МАРИУШ ЩИГЕЛ

СОБЕРИ СЕБЕ РАЙ

Mariusz Szczygieł – Zrób sobie raj

Wołowiec 2010.

Перевод: Марченко Владимир Борисович, 2016

Гайге, Кристине Столярской (1954 – 2010)

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

Я давно мечтал о книжке про свою любимую страну без напряга. Чтобы та не должна была отражать, объективизировать, синтезировать.

Сам я неряшливый чехофил, и книжка эта никак не является компетентным путеводителем ни по чешской культуре, ни по Чехии.

Она не объективна.

И она ни на что не претендует.

Книжка эта рассказывает исключительно о том, что меня увлекло в течение последнего десятка лет, с того момента, как я первый раз приехал в эту страну. Она представляет собой заметку после чтения и встреч с людьми, которых я желал там встретить. Некоторые тексты первоначально появились в "Газете Выборчей", но для книжки я их переработал и расширил новым материалом.

Короче говоря, это книжка о симпатиях представителя одной страны к другой стране

Быть может, она и о кое-чем другом, но это я уже оставляю вашему мнению.

COMING OUT

В течение кучи лет, когда я приходил на какой-нибудь прием, то знал, что если и откроются, то не сразу. Я мог часами разглядываться, но мой радар не был в состоянии их выявить. Мог ждать, ждать – и ничего. При мне они никогда не передавали друг другу каких-либо знаков.

Но с тех пор, как я публично признался[1] (Coming out - "выход из подполья" (открытое, публичное признание представителей сексуальных меньшинств в специфике своей ориентации) (ABBYY Linguo). Понятное дело, автор открыто признался всего лишь в любви к Чехии (стал чехофилом), многие, только-только пожав мне руку, тут же декларируют, что они тоже являются таковыми.

Сейчас, уже на входе меня обступает группка и: "Я тоже!", "я тоже", "и я тоже!". Невозможно сосчитать, сколько электронных писем получил я за последние годы с признаниями в стиле: "Я рад, что, по крайней мере, могу тебе писать. Карел".

Когда мы уже откроемся перед другими, я с удовольствием слежу за тем, как сразу же у ннас улучшается настроение, как расслабляются мышцы лица. Даже среди чуждого и неведомого окружения – мы стремимся объединиться.

И когда в течение нескольких минут мы переживаем чуточку совместного удовольствия, сразу видно, чем для нас, чехофилов, является Чехия.

Она – словно десерт, словно взбитые сливки, словно шоколадный соус, перед которым невозможно устоять.

Она – та часть нашей личности, которой в нас нет.

Мы тоскуем по ней. Ищем, но по массе причин найти не можем. Она – словно женщина для drag queen[2] Drag queen – гомосексуал, надевший на себя женское платье; или просто мужчина, нарядившийся в женское платье для смеха, ради развлечения (ABBYY Linguo).

У каждого из нас тут же в голове появляется какой-нибудь чешский анекдот, сцена из фильма или образец поведения, который приводят в доказательство того, насколько чехи от нас отличаются.

Мой коллега (Петр Липиньский, репортер) ласкал воспоминание из пивной ("На скалце", перекресток улиц На весели и 5 мая в Праге), где увидел мужчину, который пришел выпить пива со своим псом. на стуле, пес на полу. Бородатый пан набирал указательным пальцем пены из кружки и осторожненько кормил ею счастливого пса.

Мой знакомый (Юзеф Лорский, информатик) лелеет воспоминание о такой вот сценке из Моравии: "Пекарня, в которой продают выпечку, сладости, бутерброды и даже картофельные оладьи[3] (драники ???). Единственная продавщица на хозяйстве, молодая девушка, громко разговаривает по сотовому телефону. Смеется, рассказывает какую-то случившуюся вчера историю, очередь, тем временем, становится все длиннее. Это длится пять минут, десять, я стою и гляжу, когда же кто-нибудь начнет возмущаться. Люди стоят терпеливо и даже улыбаются. В конце концов, продавщица заканчивает беседу и объясняет, что это было очень важное дело. На это клиент, с улыбочкой: "Пани, наверное, крон на двести наговорила". И никто не лез с претензиями".

Моя знакомая по форуму "Чехия" на gazeta.pl, Мирка Ханчаковская, лелеет воспоминание из Оломоуца. Она была уже на последних месяцах беременности и пошла вечером прогуляться. Она увидала, что на конце прохода дерется молодежь. В Польше – как говорится – она развернулась бы на месте, но в Чехии это ей даже не пришло в голову, и, ничего не думая, она пошла прямо на дерущихся. А те, увидав женщину, перестали драться, расступились, дали ей возможность пройти, после чего продолжили свои разборки на кулаках.

Сам я лелею воспоминания о писсуаре (на станции метро "Площадь Республики" в Праге). Когда я поднял взгляд на стену, на выгоревшей, синей наклейке, пришпандоренной здесь еще в прошлом веке, можно было разобрать надпись: КУЛЬТИВИРУЙТЕ СЛУЧАЙНУЮ БЛАГОЖЕЛАТЕЛЬНОСТЬ И ЛИШЕННЫЕ СМЫСЛА КРАСИВЫЕ ПОСТУПКИ.

Разве существует где-нибудь в мире какая-нибудь группа иностранцев, которая лелеяла бы подобного рода бессмыслицы из Польши?

Но чтобы не поддаться (весьма легкой в моем случае) склонности к мифологизации и идеализации, сейчас я воспользуюсь мнением Оскара Уайльда, что больше всего мы не любим людей, обладающими теми же самыми, что и у нас, недостатками.

Так вот почему мы обожаем чехов.

Потому что это народ, у которого недостатки совершенно не такие.

ЗАГОРЕЛАСЬ КРОВАТЬ

"Уважаемый пан Эгон Бонди, многие чехи убеждены в том, что Вас выдумал Грабал. Те же, которые знают, что Вас не выдумали, все-таки считают, что Вы не живете. В связи с этим прошу встретиться.

М. Щигел".

"Уважаемый Пан Коллега, от всего сердца заверяю, что я жив. Тем не менее, по причине проблем, связанных со здоровьем, что я объясню Пану лично, живу я только лишь начиная с четырнадцати часов. Раньше прошу не приезжать, лучше всего ровно в два часа дня или чуточку позднее, тогда у нас будет неограниченное время.

Ваш Бонди".

Грабал придумал его таким:

"Эгон всегда, когда стоял на солнце, выглядел словно фавн, который вынырнул из цистерны с пивом, светлые волосы вечно опадали вдоль ушей, подбородок в блеске солнца выглядел, словно залитый светлым выдержанным. (…) Владимир, Бонди и я настолько сильно любили пиво, что когда за наш стол приносили по первой кружке, заставляли перепугаться всю пивную, поскольку мы набирал пену в ладони и натирали себе нею лица, втирая ее в волосы, словно евреи, которые смазывают пейсы подсахаренной водой, а поскольку на следующей кружке мы повторяли ту же процедуру с пеной, поэтому пивом от нас несло за километр".

Эгоном Бонди он стал так:

Родился он в 1930 году и поначалу звался Збынеком Фишером. Это фамилия рода чешских мельников. Выше всего вскарабкался отец Збынека, поскольку стал офицером. Родители стали жить в Праге. Мать – к сожалению – не позволяла Збынеку хоть как-то контактировать с другими детьми. Она водила его в кафе, а раз в неделю – в оперу, где до войны у них имелась собственная ложа. Збынек терпеть не мог своей нервной и неуравновешенной матери. Она то отталкивала его, то "набрасывалась на него с обезьяньей любовью". Он рассказывал, что когда та умерла, а ему было тринадцать, он почувствовал облегчение. Когда он отправился в первый класс, то испытал шок, что на свете живет столько детей. В возрасте семи лет он без памяти влюбился в одноклассника, с которым сидел за одной партой (так он рассказывал, когда ему было семьдесят один год). В парнишку из сырого полуподвала, в сына безработных родителей. Он приглашал того домой. "Потому что у моего отца не было никаких классовых предубеждений". Для отца того мальчика пан генерал даже нашел работу. Как в Бонди родился марксист? Сам он этого подробно не пояснял, но, возможно, ключик следовало бы искать в поведении его отца.

Марксизм Эгон Бонди полюбил навсегда. "Марксизм, - написал он, - дает людям надежду, чтобы они полностью не погрузились в отчаянии, будто бы нас ожидает катастрофа, после которой уже ничего не останется".

Под конец 1948 года в Советском Союзе началась антиеврейская манечка. Сведения о чистках в рядах коммунистов дошли до Праги.

- Для нас, восемнадцатилетних, - рассказывал он, - это было шоком. Через три года после Холокоста! Ведь коммунизм строили евреи, поскольку именно для них он должен был стать самым справедливым строем. Все народы должны были быть равными. Да, такого от СССР мы не ожидали! В книгах Карела Чапека фамилия каждого богатого еврея – Бонди. Потому-то в рамках протеста я, ариец, взял себе эту фамилию. И до сих пор держу ее при себе.

Славу он добыл как Эгон Бонди, и именно им считался практически в любых ситуациях.

Нищим он сделался так:

Я перестал ходить в лицей; в феврале 1948 года коммунисты взяли власть в свои руки, и мне жалко было терять время в школе. Я записался на курсы подготовки функционеров Коммунистической Партии Чехословакии и начал работать в библиотеке Центрального Комитета. Партия отнеслась к этому так, словно бы я закончил университет. В декабре 1948 года я возвратился с подготовительных курсов домой и увидел на столе записку от какой-то девушки, которой хотелось с ним познакомиться, и она оставила адрес. Утром он посетил ее. Двери ему открыла заспанная девица, но оставила при этом только узенькую щелочку. Ему показалось, что она желает одеться, он же должен подождать. Она же прглашала его в квартиру, вот только не открывала двери пошире. Тогда он протиснулся в эту щелку и тут понял: вся прихожая была завалена грязной посудой и бесчисленными предметами одежды, вот почему дверь нельзя было открыть шире. То же самое творилось в комнате, туалете и даже кладовой. Столовая посуда была из дорогого фарфора, дом пропах ликером. Девицу в ночной сорочке звали Яной Крейцаровой, она изучала изобразительное искусство. Все называли ее Гонзой[4] (Ян = Йоган (Иоганн) = Гонза (уменьшительно, Гонзик). Только девушек никогда Гонзой не называют). Тела у нее было очень даже много, а еще она была на шестом месяце беременности.

Он прошел в квартиру, а вышел лишь через три недели. "Потому что срочно нужно было сменить нижнее белье".

Их, в будущем, совместный коллега, поэт и художник Иво Водседалек, рассказывал, что, помимо отсутствия хотя бы минимальной потребности поддержания порядка вокруг себя, у Гонзы имелся еще более нехороший недостаток, который для окружения всегда заканчивался сложностями: она терпеть не могла быть одной. Бонди вспоминал, что количество ее любовниц и любовников шло на сотни. Один из них рассказывал, как посетил Яну дома. Они оба разделись, и Гонза его связала. Внезапно в комнату зашел какой-то другой голый мужчина, с которым хозяйка тут же отправилась в постель. На глазах того, связанного.

С Бонди она жила восемь лет. Параллельно она жила с его коллегой, причем, для обоих мужчин жестоким образом: "Лишь только ей удавалось переспать со мной, она тут же звонила Чернему, который тут же занимал в кровати мое место".

Бонди неоднократно сбегал от нее. "Но тут же она приезжала на такси и забирала меня. А я не был в состоянии перед ей сопротивляться. Говорил, что не люблю ее, но шел, словно теленок под нож мясника. Черны испытывал в отношении нее то же самое".

Гонза была дочкой Милены Есенской, журналистки и коммунистки, известной во всем мире как любовь Франца Кафки. Воспитанная дедом (сама Милена погибла в концлагере Равенсбрюк), Яна унаследовала миллионное состояние, которое спустила за год. Потом у нее было пять детей, но она настолько забрасывала их, что даже попала за это за решетку[5] (Много лет спустя под именем Яна Черна она написала о собственной матери увлекательную книгу, которую коммунистические власти сразу же после издания направили под нож. По-польски книга вышла под названием "Моя мать Милена и Франц Кафка" (Moja matka Milena I Franz Kafka), издательство Akapit и Od nowa, Катовице, 1993 – Примечание Автора). Она сбегала от Черны вместе с Бонди, а от Бонди с Черны на целые недели. Им нечего было есть. Отец Бонди, будучи довоенным генералом, был лишен коммунистами военной пенсии и уже не мог давать им деньги, если не считать мелочи на трамвай. Тогда они выехали за город, где спали в каком-то рабочем общежитии, а днем, в Праге, нищенствовали, выпрашивая средства на ночлег. Так как они нигде не работали, то не имели продовольственных карточек. Доедали остатки в барах, подворовывали белье с веревок, велосипеды, коляски и сразу же продавали.

А потом в составе банды из нескольких человек они обворовывали родственников и знакомых (Крейцарову и Бонди за это даже задерживал). ни покупали чешский хрусталь, который Эгон контрабандой перетаскивал в Австрию (более плотно границы перекрыли только лишь в 1951 году), а оттуда привозил нейлоновые чулки. Всего лишь раз в доме у Гонзы был порядок – это когда квартира была абсолютно пустой, поскольку хозяйка распродала все вещи, так что разбрасывать было нечего[6] (Все это Эгон Бонди описал в книге "Первые десять лет", которая вышла в свет только лишь в XXI веке, и многие считали, будто бы Бонди тогдашние свои приключения просто выдумал. Но редактор и исследователь его творчества, Милан Маховец, имел возможность заглянуть в папки Бонди, которые вели милиция и Служба Безопасности. Так эти папки всю богатую жизнь философа в начале пятидесятых годов подтвердили. - Примечание Автора).

В течение всего этого времени – что Бонди подчеркивает – Гонза обучала его чешским народным песням.

Поэтом он стал где-то так:

Бонди довольно быстро заметил беспокойные сигналы. Сначала, что знаменитая коммунистическая демонстрация, которая в феврале 1948 года шла по Вацлавской плщади, сразу же за углом разбежалась по домам, чтобы успеть домой на говядину с кнедликами. Потом – когда сразу же после Победного Февраля, Эгон стал референтом по делам молодежи в квартальном комитете КПЧС – что набор в партию проводился уже по новым методам. Например, в одном банке на столе положили анкеты, которые следовало заполнить, а рядом – пистолет, так записались все. Потом, что из плана издательства Гиргала вычеркнули все сюрреалистические произведения. Потом, что перестали играть джаз. Потом, что люди начли опасаться собственных спонтанных реакций. А под конец, что его коллеги по партии принимают все это, не моргнув глазом.

- Не следует большевистскую идеологию путать с марксизмом. У них нет ничего общего, - четко заявил им он и решил, что на этот режим работать уже не будет.

- Я могу быть только лишь вне всего этого, абсолютно вне этого, - заявил Бонди.

Эгон познакомился с группой молодых поэтов сюрреалистов, которые, в основном, болтали о том, когда же Чехословакию освободят американцы. Вместе с ними он примыкал к гуру чешского сюрреализма, Карелу Тейге, выдающемуся теоретику искусства, для которого коммунисты готовили судебный процесс, но не успели, потому что в 1951 году тот умер от сердечного приступа. Гуру своими коллажами из фотографий – дорожный указатель "Прага" мог на них вырастать из обнаженной женской ноги, а столешницы столиков в кафе были покрыты сосками женских грудей – раздражал власти. В сталинские времена подобный тип воображения не имел права на существование. Впрочем, чешские сюрреалисты сами поняли (как определила это одна почитательница Бонди), что сюрреализм теперь – это комнатный цветок, который в климате культа личности просто обязан завянуть.

Так что первые стихи Бонди именно о том – как он сам говорил – что СССР, это фашистский режим.

В то время, как все писали: "Из уст в уста переходит / Имя, что солнцем нам светит / Имя, что с Солнца начинается / Имя Товарища Сталина" или же: "В стране социализма нет места сомнениям и беспокойству / вот партии нашей линия", Эгон Бонди писал так: "С деликатной осторожностью пержу, чтоб перед вами не усраться".

Впоследствии критики определили это как способ манифестационного отрыва от официальной, запачканной конформизмом культуры.

Направление фекализма, к которому принадлежит и Бонди, можно понять для себя так:

"В текстах можно отметить естественную реакцию здравого рассудка на обязательное обучение в школе официальной, государственной доктрины марксизма-ленинизма. Основные тезисы фекализма – primo: Все на свете и дерьма не стоит, отсюда, secundo: На все я могу насрать; отсюда, tertio: Все могут мне только задницу вылизать – в своей явно копрофагской[7] (копрофаг = поедающий дерьмо) форме могут звучать вторично и не слишком инновационно. Но в конкретном историческом периоде, когда они понимались в качестве антитезы революционного, оптимистического мировоззрения правящей партии, их можно было квалифицировать в их антиобщественном, антигосударственном высказывании и контрреволюционном последствии как деяние, угрожающее державе и способствующее ее демонтажу.

Фекализм исключает революционные изменения и развитие, а так же собственность на средства производства, зато он фокусируется на развитии межчеловеческих отношений, которые можно иллюстрировать фекалистическим круговоротом возможности срать. К примеру, эпоха монархии характеризовалась как положение, когда один срал на всех, но революция принесла перемену: теперь все срут на одного. Пока не дошло до современного положения вещей, когда все срут на всё. Из этого можно сделать пессимистический прогноз, в котором хватает марксистского чувства экономики, но который стоит в оппозиции к официально декларируемому видению коммунизма. После победы социализма на черном горизонте встречаются два последних из оставшихся в живых людских существ. Одно из них обращается к другому с просьбой: "А не одолжил бы ты мне дерьма, чтобы я мог высраться?"[8] ("Фрагменты фекализма" описал Владимир Борецкий (1941 – 2009) в книге "Другая сторон юмора". Он был клиническим психологом, философом и пожарным. А еще – мистификатором, и приведенный выше фрагмент, как фиктивная лекция о фекализме, принадлежит к одному из направлений его творчества. Одним из интереснейших изложений является текст о школе черного юмора без остроумия. – Примечание Автора).

Предшественником андеграунда девятнадцатилетний Бонди сделался так:

Он решил, что никогда официально не напечатается. От новой системы он решил брать лишь самое необходимое, и если такое возможно, то ни коим образом этой системе не прислуживать. Гонза Крейцарова, ее любовник Эгон Бонди и их коллега Иво Водседалек в 1949 году перепечатывать свои стихи на машинке в нескольких копиях, листки сшивать и делиться ними с доверенными людьми. Журнал, который они назвали "Издание Север" (Edice Sever), сейчас считается одним из первых подпольных изданий. В стихах они насмехались над Советским Союзом и его Богом – Сталиным. В произведении "В жопу" Бонди писал:

"Все в жопу, друзья / И в будни, и в день воскресный / Одни лишь киношники Страны Советов мир видят по науке".

Или: "Сегодня я выдул много пива / Так что сифон я не подхвачу / И в сортире я вычитал из "Руде Право"[9] / что растет нашей партии слава" ("Руде право" (чеш. Rudé právo — "Красное право") — бывшая официальная газета Коммунистической партии Чехословакии, существующая с 1920 года. В настоящее время выходит под названием "Право". (…)После объединения социал-демократов и коммунистов в 1948 году и "Руде право" слилось с социал-демократической газетой "Право лиду" и в этом же году, после установления коммунистического режима в Чехословакии, «Руде право» стала главной газетой страны, материалы в которой носили в основном пропагандистский и проправительственный характер. Газета стала чехословацким аналогом советской газеты "Правда". В 1948—1989 годах тираж газеты доходил до 2 миллионов экземпляров. - https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A0%D1%83%D0%B4%D0%B5_%D0%BF%D1%80%D0%B0%D0%B2%D0%BE).

Водседалек провозгласил (правда, очень тихонечко), что это новая разновидность поэзии: отчаянная поэзия.

Данная разновидность писательства требовала храбрости. За такие строки грозило, как минимум, двадцать пять лет тюрьмы и даже смертная казнь. Еще в семидесятых годах за анекдот в пивной про СССР одного музыканта посадили за решетку на год.

Гонза писала о чем-то совершенно другом: "Не в попку, не сегодня / от этого мне больно…". В декабре 1848 года, впервые в чешской литературе, женская рука написала стихи типа hard sex: "Пёзды шьют по мерке / а портному говорят / Сделайте мне там шелковую подкладку / но не пришивайте пуговки / все равно, и так я буду носить ее расстегнутой".

После отчаянной поэзии Бонди решил отображать мир в суровой манере. До него дошло, что сталинизм перечеркивает любую метафору. И он призвал в литературу тотальный реализм, чем гордится до настоящего времени:

- Я написал то, о чем думал, в те времена, когда о таком никто и подумать не мог, и уж наверняка не осмелился бы написать.

"Я читал собственный репортаж о процессе изменников Родины / когда ты пришла. / Через мгновение ты разделась / а когда мы с тобой легли / ты, как всегда, была замечательной. / Когда ты пошла / я закончил читать сообщение о казни над ними".

"А долго ждать и не надо / Советовала одна дама-товарищ в очереди в Национальный Совет / Как только найдете квартиру арестованного / Вам тут же выпишут на нее ордер".

С Грабалом он познакомился так (в 1950 году):

"Кто-то мне сказал, что этот пан поставит мне пиво, так я пошел к нему на Либень, и Грабал действительно поставил мне пиво".

Расстался он с Грабалом так (в 1954 году):

"как-то раз я поднялся рано, то есть в полдень, и передо мной имелась обычная программа – пять встреч с целью: выпить пива, с Гонзой, с Грабалом и еще другими. И вдруг я почувствовал, что никуда идти мне не хочется. Тогда я сел за стол и написал каждому коротенькое письмо, что приду завтра. Но завтра я опять не пришел. И с того самого дня многих своих знакомых не видел годами. Я остался сам. Я ходил по библиотекам, изучал буддизм и даосизм. Еще ходил в пивные с тетрадкой и карандашом в руках, и писал. Благодаря этому, я мог обдумать все то, что впоследствии сложилось в мой философский труд "Радость от онтологии". Грабала я встретил лет через десять, совершенно случайно, на улице. На похороны Гонзы в 1981 году поехала моя жена, Юлия".

Доктором философии сделался он так:

Он познакомился со своей районной врачицей. "Она была словно пчелиная матка. Того, кто ей сделал ребенка, она тут же бросала. Того, кто ей сразу не сделал ребенка, бросала еще скорее. Слава Богу, половых отношений у нас не было". Но она была любительницей восточной философии и начала его убеждать, чтобы тот начал учебу. Она же устроила все, что требовалось. Чтобы ходить в школу рабочей молодежи, ему пришлось трудоустроиться. Впервые в жизни он отправился на работу: его назначили охранником кита в Национальном Музее. Бонди охранял тридцатиметровый скелет и читал. В двадцать семь лет Эгон Бонди сдал экзамены на аттестат зрелости, а потом поступил в университет на философию.

В чехословацкой философии (под своим настоящим именем, Збынек Фишер) он блеснул так:

Написал: "Проблема бытия и существования" (1967), "Радость от онтологии" (1967), "Будда" (1968). Он был первым, кому первым в Чехословакии доступным образом объяснить философию Востока и сравнить ее с западной традицией. В начале девяностых годов вышло шесть томов его "Примечаний к истории философии". На вопрос, как люди становятся философами, он всегда отвечал, что философами рождаются. Он считал, что это врожденное свойство, как талант художника, музыканта или литератора. Первая версия диссертации (в которой он занимался выдуманной им же несубстанциональной онтологией) содержала столько вульгаризмов, что его профессору пришлось посвятить поискам подходящих словесных эквивалентов целую неделю.

С момента написания первой версии данного эссе, я пытался найти несколько предложений, которые бы передали характер онтологической мысли философа Збынека Фишера. Я просматривал шпоры, учебники, компедиумы, даже заказал резюме его мыслей у специалистов, но ни одно их тех предложений для данной книги не годилось. Мне казалось, что спасением станут воспоминания приятельницы и дантистки Бонди – Марии Клечацкой-Бейлы. Она дружила с ним и его супругой Юлией почти тридцать лет, чуть ли не ежедневно приходила к ним по адресу ул. Нерудова 51 на Малой Стране[10] (Мала Страна (Malá Strana) — "Пражский малый град", исторический район Праги, расположенный ниже Градчан и соединённый с ядром города Карловым мостом. Кстати, до 1784 года являлся отдельным городом, с правом на самоуправление) и разговаривала с Бонди о философии. Пани стоматолог все те философские беседы излагает в сокращении; к сожалению, в ее интервью ни единого предложения на собственном уровне я не нашел. Понял я лишь одно: "Он вечно задавал бесчисленное количество вопросов, ответа же не дал ни единого", но – как известно – таким образом разочаровывает любой философ.

Зато дантистка превосходно описала внешний вид философа.

Выглядел Бонди так:

"В начале семидесятых годов доктор философии Фишер был непропорциональным толстяком, среднего роста, но вот конечности были сложены гармонично. Тонкие, гладенькие, светло-каштановые волосы он носил под художника, длиннее обычного; такая прическа, обычно, называется "под пажа". Под густыми бровями, самые длинные волоски которых спонтанно спускались на верхние веки, светились светло-зеленые, любопытные, необычно проникновенные небольшие глаза. У него был длинный, выразительный, чуточку остроконечный нос и узкие губы. Обрамлены они были тщательно сохраненной, философской щетиной, иногда седеющей, переменной длины. О челюсти нордического типа, несмотря на все мои постоянные предупреждения, он заботился не сильно, о чем впоследствии неоднократно жалел. За руками же, совсем наоборот, как для мужчины, тонкими, напоминающими, скорее, женские, он заботился с заметным тщанием; на безымянном пальце левой руки он носил тоненькое золотое обручальное кольцо. Характерный силуэт с впалой грудной клеткой и выдающимся животом с течением лет неотвратимо фиксировался, после чего, можно сказать, стекал вниз – сам он называл его готическим силуэтом. Двигался он неспешно и тихо, без резких движений и жестов. Точно так же он и говорил, хотя иногда с легким оживлением, которое подчеркивало серьезность обсуждаемой темы. Он носил застиранные рубашки, ношенные свитеры самых странных цветов и ношенные штаны, чаще всего – джинсы. Знаменитым элементом домашнего костюма был так называемый халат, одеяло в желто-красную клетку, разрезанное пополам и сшитое в плечах, с дыркой для головы. На ногах, таких же маленьких, как и руки, точный размер: тридцать восемь, он носил полуботинки с притоптанными задниками, дома же – шлепанцы, а зимой теплые тапочки с пряжкой"[11] (Мария Клечацкая-Бейлы "Малостранские воспоминания", Прага 2008).

Папой римским андеграунда сорокалетний Бонди стал так:

Когда ему не было куда деваться и нечего есть, он зашивался в психбольницу. На это у него имелись собственные методы. К примеру, он брал красную лампу, как у дорожных работников, выходил на шоссе и орал: "Убийство! Помогите!".

А впоследствии в психиатрическое отделение он попал по причине самых неподдельных медицинских показаний. В течение множества лет он делал все, чтобы только получить пенсию инвалида по причине больной головы, чтобы за государственные денежки только и заниматься писанием. В больнице, в начале семидесятых годов он познакомился с Иваном Йироусом, которого называли Чокнутым[12] (Jirous – Świrus), молодым критиком-искусствоведом, который был душой рок-ансамбля The Plastic People of The Universe. Чокнутый отмазывался в психушке от армии (чехословацкие психиатры сделали для подполья много добра).

И старые стихи Бонди "пластмассовых" просто порвали.

Группа образовалась в Праге в 1968 году, через два месяца после вторжения армий Варшавского Договора в Чехословакию. Бонди начал появляться на их нелегальных концертах и сделался идеологом андеграунда. Он писал книги и романы, которые, после издания в подпольных типографиях, восхищали. "Мы плодим детей для преисподней", - характеризовал Бонди Чехословакию после советского вторжения.

Его тексты пятидесятых годов – "поэтизированное дерьмо", как выражался о них сам автор – нарушали языковые табу. Стишки Эгона идеально годились на роль шлягеров ("Мирный, мирный, мирный – как рулон сортирный"). В эпохе неосталинизма семидесятых годов тексты Бонди принимали новое значение.

Молодые музыканты сваяли на его тексты монументальную музыку, что давало поразительный эффект. Про смесь отчаянно звучащей скрипки, неумения играть и фри джаза кто-то написал, что та не подлежит террору необходимости нравиться.

По телевизору и в прессе власти обвиняли ребят в отвратительном презрении к ценностям. А еще в отсутствии уважения к трудовому народу.

Для них же – как они говорили сами – эти тексты были воплем желания жить по-другому. "Возможно, это и есть пение мышей в лабиринте. Возможно, именно потому музыка "Пластмассовых" столь сильно отличается от западного рока", - писал тогда молодой Йироус. Андеграунд как изоляция: ничего общего ни с властью, ни с оппозицией; ведь оппозиция – это какой-никакой но диалог с властями. От их громкого судебного процесса началось оппозиционное антикоммунистическое движение, названное Хартией 77[13] (Хартия 77 — программный документ, ставший основанием для формирования группы политических диссидентов в Чехословакии, просуществовавшей с 1976 по 1992 г. Её основатели (Вацлав Гавел, Йиржи Динстбир, Зденек Млынарж, Йиржи Гаек, Павел Когоут) стали ведущими общественными и политическими фигурами в стране после Бархатной революции 1989 г. Философ Ян Паточка, одним из первых подписавший хартию, был арестован в 1977 г. и умер на допросе.

Одновременно проявилась проправительственная Антихартия.

Текст хартии был составлен в 1976 г.; одним из стимулов к его созданию стал арест андеграунд-группы The Plastic People of the Universe. Первые подписи были поставлены в декабре 1976. Вместе с именами 242 подписавшихся хартия была опубликована 6 января 1977 г.. Последовали аресты и конфискация оригинала хартии, однако её копии продолжали циркулировать.

Хартия 77 послужила прототипом аналогичных движений в Британии, в Белоруссии и в Китае. - Википедия).

Их главная пластинка (изданная в Канаде и в ЧССР привозимая контрабандным путем) называется Egon Bondy's Happy Hearts Club Banned, то есть "Запрещенный клуб счастливых сердец Эгона Бонди"[14] (А название диска Битлз "Оркестр клуба одиноких сердец сержанта Пейпера" у вас никаких ассоциаций не вызывает? – Прим.перевод.).

Об этом я писал в своей предыдущей книге, но обязан повторить, что самый знаменитый хит Бонди в исполнении "Пластмассовых" звучит так:

"Вчера утром, в воскресенье, яйца ужас как свербели"[15] (Больше о группе я пишу в книге "Готтленд" в главе под названием "Жизнь – это мужчина" – Примечание Автора. Сама книга имеется на Флибусте. – Прим.перевод.).

Поэзию Эгон Бонди понимал так:

"ведь есть же разница между сокращенным изложением Илиады и самой Илиадой / и по причине этого странного различия / поэты ежедневно наливают себе "на коня".

Как оказалось, приятельница-дантистка в течение тридцати лет их дружбы избегала стихов и романов Бонди. Причина была одна: язык с непристойными выражениями. Когда она перебралась из Чехии во Францию, то в 2003 году написала ему письмо о его (как она последовательно выражалась) "indecent words" ("неприличных словах" – англ.).

Бонди терпеть не мог какой-либо критики собственного творчества, он буквально бесился от этого. В ответ он отослал письмо в котором заметил, что присылая ему письмо с такими ненормальными взглядами, подруга "срала, не попадая в унитаз". Бонди выполнил скрупулезнейшую работу – на нескольких страницах представил дантистке статистические данные, сколькими вульгаризмами в своих книгах воспользовались Грабал, Топол[16] (Яхим Топол - чеш. Jáchym Topol, 4 августа 1962, Прага) — чешский писатель. Сын поэта, драматурга и переводчика Йозефа Топола (Йозефа Тополя), внук писателя Карела Шульца. Начинал в конце 1970-х как автор песен для андеграундной рок-группы Psí vojáci, которой руководил его брат Филип (род. 1965). В 1980-х выпускал несколько самиздатских журналов (Револьвер, 1985—1989, и др.). Из-за диссидентской деятельности отца Яхиму была закрыта дорога в университет. Сменил несколько мест работы, на короткие сроки помещался в тюрьму. Подписал диссидентскую Хартию-77.) и другие. ("Лично мне это было безразлично, поскольку я их не читала"). Бонди пояснял ей, что вульгарные слова давно уже являются неотъемлемой частью мировой литературы. (Хотя мог бы и процитировать приятельнице собственное стихотворение: "Мои стихи, похоже, что угодно / но только не поэзии сад"). Эгон упрекал ее в невежестве и отсталости. ("Оба эти мои пробела в наслаждении искусством для меня являются комплиментом, поскольку сам я никогда не испытывал удовольствия в растаптывании дерьма").

Этим письмом Бонди порвал знакомство с этой женщиной навсегда. Намного более важным чем лекарства, деньги и еда, которыми та снабжала Фишеров в течение десятков лет, оказалось отсутствие понимания.

Одна из его idée-fix представлялась следующим образом:

Поскольку в результате болезни у него была удалена часть прямой кишки, Бонди считал соответствующим сообщать об этом чуть ли не в каждом своем произведении. А лирико-драматическими отчетами по событию, которым был поход поэта в сортир "по большому", он одаривал своих гостей, не спрашивая у тех согласия. ("Частенько у меня появлялось чувство, - написала дантистка, - что те туалетные отчеты недостойны великого онтолога"). Свою же анальную фиксацию Эгон объяснял атеистическим и альтернативным проявлениями собственной религиозности (он ссылался на Фрейда), когда сортир становится чем-то вроде святилищ или алтаря.

Слабости он не выносил так:

"Я не слабый, - как-то взорвался он. – Я не слаб, даже если бы ползал на четвереньках. Мне осточертело то неустанное унижение, которым Бог, якобы, нас осчастливливает. Вот если бы Господь мог быть отлучен – не только проклят, что само по себе ничего не дает, но последовательно удален, аннигилирован, убит вот где бы тогда он был! Ведь не только одного меня уже тринадцать лет уничтожает любое простое биологическое удовольствие от жизни, но и для всех остальных это было бы облегчением, сбрасыванием ярма, которое весит столько, что у нас нет сил подняться с колен. Уже трюизмом стало повторение, как ради такой вот, созданной людской глупостью креатуры пролилось больше крови, и замучено было больше людей, чем их умерло естественной смертью" (из романа-эссе "Подвальная работа" 1973 года).

В 2004 году в Чехии вышел комикс, вдохновленный этим произведением. Молодые творцы придумали для героя множество новых ситуаций. Например, Бонди, который умер по ошибке, встречает в морге тело Иисуса в терновом венце. Он останавливается рядом с ним и провозглашает такую вот цитату из своей книги:

"Вот если бы он дожил до восьмидесяти, мы хоть от христианства не пострадали бы".

В Братиславе шестидесятичетырехлетний Бонди стал жить так:

Сплетня утверждает, будто бы он выехал туда и принял словацкое гражданство в рамках протеста против раздела Чехословакии в 1992 году. На самом же деле, Университет имени Яна Амоса Коменского в Братиславе предложил ему читать историю философии. И Бонди с женой Юлией переехал уже навсегда.

С ней он познакомился в Карловом Университете, где Юлия работала. Ему было 33 года, ей на 10 больше. Эгон часто повторял, что Юлия – это единственная причина его жизни.

Юлия скончалась через год после переезда.

В последний раз с Грабалом он виделся так (в 1995 году):

Было это в дачном доме Грабала в Керске (свидетелем всему был Томаш Мазал (биограф и приятель Грабала). Бонди поцеловал Грабала в голову и сказал, что пришел попрощаться уже навсегда. Что Грабал умрет, он же сам из Братиславы в Чехию уже никогда не приедет. "Да что это вы за чушь несете, - сказал Грабал (они всегда были на "вы"). "Когда я вот так на вас гляжу, то вы в той Братиславе через год умрете. А поскольку вы поэт из Праги, значит ей и принадлежите. Найдите прямо сейчас себе адвоката и заплатите ему, чтобы ваши останки после смерти перевезли в Чехию, потому что из Праги до неба ближе. Быть может, там мы и встретимся"[17] (Богумил Грабал умер через два года, выпал или выскочил из окна пятого этажа больницы. Описанную выше сцену я нашел в книге Томаша Мазала "Писатель Богумил Грабал", Прага 2004. – Примечание Автора).

На новые времена Эгон Бонди поначалу жаловался так:

"Хуже всего утром, вечером / и днем / Когда я сплю, то выдержать еще можно" (зима 1992 г.).

Потом уже сильнее: "Люстрационная любовь и капиталистическая правда победили / а простые люди, куда бы не пошли / говорят в трамвае и в буфете / что снова слышат только слова ненависти / и читают лживые слова (…) "Мы идем своим путем!" / "Выбираем процветание!" / Своих капиталистов или чужих?" (весна 1992 года).

"С фанфарами нас вывели / на Дорогу в Европу / а из всего этого получилась экскурсия в прошлое / Все в задницу, и все же лучик: / что мы знали только из книжек / видим своими глазами".

Что мы видим?

"Пятьдесят процентов из нас существует ниже прожиточного минимума / (цитирую по западным источникам) / Потребление упало на треть / (Главное статистическое управление)".

Заканчивает он стихотворение так: "Не думай ни о чем ином / думай о деньгах и найдешь смысл жизни / тем нескольким философам, которые против / дай в морду – ведь они всего лишь коммунисты".

Весь томик о новой действительности носит название: Бал упырей.

В старом, режимном органе "Руде право" Бонди в 1994 году публикует эссе, в котором убеждает, что "духовная традиция Запада обанкротилась: капиталисты перестали быть правящим классом, власть над всем миром захватили финансовые олигархии".

Сплетня о пребывании Бонди в Братиславе звучит так:

Будучи альтерглобалистом, между лекциями в университете, чтобы своими руками вернуть в оборот то, что человечество расходует попусту, он обшаривает мусорные баки.

С Эгоном Бонди я встретился так:

В своей квартире в центре он принимает гостей: молодых авторов и студентов. Во второй – побольше, находящемся на жилмассиве Петржалка на окраинах Братиславы – он отдыхает и пишет. Со своей сотрудницей мы едем на вторую квартиру. Бонди тщательно нарисовал план и приписал: "Домофон испорчен, пожалуйста, покричите". Комната с социалистической "стенкой", запыленная, заполненная книгами и случайными предметами. Невысокий, бородатый пан в коричневом гольфе, он восхищен нашим визитом.

- Я подозревал, что вы таки живы, - говорю я ему. – В связи с этим, я привез подарок.

Вытаскиваю кухонный фартук из клеенки. Его надевают на шею и завязывают сзади. Фартук куплен в Tate Modern Gallery, специально с мыслью о Бонди. Сам фартук серо-белый, а спереди натуральной величины голые мужские ягодицы.

- Kurwa fix, - восклицает Эгон Бонди, - теперь у меня жопа будет и спереди, и сзади!

(Юстына завязывает Бонди бантик за спиной). Хозяин становится по стойке смирно и заявляет:

- Теперь я стану преподавать философию в нем.

Поворачивается.

- Завтра так и отправлюсь в университет, и знаете: стану вести себя так, будто ничего и не случилось, kurwa fix!

Эгон Бонди приносит большие стеклянные кружки, наполненные до самых краев.

- Пиво и Грабал… - замечаем мы.

- А вот вы знаете, что с Грабалом и Владимиркем мы в пивные вообще не ходили?

- Как это не ходили, - удивляюсь я. – В Нежном варваре.

- Грабал все выдумал. Но он не врал. Все потому, что ему казалось, будто бы все на самом деле и произошло. В основном, мы сидели у него дома и разговаривали о философии. И он сделал из меня паяца, правда? Но я никогда не протестовал.

- Почему?

- Потому что я был литературным персонажем. А литературный персонаж ничего сказать не может.

Мы поднимаем огромные кружки:

- Ой! Так ведь это же не пиво!

- В эти кружки я уже много лет наливаю травяной чай, хи-хи-хи, чтобы выглядел как пиво, ха-ха-ха!

- А что с пивом?

- Тридцать пять лет я хожу с раковой опухолью толстой кишки. Сейчас я ношу такую сумочку, и ни под каким предлогом мне нельзя пить спиртное. впрочем, все очищения с обмываниями я устраиваю до двух дня. Если кто-то лишен биологических удовольствий вот уже столько лет, так что ему остается? Только насмехаться над этим.

- Вы написали один такой стих о своей родине, что если бы вы – будучи поляком – написали нечто подобное о Польше, мы бы вас повесили.

- Угу, за язык[18] (Вообще-то здесь игра слов. Насмехаться = robić jaja; jajcarz = насмешник, шутник. Так что повесить себя Бонди предлагает именно за яйца. Ну а стихотворение, естественно, будет переведено с польского на русский. – Прим.перевод.). А вы перевели его на польский?

- Да. "Чехия ночной горшок напоминает / Но чехи в своей патриотической гордыне считают / Что он из лучшего фаянса / Ведь часто обливал его Масарик[19] (Томаш Масарик (1850 – 1937) – чешский социолог и философ, первый президент Чехословацкой республики. Личность Масарика была объектом официального культа, его называли "батюшкой" (Tatíček). Крупную роль в этом культе сыграл Карел Чапек, автор многотомных "Бесед с Масариком" - Википедия) – засранец / И Прага лежит в срединке, у дна / Не промахнуться мне кучкой говна".

- Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! Это одно из лучших моих стихотворений. Это фрагмент эпоса 1954 года, так что прошу представить, что после каждого его прочтения, не важно, в 1960, 1970, 1980 году или сейчас, приходят молодые люди и спрашивают, не написал ли я его недавно, поскольку актуальность так и бьет в нос. И что те мои стихи замечательно иллюстрируют XXI век. а я им отвечаю, что это написано более пятидесяти лет назад, они же не могут поверить. Им кажется, будто речь здесь идет о нынешнем режиме. Но ничего удивительного, ведь суть режима не изменилась. Но польский поэт на такой стиш с ночным горшком не сподвигнулся бы, правда?

- Даже если бы и хотел, то, скорее всего, удержался бы.

- Ни у поляков, ни у словаков такого соответствия в литературе нет, поскольку у вас имеется своя национальная гордость. Ну, еще у сербов она имеется. А вот у чехов – нет, чехи очень плохо говорят о своем государстве. Я писал длинные стихи, что мы достойные презрения бляди – и ничего. У нас нет табу, и никакая провокация не выходит. Я был на научной конференции в Брно, где собрались сплошные тебе интеллектуальные сливки, и я знал одно: можешь их оскорблять, они проглотят все. Я их забрасываю дерьмом, а они только: чмок-чмок. Тогда я взял тысячу крон и публично из сжег.

- Банкноту?

- Ну да, поджег ее, а в зале воцарилась тишина, у всех в зобу дыхание сперло. Взрослые люди, crème de la crème, и все мне: "Пан доктор, ведь то были фальшивые тысяча крон, правда? Ведь они не настоящие, так?" Их интересовало только это. А тот факт, что чешская крона – королевская валюта – была спрофанирована, так это всем по барабану?! Спалить сотню злотых в Польше, на научной конференции, вот тут, прошу вас, уууу, такой бы гендель поднялся! Но если ты являешься членом столь маленького народа, то это ужасно смешно. Но если ты вдобавок еще и поэт этого маленького народа, так смешнее раз в сто. Вы потом, естественно, отберите из того, что я говорю, поскольку иногда меня несет[20] (Я нашел рассказ о том, как Эгон Бонди сжег банкноту в сто крон (статья "Слава непристойности" Петра Поспишила в "Новем простору" 353/2010). В марте 1971 года в театре "Орфеус" на Малей Стране в Праге мужчина с писклявым голосом читает собственные стихи. Так он реагирует на приговор, вынесенный по делу против режима Петра Ухла и его приятелей из Движения Революционной Молодежи. Публика слушает осорбления в адрес людей, которые приспосабливаются к требованиям режима. Автор высмеивает их ценности: деньги, работа, желание родить потомство, автомобили, виллы. Со словами: "Вот вам ваша священная сотня, которую я сэкономил из своей пенсии в шестьсот крон", поэт вытаскивает из кармана сотенную банкноту с изображением крестьянки с рабочим и поджигает ее. Йиржина Шиклова (социолог, которая после выхода из Коммунистической партии Чехословакии имеет право работать только в качестве уборщицы в больнице) сидит среди публики и кричит: "Збынек, это ведь уничтожение денег, за это и посадить могут!". Поэт в трансе и не слушает. "Вот вам моя задница, - продолжает он чтение стихов, - Можете залезть в нее и прохаживаться", - и выставляет публике голый зад. Сожжение банкноты в Брно, о котором рассказывает Бонди, может быть правдой, но и выдумкой ради интервью с журналистом из Польши. Знаток жизни и творчества Бонди, он же редактор всех его произведений, Мартин Маховец, говорит, что о такой конференции он вообще никогда не слышал. – Примечание Автора.).

- И все же, на Запад вы не сбежали.

- Все потому, что, несмотря на все ужасы, жить я мог только в Чехословакии. У меня имелась дилемма: а не выгодней ли было стать германским писателем. Если бы я писал в Мюнхене или каком-то, допустим, Берлине, и мне бы хорошо платили за написание антисоветских стихов – это не было бы настоящим.

- А что означает быть марксистом сегодня, ведь вы же не перестали им быть?

- Это означает: ждать.

- Октябрьскую революцию?

- В качестве революции марксизм облажался. Но он еще проявит себя. Лет через сто, только уже совершенно иным образом, чем сейчас, технологии будут другими. Богачи обязаны становится все богаче, бедные обязаны делаться все беднее – вот вам вся глобализация. Любая гуманитарная помощь Африке является экономическим преступлением. Меня же интересует система, в которой не было бы…

(Эгон Бонди рассказывает о марксизме несоветского и немаоистского типа почти два часа. Все это время окно закрыто).

- …для меня глобализация означала бы равные шансы для всех народов мира. Каждый день умирает 305 тысяч детей с врачебным диагнозом: голод. Взрослых, которые умирают от того же самого, не лечат. А 11 сентября в Нью-Йорке погибло… Ой, прощу прощения, звонок!

Эгон Бонди выходит и быстро возвращается:

- Почтальон пенсию принес.

- А на какое имя приходит пенсия?

- На Збынека Фишера. Но подписываю я всегда так: "Принял Эгон Бонди". Я это выборол, так что даже на центральной почте обязаны это уважать.

Сотрудником Службы безопасности он сделался так (15 марта 2004 года чешские и словацкие газеты выявили факт, семидесятичетырехлетний Бонди был агентом. А он подтвердил это в самом уважаемом издании "Респект"):

Вербовали его три раза. Первый раз – в 1961 году, когда он изучал философию. "Мое мнение об СССР было отрицательным, - поясняет он интервьюеру, - но еще большим злом я считал международный империализм. Один коллега из группы сказал, что записался в охотничий кружок, чтобы получить разрешение на ружье, и что он только и ждет этого, чтобы сражаться с большевиками. Второй с огромной запальчивостью рассказывал мне про сарай, в котором у него хранятся машины для разворачивания капиталистического бизнеса. Это как только он перестреляет коммунистов".

Внимание Бонди привлек начитанный студент, с которым он сблизился, и который выдал ему, что подрабатывает в СБ.

Бонди, как потом утверждал тот студент, сам предложил сотрудничество. Из его досье следует, что он доносил, какую западную литературу читают коллеги, у кого имеются религиозные склонности. На вопрос журналиста, не вредил ли он им тем самым, философ говорит: "Погодите, если эти люди и вправду намеревались отстраивать у нас капитализм, мне было плевать на то, случится ли с ними что-то плохое".

Когда он закончил учебу, СБ от него отвязалась. Из представители появились у него через много лет. Они хотели, чтобы Бонди доносил им на своего приятеля, оппозиционера. "И мне пришлось подписать обязательство, потому что они угрожали, что сделают плохо моей больной тогда жене".

Но многие его знакомые признают: чтобы не доносить, Бонди перестал контактировать с людьми. Просто исчез. Он обращался в психиатрические клиники и искал убежища там. Сам он говорит так: "Они уже знали, что от яловой коровы молока не получат".

Это что говорит пресса.

Его приятель, и наш знакомый перед этой встречей просил, чтобы мы данную тему не поднимали. Что Бонди уже не желает говорить о сотрудничестве. Один раз объяснился – и хватит. После того, как что-либо уже вышло в мир, интервью не дают. На это же интервью ("для заграницы") он согласился при условии, что мучить его не станут.

Мы и не мучим.

В 1997 году появились Записки Психа. В них содержались обескураживающие признания. Иван Йироус после суда над The Plastic People прочитал протоколы показаний Бонди. Тот единственным выдал следователям все, "и даже больше". У Йироуса не было слов в отношении предательства поэта. Месяцами в тюрьме он обдумывал письмо, который напишет Бонди про интеллектуалов, которые храбрятся на бумаге, и напускают полные штаны не то что при первой затрещине, но и при первом же грозном стуке эсбековского сапога.

Встретились они через пару недель после выхода Йироуса из тюрьмы: "Мы только обнялись, о письме я совершенно забыл. Ведь Бонди жил во всем этом дерьме на пятнадцать лет дольше, пережил пятидесятые годы, когда я был всего лишь ребенком. А это так же, будто он был старше на все пятьдесят лет".

И дальше: "Это было проявлением моей гордыни, что я не простил ему уже после прочтения тех протоколов. Ведь в Евангелии написано, когда спрашивают: сколько раз должен я простить брату своему? Семь? Ответ таков: не семь, но семьдесят семь раз".

- Так что, как сами видите, я жив, - кланяется в пояс Эгон Бонди на лестничной клетке. – И мне было весьма приятно уверить вас в этом.

Эгона Бонди уже нет в живых. Он умер 9 апреля 2007 года. Его пижама загорелась от сигареты, когда он заснул.

Крупнейшее чешское периодическое издание "Млада фронта днес" на своем интернет-портале написало о заслугах философа и о том, что у него не было телефона, радиоприемника или телевизора, поскольку всю свою жизнь он сражался с обществом потребления.

Статью о его смерти назвали "Смертельная сигарета в кровати Бонди" Под этой заметкой поместили Интернет-линки, связанные с сообщением:

"Кровати – широкий он-лайн выбор".

"Ищете кровать или матрас? Здесь даются тысячи предложений!".

"Кроватный рай".

СНИСХОДИТЕЛЬНОСТЬ

Мне хотелось расспросить кое о чем писателя Павла Кохоута.

Своей книгой Палачка – действие происходит в школе для палачей, где ученики учатся палаческому ремеслу нового типа – Кохоут настолько заставил власти нервничать, что те разрешили ему выехать в 1979 году в командировку в Вену, после чего в социалистический рай назад уже не пустила. А сразу же после того лишила гражданства.

В настоящее время Павел Кохоут является владельцем замечательного мнения:

"Капитализм снова совершает старые ошибки. Он настолько эгоистичен и жесток, что кормит социалистов и коммунистов на свою же погибель".

Сейчас писатель проживает и в Австрии, и в Чехии, так что когда мне удалось застать его в Праге (17.08.2005), по телефону я сказал ему, что хочу задать только один вопрос. Тот предложил кафе дворца Манес, что вырастает прямо из волн Влтавы, точно напротив его дома. Павлу Кохоуту столько же лет, что и дворцу, выстроенному на реке в конце двадцатых годов в качестве центра художников левых взглядов. Сам дворец выглядит наглой провокацией по отношению к старым, флиртующим с готикой и ренессансом каменным домам на Набережной Масарика. Невысокий, простой, функциональный, без каких-либо украшений, в соответствии с замыслами художников он должен был сообщать, что приходящий мир может быть простым, дружелюбным, по меркам простого человека[21] (Манес (Mánes) – это не только название здания (оно взялось от фамилии Йозефа Манеса, художника XIX века, который проектировал штандарты патриотических обществ), но еще и довоенное сообщество художников левого направления. В Праге – как гласит анекдот – много лет шли дебаты, какой дом самый уродливый. После того, как построили Манес, дискуссии прекратились. – Примечание Автора.).

- Одному вопросу будет соответствовать минеральная вода, - заявил писатель, когда мы уже уселись за столом. – Что же это за вопрос?

- Как в вас рождается снисходительность?

- И что вы имеете в виду?

- Известно, что в досье Службы Безопасности вы обнаружили фамилии двухсот шестидесяти трех человек, в том числе – и приятелей, которые на вас доносили. Вы с женой решили не открывать этих имен, и никаким образом не мстить этим людям. Откуда эта снисходительность?

- Все потому, - не раздумывая, ответил Павел Кохоут, - потому что я писатель.

- Это играет какую-то роль?

- Писатель обязан видеть не только поступок человека, о котором пишет. Писатель обязан видеть всю жизнь этого человека за двадцать лет до этого, и на двадцать лет после того. Он должен знать его прадедов, дедов, родителей, детей, внуков и правнуков. Он должен видеть его до его рождения и после его смерти. Тогда он все понимает.

В ОТСУТСТВИИ ПАНА ГРАБАЛА

Когда я размышляю о пане Грабале и о том, что тот дал человечеству, в голову приходит слово "мошенничество".

Прошу прощения, дамы и господа, пан Грабал всех нас наколол. И чехов, и поляков, да и итальянцев тоже, потому что сейчас они обожают его книжки. Так вот, он показал нам, будто бы все, что нас встречает, может быть чем-то волшебным. Чудо случается ежедневно, и не иначе. Дурацкое у него оказывается красивым. Уродливое – тоже красиво. Подлое красиво (поскольку подлым оно сделалось по причине собственной красивой глупости и прекрасного несовершенства). Ну и – конечно же – прекрасное тоже красиво.

И этот вот обман Грабала на темы жизни (мы же с вами прекрасно знаем, что мало имеется по-настоящему красивого) тоже прекрасен.

Более того: такой обман просто необходим. В нем нуждаются, в особенности, поляки, которые глядят на мир со своим врожденным недостатком, потому что у нас в одном глазу сидит этос[22] (Этос - (греч. ethos), термин античной философии, обозначающий характер какого-либо лица или явления; этос музыки, напр., - ее внутренний строй и характер воздействия на человека. Этос как устойчивый нравственный характер часто противопоставлялся пафосу как душевному переживанию. – Энциклопедический словарь), а в другом – пафос.

К примеру, без какого-либо стыда Грабал описывал, как отливал ночью, в уголке двора, обливая себе обувь – и это было красиво. Или, как получил от жены новую пишущую машинку. И ему нужно было ее испробовать. И вот мы испробовали бы ее банально, а пан Грабал – восхитительно. Потому что, чтобы испытать эту свою новую машинку, старую он прикрыл периной, чтобы та не ревновала, будто бы он ей изменяет.

Смотрение на Луну. Вот никто из людей начитанных и насмотренных никогда не скажет, будто бы смотреть на Луну – это красиво. (Сразу же выяснится, что такой человек не имеет литературной культуры и является любителем Паоло Коэльо. И это настолько дисквалифицирует его в светской жизни, что в качестве наказания на светских приемах ему могут наливать румынское полусладкое вместо бургундского вина, а "Elle Decoration" никогда не напечатает фотографий его квартиры). А вот пан Грабал этим не обеспокоился бы. Все вещи он видит в состоянии восхищения.

"Все, что я встречаю, сильнее меня. Потом мне нужно прийти в себя, осознать. Так на меня действуют не только люди, но, хотя бы, полная Луна, я не в состоянии глядеть на нее, вначале мне нужно поглядеть налево, затем направо, и только после того, тронутый до самой глубины, я гляжу ей в глаза, и через мгновение прикрываю веки, как будто бы на меня глянула красавица, о которой мне точно известно, что если бы та со мной заговорила, я тут же начал бы говорить по делу. И после того я с трудом прихожу в себя"[23] (Цитирую по книге "Дриблинг Хидегкути. С Богумилом Грабалом разговаривает Ласло Сигети". Литератуный мир. Изабелин, 2002. – Примечание Автора).

(Разница между нами и паном Грабалом заключается в том, что все нами встреченное, в основном, слабее нас самих).

В последнее время мне доводится встречаться с неприятными ситуациями. Как только я напишу в наши газеты что-нибудь позитивное о Чехии, тут же получаю хотя бы одно электронное письмо с описанием неприятного случая. Вот, пожалуйста:

В ресторане, который когда-то был любимым ресторанчиком литературных переводчиков, подают чешскую минеральную воду за 35 крон, а в счет вписывают французскую минералку за 135 крон. Когда клиент ориентируется, любой официант оправдывается одинаково: "Да я здесь только первый день работаю".

В пивной, где знаменитое пиво варят, начиная с 1499 года, если посетители не знают чешский язык, они не в состоянии сориентироваться, что официанты ласково обращаются к ним: "Пивка тебе, придурочек, кретинчик ты наш…". При входе им подают рюмочку бехеровки, и гости, восхищенные подобным бонусом с самого начала, выпивают, чтобы только в счете увидать, что напиток имеет свою (завышенную) цену. В ходе разбирательства официант охотно поясняет: "Мне двух детей нужно кормить, а вы бы хотели, чтобы эта бехеровка была даром!".

В кафе, что находится во дворце, возведенном дедом президента Гавела – напротив висящего под потолком святого Вацлава – к двум выпитым бокалам вина приписали третий. в ответ на протесты клиента бармен ответил: "Polibte nám prdel". (Посетитель чешского языка не знал, но ответ записал, чтобы проверить, что же тот означает. А означает: "А поцелуйте нас в задницу").

Так что, с того момента, как я прославляю Прагу, таких сообщений от обманутых иностранцев собрал уже несколько сотен.

И это, уважаемые дамы и господа, совсем не отдельные случаи! Это уже промышленность!

В центре меня обували разными способами семь раз. Ни разу меня не обманывали на Жижкове, где, вроде как, малин побольше. С психологической точки зрения я это понимаю. Даже в стране, обитатели которой в общественном сознании Европы считаются людьми с голубиными сердцами, агрессия подчиняется неизменным законам гидравлики. Она просто обязана где-нибудь найти дырочку и забить фонтаном. И это даже в обществе, которое создало прелестное уменьшительное для слова "спокойствие", и упорным его повторением в самых различных ситуациях придает состоянию покоя особенное значение[24] (Покой, спокойствие это klid, но имеется и klidek. В чешском языке уменьшительной версией обзавелось слово "место" – "местечко" (misto mistecko). Как-то в газете я прочитал про "вселенночку" или "космосик" (vesmirek). Иногда я поясняю чехам, что в Польше уменьшительных от подобных слов мы не имеем, поскольку любое общество одаряет уменьшительным то, что нежно любит. Вот почему у нас в Польше имеется уменьшительно-ласкательная версия слова "водка". – Примечание Автора.

Что тут такого: и русские знают "водочку", и украинцы – "горiлочку". – Прим.перевод.).

Если чешскую культуру можно назвать песней, то в ее припеве всегда присутствие слово "спокойствие": "Подождите спокойно минутку", "Можете спокойно попробовать", "Спокойно можете написать", "Спокойствие, только спокойствие…". Абсолютным же повелителем таких припевов является выражение "spokoik" (компьютер вечно исправляет это слово на "pokoik" – "комнатку").

Но даже в состоянии "покойчика", и даже среди людей, которые очень редко повышают голос (так что если на чешской улице кто-то орет, вероятнее всего, это англичанин, итальянец или поляк), агрессия просто не может не существовать. А поскольку актриса из нее ого-го какая, она способна воплощаться в самые различные формы, и таким вот макаром проявляется в чешских пивных.

(Эти ее актерские способности мне известны, потому что мой психотерапевт доказал мне, что я очень даже мил, и что это тоже может быть проявлением агрессии. Я даже могу стрелять из пулемета любви).

Я пришел к выводу, что в отношении тех случаев в заведениях общественного питания Праги мне не хватает взгляда пана Грабала. Ведь тот наверняка заметил бы в них искорки чудесного.

Какую бы ложь он применил, чтобы отвести нам глаза и доказать, все те мошенничества - никакие не мошенничества, а только лишь прелестные случайности в сфере межчеловеческих отношений?

Как-то раз я сказал молодой официантке, что в центре к счету в пивной могут даже дату рождения приписать.

- Я гляжу на это так, что после коммуны к нам наконец-то пришла свобода, - ответила на это молоденькая чешка, еще студентка.

- И как вы эту свободу понимаете? – спросил я, сбитый с толку.

- Ну, если нас обманули в одной пивной, у нас есть свободный выбор, можно пойти в другую.

Я считаю, что ради того, чтобы познакомиться с такой вот диалектикой, стоило дать себя объегорить. (Именно так я утешаю себя в отсутствии пана Грабала).

ПО ОБЕИМ СТОРОНАМ ОКНА

Меня спрашивают о моем месте в Чехии. О каком-нибудь моем счастливом месте или о чем-то в этом роде. Несмотря на то, что я проживал уже в семнадцати различных квартирах (гостиниц мне не сосчитать), то, размышляя о своем собственном месте в Чехии, я всегда сижу на первом этаже довоенной пражской виллы. В квартире площадью в сто квадратов, с четырьмя комнатами, и перед собой вижу большое окно… Ой, прошу прощения, скажу иначе. Поскольку я, в основном, пребываю все-таки в Варшаве, то:

Вижу, как вижу перед собой большое окно.

Запираемое на двадцать восемь ручек, с видом на сад: на поле белых подснежников в марте, на золотые форзиции в апреле, на кусты темно-фиолетовой и белой сирени в мае и на водопады снежно-белого жасмина, которые в июне переливаются через ограду на стоящие за ней машины. Над всем этим высится темная зелень ели. Она стоит по левой стороне, в углу сада и является ровесницей владелицы окна. Ель ничем не благодарит в любое время года, контакт же с человеком устанавливает, наверное, осенью, бомбардируя всех шишками. Чтобы войти в дом, из сада нужно вскарабкаться по высокой лестнице на крыльцо, с которого входишь в комнату с окном. Она самая большая в доме, но это не салон, хотя так может казаться. Мы находимся в холле, а салон – это следующая комната, и в нем еще большее окно, чем то, которое я так люблю.

Это жилище никогда не будет моим, только это не имеет особенного значения, поскольку – как вы уже догадываетесь – моим оно будет уже навсегда.

Мое окно в Праге выглядит так:

С хозяйкой окна мы познакомились случайно, когда я практически еще не разговаривал по-чешски. Она – переводчица с польского языка, ну я и напросился, найдя ее номер в телефонной книге. Чехи, в отличие от поляков, все еще проявляют какой-то минимум доверия к окружающему миру, в связи с чем, без особого страха оставляют свои домашние номера и адреса в телефонных. Понимаю, что это звучит невероятно, но на самом ведь деле не было доказано, чтобы от этого увеличивалось количество убийств и взломов. Благодаря телефонной книге, я познакомился с высокой, изящной женщиной, с прямыми волосами до шеи, покрашенными в темно-вишневый цвет. В моей голове она всегда ходит в развевающемся оранжевом платье, выглядящий словно одеяние почитателей Кришны. Со временем оказалось, что она – сплав дамы старой школы и непосредственной девчонки. Когда м виделись всего лишь второй раз в моей и ее жизни, я сказал (возможно, и несколько нагловато), что если бы ей нужно было куда-либо выехать, я с охотой последил бы за окном вместе со всем домом. На что хозяйка, не говоря ни слова, вытащила запасные ключи и сообщила: "Когда время придет, последите, а ключи можете взять уже сейчас. Ведь меня может и не быть, а у вас будет сильная потребность пожить". (Здесь следует признать, что несколько раз чехи, с которыми я только что познакомился, мало чего зная обо мне, желали дать мне ключи от своих жилищ. Из этого я не делаю поспешных выводов ни о них, ни о себе лично). Дом был построен в 1931 году, когда владелица окна как раз собиралась торжественно вступить в наш мир. Ее мама выбрала наилучшее в те времена расположение – часть Дейвиц[25] (Дейвице — городская часть Праги, располагающаяся севернее Пражского Града и являющаяся центром района Прага-6. На слух название городской части созвучно с фразой "dej více", что значит по-чешски "дай больше". В народной традиции это объясняется тем фактом, что в этой части Праги в своё время было много проституток и попрошаек, которые, собственно, и произносили эту фразу. Однако по другим данным, еще когда Дейвице было лишь предместьем Праги, то это село первоначально называлось "Degnici". Первые упоминания о нем относятся к XI веку. - https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%94%D0%B5%D0%B9%D0%B2%D0%B8%D1%86%D0%B5), где располагались виллы. Дом строила именно мать, отец - профессор теоретической физики и математики Карлова Университета – в это время слушал лекции Эйнштейна. Мать все так же занималась строительством, когда отец обедал дома, когда Эйнштейн уже не преподавал в Праге, и даже тогда, когда Эйнштейна уже не было в живых. На вилле имелась квартира для родителей хозяев на втором этаже и однокомнатная квартирка (по-чешски, garsonka, по-польски, kawalerka) для возможных гостей. Внизу проживала профессорская семья. После войны коммунисты разделили их дом наполовину, вторую половинку – еще на две части, и заселили жильцов. То есть, апартаменты, которыми я теперь восхищаюсь – это всего лишь часть того, в чем семья проживала до войны. Еще до разделения дома, по причине сотого дня рождения дедушки, который дружил с Бердржихом Сметаной и издал его переписку, мама пригласила на домашний концерт сто человек, и у каждого гостя было достаточно пространства. Когда владелице окна исполнилось шесть лет, она начала посещать ателье Айседоры Дункан. Туда приходили молодые художники и рисовали танцующих девушек. Студия Айседоры Дункан располагалась на шестом этаже дворца "Метро" на Народовей аллее. А чуть ли не на чердаке, с видом на внутренний двор, располагалось знаменитое кафе "Метро", узенькое, словно вагон метро, в которое иногда заглядывал Франц Кафка, довольно часто – его приятельница Милена Ясенская, а чаще всего – гордящиеся своими левыми взглядами писатели и поэты. Зато сейчас на вывеске можно прочесть, что именно там осуществляют "Моделирование ногтей". Владелица окна танцевала на шестом этаже десять лет, но постепенно ее поглощали другие занятия. Она начала подражать тому, чем занималась мама, и уже в двенадцать лет сама для себя переводила французские сказки на чешский язык. Мама, которая во дворце "Манес" как-то раз даже прочла лекцию о надлежащем поведении в обществе, таскала дочку на все возможные приемы. Благодаря этому, когда владелице было пятнадцать лет, на банкете в саду Министерства иностранных дел по причине съезда чешских писателей, мама представила ей двоюродного брата ее отца. Звали его точно так же, как и папу – Карелом Тейге. Это о нем поэт Сейферт писал, что он привез из Парижа сюрреализм. Тейге уже был гуру чешского сюрреализма; Эгон Бонди с мастером сравниться еще не мог, но через пару лет должен был начать. Прием во дворце был единственным моментом, когда владелица окна лично столкнулась с дядей. Гуру семейством брата не интересовался, но сейчас именно племянница ухаживает за его могилой на знаменитом вышеградском кладбище, поскольку Товарищество Карела Тейге гуру уже не интересуется. Перед самой сдачей экзамена на аттестат зрелости владелица окна получила из типографии первую переведенную ею книгу – то была повесть "Самсон" Казимира Брандыса, про мальчика, у которого были толстые и темные губы, глаза выпуклые, блестящие словно зрелые маслины, и который жил в эпоху, когда подобное лицо было для всех заразительным. Чехословацким издательства теперь пришлось вводить различие в подписях переводчиц польской литературы: Елены Тейге и Елены Тейге-мл. Сейчас на счету владелицы окна уже две сотни переведенных книг, а ее ровесница елка переросла уже четвертый этаж дома напротив. Но было время, когда я чувствовал себя в этом доме не в своей тарелке. Речь идет о соседствующих предметах искусства. По ночам я оставался один на один с Альфонсом Мухой. Нет смысла и говорить, что меня это заставляло волноваться. В салоне висел портрет пани Гени, польки, которая вышла за чешского писателя. Без подкрашенных в синий цвет ресниц она не выходила из дому даже за картошкой. Ведь видно по мне, что я шляхтянка, правда? спрашивала она время от времени. Муж ее звался Антонином Выскочилом – что и по-польски, и по-чешски означает "выскочил" – но он принял литературный псевдоним Гвидо Мария Выскочил. К сожалению, в Праге никто уважить этого не пожелал, и все называли его "Иисус-Мария Гоп-ца-ца". На свадьбу панны Гени с Иисусом-Марией в 1926 году Альфонс Муха подарил ее портрет. Тогда он считался самым знаменитым чешским художником во всем мире, и в знак признания, после образования государства в 1918 году его попросили поучаствовать в создании первых чехословацких банкнот. Он увековечил на них свою жену Марушку (на сотне) и дочку Ярку (на десятке), что мне ужасно нравится, ведь это еще один пример того, что чешская культура не напрягается. Когда дочка подросла, папаша разместил ее на банкноте в пятьдесят крон. Поскольку Мухи в этом доме уже нет, я засыпаю без опасений, что его причине меня убьют. Неподалеку, в круглой меховой кроватке спит кот Ясон, являющийся геем. Мало кто из людей видел его, потому что он удирает от каждого, кто посещает дом. В жизни этого рыжего создания с пузом цвета – ни более, не менее – но шампанского, тем не менее, существует парочка мужчин. Как только кто-то из них появится в дверях и позовут его по имени, Ясон немедленно прибегает, не тормозя на поворотах. С мявканием он сам ложится на спину, растягивает лапы и напрягает тело. Один из этих двух мужчин – это я, и мне известно, что с этим кошачьим педиком происходит дальше. Я присаживаюсь на корточки, крепко оттираю пальцами пузо Ясона, пока тот не издаст еще больше восхищенного голоса, и – поскольку я и сам что-то должен с этого всего поиметь – наклоняюсь еще сильнее целую кота в его мягонький, светленький животик. Имя второго мужчины Вацлав Ржиха, преподаватель, который обучает не только гражданскому воспитанию, но и ручному труду, только я к его рукам не ревную, пускай у кота будет хоть какая-нибудь личная жизнь. Как-то раз я остался с Ясоном один на целую неделю; на дворе стоял июнь, и мне приходилось ежедневно вытаскивать клещей, которых он приносил из сада. С одним особенно сложным клещом мы отправились к ветеринару, живущему через два дома. Пан Йозеф Мика, полненький и веселый, уже хорошо после шестидесяти, вытащил клеща одним махом. Слава Богу, сказал я, на что пан доктор ответил, что Бог не имеет с этим ничего общего, важен особенный пинцет. Раз уж мы так мило беседуем о религии, - прибавил я, - то, может, пан доктор сказал бы мне, что говорят по-чешски, когда человек делает знак креста. Я приезжаю сюда вот уже столько лет, но так этого еще и не определил. Ветеринар широко раскрыл рот, как будто я высосал из его кабинета весь воздух. Понятия не имею, - ответил он через минуту, - лично я никогда такого действия не осуществлял. Но тут ожидает одна пани, быть может, она знает, как следует креститься по-чешски. Мы спросили, женщина даже позвонила знакомой на Смихов – сама же не знала. Я узнаю для вас, - пообещал мне ветеринар, - только дайте мне пару дней. Собственно говоря, в моем возрасте неплохо было бы знать эти магические заклинания, - заметил он вслух. – Правда, пан Ясон? – и постучал пальцем по пластмассовой клетке перепуганного кота. В отсутствие мужчин Ясон спит на окне в кабинете и охраняет библиотеку. Библиотека эта обладает любопытным свойством: в ней имеется все из чешской литературы, что мне очень хотелось бы прочитать, но нет ничего из того, что я уже читал. Недавно библиотека отдала одно из своих сокровищ. Владелица окна вручила мне подарок: четыре тома нестандартного размера, вложенные в коробку, оклеенную желто-золотистыми обоями в цветочки, которые могли бы украшать прихожую в эпоху Франца-Иосифа. Обложки четырех томов были обклеены теми же обоями, но на них никакого названия нет. О том, что находится в средине, сообщали маленькие карточки, приклеенные к корешкам: "Ярослав Сейферт – Все обаяния мира". Когда я открыл том, то буквально онемел: книжка была перепечатана на машинке. Странички из тонюсенькой, чуть ли не прозрачной машинописной бумаги (исчезнувшей из продажи под конец восьмидесятых годов прошлого века) были подрезаны и аккуратно сложены в книжку. В первом томе имелся оригинальный автограф автора. Так я вступил во владение воспоминаний и подписи чешского лауреата Нобелевской премии, который считал, будто бы поэт – это тот, кто заставляет мороз пройтись по вашему позвоночнику, когда поэт обнажает правду. Сейферт обнажал ее настолько, что его – принадлежащие к одним из важнейших во всей чешской культуре – воспоминания поначалу появились на свет за границами Чехословакии. Режим не мог простить ему, что Сейферт перестал быть коммунистическим поэтом, потому и блокировал издание книги его жизни. Так что еще перед тем, как "Обаяния" появились в стране официально, желающие перепечатывали их на машинке через максимальное количество копирок и рисковали собственной свободой. Существовали машинки, в которые удавалось втиснуть более десяти листков, включая копирку. Женщину, которая переслала в нобелевский комитет в Стокгольме рукопись "Обаяний" арестовали и посадили за решетку. Она была основательницей кафедры социологии Карловского университета. Власти уже многими годами ранее – в наказание за то, что женщина-ученый подписала антирежимную петицию, - низвела ее до уборщицы. Великодушием со стороны властей было то, что реномированному социологу не нужно было убирать собственную кафедру, а всего лишь больничное отделение для престарелых. Впрочем, там она начала социологические исследования на пожилых людях[26] (То была Йиржина Шиклова – та самая, которая, когда Эгон Бонди поджигал сто крон, предупреждала его: "Збынек, за это и посадить могут!" – Примечание Автора). Быть может, Ярослав Сейферт, это единственный нобелевский лауреат во всем мире, получивший премию, благодаря уборщице.

Хелена Тейге, переводчица польской литературы,
с Хеленой Тейге, в будущем переводчицей польской литературы. Прага, 1937 год

Нелегальное издание Сейферта хозяйка окна купила у сосетки, проживавшей за белой сиренью. Стоило оно тогда целое состояние (шестьсот чехословацких крон), и каждый экземпляр из этой серии в обоях был лично подписан поэтом. За контакт с незаконной культурой владелица окна попала под суд. Князь Гедройц[27] (Е́жи Ге́дройц (польск. Jerzy Giedroyc, Giedroyć; 27 июля 1906, Минск — 14 сентября 2000, Мезон-Лаффит близ Парижа) — польский публицист, политик, мемуарист, основатель и редактор журнала "Kultura" и издательства "Instytut Literacki" - Википедия), который издавал наиболее важный эмигрантский литературный журнал, парижскую "Культуру", в 1969 году, когда еще какое-то время из Чеословакии еще можно ыло выезжать на Запад, пригласил ее на несколько дней в Мехзонс-Лафитт. После чего дал задание, чтобы она нашла для него в Польше какой-нибудь подходящий для печати рассказ. На время пребывания в ПНР ключи от своей пражской квартиры она отдала какому-то польскому студенту, который там печатал противоправительственные листовки. Когда студента арестовали, он выдал, что Хелена Тейге, по мужу – Стахова, шпионит для Гедройца, который в документах ее процесса был определен агентом ЦРУ. На скамье обвиняемых она сидела вместе с задержанной за производство листовок студенткой пражской киношколы, Агнешкой Холланд. Перед объявлением приговора суд объявил перерыв. В туалете с Хеленой заговорила какая-то женщина. Шепотом она сообщила, что она жена одного из трех судей, и что она должна ей передать, что приговоры еще перед процессом в суд присылают из Центрального комитета (понятное дело, Коммунистической партии Чехословакии, сегодня это необходимо объяснять, а тогда каждый знал, какой комитет имеется в виду). Обвиняемая Стахова получила десять месяцев тюремного заключения с отсрочкой и запрет на публикации. Так что девять книг пришлось перевести под именем своей матери. Только лишь амнистия позволила ей вновь подписывать переводы фамилией ее мужа (тоже переводчика). В качестве лекарства от стрессов, как правило, применяют путешествия в экзотические места, но поскольку из Чехословакии выезжать было нельзя, Хелена лечилась горными прогулками в границах страны, музыкой и искусством. Ей не нравится, когда кто-нибудь смотрит на абстрактную картину и спрашивает: "И чего тут нарисовано?". Тогда она снимает очки и являет миру то, что в обычное время пытается скрыть – свои большие удивленные глаза. Ей не нравится, когда стаканы ставят прямо на блестящей политуре стола, не пользуясь салфетками. Ей не нравится, когда писатели используют сленг, поскольку знает, что такие книги долго не проживут. Писателя Яхима Топола она не читала так долго, пока тот не написал ей письмо, в котором не пообещал, что теперь его манера будет нейтральной. Как мы видим, у пани Хелены принципы имеются. "Когда я была ученицей, - сообщила она мне недавно, - меня считали девочкой без чувства юмора. Когда же через пятьдесят лет мы встретились с коллегами по гимназии, все были изумлены тем, что чувство юмора у меня таки имеется. Откуда? Скажу тебе одно, когда у человека остается уже мало времени, то чувства юмора у него больше, иначе он просто не выдержал бы. И вот это по-настоящему печально", - закончила она. Мы беседуем, когда нам удается не разминуться в доме, у стола черного дерева посреди холла. Мы что-то едим и пьем белое вино, и тогда постепенно расплываются все те теории, которые я выдумал относительно ее общества. (Как, к примеру, таЧто чешская кухня должна держать чеха при земле). Когда же на несколько недель она оставляет меня в своем доме одного, весь ми свертывается в это окно и сад, и тогда дни – как писал Сейферт – стекают каплями медленно, словно мед с деревянной ложки. Знакомые спрашивают меня, куда в этот раз я еду в отпуск, потому что сами они ездят понырять в теплых морях, и если бы мне пришлось придерживаться фактов, а не людей покроя поэта Сейферта, мне пришлось бы отвечать, в соответствии с правдой, что буду его проводить, как и каждый год, в том же самом месте – в пятистах метрах от пересадочной станции "Дейвицкая", в четырех остановках от центра, в ста пятидесяти метрах от оживленного четырехполосного шоссе "Европейское", что ведет в аэропорт. К тому же, по соседству с бизнес-центром, с новейшими "феррари", выставленными для рекламы в фойе. Хотя я и сам считаю свой отпуск с окном глубоководным нырянием.

Этот рассказ из жизни в доме Хелены Стаховой я скомпоновал так, чтобы дойти до замечательного случая. А поскольку случай выглядит чуточку невероятно (из категории: если это не придумано, то могло случиться только в Чехии), мне нужно иметь достоверного свидетеля. А более надежного человека в Чешской республике, чем Хелена Стахова я не знаю, в чем вас, надеюсь, я уже убедил. Так вот, как-то утром мы получили письмо от соседки. Его бросили в почтовый ящик, письмо было напечатано на принтере и его получили, скорее всего, многие адресаты в округе.

"Уважаемые Соседи, мне кажется, что уже пришло время, чтобы представиться вам как ваша соседка. Среди вас я проживаю уже девять месяцев, в вилле на углу улиц Глинковой и Капитана Налепки. Я закончила политехнику и имею титул инженера.

Характер у меня веселый, а по причине того, что в настоящее время я не сильно занята, то позволила себе предложить вам всем (в особенности, мужчинам) свои интимные услуги. Ни возраст, ни общественное положение роли не играют. Я здорова и регулярно посещаю врача.

Буду рада вашим предложениям.

Марцеля"

- Наверняка, это какой-то розыгрыш, - сказал я пани Хелене.

Она же на это:

- Ты действительно считаешь это розыгрышем, шуткой? Лично я ничего остроумного в этом не вижу.

И так вот неочевидность снова дала мне в Чехии по лапам.

А может этот рассказ мне следует завершить так, как иногда заканчивает свои направленные мне электронные послания пани Стахова?

"Хау!"

ЧЕШСКИЙ ФОТОГРАФ

На двери его квартиры в доме, расположенном в квартале Жижков в Праге, можно видеть позолоченную визитку:

ЯН САУДЕК – ЧЕШСКИЙ ФОТОГРАФ

Текст этой визитки был мне известен еще до того, как я ее увидел, а факт использования прилагательного на двери увлекал меня в той же мере, что и снимки художника.

В двухкомнатной квартире окна всегда закрыты, цветные шторы не допускают дневной свет вовнутрь. Реальность к фотографиям художника тоже не имеет доступа. В большой комнате с одной стороны стоит громадная, на мой взгляд: восьмиместная кушетка, с другой – голая стена. Поцарапанная, с подтеками, несколько слоев краски желают сказать, что когда-то существовали. Пересохшая краска лущится, трескается и выдувается. У этой стены он сделал большую часть своих снимков.

Шестидесятисемилетний Ян Саудек (в то время, как Вы читаете эту книгу, ему, соответственно, начиная со 2 мая 2002 года, лет больше) сидит на кожаном диване в солнечных защитных очках и красной рубашке. Он похож на позера, но тут же поясняет, что если бы не красил волос, не носил очки и не одевался бы в красное, то был бы уродливым, старым и вообще никаким.

- Я выглядел бы тогда как сплошное никто, без какого-либо выражения, - говорит он.

В коммунистические времена власти вообще отрицали, будто бы он существует. Министерству культуры стыдилось обнаженных женщин в теле. Когда из-за границы приходили приглашения на выставки, чиновники отвечали, что такого фотографа в Чехословацкой социалистической республике не существует (по-чешски: "Jan Saudek neexistuje").

Три десятка лет он работал в типографии, простым рабочим. Учиться не любил, школу закончил в пятнадцать лет. Жил он в подвале, и когда возвращался вечером с работы, вечно было темно. Стиль его фотографий родился из отсутствия дневного света. Он не мог делать репортерских снимков, так что использовал то, что у него было. А была у него покрытая лишаем подвальная стенка, искусственный свет и женщины с громадными грудями и бедрами. Стена была его бегством.

О ее метафорическом значении писали критики в двадцати трех странах мира.

- Это уже сорок лет прошло, как вы имеете эту свою стену.

- В этом году ту, настоящую стену я оставил. Избавился от того подвала. Слишком много воспоминаний, слишком много боли. В Праге у меня несколько ателье. Приглядись получше, можешь включить свет: стена в этом доме – это стена художественная. Вот, поглядите, она покрашена. Та же, в подвале, была настоящая, и она постоянно работала. Ночью я слышал, как от нее отпадает штукатурка. Годами меня спрашивали, неужто я только что вернулся из церкви, потому что от меня вечно несло криптой. А все потому, что в моем гнездышке все время стояла сырость. Но я уже не хочу возвращаться туда, где пережил столько поражений.

- Работа в типографии…

- …была напрасной тратой времени. Как было бы здорово, если бы я, как Мик Джеггер, мог бы уже в двадцать пять лет собирать плоды собственного труда. Все свой успех пережили в молодости, ко мне же он пришел под старость.

- Я слышал, что при коммунизме[28] (Это не ошибка переводчика. В тексте: "za komunizmu" – Прим.перевод.) ваших моделей задерживала тайная полиция.

- Из этих женщин хотели вытянуть, что я говорю о государстве. Но скрытым и – как я считаю, важнейшим – поводом было то, что все те тайные деятели желали лично познать всех тех женщин. Создать психическое принуждение, чтобы эти модели с ними встречались. Ну, ведь раз мне они позволяют фотографировать себя голыми, то наверняка все они бабы легких обычаев. Когда я видел эсбека, то умирал от страха. Но от тех женщин я знал, что лично они не боялись. И вообще скажу тебе, что женщина боится меньше.

- Как для социализма, эти снимки должны были быть крайне смелыми, раз даже Служба Безопасности конфисковала негативы.

- В 1962 году из моего подвала вынесли все пленки. Сделали отпечатки, и пражская СБ начала выклеивать собственный альбом женщин: какая из них кто. Понятное дело, снимки потом они забирали, чтобы дома заниматься при их разглядывании онанизмом. Поскольку правого подполья тогда практически не существовало, не было диссидентов, вот этим деятелям и приходилось выдумывать себе работу.

- В какой фазе жизни пан сейчас находится?

- Нет фотографа во всем мире, кто не знал бы меня, но президент этой страны, Гавел, игнорирует меня полностью. Но у меня имеются причины радоваться. Я здоров, у меня есть приятели, крыша над головой, ордер получил от французов; у меня имеется, что есть, но счастья у меня нет. Вечно нахожу что-то, что меня беспокоит. То, что мой успех недостаточно велик, в другой раз, что сам я недостаточно велик (в отличие от тебя)…

- Ты имеешь в виду рост[29] (Когда в августе 2010 года в архивах чехословацкой Службы Безопасности я разыскивал следы допросов моделей Яна Саудека (их мне найти не удалось), мне попалась заметка, составленная в марте 1978 года. Функционеры тайной полиции отметили, что отказываются от идеи завербовать фотографа в связи с тем, что, по их мнению, это совершенно несерьезный человек. Они записали, что его низкий рост является источником его комплексов, и это привело к тому, что в ходе вербовочной беседы кандидат в сотрудники старался вести себя очень по-мужски. "(Кандидат) пытается быть мужиком с яйцами", - отмечено в деле. – Примечание Автора.)?

- И то, что не молод. Счастлив я только тогда, когда напиваюсь, что делаю часто.

- И тогда вы чувствуете себя молодым?

- Тогда я в это верю. Как и каждый алкоголик. Тут я уже два дня не пил, поскольку знал, что вы должны прийти. Не хотелось мне объясняться, что у меня похмелье. Я болтаюсь между добром и злом. Между китчем и не-китчем, между порнографией и красотой. Я охотно делаю из себя дурака, но о деньгах никогда не думал. В конце концов – они появлялись. Не думать о деньгах – так можно создать нечто ценное. У меня есть брат близнец. Он уже лет сорок работает только лишь ради денег. В шестидесятых годах он был очень популярным рисовальщиком. То, что он делает сейчас – все хуже и хуже. Если бы я хотел получить деньги, то фотографировал бы моду, красивых людей или звезд. Во, я сфотографировал бы певицу Вондрачкову! Хотя нет, вот ее – без особой охоты.

- А если бы она разделась?

- Ну, это меня бы заинтересовало. Тогда – да.

(Все время нас сопровождает Сара Саудкова. Официально женой она не является, но приняло фамилию Яна. Она моложе его больше, чем на тридцать лет. Говорит, что она его мать и сестра, дочка и любовница. Недавно она открывала выставку Саудека в Нью-Йорке, ему уже ездить не хочется. Сара – это менеджер и охотничий пес. Пес, поскольку именно она выходит на улицы, чтобы разыскивать для своего хозяина толстых женщин. Сама она худощавая, высокая, даже костистая. Девушка с длинными рыжими волосами на его снимках – это, чаше всего, Сара. У нее высшее экономическое образование, на телевидении она вела эротическое talk-show. Приводит ему и проституток. – А в самом конце, - прибавляет Ян, - когда я с теми женщинами напиваюсь до положения риз, она одна, трезвая, развозит их по домам).

- Я знаю, что твоя мама считала, будто бы слово "бедро" (не говоря уже о "ляжке") в обществе произносить нельзя. Не являются ли твои фотографии бегством от запретов?

- В начале семидесятых годов, когда в фотографии уже проявила себя новая чешская волна, у девушки сверху имелись груди, а все остальное закрывало черное одеяние. И вот тогда своим моделям я начал плотно прикрывать черным материалом грудь, зато обнажать лоно. Такой была моя естественная реакция на запрет. Мама моя, и вправду, была весьма негибкой особой. У нее был ребенок от помещика; тот сын до сих пор жив. Было это в чешской деревне, в начале века. Ее пуританство было некоей психологической реакцией, быть может, оно являлось постоянным ее очищением от того "греха"?

- Об одной женщине ты пишешь так: "Я выменял ее у одного писателя. Я дал ему худую, а он мне – толстуху". Вот как это звучит? Выменял ее… Это что такое, товар? Добыча? Не относишься ли ты к женщинам слишком предметно?

- Именно. Похоже, ты прав. В последнее время я начал подозревать, что являюсь скрытым гомосексуализмом, и на самом деле, в глубине души женщин ненавижу. Ведь я вообще на женщин глядеть не могу, если не нажрусь.

- Погоди, погоди. Ты, о котором в Праге говорят, что у тебя была тысяча женщин, четвертая жена и семеро признанных тобою детей…

- Вот именно! Не забывай, если у мужчины слишком много женщин, к тому же он желает, чтобы другие это тоже замечали, тогда, чаще всего, он не слишком уверен в своей мужской сути. Весьма часто он желает скрыть свою заинтересованность мужчинами.

- А можно спросить, со сколькими женщинами ты переспал? Их и правда была тысяча?

- Никогда не отвечу на подобный вопрос. Или… отвечу. Отвечу так, как однажды ответил мой брат. "Дайте-ка посчитать, - говорил он и начинал считать на пальцах: - одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь… ну да, восемь… сотен".

(Мы смеемся; Ян пробует пирожное. – Хорошие пирожные, - говорит он. – Вы их сами пекли? – обращается он к Саре. Он всегда обращается к ней на "вы". Если не считать двух самых младших дочек, к женщинам он никогда не обращается на "ты" или по имени. Только "вы", только "пани". Поясняет, что это по причине чести, которую он испытывает к женщинам).

- Возвращаясь к вашему предполагаемому гомосексуализму…

- Я говорил это всем женщинам, с которыми спал, и ни одна мне не поверила. Они считали, что это такой выпендреж.

- Саудек ни перед чем не остановится.

- Остановлюсь перед всем!

("Саудек ни перед чем не остановится" – это написано. На одном из сников он висит между двумя обнаженными женщинами, словно Иисус на кресте между разбойниками. На другой фотографии – он выставляет голую женщину в гинекологическую позицию относительно объектива, сам он тоже голый, но пририсовал себе нимб около головы. То есть: святой – творец – формирует женщину).

- У тебя нет внутренних тормозов?

- У меня очень сильная самоцензура. Скажу даже больше: во мне даже есть врожденная трусость.

- А твои табу в фотографии?

- Ясное дело, что они у меня имеются. Я не желаю фотографировать уродливые вещи. Не желаю фотографировать тел в состоянии разложения. Не желаю фотографировать нищету мира сего. Я не стану делать фотографии, в которой должно быть растоптано человеческое достоинство. Сейчас рынок весьма требует отвратительных снимков. Мой же снимок должен характеризоваться одним: его можно повесить на стену. Я за декораторскую суть фотографии.

- Вы фотографируете, когда пьяны?

(- Отличный вопрос! – Саудек подскакивает на диване и говорит, что за него он подарит мне свое любимое вино, предпоследнюю бутылку из коллекции. – Не принесете ли вы из кухни, - обращается он к Саре. Через минуту на столе стоит красное вино из Чили, с виноградника Тарапака).

- Дорогой мой, - возбужденно объясняет он. – В последнее время во мне все меньше отваги. Все меньше и меньше. А когда я напиваюсь, храбрость ко мне возвращается. Когда я пьян, фотография в психологическом смысле для меня ничего не стоит. Здесь есть только одна лажа: по пьянке легко о чем-нибудь забыть, дать большую выдержку или что-нибудь подобное.

- А разве снимки, сделанные на пьяную голову, отличаются от трезвых снимков?

- Нет, совершенно не отличаются. Они даже резче. Понятное дело, по причине ошибки. Аппарату, которым я пользуюсь, уже пятьдесят лет. Я использую старого типа пленку и старого типа бумагу. Проявленные снимки подкрашиваю.

- Одна известная критикесса, директор серьезного музея в Праге, написала: "Мне мешает склонность Саудека к ужасному вкусу и китчу". Чтобы вы ответили ей, если бы такая оказия случилась?

- Она знает, что бы я ей ответил, потому что она моя бывшая любовница. И ее дочка тоже.

- Чтоооо?

- Дорогой мой приятель Мариуш. Мне шестьдесят семь лет, но в свое время, кто меня знал, тот от меня сбежать не мог. От Саудека спасения не было.

- А каков он – "хороший вкус"?

- Я этого не знаю. Знаю одно: мои снимки не выполнены в эстетике отвратительного или жестокого. Это фотографии – словно из сна. Они показывают не то, как жизнь выглядит, но как бы нам хотелось, чтобы она выглядела.

- Ваши первые детские воспоминания – это концентрационный лагерь. Вам было всего несколько лет, когда очутились с братом в лагере.

- То был не типичный концлагерь. То был переходной лагерь, лагерь для близнецов. Мы были предназначены для экспериментов доктора Менгеле. Но как только мы туда попали, нас сразу же освободили русские. Помню, как они бежали. Я, дитя, выглядывающее из окна барака не мог понять, что фуражки не сваливаются у них с голов. Они бежали, а фуражки держались на месте. А еще они кричали: "Урррааа!!!". Вот пани Саудкова, закричите-ка "Урррааа!!!" И чтобы фуражка с головы не упала! Чудо! После войны я сам пробовал так делать, и мне не удалось. Советы – то была армия по-настоящему натренированная.

- Как вы попали в лагерь?

- Мы были в списках близнецов-евреев. Отец уже находился в концлагере в Терезине, он пережил, после войны даже был чиновником в банке, а нас схватили прямо со двора. Лично я никакого страха не чувствовал. Когда нас поставили на плаце, я думал, что нас будут расстреливать. Помню, что мне было интересно, когда пулька уже попадет в меня, буду я чувствовать, насколько глубоко она впилась, или уже нет. Но в нас не стреляли.

- Там были какие-нибудь женщины?

- Понятное дело, и мальчики, и девочки.

- А взрослые?

- Мариуш, когда мне было девять лет, каждая из них казалась мне взрослой. Там были близнецы до восемнадцатого года жизни. Так что восемнадцатилетние были очень даже взрослые. Но зачем ты об этом спрашиваешь?

- Потому что вот уже тридцать лет ты устанавливаешь свои модели под стеной. Грязной и исцарапанной. Не может ли твоя стена быть стенкой каменного барака в гитлеровском лагере?

- Черт!

- Что случилось?

- Похоже, этого еще никто обо мне не писал. Ну да! Может быть и так!

(Саудек снова подпрыгивает на диване).

- Ты ставишь женщин и мужчин под разрушенной стеной, поскольку та является твоим эстетическим микрокосмом, закодированным еще в детстве.

- Так оно и вправду может быть! Но эта стенка пришла ко мне сама, бессознательно, я сотворил ее несколько десятков лет назад.

(Сара Саудкова склоняется к нему:

- А вот любопытно, пан Саудек, - говорит она, что ваш брат-близнец, будучи молодым человеком, завел себе комнату, и стены покрасил так, чтобы они выглядели поцарапанными и поврежденными сыростью. Что-то в этом есть!

- Так ведь мы никогда не говорили с братом о каких-либо стенах! – удивляется Ян. – Он сделал так независимо от меня. Я столько читал про подсознание, и мне в голову не приходило, откуда взялась моя стена).

- Что в жизни самое важное?

- Выжить.

(Мы поднимаем тост минералкой "Dobrá voda").

- Большинство моих ровесников твердит, будто бы жизнь короткая и нехорошая. Я же считаю, что она долгая и сладостная. Я вообще не могу понять своих ровесников, так как они все поболели. Поддались. Не желают сражаться. Зато я все время верю! Что, к примеру, самый лучший снимок еще передо мной. А они уже ничего не хотят. У них нет и сексуальных интересов, а ведь только они побуждают человека. Вот они и стоят за пособиями на почте.

- Богумил Грабал считал, будто бы сексуальные фантазии вообще влияют на мышление. Наиболее выдающийся чешский писатель утверждал, что сладострастие способно натренировать себе кору мозга!

- С Грабалом мы были знакомы. Я думаю о нем. Размышляю о том, как много было у него знакомых в пивных, ведь своих дружков по пивной кружке он описывал всю жизнь, но на самом деле он был очень одиноким. Я не прощу нашему правительству, что Грабал выбросился из окна.

- Минуточку. Грабал лежал в больнице на Буловке в Праге и выглянул из окна, чтобы накормить голубей. Это было на пятом этаже. Об этом писали, как о несчастном случае. Что тут может иметь правительство?

- Так ведь имеет! Он вечно облизывался на женщин. Было бы достаточно, чтобы государство наняло бы ему сиделку, которая бы ухаживала бы за ним круглые сутки. Дали бы ей тысячу долларов в месяц, она ходила бы перед ним голой, что-то бы ему готовила и удерживала бы его при жизни. Помни: старику всегда нужна голая женщина моложе его, и тогда ему будет хотеться жить. А у него умерла жена, и он был ужасно одинок… Так что я не верю, будто бы он выпал из окна.

(Саудек всегда говорит откровенно. Когда его спросили, знаком ли он с президентом, он ответил – причем, в крупнейшем чешском издании – что конечно же, во времена коммунизма у них была общая любовница. Как-то раз они разминулись на лестнице: Саудек заходил к ней в квартиру, а Гавел спрятался за лифтом.

В серьезном цикле чешских Бесед под конец света Ян Саудек заявил: "Мне хотелось бы быть женщиной!". Как и у Грабала, у Саудека нет никаких торможений, чтобы откровенно говорить о себе. Великий писатель частенько признавался в собственной боязливости: "Страх я получил уже в генах", - писал он. Точно так же и Саудек. В автобиографии, названной Холостяк, женатый, разведенный, вдовец он признается, что когда в средине пятидесятых годов давал военную присягу, то давал клятву на "верность коммунизму и смерть Черчиллю". Но в то же самое время он тщательно учился, как сказать по-английски: "Не стреляйте! Я чехословак! Я сдаюсь!" Выявление вслух, в особенности – публично, о своих комплексах, это его психотерапия. – Меня никто не задержит, - говорит он. – Я говорю вещи, о которых никто не говорит).

- Например, ты говоришь, что для многих родителей битье детей заменяет секс, побойся Бога!

- Ты посмотри на некоторых отцов, как они бьют своих маленьких дочерей. Щеки у них краснеют, голос делается прерывистым, дыхание ускоренным: "А вот тебе, а вот, а на, а на-на, а на-на!... Ну, будешь теперь хорошей девочкой…" – после чего следует успокоение. Это всегда было заменой секса. Теперь ты сам видишь, что, к примеру, по телевизору я должен выступать только вживую, иначе вырежут.

И, дорогой мой приятель, несмотря на всю мою откровенность, очень тебя прошу, напиши все так, чтобы этой беседой в Польше никто не был оскорблен.

- Зато ты скажи мне под конец, почему один раз ты говоришь мне "ты", а другой – "вы", пан".

Саудек изумленно глядит на меня.

- Так я делаю как и ты, ты первым начал так мешать, и я не знаю почему.

- Потому что один раз ты мне кажешься кем-то близким, а другой раз – нет.

(Когда я вышел от Саудков в Сады Малера и уселся под жижковской телевизионной башней, жо мен дошло, что случилось нечто такое, чего в работе со мной никогда не случалось. Я забыл задать Саудеку вопрос, ради которого к нему приходил. Что означает, что ты являешься чешским фотографом? И почему написал это на двери?).

Дописка через восемь лет.

Вам это чувство известно. Мы привыкаем к какой-то паре людей, в мыслях всегда видим обоих вместе. И когда до нас доходит, что эти двое живут уже раздельно, мы так и оставляем их вместе. Так случилось со мной и Саудеками, у меня в голове они до сих пор остаются парой. Но ради потребностей книги я обязан отметить следующее:

Сара Саудкова начала жить с сыном Яна Саудека от первой женитьбы.

С ним у нее уже четверо детей.

Когда она была беременна первым, Ян сказал, что все даже хорошо случилось, так как все останется в семье.

Какое-то время они проживали в одной совместной квартире.

Теперь Саудек живет с Павлиной Ходковой, которая моложе его на сорок пять лет. Она журналистка, которая пришла к нем брать интервью. С ней у него двое детей: трехлетний Матей и годовалая Анна Мария.

Одна из знакомых (тридцатипятилетняя) попросила Яна сделать ей ребенка, дав обязательство, что когда тот родится, у нее к художнику никаких претензий не будет. Павлине тяжело было на это согласиться, тем более, что тогда она сама была на четвертом месяце беременности.

Но после рождения ребенка женщина все же потребовал уплаты алиментов.

Яна это никак не волнует; он считает, что подобное поведение у женщины совершенно понятно.

Мученик любви, 1989 г. Фотография Яна Саудека.
В средине – автор снимка

Павлина терпит неверность Яна, но предпочитает, чтобы по вечерам ходи к другим женщинам, а не приводил их домой. В этом случае она может заняться собой и работой по дому. Не обязана она и слушать его рассказы, что конкретно он вытворял с чужими женщинами.

Долгое время Ян с ними судился, дело проиграл. Со своими предыдущими работами он может делать все, что ему будет угодно, вот только денег с этого он не имеет.

Сара начала фотографировать, иногда использует ту же самую, что и Ян, стенку.

Из снимки можно очень легко спутать.

По словам Яна, Сара Саудкова – очень хороший фотограф, у нее имеются уже три, даже четыре нормальных снимка. Вся проблема в том, замечает Ян, что она считает себя хорошей. Нет в ней смирения.

Сам Ян работает над крупным проектом: делает портреты всей труппы Пражского Национального театра.

НАРОД С ДВЕРНЫМ КОДОМ

Война и семяизвержение

Какое сообщение относительно чехов получил бы космический пришелец, если бы пересмотрел самый знаменитый во всем свете чешский фильм Поезда под пристальным наблюдением Иржи Менцеля, снятый по рассказу Грабала?

Действие фильма происходит во время Второй мировой войны на железнодорожном вокзале, где участник движения сопротивления, старший дежурный Цалусек ставит печати на обнаженных девичьих ягодицах. Главный герой, Милош Пипка, должен совершить диверсию, бросив бомбу в проезжающий немецкий состав. И вправду, под конец фильма он ее бросает. Только все здесь отбросило претензии на величие. Начальник станции разговаривает со своими грибами, дежурный Цалусек[30] спокойнехонько коллекционирует эротические переживания, а Милош Пипка пытается стать мужчиной, что означает: справиться со своей величайшей проблемой. Потому что более важным, чем Вторая мировая война для него является преждевременное семяизвержение[31].

Поезда под пристальным наблюдением
Вацлав Нецкарж в роли Милоша Пипки, 1966 г.

О забросе бомбы зритель узнает как-то между строк (точнее, между кадрами кинопленки), без долго обдумываемой подготовки, без какого-либо напряжения, в фильме, собственно, только и появляется поверхностный инструктаж, как бомбу бросить, и все. Как будто бы (как написал один чешский эссеист) речь шла не о каком-то необыкновенном деянии, а просто о мелком дурачестве среди кучи других глупостей.

Тем не менее, мне следует подчеркнуть, что именно группа чехов (среди них был и словак) совершила покушение на одну из важнейших фигур Рейха. Как-то (23.10.2007) я сидел в пражской пивной "Под Парашютистами", где один пан – по профессии таксист – доказывал мне, что самое лучшее пиво, это пиво Бернард из Хумпольца.

- А вы, поляки, похоже, нас немного презираете? – сказал он ни с того, ни с сего.

- Лично я – так наверняка нет, проше пана, ведь чешское движение сопротивления осуществило просто небывалую вещь… (Я понимал, что для него важен принципмальный вопрос). – Убить любимца Гитлера – вот это героизм! прибавил я, поскольку знаю историю покушения на протектора Чехии и Моравии, Рейнхарда Гейдриха, носящего прозвище Архангел Зла, который во всех мелочах придумал Холокост.

- Ну а чем там хвалиться? – оппонировал мне таксист. – Гейдрих не ехал в бронированной машине, всего лишь в открытом кабриолете, так что попасть в него было легко.

- Тем не менее, вам же удалось его убить!

- Ой, только не преувеличивайте. Ехал он без какого-либо сопровождения, дорогу никакие патрули не охраняли.

- И все-таки, он же не выжил!

- Только лишь потому, что сам облегчил задачу. Когда первый из покушавшихся попробовал выстрелить, Гейдрих, вместо того, чтобы дать по газам и удирать, дал приказ: остановиться. Так что он сам подал себя на тарелочке, проше пана. И чем тут восхищаться?

- И все же, вы ведь его убили.

- А вот тут не все так ясно, потому что автомат первого из покушавшихся не выстрелил, и до сих пор не известно: почему. Только лишь второй член группы бросил в сторону автомобиля гранату.

- Ну вот, благодаря этому, вы и убили правую руку Гитлера.

- Не надо преувеличивать, Гейдрих даже и не защищался. Когда он выскочил из машины и хотел стрелять, оказалось, что в его пистолете нет обоймы.

- И все-таки, вам удалось его убить.

- Да где там! Умер он неделю спустя, в госпитале. Когда он заскочил опять в машину, за той обоймой, он сел на сидение, потому что при разрыве бомбы ему переломало ребра, и одно из них вонзилось ему в селезенку. А умер он, на самом деле, от заражения крови.

Так что, дамы и господа, скажу откровенно: в Чехии крайне нелегко совершить героический поступок.

Я расспрашивал, почему не существует ни единого памятника участникам покушения: парашютистам, которых RAF готовил в Великобритании, и в которых в декабре 1941 года сбросили на оккупированную территорию, чтобы те через какое-то время могли добраться до Гейдриха и перегрызть ему горло? Ведь такие герои должны иметь в Чехии свои места памяти и обелиски.

Ответы были, более-менее, такие:

- Как это у них нет мест памяти? Напротив православной церкви Кирилла и Мефодия, в которую диверсантов спрятал епископ, но через три недели укрывательства в подземной крипте их окружило восемь сотен гестаповцев, и никакого пардона не было. Через маленькие окошечки немцы забрасывали в крипту гранаты со слезоточивым газом, но храбрые солдаты выбрасывали те назад. В конце концов, немцы вызвали пожарников, которые совали вовнутрь пожарный шланг, но, прежде чем удавалось начать пускать воду, парашютисты тот шланг несколько раз выпихивали наружу. До того момента, как у них сломалась лестница, а окошко находилось высоко, под самым потолком, и просто так достать до него было невозможно. Когда у защищавшегося солдата остался только один патрон, он сам стрелял себе в висок – так они с жизнями и попрощались. Так вот, напротив Кирилла и Мефодия, и точнехонько напротив того окошечка смерти, находится замечательная пивная, и заведение называется именно в их честь: "Под парашютистами".

Этого мало?

Я спустился в знаменитую крипту, откуда в приступе ярости фашисты выбросили все гробы с похороненными там священниками, где теперь требуется отключить мобильник, где царит полумрак, где хранятся оставшиеся от героев памятки, куда приносят цветы и венки. На одном из венков в углу кто-то оставил свернутый листок в клетку. Я подумал, что кто-то написал храбрецам что-то приятное. Быть может, поблагодарил их за подвиг. Взял листок, развернул его и прочитал:

"Гейдрих, ты пидор!!!"

И вот, чтобы почтить героев, я и открыл дверь пивной "Под парашютистами"[32] (Патриотические силы в чешском обществе победили – в конце концов, памятник на свет появился. Торжественное открытие его состоялось 27 мая 2009 года, через шестьдесят семь лет после покушения. Это чуточку дальше, чем место реального события, поскольку сейчас там скоростная автострада, у съезда с улицы Зенкловой на улицу В Холешовичках. Пивная Под Парашютистами (U Parašutistů) располагается в Праге, в Новем Месте по адресу Ресслова 7. Обелиск в местности Негвизды, где диверсантов сбросили, был открыт только лишь в 2007 году. – Примечание Автора.).

О поляках и чехах

Через мой городок Злоторыя на Погурье Судетском 21 августа 1968 года проехала колонна польских войск, которая потом пересекла границу возле Находа, и 22 августа добралась до Градца Кралёве.

Люди благословляли проезжавших военных знаком креста.

Кто-то выставил в окне свечи и образ Ченстоховской Божьей Матери, чтобы та благословляла солдат.

Некоторые жители Нижней Силезии, что видно на снимках, даже бросали цветы на танки.

Говорили, что мы должны вмешаться в дела Чехословакии, поскольку, если этого не сделаем, туда вступит Западная Германия. Так что соседа нужно защищать.

На самом же деле сосед вот уже несколько месяцев чувствовал себя наконец-то освобожденным. Не свободным, поскольку для этого нужно было изменить общественный строй, но могу себе представить, что у него было приятное чувство, посещающее мужчину, когда он уже может расстегнуть сорочку и расслабить галстук.

Шла Пражская Весна, и уже очередной месяц можно было говорить и писать, что думаешь. Можно было выехать за границу туда, куда тебе хотелось. Понятное дело, речь не шла об истинной демократии и плюрализме, что существовали перед войной. Все так же речь шла о социализме, но уже таком, который никого не исключает и не унижает.

Выходили ранее запрещенные книжки.

Ленка Рейнерова (с которой я познакомился в 2003 году, и которая к тому времени была уже последней немецкоязычной писательницей Праги), благодаря Весне могла, к примеру, издать свои воспоминания о сталинской тюрьме, где допрашивающие приказывали ей объяснять, по какому праву она живет. "А вот это и вправду любопытно, - говорил следователь. – Вы утверждаете, товарищ, что нацисты во время войны уничтожили всю вашу семью. И только именно вам так повезло, что как раз с вами ничего не случилось"[33] (Эти воспоминания – Цвета солнца и ночи – были напечатаны, но не успели попасть в книжные магазины. После подавления Пражской Весны наступила неосталинизация, которую в Чехословакии называли тогда "нормализацией"; из продажи удалили сотни книг, которые государственные издательства позволили себе издать в 1968 году, в том числе, книги Гавела, Кундеры, Когоута, Шкворецкого. Польская выборка текстов Ленки Рейнеровой появится в свет, благодаря издательству Czarne. – Примечание Автора).

Я считаю, что наивысшим достижением Пражской Весны было то, что можно было безнаказанно вспоминать.

"Сражение человека с властью – это борьба памяти с забытьем", - говорит в 1971 году один из героев Милана Кундеры.

Загрузка...