залилась румянцем. – Там, у отца, сидит витязь, люб он сердцу моему, давно вижу его и во сне и наяву».

«Господи! Что слышу от тебя?»

«Матушка моя! – заплакала девушка и упала на колени. – Матушка добрая и золотенькая! Не гневайтесь на меня и не наказывайте меня. Потому что ничто не поможет. Лучше сделайте так, чтобы витязь этот остался у нас на ночь и потом, до тех пор, пока не признаюсь ему, от чего сгораю. А если, матушка, не найдете способ задержать его в нашем остроге, то там, в водовороте речки, найдете свою дочку».

Хозяйка испугалась и встревожилась не меньше, чем ее Жива. Да и где найдешь такую мать, чтоб была врагом своему дитяти. И пошла в гридницу, и заговорила гостя. А беседуя, поняла, что другой такой пары, как ее дочка и этот витязь, не сыскать во всем белом свете. Они, словно два цветка в саду царь-девицы, будет горе, и большое горе, если не останутся вместе.

И увивалась около гостя, и к столу приглашала. Когда же согласился отобедать, поспешила накрыть стол, позвала на трапезу мужей острога, семью свою, и среди них – привороженную чужинцем Живу.

Там он и увидел ее впервые, а уж как увидел и заговорил, понял: вот кто призывал его через горы, поэтому не стал медлить за трапезой и сказал девушке, что не возвратится за горы без нее.

«Я согласна, витязь, назваться твоей женой, – ответила ему Жива, – но ставлю одно условие: сделай так, чтобы могла ездить через горы к отцу-матери в гости».

На все соглашался и обещал. Почему бы и не пообещать? Земля его хотя и за горами, но не за далекими. По эту сторону гор отец Живы соберет народ, проложит путь до самого хребта, по ту – это же сделает его, Яровита, отец. А с перевалом и сам управится. Что ему, витязю, при молодости и силе? Или не сможет разрушить камень, или не сровняет гору?

Так мечталось, да не так вышло. Уже заканчивал дорогу через гору, как почувствовал страшную жажду. А неподалеку – слышно было – шумел, маня своей прохладой, поток. Вот он и пошел туда напиться. Долго и сладко пил, потом сел на коня и погнал его к отцовскому и материному жилью над Прутом. Не ощущал в себе каких-то перемен, ничего странного не замечал за собой. Подъехал к отцовскому жилищу, постучал в ворота, а его не пустили во двор.

«Кто ты?» – спросили через оконце.

«Разве не видите? Яровит!»

«Проезжай мимо, человече, если выдаешь себя за Яровита. Наш Яровит – молодец из молодцев, а ты, не будь сказано к ночи, сыч из пущи и старец под сто лет».

«Что ты мелешь? – разгневался Яровит на челядника. – Позови князя, если тебе сычи снятся».

«Нет нужды звать».

«А я велю: зови!» – громыхнул булавой в ворота.

Послушался челядник, пошел в дом, и оттуда появился вместе с князем-отцом. «Голос вроде Яровита, – говорил, идя следом, – а лицо – страшно и говорить какое».

Князь тоже вначале приоткрыл окошко, посмотрел через него и, как челядник, спросил у Яровита: кто он, чего хочет.

«Вы что, отец, – хотел возмутиться Яровит, а получилось жалобно. – Шутите со мной или заколдовали вас тут всех? Говорю же, Яровит я, сын ваш!»

Князь приоткрыл окно, слышно, разговаривают с челядником: «Не только голос, конь тоже Яровита. А в седле чужой и страшный человек. Что же делать? Боги светлые и боги ясные, подскажите, что делать?»

И думал дольше, чем следовало, и колебался больше, чем пристало князю, а потом сказал: «Переночуй, муж, где-нибудь, а к нам приедешь завтра, как настанет день».

«Да разве сейчас глубокая ночь?» – хотел было крикнуть Яровит, но не крикнул, больно стало ему, да так, что и голос пропал.

Покрутился у ворот и повернул коня к лесу. Там было у них тырло, а при нем халупа для челяди, которая ходила в летнюю пору за овцами. В той халупе и заночует.

Добравшись до жилья, все ходил, раздумывал в отчаянии. Возможно ли такое: родной отец не узнал, в дом не решался пустить на ночлег. Что же произошло? «Не только голос, конь тоже Яровита, – говорил челяднику, – а в седле чужой и страшный человек». Неужели это правда? Неужели так изменился?

Ощупал себя раз, другой и замер: с ним что-то не так. Приплюснутый нос, изрезанное глубокими морщинами лицо. Видно, и вправду похож на сыча из пущи.

Как же это произошло? Чья злая сила встала на их с Живой пути?

Выбежал во двор, под месяц и звезды, хотел сесть на коня, но сразу же удержал себя. Куда податься? Что делать? Кто признает его теперь? Остается взять себя в руки и ждать дня, а днем и сам поймет, что произошло.

О сне нечего было и думать. Лежал, уткнувшись изуродованным лицом в сено, и мучился, ворочался с боку на бок и не мог сомкнуть глаз. А на рассвете отвязал коня, вскочил в седло и поехал к горному озеру.

Пока добрался – и солнце выглянуло из-за горы, брызнуло яркими лучами на плес. Подъехал к горному озеру, заглянул в него – и глазам не поверил: на него смотрел старый-престарый, и вправду столетний, дед. Красоты, которая слепила когда-то девкам глаза, как не бывало. Щеки запали, лицо, лоб прорезали глубокие морщины. И рот провалился, подбородок заострился. Лишь глаза светились прежним молодецким блеском и сила в руках чувствовалась не меньшая, чем до сих пор. Поднялся, оглянулся и, выхватив меч, с лютой злостью взмахнул им. Стройная елочка, та, что была ближе к воде, упала, подкошенная ударом.

Окаменел Яровит от горя и печали. Кто отомстил ему? Неужели это из-за Живы? Кому-то не хочется, чтобы они с Живой взяли слюб? Так где же тот, кто не хочет этого? Почему не выйдет на поединок? Невидимым захотел быть, чары напустил. Когда, где и как? У Живы за столом или когда пил воду из потока-источника? Жива заметила бы и изменилась в лице.

Беда, выходит, от воды. А если так, может, вода и смоет с него эту уродливую маску?

Яровит не раздумывал, а разделся – и бегом к озеру. Вода холодной уже была, словно лед. Но он не обратил на это внимания.

Тщательно вымыл лицо, голову, нырял и плавал. А вышел на берег, глянул в успокоившуюся гладь – никаких перемен. Как был старым, сморщенным, так и остался.

Что же делать? Податься к родным, молить о помощи? А что они могут против колдовства? Нужно искать людей, которые могли победить чары, стать выше басих и баянов.

Где живут волхвы, знали многие, а таких, чтобы помогли Яровиту в его беде, все не было и не было. Или грустно смотрели на витязя и молчали, или разводили руками. Но Яровит не терял надежды, все ездил, ездил и расспрашивал. Когда повеяло настоящим холодом (а дело шло к зиме), вспомнил о Живе, о ее уютном жилье и остановил, обрадованный, коня: зачем же он ищет спасение по эту сторону гор? Может, спасение там, откуда на него наслали порчу, – за горами? Да и зима в том краю не такая лютая. Смотришь, и посчастливится именно в загорье найти тех, кого разыскивает, кто сможет помочь.

Подумал так и поверил, а поверив – сразу же повернул коня на ту дорогу, что вела в горы.

Надежда не всегда обман, а вера – не такая уж пустая вещь. Только оставил позади себя вершину и стал спускаться в долину, увидел дым среди редких деревьев и выехал к жилью. В пещере сидел возле ниши, в которой горел костер, белый как лунь дед. Был он такой древний и высохший, что можно только диву даваться, как еще в нем теплится жизнь.

«Если этот не скажет, – подумал Яровит, – никто уже не поможет».

«Низкий вам поклон, хозяин, – склонил перед волхвом голову, – и наилучшие пожелания вашему жилищу».

«Спаси бог».

Дед задержал на нем помутневший от старости взгляд и уже потом спросил:

«Что, молодец, беда и тебя привела ко мне?»

«Да, дедушка», – подтвердил Яровит и очень удивился: Он видит во мне молодца?!»

«Расскажи все, как было», – продолжал дед.

Яровиту не нужно было прикладывать много усилий, чтобы все вспомнить. Он рассказал все без утайки.

«Ты подозреваешь, что это поток?»

«Верно, дедушка».

«Ошибаешься, витязь. Из родников бьет чистая вода. Тебя опоили еще там, за трапезой. Но не думай, что эта сделала Жива или ее родные. Опоили те, кому не хочется, чтобы вы с Живой поженились. Ты, молодец, предназначен не для земных дев. Вот почему боги и противятся твоему слюбу с земной Живой».

«Боги?»

«Да, витязь, боги. А это, сам знаешь, великая сила. И все-таки даже боги отступятся перед твоим желанием, если выполнишь их волю и пойдешь во имя обиженных на непосильные для земных людей подвиги. Согласен ли взять на себя такую повинность?»

«Я на все согласен ради Живы. Говорите, какие они, эти подвиги?»

«Не скажу тебе о них, другие скажут. Если заночуешь у меня, встретишься с вещим вороном. От него и узнаешь, что должен сделать, чтобы избавиться от напасти. Но перед этим выслушай и мои слова. Даешь ли ты согласие выполнить последнюю волю вещего волхва?»

«Если смогу, выполню, дедушка».

«То, о чем буду просить, сможешь. Это самое простое. Завтра я, молодец, умру. Предай же тело огню, а тогда и отправляйся навстречу своему счастью».

«Согласен».

«Вот и хорошо. Мир тебе, витязь. Поешь, что найдется в моем жилище, да укладывайся, завтра еще увидимся».

Думал, что и с вороном встретится завтра, а он объявился во сне. Сел на камень и заговорил человеческим голосом:

«Дед говорил, ты согласен идти ради полюбившейся девы на подвиги».

«Согласен».

«А знаешь ли, какие это подвиги?».

«Пусть и самые удивительные, все равно пойду».

«Так слушай, если так. Посланное на тебя колдовство может снять лишь живая вода. Ведаешь, где и как ее можно раздобыть?»

«Нет».

«Молод ты, выходит, и очень. Старики давно и повсюду знают: живая вода есть в одном-едином на свете месте – на острове Буяне. Если хочешь вернуть себе вид молодца и таким уже предстать перед своей избранницей, должен проникнуть туда и собственноручно добыть из родника, который бьет в изголовье ложа царь-девицы, живой воды, а с дерева, растущего ближе всех к терему ее, сорвать золотое яблоко. Не трать время, сразу же умойся той водой и съешь яблоко. Умоешься – вернешь себе молодость и красоту, съешь яблоко – станешь недоступен чарам и колдовству, ни одна злая сила не принесет тебе вреда. Эти два подвига, сам видишь, ты должен совершить ради самого себя».

«А как же я доберусь до острова Буяна, – не сдержался Яровит, – как оттуда возвращусь?».

«Не спеши. Скажи сначала: умеешь ли беречь тайну как зеницу ока?»

«О да! Иначе я не был бы витязем».

«Так знай: эта из тех, что нужно держать за семью замками. Там, где Дунай впадает в Черное море, бывал?»

«Не приходилось».

«Придется. Именно туда прилетает с острова Буяна Стратим-птица. Все лето купается она в Дунае, кружит в поисках поживы вокруг. Больше всего гоняется за едой в конце лета – тогда, когда должна возвращаться на остров Буян. Без большого запаса конской падали не улетает. Вот ты и воспользуешься этой слабостью Стратим-птицы. Поезжай к устью Дуная, спрячься вместе с конем своим в надежном месте, а заметишь, как выискивает птица-великан свою добычу, убей коня ночью, вынь из него внутренности, а сам полезай в чрево. На рассвете Стратим-птица найдет твою приманку и перенесет ее, а значит и тебя, на остров Буян».

«Сделаю, как советуешь, – пообещал Яровит. – Но скажи, будь добр, как же я вернусь оттуда?».

«А это уж твое дело. Берешься совершить подвиг, ищи и способ».

«Ну хорошо. А что будет с Живой? Она станет ждать меня?»

«Обратный путь к нареченной своей Живе проложишь, совершив третий, и последний, подвиг: должен выручить из беды морскую царевну – ту, которая предназначена тебе богами в жены. Как ты мучаешься от чар, которые изуродовали твое лицо, так и она страдает от домогательств царя-нелюба. Знай: это самый трудный подвиг, но нужно самого себя перебороть».

«Как это?»

«А там увидишь как. Одно знай: спасешь царевну, боги могут расщедриться и освободить тебя от предначертанной ими судьбы – быть мужем морской царевны. Не спасешь – не возвратишься и к своей Живе».

Яровит задумался, а пока думал и гадал – и ворон исчез.

«Вставай, молодец, – будил его тем временем волхв. – Пришел мой час, умирать буду. Не забыл, о чем договорились?»

«Нет, дедушка, поступлю, как велишь».

«Помогай тебе бог во всех делах твоих многотрудных. Это боги послали тебя ко мне, чтобы не дать плодиться в моем теле всякой нечисти».

Сказал и затих.

Предав тело покойного огню, Яровит снова задумался. Как же ему быть? Отправиться к Живе и рассказать обо всем, что с ним случилось, или вернуться к отцу своему?

«А ты меня пошли к Живе, – сказал конь человеческим голосом. – Пока будешь в пути, буду напоминать о тебе, не дам потерять веру».

«И правда, – сказал Яровит ему. – Ты мой самый верный друг. Могу ли я отдать тебя Стратим-птице? Другого попрошу у отца, как и челядь, которая должна зашить меня в чреве коня, чтобы мог добраться до острова Буяна».

Не день и не два несла свою ношу Стратим-птица через дождевое море, а только когда села, не было сил полакомиться падалью: свалилась неподалеку и заснула. Этим и воспользовался витязь Яровит, распорол коню чрево и выбрался на волю. А как вылез, поспешил затеряться в зеленых, словно рута, садах острова Буяна.

Удивительно непривычный мир предстал перед глазами изумленного землянина. Небо такое нежно-голубое, что казалось, растаешь в нем, если долго-долго смотреть. И свет лился с небес приятный и мягкий, и сад был наполнен удивительными ароматами, и пение над садом витало такое нежное и мелодичное, что слушал бы и слушал, упивался бы его звуками. Но на то Яровит и был витязем, чтобы противостоять силе, которая поднимается против него, не поддаваться соблазну, способному отвлечь его от дела. Вспомнил, для чего прибыл на остров Буян, и прогнал от себя соблазн, стал осматриваться, где находится в этом удивительном царстве терем царевны. Недолго искал. Вдалеке высилась некрутая гора, опоясанная голубой, как и небо над островом, лентой реки. По эту сторону речки, в долине, расстилались зеленые, щедро усеянные цветами луга, по другую, на склоне, снова сады и сады. А где же быть терему Золотой Косы Ненаглядной Красы, если не в саду, и где же быть роднику, если не там же, вблизи реки?

Царь-девица, видимо, отдыхала в тереме, потому что вокруг стояла полная тишина. Только и слышалось птичье пение да журчанье родника.

«Это там, близ ложа царевны», – догадался Яровит.

Понимал, сила его тут ничего не значит, надо брать хитростью. Не перехитрит – не достанет живой воды. Поэтому не спешил. Поднимется на несколько ступеней, оглянется – и снова идет. Но вот заметил витязь: запахи стали такими душистыми и пьянящими, что еле-еле перебарывал в себе желание сесть и заснуть там, где стоит. Знал: если присядет, то не встанет.

«Это и есть стража царь-девицы, та сила, которая не подпускает смертных к живой воде!»

Ну, если только это, он не оплошает. Не для того выслеживал Стратим-птицу, отважился на далекое, опасное путешествие, чтобы сплоховать и позволить одолеть себя ароматам, нагоняющим сон. Опомнился Яровит и, выпрямившись, шагнул навстречу своему спасению.

Добрался до ложа царевны, набрал воды и сорвал золотой плод с ближайшей яблони, отошел, чтобы можно было свободно дышать, и там же, под первым деревом, которое защищало его от чужих, умылся. Сонливость сразу исчезла, к телу прилила свежая сила, заставившая бежать быстрей к реке. Потому что велико было желание поскорей заглянуть в ее зеркало и убедиться, что стал прежним.

Боги светлые и боги ясные! Он действительно снова молод и красив!

Не поверил в первый раз; наклонился и снова заглянул в зеркало реки. Такой же молодой и красивый, даже краше, чем был.

Не знал, утешившись, куда идти, что делать. Вспомнил о сорванном яблоке и съел его: пусть останется таким, как есть, пусть будут бессильными чары и колдовство.

«А что же дальше? Нужно подумать о возвращении на землю. Но это потом. Сейчас необходимо поесть и отдохнуть».

За едой не нужно было ходить далеко: на каждом дереве и на каждом кусте – сладкие яблоки и всякие диковинные плоды. Срывал и ел, наслаждаясь их приятным вкусом, пока не насытился. И только потом лег прямо под деревьями и заснул.

Спал крепким сном, может, сутки, а может, и больше. Когда же проснулся, выкупался в речке да позавтракал, снова подумал: как же возвратиться на землю? Спросить бы, да некого. Ведь это царство солнца, месяца и звезд. Разве пойти и поклониться царь-девице? А вдруг вместо совета запрет в подземелье? А еще может приказать не выпускать из своего царства.

Время измерялось не днями и ночами, как на земле, – передышками. Поспал, бесцельно побродил, просто из любопытства, – вот и прожил сутки. Снова поспал да побродил левадами – день прошел. И все же понимал: время идет, а надежды на возвращение к землянам никакой. Неужели для того добирался на остров Буян, чтобы остаться здесь навсегда? Неужели то, что говорил ворон, оказалось неправдой?..

Не только растерянность, но и отчаяние закрадывались в сердце. А с отчаянием пришло и неверие. Но вот однажды проснулся он от грома-громыхания и увидел: мимо него проносятся огненные кони. Хвостатые, гривастые и неимоверно быстрые. Мелькнут перед глазами, ослепят сиянием – и исчезают, похоже, к земле направляются.

Догадался, что это за кони, но готов был на все – схватил коня, который оказался поближе, за хвост и в одно мгновение очутился в своем, земном море.

Наверное, глубоко нырнул, еле духу хватило, чтобы выбраться на поверхность. Поэтому сразу лег на воду и передохнул. Потом осмотрелся и заметил: он не так далеко от берега. Вдали виднелись горы, леса на склонах гор, ближе к морю – град белокаменный…

К нему и поплыл Яровит. На берег выбрался только к вечеру. Сил не хватило подняться, их море вычерпало. Поэтому вылез на сухой песок и заснул, вконец обессиленный.

На рассвете нашли его рыбаки. Будили – не добудились. Взяли на руки и понесли в свое рыбацкое жилье. Там он и проснулся, когда рыбаки вернулись с моря.

«Где я?» – спросил.

«Среди людей».

«Вижу, что среди людей. А в какой земле, кто княжит в ней?»

«У нас не княжат, у нас – царствуют. А зовется наше царство Агарянским. Ныне царствует в нем Халиль».

«Так, может, подскажете, люди добрые, как мне попасть к нему?»

«Что ты! – замахали руками. – И не думай, и не помышляй об этом».

«Почему?»

«Лют он сейчас как зверь. Кто подвернется не вовремя, голову снимает без колебания».

«Что же его разгневало?»

«Поймал морскую царевну, хочет взять ее в жены, а она не соглашается».

Напоминание о морской царевне насторожило витязя. Морская царевна… Постой, постой… А не та ли это, которую должен спасти от обидчика? Может, и недаром его выбросило на этом берегу, может…

«А из вашего царства ходят лодьи в славянские земли?» – поинтересовался у рыбаков.

«Куда-то ходят, а куда – об этом лишь царь и его кормчие ведают».

«Как же мне встретиться хотя бы с кормчими?»

«Иди в город, там морское пристанище. А в пристанище спросишь».

Поблагодарил рыбаков за приют, за добрый совет и пошел берегом. Заходит со стороны моря в город, а там людей видимо-невидимо. И все веселые, время от времени улыбаются, а то и хохочут.

«Что тут у вас? – спросил тех, кто встретился первым. – Скоморохи смешат так?»

«Ты что, с неба свалился? Впервые видишь, как царь с царевной состязаются?»

Яровит растолкал любопытных сильными локтями и остановился, пораженный: в пристанище морском поднималась над водой золотая клеть, а в ней сидела, высунувшись по грудь из воды, золотокосая дева. И такие длинные и пышные были ее волнами спадающие косы, такая нежная голубизна светилась в ее глазах, и столько муки было в той голубизне на утомленном лице, что у Яровита от жалости екнуло сердце. Это же не дева, это богиня! И такую царь держит в клети, хочет помимо ее воли взять с ней слюб?

Не успел опомниться, как, пробившись сквозь толпу, очутился рядом с царем, который гарцевал на коне и допытывался у девы:

«Где эти проклятые кобылицы, где?..»

«Говорила уже, – спокойно отвечала царевна, – в море они».

«Я уже загонял челядь, сам был на берегу и кликал, не выходят они из моря».

«Значит, я не тебе назначена, если не выходят».

«Ты скрываешь, какое слово должен сказать им, чтобы вышли?»

«Сам догадайся».

«У-у! – лютовал царь. – Знай, не поведаешь того слова завтра, выброшу вместе с клетью на сушу. Подохнешь, как рыба».

«Что из того, – сказала царевна ему, – я тебе все равно не достанусь. Говорю же, чтобы жить на суше, должна искупаться в молоке морских кобылиц. А кобылицы выйдут на зов лишь одного-единственного человека на земле – моего суженого».

«А что, царь, – подал голос и витязь Яровит, – может, будешь рассудительным и отпустишь деву? Слышал, что сказала?.. Все равно тебе не достанется».

Царь метнул в его сторону злой взгляд и подобрал поводья. Вот-вот, казалось, пришпорит коня и бурей налетит на дерзкого. Но не успел. Обернулась в это время дева и, увидев Яровита, крикнула с облегчением: «Вот он! Вот мой суженый! Ему, и только ему, покорится море и все, что в море. Слышали, только на его голос выйдут морские кобылицы!»

Царские воины обнажили мечи, обступили Яровита.

«Иди, – приказали, – иди и зови».

«Я пойду, – согласился витязь, – но звать должен без свидетелей. И не среди бела дня – ночью. А кроме того, у меня есть и свои условия».

«Никаких условий! Если хочешь носить голову на плечах, делай, что велят!»

«О нет, так не выйдет, царь. Скажу тебе то, что и царевна говорила: какая тебе от этого польза? Если погибну я, ты тоже не возьмешь с царевной слюба. Мои требования только склонят к тебе царевну».

Кто-то из челяди шепнул царю на ухо: «Соглашайся. Лишь бы только кобылиц выманил из моря, во всем остальном обойдемся без витязя».

«Хорошо, – согласился царь. – Говори, какие такие твои требования».

«Первое из них! Дайте мне боевого коня в седле и сбруе».

«За этим дело не станет, – согласился Халиль. – Конь будет тебе. Говори, еще тебе что надо?»

«Их немного, царь, всего лишь еще одно. Но скажу я его после того, как добуду для царевны молоко морских кобылиц и выкупаю ее в том молоке».

«Почему так?»

«А чтобы никто не подслушал, что буду говорить, и не помешал нам сделать ее земной девой».

Царь колебался. И верить не хотелось чужаку, и не верить не мог. Наконец решился и кивнул головой: пусть будет так.

Яровит приказал приготовить бурдюки для молока, а в пристанище поставить огромный котел на возвышении из камня. Сам же сел на подаренного царем коня и покинул всех любопытных, которым так хотелось знать, что же будет ночью на берегу моря.

Он не собирался бежать. Честь мужа и витязя не позволили ему оставить царевну в беде. А кроме того, помнил веление ворона: «Спасешь царевну – боги освободят тебя от данного ей обещания, не спасешь – не будет жены среди земных». Беспокоился о другом: какое же слово должен сказать кобылицам, чтобы послушались его и вышли из моря, позволили подоить себя? «Белые»? «Буйногривые»? «Морские»? Что-то вроде не так. Как-то по-другому называют их в славянском роду. Не так ли… Точно: вилины сестрицы! Когда начинают сказку, так и говорят: «Вилины сестрицы, морские кобылицы…» Халиль не мог знать этого, потому у него ничего и не вышло.

Когда утренняя заря окрасила горизонт и ознаменовала рождение нового дня, стал на берегу и произнес негромко, обращаясь к морским глубинам: «Вилины сестрицы, морские кобылицы. Низко кланяюсь, прошу-молю: выйдите из моря, спасите сестру свою, морскую царевну, от великого горя».

И только промолвил это, выплыли из глубин морских двенадцать белогривых кобылиц, вышли, стали в ряд и спросили: «Чего желаешь, молодец?»

«Отдайте молоко свое, пусть царевна искупается в нем, чтобы избавиться от неволи агарянской».

«Если для того, чтобы избежать неволи, бери».

Пока выдоил всех двенадцать кобылиц, доставил в пристанище молоко да развел огонь под котлом, появились любопытные, челядь разбудила царя. Он хотел собственными глазами увидеть, как будет купаться в кипящем молоке морская царевна.

Ее освободили из клети. Окружили надежной охраной и привели туда, где должно было произойти купание.

По приказу царя челядь принесла приготовленные с вечера ступени-подмостки и поставила рядом с котлом. Как только молоко закипело, морская царевна взошла по ступенькам и, не раздумывая, прыгнула в окутанный паром котел. И в то же мгновение вынырнула и, подхваченная Яровитом, предстала перед столпившимся людом в пышном земном убранстве. Но не это поразило Халиля и его челядь: царевна вышла из молока еще красивей, чем была до сих пор! Такой молодой да такой красивой и статной стала, что агаряне ахнули от удивления и онемели.

«Слава царю Халилю! – крикнула челядь, опомнившись. – Слава властелину красивейшей из красивейших жен! Слава и царице земли агарянской!»

«Стойте! – поднял над головой меч и утихомирил царских слуг Яровит. – Царевна не стала еще царицей, а царь – ее мужем. Пусть сначала выполнит второе мое требование».

«Ты не повелитель, чтобы требовать».

«Ну нет. Слышали, что сказала царевна? Я – ее суженый. Или же ты, царь, купаешься сейчас в кипящем молоке и превращаешься в красивого молодца, к которому и склонится сердце красавицы царевны, или выходишь со мной на поединок. Честный бой один на один и честная борьба дадут тебе право стать властелином этой чудо-девы».

Царя сейчас же окружили придворные. Пока они шептались, Яровит сел на коня и обнажил свой меч-самосек. Царевна же стояла на краю помоста и, не ожидая, что решит царь с советниками, сказала: «Или согласишься, царь, на то, что требует от тебя мой нареченный, или я снова искупаюсь в молоке морских кобыл и стану морской девой».

Халиль решился наконец и оттолкнул от себя советников.

«Говоришь, хочешь биться со мной?»

«Хочу или не хочу, а должен, если не выкупаешься в молоке».

«Знаешь ли, с кем выходишь на бой? Я победитель тех многих мужей, которых никто, кроме чародея-горбуна с двусечным мечом, не побеждал».

Халиль и правда был великаном. Таким могучим казался на могучем коне, с таким огромным горбоносым лицом и широченным лбом, что Яровиту следовало бы подумать, прежде чем сказать: «Да, будем биться». Однако тут же вспомнились слова мудрого ворона: «Тебе надлежит освободить царевну; не освободишь ее – не будет у тебя и Живы».

«Разве я возражаю, – усмехнулся. – Кого-то, может, и побеждал ты. Но попробуй взять верх в бою со мной. Иначе, говорю, не видать тебе царевны».

Самонадеянность его разгневала Халиля.

«Выходи, если так». – Царь готов был испепелить витязя взглядом.

Бились на просторной площади, в стороне от толпы. Налетали один на другого, как буря, расходились и снова нападали. И раз, и второй, и третий. Кони подняли пыль, не разберешь уже, где Яровит, а где царь. Только и слышно, как звенит сталь, как ржут пришпоренные или раненные мечом кони. Да еще чалма Халиля мелькала время от времени в облаке пыли.

Челядь, советники – любопытные и торжествующие готовы были крикнуть уже: «Пусть живет непобедимый царь Халиль!». Но не решались все-таки, ждали момента. А когда он настал, не до торжества уже было: тяжелая царская голова вдруг покатилась под ноги коню, отрубленная мечом-самосеком.

Агаряне не поверили тому, что видели, и ждали. Может, это только показалось? Ведь пыль какая! Но вот из облака пыли вырвался конь без всадника, а следом выехал витязь. Вытер вспотевший лоб и снова пришпорил коня, наколол что-то на острие меча и, подняв, бросил под ноги остолбеневшей челяди.

Это была голова Халиля.

«Будь нашим повелителем, витязь-царь!»

Но Яровит посадил в седло царевну и погнал коня к пристанищу, туда, где стояла лодья Халиля. Только тогда, когда сел с девушкой в лодью, сказал людям:

«Не желаю быть царем вашим. Родная земля меня ждет».

И направил лодью в открытое море.

Четыре седмицы плыли они вдвоем с царевной по синему морю, тешились-миловались друг другом, ведь им уже никто не мешал и не угрожал.

«Как тебя зовут?» – спросил, когда все уже было сказано.

«Царевной».

«Знаю, что царевна. Имя какое у тебя?»

«Каким наречешь, так и будет».

«Назову тебя Любавой».

«Так я тебе люба?»

«Как свет ясный, как высокое небо над землей».

«Так оставайся со мной».

«Здесь, на море?»

«Почему на море? Хочешь, будем жить на берегу. Я знаю землю, покрытую зелеными полянами, густым лесом, где никто не живет. С озера защищает ее от лютых ветров и морозов высокая гора, недоступная для людей и зверья пропасть, с юга, запада и востока омывает голубое незамерзающее море. Поселимся там, построим жилье, будем счастливы вдвоем. Лес и поле дадут нам пищу. Да и в море ее вдоволь».

«И далеко она, эта земля?»

«Что нам даль? Захотим – к утру будем там».

«Так пойдем наверх, поднимем паруса».

И согласилась, и первая поднялась на палубу, и похолодела: на море стояла полная тишь.

«Придется ждать утра».

«Придется, – ответил Яровит. – Ветер тоже улегся отдохнуть».

Хотела было спуститься, но сразу же и передумала.

«Почему должны ждать? Или я не морская царевна?»

«Уже нет. Сама же говорила, стала земной».

«Стала, радость моя, да не совсем. Не могу я без моря. Хотя бы один раз в день, а должна выкупаться в море, побыть среди тех, с кем жила-радовалась ребенком, а потом девой-царевной».

«И что же будет?»

«А так и будет, как сейчас. Разве я не с тобой, разве мало тебе моей любви?»

Умолк Яровит, наверное, не знал, что сказать своей Любаве, а Любава смутилась, поторопилась разогнать его тоску-печаль.

«Хочешь, – она доверчиво заглянула в глаза, – до утра будем с тобой в потаенной от людей земле».

«Как это?»

«Там лежат плетеницы. Сделай из них двенадцать шлей и выкинь впереди лодьи, а я прикажу, и морские кобылицы домчат нас до утра к той необжитой земле».

Не совсем поверил ей, а все же подчинился. И шлеи сплел, и к лодье приторочил, и впереди лодьи бросил. Когда же вынырнули да встряхнули гривами белые, словно морская пена, кобылицы, оживился, забыл о тревоге и сомнениях своих. Поплыли с Любавой так быстро, что кругом вспенились волны, встречный ветер бросал в них, довольных и радостных, хлопья белой пены. Откуда ему, земному, было знать, что это не просто брызги, это чары Любавиного батюшки – царя морей. Плыл и наслаждался плаванием-полетом, свободой, которую дарило присутствие девы-красы, что отдала ему сердце. А когда тебя околдовали, где уж тут думать о чем-то другом, кроме любви. Обнимал Любаву, которая доставила ему радость, и купался в ее ласках, словно птица в голубом поднебесье.

К берегу пристали в тот ранний час, когда всходило солнце и его лучи щедро залили долины и горы. Может, и не заметили бы этой щедрости, но с ночи выпала на деревья, на травы роса, а уж утренние лучи умеют отыскивать росу. Заиграло все, заискрилось в тех чудо-жемчужинах, зазвенело чистым хрустальным звоном.

«Словно на острове Буяне».

«Нравится?» – спрашивает царевна и ласково заглядывает в глаза.

«Говорю же, словно на острове Буяне. А так, как на Буяне, нигде нет».

Они осмотрели за день долину, были в лесу, под горой. Просто ходили и любовались привольем этой земли или собирали ягоды, разговаривали, и, кто знает, чему больше радовались: тому, что нашли такой уютный уголок, или тому, что они вместе и, как казалось, соединились навсегда.

«Сам поставишь терем или родственников моих позовем?» – спросила царевна, когда возвратились в лодью.

«Чем же я поставлю, если, кроме рук, ничего нет?»

«И то правда, – усмехнулась Любава. – Ну, тогда ложись спать, а я посижу рядом с тобой».

«Зачем же сидеть?»

«Хочу так. Первую ночь ночуем на своей земле, должна присмотреться, какая она ночью».

«А я засну. Потому как ночь не спал, да и день был трудный».

И он заснул. А проснулся на другой день, Любавы не увидел около себя. Поднялся, огляделся – нет. Поспешил, подгоняемый тревогой, но только выбрался из лодьи, как замедлил шаг. Лодья их стояла в тихой заводи, возле каменной стены, а сразу же за ней поднимался в небо и поражал размерами и роскошью терем-дворец. Был он мраморный, с высокими, украшенными резьбой окнами. Вокруг дворца огромный сад, деревья, цветы, птицы поют.

Превозмог свое удивление и пошел ко дворцу. Навстречу ему вышла Любава. Поклонилась низко и проговорила:

«Прошу мужа и хозяина к нашему дому».

Не спрашивал, откуда такой, как все могло случиться. Сам догадывался. Ходил рядом с Любавой и слушал, что говорила. А она все рассказывала и светилась вся. Потому что и сама была очень довольна. Может, это и делало ее не просто красивой и привлекательной в новой одежде, но удивительно чарующей.

Не заметил Яровит, когда и как проникся ее чувствами и стал радоваться вместе с ней.

«Такие дворцы, слыхивал, есть только у заморских царей».

«А разве мы не цари?»

Они и правда зажили словно цари. Ни о чем не беспокоились: все, что нужно было им, добывал кто-то, на стол подавал. Ходили на охоту, развлекались или сидели в тереме, радовались земле, на которой поселились, приволью. Любаву, правда, больше привлекало море, и она все чаще напоминала об этом мужу. Когда дул попутный ветер, Яровит ставил паруса и пускал лодью в бескрайние морские просторы, если же нужно было идти против ветра или наступало затишье, Любава обращалась за помощью к своим родным, и те присылали морских кобылиц. Так или иначе, но молодые супруги гоняли по морю, когда хотели. Обоим нравилось такое плавание. Воля всем желанна. А еще ходили, смотрели на мир людской и дивились обычаям в том мире, его разнообразием. Со временем научились и торговать: сбывали добытые в море кораллы, жемчужины, брали за них то, что нравилось или оказывалось необходимым в доме.

Так появилась у них челядь, появились гусли, арфа, а с ними и люди, которые очаровывали игрой на них, тешили веселыми песнями.

Царевна все это полюбила и не заметила, как утратила вкус к морским путешествиям, а вместе с тем желание быть все время с мужем. Окружила себя красивыми служанками, только и делала, что примеряла новые платья, не возражала, когда укладывали косы, мыли в купели и вели в залу, где устраивались вечерние или праздничные игрища.

Яровит все чаще стал оставаться один: когда – на час, когда – на весь день. Любава, как и раньше, была ласкова и разговорчива, возможно, даже разговорчивей, чем до сих пор. Ведь ей было что рассказать после целого дня разлуки. И добилась своего – начала водить его на праздничные и вечерние игрища. Усаживала около себя и крепко прижималась к своему мужу, была такой же милой и любимой, как и раньше. Однако до поры до времени. Через какое-то время почувствовал Яровит: все ему начало надоедать. Ночью, слушая рассказы Любавы о земных и морских забавах, лишь отмалчивался, а днем брал лук, набивал колчан стрелами и шел в лес или к подножию гор на охоту.

Не было дня, чтобы он вернулся с пустыми руками. Или косулю приносил, или тетерева. А вот покоя для своего сердца найти не мог. Что-то его мучило, чего-то не хватало, и это «что-то» стало разочаровывать его и на охоте. Тогда усаживался в лесу или под горой и думал, а потом засыпал.

В лесу приснилось ему как-то: предстал перед ним оставленный у Живы конь и сердито забил копытом.

«Что тебе?» – спросил Яровит, как всегда спрашивал, если конь тревожился.

«Мне ничего, – отвечал Буланый. – Мне только грустно без тебя. С Живой беда».

«Как – беда? Что-то случилось?»

«Слабая она, тает без тебя».

Открыл глаза и долго еще сидел под деревом и не знал, как понимать увиденное. Сон это был или явь? Вроде сон, а такое ощущение, словно стоит кто-то и ждет, что скажет он, Яровит, в ответ.

Страдает без него… А почему бы и нет? Вон сколько времени прошло, как посеял в сердце надежду, разжег огонь любви, а что принес ей? Разлуку и тоску, безнадежное ожидание. А уверял же, говорил: только если случится беда, не вернусь. Пусть ждет и верит: он вернется. Даже если земля станет дыбом, небо возьмется огнем, все равно возвратится и станет ее мужем.

Не пошел в тот вечер на игрища, а на следующий день – на охоту. Любава заметила его тоску-тревогу и всполошилась.

«Что с тобой?»

«Грустно, Любава».

«Были вдвоем, не грустил, теперь же, когда нас много, скучаешь?»

«Теперь грущу и вот что скажу тебе, царевна: я должен уехать. Земля отцов зовет. И дивчина, которой обещал».

«А я? Ты же взял со мной слюб».

«Взял, но обещания не давал».

Поникла Любава, потом расплакалась. Склонила на руки голову, закрыла ладонями лицо и плакала громко и жалостно.

«Говорил: я люблю тебя. Теперь уж нет?»

«Время любви прошло, царевна. Настало время повиниться. А раскаяние зовет меня в родные земли».

Подняла голову и глянула вопросительно:

«Что же должна делать здесь одна? Ничему не буду рада, все опостылеет без тебя».

«Может, возвратишься к родным своим, в море?»

«Не смогу я жить теперь в воде».

«Как не сможешь? А там, у агарян, говорила…»

«Потому что тогда могла еще искупаться в молоке вольных кобылиц и вернуться. Теперь по-другому говорю: я ношу под сердцем твое дитя, дитя земного мужа, оно не сможет жить в воде».

Что-то отозвалось в нем болью и утешением. Но боли было больше, потому что, обхватив голову руками, он спрашивал-допытывался сам у себя: «Как же теперь я ее покину?»

«Оставайся, – поспешила попросить Любава и заглянула, как когда-то, в глаза – так ласково, так проникновенно, что сердце у Яровита зашлось от жалости. – У тебя здесь уже есть обязанности».

И мучился, и казнился, и успокаивал свою доброликую царевну, чтобы не убивалась так. И все-таки не сразу, а погодя сказал ей:

«Должен, Любава».

«Может, хоть изредка будешь наведываться к нам?»

«Иногда – может».

И чтобы порвать все разом, круто повернулся, сел в лодью и поднял все паруса…»

– Ну а дальше как было? – спросил заинтересованный Богданко.

– Так и было, как должно быть. Добрался Яровит до своей земли, взял с Живой слюб. Такую свадьбу справили, поговаривали люди, что горы звенели.

– А царевна?

– А царевна родила сына, тем и утешилась. Сын словно две капли воды был похож на отца и тоже, как и отец, стал князем в своей земле. Но сердце его больше склонялось к морю, чем к суше. Поэтому и прославился среди людей как богатый морской гость и великий мореход.

XVIII

В один из погожих дней ранней весной Миловида была уже в Нижней Мезии и мерила тот же самый путь, что и когда-то. Только шла не из Маркианополя в Одес, а из Одеса в Маркианополь. И верилось и не верилось, что плавание уже позади. Потому что когда ходила берегом Днепра и искала лодью из чужих краев, наслушалась всякого о заморских мореходах: и подлые они, и завезти могут туда, откуда уже не попадешь ни в Мезию, ни в Тиверь.

А те мореходы получили что положено и сказали: «Не беспокойся, девушка, послезавтра будешь в пристанище Одес». Сказали и довезли. Или такие добрые попались, или потому что обманула их, выдав себя за выкраденную тиверскими татями, даже жалели в пути, берегли от бури, что разгулялась на море.

Вот если все такие, пойдет следочками Божейки в земли ромейские и отыщет его. Решится и пойдет!

Обернулась, посмотрела в ту сторону, где были заняты своей работой мореходы, и стыдно стало: таким людям да назвалась полонянкой, сказала неправду…

Чтобы оправдаться перед собой, пообещала, даже поклялась дальше говорить только правду. На свете есть злые и завистливые люди, это так, а все же свет не такой жестокий и безжалостный, как о нем думают.

Старый Борич сидел, где и всегда, когда бывал дома, в своей подклети и латал-запаивал чужие котелки. Не думал, не ожидал увидеть Миловиду у себя. Когда же она встала перед ним и сказала, кланяясь: «Добрый день, дорогой хозяин», – он так и замер от удивления.

– Ты?! – не спросил – простонал он. – Мне привиделось или это правда ты, Миловида?

– Я, дедусь.

Встал, засуетился, усадил напротив себя.

– Как же так, девушка? Думал, что ты давно дома уже, радуешь своим возвращением из неволи мать, отца, а ты здесь. Что случилось, Миловидка, и как случилось?

Рассказала все, не утаив главного: нет и не будет ей жизни на земле, если не отыщет и не освободит Божейку. Поэтому и пришла к ромеям, поэтому и стоит перед Боричем. Солиды и немного золота есть у нее на поиски и на выкуп, а во всем остальном полагается на помощь кочующего лудильщика, Борича, который может идти, куда хочет, и быть там, где захочет. Но Борич не спешил хвалить ее за те милые и его сердцу намерения, как не спешил и соглашаться. Сидел, смотрел на спасенную в свое время из неволи девушку тоскливыми глазами и молчал. «Как я пойду с тобой, милое дитя? – говорили его глаза. – Разве не видишь, какой я старый? Разве не знаешь, что далекий и трудный путь не для моих ног? А и то еще знай: есть у меня тайное поручение от князя – присматривать за ромеями и спешно сообщать об их злых намерениях, когда снова захотят напасть. Сейчас как раз что-то похожее намечается врагами. Разве же я могу отлучиться на все лето, а может, и больше, когда здесь собираются манипулы и объединяются в когорты, а когорты – в легионы? Это ж измена будет, Миловида, и страшная измена. Лучше было бы не соглашаться, чем сказать: „Предупрежу“, – и не предупредить».

Озабочен был ее печалью, искал способ помочь и не мог найти.

– Я помогу тебе, девушка, обязательно, – сказал наконец. – Только начнем не с путешествия по Византии. Прежде должны узнать, куда повезли тех несчастных, где и кому продали.

– Думаю, в пристанище Одес знают об этом.

– В Маркианополе тоже знают, и, может, лучше, чем в Одесе.

– Значит, и поиски начнем отсюда, а там и до Одеса дойдем, лишь бы знать точно, что на правильном пути.

Борич отложил свою работу, вышел из подклети и посадил гостью за стол, дал поесть. А пока ела, сидел и думал, к кому податься, у кого разузнать правду о пленных. Видимо, ничего утешительного не придумал, потому что велел Миловиде лечь спать, отдохнуть от многотрудного пути, всяких тревог, а сам пошел со двора.

Прошел день – Борич возвратился из претория ни с чем, прошел второй – снова ни с чем. А на третий день и совсем упал духом.

– Что-то плохое узнали, дедушка?

Смерил ее невеселым взглядом и уже тогда сказал:

– Знаю, ждешь от меня только хороших и приятных вестей. А то не берешь в счет, что приехала к людоловам. Так слушай же, дитя человеческое, что скажу тебе, не тешь себя надеждой на скорую удачу. Хождение по мукам только начинается. Не в Иерон и не в Авидос повез Хильбудий твоего Божейку и всех остальных. То ли не хотел платить мыто за продажу рабов, то ли боялся, что в этих работорговых гаванях его поймают на татьбе, – погнал набитые пленными тиверцами лодьи аж в Илирик.

– Только бы знать, где это, – оживилась Миловида. – Дедусь, родненький, Илирик так Илирик, подадимся и туда.

– Илирик велик, горлица. Раньше надо узнать точно, где их там продавали.

– А те, – девушка кивнула на преторий, – не говорят?

– Вроде не знают. Поедем с тобой все-таки в Одес и будем искать тех, кто знает о судьбе тиверцев.

На этот раз Борич не взял с собой лудильных инструментов, которые брал раньше. Собирал вокруг себя людей, выведывал у них все, что нужно разузнать.

Он знал: дорожку придется протоптать к навикуляриям, а это народ, к которому не так-то просто подойти, их если и соблазнит что, то не его мастерство.

– Говоришь, у тебя золото и ромейские солиды? – спросил Миловиду, побывав в пристанище. – Тебе они, ясное дело, еще пригодятся, но что делать, и тут без них не выведаем. Давай пока солиды, а золото прибереги.

Все ходил и ходил к пристанищу, а возвращался ни с чем, но зато навеселе, под хмельком. Удивлялась этому Миловида и тревожилась: истратит дед солиды, что оторвала от сердца и передала как надежду на спасение, мать Божейки, а пользы от тех похождений никакой. Но другого способа узнать, где Божейко, не видела: это знают мореходы, и только они. Может, не следовало полагаться на Борича, самой тоже походить и поспрашивать? Кто-то же должен был видеть, как выводили тиверцев из тайников, как грузили на лодьи. А если видели, то могли и слышать, куда направятся лодьи, могли подсказать, где сейчас те мореходы, что вывозили пленных за море. Когда Миловида ходила к Днестру да искала гостей из чужого края, тоже боялась: кого встретит, кому доверится. Но ведь не жалеет, что доверилась. Наверное, сама бы пошла искать да спрашивать, если бы в ее уголок не залетела долгожданная весточка. Борич распахнул изо всех сил двери и сказал, переступая порог:

– Готовься, Миловидка, завтра отправляешься. В Старом Эпире, на пристани Никополь, продавали тиверских пленных.

– Это далеко?

– Далеко, дитя, но я договорился: тебя довезут до самого Никополя.

Девушка задумалась.

– А почему только меня? Вы разве не едете?

Старик смутился и беспомощно развел руками.

– Не могу я, горлица моя, ехать. Здесь, в Маркианополе, есть дело, которое не пускает меня с тобой.

Погрустнела враз и села пригорюнившись.

– Ты не грусти и не гневайся, – то ли успокаивал, то ли оправдывался Борич. – Не потому не еду, что не хочу, – не могу я, поверь. Ромеи снова готовятся к походу, должен узнать, куда собираются идти, и, если снова на Тиверь, дам знать тиверцам.

Глянула на старика и недоверчиво, и удивленно и снова потупила взор.

– Я боюсь, дедушка. Вся надежда была на вас. Думала, и Божейку отыщите в этой чужой и загадочной для нас земле, и меня защитите, если дойдет до беды.

Глаза Борича говорили: «О горенько!..» – но уста выговаривали другое:

– Навикулярий, который взялся довезти тебя, – муж немолодой и добронравный. Говорил, пока будешь рядом с ним, волосинка с головы не упадет. А уж как дальше сложится у тебя с ромеями, сама посмотришь. Советую только, не будь слишком щедрой и не делай вид, что богатая. А еще не доверяйся никому. Расспрашивай, проси, торгуйся, проявляй во всем ум и осторожность. Слышала: ум и осторожность. Это будут единственные твои помощники в многотрудном пути удач и неудач, надежд и разочарований…

XIX

Опасения Борича тем летом не подтвердились. Ромеи собирались в Маркианополь, но с другой целью: ходили на сооружение и укрепление крепостей на Подунавье. А следующей весной вода так поднялась в широком и полноводном Дунае, что преодолеть его вплавь нечего было и думать. Слились и стали сплошным морем многочисленные рукава, исчезли под водой камыши, все прибрежное понизовье превратилось в пойму. Деревья стояли в воде, и только верхушки торчали из нее зелеными островками.

– Дунай до самого лета стал ромеям на перепутье, а нам обозначил границы незатопляемой тверди. Теперь будем точно знать, где удачно выбрали место для веж, а где ошиблись. Больше воды, кажется, не было в понизовье, – внимательно оглядывая даль, поднялся в стременах Вепр.

– Думаешь, что мы где-то ошиблись?

– Неудивительно, если такая вода. Но побываем на месте построек – увидим.

И князь, и воевода знали: сюда, в Подунавье, давно были отправлены тиверские строители – землекопы, каменотесы, плотники. Да и слышно было, когда шли понизовьем, как громко стучат, дробят и тешут камень, рубят деревья. Дереводелов здесь, ясное дело, больше всех. Может, только вежи и будут поставлены из камня. На валы, гридницы пойдут земля и дерево. Поэтому и слышится стук-перестук со всех сторон – рубят все, что есть лучшее.

– Старейшины, как никогда, поверили тебе, княже, а от старейшин передалась вера и всей земле. Видишь, как густо шли тиверцы на Дунай?

– Потому что знают, чем заплатили за беспечность. Своим хребтом почувствовали, что такое вторжение чужеземцев.

– Не только… У старательности есть и другая причина. Думаю, не было бы такого порыва и единодушия, если бы ты призвал их сначала на сооружение веж, а уж потом – на восстановление сожженных весей. Заботу о тиверских людях увидели в твоем поведении, потому и пошли дружно в понизовье.

Похвала в устах воеводы была приятна князю. Стал разговорчивее и на Дунай смотрел веселее.

– Доброе пристанище будет у тебя, воевода, когда сядешь со своим родом и людьми в устье такой реки, – показал на безбрежный дунайский плес Волот. – Не захочется ли тогда стать удельным князем, а?

Спрашивал шутя, но Вепр не воспринимал услышанное как шутку.

– Удельным?

– Ну, если не удельным, то морским.

– Морским – может, – сообразил наконец воевода и усмехнулся, – а удельным – нет. Тут всей славянской землей не управиться с неспокойными соседями. А такое княжество, как моя придунайская волость, они проглотят и не поперхнутся.

Волот задумался и приумолк.

– Я потому говорю так, – отозвался немного погодя, – что мне самому Тира начала казаться лучше и милее Черна.

– О! Это почему же?

– Очень красивое и со многими преимуществами место. Во-первых, острог, когда его возведут, будет стоять на возвышении, а во-вторых, над глубокой водой. Не на море, и над глубокой водой, слышишь? Здесь такое морское пристанище может вырасти и такая твердь для земли Тиверской!.. Да еще если ты станешь опорой при самом Дунае, да если людей у нас будет столько, что на весь Понт Эвксинский прогремит о них слава! Представляешь, что будет тогда? Э-э, воевода, из этой затеи в Тире может вырасти невиданная сила. Думаешь, зря поляне уцепились за это место на нашей земле и пошли на единение с тиверцами? У них зоркий глаз, и они далеко видят. Я после беседы с ними покоя не знаю по ночам. Сплю и вижу огромный белокаменный город над лиманом, морское пристанище, сотни своих и чужих лодей в том пристанище. В мыслях и название уже дал – Белгород.

– А почему только в мыслях? Второе лето сидят там твои и Полянские строители, думаю, кое-что успели сделать.

– Пристанище, полагаю, уже есть. Если не помешают ромеи или еще какая-нибудь беда не приключится, скоро и морская крепость встанет, готовая к любой обороне.

Сколько ехали над Дунаем вместе, столько и разговоров было об этом. А расстался с Вепром в новой его волости и прибыл в Тиру – сразу забыл о своих далеко идущих планах: здесь его уже ждали посланцы с вестями от Борича.

Не хотелось верить тому, что услышал, но и не верить тоже не мог. Разве послал бы Борич людей аж из Маркианополя, если бы не был уверен: ромеи готовятся к походу?

«Так вот оно какое твое посольство и твой мир, император? – мысленно спрашивал он. – Вот какова твоя искренность и правда?»

Первое, что сделал, – разослал гонцов. Уведомил об угрозе нового вторжения князя Добрита в Больше, полян и уличей. Вепру приказал сменить топоры на мечи и созвать под свою руку весь тамошний люд. Сам же тоже поспешил собрать из строителей дружину и возвратился в Черн. Пришло время разувериться в здравом уме ромейского императора. Только бы успеть сосредоточить мощную силу на Дунае до тех пор, пока не спадет вода в реке. Все остальное решат меч и ум, ум и меч.

Высокая дунайская вода спадала медленно и долго, так долго, что собранные под рукой Волота дулебские, Полянские воины, как и воины соседей-уличей, начали роптать: не напрасно ли затеяли это ратное сборище, не пустил ли кто-то ложный слух, чтобы навредить славянам? В полях зреет хлеб, в лесах наполняются медом борти, а хозяева бросили все на произвол судьбы, сгрудились в Придунавье. И ромеев не проучат, и потери понесут такие, что их ничем не возместишь.

– Что будем делать, княже? – пришли и спросили у своего предводителя.

Князь долго думал, но наконец нашелся с ответом:

– А что делают в таком случае? Не идут ромеи – надо самим идти на ромеев. Отберите ловких разведчиков, пошлем их на ту сторону Дуная. Пусть разузнают, посмотрят, что делают ромеи, собираются или не собираются идти в нашу землю.

Воины охотно поддержали князя и разведчиков отобрали ровно столько десятков во главе с десятскими, сколько было на ромейском берегу крепостей. Им объяснили, где и как переправиться, что выведать, и стали ждать. Так или иначе, а добытые сведения должны положить конец напрасному сидению.

Возвратились разведчики и сказали: ромеев в крепости тьма-тьмущая, однако не заметно, чтобы они готовились к вторжению. Возят камень и муруют стены.

– Возводят новые крепости?

– Нет, наращивают забрала в старых, муруют новые постройки на территориях крепостей.

Неужели Борич напал на ложный след и обманулся? А если нет? Если все-таки ожидают спада воды и укрепляют тем временем крепости? Может, так мыслят: «Чего идти к славянам, если хлеб еще в полях, не набрано меду с бортей? Пусть сложат все в амбары и будут готовы встретить гостей не только с протянутыми для вериг руками, но и с хлебом-солью!»?

Если это так, не удержать ему около себя ни полян, ни уличей, ни дулебов. Счастливые мысли – редкие гости, эта же пришла и осенила как-то нежданно-негаданно: а почему бы и ему не заняться тем, что делают ромеи, – снова взять в руки заступы и топоры?

С этой мыслью вышел к тысяцким и объяснил им: не время для легкомыслия, а чтобы собранный в понизовье люд не томился бездельем и меньше думал о своих очагах, посылает он всех на приостановленное из-за слухов о вторжении строительство веж. С князем Добритом есть такой договор: рано или поздно – надо сюда возвращаться и строить.

Но не был бы князь предводителем воинов и дружины и к тому же думающим мужем, если бы на этом успокоился. Говорят, не заметно, чтобы ромеи собирались выступить за Дунай?.. Пусть говорят, а он сам пошлет разведчиков на ту сторону, пусть следят за каждым их шагом, пусть знают, какие у них помыслы сегодня, какие завтра.

На этот раз выбор его пал на ближайшие задунайские крепости Ульмитон и Туррис, и был, кажется, удачным: именно в Ульмитон все прибывали и прибывали воины из ромейских провинций.

– Вот здесь и кроется разгадка замысла Хильбудия, – радовался Волот. – В Ульмитоне накапливаются силы, с которыми ромеи вторгнутся на наши земли.

Следить за ними поручил самому наблюдательному и смекалистому сотнику.

– Не спускай с них глаз, – приказал ему, – особенно с тех, которые в Ульмитоне.

Донесений не было седмицы четыре, наконец прискакал гонец и сказал: сидят ромеи; днем ходят на муштру, вечером пьют вино, а из крепости не идут.

– А что сотник? Какие у него планы?

– Смотреть и ждать.

– Разумно. Подождем и мы, если так.

Ждали седмицу, вторую, третью. А в конце третьей прискакали сразу несколько гонцов с донесением от сотника: ромеи составили из манипул когорты и пошли на Туррис.

– К оружию, славяне! – повелел князь.

Знали теперь каждый шаг Хильбудия, сколько идет с ним людей, где останавливаются на ночь и куда деваются после привала.

Тысячи стояли поодаль от Дуная и не выказывали своего присутствия. Князь Волот решил дать ромеям переправиться на эту сторону, а как начнут свое черное дело, тиверцы и дулебы станут им на пути, чтобы охватить когорты Хильбудия полукругом. Поскольку с одной стороны у ромеев будет глубокое, словно море, озеро, по другую – не менее глубокий и быстрый Прут, а за Прутом – воины со стрельцами, то ромеям ничего другого не останется, как принять бой.

Первое, что встретилось Хильбудию на пути в Тиверскую землю, было начатое и незавершенное строительство.

– Видели? Еще немного замешкались бы – и анты построили бы на нашем пути вторую Длинную стену, – показал он на недостроенную крепость.

– Похоже на это. Смотрите, сколько земли, колод навезли, даже камень. Для стены, может, и мало, а для крепости как раз.

– Земляной или деревянной?

– Глинобитной.

Ромеи стали смеяться над славянами, но среди беззаботных шутников нашлись и более трезвые головы.

– Обрати внимание, стратег, работа проводилась недавно. Возможно, анты где-то поблизости…

Хильбудий снова отделался шуткой, но все же не оставил слова центуриона без внимания. Остановился, пригляделся к дороге, изрытой копытами, и приказал выслать впереди когорт справа и слева конную разведку.

Возглавляемый им легион не так уже велик, но и не мал, чтобы вести его в землю варваров по одному пути. А вынужден был сделать это, пока не пройдут узкую горловину между озером и Прутом. Разделил легион на когорты, обозначил расстояния между ними и приказал двигаться друг за другом, строго придерживаясь дистанции. Если же случится так, что на пути встанут славяне, первая колонна должна принять бой, две другие выйдут во фланги и будут действовать, как того потребуют обстоятельства.

Высланный вперед разъезд выскочил на широкую поляну недалеко от дороги и вынужден был остановиться.

– Следы свежие, – вслух размышлял старший. – Анты только что прошли здесь, и большими силами. Что, если засели там, за поляной, и навяжут бой?

Легионеры молча переглянулись и не стали спорить.

– Сделаем так, – повелел старший разъезда. – Пятеро проскочат вперед и разведают, есть ли кто в лесу, и дадут нам знать.

– Ну, а если никого не будет?

– Будете продвигаться вперед, только далеко не уходите, не далее полета стрелы.

Легионеры были очень осторожны и все-таки появление славян проглядели. Только тогда и поняли, что это тиверские воины, когда те преградили им путь. Отступили было назад, но дорога перекрыта, бросились вправо, в лес, – а там конный заслон.

«Это конец, – подумал ромейский предводитель. – Такая же судьба ожидает и тех, которые идут за нами и полагаются на нас».

– Попробуем пробиться, – приказал старший легионерам. – Кому посчастливится проскочить, постарайтесь добраться к нашим когортам и предупредить: на этой поляне всему легиону готовится западня. Всем понятно?..

Они свернули в сторону и погнали коней туда, где было меньше воинов. Но не для того их брали в кольцо, чтобы выпустить. Одни полегли, скошенные мечами и стрелами, другие, не видя спасения, сложили перед тиверцами оружие и протянули руки для пут.

То же самое ожидало и боковые разъезды. Кто-то с фланга пробовал, правда, докричаться до Хильбудия, но наместник был слишком занят в эти минуты, чтобы услышать предостерегающий крик своих разведчиков. Ехал он во главе первой когорты, окруженный веселящимися всадниками, и даже в мыслях не держал, что может что-нибудь случиться, да еще здесь, в придунайской глуши, которая не зря называлась нетронутой землей. Когда же перед его когортами, словно из-под земли, встал крепкий славянский заслон из лучников и мечников, Хильбудий оказался неспособным от неожиданности даже отдать приказ ускорить выход из лесу.

– Первым пяти когортам стать дугой и быть готовыми к встрече с варварами, всем остальным развернуться и прикрыть тыл.

Он словно в воду смотрел. Не успели его когорты встать в боевые порядки, как впереди, справа и слева ожил лес, ожили поляны и оттуда тучей пошли на ромеев ряды лучников. Сколько их, трудно было понять. Видел Хильбудий одно: им нет конца и края. Шли тесно, прикрываясь щитами, обступали со всех сторон.

– Щитоносцы, вперед! Встать стеной, приготовить стрелы!

Среди ромеев началась суматоха. Одни, кому приказано было стать против славян стеной, спешили пробраться вперед, другие – седлали коней и норовили отойти к лесу, остальные строились в колонны и ждали момента, чтобы ринуться верхом на пеших. Но поспешность не всегда приносит желаемый результат. Где-то успели встать щитоносцы против антов, встретили их тучами стрел, а где-то – нет. Но анты нашли слабое место в рядах противника, навалились всей мощью и сломали их шеренги. Не на жизнь, а на смерть схватывались с теми, кто оборонялся. В прорубленные ими проломы не замедлили ворваться тиверские и дулебские конники. Словно буря или вихрь, влетели туда на буланых, вороных, гнедых и серых конях, мяли щитоносцев копытами, рубили мечами. Подбадривали себя и тех, что шли плечом к плечу, диким посвистом и воинственными криками. Но ни посвист, ни крики не могли заглушить бряцания мечей, чьего-то предсмертного крика о помощи, ржания коней.

Хильбудий собрал вокруг себя наиболее сильные манипулы и, сидя на высоком, с буйной белой гривой коне, зорко следил за тем, что делалось в передних рядах.

– Иоанн! – крикнул кому-то из воинов, стоявших наизготове. – Скачи в третью когорту, передай ее предводителю мой приказ: пусть отрежет вон тех антов и станет стеной против остальных. А с теми, кого отсечет, мы и сами управимся.

– Будет сделано, стратег.

– Евдемон! – резко повернулся к центуриону и показал рукой. – Бери свою манипулу и уничтожь вот этих варваров. Потом пойдешь на помощь первой когорте.

– Иду, предводитель.

Но не все и не всегда видно Хильбудию. Поэтому время от времени поднимался в стременах и старался рассмотреть, что делается в рядах сражающихся. В такой момент и застал его крик гонца от поставленных на защиту тыла когорт.

– Достойный! Варвары напирают и с тыла. Силы неравные, не выстоим!..

– Передай Флавию и всем воинам: единственная надежда в этих тисках – щит и меч. Больше нам надеяться не на что!

Знал: с ним лучшие фракийские когорты, переданные императором под его надежную руку, те, что не так давно храбро проявили себя в сечах с иранцами. Поэтому не переставал верить: хотя воины оказались в окружении, варварам будет не так просто смять их и заставить показать спину. Это опытные мечники и щитоносцы, они сначала немало варваров уложат, а уж тогда и сами полягут. Дойдут до края – полягут все, но спину все-таки не покажут!..

Больше всего достается головным манипулам. Поредели их ряды, сдерживая вражеские сотни. Где-то отступили и рубятся, прикрывшись щитами, где-то образовали небольшой полукруг и стоят, словно скала в разбушевавшемся море, а где-то небольшие группы воинов вот-вот будут смяты нападающими.

Повернулся Хильбудий к тем, кто находился под его рукой, как последняя надежда на спасение, и замер, пораженный: анты прорвали ряды не только щитоносцев, но и мечников и прут конной лавой на него самого.

– В мечи! За мной, вперед!..

Успел еще что-то крикнуть, да на том и кончилось его руководство: перед ним вырос рыжебородый ант и заставил подставить под занесенный над головой меч проверенный в таком деле медийский щит. И только Хильбудий отвел удар, как тот сразу же нанес ответный. А перед наместником оказался уже не один ант – Хильбудий оказался в такой круговерти, в которой трудно разобрать, где свои, где враги. Рубил метко, ловко, даже почувствовал наслаждение от этого, а значит, и прилив сил и уверенность: он – бывалый воин, ему эти варвары словно мусор в речном потоке. Себе-то он проложит дорогу в этом потоке и вырвется на волю.

Наверное, не одного уже срубил сильным ударом меча, видел: заметили его ловкость и расступаются. Делают вид, что нападают на ромейского витязя на гнедом коне, когда же дело доходит до стычки, подставляют под удар щит и выскальзывают или же обходят стороной. Но нет, ошибается. Вон один на него прямо прет. Молодой, безусый еще, а глаза, словно у зверя, налились кровью. Не мечом – сулицей нацеливается. Неужели надеется выбить его, Хильбудия, из седла?

Занес над головой меч и не успел отбить им сулицу, метнувшись в сторону. Если бы не панцирь, лежать бы ему бездыханным.

– Боривой! – услышал он мощный голос. – Этого не трогай. Это сам Хильбудий, он мой!

Хильбудий оглянулся и увидел, что кричал, подняв на дыбы коня, всадник с поднятым мечом.

«Тиверский князь? Тот, что гостил в Маркианополе? Что же делать? Положиться на силу своего коня или развернуться и надеяться на щит и меч? Да годится ли мне, полководцу, бежать?»

Круто развернул Гнедого и пустил его навстречу князю.

Увидел – первым гнал на него распластанного в воздухе коня безусый, тот самый, которому кричали: «Не трогай!»

«Упрямый мальчишка, – подумал Хильбудий, – знает, на кого идет, и все-таки идет. Ну постой же!»

Хильбудий взмахнул мечом и так рубанул по нацеленной на него сулице, что она зазвенела и вылетела у воина из рук. Хильбудия окружили стеной, выставив вперед сулицы.

– Покорись, Хильбудий! – повелел князь Волот. – Когорты твои разбиты, битва проиграна.

Не задумываясь, Хильбудий пришпорил коня и бросил его прямо на Волота. Однако князь ловко выставил сулицу, и конь напоролся на нее горлом. Заржал дико от боли, рванул в сторону и выбросил всадника из седла, под ноги коня Вепра. Вепр изловчился и приколол ромейского вождя мечом к земле.

– Зачем ты так? – нахмурился Волот. – Он и так был уже наш, надо было в плен брать!

– Думаешь, надо? А зачем? Император не поскупится на золото, выкупит его и снова натравит на нас. Очень уж повадился этот волк в нашу овчарню. Мертвый он безопаснее будет!

XX

Дед Борич говорил: навикулярий – муж пожилой. Вот только благонравию его Миловидка не совсем верила. Старый грек не посмотрел на то, что она круглая сирота, что ее гонит по свету горе, взял за перевоз много, да еще сомневался, берет подходящую ли цену. Может, поэтому и велел Миловиде, пока она будет на лодье, готовить для него и его помощников пищу, ворчал, а то и покрикивал на всех, выказывая этим свое неудовольствие. Зато правдой было и то, что ни сам не обидел ее, ни другим не позволил. Больше того, расспросил за долгие дни и ночи плавания, кого ищет, почему ищет, пошел с Миловидой в Никополь, нашел людей, знающих, где анты, которыми торговали позапрошлой весной в городе.

– Есть тут анты, – сказали девушке. – Немало вельмож Эпира имеют рабов-антов. Одни слугами-стольниками у них служат, другие – спальниками, садовниками, а то и рыболовами.

Показывали и рассказывали, как пройти к тем вельможам, как подступиться, поговорить, а Миловида слушала и запоминала.

– Я, господин достойный, теперь уже одна пойду, – сказала она навикулярию.

Грек крякнул по привычке, а может, сомневался, что одна сможет что-то сделать и, подумав, посоветовал:

– Я буду стоять там, где стою, до послезавтра. Если отыщешь суженого или, не найдя, захочешь возвратиться в свои края, приди и скажи. Или сам довезу, или найду, кто поможет.

Миловида поблагодарила и пошла улочками чужого города. И чем дальше шла, тем меньше уверенности было, что найдет в нем Божейку. Таким холодом веяло, такую пустоту чувствовала на сердце, будто только теперь прозрела и поняла правду: напрасна твоя затея, девка, не откроются перед тобой крепкие ворота в каменных оградах и не отдадут тебе твоего лада.

А все же стучалась в те двери, которые казались самыми крепкими, и кланялась по обычаю отцов своих, а поклонившись, спрашивала: правда ли, что у достойных вельмож есть рабы-анты. Она суженая одного из них, пришла, чтобы выкупить его из неволи или же стать такой же, как и он, невольницей. Пусть уж будет так, лишь бы вместе.

Ее не всегда понимали, а то и просто не хотели слушать. «Нет таких», – говорили и закрывали перед ней ворота. Однако некоторые все же внимали ее жалостно-просительному тону. Услышав, что ищет антов, звали кого-нибудь из них и приказывали:

– Выслушай и скажи, что хочет эта девушка.

Миловида терпеливо повторяла, а услышав родной язык, совсем расчувствовавшись, заливалась слезами:

– Божейкой его зовут, моего суженого. Из Солнцепека он, из Тиверской земли.

Не сразу отвечали: «Не видели, не знаем». Больше расспрашивали, давно ли из Тивери, есть ли у нее надежда вернуться назад, а уж потом советовали: «Спроси тех-то, а мы не ведаем».

И Миловида снова шла, кланялась и спрашивала. Пока не убедилась: не у кого больше узнавать. Наверное, здесь нет Божейки, если никто не видел и не знает. Все же говорят одно: продавали тиверцев в Никополе, а продать могли не только никопольцам; были на тех торгах покупатели и из Вероны, и из Фессалоник.

– В какой же стороне света они, эти Верона и Фессалоники?

– Верона в Италии, – объясняла старшая из пленниц, – Фессалоники в Греции. Иди в пристанище и спрашивай лодьи, которые пойдут туда. Глядишь, и сжалится кто-то и переправит через море.

Постояли, погрустили и разошлись. Одна по улице пошла и света не видела из-за слез, другие отправились по своим делам и тоже ничего не видели. Потому что свет хотя и широк, да не для них, весело светит над головой солнце, но не им.

XXI

Князь Волот был тверд и неприступен, словно скала в горах: мало изрубить да взять в плен ромеев на своей земле, настало время самим пойти к ним и сказать: «Не ходили бы вы, не пришли бы и мы. А раз нападаете чуть ли не каждое лето на наши земли, вот вам ваша кара за татьбу вашу».

Не знал, как воспримут воины его замыслы, тем более ратники с соседних земель, их предводители почему-то отмалчивались, посматривали то на него, князя Тивери, то на Идарича, который считался предводителем среди мужей мыслящих, а заодно – правой рукой князя Добрита.

– Нам велено поразить ромеев в Придунавье, – отговаривал он Волота, – а уж никак не велено идти за Дунай. Для этого нужна не такая, как ныне, сила.

– Разве она маленькая?

– Для того чтобы победить ромеев на их земле, маленькая.

– Поймите, – гневался Волот, – пока будем собирать великую силу, ромеи опомнятся и станут против нас второй Длинной стеной. Терять нельзя ни одного дня. Нужно идти за Дунай и гнать обескровленного, лишенного сил супостата аж до Длинной стены, а может, достать его и за стеной. Такого может больше не случиться…

– Один раз ходили уже. Забыли, чем все это закончилось?

– Раз на раз не приходится, Идарич. Тогда не было подходящего момента, а сейчас он есть. Честь мужей ратных призывает: идите и заставьте ромеев раз и навсегда не посягать на чужое…

Волот был слишком уверен в себе, чтобы оставаться спокойным. Однако не меньше уверенности слышалось и в голосе Идарича.

– Чтобы идти в чужие земли, – стоял он на своем, – нужно знать, с какой ратью там встретишься. Или вам что-то известно?

– А вам? – вставил слово предводитель полян Гудима. – Пусть мы не знаем, какую рать выставят ромеи, если пойдем на них, а почему не знаете вы, княжеские послы и мужи, которым положено думать?

– Кое-что знаем: ромеи подписали с Ираном вечный мир и, значит, имеют легионы, которые поднимутся против вас, если пойдете на них.

– Те легионы двинулись уже на завоевание Северной Африки у вандалов.

– Думаете? А тот легион, который приводил Хильбудий, откуда взялся? Или, считаете, он у него один?

– Этого не думаем, Идарич. И все же возможно, что о походе не знают в империи. Хильбудий взял позапрошлой весной большой плен в нашей земле, мог соблазниться на него и в этот раз. А если так, империя не готовилась к встрече с нами, она не в состоянии будет сдержать нас. Вот почему я поддерживаю князя Волота: если уж идти за Дунай, то сегодня, немедленно.

– Уличи тоже поддерживают нас.

Было видно: Идарич поколебался в своей уверенности, но все же не собирался уступать сразу.

А что скажут воины? Они добыли неплохую добычу – и ромеев, и их коней. Пойдут ли за Дунай с ним?

– Этому легко помочь, – воскликнул Волот. – Каждая рать – тиверская, уличская, полянская или дулебская – выделит по сотне воинов, а они доставят добычу к своим общинам. Остальные пойдут с нами.

– Мудро сказано, – поддержал князя Вепр. – Решайся, Идарич. На тебя возложил князь Добрит решать судьбу славянской земли.

– А ратное сражение… – поддержал его полянин Гудима, – благополучное завершение его мы берем на себя.

– Все так считают?

– Все, Идарич!

– На этом и порешит совет мужей ратных и мыслящих. Идите к воинам и постарайтесь передать свое горение им. Уж если решились, то должны верить в торжество своей правды и своего меча.

XXII

Богданко сидел на толстой колоде под дубом и прислушивался к шагам, которые приближались к нему.

– Кто это был, бабуся?

– Какой-то чужой.

– Из чужого городища или из чужой земли?

– Похоже, из чужой земли. По-нашему не понимает.

– Так, может, он ромей?

– Может, и ромей, а может, из тех, кто пришел к нам с ромеями. В ихней рати всякие есть.

– И вы пригласили его к огню, поделились хлебом-солью?

– А почему не пригласить и не поделиться?

– Так ведь он супостат, враг роду нашему и земле нашей!

– Супостаты те, внучек, которые пришли к нам с мечом. Этот же пришел с добрым словом.

– Выбили меч из рук, вот и пришел с добрым словом. За добрым словом могут скрываться злые умыслы. Чужой, он и есть чужой.

– Больной он, внучек, ему не до злого умыслу. А кроме того, запомни: всякий накормленный тобой, даже если он чужестранец, перестает быть врагом. Это не просто слова, это извечный обычай рода нашего. На нем стояла и должна стоять Тиверская земля, если хотим жить в добре и мире.

– Разве же мы не живем этим обычаем? Так почему же ромеи все идут и идут в землю нашу с мечом и огнем?

– За это наказывать надо, самим же лезть в чужую землю негоже.

– Ругаете отца за его поход? Так он же за тем и пошел, чтобы покарать.

– Я не ругаю его, внучек. Однако и не радуюсь тому, что пошел за Дунай. Много крови прольется там, ой как много! А это богопротивное дело. Боги другое завещали людям на этой благословенной земле. Давным-давно, когда еще этот белый и ясный свет больше был наполнен птичьими голосами, чем людской завистью, когда земля плавала в океане небесном нетронутой девой – и не рубанной, и не вспаханной, и не утоптанной, – жили в долинах у моря да около леса три рода: один – белоликий, второй – смуглоликий, третий – темноликий. Жили они вроде и отдельно, а вроде бы и вместе. Отдельно – потому, что каждый род сам себе добывал пищу, а вместе – потому, что соседи они и не раз сходились, отправляясь на охоту. Не враждовали, ведь добычи было много, однако и не роднились, поскольку вместе собирались только мужчины. Но вот кто-то из белоликих проник к смуглоликим и высмотрел девушку, а высмотрев, не стал долго думать – подстерег, когда та была одна, и выкрал ее. На беду, то же самое сделал смуглоликий у темноликих. Тут и поднялась суматоха, пошел род на род и стали уничтожать друг друга. Старейшины смотрели на это, смотрели да и сказали своим родам:

«Обозначьте границы земель родовых, да и живите отдельно, не переступая их!» Послушались и сделали так – обозначили границы. Но могли ли они быть недоступной преградой? Остановишь ли того, кто привык охотиться в местах, которые ему нравятся? И ходили, и охотились, и девок умыкали, и с оружием род на род ходили, до тех пор, пока старейшины не собрали совет, а совет призвал князей и сказал им:

«Не умеете жить добрыми соседями, разойдитесь».

«Как так?» – спросили князья.

«А так. Земля велика, поделите ее на три царства и живите каждый в своем – так далеко друг от друга, чтобы не дойти, не доехать, не доплыть!»

«Должны уйти из этих долин?»

«Должны. Одному роду-племени пусть будут леса и степи, другому – горы, третьему – та земля, вокруг которой море». Тем и будете жить: одни – что даст лес, другие – что смогут добыть в горах, третьи – дарами моря».

Князья не спешили соглашаться.

«А кому же какой удел?»

«Это определит жребий».

И сомневались, и спорили князья, а все-таки согласились со старейшинами – потянули жребий и сели родами каждый в своем царстве: белоликие – в лесном, смуглоликие – в горном, темноликие – там, где вокруг земли море и океан.

Долго жили отдельно. Так долго, что и забыли, кто они, откуда пришли в свое царство, были ли у рода соседи или не было. Белоликие ловили по лесам зверя, птиц и жили этим; смуглоликие обходились тем, что давали горы, темноликие богатели с даров моря. Но вот в один из родов, который жил в лесах, пришла беда: леса обеднели дичью. Люди туда, люди сюда – нет дичи. А не стало – и нечего было людям есть.

«Что делать?» – спросили у старейшин.

«У вас есть поле, – ответили старейшины. – Пойдем туда, может, найдем себе поживу».

Пошли в поле. И нашли, что искали, но ненадолго хватило степных даров. Подросли дети – и должны были просить совета у отцов: куда податься, где найти пищу для себя и для детей своих?»

И сказали старейшины:

«Чтобы не потерять то, чем владеем, пошлем во все концы разведчиков, пусть посмотрят и нам скажут, есть где нетронутая земля, которая могла бы прокормить род наш?»

Долго ездили разведчики – и те, что поскакали на запад, и те, что поскакали на восток и на юг. А вернулись ни с чем.

«Земля есть, – сказали старейшинам, – но есть на той земле и люди».

«А какая самая богатая?» – спросили самые молодые.

«Та, что принадлежит горному роду-племени».

«Пойдем и покорим ее мечом! Слышали, другого спасения нет, пойдем и покорим эти земли мечом!»

Однако старейшины были против такого решения.

«Нам заповедана эта земля, – сказали. – Негоже идти с оружием в руках и посягать на чужую».

«А с голоду гоже умирать?»

«Ищите пищу в своей земле. Чужую не трогайте! Боги покарают за эти богопротивные дела!»

Долго спорили, все-таки верх взяли те, кто хотел есть. Но не успели они приготовиться всем родом в поход, как поднялась буря, все небо затянуло тучами, и бог-громовик не замедлил явить тем хвастунам и неслухам гнев свой: загремел-загрохотал, приближаясь, и ударил из-за туч смертоносными стрелами.

«Боги противятся вашему замыслу! – вышли вперед и указали на то знамение старейшины. – Не смейте нарушать добрый обычай отцов и дедов ваших!»

«Деды сами переселялись».

«Они переселялись по своей земле, на чужую не посягали!»

Предводители переселения на соседние земли хмурились. Не хотелось им покоряться старейшинам, но и не прислушаться к их советам не могли. Боги и правда забеспокоились в небе, вон как гремят в вышине и поливают землю стрелами. А если послушаются старейшин и останутся на своей земле, что будет дальше? И завтра, и послезавтра, и потом дети будут просить есть. Где они возьмут еду, что скажут, когда нечего будет дать детям?

Готовы были ослушаться старейшин, набраться мужества, воспротивиться знамению, но в этот момент раскололось небо и хлынул проливной дождь, такой густой и бурный, что о походе нечего было и думать. Спрятались кто куда мог и спасали пожитки. Лишь старейшины не испугались потопа.

«Вы прогневали богов! – сказали они, указав посохами на молодых. – Кайтесь и просите прощения».

Молодые и сами видели: похоже, и правда раскололось от мощного удара бога-громовика небо и в ту расщелину хлынули воды поднебесья. Поэтому и не противились уже. Смотрели на залитую потоками воды землю и шептали:

«Простите нас, боги! Простите нас, боги!»

А дождь не прекращался. И день, и второй, и третий. Пока не взмолились всем миром: «Смилуйтесь, боги! Смилуйтесь и скажите, есть ли спасение для нас, людей поля и леса? От неугодного заветам отцов намерения – идти в чужую землю и добывать ее мечом – отрекаемся. Научите, как спастись, как жить дальше?»

Только успели произнести слова раскаяния, раздался сильный, сотрясший небо и землю гром – и перед старейшинами, которые стояли у капища и молились, упал золотой плуг, вслед за плугом – золотое ярмо, а сразу за ярмом – топор и братница.

«Вот оно, божье знамение! – воскликнули старейшины и упали на колени перед дарами неба. – Боги велят нам пахать землю, засевать ее зерном. Слышали, не ратным трудом, а промыслом хлеборобов должны жить на земле люди!»

Услышав голоса старейшин, сбежались все, кто был поблизости, и даже те, кто находился далеко. А когда перестал лить дождь и стекла в реки и озера вода, увидели еще одно чудо: та сторона света, куда хотели вести свой род молодые, оказалась отрезанной половодьем. Вода текла не с гор, а поднималась из земли, весело журчала, торопясь к морю.

Вот тогда и нарекли эту полноводную реку Дунаем, а обозначенную жребием землю от теплого до студеного океан-моря Троянской, по имени старейшины, который стал на спор с молодыми и взял над ними верх.

Бабушка Доброгнева приумолкла, похоже, задумалась. А Богданко именно сейчас и, может быть, больше, чем когда-либо, хотел слушать и слушать ее.

– Бабуля, слышите, бабуля, – окликал он ее. – А то знамение было дано лишь тому роду, что жил в лесах и полях?

– Ну почему же? И тем, что в горах, и тем, что за морем, – тоже… Боги указывают всем людям, которые есть на земле.

– Как же это, бабушка? Сами же говорили: у ромеев другие боги.

– Это теперь другие, тогда были одни. Да и на то обрати внимание: даже ромейские боги говорят ромеям: «Жизнь дается вам для того, чтобы засевали поле рожью-пшеницей, а не своими и чужими костями».

– Почему же они не подчиняются божьему повелению, идут и идут через Дунай?

– Очень многого хотят, внучек, поэтому и своевольничают. А тем, кто много хочет, и страх перед богами не помеха.

Доброгнева, кажется, нашла то, что искала: снова рассказывала и рассказывала, поучала и поучала своего внука, а Богданко сидел возле нее, прислушивался к ее доброму, ласковому голосу и не знал, как ему быть. Бабуся добрая, вон как много обещает ему. Говорила, выйдут в светлую пятницу на встречу с Золотой Косой, Ненаглядной Красой – и он прозреет. А он как был темный, так и остался. Теперь она уверяет: и в чужую землю не следует идти, и чужеземцев миловать. А так ли это? Почему не должны идти к ним, если они идут на Тиверь, берут в плен, сжигают веси? Почему надо миловать их, если приходят и ведут себя как тати?

– Бабусь, – снова окликает Богданко. – А те три рода, те люди – одинаковые?

– Чем-то одинаковые, а чем-то нет. Говорила же: одни белоликие, другие – смуглоликие, третьи – темноликие.

– Однако все одноликие?

– Да все одноликие.

– Значит, и правда людская должна быть одноликой?

– Должна бы, внучек, – усмехается Доброгнева и обнимает и прижимает к себе внука. – Должна бы, да не такая.

– А почему?

– О том одни боги ведают. Скажу лишь, что у одного она имеет одно лицо, у другого – другое, у третьего – третье. Сколько на свете людей, столько и правд.

– А у нас с вами она одна?

– Сейчас одна. Вырастешь – может, и не совпадет твоя правда с моей. Или совпадет?

Богданко собрался было сказать: «Да, совпадет», – почему-то сдержался, а сдержавшись, задумался.

XXIII

Еще до перехода через Дунай князь и тысяцкие приказали не трогать ромейские крепости по берегам реки. Гарнизоны в них небольшие, беды земле славянской они не принесут. Поэтому, переправившись, не стали обращать внимания на придунайские крепости, а хлынули конной лавиной в тридцать тысяч на Ульмитон и Томы, упали на них, словно грозовая туча на незащищенную землю, и, взяв все, что можно было взять, принялись жечь и разрушать возведенные ромеями постройки.

– Все, что горит, сжечь дотла! – повелел воинам князь. – Чтобы остроги эти не стали большими гнездами, в которых плодятся осы. Это невольничьи пристанища, они политы слезами наших людей, поэтому пусть исчезают с дымом.

И лишь когда насытился пожарами, князь задумался: дальше пойдет Одес и Маркианополь. Ну, об Одесе и думать нечего – эта геенна поглотила тысячи и тысячи тиверцев. А как быть с Маркианополем? Город этот – наместничество Хильбудия, там сейчас те, кто остался вместо него и правит ныне краем, и рать имеют при себе, способную оказать упорное сопротивление. Но живут там, однако, и те, что пришли и предупредили: Хильбудий замышляет зло – собирается идти за Дунай. Не может же он, князь Волот, причинить зло этим людям.

– Гудим! – приказал князь тысяцкому полян. – Бери под свою руку уличей и идите на Одес. Повелеваю: сделайте там то же, что сделали мы с Томами. Главное, сожгите пристанище, постройки, в которых держат пленных. Я же пойду с тиверцами и дулебами на Маркианополь. Встретимся на пути в Анхиал или же в самом городе.

И уже потом, когда отвел своих воинов далеко от полян и уличей, остановился и сказал, объезжая ряды:

– Все, что принадлежало в Маркианополе императору и фиску Хильбудию и его вельможам, – ваше. Город и горожан не трогать. Слышали? Ни города, ни горожан! Пусть знают, что не всех постигнет кара за зло, нанесенное наместником и его ратью.

С тех пор как вышли из Ульмитона и Том, ни один ромей не встретился на пути. Видимо, подались землями Мезии гонцы из придунайских крепостей, а вслед за гонцами пошел разгуливать слух: варвары идут. Вот и опустели вехи, пустует жилье. Кто-кто, а поселяне Нижней Мезии и Скифии знают, какие они, варвары. Были здесь и вестготы, были и анты-славяне, хватало и тех, кто присоединился к готам, кого брали к себе на помощь римляне, а потом – Византия. И неудивительно, что не видно в весях ни куриалов-землевладельцев, ни арендаторов-амфитевсисов. Удивляет другое: не видно колонов-землевладельцев из неромейских поселений, в том числе и бывших антов. Все скрылись по чащам-зарослям, в оврагах и прибрежных камышах.

«Наверное, мы были очень жестоки в Ульмитоне и Томах, – думал князь Волот, покачиваясь в седле, – и от этого нам же будет плохо. А впрочем, разве мы не для того идем в ромейскую землю, чтобы нагнать страх на всех: и на императора, и на его подданных? Именно для этого».

Впереди послышался шум и говор. Что-то кричат, размахивая руками, пешие и собираются вокруг них конные.

– Что произошло? – спросил, подъехав, князь.

– Поселяне мезийские выбежали из оврага.

Князь приблизился к ним и сразу же убедился: не мезийцы, а рабы мезийских куриалов, и выбежали не потому, что сами анты и хотят присоединиться к антам, – а показывают, где прячутся хозяева, просят наказать их за обиды.

– Сколько их?

– Весь выводок, достойный. Хозяин, хозяйка, пятеро сыновей и четыре дочки. Но слуг столько, сколько у меня пальцев на руках и ногах.

– Так возьмите палки и наказывайте. А самое лучшее – воспользуйтесь испугом своих хозяев и убегайте. Мы не для того сюда пришли, чтобы гоняться за безоружными. Скажите лучше, куда ведет эта дорога?

– На Маркианополь, достойный, на Маркианополь.

– А далеко город?

– За тем холмом и покажется уже.

Приказал Волот сотням придерживаться боевого порядка и быть готовыми взять ромейский город на щит и пику. Всем, кто проходил мимо него, говорил одно и то же: «Будьте готовы взять ромейский город на щит и пику». Когда же повернул коня, чтобы ехать дальше, рабы снова коснулись его стремени.

– Княже, бери нас с собой. Или мы не анты и не воины?

– Пешие ведь и без оружия.

– За обозом пойдем. А будет сеча, добудем и коней, и оружие.

Волот разрешил и показал вперед, туда, где были самые надежные в его рати сотни – княжеская дружина.

Маркианополь знал, куда и зачем пошел наместник Хильбудий. Поэтому слухи о появлении антов на этом берегу Дуная, а погодя – и под стенами города на многих нагнали панический страх: если пятитысячный (к тому же отборный) легион во главе с Хильбудием не смог управиться с антами, то что сделает когорта, в которой лишь несколько манипул?

Не полагались на нее, а все же первое, что сделали, узнав о приближении антов, закрыли все ворота и велели воинам стать на стены. Это уж потом они соберутся, будут думать и советоваться, мысленно заглядывая в каждый закуток и каждую норку, которые могут обещать спасение. Потому что прятаться придется. Именно из Маркианополя ходили ромейские когорты в землю антов и раз, и второй, и третий, это не чей-то, а их предводитель принес антам большое горе – сжег дома, забрал и отправил за море людей. Разве антам об этом неизвестно? Не за тем ли идут, чтобы спросить у маркианопольцев, почему пустились на татьбу?

Когда собрали совет, пришли не только званые, были здесь и незваные – церковники, мастеровые, демархи. Что скажут они, их опора, что сделают? Господи, вразуми их и наставь, чтобы поступили разумно, чтобы отвели варваров от стен, не допусти опустошения, которого не избежать, если преодолеют стены и войдут в город. Анты – варвары, они ничем не погнушаются.

– Спасение в одном, – говорили легионеры твердо, – позвать на стены горожан, обороняться всем, кто может держать в руках меч.

– А где возьмем оружие?

– Что-то есть у димов, чем-то поделятся легионеры.

– Димы и димоты, – размышлял вслух епарх, – это единственная опора, на которую можно положиться. Так и сделаем: обратимся к димам, пусть зовут к оружию всех горожан и сами поднимаются на защиту города.

В тех условиях, что сложились в Маркианополе, трудно было придумать что-то более надежное. И все же совет не спешил ухватиться за высказанную только что мысль как за спасительную. Сидели и думали, думали и молчали.

– Кто-то недоволен нашим решением? – заволновался епарх. – Отец Иоанн, – обратился он к старшему из церковников. – Что скажете нам? Можете предложить что-то другое или соглашаетесь с этим?

Настоятель храма Святого Фоки медленно встал и осенил присутствующих на совете крестным знамением.

– Благословляю вас, братья, на труд непосильный: победить супостатов и нечестивцев, называемых антами. Благословляю и говорю: будьте сильными в этот тревожный час, аки львы, и будьте мудрыми, аки змеи. Церковь обратится ко всем православным и призовет их сменить орала на мечи. Воистину правда: идут непросвещенные варвары, которые не имеют Бога в сердце. Они не только смерть – геенну огненную несут для всех, поэтому и должны стать все на защиту стен и города. Но не забывайте, мужи ратные и мудрые: этот путь к спасению не единственный. Не напрасно напомнил я вам о мудрости. Господь наш всемогущий и всеблагой надоумил меня сказать: это хорошо, что мы призываем всех идти на ратный подвиг и защищать себя мечом на городских стенах. Однако почему бы нам не быть более мудрыми и не попросить сниспослания счастливой доли другим путем: пойти к антам и упросить их оставить наш город в мире и покое.

Его явно не понимали.

– Надеетесь, святой отец, что вас они послушают?

– Если пообещаем варварам по сто солидов с каждого мужа города нашего, послушаются и уйдут.

– Возможно, но…

– Не все могут дать столько солидов? Вы это хотели сказать?

– Конечно, не все. Если начистоту, три четверти горожан не найдут даже по пятьдесят.

– То, чего не дадут горожане, добавят толстосумы, если не захотят потерять все, а в придачу – и жизнь.

На совете наступила тишина.

– Может, это слишком – по сто?

– Молитесь Богу, чтобы этого не оказалось мало.

И отмалчивались, и кряхтели, и спорили, и кто знает, согласились бы дать такие деньги, если бы отец Иоанн, подумав, не произнес:

– Церковь первая поделится в несчастье со своей паствой: даст за неимущих десять тысяч солидов.

Совет оживился и стал прикидывать, от кого из горожан можно получить больше, чем сто солидов.

А тем временем князь Волот приближался к Маркианополю, и чем ближе подходил к нему, тем сильнее становилось его беспокойство: как же ему сделать, чтобы и ратный пыл своих воинов унять, и не погубить тех, кто помог ему наказать Хильбудия. Ведь раздор с ромеями на этом походе не завершится. Было бы непростительной ошибкой потерять своих разведчиков только потому, что кто-то хочет отомстить за причиненные земле Тиверской беды именно Маркианополю. Сказать об этом воинам? Но стоит ли быть таким откровенным с ними?

И рассказал бы, наверное, тысяцким, если бы сами ромеи не удержали его от неосторожного признания: вышли к его войску с крестами служители Церкви и сказали:

– Возьми, княже, дань и пощади город наш, людей. Разве они виноваты в том, что наместник Хильбудий избрал именно Маркианополь своей резиденцией?

Князь был удивлен и сначала даже не поверил такой удаче, а поверив, не стал медлить. Единственное, о чем попросил он ромейских послов, – дать сверх всего десять бочонков греческого огня.

По тому, как переглянулись послы, нетрудно было догадаться: они поставлены в затруднительное положение.

– Достойный, – сказали после молчания, – огня у нас нет ни бочонка.

– А где есть? В Одесе? В Анхиале?

– Боимся ошибиться и все же думаем, что за греческим огнем тебе придется идти до самого Константинополя. В другом месте вряд ли разживешься.

Уверены были, князь скажет сейчас: «Идите и предупредите своих предводителей: беру город на меч и сулицу». А он бросил взгляд на своих советников и только спросил:

– Когда будут мешки с золотом?

– Через двое суток.

– Долго заставляете ждать. Срок – до завтрашнего утра. В противном случае иду на город.

То, чего избежали тиверские воины под Маркианополем, стало неизбежным под стенами Анхиала. Пристанище и город окружали надежные стены, в море стоял императорский флот, а это придавало ромеям уверенности и служило надежной опорой. Флот прикрывал подступы к городу с моря, стены – со стороны суши. Если же сложится так, что обороняющим придется оставить крепость, то к их услугам опять-таки будет флот: пусть не все, но многие сядут на триремы и квадриремы и отплывут в Константинополь. Поэтому не вышли здесь, как под Маркианополем, послы ромейские и не сказали: «Отступитесь, получите дань». Анхиал встретил тиверцев наглухо закрытыми воротами и гнетущим молчанием. Это ничего хорошего не сулило. Придется стать лагерем и ждать полян и уличей.

Идарич с одобрением отнесся к намерениям тиверского князя: начать битву с нападения на ворота, а главные силы славян бросить через морское пристанище. Однако кое-что свое добавил к этим планам.

По приказу Волота на приступ северных ворот и северного побережья шли поляне и уличи, а на штурм южных ворот и южного побережья послали тиверцев и дулебов. Полки должны были окружить город так, чтобы у оборонявшихся сложилось впечатление, будто на них надвигается сила видимо-невидимая, причем со всех сторон.

Так, собственно, и было. Один полк засыпал ромеев стрелами, другие пытались взять приступом стены. И, не оглядываясь, они знали: за ними идут все, сотня за сотней, лава за лавой… А если идет такая сила, кто может устоять и не дрогнуть? На приступ двигались одни с лестницами, другие с обнаженными мечами, и такой несметной лавиной, что казалось, стены не выдержат. Однако многие успели добежать только до стен. Когда же начали ставить лестницы и пробовали взобраться на стены, ромеи сбрасывали смельчаков вместе с лестницами, лили им на голову горячую смолу, бросали камни и в конце концов вынудили отступить. Атаки повторялись до тех пор, пока князь не понял, что эти усилия напрасны, и убедившись, приказал отойти от стен.

– Как это понимать? – подскакал на взмыленном коне Гудима. – Ведь договаривались вести битву до победного конца.

– Пустая затея, воевода. Не видишь разве: и стены, и побережье обороняются надежно. Люди гибнут, идя на приступ, а какой толк от этого?

– Поляне были уже близки к тому, чтобы обойти стены и оказаться в пристанище со стороны моря…

– Зато мы не смогли бы поддержать полян. Я нашел дорожку, которая нас выведет на стены, а через стены – в Анхиал. И, кажется, надежную…

Прибыв в лагерь, князь приказал освободить возы от поклажи. На них, когда стемнеет, навозить земли и засыпать рвы у ворот. Плотникам было велено взять топоры, идти в лес и к ночи приготовить лестницы выше стен. Потом их соберут, доставят в лагерь, поставят на возы. Прикрываясь ими, словно широкими щитами, воины подвезут их под самые стены. Широкие донные опоры не позволят ромеям ни повалить, ни оттолкнуть лестницы. По ним легко и ловко пойдут на сближение с ромеями антские воины. А уж когда сойдутся, антов не надо учить, как орудовать мечом и сулицей.

Дружина и ополчение встретили княжескую затею с воодушевлением, с криками радости:

– Пусть славится князь тиверский, муж ратный и мудрый!

Даже бывалый в переделках Вепр удивился. Единственное, чем поинтересовался: каким же образом воины смогут доставить эти громадины из лесу?

– А уж об этом они без нас с тобой додумаются.

Пока возили землю и засыпали рвы, на стенах среди ромеев поднялась паника – и кричали, и метали стрелы, и забрасывали камнями тех, кто подходил близко. К ночи успокоились – похоже, легли спать. Однако так только казалось… Стоило антам приблизиться с лестницами, как осажденные забили тревогу.

Тиверцы, однако, уже шли на приступ с четырьмя лестницами. Две из них поставили по одну сторону окованных медью ворот, две – по другую.

Первыми к стене подошли воины княжеской дружины. Они самые опытные, у них набита рука в таких битвах. Да и предводители лучше знают военное дело, чем десяцкие или сотники из ополчения. Все понимали: первое мгновение будет решающим. Если сумеют взобраться наверх сразу, то идущие следом дружинники не замешкаются, столкнут ромеев со стен, сомнут оборону и завладеют ступенями, которые ведут к воротам.

Справа от ворот руководит сражением сам князь, слева – воевода Вепр. Оба – мужи надежные. Воины, которые шли под их рукой, были уверены в победе. Кому-то, может, и доведется пасть от меча ромейского, но не захлебнется в их крови сражение. Предводители с ними, предводители знают, как поступить.

То ли мало ромеев было на линии обороны, то ли испугались от неожиданности, только воины князя, едва сойдясь с ними, сразу почувствовали, что одолевают противника. А где уверенность, там и сила, а где сила – быть победе.

– Княже! – остановился, заслоняясь от ромеев щитом, Боривой. – Сотенного головной сотни убило. Дружинники хотят знать, кто займет его место?

– Ты, Боривой.

Отрок не торопится сказать «согласен» и не спешит уйти.

– Слышал, что сказал? Становись во главе сотни и веди на ворота. На тех, кто напирает сбоку, не обращай внимания. Мы их возьмем на себя. Твоя обязанность – пробиться и открыть ворота.

– Слушаю, князь!

Был – и уже нет. А сеча продолжается. Забрало вблизи ворот уже тиверское, но к воротам все не пробиться. Ромеи опомнились, стали перед славянами стеной. Их рубят, колют, пробивая щиты, а они не отступают. Но вот новый предводитель головной сотни крикнул что-то своим тиверцам и первым прыгнул со ступеней, которые вели с забрала, на землю, а на земле, выставив впереди себя щит, кинулся в гущу ромеев, растерявшихся от такой отчаянной смелости.

Вслед за Боривоем и остальные воины, и пошатнулись ромейские ряды, а пошатнувшись, сломались. В одном месте, в другом… А то, что ломается, трудно собрать воедино, тем более что тиверцы все прыгали и прыгали с забрала, напирали мощно, дружно. Когда же наконец открылись ворота и туда хлынула в город пешая и конная лавина, об обороне Анхиала и всех, кто был в нем, нечего было и думать.

Князь сидел на коне, сидели лучшие из мужей его…

– Вперед, витязи! – Волот указал мечом туда, где бушевал людской водоворот. – Анхиал – богатый город, а еще богаче пристанище. Возьмете его – на сутки отдаю его вам!

…Может, и повелел бы князь Волот дружине: «Хватит!» Но не мог нарушить данного во время боя слова: «Возьмете его – на сутки отдаю его вам». А раз не мог, то что же оставалось делать?.. Сидел в уцелевшем доме какого-то ромейского вельможи и ждал, когда закончатся дарованные воинам сутки. А чтобы ожидание не казалось наказанием, велел раздобыть ромейского вина, созвал мужей-однодумцев и принялся коротать эти сутки в хмельном веселье, чтобы не слышать криков, которые господствовали в городе.

И все же шум проникал и сквозь стены. С одного двора долетали угрозы и пьяное пение, с другого – чья-то ругань, с третьего – плач, а то и мольба, крики о помощи. У одного забирают дочь, а она кричит на всю округу, умоляет родных, соседей защитить ее; кто-то лишился имущества или потерял солиды и проклинает татей; кому-то приглянулась чужая жена – и плачет вся семья.

Первыми пришли на зов князя Волота Вепр и Стодорка, за ними – предводители уличей и дулебов, а уж потом – Гудима с мужами-полянами.

– А что, княже, – с порога промолвил полянин, – может, на Анхиале и завершится наш поход в ромейские земли?

– Это почему же? После такой удачи и возвращаться назад? Мы не об этом, кажется, договаривались, когда выступали за Дунай.

– А я, признаюсь, шел сюда и думал: князь Волот для того и собирает предводителей славянских воинов, чтобы сказать: отходим.

– У воеводы есть причины так думать?

– Боюсь, что вперед идти уже не сможем. Видел ли князь, что творится в городе?

Волот замолчал, чувствовал: сейчас ему скажут то, что говорил уже сам себе.

– Кое-что видел, а еще больше слышал и сейчас слышу. Однако остановить воинов не могу. Я обещал им этот город, и обещал в самую трудную минуту.

– Обещание – закон, я понимаю. Но все же подарком твоим воины наши пользуются слишком щедро. Не говорю уже о том, что каждому разрешено делать дозволенное и недозволенное. Теперь возы в обозе нашем будут загружены не ратной поклажей, а имуществом горожан и ромейскими девками.

– С какой стати девками?..

– С той, княже, что красивые у ромеев девки. В жены их берут наши отроки. А еще увязывают товар ромейский, как приданое женам своим. Поэтому и спрашивают: далеко ли пойдем с таким обозом? Сможем ли и дальше взяться за мечи и стать на сечу, если придется сразиться по-настоящему?

Гудима не упрекал князя за то, что происходит в славянских ратях, скорее советовал, но князю во всем слышался упрек, и он не знал, что ответить Полянскому предводителю. Успокоить?.. Выйдем, мол, из Анхиала – разберемся и наведем порядок. Или, может, протрубить поход и этим положить конец своеволию в завоеванном городе? Но что скажут воины, если раньше времени увести их из города? Что их князь бросает слова на ветер? Что он тогда лишь добр и щедр, когда это нужно ему?..

– Раз есть такое беспокойство и такие упреки, – князь бросил взгляд на Идарича, – давайте подумаем вместе, как быть дальше.

– А никак, – высунулся вперед такой же отчаянный в словах, как и в сече, Вепр. – Полянский муж правду сказал, обещанное – закон. А если так, отрекаться от обещанного негоже. Это во-первых. А во-вторых, почему мы так добры к ромеям и жалеем их? А разве ромеи жалели нас, когда приходили? Велико диво: отроки берут ромейских дев себе в жены. А как ромеи брали наших дев и делали рабынями? Брали и торговали ими на торжищах…

– На то они и ромеи, – спокойно, однако твердо возразил Гудима. – Поэтому у них и слава своя – людоловы и работорговцы. Уж если пошли все вместе, всеми славянскими родами, то и обычаи должны соблюдать всеславянские, а не только тиверские. Так ли я говорю? – обратился к Идаричу…

Идарич не торопился с ответом.

– Что-то так, а в чем-то ты неправ, – отозвался наконец. – Что воины обленятся, потеряют воинственный пыл, нахапав девиц и имущества ромейского, это правда. Однако правда и то, что забирать у них награбленное, тем более запрещать им быть хозяевами во взятом городе тоже не стоит. Поступить нужно как-то по-другому, чтобы наши рати могли двигаться дальше.

Князь Волот оживился:

– Поступим, наверное, так. Все, что стало добычей воинов, оставим в Анхиале. Оставим и стражу, которая будет стеречь до нашего возвращения и город, и добычу воинскую. Воинов же убедим: каждый найдет свое по возвращении.

– Вот это, – поддержал князя Идарич, – хорошая мысль. Только как будет, если и дальше в каждом ромейском городе оставлять стражу? Не растеряем ли мы всю свою рать?

Волот почувствовал, что нужно защищаться.

– Отвечу тебе, Идарич: есть в твоих словах большая доля правды, но есть и то, что не ночует вместе с правдой. У нас не было и не может быть намерения следовать примеру ромеев и наживать себе славу работорговцев. Однако и пришли мы в эту землю не для того, чтобы понравиться ромеям. Пусть знают: за учиненную их воинами татьбу на нашей земле рано или поздно придется расплачиваться, и расплачиваться тем же: кровью, пожарами, слезами. А будут знать – меньше будут хвататься за меч. Согласны ли с тем, что я говорю, братья?..

– Согласны, согласны! – дружно отозвались тиверцы.

– Ну, а если так, не будем много думать над тем, что уже сделано. Обменяемся братницами и разделим это заслуженное трудами ратными застолье. Оно надежней всего роднит людей. Так пусть же и ныне послужит братскому единению родов наших.

– И ратному тоже!

– И ратному тоже!

XXIV

…И солидов сколько выброшено на ветер, и ноги сбила до крови, пока Миловидка добралась в Верону, и сердце остудила с тех пор, как покинула лодью и вышла на берег, а Божейки все нет и нет… Тиверцев разыскала и одного, и второго, и третьего, а что толку?.. Все пожимают плечами, все говорят: «Не видели такого, не знаем, где он». Или же просят: «Разыщи по возвращении в Тиверь наших родных, скажи им, пусть выкупят из неволи».

Лишь некоторые, выслушав, говорили: «Иди, девушка, туда-то и там спроси о своем Божейке, может, и найдешь».

Горюшко горькое! Сколько же ей еще ходить, сколько спрашивать? Чужие люди, чужая земля, поговорить не с кем, а уж голову приклонить – и подавно. Хорошо хоть, что сейчас лето. Где присела, там и отдохнула, где прилегла, там и заснула. Миловида, правда, не ложится где попало. Днем проходит указанный людьми путь, а настанет ночь – норовит к стожку подобраться, под ним приклонить отяжелевшую за день голову. Сперва боялась – спала все ж таки одна, а потом и страх прошел: кому она нужна, такая убогая и несчастная: лицо обожжено солнцем, ноги истерты до крови от хождения по камню и стерне. И вконец измучена. Одни кости да кожа.

Это уже последняя, наверное, дороженька в селения вблизи Вероны. Если уж и тот из пленных, к кому послали, не скажет, где Божейко, вернется в морское пристанище и будет снова искать лодью, которая повезет ее обратно. А что делать?.. Что, если так долго добиралась и так мало нашла?

С трудом выведала Миловида, где тот вельможа, который купил в Никополе антов-рабов, а узнав, не больно и обрадовалась: вельможа посмотрел на нее, словно овца на новую загородку, и сам начал расспрашивать, откуда она знает его раба по имени Прядота.

– Я знаю его, достойный, – объяснила через челядницу-переводчицу. – Анты, с которыми виделась уже в Вероне, сказали, что Прядота, может, видел, куда продали работорговцы моего ладо? Поэтому и пришла сюда, поэтому и спрашиваю Прядоту.

Вельможа приказал:

– Подожди здесь. Возвратится из эргастерия Прядота, поговоришь с ним.

Пригласил присесть, а потом все спрашивал и спрашивал, как это она решилась отправиться в дальний путь, как и чем добиралась, кто ее ладо. Миловидка ничего не утаивала от него: вельможа показался ей добрым и участливым, однако объяснялись через челядницу, и поэтому беседа продолжалась долго. Когда же говорить было больше не о чем, хозяин на мгновение задумался, а потом сказал:

– Гостья наша, вижу, притомилась в дороге. Может, она пойдет искупается в реке да отдохнет в нашем жилище? Прядота не скоро будет.

– Спаси бог, – смутилась Миловида. – Я уж потом искупаюсь и отдохну.

– Ну тогда перекуси чем бог послал.

Не решилась отказаться или не успела – вельможа принял ее минутное молчание за согласие и приказал челяднице:

– Отведи девушку к реке, пусть все-таки искупается. А потом покорми. И дай ей что-нибудь из домашней обуви. Видишь, как сбила на наших камнях ноги.

Чистая и прохладная вода остудила измученное и обожженное солнцем тело, взбодрила дух Миловиды, а может, доброе отношение гостеприимного вельможи исцелило израненное горем сердце. И купалась дольше, чем могла позволить себе по чужой воле и в чужой реке, а выкупавшись, почувствовала себя на удивление не такой уж чужой в этом неведомом краю среди незнакомых людей. Шла после купания обновленной, ощущая приятность в теле, а больше всего – на сердце. Словно знала, уверена была: недаром била ноги, здесь порадуют ее желанными вестями и положат конец ее мучениям и страхам.

Хотелось поговорить с челядницей, но что сказать ей, чужой и какой-то мрачной, чем-то недовольной. Только села за стол и увидела перед собой еду, решилась и подняла на служанку умиротворенные и потеплевшие глаза.

– Грацие, – сказала по-местному.

– Ешь на здоровье, – ответила женщина и почему-то вздохнула.

Недолго Миловида молчала. Что-то заставляло поднимать время от времени на челядницу глаза.

– Вы из антов?

– Нет, дитя, из армян я. Уже здесь, при дворе вельможи, познакомилась с антом-эргастериархом и стала ему женой. От него и речь вашу переняла.

Миловида просветлела лицом, почувствовала, как разлилось по сердцу тепло. И хотя была голодной, но то и дело оставляла еду и спрашивала-допытывалась, где та земля, что называется Арменией, давно ли она жена эргастериарха, как попала в Италию, или рассказывала о себе. Но не плакала уже. То ли выплакала за все лихие годы слезы, то ли начинала привыкать ко всему, что сваливалось на нее за это время. Смотрела доверчиво и грустно на женщину и рассказывала ей то же, что и вельможе, а иногда больше: какая беда постигла ее и Божейку в тот самый день, когда вышла к Ладе и Яриле за благословением, почему и оказалась здесь, в далекой Вероне. Какие надежды она возлагает на свидание с Прядотой и кто посоветовал ей обратиться именно к нему.

– Я знаю Прядоту, – присев рядом, тихо и как-то таинственно сказала собеседница Миловиды. – Он работает в эргастерии, там же, где и мой муж. Если придет, поведу тебя к нему. Или позову Прядоту к нам, а ты оставайся здесь, в моей каморе. Хорошо?

– Хорошо, матушка милая. Спаси тебя бог за яства и за ласку человеческую.

Ждала Прядоту дотемна, ждала и тогда, когда стемнело, а дождалась всего лишь испуганного шепота хозяйки каморы.

– Ступай за мной, дитя. – Схватила девушку за руку и повела крадучись во двор.

– Куда мы, матушка? – забеспокоилась Миловида, когда увидела, что идут не во двор вельможи, а подальше от него.

– Сейчас скажу… Вот здесь должна быть лазейка. – Остановилась и пошарила в ограде. – Ага, есть. Слушай и слушайся меня, наделенное красотой, но обделенное счастьем-долей дитя человеческое. Беги отсюда, и немедленно. Ты, девонька, приглянулась вельможе, а вельможа этот, чтобы ты знала, нечист на руку. Позвал вечером Прядоту и велел ему не говорить тебе правды о Божейко. Знает, не знает Прядота, где Божейко, все равно должен делать так, чтобы ты поверила и осталась ждать. А уж как останешься, не преминет обесчестить тебя и сделает своей наложницей. Это он умеет, поверь. Он Богом входит в душу, но выходит из нее сатаной… Поэтому и говорю: беги как можно дальше. Пока выспятся да кинутся за тобой, далеко будешь. Иди вдоль речки, а за селом свернешь в поле. На битую дорогу не выходи, там может быть погоня.

Миловидка побежала куда глаза глядят и, только когда опасность осталась позади, остановилась и засомневалась: правильно ли сделала, что ушла насовсем? Может, следовало спрятаться где-нибудь поблизости, подождать, пока угомонится этот чернобородый вельможа, и встретиться все-таки с Прядотой. Смотришь, он и вправду знает, где Божейко…

«А если Прядота стал уже на сторону вельможи? Потому челядница испугалась и сказала: „Беги и как можно дальше“, – потому что была уверена: Прядота дал согласие обмануть ее, Миловидку?.. О-о горюшко! Как широк свет и как в нем много несправедливости. Куда ни подайся, повсюду тебя подкарауливают темные силы».

Постояла Миловида, пожаловалась сама себе и пошла полем в ночь…

Верона раскинулась вдоль реки, на удивление красочная и нарядная, тихая и умиротворенная. Если бы не малиновые звуки церковного звона, которые взлетали над куполом храма и мирно и ласково стелились над долинами, можно было подумать, что этот оживленный и шумный днем город утихомирился на ночь, да так и спит до сих пор. Ни ослов, ни мулов на улицах, ни погонщиков при них. И пристанище дремлет бесшумное. Застыли у берега лодьи, не видно и рыбаков. Не иначе, праздник сегодня, и большой, если так надежно успокоил все и всех.

Миловидка невольно остановилась, задумалась: идти ли сейчас в город? Время не такое уж и раннее, но кто будет прислушиваться к ней, чужой и посторонней, если идет церковная служба, если все только и думают что о празднике? Не лучше ли передохнуть на этой тихой и безлюдной околице? Место вон какое пригожее. И вода стекает со скалы, можно умыться. Ведь отдохнуть все равно нужно. Целую ночь проблуждала по бездорожью, переволновалась. Если же в город спешить не нужно, так она и сделает: попьет, смоет с себя пот и пыль и отдохнет.

Вода еле-еле сочилась из серой скалы и у подножия, попав на выступ, сбегала струйкой. Но ничего, Миловидка подставит руку, подождет, пока в ладошку соберется вода, и умоется. Зато холодная какая, даже дрожь пробегает по телу…

Плескалась и плескалась у скалы и, только когда умылась, наклонилась над струйкой и напилась вволю.

«Ну вот, – сказала она себе, – снова набралась сил, как и тогда, после купания в речке».

Миловидка оглянулась и замерла от удивления. Не капище ли это? И трава у скалы ухоженная, и срезы-колонны стоят под деревьями. Хотя такого быть не может, здесь живут христиане, у них нет капищ.

Удивившись, она пошла среди деревьев, постелила на траве рогожу и прилегла на ней. А как только сомкнула веки, усталость напомнила о себе: нагнала сон-дрему и заставила подчиниться этому сладостному забвению.

Долго ли спала, не ведает. Во всяком случае, когда услышала человеческие голоса, не всполошилась, хотя не сразу сообразила, что это уже не сон. Когда поняла, что она не дома, что за нею возможна погоня, открыла глаза и вскочила, но сразу же приникла к земле: у скалы, где был родничок, толпились женщины и омывали водой обнаженные груди. Потом набирали в маленькие мешочки мелкие камешки, истертые водой… Крестились и кланялись, повернувшись к скале, и уступали место другим…

– Доброе утро, – сказала Миловида. Она вышла из зарослей, когда женщины завершили омовение и стали разговаривать. – Что это такое? – она показала на скалу.

Ее, по-видимому, не поняли. Повернулись на голос, смотрят изучающе.

– Кто ты? – спросили наконец.

– Из антов я. Из-за Дуная.

– Анты, анты… – Женщины повторяли это слово, словно вспоминали его значение.

– Что это? – опять показала Миловидка на скалу и на родник, который бил из скалы.

Женщины начали объяснять, все время показывая наверх… Миловидка пригляделась к верхушке скалы и только теперь заметила: родник бил из каменных женских грудей…

Обрадовались, заметив, что Миловидка поняла их. Наконец старшая из женщин подошла и взяла Миловидку за руку:

– Пойдем! Там, – показала рукой, – есть анты.

Девушка заколебалась, не решая сразу довериться после всего, что пережила прошлой ночью. Там, куда зовут, есть, говорят анты. А если есть анты, есть и надежда разыскать наконец Божейко или хотя бы узнать, где он.

XXV

Такого многолюдья, такого крика и гама не видел и не слышал батюшка Дунай с тех давних-предавних времен, когда собирались на его берегах, а потом переправлялись через всю ширь готы, когда останавливалось здесь еще более многоголосое и не менее кровожадное ассирийское племя персов. Вон как потемнела речная голубизна от коней, которые переправляются вплавь с ромейского на славянский берег, от людей, держащихся за их гривы и направляющих их туда, где белеет песок и есть надежда выйти из воды, чтобы передохнуть. А ведь это только конные двинулись на родной берег, да и то далеко не все. Сколько скота пасется на той стороне, сколько возов, нагруженных ромейским добром, ожидают плоты, которые должны пригнать со славянского берега те, кто отправился первым. Взглядом не охватить все добро, и переправлять его придется через Дунай не день и не два.

Князя это не очень беспокоило, был уверен, свое-то добро мужи не уронят. Не для того они брали его мечом и охраняли в пути, чтобы потопить в Дунае. И все-таки, думая так, не торопился переправляться на свой берег: хотя ромеи и вышли навстречу славянской рати, когда увидели, что воины зашли слишком далеко, хотя они и выплатили все, чего пожелал князь Волот и его воеводы, даже крест целовали и присягали на кресте в том, что до тех пор, пока течет меж славянскими и ромейскими землями Дунай, а в небе светит солнце, своеволие предводителей ромейских легионов во Фракии не повторится. Князь был тверд и несговорчив с ними в переговорах. Сказал: платите вдвое больше, чем должны были платить в обещанное лето, и на том стоял. И кряхтели, и льстили, упрашивая уступить, – напрасно, чувствовал за собой силу, видел ромейскую безвыходность и не уступал. Теперь, поди, кусают себе пальцы с досады, а если так, могут и передумать. Разве для того, чтобы разгромить занятых переправой воинов, потребуется большая рать? Даже той, что стоит в крепостях Мезии и Фракии, хватит, если она будет конная.

Чтобы не рисковать, князь поделил добытое у ромеев золото на пять частей: одну – дулебам, вторую – полянам, третью – уличам, четвертую и пятую – тиверцам как потерпевшим от ромейского нашествия. С предводителей взял слово, что разделят добычу по закону: отдельно – для них самих, отдельно – на дружину, на воинов и семьи тех, кто не возвратился из похода, пал в сечах. И все это послал с надежной охраной на свой славянский берег. Со всем остальным можно было и не спешить.

– Княже, – приблизился в сопровождении нескольких дулебов Идарич. – Послу, думаю, здесь больше делать нечего. Как только будет плот или возвратятся лодьи, отправлюсь, наверное, на свой берег.

– Воля твоя, достойный. Не уверен, что с ромеями уже не будет бесед, но если придется разговаривать, то только при помощи мечей.

– Не посмеют. Не до того им сейчас. Говорил тебе: увязли в войне с вандалами.

– Только на это и надеюсь. Но все-таки на том берегу жди меня, Идарич.

– Буду ждать. Мы же договорились об этом.

Путь из ромеев был неблизкий. Пока дошли до Дуная, все обдумали, обо всем договорились. Дадут воинам, как это было в обычае, после счастливого завершения ратного похода трое суток на пир и гулянье, пусть обменяются братницами, воздадут хвалу богу грома и войны – Перуну, помянут тех, кто уже никогда с ними не пойдет в поход, да и разойдутся каждый своей дорогой: поляне и уличи в свои земли, дулебы и тиверцы – в свои.

Если бы был уверен князь Волот, что воины послушаются его, с другой бы речью обратился к ним там, на пиру. «Братья! – сказал бы. – Когда еще сойдемся так, как сошлись ныне? Благодарю вас за то, что шли за князем, ни в чем не ослушались его, что были мужественными во всеславянской битве с ромеями, бились, как туры, и возвращаетесь домой со славой, – за все приношу вам сердечную благодарность и низко кланяюсь. Но вот что еще скажу вам: оглянитесь вокруг и подумайте: надолго ли останетесь с женами и детьми своими, если идете, не завершив начатое весной дело? Ромеи не сдержат слова, нарушат заключенный с нами договор, если узнают: земля наша, как и когда-то, открыта для них, вежи наши не стали неприступными крепостями на Дунае. Вкладывайте, братья, мечи в ножны да беритесь за кирки, ломы, топоры». Но в том-то и дело, что не уверен, послушаются ли. Все они жаждут поскорее возвратиться домой, взяться за дела домашние, и эта жажда сильнее его желания оставить их в Придунавье ради всех веж и гридниц. Придется отложить задуманное до следующего лета, а может, положиться на тех, кому обещал земли в Подунавье.

Переправлялись в том самом месте, где несколько седмиц назад переправлялся и Хильбудий. Дунай здесь широкий и не такой уж и спокойный, но подступы к нему обжиты, дороги проторенные, леса для плотов достаточно, и лес совсем рядом. Рубят воины и днем и ночью, а плотов все не хватает. Возов, считай, втрое больше того, чем когда шли за Дунай. А сколько еще твари всякой, рогатой и не рогатой. С ней-то все трудности на переправе. Но что сделаешь? Товар – ратный трофей воинов, и он, князь, не смеет перечить им, тем более встать у них на пути. Страх, который нагнали этим походом на ромеев, вызвали не кто-нибудь, а они…

– Сколько дней потребуется, чтобы переправить все, что собралось здесь? – спросил князь у воинов, которые обеспечивали переправу.

– Не ведаем, княже. Когда переправим треть, тогда скажем.

– А что, нужно спешить? – услышав разговор, спросил, понизив голос, Вепр.

– Да нет, не вижу такой необходимости.

– Так поезжай, княже, на свой берег. Мы и сами управимся.

– Рано, воевода, успокаиваться. Пока не переправится большинство, должен оставаться и проявлять заботу о дружине своей. Князь в сече должен быть первым, при отступлении – последним.

Место для лагеря на левом берегу Дуная выбирал Стодорка. Далеко ушел от реки, зато нашел, кажется, то, что нужно. Кони будут пастись на полянах по одну сторону от лагеря, скот – по другую. Между лагерем и пастбищем – лес и вода рядом: все три поляны выходят к чистому и прохладному озеру, такому желанному и такому необходимому после похода. Ведь не день, не два продолжался он – несколько седмиц, а ратный труд – нелегкий труд, не раз приходилось вытирать и пот, и кровь. Так пусть же теперь насладятся люди прохладой, пусть почувствуют вкус настоящего приволья и свободы.

– Княже, – подошел и напомнил о себе воевода Гудима. – Есть у меня наказ от полян: заехать на обратном пути в свою землю, в Тиру, и своими глазами посмотреть, что там уже сделано.

– Хорошо сделаешь, воевода, если заедешь и напомнишь строителям, пусть не возятся там, а поторапливаются. Слышал, что обещали ромеи?.. Будут отныне добрыми соседями и откроют для нас свои торги и пристанища. Мы должны иметь в виду эти обещания и ускорить постройку морского пристанища и лодей, способных ходить по морю.

– А князь вместе со мной не заглянет в Тиру?

– Я – потом. Надо сперва в Черн, навести порядок в земле Тиверской. Однако гонцов к строителю Раю пошлю. И велю передать: пусть будет порасторопней.

Волот оглянулся и, увидев Боривоя, того ловкого и сообразительного смельчака, который так услужил славянской рати и который своей храбростью решил судьбу сечи за Анхиал, приказал позвать его.

– После пира, – сказал, любуясь молодецкой статью отрока, – пойдешь вместе с воеводой Полянским в Тиру. Повезешь мое послание к Раю, от него доставишь ответ.

– Со всей сотней идти?

– Да нет. Возьмешь десяток из сотни, хватит.

– Слушаю князя.

С почтением поклонился своему повелителю и пошел. На удивление твердой и уверенной походкой. А еще очень привлекателен.

«Надо поговорить с Вепром, – подумал князь, глядя вслед молодцу. – Может, даже сегодня за трапезой, если подвернется удобный момент. Пусть не торопится с женитьбой сына – пусть подождет Злату. Вылечится Богданко – женит его на Зоринке, а не вылечится – пусть тогда Боривой берет Злату и будет тиверским князем после меня. Юноша он отважный, остер на ум, из него хороший получится воевода и князь».

XXVI

И довольна была Миловида, что наконец нашла лодью, которая доставит ее в желанное пристанище, но и грусть и печаль не могла прогнать из сердца. Пришло время покинуть землю, на которую возлагала столько надежд, и тут засомневалась: хорошо ли поступает, что спешит распрощаться? Ведь не сказали же ей: «Антов, которые здесь, ты видела всех». А если среди тех, кого не привелось увидеть, и находится ее Божейко? Что тогда будет? Возвратиться назад? На это у нее не хватит ни сил, ни солидов.

Боги всесильные, боги всеблагие! За что караете ее так немилосердно? Когда добиралась каменистой дорогой от Венеции до Вероны, потом – от Вероны до Венеции, да все под чужим небом, да все под жгучим солнцем, думала, не вынести ей муки, что выпала на ее долю. Когда убегала, напуганная, от вельможи куда глаза глядят, тоже думала, умрет от страха и горя. Но что те страхи и муки по сравнению с этими, которые испытывала сейчас? Возможно ли такое: скольких антов разыскала в чужой земле, а Божейки нет; называла его имя, описывала, как могла, но все, кого расспрашивала, смотрели на нее пустыми глазами, как одурманенные.

Даже эти, последние люди, с которыми свела ее женщина из Вероны, только то и делали, что пожимали плечами и разводили руками: не видели, не знаем. Так, словно ее Божейко – иголка в сене, словно такой, что его можно не заметить. Все вспомнили: и как налетели на них ромеи, как связали и погнали к Дунаю, потом прятали в пристанище Одес, заталкивали в лодьи и увозили за тридевять земель, а был ли среди них Божейко, не знают. Да у ее Божейки на всем белом свете самые голубые, голубее небесной сини глаза, светлее, чем у Хорса в небе, улыбка. Он же такой статный и такой красивый, что другого такого нигде не сыскать!

Смотрела на выжженную солнцем землю и горевала, что эта земля так обошлась с ней. Стремилась к ней, верила и надеялась, и вот уезжает – и снова только боль и пустота в душе. Где же искать Божейку, если его не окажется и в Фессалониках, на которую указывали ей, как и на Верону, очевидцы распродажи тиверцев в Никополе?

Пока могла видеть на горизонте очертания земли, мысленно держалась за нее. А пропала из глаз земля – и совсем не знала, что ей делать… Кругом море… Что оно ей даст, чем вознаградит ее опустошенное сердце, если само пустынно? Вздохнула и пошла на отведенное ей место в лодье. Примостилась на мешках и сразу же почувствовала, как одолевает усталость. Она сопротивлялась. Да и для чего сопротивляться? Теперь только и радости будет что сон…

Уставшие всегда спят крепко, а измученные горем – и подавно. Вот и Миловидка на слышала уже ни шума моря, ни голоса кормчего, ни прохлады, которая окутала лодью с приходом ночи и всех, кто был в лодье. И кто знает, как долго пребывала бы в забытьи, если бы не появилась бабуся. Стояла на пороге нового жилища, того, где должны были поселиться еще прошлым летом, и звала к себе. Голоса ее не слышала, но по тому, как махала рукой, нетрудно было догадаться, что говорила: «Иди сюда, внучка!» Не понимала, почему не хотела подчиниться старой, однако не слушалась. Лежала на опушке среди разнотравья и улыбалась. Тогда бабуся сама пошла к ней. Не гневалась, была, как всегда, добрая и ласковая, но, приблизившись, все-таки спросила; «Ты почему не слушаешься?»

«Я тут буду, – ответила Миловида. – Тут так хорошо».

«Посмотри», – кивнула головой бабушка.

Миловида посмотрела в ту сторону, куда показывала бабуся, и онемела: к ней подползала змея. Огромная и желтобрюхая, а глаза… глаза словно два раскаленных угля.

Хотела вскочить и убежать, пока не поздно, не могла, глаза змеи заворожили, не давали двинуться.

«Бабуся!» – крикнула не своим голосом и проснулась то ли от страха, то ли от прикосновения змеиного тела. Лежала и смотрела перед собой, наверное, не верилось, что не спит уже: к ней и правда кто-то подкрадывался, лез за пазуху, где лежали солиды, золото, и скалил в усмешке зубы.

– Мамочка! – закричала Миловида и изо всех сил толкнула татя, бросилась к проему, через который, видела, серело предрассветное небо.

На ее крик сбежались те, кто наблюдал за парусами, были за кормчих или помогали кормчим. Появился и навикулярий.

– Что случилось?

– Девку кто-то испугал.

– Кто?

– Сейчас узнаем.

Они спустились вниз и поставили перед навикулярием татя.

– Угу, – кивнул головой навикулярий. – Снова взялся за свое, Хрисантий? Ты же клялся, крест целовал.

Виновный потупил глаза и молчал.

– Надеть вериги и до утра не спускать глаз!

Суд был на удивление коротким и немногословным. Не спрашивали татя, зачем он приставал к девушке, чего хотел от нее. Это знали и без расспросов. Зато спросили, и не раз, как посмел Хрисантий нарушить закон моря: всякому, кого берет команда на лодью, обеспечена безопасность и неприкосновенность со стороны каждого члена команды, как и спасение на случай какого-то несчастья.

Но ответа не услышали.

– Повторяю, – хмурился навикулярий. – Ты знал этот закон?

– Знал.

– Зачем нарушил его? Почему опозорил мореходов и стяг, под которым плаваешь?

Обвиняемый клонил книзу голову и молчал.

– Какой будет приговор? – спросил навикулярий у команды.

Теперь молчала команда.

– Хрисантий вторично пошел против святая святых в жизни морехода. Какой будет приговор?

– Да какой, – вышел вперед один из самых старших в команде, – отдать на суд моря.

– Необитаемой земли в море или все-таки моря?

– На суд моря, – поддержала строго и команда.

Миловида не понимала, что за приговор такой, но по осужденному видела, что он не из приятных.

– Может… – рванулась и протянула к судье руку. – Может, не нужно так? Он же не обокрал меня, только хотел обокрасть.

Для всех это была, наверное, новость, и не какая-нибудь.

– Так даже? – первым опомнился навикулярий. – Тогда и речи быть не может. За борт!

С татя сняли вериги и дали возможность помолиться. Но вместо того чтобы обратиться к Богу, Хрисантий повернулся к навикулярию.

– Хотел бы знать, как далеко до берега. В какой он стороне?

– Вон там, – показал навикулярий, – а про расстояние лучше бы тебе и не спрашивать.

– Нет, скажи.

– Не меньше сотни стадий.

Уже тогда, как стал на край борта, перекрестился Хрисантий и прыгнул в воду.

Расстояние между ним и лодьей заметно увеличивалось, а Миловидка все смотрела и смотрела в ту сторону. И чем дольше смотрела, тем больше приходила в ужас. Ведь все это произошло из-за нее. Пусть она ничем не провинилась перед Хрисантием, но не было бы ее здесь, не было бы и суда над ним, не произошло бы того, что случилось…

Господи, какой жестокий мир и какие люди есть на свете! Только там, в Выпале, за такие провины спускают ноговицы, дают несколько ударов палкой и говорят: «Живи и в дальнейшем будь умней…»

XXVII

Давно отгремели бубны, отзвонили звоны, отпели сопилки; не слышно в княжеском тереме шума и гама гостей, с которыми Волот пировал там, в Подунавье, пил-гулял и здесь, в Черне. Наступила непривычная тишина, такая желанная, что, даже опохмелившись и выспавшись, не было охоты покидать ложе. «Подождут, – сказал князь сам себе и лег ничком. – Мало ли поту пролил этим летом ради людей и княжества, пусть подождут теперь хоть седмицу, а то и две».

Так и решил: будет отдыхать несколько дней здесь, в Черне, потом заберет Малку, детей и поедет с ними в Соколиную Вежу, порадует всех своим присутствием и сам порадуется вместе с ними. Князь не только устал в походе, но и соскучился по семье, будто целую вечность не видел ее.

Лежал ничком – думал, перевернулся на спину – ощутил бодрость в теле, как вдруг спокойный поток его мыслей прервал скрип дверей. Повернулся на него и усмехнулся довольно.

– Ты, Миланка?

– Я. Можно войти к папочке?

– Заходи, дитя. Заходи и рассказывай, как тут жила, здорова ли?

Девчушка протопала ножками и мигом очутилась на ложе, рядом с отцом. Прижалась к нему по-детски искренне и обнимала, как может обнимать только щедрый сердцем ребенок.

– Скучала по отцу?

– Очень скучала. Так очень, что ой-ой!

Рассказывала и рассказывала, как долго его не было, как она поджидала-высматривала и переживала, что ушел и нет его. Князь слушал эти искренние словечки, а тем временем думал: от кого он слышал это «так очень, что ой-ой»? От Миланки? Да нет, от Миловидки тоже… Готов был поклясться, что и красотой своей, и сердечной добротой как две капли воды похожа на нее. Не потому ли больше других в семье любит младшую, что она похожа на Миловидку?

– Ну а как себя чувствовала?

– Плохо, папочка.

– Почему? Болела?

– Не болела, а все-таки плохо себя чувствовала. Потому что знала: ушел папа на битву с ромеями, будет сеча, а может, и не одна…

– Правда твоя. – Князь прижимал к себе дочку и снова думал, что эта дочь самая его любимая из всех детей. – Хотел бы все время быть с тобой, моя маленькая потешница, слушать речи твои медовые, видеть взгляд чистых и ясных твоих глазок. Ничего бы не хотел, кроме этого. Слышишь?

– Слышу! Уже никуда не пойдете от меня, да?

– Если супостаты, которые за Дунаем, не позовут, никуда не пойду.

Обнимал, голубил, смотрел с наслаждением на ее кудряшки и снова голубил. А обнимая, представлял, какой она будет в пятнадцать или шестнадцать лет. «Как Миловидка», – сказал не раздумывая, с радостью, но тут же погасил в себе эту радость и задумался. Где она сейчас, Миловидка? Возвратилась ли в Выпал или все еще бродит по свету? Пошла-таки, пошла куда глаза глядят, а в Черн не завернула. Избегает или боится?

«Может, это и хорошо, что ушла куда-то, а не в Черн», – ловит себя на мысли Волот и не успевает сам себе объяснить, почему хорошо, что Миловида не появилась в Черне, как снова открылись двери и на пороге вырос челядник.

– Можно ли, князь?

– Что случилось? – повернулся на его голос. – Что-то неотложное?

– Прибыли послы от уличей, хотят видеть князя.

Надо же! Натешили покоем, детьми – уже прислали послов. Однако почему уличи? Давно ли виделся с ними? Вроде между уличами и тиверцами не может быть больших неурядиц, чтобы слать послов?

Не верилось в это, думал, прибыли из-за какой-нибудь чепухи. А вышел – и сразу пропала эта надежда: перед ним стояли вчерашние побратимы, те, с кем ходил на ромеев и брал Ульмитон, Анхиал… Однако были они не такими, какими он видел их в походе или на пиру после сечи: угрюмы и хмуры, словно видели перед собой врага.

– Что случилось, Буймир?

– Случилось, княже, случилось такое, о чем бы и говорить не хотелось. Не ты ли звал нас идти на ромеев и говорил: «Будем едины, как братья от одного отца-матери?» А как получается на самом деле?

– Не понимаю тебя, муж. Я, кажется, не давал повода думать об отношениях уличей и тиверцев иначе.

– Ты, может, и не давал. А твои дружинники?

– Кто именно? Когда и что такое они содеяли?

– Сын воеводы Вепра Боривой вместе с татями ворвался в село уличей и взял насильно дочку старейшины Забралы. А кроме того, пролил кровь нашего племени: убил брата этой девушки и его побратима, которые стали на ее защиту.

Вот так новость… Ворвались ватагой к уличам и силой взяли девку, убили двух мужей. И кто учинил разбой: Боривой, тот самый Вепров сын, на которого возлагал надежды, которому велел доставить послание старшему на строительстве в Тире. Неужели посмел нарушить данное князю слово и стал таким своевольным?

– Может, вы ошиблись? Может, кто-то другой совершил насилие?

– Тати пойманы. Пришли сказать князю: завтра суд. А чтобы тиверцы не думали, что судить будем за пустяк, пусть пришлют своих людей и послушают, за что караем.

Уличи повернулись, чтобы выйти, но князь поспешил задержать их.

– Подожди, Буймир. Зачем же так: сразу и суд, сразу и кара? Разве кара – единственный способ примирить стороны? Может, у молодца была договоренность с девушкой? Может, у них дело к женитьбе шло?

– На насильнике кровь и смерть мужа нашего и брата опозоренной насилием девушки. А за кровь и смерть у нас, сам знаешь, платят кровью и смертью.

– Знаю. И все же будем рассудительными, Буймир. Я знаю этого юношу. Горячая голова, это верно. Но он смел, отважен сердцем, из него может вырасти достойный муж, опора всей земли славянской. Именно благодаря его отваге пробились мы в Анхиале к воротам и взяли эту неприступную крепость. С этим нельзя не считаться. Поэтому я говорю: судить нужно, но не под горячую руку и не тем, кто думает только о мести. Выделите пятерых старейшин вы, выделим мы, пусть соберутся вместе и дознаются, какая вина на тех, что вторглись и учинили разбой, чем должны платить за него.

– Я говорил уже, – стоял на своем уличский посол. – Кровь смывается только кровью, а за смерть платят смертью.

– Была же погоня, была, наверное, и сеча, а в сече кто полагается на здравый смысл?

Немало приложил усилий, чтобы убедить не спешить с судом, и все-таки достиг своего: Буймир согласился подождать тиверских старейшин, а уж совет старейшин решит, кто и как будет судить. Он выиграл время, а время давало надежду. Пока то да се, успокоятся сердца обиженных, станет тверже разум. С людьми же, у которых трезвый ум, проще найти согласие.

И все же князь Волот не стал полагаться только на здравый смысл уличей. Приказал привести воеводу Вепра, а уж вместе с Вепром решил думать-гадать, как спасти жизнь этому сорвиголове.

Хотел поговорить со своим воеводой как отец с отцом и побратим с побратимом, но произошло непредвиденное: Вепр сначала только побледнел, узнав, где находится его сын и что его ожидает, потом и вовсе растерялся до того, что утратил здравый смысл.

– И это все, что ты делаешь, княже, чтобы спасти моего сына?

– Не все, но начинать должен был с этого. Важно выиграть время.

– Время и правда необходимо, но не для того, чтобы пререкаться с уличами. Пока созовем старейшин, пока соберутся, пока доедут до уличей, время пройдет, а нужно ворваться на конях на подворье, где сидит Забрала, и выхватить из его рук Боривоя и всех, кто с ним.

– Ты что? – спокойно, однако твердо возразил князь. – Пойдешь брать силой и снова прольешь кровь? Ты подумал, на кого хочешь поднять руку, чем все это может закончиться?

– А ничем. Нападу ночью, обезоружу стражу, заберу сына, побратимов его – да и был таков.

– Думаешь, будут охранять кое-как?

– Да пусть как хотят, так и охраняют, сына я из-под десяти запоров добуду.

– То-то и оно. Не забывай, воевода: уличи ходили с нами на ромеев, они наши кровные. Или тебе мало врагов за Дунаем, хочешь нажить еще и здесь, за Днестром? Это раздор, воевода, а раздора между братьями славянами не только князь Добрит, но и я сам не потерплю.

– Были побратимами и кровными, а теперь перестали.

– А кто повинен?

Вепр заметался, словно загнанный зверь в клетке.

– Мне все равно сейчас, кто виноват! Одно знаю: сыну грозит смерть, и я должен все сделать для того, чтобы спасти его.

– Я не меньше переживаю за Боривоя, чем ты, воевода, – утихомиривал его князь. – Если хочешь спасти его, вот мой совет: возьми добытые у ромеев солиды и Скачи в сопровождении надежной охраны к отцу обиженной девушки. Сколько скажет, столько и плати, если согласится на то, чтобы откупился солидами. А не согласится, иди тогда к князю уличей и упрашивай не карать Боривоя за наезд и разбой, сошлешься на мое заступничество и уговаривай ограничиться вирой, а то и дикой вирой. Знай: кроме старейшин и солидов, ничто не спасет Боривоя.

Видел: Вепр не очень верил тому, что слышит из княжеских уст, но какая-то надежда затеплилась все же в нем. Поэтому и торопил его: спросил воеводу, кого из старейшин следует послать, по его мнению, к уличам, говорил, что золото нередко имеет больший вес, чем жажда кровной мести, и льстил Вепру, и убеждал, лишь бы согласился на переговоры с уличами и не наделал еще больше, чем сын, глупостей.

XXVIII

Бабуся Доброгнева правду говорит: беда и медведя учит мед из дупла драть. Когда-то Богданко твердо знал: тает снег – дело идет к весне, встает из-за Днестра солнце – начинается день. Теперь же не видит, нет в нем той уверенности, потому должен думать, как различать все перемены вокруг. Весну от лета, лето от осени отличить проще. Как день и ночь. А вот как отличить утро от полдня, полдень – от вечера? Сколько дней прошло с того, как перестал видеть, а не может наловчиться и узнавать, какое время дня во дворе. Была ранняя весна, была и поздняя, после них настало настоящее лето, за летом – осень, предзимье, зима, снова весна и снова лето, а он – все еще ничего не видит. Мир для него доступен лишь через тепло и холод, тишину или звуки. Поэтому и старается прислушиваться к тому, что происходит вокруг. Знает уже: стоит в тереме и за теремом полная тишина – на дворе ночь, подал неожиданно голос петух или крикнул сыч – все равно ночь, только близится рассвет. А запоет несмелым, хотя и приятным голоском птичка в лесу или на дереве под теремом – значит, уже светает, скоро выйдет из-за моря-океана ясное солнце и пробудит к жизни всю землю и все живое. О, это пробуждение он не только почувствует, но наполнится им, а наполнившись, улыбнется. Потому что видел когда-то и может себе представить, как тает туман на опушке и как выходят из него, словно люди из воды, деревья, такие зеленые и свежие после утренней купели и такие веселые под яркими лучами утреннего солнца. Потом потянет из долины ветром, заиграет на ниве волна и побежит от края и до края, сначала лениво-несмело, потом все веселей и игривей. Будет бежать, наслаждаясь, пока не разобьется о зеленый лес и не уляжется на опушке.

«Вот так и я, – грустно вздыхает отрок, – только-только вышел в мир, набрал разгон в нем, как тут же подвернулась беда. Несправедливо это все-таки и жестоко!»

Так больно сделалось от мысли, от той божьей несправедливости, так захотелось вырваться из этой беды, что Богданко поднялся и сел.

Тихо в тереме и за стенами терема. И душно. Почему тихо, знает: ночь сейчас, спит бабушка, спит ее челядь, спит весь свет. А почему душно и муторно, не поймет.

– Бабушка! Бабушка! – позвал тихонько Богданко, надеясь, что старая еще не успела заснуть.

Но бабушка не отозвалась.

Разве встать и выйти во двор? Там свежее, привольней, а выходить самому не впервой.

Посидел-посидел и все-таки решился: спустил ноги с ложа, поискал ими обувку и пошел, держась за ложе, потом – за стену, к дверям. Знал: те, которые ведут из спальни, открыты, а те, что ведут во двор, на засове. Отодвинет его – и уже на пороге, под ночным небом. Пойдет знакомой тропинкой к дубу, сядет на колоду возле ствола и посидит под звездами, окутанный ночной прохладой.

И двери открыл тихонько, чтобы не слышали спящие, и до колоды дошел. А сел, прислушался – и не почувствовал заметной перемены: здесь, во дворе, было так же тепло и душно.

«Это потому, что недавно повечерело, – думает отрок, – земля не успела остыть. Однако не теплом, а паром обдает тело».

Издалека донеслось до чуткого слуха громыхание, и сразу стало понятно: приближается гроза. Ну конечно, он совсем забыл: именно летом и именно перед грозой бывает так душно.

Надо бы пойти в дом, пока дождь не застал под открытым небом. А стоит ли? Бабуся уже по-всякому лечила его: умывала и заряной водой, и дождевой, выводила под утренние и вечерние росы, велела стоять под летним ливнем, а под громовую воду еще не выводила. Говорила только: Перун – Сварожич и Стрибог – Сварожич тоже: если проносится над землей гроза, один посылает с неба звучное божье слово, мечет молнии-стрелы и поражает ими все злое и порочное на земле, другой приносит дождевые тучи, а с ними и живую воду, которую дарит землянам царевна Золотая Коса, Ненаглядная Краса. Ведь она тоже дочка Сварога, отца всех богов, с ними заодно. Захочет снять с Богданки болезнь и не будет ждать следующей светлой пятницы, наберет в свою десницу живой воды и брызнет ею. Ту воду подхватят ветры, Стрибожьи внуки, и понесут на океан-море, а оттуда, вместе с дождевыми потоками, – на землю. Вдруг именно сейчас, когда Перун мечется среди туч, а ветры поднимают на всем океан-море неистовую бурю, и произойдет это долгожданное чудо? Смотришь, и произойдет!

Богданко поднялся, нащупал дрожащими руками ствол и пошел на подворье – к ветру, порывы которого уже чувствовались, к грому-ворчуну, раздававшемуся все громче и ближе. Ему ли, наказанному слепотой и лишенному возможности наслаждаться белым светом, ему ли бояться гневного божьего голоса? Ведь нет большей кары на земле и быть не может! Пусть боятся ее те, которые имеют все, а ему бояться нечего. Поэтому и пойдет на подворье, пойдет и за подворье, под гром и молнию встанет, чтобы быть поближе к небу и тому желанному спасению, которого ожидает.

Нащупывал ногами тропку и шел, выставляя впереди себя руки, чтобы не наскочить на что-нибудь. А ветер уже налетал сильными порывами, бросал в лицо прохладные капли дождя.

«Вот так, так!.. – радовался Богданко. – Дуй сильнее, Свароже, гуляй-разгуливай по всему океан-морю, неси оттуда и капли дождевые, и ветер буйный, и потоки ливневые. Может, и принесешь с ними желанную живую воду, которая вернет моим глазам высший дар богов – видеть мир земной. Слышишь, Стрибоже, может, принесешь?»

Не было уверенности у Богданки, сверкают ли молнии небе, но догадывался: должны сверкать. Вон как гремит, почти каждое мгновение сотрясает небо, землю то с одной стороны, то с другой. А уж если гремят-переговариваются громы, должны сверкать и молнии одна за другой. Такие ночи, говорила бабуся, называются воробьиными и бывают они всего лишь трижды за все лето: когда цветет рябина, когда краснеют на ней ягоды и в третий – когда поспевают. Потому что это не просто дождевые и буранные ночи, это вселенский праздник, торжество неба и земли в честь зачатия и вызревания плодов на излюбленном дереве богов – рябине, той буйнолистной рябине, которую принесли из небесных садов, с самого острова Буяна всесильные боги и радуются тому, что их дерево плодоносит и на земле… Поэтому Богданко так возбужден, поэтому так торопится навстречу дождю и буре: когда же и надеяться на божью благодать, если не в ночь вселенского торжества? Сейчас распустились листья на рябине, дерево стало темным, словно туча в небе. Нынче у богов праздник, а боги, как и люди, щедры в праздник. Пусть будет что будет, но он, Богданко, не испугается ни ливня, ни грома, пойдет навстречу громовой, а может, и живой воде. Вон как хлещет эта громовая водица в лицо, вон как бьет!

«Боже Свароже! – радовался мальчик дождевым потокам и не чувствовал, есть ли под ногами тропка или нет. – Ты всесильный и всеблагий. Вели детям своим – царевне Золотой Косе, Ненаглядной Красе, богу грома и молнии Перуну, богу ветра Стрибогу – пусть сжалятся надо мной, над моей бедой, принесут из высокой высокости той водицы, что бьет-вытекает из терема-светлицы, из-под ложа царевны Золотой Косы, Ненаглядной Красы. Чтобы омыла она мои оченьки и оживила их. Слышишь, боже, очень тебя прошу!»

Хотел еще заверить всесильного бога, что будет всю жизнь благодарен ему за исцеление, но в ту же секунду наткнулся на ветку и испуганно отпрянул. Что это – одинокое дерево или он дошел до леса?

Подался вправо – ветки, повернул влево – тоже ветки.

«Значит, я в лесу, – подумал и остановился. – Что же делать? Как выбраться и попасть на тропинку, по которой шел?»

Попробовал ногами, опустился на колени и пошарил по земле руками – тропинки не было. И лес не расступался. Выходит, нужно идти назад? Постоял, сориентировался и развернулся. Пошел. На ветки больше не натыкался.

А тропинки все не было и не было. Как же он ее потерял, она же для него как поводырь-провожатый. Отвлекся, молясь богам, да и забыл, что нужно и в терем возвращаться.

«Постой, – сказал он сам себе и остановился. – В лес я шел против дождя и ветра. Теперь же они мне бьют в левую щеку. Значит, я иду не на бабушкино подворье, а неизвестно куда?»

Еще постоял-поразмыслил и пошел за ветром. «Если не на подворье, то на ограду все-таки наткнусь, – утешил себя. – А вдоль ограды дойду и до ворот».

Богданко почувствовал себя уверенней и заспешил. А через секунду-другую снова остановился. Зачем же он отвернулся от дождя и уходит? А живая вода? Как же она попадет в глаза, если дождь бьет ему в спину? Нет, не для того он ушел с бабушкиного двора, чтобы теперь отступать.

Постоял и подумал: если не идти против ветра, дождь не попадет в лицо, в глаза. Нужно двигаться. Что будет потом, все равно, лишь бы сейчас вода попала в глаза, промыла их.

Шел недолго: опять наткнулся на деревья. В одну сторону – ветви, в другую – тоже, густые какие, непроходимая чаща.

«Я сбился с дороги, – подумал. – Зашел в лес и сбился с дороги!»

Богданко очень испугался. Сначала порывался выбраться из ловушки, бросался из стороны в сторону, потом остановился и крикнул, стараясь перекричать ливень, а вместе с ним и собственный страх:

– Бабуся!!! Где вы, бабушка!!!

XXIX

Не из сочувствия к закованным в цепи отрокам и не из уважения к их родичам твердо стояли на своем тиверские старейшины: карать виновных в наезде вирой, а не смертью. Они на то и старейшины, чтобы знать, что такое закон, а что – раз на веку дарованная жизнь, как должен решить человеческий разум, чтобы наказание за нарушение обычаев пращуров не перерастало в бессмысленность. Разве отроки впервые выкрадывают девок или какая-нибудь из них говорила потом: «Я хотела, чтобы меня украли»? Правда, они молят о помощи, если не желают замуж. Поди-ка узнай, хотела или не хотела дочка Забралы, чтобы ее украли.

– С нас достаточно того, что ваши тати полезли в чужую землю, убили наших кровных.

– Молодецкие желания не знают границ. Обычай позволяет выкрадывать именно в чужом роду и становится причиной как посяганий на девок, так и смерти.

– Хотите сказать, виноват обычай?

– Да, и это хотим сказать. Потому что именно обычай принуждает добывать себе девушку для женитьбы похищением. Он же велит кровным с оружием в руках отстаивать девушку, если ее выкрадывают. Не в этом ли, скажите, кроется причина вражды? А где вражда, там будут и убитые. Потому и говорим: не годится карать смертью лишь за то, что у молодых молодые желания и что эти желания взяли верх над здравым смыслом.

Старейшины уличей переглянулись. Было видно, они засомневались, нужно ли требовать тиверцам смерти, и только смерти.

– Как же порешим это дело? Что скажем старейшине Забрале и его дочке?

– Если девушка согласна, Боривой возьмет ее себе в жены. За убитых воевода Вепр выплатит все, что положено.

Старейшины совещались долго, но ничего не решили.

– Послушаем, что скажет отец обиженных, – сказали тиверцам.

Забрале не просто пересказали, с чем пришли на судейский совет к уличам уважаемые старейшины земли Тиверской, его старались переубедить: соглашайся с ними, сына не вернешь уже, а дочке твоей надо как-то жить в мире. Да где там, даже позеленел Забрала, услышав такие советы.

– Вы хотите заставить меня, отца, который потерял любимого сына, отдать дочь на потеху убийце? Хотите, чтоб сестра вступила в брак с татем, на руках которого кровь ее брата? Никогда! Слышите, мудрые старейшины: никогда! Соглашаюсь лишь на одно: дружинников, которые пошли за своим предводителем и не замарали руки кровью, тиверцы могут выкупить, заплатив виру. Всем остальным – смерть. И лютая, такая, чтобы не только тати, дети их помнили до десятого колена!

– Месть – слабое утешение, – поспешили образумить его старейшины-тиверцы. – А если и утешение, то лишь на время. Есть ли смысл ради этого сеять и без того частую гостью в наших землях – смерть, не считаться с тем, какая судьба ожидает девушку, которую выкрали и неизвестно какой она вернулась из чужих рук? А Боривою она нравится уже давно, он обещает быть хорошим мужем твоей дочке.

– Чепуха! Не так должен был брать, если хотел жениться…

– Молодецкая страсть – безумная страсть, от нее нечего ждать рассудительности и смысла. Прими в расчет и то, достойный, что земля славянская требует и будет требовать людей мужественных, витязей в битвах. А Боривой как раз такой витязь. Ты был в задунайском походе, должен знать, как этот юноша помог славянской рати, когда брали на меч и сулицу Анхиал. Разве этого мало? Много ли среди нас таких, как Боривой, чтобы требовать его смерти? Кто знает, может, он своей доблестью и мужеством прославит землю славянскую!

– А наши не прославили бы? – ухватился за эту мысль Забрала. – Неужели я на своего сына возлагал меньше надежды? Нет, старейшины, вира не поможет моему горю. Только смерть убийцы способна погасить огонь мести и злобы, который раздирает мне грудь. Только смерть!

Гневались в душе старейшины, хотели сказать: месть не самое лучшее решение, но как скажешь, если именно месть – один из действенных обычаев земли славянской, если на ней стоял и стоит славянский род. Потому и промолчали старейшины, и это молчание решило судьбу тиверских отроков: трех из них приговорили к смерти, всем остальным позволено было откупиться, если есть за что.

Князя Волота очень опечалил приговор, а Вепр прямо выходил из себя. Словно сумасшедший, влетел он в терем князя и, не обращая внимания на Малку, выкрикнул:

– Слышал, что они насоветовали?

– Слышал, воевода, как не слышать.

– Так, может, хоть теперь дашь мне сотню дружинников? Еще не поздно, налечу вихрем и отобью сына, как поведут на смерть.

Волот долго и холодно смотрел на него.

– Я, кажется, говорил уже, воевода: мало нам ромеев, надо наживать врагов и среди славян?

– Да что мне до этого? У меня сын может погибнуть. И какой сын! Сам же говорил…

– Знаю, – резко оборвал его на полуслове князь. – А кто виноват? Ты заботишься о сыне, а я должен заботиться обо всей Тивери. Разве она повинна в том, что натворил твой сын? Почему должна расплачиваться за его наезд и татьбу?

Вепр притих на мгновение, похоже, только теперь увидел и понял князя по-настоящему.

– Вот, значит, как?!

– Только так, воевода. Сам видел, я сделал все, чтобы спасти Боривоя и тех, кто был с ним. Но что делать, если меня не захотели послушать. На то, о чем ты просишь, даже ради твоего сына не пойду.

– Тогда… – Вепр подался к дверям. – Тогда знай. Я без твоей помощи и без твоего согласия пойду спасать сына. Найду союзников среди мужей и пойду. Пусть даже на смерть, на погибель всех и всего, все равно пойду!

Его шаги гулким эхом отдавались в тереме и, казалось, звали: пойди останови, сделай что-то, пока я не натворил беды.

– Помоги ему, Волот, – подошла и осторожно коснулась руки мужа княгиня Малка. – Вепры – самые родные нам люди. Как будем жить с ними, если случится такая беда? Ты отец, пойми Вепра и горе матери того неслуха пойми. Знаю, как убивается она теперь. Мыслимо ли: растила-пестовала дитя свое, словно цветок-надежду, лелеяла, и что теперь? Черные дни, мука и слезы.

Князь не вспыхнул и не закричал на жену, только нахмурился:

– Или не слышала? Я делал все, что мог, больше ничего не могу сделать.

– Так уж и ничего? Почему бы тебе не поехать к сотнику, а то и к князю?

– Вепр ездил.

– Вепр – одно, а ты – совсем другое.

«А и правда, – согласился. – Одно дело – разговор с отцом, сын которого провинился перед уличами и законом уличей, и совсем другое – разговор с князем Тивери, который хочет избежать лишнего кровопролития».

Князь торопливо пошел к дверям, распахнул их и крикнул кому-то из челяди:

– Коня мне! И сопровождение из десяти мужей!

Знал: Вепр не будет сидеть сложа руки, соберет ватагу самых близких людей и пойдет через Днестр выручать сына. Поэтому и сам спешил, и челядь подгонял: «Быстрее, быстрее!» Но все равно опоздал. На выезде из Черна его остановили гонцы от тиверцев, бывших в то время в пристанище, и сказали: уличи подошли к Днестру всем ополчением и оповестили через бирючей своих: «Зовите всех, кто поблизости, пусть смотрят, как будут казнить тех, кто приходит к нам с мечом. Пусть смотрят и запоминают: Днестр – граница Тиверской земли. За Днестр тиверцы – ни ногой!..»

Волот гнал коня что было сил, а стал всего лишь свидетелем казни. Уличи вывезли осужденных на середину реки и привязывали камни к ногам. Повелел остановиться: он – князь и должен поговорить с князем уличей, перед тем как будут казнить осужденных. Но напрасно. То ли не услышали его повеления, то ли не захотели услышать: бросили, не задумываясь и не колеблясь, всех осужденных в быстрину Днестра.

XXX

Теперь только понял по-настоящему Богданко: кто не может отличить день от ночи, тот наказан тремя самыми страшными карами: одна – не видеть света и людей, другая – не уметь выбирать дорогу и идти, куда зовет сердце, третья – не знать счета времени. Вроде и живешь, потому что слышишь, как гремит гром, хлещет дождь, и вместе с тем словно брошен в яму, такую бездонно глубокую и безнадежно темную, что ни выйти, ни вылезти из нее вовек.

Не знал, сколько времени звал и кричал, чтобы хоть кто-нибудь пришел на помощь, сколько времени бродил, отыскивая обратный путь к бабушкиному терему. Шел, шел, натыкался на стволы деревьев, обходил их и снова шел. И плакал, и сердце сжималось от страха: что, если не выйдет из лесу и не найдет людей? И только тогда, когда перестало греметь и проливной дождь наконец утих, а силы совсем иссякли, наткнулся Богданко на поваленное дерево в лесу и сел передохнуть, а заодно и послушать, не донесется ли откуда-нибудь человеческий голос. А может, залает пес, крикнет, предвещая рассвет, петух? Нет, не слышно ни звука… Лишь дождевые капли падали с листа на лист и словно перешептывались.

«Дальше идти не стоит, – решил отрок. – Могу совсем заблудиться. Но что же делать? Сидеть и ждать утра или звать на помощь? Кто же услышит, если еще ночь?»

Капли реже и реже падали с деревьев. В лесу становилось все тише… И страшней. Но вот уловил Богданко вдруг: где-то журчит вода. Похоже, течет через лесные завалы и подает свой смиренный голос почайна. Прислушался повнимательней. И сразу почувствовал, как хочется ему пить. После долгих блужданий среди деревьев, после падений и волнений совсем пересохло в горле.

Богданко встал и, выставив перед собой руки, пошел на голос почайны. Чем ближе подходил, тем отчетливей слышал: вода бьет из-под земли. Заторопился, натыкался на деревья, падал, но с каждым шагом все больше росло желание утолить жажду. А наклонился над родником, сделал глоток-другой, вроде где-то в стороне услышал волчий вой. Стал как вкопанный от неожиданности. Вой повторился, только теперь уже с другой стороны.

Волки! Слышал от дядьки, которому был отдан в ратную науку: если волк учует добычу, то воем своим он дает знать об этом всей стае. Стая отвечает разведчику и идет на зов. Единственное спасение от волчьей облавы – дерево, если такое случается в лесу. Если же беда приключится в поле, полагайся на быстроногого коня.

Богданко и подумать не успел, что ему делать, вой снова повторился, еще ближе.

Почувствовал, как похолодело и задрожало от испуга тело, как поднялись и стали дыбом волосы на голове. По спине поползли мурашки, словно кто-то невидимый драл кожу.

«Бабуля! Спасите, бабуля!» – хотел крикнуть Богданко, а голос пропал от страха.

Вытянул вперед руки, наткнулся на ветку, видно, низко свисала. Ухватился за нее и не выпускал уже, пока не добрался до ствола. Как влез на дерево – быстро и ловко, – сам не помнил. Сделал рывок – уже на первой ветке, еще рывок – поднялся еще выше. Тело продолжало дрожать то ли от холода, то ли от страха. Когда же уселся и немного успокоился, огляделся и онемел: он видел ствол дерева, за который держался, видел ветки на фоне чистого после дождя неба. Не поверил сам себе: осмотрелся еще раз. Вскинул голову вверх – и увидел усеянное звездами небо.

– Бабуся-а! – закричал все еще дрожащим от волнения голосом. – Слышите, бабуля, я вижу!

Не так далеко, как думал, отозвались на этот крик псы, долетели человеческие голоса, а чуть погодя замелькали между деревьями огни: его, наверное, уже искали.

Тревожные вести летят по земле во всю конскую прыть, радостные же обгоняют птиц. Первым узнал о прозрении Богданки и вознес хвалу богам за милость и щедрость стольный Черн, а уже от Черна пошла гулять весть по всей земле Тиверской – от веси к веси и от верви к верви.

– Слышали, соседка? В стольном Черне сотворилось чудо: прозрел отрок, сын княжий, Богданко.

– Ой! Возможно ли такое? Сколько живу, не видела и не слышала о таком.

– Клянусь богом. Верные люди говорили. Вот хоть у Жданки спросите. Жданка, идите сюда. Моя соседка не верит, чтобы темный да стал видеть. Скажите им, что сын княжий прозрел.

– А то. Сама слышала и вам говорю: прозрел.

– Может, баяны возвратили ему зрячесть?

– Да нет. Поговаривают, вроде бы заблудился в лесу и набрел на родник, который бил из-под дуба. Только напился воды из него – сразу же и прозрел.

– Ой! Так это ж точно не простой родник и дуб не простой.

– Да. Дух в дубе, жилище божье – дуплище, а вода бьет из-под корня, не иначе как ударом стрелы-молнии добыта.

К тем трем соседям подошли другие, а там еще, и каждая слышала что-то про чудо, а если слышала, зачем же держать такое при себе? Не просто говорила, уверяла уже, что собственными глазами видела, как течет люд тиверский, а больше калики перехожие, дорогами проторенными идут, и все к Соколиной Веже под Черном, к тому роднику. Потому как уверены все: это знамение, что дуб и родник открылись не кому-нибудь – княжескому сыну. Через это непорочное дитя сошло благословение и на весь люд тиверский. Да, да, Перун-Сварожич удостоил их всех наивысшей милостью – сошел с небес на землю, выбрал себе жилье-очаг в дупле дуба, а народу-избраннику подарил родник с живой водой, чтобы кропился ею и исцелялся-обновлялся, кропился и исцелялся.

Что это была не выдумка, все убедились, и очень скоро: поселяне шли и шли через ближние к Черну веси, и все – к Соколиной Веже.

– Куда, люди? – спрашивали их.

– К дубу-стародубу. К Перунову источнику!

Зачем идут – о том не спрашивали, и так знали: у каждого своя боль, своя нужда. Одну боги обделили счастьем рожать детей, другая только родила, а их уже забирают. Тот думает: беды, что свалились на его подворье, – проделки злой силы, которая плодится в пущах и дебрях, а этот видит свою беду в коварстве соседей или мужей-властелинов и тоже идет искать защиты у Перуна. Так или иначе, а все что есть злого на земле, все, что называется обидой, болезнью, бедой, – все идет от злой силы, а ее способен поразить насмерть только Перун. Он ледовые горы рушит, демонов-великанов убивает своим молотом, смертоносными стрелами, так могут ли устоять против него демоны земли, все те кикиморы, бесихи и упыри, ведьмы и полудницы, точно как и те, что имеют облик человеческий, а намерения собачьи и гадючьи. Нет и нет! Бог не для того сошел на их землю, избрал себе жилищем дуб-стародуб в княжеском лесу, чтобы остаться равнодушным к людям, которые живут на этой земле. Он поразит злую силу, снимет со всех, кто идет поклониться или принести жертву ему, болезни, избавит от беды, напастей.

Князь Волот не сразу придал значение этому людскому паломничеству. Он радовался прозревшему по божьей милости сыну и не присматривался к людям, которых встречал на дорогах. Когда же увидел, поразился тому, что идут в основном тиверцы от Дуная, из тех мест, где побывали и щедро засеяли бедой землю ромеи.

«У меня с ними не только одна кровь, – думал, наблюдая, как паломники замирали под дубом и вздымали руки к дуплу, – у меня с ними одна судьба».

По воле случае или по велению сердца и разума, только повелел он однажды соорудить на месте прозрения сына капище и перенести туда кумир Перуна. Здесь стал править требу богу своего рода-племени. И раз, и второй, и третий, и десятый. И с каждой новой требой все больше и больше убеждался: собирается сюда народу великое множество, и все ждут его появления у Перунова дуба, словно прихода самого бога. Оттого и сам проникся чувством благоговения перед божеством, не жалел коз, баранов, быков из княжеских стойл, не жалел тех, что приводили люди. Резал и кропил кровью жертв божье жилище, сам пил эту жертвенную кровь, дабы обрести вещий дар и понимание бога и изрекать предзнаменования жаждущим.

Пока горел костер и в нем принесенная богу жертва, воздевал к богову жилищу руки и молил-просил:

Светлый наш боже, сильный и могучий,

Стань на страже убогих, недужих,

Стрелами гнева срази вражью силу,

Благо пошли нам, Сварожичев сын,

На нивы, жилища и стойла.

– Пошли, боже! – многоголосо отдавалось в лесу. – Благо пошли!

Огонь полыхал и полыхал, жадно бегая по принесенной богу жертве, и радовался щедрости людской. А это хорошая примета: бог принимает жертву, он благосклонен к ним, тиверцам.

– Встану я рано утром, чуть забрезжит свет, – говорил, обращаясь к Перуну, князь, – умоюсь родниковой водой, и утренней водой, и утренней росой, пойду из дверей в двери, из ворот к воротам – в чистое поле. В чистом поле прихорошусь, на все четыре стороны поклонюсь и скажу: «Будь с нами, боже, повсюду. Не покидай нас в горе-печали, смилуйся, боже, мы твои внуки!»

– Смилуйся и будь! Смилуйся и будь! – повторяли за ним те, что стояли ближе к капищу.

Молились тиверцы вместе со своим князем и замирали, снова молились и снова замирали – перед дубом и перед капищем. Одни умывались слезами, другие – родниковой водой, пили ту воду и уходили, обнадеженные…

Возвращаясь после одной из треб в Черн, Волот завернул к капищу Хорса под стольным городом и, удивленный, остановил коня: была пятница, а у стольного капища ни старейшин, ни волхвов, ни поселян, не видно было и признаков требы.

«Все уверовали в Перуна и пошли к нему, – подумал он. – Дурная примета. Хорс – верховный бог на Тивери, он может разгневаться и отомстить за измену и неуважение. Как же это случилось и почему? Пусть не было здесь меня. А где старейшины, волхвы наконец? Думают, нет князя, значит, можно и не творить богам треб?..»

Постоял князь и, огорченный, направился в Черн, а там и к своему терему.

«Чему же удивляться, – размышлял он, слезая с коня, – если я сам забыл после того, что случилось с Богданкой возле дуба Перуна, о стольном капище, о своей обязанности приносить жертвы Хорсу и молиться перед Хорсом за народ тиверский?»

Малка тоже вместе с мужем приехала в Черн. Еще в Соколиной Веже сказала:

– Богданко скучает по стольному городу, хочет побыть там, повидать всех.

А кто станет перечить, если этого желает Богданко? Ныне перед ним все стелются, заискивают, даже малыши, хотя им очень хочется побыть среди лесов в Соколиной Веже. Не высказать, как рады выздоровлению Богданки, поэтому только и делают, что милуют его и угождают ему. Даже самая младшая, Миланка, подошла сразу, как увидела его зрячим, и спросила:

– Не больно теперь, братик?

– Нет, Миланка, – улыбнулся Богданко. – Видишь, исцелился, свет вижу, тебя вижу. А почему спрашиваешь так?

– Потому что мне было очень больно, пока ты не видел.

И дома его не оставляют без внимания, и на людях тоже. Да и Малка не решается отпустить Богданку одного, сопровождает его или зовет в княжеский терем тех, кто хотел бы повидать сына. Словно дитя, радуется и цветет, глядя на выздоровевшего сына, что он, как и все, удостоен наивысшей благодати из благодатей божьих – видеть свет и людей в нем.

Как же сказать ей, если доведется: он – княжий сын, время ему возвращаться к ратной науке? А говорить рано или поздно придется.

Знал, говорить сейчас не время, когда-нибудь потом, потому и не спешил с преждевременными хлопотами. Подумал, да и забыл. Зато Малка не забыла напомнить ему о своем:

– Это что же оно будет, Волот? – сказала и пристально посмотрела.

– А что должно быть? С кем?

– Говорю о Богданке. Спрашивал ныне, не приедут ли к нам Вепры. Сразу подумала: он о Зоринке Вепровой думает как о суженой и хочет ее видеть.

– Пустое, Малка. Мал он еще, чтобы думать об этом.

– Ой нет, не так уж и мал. Скоро пятнадцатый год пойдет. А какого горя изведал… И Зоринка не забывала его, пока болел. Частенько наведывалась в Соколиную Вежу. Да и щебетуха какая. Сам видел и знаешь: не в отца – в мать пошла. Вот и нащебетала отроку желание-мечту.

Князь то ли не поверил ей, то ли не захотел верить.

– Жаль, – вздохнул. – Жаль, Малка, если Богданко на самом деле взлелеял в себе такие надежды. Слышала же и знаешь: Вепр отрекся от нас после смерти сына.

– Неужели на мир и надеяться нельзя?

– Выходит, так. Сказал, что не хочет быть воеводой в княжеской дружине, и уехал на дарованные ему земли при Дунае.

– А может, это он свою боль прячет за тем отчуждением?

– Ой, нет, чует сердце: нехорошее что-то замыслил бывший побратим. Да и верные люди доносят это до ушей.

– Может, тебе следует поехать, объясниться?

Волот недобро взглянул на жену.

– Хочешь сказать – повиниться?

– А почему бы и нет? Вина хоть и невольная, а есть. А невольную вину всегда можно объяснить.

– Только не Вепру. Как с ума сошел: и лютует, и пенится от злости, и угрожает. Будто я виноват, что его сын дошел до татьбы и заслужил позорную смерть.

– Вепр – отец, его можно понять.

– Я-то понимаю. А пойди спроси у Вепра, почему он не хочет всех нас понимать? Ему больно, что потерял сына. А сотнику из уличей не больно? Всему народу тиверскому не больно было бы, если бы дошло до наездов, а то и до настоящей сечи с уличами? Знаешь ли, скольких девок постигло бы тогда бесчестье и сколько бы мужей мы потеряли, если бы послушали Вепра и с оружием отбили его Боривоя? Ведь этим порушили бы вечный мир между кровными племенами.

– Если Вепр не хочет или не может быть рассудительным, то таким должен быть ты. И ради детей наших, и ради земли, слышишь? Вепр – лютый, не доведи боже иметь его врагом как в мирное, так и в бранное время, не поступись гордыней, пойди к нему. Я уверена, это умилостивит гневного мужа, а скажешь ему одно-два слова покаяния – и совсем расчувствуется, согласится с тобой: если пришла одна беда, следует ли звать другую?

– Он уже позвал ее. Спешно строит острог и пристанище при Дунае, а это неспроста.

– Тогда тем паче поезжай. Слышишь, Волот?

– Слышу, чего же не слышать.

XXXI

Князь Волот только собирался отправиться в путь, а Миловидка завершала его. Вдоль и поперек исходила многолюдные Фессалоники, расспрашивала встречных на улицах, в пристанище, не знают ли, где есть анты, стучалась под разными предлогами в ворота вельмож, не обходила и торжищ, где было полно разного люда, но все напрасно. Не было ее Божейки, канул в водовороте человеческом, уже и не отыскать, наверное, его следы. Одни говорят, не видели, другие – не знаем, третьи – пожимают плечами и идут мимо. А куда идти Миловиде, что делать, если и Фессалоники оказались миражем, в который верила, как в свое спасение, но который бесследно растаял.

Она так глубоко задумалась, что не услышала, как остановились рядом две женщины. Встрепенулась, когда ее окликнули.

– Вельможная госпожа спрашивает, – сказала старшая, наверное, челядница, – ты из Склавии?

Миловидка знала, что склавины – ближайшие на западе соседи тиверцев и тоже славяне, поэтому обрадованно подтвердила.

– А из каких склавинов? – поинтересовалась более молодая. – Из ринхинов, сагудатов или стримонцев?

Миловида о таких склавинах не слышала и покраснела.

– По правде говоря, – призналась, – я из антов. Склавины – наши близкие соседи и родичи, потому что, как и мы, славяне.

Молодая госпожа была чем-то слишком опечалена. Услышав ответ девушки, и совсем поникла. Собралась было идти, да остановилась, а может, только теперь заметила, что девушка обессиленная и изможденная. Спросила:

– Не из тех ли ты, достойная родичка, антов, какими торгуют ромеи?

– Да, – оживилась Миловида и поднялась на ноги. – Только я не раба ромейская, а вольная. Ищу рабов-антов, которых продали в позапрошлое лето в рабство.

Женщина задумалась на мгновение.

– Где же ты живешь, девушка пригожая?

– А где придется. Днюю под небом и ночую больше под небом. Время теплое, где примостилась, там и жилье.

– Так, может, ко мне пойдешь? Будет тебе где приютиться, а уж оттуда будешь ходить искать, кого тебе нужно.

– Спаси вас бог. Это и правда удобно. Вот только чем я отблагодарю вельможную госпожу за такую щедрость?

– Будешь ходить с Исидорой, – указала на свою попутчицу, – в морское пристанище за рыбой, на торжище за живностью. Так и отблагодаришь.

Та, которую называли Исидорой, молча и, как показалось Миловиде, со значением кивнула головой. Словно сказала этим: соглашайся. И Миловида согласилась. А уже позже узнала из уст той же Исидоры, от кого и почему явилась ей, заброшенной в чужие края, такая милость.

Это она, Исидора, высмотрела ее в толпе еще в первый день, когда Миловида объявилась на торжище, а высмотрев, узнала, кто такая, кого разыскивает. Заболело сердце, узнав о чужой боли, потому что самой пришлось хлебнуть немало горя, а чем помочь, не знала. А сегодня госпоже захотелось сходить на торжище. Воспользовалась этим и указала на Миловиду: «Посмотрите, достойная, какая красивая девушка. И будто бы из наших, из славян, а бедствует среди людей. Возьмите ее мне в помощь, хотя бы на время».

Уверена была, госпожа не откажет, потому что и сама изведала, почем фунт лиха. Склавинка она. Миловида заметила, наверное, какая она красивая. За эту красоту вельможа и взял ее в жены. Видно, не по своей воле пошла – то ли беда, то ли родичи заставили. Поэтому и печальная такая. Видит бог: не лежит ее душа к вельможе, чужое ей все тут. А сердцем добрая и на добрые дела не скупится. Поэтому пусть Миловидка не думает лишнего и не боится. Сколько нужно, столько и будет жить у вельможи, а когда захочет, тогда уйдет. А Божейку все-таки лучше искать на торжище. Туда сходится и съезжается вся округа, там все и обо всех знают.

Они так и делали: выходили за покупками, а сами расспрашивали всех, не знает ли кто анта Божейку. Если не было надобности идти за покупками, искали любой повод, только бы оказаться среди людей, спрашивали, не слышали ли, где есть анты, проданные позапрошлым летом ромеями.

А люди словно сговорились: не слышали, не видели, не ведаем. Пусть бы Миловиде отвечали так, она чужая, от нее можно и отмахнуться, но почему Исидоре говорят то же самое? Вон она какая разговорчивая и общительная с фессалоникийцами.

– Может, и правда продали в другое место?

– В Никополе уверяли: продавали антов и в Фессалоники.

Женщина, кажется, не совсем верила тому, что услышала. Стояла молча, думала.

– Завтра снова наведаемся в морское пристанище. Если его привозили в Фессалоники, там должны знать, куда его дели.

В пристанище свой торг, правда рыбный. Рыбаки еще и к берегу не успеют пристать, а их уже поджидают перекупщики. И все больше женщины. А где собираются женщины, чего только не услышишь. Переберут по косточкам все, что произошло за ночь, переберут и то, что случилось прошлой и позапрошлой ночью, особенно если новости пришли издалека.

– Вы слышали, вы знаете? – с таинственным видом спрашивали одна другую и передавали только что ими услышанное. Потому что это не какая-то там бывальщина, это чудо из чудес. – У одной пары из Вардара родилось, поговаривают, дитя – с зубами. Его пеленают, а оно крутится и кричит: «Зачем вяжешь? Не видишь, не хочу я. Смотри, будешь кормить грудью, укушу так, что кровь пойдет».

– Свят, свят… Конец света приближается.

– И не говорите. Когда такое было?

– Это еще не диво, сестра, – добавляет другая. – Настоящее диво произошло в Вероне. Одна, говорят, родила дитя в шерсти.

– Боженьки!..

Женщины немеют от страха и вот так, в страхе, замирают, ожидают. Наконец страх перестает быть запрудой и река – растерянность да еще река – любопытство подхватывают его и бросают в пропасть, в одно мгновение разносят в щепки. Поэтому нужно было быть не Миловидкой, а Исидорой, чтобы остановить этот поток, а уже если не остановить, то хотя бы направить его в другое русло.

– Грехов у нас много, – выбрав удобный момент, бросает Исидора в быстрину разговора. – Вот Всевышний и знаменует приближение конца.

– Что правда, то правда…

– Эту девку видите? – показала Исидора на Миловидку. – Дитя почти, а вон какая красавица, а знали бы вы, сколько горя довелось ей испытать. И все из-за людоловов, которые именуют себя императорскими легионерами. Ворвались в антские земли и забрали весь придунайский люд, погнали в рабство, а кто не был годен или не согласился на рабство, тех зарубили. Правду говорю. У этой девушки зарубили мать, отца, бабусю, деда, весь род, а суженого ее связали и продали кому-то из вельмож Фессалоник. Не слышали ли, у кого есть рабы-анты, купленные позапрошлым летом? Пусть бы девушка порадовалась, свиделась со своим ладой, а то бы и замуж за него вышла.

Женщины стали припоминать и, припоминая, переговаривались.

– Он твоего возраста, девушка?

– Да.

– А какой он из себя?

– Такой, тетеньки, красивый, такой красивый, что ой!

Не скупилась на слова, рассказывала, как он гибок в стане, какие искристо-голубые глаза у него, какой пышный и кудрявый чуб.

– А вот здесь, – показала на щеку, – у него родинка. Небольшая, но все же приметная.

– Боженьки! – воскликнула низкорослая, с добрыми карими глазами молодка. – Не тот ли это, что бросился в море?

– Как – бросился? – побледнела девушка. – Почему бросился?

Молодицу обступили, повелев говорить все, коль уже начала… А та и не рада, что начала. Потому как рассказ ее будет не из веселых. Ой, люди милые, хорошие, если бы знали, какой невеселый!..

Девка правду говорит: навикулярий Феофил привез его откуда-то издалека и точно, позапрошлым летом. Привез и приказал садовнику взять к себе в помощники. Сад большой, да и огород тоже – рабочие руки нужны. Ну, а садовник его, всем известно, – деспот похлеще хозяина. Загонял молодца, заморил трудом непосильным, пока у него не лопнуло терпение: взял да и сбежал ночью, не знал, наверное, бедолага, что из Фессалоник ночью не выберешься – кругом стража, у каждых ворот, а особенно в пристанище. Вот и схватили анта, по отметине узнали, что подневольный раб, и возвратили навикулярию. Феофил разозлился, приказал заковать беглеца в оковы и бросить в подземелье, как узника. Правда, держал там недолго. Какая выгода рабовладельцу от раба, сидящего в цепях, который ест хлеб даром. Поэтому потомил несколько дней, а потом призвал к себе. Смотрел-смотрел, раздумывал и повелел надеть непокорному рабу колодки на ноги. «Пусть носит и привыкает, – сказал. – Увидим, что привык, тогда и снимем».

В сад не посылал уже молодого анта, а поставил подметать двор, приводить в порядок конюшни. А сам отправился морем по своим делам к далеким островам и пристанищам. У него всегда так: редко бывает дома, больше плавает и торгует. И лето, и зиму. Разве что буря или какое-то важное дело задержит около жены. Все остальное время целыми неделями в море пропадает. В тот раз его тоже долго не было. За всем присматривала жена Мария. Вот и увидела молодца из антов. Девушка правду говорит: уж больно был красив. А еще очень тосковал. То ли по земле своей, то ли по дому своему, то ли колодки и работа подневольная измучили. Ни с кем не разговаривал, подметал, возился на кухне и все тосковал. А случалась свободная минутка, особенно когда подносили, как псу, болтанку в казанке, закрывал лицо руками и беззвучно плакал.

Может, пожалела его Мария, а может, и правда он ей понравился, только позвала она раз кузнеца и велела снять колодки.

«Накличешь ты на себя гнев навикулярия, – предупреждали ее. – Знаешь ведь, он не потерпит ничьего вмешательства».

«Ничего, – стояла Мария на своем. – Раб изнемогает, не видите разве? Пусть делает свое дело, но без колодок».

Сняли ему колодки, да и начали приглядывать за молодцем и заметили: госпожа не только освободила ноги анта, но и от болтанки-еды избавила, позвала в дом, велела умыться и садиться за стол вместе с челядью. Удивились этому вниманию и благосклонности со стороны хозяйки. Но больше всех была удивлена сама хозяйка, когда ант ослушался и избежал приглашения, а ночью и вовсе исчез со двора. Слышали, вторично ушел от своего хозяина, хотя его предупреждали: если побег повторится, навикулярий сделает с ним то, что делают со всеми непокорными: избавит даже от желания чего-то хотеть, куда-то бежать. Был ли так отважен этот красивый ант или громко и неотступно звала его земля родная и те, кого оставил в той земле, только решился и опять сбежал. В этот раз ему посчастливилось обойти стражу и выбраться из Фессалоник. Может, и из ромейской земли ушел бы, только слишком рано поверил в то, что свободен, подвело его легкомыслие: заснул при дороге и угодил в руки димотов, а от них – в префектуру, из которой и доставили раба-беглеца его владельцу. Мария, рассказывают, защищала анта перед мужем, на коленях умоляла, чтобы смилостивился, но эти мольбы только разозлили навикулярия вконец. «Ты хотела иметь его спальником в опочивальне, вот и получай!» – сказал твердо и вышел от нее.

Правда или неправда, но все так говорят: больше всех в его смерти повинна челядь. Когда возвратился навикулярий, какая-то из челядниц не удержалась – донесла, что жалость госпожи – не просто жалость, что ей нравится ант, что хотела бы изменить хозяину с ним, потому и освободила его от колодок, да еще звала к столу, а потом и на беседы приглашала. Не разгневалась даже после того, как раб пренебрег ее благосклонностью и убежал. «Другого и быть не может, понравился госпоже Божейко, разум потеряла, забыла про честь и обязанности жены, про то, что муж не простит ни ей, ни рабу».

– Так оно и случилось, – вздохнула молодица, – навикулярий поверил наветам и велел челяди совершить то, что обещал: «Раб бежал – пусть получит то, что заслужил, раб хотел быть спальником у хозяйки, так тому и быть: оскопите его и сделайте евнухом при опочивальне господской».

Молодица каждый раз почему-то прятала от Миловидки глаза, но не скрывала, кажется, ничего из того, что знала о Божейке. Рассказывала, как кричал он, бедолага, когда узнал, куда ведут и для чего. Страшно и дико кричал, бился и сопротивлялся тем, кто исполнял волю хозяина. Но что мог сделать один против нескольких сильных и по-собачьему верных навикулярию челядников? Только разозлил их и придал им решительности.

Плакал и плакал, все жаловался и жаловался кому-то. А выплакал горе свое и омыл слезами раны, изловчился и выскользнул со двора навикулярия. Покалеченный, но все-таки убежал.

На этот раз его исчезновение быстро заметили и умудрились разузнать, куда пошел. Но взять уже не смогли. Над самым морем стоял, когда настигли его. Он, как увидел, к чему дело идет, так и бросился в пучину морскую. «Будьте вы прокляты!» – успел крикнуть и исчез в волнах…

Женщины сокрушенно качали головами и печалились вслух. Кто-то посочувствовал рабу, кто-то осудил за жестокость навикулярия Феофила, даже помянули недобрым словом его жену, а Миловидка, слушая, почувствовала: вот-вот не выдержит, от отчаяния разорвется ее сердце. Может, так бы и случилось, если бы не зародилось сомнение, спасительная мысль.

– А ты… – умоляющими глазами она посмотрела на ту, которая решилась поведать грустную историю об анте. – Можешь ли ты показать мне, где живет навикулярий?

Молодица приумолкла сразу, не знала, как ей быть.

– Зачем он тебе?

– Должна твердо знать, тот ли это ант, которого ищу…

– Могу и показать. Вот только возьму рыбу, и пойдем, покажу, где живет навикулярий. Только станет ли он говорить с тобой?..

– Это уж моя забота.

Еле дождалась рыбаков с моря, а пошла следом за молодицей и почувствовала: земля уходит из-под ног… Как на грех, и Исидоры не было рядом – ушла с покупками домой. А без поддержки и надежной советчицы не знала, что делать. Шла и призывала на помощь своих богов: «Спасите меня! О боги, услышьте меня, смилуйтесь и спасите! Сделайте так, чтобы то, что сотворил навикулярий, было не с Божейкой. Пусть мы никогда не встретимся с ним, пусть до конца своих дней будем жить в разлуке, пусть не изведаем радости-утехи, сделайте так, чтобы я убедилась: то, о чем сейчас поведала молодичка, случилось не с Божейкой!»

Предупрежденная своей провожатой Миловида не стала звать навикулярия, больше надежд возлагала на жену его: она, по всему видно, жалела раба и должна рассказать все, что знает о его судьбе. Поэтому и сказала челяднику, который вышел на ее стук:

– Я из рода-племени того анта-раба, который бросился от доброты господской в море. Пришла спросить у достойной госпожи вашей, не мой ли это брат был?

Долго и терпеливо ожидала за воротами, а дождалась немногого. Вышли и сказали:

– Вельможная госпожа болеет, принять не может.

– Тогда… тогда позовите навикулярия Феофила.

– Его нет дома.

Челядник хотел было закрыть ворота, но Миловидка успела придержать их.

– Но, может… но, может, достойный воротник будет так добр и скажет, как звали того молодца, который бросился в море?

– Божейкой звали, – ответил за воротника другой, тот, что прибирал (Миловидка только теперь заметила его) в саду навикулярия.

– Да, Божейкой, – подтвердил и тот, что открывал ворота.

Девушка побелела и без чувств рухнула около не запертых еще ворот.

А когда брызнули ей в лицо водой, пришла в себя и увидела перед собой не только воротника, но и другую челядь.

– Что здесь случилось? – услышала суровый и, как показалось ей, знакомый голос. Оглянулась и онемела: к ней шел тот самый навикулярий, который вез ее из Венеции в Фессалоники и был суровым судьей мореходу, который попрал закон моря и посягнул на ее ценности…

Куда же ей идти теперь, где и зачем искать зашиты? Тот, ради которого жила на свете, за кем кинулась в неизвестные чужие края, крикнул: «Будьте вы прокляты!» – и сгинул в морской пучине, не захотел оставаться с Миловидкой, узнать, где она, что с ней. Все теперь потеряло для Миловиды смысл, все, что укрепляло в ней веру, держало возле людей, заставляло им верить. А сейчас хоть падай замертво прямо здесь, на дороге, и говори себе: хватит… А может, и правда хватит?.. Не лучше ли сделать, как он: отмерить наболевшими ноженьками последнюю свою стежку, выйти к морю, крикнуть всем и всему: «Будьте вы прокляты!» – да и броситься в объятия волн?

Забыла затуманенная горем Миловидка и о своей хозяйке, что дала ей приют, не вспомнила и о щедрой сердцем Исидоре. Шла куда глаза глядят, потому что не могла не идти. Но вышла не на дорогу, которая вела из Фессалоник, а к морю. Казалось, уже не чувствовала своего опустошенного болью сердца, а остановилась на берегу, глянула на голубую бескрайнюю ширь и снова почувствовала, как подступила к горлу и сжала каменной рукой тоска и безысходность.

– Божейко! Божейко! – простонала. – Орлик сизый, орлик милый! Ладо желанный, да не познанный! Видишь, я пришла, разыскала твои следочки, только тебя не нашла. Нет, не нашла! Потому что ты взял да и ушел из этого лютого, дикого мира, выбрал вместо меня глубину морскую. Зачем так сделал, соколик мой ясный? – Она заломила обожженные чужим солнцем руки и упала на вылизанный волнами песок. – Я бы вызволила тебя! Потерпел бы немножко, и была бы у тебя воля, и я была бы с тобой. Говорю, как и ты говорил: пусть будут прокляты они со своими законами и обычаями. Не привелось жить с таким, каким был, жила бы с таким, каким стал. Клянусь богом, жила бы! А как жить без тебя, что скажу твоей матери, когда вернусь в нашу Тиверь?

Плакала, рыдала, билась, израненная своим горем, о берег, как бьется выброшенная из воды рыба. А облегчение не приходило. И сердце истекало кровью. Потому что вместо отчаяния приходило желание размозжить всему ромейскому свету голову, спалить его, пустить по ветру, так, чтобы и следа не осталось, чтобы только земля-пустыня была, да небо над ней, да море над небом. Пусть будет так, как хочет, чего заслужили эти люди-звери, эта проклятая богами земля.

То ли решительность, то ли жажда мести заставила Миловидку вскочить и встать на колени. Протянула к небу руки и крикнула:

– О Хорс всесильный! И ты, Перун! Покарайте их карой лютой. Испепелите, мечами-молниями сразите! Слышите, боги! За муки наши, за горе наше, за слезы тех, кого взяли насильно, и тех, у кого взяли насильно, сожгите, испепелите! Дотла, до корня, до того гнездышка, в котором прорастает их корень!

Наверное, уж слишком уповала на божью кару и ждала-надеялась на нее. Когда же кары не последовало – солнце светило, как и раньше, и огненные стрелы не падали с неба, надломилась, изуверилась Миловидка, поникла, клонила и клонила голову на тот горбочек на берегу, который отделял сушу от моря.

Только теперь поняла: больше не на кого надеяться, да и незачем – даже боги отвернулись от нее. А если так, то о каком утешении думать ей, кто его даст?..

– Матушка моя, – то ли жаловалась, то ли укоряла. – Вы хотели видеть меня красивой и нарекли Миловидой. Почему же забыли о счастье? Где она, та щепоточка радости-утехи, которая есть у каждого человека? Видите, – она подняла голову и глянула в ту сторону, где Тиверь, – все забрали у меня: избу, вас, Божейку, меня же раздавили и бросили на пустом берегу, чтобы исходила слезами кровавыми.

Долго лежала у самого моря, плакала, причитала, призывала беды на голову татя Хильбудия, который привел на ее землю свои когорты и уничтожил жилье, вырезал или насильно забрал в плен народ, и на навикулярия Феофила, который ради безопасности своей жены, мстя ей, так дико и бездушно поступил с Божейкой, на предательство челяди, для которой чужая жизнь ничего не значит. Но ничто не приносило Миловидке облегчения и утешения.

Поэтому и лежала, обнимая раскинутыми руками берег, жаловалась ему на свою беду, а может, и не ему, а морю, что набегало на берег, ластилось, отступая на мгновение, возвращалось, ласкало и нашептывало слова утешения: «Не мучай себя, не мучай себя!..» А как же не мучиться, если боль-тоска разрывает грудь, не только плакать, криком кричать хочется. Так бы и подхватилась и бросилась в море, если бы знала, что найдет там Божейку…

Услышала Миловида, что кто-то приближается к ней настороженно-несмело, но даже не повернулась в ту сторону. Лежала и плакала.

– Успокойся, дитя, – услышала утешительно-ласковый женский голос, а вслед за тем – прикосновение к плечу. – Бог милостив, будет тебе и утешение, снизойдет на тебя и благодать его.

Наверное, было в том голосе что-то материнское – Миловида не удержалась и оглянулась. Она увидела монашенку в черном, одну из тех, которые отреклись от мира, от всех его соблазнов, и отреклись по доброй воле.

– Кто ты? – спросила ласково монашенка. – Откуда? Почему так горько плачешь?

– Я из того рода-племени, которое познало великое зло от людей, а плачу… плачу от обиды, что нет ни сил у меня, ни возможности покарать обидчиков.

– Утешь себя. Они не останутся безнаказанными.

– Думаете? – Миловида недоверчиво посмотрела на свою утешительницу. – Кто же покарает, если даже боги не услышали моей мольбы, не сошли с неба и не наказали обидчиков?

– Еще покарают. Господь сказал: кто высоко возносит желания свои, тот ищет падения.

– Почему же тогда упала я? Разве многого я хотела? Я всего лишь любила молодца, хотела выйти за него замуж, ваши ромеи пришли и спалили нашу землю, разлучили с ладом моим, а теперь навсегда забрали его от меня: искалечили его, сделали евнухом, а он не выдержал этого и бросился с горя-отчаяния в море. Вот здесь, на этом самом месте! – И снова залилась слезами…

Монашенка конечно же сразу поняла: девушка эта – язычница, поганка. И ромеев ненавидит всем сердцем. Однако не отвернулась, не оставила ее, свою сестру по горю, увидела в ней подругу, убитого несчастьем человека, а уж потом – чужеземку. А кто не способен отделить зерно от плевел, кто позволяет брать верх гордыне, кто потешается над несчастьем ближнего своего, тот тоже не избежит кары Господней.

– Поверь ему, девушка, и он заступится за тебя.

– Кому – ему?

– Богу нашему.

Не знала Миловидка, что ответить монашенке, а может, не посчитала нужным говорить. Она лежала на берегу и только всхлипывала.

Загрузка...