Михаил Зощенко. Собрание сочинений. Том 6. Шестая повесть Белкина

Исторические повести

Чёрный принц

1. Крымская кампания

В середине прошлого столетия (1854–1856 гг.) происходила так называемая Восточная война.

Эту войну начала николаевская Россия против Турции. Николай Первый (торжественно говорилось в истории) выступил в защиту христианских народов в Турции. Он выступил в защиту православной церкви в Палестине. Это была борьба за «святые места».

Но тут случилась, так сказать, сильная историческая неувязка. «Христианские народы», за интересы которых ратовал Николай, неожиданно выступили в защиту Турции, а не России. И тем самым обнаружилась истинная подкладка всего дела.

Это была борьба за свое влияние в Турции, это была борьба за еще более святые места — за торговые рынки и за положение на Черном море — за Дарданеллы.

В общем, в борьбе за эти «святые места» против России выступили: Франция, Англия и Италия (Сардинское королевство).

Это была бессмысленная и для всех несчастная война. У русских было убито, ранено и искалечено двести тысяч бойцов. А французские и английские войска только в течение одного дня, во время штурма Севастополя, потеряли десять тысяч человек.

Почти все военные операции сосредоточены были в Крыму. И эти военные действия названы были Крымской кампанией.

Союзники заняли Евпаторию и Балаклаву. И осадили Севастополь.

2. Противники

Эта несчастная война отчасти показала миру, что такое представляла собой николаевская Россия.

За всем поверхностным блеском, за ура-патриотическим криком газет и за палочной муштрой таилась слабость николаевского режима, бездарность начальников и неуверенность их в своих действиях.

Главнокомандующим русской армией в Крыму был назначен бывший генерал-губернатор Финляндии — хилый и придурковатый старик, светлейший князь Меньшиков[1].

И хотя это не имеет прямого отношения к нашему рассказу, тем не менее мы не можем отказать себе в удовольствии сообщить о нем несколько слов.

Знаменитый хирург Пирогов[2], приехавший в севастопольский госпиталь, весьма красочно описал эту историческую личность. Этот главнокомандующий Меньшиков по прибытии в Севастополь нарочно выбрал себе вместо приличного помещения какую-то жалкую лачугу. И когда Пирогов зашел к нему представляться, то главнокомандующий встретил его, как-то странно хихикая, и, не скрывая своего удовольствия, показал рукой на жалкий скарб — дескать, вот он, главнокомандующий и светлейший князь, живет среди такой ужасной бедности. Но ничего, дескать, не поделаешь — война.

А так как главнокомандующий выбрал себе это помещение отнюдь не от скромности и не в силу привычки жить бедно или умеренно, то за этим хихиканьем было ханжество, глупость и шутовство.

Вот в каких жалких сиятельных руках была русская армия.

Что же касается техники, то тут Россия стояла на исключительно низком месте. Войска имели устаревшие берданки, в то время как союзная армия была вооружена нарезными ружьями — штуцерами.

Что же касается флота, то несколько наших парусных кораблей не осмеливались даже показать в море своего носа, так как у крымских берегов плавали быстроходные и прекрасно вооруженные английские фрегаты. Черное море было полностью в руках союзников. Огромный их флот находился вблизи Севастополя. А в те дни, о которых идет речь, только у Балаклавы скопилось свыше тридцати различных судов.

Этот маленький заштатный приморский городок Балаклава во время осады Севастополя играл крупную роль. Он был укреплен, и там были сосредоточены военные припасы и склады союзников. Там же находилась главная квартира английского командования. В балаклавскую гавань ежедневно прибывали суда из Франции и Англии.

3. Первый рейс

И вот в ноябре 1854 года в Балаклаву прибыл с ценным грузом новый английский пароход «Принц». Он привез для армии теплую одежду, медикаменты и, как говорят, тридцать бочонков золота в английской и турецкой валюте на сумму свыше двух миллионов рублей для уплаты жалованья войскам.

Прибывший «Принц» был новенький, только что построенный трехмачтовый винтовой пароход. Это была краса и гордость английского флота. Он имел около трех тысяч тонн водоизмещения и был оборудован по последнему слову техники.

Он с честью выполнил свой первый рейс. И утром 8 ноября подошел к Балаклаве.

Однако прибытие его в Балаклаву сразу же омрачилось неудачей.

Дело в том, что балаклавская бухта весьма длинная и узкая, и гавань ее не приспособлена для приемки многих судов. По этой причине большинство кораблей, дожидаясь своей очереди, останавливалось на рейде у входа в бухту.

То же самое сделал и «Принц». Он подошел к устью балаклавской бухты и отдал якоря.

Но тут случилось непредвиденное происшествие, которое мы просим запомнить ввиду его исключительной важности для дальнейшей судьбы «Принца».

Первый отданный якорь вместе с канатом неожиданно ушел в воду.

Тогда тотчас отдали другой якорь, но и этот якорь тоже моментально был потерян в воде. В общем, в течение пяти минут пароход потерял оба своих якоря на глубине примерно тридцати пяти саженей.

Совершенно очевидно, что ни один из канатов не был приклепан к барабану, на который навертывался канат.

Так или иначе, английская книга «Последняя кампания», изданная в 1857 году, говоря об этом случае с «Принцем», добавляет, что такая потеря якоря — «это очень обыкновенная вещь на вновь построенных кораблях, поспешно приготовленных для выхода в море».

4. На рейде

После потери двух якорей «Принц» ушел дальше в море и временно пришвартовался к корме корабля «Эвон».

И тогда капитан Христи в сопровождении лейтенанта королевского флота Хитченсона отправился к начальнику порта капитану Декру с сообщением, что «Принц» потерял свои якоря и нельзя ли поэтому им тотчас войти в гавань.

Однако капитан Декр отказал в этом. Он сослался на то, что гавань слишком забита кораблями и пока тут нет места для стоянки «Принца».

Тогда (как сообщает «Последняя кампания») капитан Христи указал на место, где он мог бы поставить свой пароход. Но капитан Декр категорически отказался от этого. Он сказал, что свыше тридцати кораблей дожидаются своей очереди у входа в бухту. И что порт даст «Принцу» новый якорь, с тем чтобы пароход пока оставался в море.

10 ноября в Балаклаву прибыл генерал-квартирмейстер и приказал срочно начать разгрузку «Принца», так как прибывший груз был сейчас крайне необходим для войны.

Однако начальник порта Декр сказал, что разгрузка сейчас невозможна ввиду сильного волнения, но в ближайшие дни это произойдет, или же он примет «Принца» в гавань.

11 ноября капитан «Принца» Христи снова явился к начальнику порта и настойчиво просил войти в гавань, так как, по его мнению, было рискованно оставаться в море на одном якоре.

Тогда капитан Декр резко сказал: «Вас ожидает судьба капитана “Резолютт” господина Левиса, которого я вчера арестовал за слишком настойчивое домогательство войти в гавань. Я вам заявляю: “Принц” останется в море до тех пор, пока не выйдет из гавани пароход “Виктория”».

Эти слова капитана Декра неожиданно оправдались. «Виктория» из гавани не вышла. Она во время шторма затонула в бухте, столкнувшись с французским кораблем «Эвон». И «Принц» остался в море навсегда.

5. Страшный ураган

В полдень 11 ноября погода резко изменилась. Подул свежий юго-западный ветер, небо покрылось низкими тучами, и на море поднялось сильное волнение.

12 ноября ветер и волнение усилились. И все корабли, стоявшие на рейде, принуждены были отдать оба якоря и вытравить свыше ста саженей каната.

И так как «Принц» имел один якорь, то он поднял пары и этим уравновешивал свою стоянку.

13 ноября ветер не уменьшался. Барометр падал, и можно было ожидать значительного шторма. И находившиеся на рейде корабли стали готовиться к этому.

Несколько же кораблей, предвидя жестокий шторм, ушло в открытое море, чтобы не быть вблизи скал балаклавской бухты.

Но вот на рассвете 14 ноября барометр упал с такой невиданной быстротой, что это многих привело в замешательство.

В семь часов утра хлынул сильнейший дождь, ударила молния, и юго-восточный ветер с неслыханной силой пронесся над Балаклавой.

Этот порыв ветра сорвал крыши со многих домов и опрокинул почти все лагерные палатки.

Яростный шквал начал трепать корабли, находившиеся в море.

Ветер стал усиливаться еще больше, и он усиливался до тех пор, пока не превратился в ураган такой огромной силы, что на море поднялся невообразимый хаос. Пенящиеся столбы воды поднимались к небу. И водяной смерч крутил корабли, которые героически боролись против чудовищной силы. Казалось, что уже ни для кого не было спасения, и корабли один за другим стали терпеть бедствия.

Но вот к девяти часам утра неожиданно наступило затишье. Ветер стих. И волнение на море стало слегка ослабевать. И всем показалось, что ужасное испытание кончилось.

Но вдруг в начале десятого часа слабый южный ветер перешел в восточный. И опять, как и в первый раз, ветер этот стал усиливаться и снова превратился в ураган.

«Был такой ураган, которого никогда не видели в Англии», — сообщает очевидец катастрофы.

Снова на море поднялся невообразимый хаос.

И тут вся масса кораблей, загнанная прежним ветром к северу, неудержимо понеслась к скалам. Причем ветер и волны были такой неслыханной силы, что ни о каком сопротивлении не могло быть и речи.

И вот около тридцати судов разных конструкций — от маленьких парусных кораблей до огромных и мощных транспортов — почти одновременно очутились на краю гибели.

6. Гибель эскадры

Огромные и отвесные скалы окружали внешний рейд. Тут, в этом месте, нигде не имелось отлогого берега, куда в крайнем случае можно было бы выброситься.

И тогда, увидя это, некоторые из кораблей в своем стремительном ходе пытались как-нибудь проскочить в узкое горло бухты, с тем чтобы избегнуть скал. Но никому из них не удалось это сделать.

Впрочем, один французский корабль — «Эвон» — сумел проскочить в бухту, но он тут же столкнулся с пароходом «Виктория». И удар был так велик, что оба эти судна почти сразу затонули.

Все другие попытки проскочить в бухту не увенчались успехом. И эти корабли с мужественными капитанами погибли наравне с теми кораблями, которые без сопротивления отдались на волю ветра.

Итак, все тридцать кораблей один за другим стали разбиваться о скалы. И это был исключительный и беспримерный случай во всей истории мореплавания.

Одна английская газета того времени, сообщая о гибели флота в Балаклаве, уклончиво говорит: «Агенты адмиралтейства нуждались в благоразумии и в познаниях».

Вероятно, эти слова следует понять в том смысле, что английское командование допустило громаднейшую ошибку, приказывая приходящим судам останавливаться вблизи балаклавских скал. Впрочем, вероятно, во время войны нельзя было учитывать все правила морского дела.

Так или иначе, тридцать кораблей почти со всеми людьми погибли в течение менее чем одного часа.

И вместе с этими кораблями, пятым по счету, погиб пароход «Принц». И гибель этого великолепного парохода была еще более ужасна.

Сейчас почти в точности можно восстановить картину этой гибели.

Несмотря на то что «Принц» поднял пары в полную силу, он один из первых стал дрейфовать, так как у него был всего один якорь. И он один из первых стал приближаться к скалам. В этот опасный момент команда принялась рубить мачты.

И тогда капитан парохода пытался взять направление в бухту, с тем чтобы проскочить в нее. И он сумел уже повернуть пароход так, как это следовало. Но в этот момент упала срубленная бизань-мачта, и обломки ее повисли за кормой. И тут оказалось, что такелаж этой мачты запутался в винте и остановил его вращение. И тогда судьба «Принца» была решена.

С огромной быстротой он приблизился к скалам и после трех ударов о скалы затонул.

Первый удар (по рассказам того времени) был сравнительно слабый, и мощный корабль, казалось, противостоит этому. Но после первого удара корабль поднялся на вершину гигантской волны и с колоссальной силой ударился боком об отвесные камни.

И после этого в течение нескольких минут все было кончено.

Еще раз разбитый «Принц» был приподнят на гребень волны и снова был брошен о скалы. После чего он, распавшись на куски, скрылся в волнах, по-видимому около самого входа в бухту.

Вместе с «Принцем» погибло сто пятьдесят человек команды.

Только троим удалось спастись. И то трудно представить, каким образом им это удалось. Скалы были так отвесны, что тут не было возможности выбраться на берег. По всей вероятности, эти моряки выбросились в море не в том месте, где разбился корабль, и не тогда, когда он разбивался, а значительно ранее, при первом движении корабля к скалам.

В старинной печати есть указание, что моряки с «Принца», оставшиеся в живых, спаслись, привязав себя к спасательным ракетам.

7. Сокровища погибшего корабля

Итак, примерно к десяти часам утра все было кончено — разбитый «Принц» со своим золотом и ценным грузом лежал на дне.

Еще несколько часов после этого ураган свирепствовал на море. И хотя в полдень ветер переменился, однако буря не унималась. Стало холодно. Пошел мокрый снег. И снежная буря продолжалась до вечера.

Но к вечеру почти все стихло.

А утром на другой день море было спокойно. Ветра не было. Сияло солнце. И казалось, что тут ничего не произошло. В то время как тут вчера разыгралась такая катастрофа, какая редко когда бывает... Треск ломающихся кораблей. Ужасные крики людей... Взрывы бомб и снарядов от страшных ударов о скалы... Все это заглушалось неистовым воем и гулом урагана. Трудно даже отчасти представить себе картину этой невероятной катастрофы.

Уже одно обстоятельство, что многие из кораблей при своем приближении к скалам делали попытки проскочить в очень узкое и извилистое горло бухты, — уже одно это придает катастрофе ужасный, трагический и небывалый характер.

Так или иначе, погибло тридцать кораблей почти со всеми людьми.

И гибель этих тридцати кораблей была огромным ударом для союзников.

Все иностранные газеты и журналы того времени не скрывали своей печали и огорчения. Но особенно вся печать жалела, что погиб лучший корабль английского флота — «Принц», который вез зимнюю одежду для армии, снаряжение, медикаменты и другой ценный груз.

Кстати сказать, прямого указания на гибель золота в печати того времени не было. Но это, конечно, весьма понятно, — это, по-видимому, объяснялось военным временем и желанием скрыть и смягчить потери.

Зато все газеты, оценивая погибший груз, называли исключительно высокие суммы — до пяти и шести миллионов рублей. И это уже одно многое говорило.

Вся же дальнейшая печать (в особенности печать конца прошлого столетия и начала нашего) полна сообщениями о погибшем золоте.

И даже все официальные справочники, энциклопедии, морские сборники, путеводители по Крыму и книги по Крымской войне, почти все они сообщали о гибели «Принца» с грузом золота, которое было привезено для уплаты жалованья английским войскам.

Однако какая именно сумма погибла, никто в точности не указывал.

Например, Большая энциклопедия изд. «Просвещение» сообщает, что «бочонки с золотом на огромную сумму пошли ко дну вместе с пароходом».

Сборник «Русское судоходство» (за 1896 г.) пишет, что «корабль вез, как известно, двести тысяч фунтов стерлингов».

Журнал «Природа и люди» (1911) говорит, что «на этом корабле было до десяти миллионов рублей одной золотой монеты».

«Путеводитель по Крыму» (1903) указывает, что золота было в двадцати бочонках на сумму около пяти миллионов.

Во всяком случае, этот разнобой в цифрах говорит за то, что подлинная сумма никому в точности не была известна.

Однако признавалось, что наиболее правильная цифра указана в английской книге «Крымская война» (1877). Там было сказано, что «Принц» вез пятьсот тысяч фунтов стерлингов и теплую одежду.

Вот эта сумма в пять миллионов рублей золотом и была, так сказать, закреплена за погибшим «Принцем».

8. «Чёрный принц»

И вот через несколько лет после Крымской войны начались поиски этого золота.

Кажется, все народы — итальянцы, французы, немцы, норвежцы и американцы — пробовали свои силы в этом деле.

Однако водолазные работы в то время стояли на очень низкой ступени. Глубоководные спуски были почти не по силам. Специальные ныряльщики не могли находиться под водой более одной-двух минут. А специальный водолазный колокол, в котором опускали сидящего там водолаза-наблюдателя, также не позволял сколько-нибудь нормально работать под водой.

И нет ничего удивительного, что при такой водолазной технике поиски золота не увенчались успехом.

Однако после того как появился первый водолазный костюм (скафандр), начались более энергичные поиски «Принца».

В 1875 году во Франции было даже учреждено большое акционерное общество по подъему «Принца». Причем это акционерное общество на паях обладало весьма, по тем временам, значительным капиталом.

Но результаты не вознаградили огромных денежных затрат. Французские водолазы отыскали свыше десяти затонувших и разбитых кораблей, однако среди них не оказалось «Принца», на которого рассчитывали акционеры.

Эта неудача объяснялась огромными трудностями водолазного дела. Корабль искали на глубине тридцати-сорока саженей. А эта глубина в то время была, так сказать, не освоена водолазами, и, по рассказам того времени, когда водолазов поднимали из воды, у них кровь капала из глаз и ушей и даже просачивалась сквозь кожу груди и рук.

Естественно, что при таких условиях поиски золота ни к чему не привели.

Тем временем вокруг «Принца» стали расти слухи и стали создаваться легенды.

Сумма погибшего золота постепенно возрастала и дошла наконец до шестидесяти миллионов.

Эта цифра, кстати сказать, указана писателем А. Куприным. Он был в Балаклаве в то время, когда итальянская экспедиция разыскивала затонувший корабль. И писатель в своих «Листригонах» указывает, что «погибшее золото достигало огромной суммы — шестидесяти миллионов рублей звонким английским золотом»[3].

Но эти строчки были уже из области беллетристики, так как для этого купринского золота, по подсчету специалистов, потребовалось бы около тысячи трехведерных бочонков, что вряд ли было возможно для перегруженного «Принца».

В общем, вокруг «Принца» стали создаваться сказки и легенды. И сам «Принц» неожиданно стал называться «Черным принцем».

Это романтическое наименование вошло почти во все официальные бумаги, путеводители и справочники.

Мы не знаем, как именно возникло это наименование. Возможно, что кто-нибудь из предпринимателей, в раздражении от неудач, назвал его черным кораблем. Тем более что дубовые обломки затонувших кораблей были черны от времени, это был «мореный дуб». Но, может быть, это имя дали ему в честь исторического героя — принца Уэльского, который жил в XIV веке и назывался «Черным» по цвету своего рыцарского вооружения. Этот принц умер ранее своего отца, и он не царствовал. Он умер от меланхолии и от несчастий, которые преследовали его в последние годы жизни. И в истории он известен под именем «Черного принца»[4].

Так или иначе, погибший корабль получил такое же печальное и трагическое наименование — «Черный принц».

9. Итальянская экспедиция

Однако неудачи не всех обескуражили. В 1901 году в Балаклаву прибыла новая иностранная экспедиция под руководством изобретателя подводного аппарата инженера Джузеппе Рестуччи. Это была итальянская экспедиция. Она работала в Балаклаве около года. И мы на этой работе должны немного остановиться, так как это имеет значение для дальнейшего.

Впрочем, несмотря на то, что после этих работ прошло всего тридцать пять лет, оказалось, что весьма трудно восстановить сейчас некоторые подробности, связанные с этими работами.

Тридцать пять лет — это огромный срок в человеческой жизни. За этот срок почти полностью меняется, так сказать, «личный состав людей». И те немногочисленные свидетели, которые были в 1901 году в сознательном возрасте и которые сейчас могли бы рассказать об этих работах, стали забывчивы и склонны к фантазиям.

Во всяком случае, показания этих живых свидетелей не совпадают. И даже место работ над «Черным принцем» сейчас не удается в полной точности установить. Впрочем, большинство указывает, что итальянцы начали тралить в двадцати саженях от Белых Камней. И что «Черный принц» был ими найден именно здесь, на глубине 35 сажен.

Писатель Куприн также указывает, что работы итальянцев производились возле Белых Камней.

Но то, что итальянцы отыскали здесь на дне моря, — вот это установить сейчас оказалось чрезвычайно затруднительным.

Даже наиболее яркое происшествие в дни розыска было теперь либо позабыто, либо украшено фантазией. Речь идет о медных буквах, снятых итальянцами с найденного судна.

По рассказам некоторых свидетелей, итальянские водолазы, найдя разбитый и засосанный песком корабль, сняли с его кормы металлические буквы — остаток названия корабля. И что, найдя эти буквы, итальянцы устроили торжественный обед, так как эти буквы будто бы в точности устанавливали, что найден именно «Черный принц».

Однако один из живых свидетелей, севастопольский житель П. И. Григорьев, сообщает (в 1927 году), что никаких букв не было найдено. Он, дескать, присутствовал при этих работах и ежедневно перевозил итальянцев на своем ялике и, несомненно, знал бы об этой важной находке. Он подтверждает, что итальянцы однажды устроили торжественный обед в честь найденного «Черного принца», но это не было в связи с буквами.

Другой очевидец, К. М. Иванов, бывший в то время командиром пограничного отряда в Балаклаве, утверждает, что буквы были медные, размером до пяти вершков вышины. И он видел эти буквы. Сначала найдена была одна буква, а затем еще три. Но какие именно буквы — он не помнит. Этим словам можно было бы вполне поверить. Навряд ли человек стал бы до такой степени фантазировать. Однако имеется еще одно показание, которое подвергает сомнению всю историю с четырьмя буквами.

Речь идет об очерке Куприна «Листригоны». Писатель сообщает, что были найдены четыре буквы:...ck Pr..., то есть буквы от английского названия: «Black Prince» — «Черный принц». Но так как «Черный принц» получил свое название только в легенде и корабль назывался на самом деле просто «Принц», без эпитета «Черный», то вся эта история с буквами ничего дельного не говорит.

10. Поиски

Впрочем, можно допустить, что итальянцы нашли какое-нибудь доказательство, которое подтвердило правильность их поисков. Тем более что все свидетели почему-то ярко запомнили праздничный обед в честь найденного корабля.

«Была на барже (сообщает один из очевидцев) устроена легкая закуска и выпивка, и вечером вся команда итальянцев расхаживала по берегу навеселе».

Исторического факта этой выпивки мы, конечно, опровергать не будем, но что касается букв, то это нельзя считать установленным. Даже если буквы и были найдены, то еще неизвестно, принадлежали ли они к названию «Принца».

Из найденных итальянскими водолазами вещей особенно всех взволновал очень тяжелый, запаянный металлический ящик ¾ на ½ аршина. Огромный вес этого ящика говорил за то, что там могло быть золото. Этот ящик был вскрыт с большим трепетом. Но оказалось, что в ящике были свинцовые, сильно сплющенные пули.

Кроме этого ящика, были найдены: подзорная труба, куски железа, разломанная винтовка, деревянные части корабля, якоря и прочие мелкие части разбитого судового набора.

Все это итальянцы грузили в трюм своего парохода.

Особенно интересных и ценных находок не было. Возможно, и даже скорей всего, это объясняется необычайно трудными условиями работы. Водолаза поднимали из воды страшно изможденного, покрытого испариной. Он дышал тяжело и был близок к обморочному состоянию. Так что это была скорей пытка водой, чем сколько-нибудь нормальная работа водолаза.

Водолазный аппарат был тяжел и крайне неудобен. Передвигаться на дне было нельзя. И по данному сигналу водолаза при помощи тросов передвигали с места на место. Причем вся подводная работа производилась лежа на животе.

Вот как описывается этот варварский аппарат в «Листригонах»: «Это был страшный футляр, отдаленно напоминающий человеческую фигуру без головы и без рук. Футляр сделан из толстой красной меди и покрыт снаружи голубой эмалью. Этот футляр раскрыли, как гигантский портсигар... Водолаз боком втиснулся в него... Снаружи свободными оставались только руки, все тело вместе с неподвижными ногами было заключено в сплошной голубой эмалевый гроб громадной тяжести. Голубой шар с тремя стеклами скрывал голову»...

Этот дьявольский снаряд господина Рестуччи опускали на дно, на глубину сорока саженей. Подъем и спуск продолжался по полтора часа.

В общем, при таких условиях работать на дне было почти немыслимо. И нет ничего удивительного, что итальянская экспедиция не могла найти золото, даже если бы оно там лежало на видном месте.

Так или иначе, весной 1903 года итальянский пароход, груженный незначительным мусором, отбыл из Балаклавы.

Тайна «Черного принца» не была раскрыта, и снова возникла твердая уверенность, что найденный итальянцами корабль не был «Принцем». И это предположение через несколько лет подтвердилось.

Тот же господин Рестуччи снова прибыл в Балаклаву в 1905 году, признав, что прежние его поиски неправильны.

И он снова нашел какой-то пароход, о котором он писал в донесении: «Я наконец отыскал пароход, по-видимому «Черный принц», так как на его борту я нашел целый арсенал орудий, пушек и т. д... Приступаю к работе...»

Однако золота на этом пароходе не было, да и был ли это «Черный принц», тоже оставалось под большим сомнением, так как никаких особых доказательств не удалось обнаружить.

В общем, инженеру Рестуччи и во второй раз не посчастливилось раскрыть тайну «Черного принца».

11. Золотая лихорадка

После отъезда итальянской экспедиции в министерство торговли и промышленности буквально посыпались всякого сорта заявления с просьбой предоставить право на розыски «Черного принца».

Мысль, что несколько миллионов золота лежат где-то под рукой, не давала покоя многим инженерам, изобретателям и авантюристам.

Но заграничные дельцы постарались «обскакать» русских предпринимателей. Особенно с бурной стороны проявил себя некто Герман Молво.

Этот Молво был, по его словам, представителем в России «Генуэзского общества для подъемов и работ на больших глубинах воды».

Этот энергичный человек (судя по архивным материалам) сумел перешагнуть все бюрократические трудности и, несмотря на громадные мытарства, ухитрился достать разрешение на подъем «Черного принца».

Что трудности были велики, можно судить хотя бы по такой резолюции, которая была поставлена на прошении главноуправляющим торговым мореплаванием великим князем Александром Михайловичем[5]: «Работы по подъему затонувшего корабля могут стеснить деятельность Черноморской эскадры и плавание судов вообще, ввиду чего отказать просителю».

И вот, несмотря на такие трудности и несмотря на целый ряд отечественных просителей, иностранец Герман Молво, взволнованный золотой лихорадкой, пробился сквозь все преграды и приступил к работам.

Он в течение трех лет рыскал по балаклавской бухте и, не найдя злополучного парохода, умер, так сказать, естественной смертью. Но род его не угас.

Достойный его сын и наследник Фридрих Молво не уронил знамени этой экспедиции и продолжал идти по стопам своего отца. Но его полезная деятельность вскоре пресеклась по неожиданным обстоятельствам.

Министерство торговли и промышленности навело справку об этом представителе, и генуэзский генеральный консул ответил, что «в Генуе вообще не существует «Генуэзского общества для подъема и работ на больших глубинах воды», а потому никакого агента в России не должно быть».

На этом частная экспедиция Молво прекратила свое существование, к радости всех наших отечественных дельцов, которые стали уже более энергично требовать разрешения на розыск «Черного принца».

Некоторые предприниматели, обуреваемые жаждой разбогатеть, спекулировали на патриотических чувствах. Некто горный инженер Рудников писал в своем заявлении: «Я, русский по происхождению и русский подданный, живу и жил всегда в России, а потому в случае извлечения золота эти деньги останутся в России, и ими будут пользоваться и другие русские люди, а не я только один».

Другой предприниматель, «потомственный дворянин Друганов», не зная, как уж ему подольститься ко вкусам министерства, писал в прошении в таком квасном стиле: «Я не собираюсь привлекать иностранные фирмы, а равно пользоваться заграничными приспособлениями, а буду работать только отечественными средствами и только русскими людьми...»

Некто А. Черкасов писал в заявлении: «Имею честь предложить вам изобретенный мною способ поднятия грузов со дна моря... Прошу исходатайствовать мне рублей триста денег на постройку модели и на проезд взад и вперед от Ташкента до С.-Петербурга».

Другой гражданин, служащий Рязанско-Уральской железной дороги Ф. Григорович, пишет в министерство: «В настоящий век каждый сознает, что деньги нужны всем и всюду. И я надеюсь, что и наше правительство не замедлит использовать таковую сумму, если только окажется возможным ее достать. Но в этой преграде я чувствую себя способным оказать свои услуги в подъемке парохода. Я надеюсь поднять пароход в течение одного месяца при затрате не более трех тысяч рублей. Моя идея для вас кажется сказочной или бредом больного, но я надеюсь оправдать свои слова, когда меня допустят к делу».

Перед нами еще целый десяток любопытных заявлений и просьб, но мы ограничимся этим, поскольку картина и без того получается довольно ясная.

Министерство промышленности не знало, кому отдать предпочтение, и по этой причине складывало все эти прошения в стол. И золотая лихорадка, которая многих трепала, переносилась, так сказать, в стадии внутреннего заболевания.

Изобретатели, инженеры, дельцы и авантюристы в течение нескольких лет обивали пороги министерства. Но вот наконец чиновники из министерства нашли прекрасный выход — кому дать разрешение. Решили предложить конкурентам обозначить размер долевого отчисления в пользу казны. И кто укажет больший процент отчисления, тот и получит право на подъем сомнительного клада.

Но так как на все эти предварительные процедуры ушло весьма много времени, то ничего путного из этой идеи не получилось, тем более что вскоре разразилась европейская война, которая надолго прекратила золотую лихорадку.

12. Советская экспедиция

Война и революция надолго отвлекли внимание от «Черного принца». Но в 1922 году один из ныряльщиков-любителей достал со дна моря несколько золотых монет, и тогда снова о «Принце» заговорили с удвоенной энергией. Мировая общественность снова заинтересовалась английским золотом, лежащим на дне моря. В германской печати появилось язвительное сообщение, что золото «Черного принца» если и не было найдено, то исключительно из-за некультурности и отсталости России. И что страна никуда не годится, если у нее на дне моря лежат позабытых пять миллионов.

В это время один феодосийский фельдшер, некто Томп, желая принести пользу государству, подал в военный комиссариат заявление, в котором указал, что на дне Черного моря лежит шестьдесят миллионов в золотых дукатах. Фельдшер указал (без знания дела), что «Черный принц» лежит там, где его искали итальянцы, — в самой бухте (!) и что следует устроить дамбу у входа и выкачать воду из бухты, понизив уровень воды на десять саженей. За этот фантастический проект фельдшер просил устроить его на краткосрочные курсы в университет с предоставлением ему пособия.

Не знаем, закончил ли фельдшер свою учебу, но «Черный принц», согласно письменному указанию, не разыскивался.

Однако примерно в это же время (1923) некто В. С. Языков явился в ОГПУ республики и просил предоставить ему помощь, чтобы достать золото с «Черного принца». В. С. Языков принес с собой целую папку бумаг и документов, в которых излагалась история гибели «Принца» и подтверждалась отправка золота. Причем указывалось, что золота было на сумму пятьсот тысяч английских фунтов.

В марте 1923 года было решено организовать небольшую экспедицию для этой цели. И хотя считалось недоказанным нахождение ценностей на «Черном принце», тем не менее было решено приступить к подводным работам для поисков легендарного золота.

Помимо конкретной своей задачи, эта экспедиция могла быть полезна на Черном море во многих отношениях. В каждом порту Черного моря было целое подводное кладбище затонувших и затопленных кораблей. Для водолазов здесь было немало работы. Впрочем, в момент организации экспедиции это, видимо, не принималось в расчет, и основная задача была поставлена: найти затонувшее золото.

Тем более интересно и поучительно проследить, как советская экспедиция, отправившаяся за сказочным золотом, постепенно отбрасывала романтику и шаг за шагом становилась на путь реальных возможностей.

И когда наконец надежда найти золото стала отдаляться, экспедиция не только не погибла, но, наоборот, все более и более стала крепнуть и стала завоевывать те новые позиции, которые в дальнейшем создали экспедиции столь славное имя: Эпрон[6].

Но не будем забегать вперед. Скажем только, что в марте 1923 года была организована экспедиция особого назначения (Эпрон). И эта экспедиция в том же году приступила к подготовительным работам.

Решено было построить такой подводный снаряд, который можно было бы спускать на большие глубины для производства работ.

13. Работа ЭПРОНа

И вот помощнику начальника Особого отдела Л. Н. Мейеру было дано распоряжение в наикратчайший срок подготовить экспедицию, с тем чтобы уже предстоящим летом начать подводные работы.

И тогда инициативная группа в составе Языкова, Карпович и инженера Даниленко приступает к делу.

Инженер Даниленко создает проект глубоководного снаряда.

Этот снаряд — особого вида подводный колокол, в котором могут поместиться три человека. Причем снаряд может опуститься на глубину до восьмидесяти саженей. Воздух подается по шлангу. Другой шланг служит вентиляцией. Внутри снаряда имеется электрическое освещение и телефон.

Сам же аппарат имеет особые выдвигающиеся руки с двумя пальцами. Так что находящиеся в аппарате могут управлять этими руками. И пальцы, подобно клещам, захватывают то, что требуется.

Интересно отметить, что спустя двенадцать лет (в 1935 г.) в Вашингтоне (США) производились опыты с аппаратом, весьма напоминающим этот колокол. Причем конструкция этого аппарата была доведена американцами до совершенства. Этот колокол, вернее — огромный стальной шар с окнами, назван был батисферой. Он рассчитан на глубину до семисот пятидесяти метров.

Опыты дали прекрасные результаты. Аппарат снабжен специальными прожекторами. «Руки» его — подвижные стальные шланги длиной до двух метров. К этим рукам прикреплялось до двенадцати различных инструментов, с помощью которых водолаз, не выходя из батисферы, мог выполнять самые различные работы на дне моря. Так, например, руки завязывали узлы на тросе, просверливали отверстия в металлической обшивке судна, распиливали железо и рубили дерево. Больше того, американские газеты приводили пример исключительной ловкости рук: стальные руки тасовали колоду карт и раскладывали эти карты на дне океана.

Так что, судя по всему, эту конструкцию ожидает большое будущее.

Но в тот год, о котором идет речь (1923), наша экспедиция строила более простенький аппарат. «Руки» были менее подвижны. И, конечно, о картах не могло быть и речи.

Тем не менее аппарат системы Даниленко по тому времени был исключительным и достойным всякого удивления.

Но пока строился этот снаряд, экспедиция начала подготовительную работу в Балаклаве. Несколько военных тральщиков исследовали дно и производили промеры глубин.

И вот наконец, 2 сентября, сам конструктор инженер Даниленко спускается в своем снаряде на глубину двадцать шесть саженей. Опыт блестяще удается.

В ближайшие же дни снаряд опускается на глубину девяносто пять метров и вслед за этим на сто двадцать три метра. Причем эти спуски явились рекордными не только для России, но и для заграницы.

В общем, с первых чисел сентября начинаются регулярные подводные работы. И при помощи этого снаряда тщательно исследуется все пространство дна Балаклавского залива.

Весь предполагаемый район гибели «Черного принца» был разбит на квадраты (вехами). После чего каждый квадрат тщательно осматривался при помощи этого глубоководного снаряда.

Причем считалось (ошибочно), что узнать «Принца» среди других затонувших судов не представляло труда, так как он был единственным железным винтовым пароходом.

Но тут крылась ошибка, которая многое запутала в этом деле.

Как мы в дальнейшем увидим и документально докажем, «Принц» был не единственный железный винтовой корабль.

Но пока не будем останавливаться на этом обстоятельстве.

Отметим только, что экспедиция с первых же шагов своей работы наткнулась на множество остатков разбитых кораблей. Но все это были деревянные обломки. И экспедиция не слишком задерживалась на осмотре их.

Впрочем, некоторые наиболее «интересные» части кораблей поднимались наверх.

Черноморский торговый флот чрезвычайно нуждался в морском имуществе. И такие предметы, как якоря, цепи, тросы и цветные металлы были драгоценными находками. Так что экспедиция подводных работ с первых же своих шагов невольно отвлеклась от своей прямой работы.

14. Другие дела

Между тем проходило лето. Траление подводным снарядом шло успешно. Однако «Черного принца» нигде найти не могли. На дне моря находили массу деревянных кораблей. Находили тиковые мачты, реи, стеньги, якоря.

Недалеко от входа в бухту нашли даже разбитую турецкую фелюгу, набитую дровами, обросшими ракушками.

Все даже и теперь, через восемьдесят лет, говорило об ужасной, потрясающей катастрофе, которая разразилась у Балаклавы. Для полноты картины не хватало только погибших людей. Но, увы, этот материал оказался самым непрочным из всех материалов, затонувших в прошлом столетии. Изредка находили обрывки шерстяных костюмов и подметки от сапог. Вот все, что осталось от погибших людей!

И так в поисках «Черного принца» прошли весна, лето и осень.

Но знаменитый пароход так и не был найден.

Однако экспедиция не растерялась от этой своей первой неудачи. И еще летом (1924), увидев, что дело затягивается, экспедиция одновременно с поисками «Черного принца» стала заниматься «другими делами».

Эти «другие дела» были: подводные работы по розыску и подъему морского имущества.

Однако балаклавская бухта в этом смысле не могла многого дать. Более интересна была севастопольская бухта, которая была буквально забита затонувшими баржами и кораблями.

Тут на дне моря лежало не менее ценностей, чем золото «Черного принца».

И вот экспедиция, учитывая это, стала постепенно производить работы по подъему этого имущества.

Экспедиция, отклонившись от своей прямой задачи, стала энергично работать и совершенствовать свою работу в севастопольской бухте. Из экспедиции по розыску золота Эпрон постепенно становился судоподъемной организацией. И это был, повторяем, реальный и правильный путь, который вывел экспедицию с романтической дороги на дорогу огромных побед и достижений.

В общем, в течение года было поднято множество мелких судов, катеров и пароходов. И в короткое время Эпрон стал приобретать большой опыт в подводных работах.

Постепенно накапливалось водолазное имущество. Образовались значительные кадры превосходных водолазов.

При таком обороте не могло быть и речи о роспуске экспедиции, которая хотя еще и не выполнила конкретной задачи — не нашла золота, — но зато нашла и сохранила имущество на огромную сумму.

И это был удивительный факт, который показал, как правильно экспедиция умела маневрировать и перестраиваться согласно требованиям жизни и обстоятельств. Ведь легче всего было растеряться и совсем свернуть работу после неудач целого года. Но этого не случилось.

Вместе с тем «Черный принц» не был позабыт. Командование разделило экспедицию на две группы: одна небольшая, балаклавская, группа продолжала розыски «Черного принца», а перед другой, более мощной, севастопольской, группой была поставлена новая задача — подъем больших судов и подводных лодок, затопленных интервентами в 1920 году.

15. Находка

В такой работе прошел год.

Балаклавская группа под руководством доктора Павловского продолжала обследовать дно. Но вместе с тем этой группе было поручено подготовить новые кадры подводных работников.

И вот доктор Павловский лично производил занятия с молодыми водолазами.

В ноябре 1925 года во время этих занятий водолазы подняли со дна моря какой-то огромный, с чугунными дверцами железный ящик, который после тщательного исследования оказался паровым котлом допотопной конструкции.

Эта находка была сделана на восьмисаженной глубине.

Тотчас были еще спущены водолазы, которые стали обследовать дно. Кроме этого котла, найдены были еще три разбитых котла и пароходная дымовая труба.

Стали обследовать дальше. И вот оказалось, что тут, под обломками скал, лежал совершенно разбитый и разметанный по дну, обшитый железом паровой корабль.

Это были скорее бесформенные обломки корабля.

В хорошей форме сохранилась только часть железного корпуса с тремя иллюминаторами. Все остальное было разбито, разорвано и завалено глыбами камней. Видимо, когда-то тут рухнула огромная скала, которая и засыпала дно и разбитый корабль своими обломками.

У водолазной группы не оставалось больше сомнений. Это была найдена могила знаменитого, так долго разыскиваемого «Черного принца».

Сомнений в том, что это не был «Черный принц», ни у кого не возникало, так как считалось установленным, что на рейде (в 1854 г.), кроме «Принца», не было паровых, обшитых железом кораблей.

Эта находка была тем более поразительна, что в этом районе никогда не производилось розысков.

Эта находка произвела на всех огромное впечатление. Тотчас со всей энергией начали производить подводную работу в этом районе.

В первые же дни на месте гибели были найдены и подняты из воды: медицинская ступка, ручная граната и несколько кусков железа неопределенного назначения.

Несколько последующих дней дали еще любопытные находки: какие-то медные обручи, несколько неразорвавшихся снарядов, железный рукомойник из офицерской каюты и множество подметок с каблуками. Причем эти подметки обросли травой, а на многих были каменные обрастания.

Розыски эти затруднялись тем, что рухнувшая скала засыпала разбитый корабль огромными глыбами. И почти каждую вещь приходилось доставать с большим трудом.

В общем, балаклавская группа проработала здесь вплоть до декабря.

В конце декабря начались сильные штормы, и дальнейшие розыски пришлось отложить. К тому же выяснилось, что продолжать работу было рискованно, — экспедиция не могла найти новых документальных данных, подтверждавших нахождение золота на «Черном принце».

Было запрошено наше полпредство в Великобритании об английском мнении по поводу «Черного принца».

Наше полпредство ответило Эпрону, что мнения относительно ценности груза расходятся и что-либо установить сейчас крайне трудно, принимая во внимание срок, прошедший со времени этого события. Можно лишь считать установленным, что ценности были, и много вероятности за то, что значительные. Но было ли золото — это остается под вопросом.

Итак, хотя с технической точки зрения подъем «Черного принца» уже не представлял больших затруднений, тем не менее дальнейшая работа признавалась рискованной, тем более что Эпрон к тому времени затратил около ста тысяч рублей на розыски и у него не было средств для дальнейших операций. Наркомфин же вполне резонно, не имея никаких верных гарантий, отказал в дальнейших субсидиях.

Однако это не повлияло на дальнейшую судьбу «Черного принца». Напротив того, история найденного «Черного принца», как мы сейчас увидим, только начиналась.

16. Предложение

Итак, сомнений не оставалось, — найденные развалины железного парохода принадлежали «Черному принцу».

Больших технических трудностей для производства дальнейших работ, мы повторяем, не было, но экспедиция уже истратила все отпущенные средства, и потому на самом, так сказать, интересном месте работу пришлось прекратить.

Но в это время в Москве находился представитель японской водолазной фирмы, некто Като, который и сделал предложение Главконцесскому «войти в компанию» с Эпроном для разгрузки «Черного принца». Первоначально это предложение было более обширно. Японская фирма предложила свои услуги на судоподъемные работы по всем морям СССР. (Кроме того, фирма желала получить концессии на рыбные промысла.)

Но руководители Эпрона ответили, что весь затопленный в водах СССР тоннаж судов будет поднят средствами советских организаций. Что же касается «Черного принца», то Эпрон согласен предоставить дальнейшие операции японской фирме.

А надо сказать, что это была знаменитая водолазная фирма под названием: «Синкай Когиоссио Лимитед».

Эта японская фирма отличилась и прославилась тем, что за два года до этого она успешно разгрузила английский пароход, который затонул в Средиземном море с большим грузом золота. Эта водолазная операция, по словам специалистов, действительно показала наивысший класс глубоководной работы.

Английское судно затонуло на глубине свыше сорока саженей. И японские водолазы с огромной быстротой, несмотря на чрезвычайные трудности, с большим блеском и успехом произвели эту работу и подняли из глубины Средиземного моря несколько миллионов золота.

И вот теперь представитель этой прославленной фирмы, молодой японский коммерсант Като, узнав о «Черном принце», чрезвычайно заинтересовался делом и, списавшись со своим патроном, подал заявление в Главконцесском о желании войти «в долю» с Эпроном.

И вот, как мы уже говорили, Эпрон, тщательно обсудив все дело, решил целиком предоставить японской фирме работу над «Черным принцем».

Предоставление этой работы иностранной компании считалось весьма полезным для дела, так как предстояла возможность вблизи изучить водолазную технику, которая у японцев была в то время на необычайной высоте. В то время японская водолазная техника считалась первой в мире. И в особенности водолазным специалистам было интересно ознакомиться с японской водолазной маской, в которой японцы (без скафандра) могли находиться на громадной глубине в течение семи-десяти минут. В общем, во всех отношениях это японское предложение было интересным и небезвыгодным.

Итак, первоначальные переговоры с японским представителем были вчерне закончены.

Японская фирма соглашалась оплатить Эпрону понесенные расходы в связи с поисками «Принца», и в случае удачи предположено было делить золото на тех условиях, на которых в дальнейшем договорятся обе стороны.

В общем, это были пока черновые наметки. По приезде же главы фирмы все эти вопросы должны были снова обсуждаться уже более подробно, после чего между Эпроном и японской фирмой предполагалось заключить официальный договор.

Договорившись приблизительно на этом, представитель фирмы Като просил по возможности ускорить дело, так как он находится в Москве уже полгода и его отец стал несколько недоверчиво к нему относиться и стал урезывать ему денежные переводы, поскольку он потерял всякую надежду на благоприятный исход переговоров относительно рыбных концессий.

Като чистосердечно добавил, что он прожил в Москве большие деньги и у него единственная надежда, что вопрос о «Черном принце» будет разрешен в благоприятном смысле, иначе он прямо не представляет себе, как он вернется домой.

17. «Синкай Когиоссио»

И вот в марте 1927 года из Японии прибыл в Москву директор и председатель правления этой водолазной фирмы — мистер Катаока.

Он прибыл со своим инженером и тремя водолазами.

Представителям Эпрона он заявил, что основная группа в восемнадцать человек, со всем водолазным имуществом, приедет в Москву после заключения договора. Пока же они привезли только самое необходимое для того, чтобы произвести обследование на Черном море, и для того, чтобы показать некоторые свои возможности.

Материальную сторону дела мистер Катаока в основном не стал оспаривать. Он сказал, что его, конечно, в высшей степени интересует этот вопрос и к этому он, несомненно, еще вернется, но пока он не этим занят. Он хочет сначала обследовать место гибели. И, кроме того, он желает показать русскому обществу, на какой степени совершенства находится японская водолазная техника. А уж потом можно будет заняться коммерческой стороной дела.

Катаока с гордостью сказал:

— Наша фирма тем и отличается от других фирм, что мы широко смотрим на вещи. Мелочность не в нашем характере. Мы главным образом заинтересованы, чтоб нам не подорвать наше реноме. А будет ли у нас прибыль на пять процентов больше или меньше — это не является чем-то основным и решающим. Да, конечно, в это дело мы вовлекли много японских финансовых деятелей. И они все жаждут получить свою прибыль. Но и убыток их не смутит и не доведет до отчаяния. И это тоже плюс нашей фирмы.

Улыбаясь, Катаока воскликнул:

— Но не будем говорить об убытках, — мы вполне надеемся на счастливый исход дела! Поднятие золота со дна моря — это уже нам нечто знакомое по нашим прежним работам, благодаря которым мы установили свое реноме так высоко, как не смогла до нас сделать никакая другая фирма, существовавшая до нас или даже в наше время.

И тут Катаока солидно добавил:

— В довершение всего мы привезли вам рекомендательные письма о солидности нашей фирмы от двух больших японских банков и от лидера партии, сочувствующей СССР. И когда вы ознакомитесь с этими письмами, вы наглядно убедитесь в справедливости наших слов.

После этой своей маленькой речи корректный и вежливый Катаока сказал, что они желали бы возможно скорей выехать в Балаклаву, для того чтобы без всякого промедления приступить к обследованию и показу технических возможностей.

— Наша фирма не любит ждать и сидеть сложа руки, — сказал Катаока. — А уж если пришло время работы, то мы работаем, как львы, и теряем понятие дня и ночи.

И вот в первых числах апреля группа японцев во главе с директором Катаока и представителем Като прибыла в Балаклаву.

Директор внимательно обследовал балаклавский рейд и место гибели «Черного принца». Сам Катаока не спускался в море, но его инженер и техник лично обследовали развалины корабля. После чего Катаока сообщил в Токио своим акционерам, что трудностей при разгрузке парохода будет значительно больше, чем предположено, так как затонувший корабль находится под отвесной скалой и весь корпус его засыпан обломками скалы, среди которых имеются камни весом до шестидесяти тонн и больше. Все эти камни придется убрать, и только потом можно будет приступить к разгрузке.

18. Показательная работа

Это обследование производилось на глубине всего восьми-девяти саженей, так что для показа глубоководных работ японцы специально прибыли в Севастополь, где и демонстрировали свою знаменитую маску. В этой маске (без скафандра) водолаз мог спуститься на глубину пятидесяти саженей. Причем устройство этой маски было в высшей степени оригинальное. Маска закрывала только глаза и нос водолаза. Рот же и уши оставались открытыми. Причем водолаз брал в рот какие-то небольшие щипчики, которые соединялись с маской. Весь секрет этой маски заключался в умелом и особом дыхании. Воздух качали по шлангу, и водолаз вдыхал носом и, не разжимая рта, выбрасывал его в воду.

В такой маске водолаз без всякого для себя вреда мог находиться до десяти минут на значительной глубине.

Причем поразительно было то, что подъем и спуск водолаза происходили без всяких замедлений. Японец бросался вниз головой, как ныряльщик, а не как водолаз. И вытаскивали его из воды тоже без всякой страховки на случай «кессонного заболевания».

Сама маска представляла собой толстое овальное стекло в металлическом никелированном ободке.

Директор разрешил внимательно осмотреть маску, но при этом, улыбаясь, сказал, что европейцам с этой маской делать нечего, что эти маски рассчитаны на специфику японского водолаза.

Потирая руки, Катаока с достоинством сказал:

— Европа может сколько угодно рассматривать и изучать эту маску, но воспользоваться ею не представляется возможным. Европейский водолаз не имеет нужного душевного склада. Он под водой склонен к задумчивости. И может так случиться, что, находясь на грунте, он, вопреки необходимости, хотя бы слегка или на секунду откроет рот, и тогда его ожидает печальная участь человека, захлебнувшегося на страшной глубине. С японским же водолазом не может ничего подобного случиться. И, между нами говоря, эта маска рассчитана на него.

В общем, в Севастополе японцы демонстрировали водолазные спуски в этой знаменитой маске.

Работа была действительно изумительная.

Японский водолаз (почти голый), маленький и худенький, опоясался тяжелым поясом и, надев на лицо маску, бросился в воду вниз головой.

Ему была дана задача обследовать положение подводной лодки «АГ-21», затопленной англичанами в 1920 году. Глубина, на которой лежала лодка, доходила до тридцати саженей. Причем водолазу не сказали даже, каков тип судна.

До этого наши водолазы спускались несколько раз, но ввиду большой глубины не могли в точности установить, в каком положении была лодка.

Через пятьдесят секунд японец был на дне. Затем по данному сигналу его подняли наверх. Причем весь подъем занял полторы минуты, вместо положенных двух часов.

Итак, водолаз снова на борту. Он спокойно снял с себя маску, сбросил пояс и тотчас ушел в рубку. Тот, кто подумал, что он ушел отдохнуть и привести себя в порядок, ошибся.

Японец вскоре вернулся с листком бумаги, на котором он зарисовал корпус лодки, рубку, рули и число люков. Все было указано в полной точности.

Доктор Павловский осмотрел и выслушал этого водолаза. Никаких изменений в состоянии водолаза не было. И никаких признаков кессонного заболевания не имелось. Оказывается, правильный ритм дыхания (пять вдохов в минуту) предохранял от подводной болезни.

Это была действительно замечательная работа. Она была тем более удивительна, что такая глубина в то время нами была еще не освоена.

В этом смысле приезд японцев сыграл огромную роль, — эпроновцы многому у них научились. И даже спустя несколько лет выполнили глубоководную работу в Средиземном море, от которой отказались японцы. И в этом отношении ученики превзошли своих учителей. Английский пароход, поднятый Эпроном, лежал на глубине семидесяти саженей.

19. Договор

После демонстрации своих сил японцы снова вернулись в Балаклаву и занялись тщательным исследованием «Черного принца».

Водолазы вынесли убеждение, что «Черный принц», помимо того, что он завален камнями, еще разбит пополам, причем средняя его часть совершенно отсутствует. Видимо, она уничтожена прибоем и камнями. Нос же и корма, сравнительно в целом виде, находятся на грунте, причем на носу сохранилось даже несколько иллюминаторов.

При обследовании «Черного принца» водолазами было поднято несколько незначительных предметов — воздушный насос, части машин и обломки железа.

Дальнейшее исследование было прекращено вплоть до подписания договора.

Катаока сказал, что трудности по разгрузке предстоят значительные, но тем не менее он соглашается подписать договор.

— Наша фирма «Синкай Когиоссио», — сказал Катаока, — не закрывает глаза на трудности в этом деле. Больше того, мы считаем это дело весьма и весьма рискованным. Если бы средняя часть корабля находилась на месте, мы подписали бы договор с закрытыми глазами. Но нас волнует недостающая и наиболее важная часть «Принца». Где она? — мы спрашиваем друг друга. И не находим ответа. А ведь, может быть, именно там и было золото. Короче говоря, мы считаем риск в пропорции двадцать процентов за и восемьдесят против успеха. Тем не менее фирма за свой риск и страх согласна подписать договор. Далеко не в нашем характере избегать того, что связано с риском. Да, мы не хотим терять наше реноме, но зато, если мы это золото найдем, это будет нечто небывалое в этом мире. Фирма, которая то и дело поднимает золото из глубин моря! В прошлом году Средиземное море, в этом году — Черное. Одинаковость ситуации нас заставляет совершать ответственные шаги. Мы, господа, подпишем договор, понимая всю рискованность задачи.

В общем, японцы во главе с Катаока снова вернулись в Москву и занялись составлением договора.

В основном договор сводился к тому, что японская фирма, независимо от дальнейшего, уплачивает Эпрону сто десять тысяч рублей за все его предварительные работы по розыску и обследованию «Черного принца».

Причем компания принимает на себя все дальнейшие расходы. А все поднятое золото делится из расчета — шестьдесят процентов получает Эпрон и сорок процентов японская компания.

«Если же общая сумма будет превышать один миллион, то Эпрон получает пятьдесят семь с половиною процентов, а фирма сорок два с половиною процента.

Распределение поднятых ценностей должно осуществляться каждые две недели. И те предметы, кои по своей природе не могут быть делимы, должны быть по соглашению сторон проданы наивыгоднейшим образом и вырученные суммы распределены между сторонами».

Как видно, договор был составлен весьма удачно и выгодно для нас. Но вместе с тем и японская фирма в случае удачи без особого труда могла бы получить восемьсот тысяч рублей золотом, поскольку ожидалось найти два миллиона.

Кроме этих основных условий, японская фирма соглашалась безвозмездно передать в собственность Эпрона по одному экземпляру каждого предмета специального технического оборудования.

28 июня 1927 года Совет Народных Комиссаров, рассмотрев этот вопрос, постановил допустить японскую фирму к производству работ по подъему «Черного принца».

И наконец 2 июля договор между сторонами был подписан.

Катаока кратко сказал:

— В ближайшие дни из Токио выезжают восемнадцать человек во главе с нашим старшим инженером Уэкки. И с ним едет еще один инженер — тот самый, который имел счастье найти золото в Средиземном море. По приезде этой группы мы тотчас приступаем к работам. Мы горим поскорей начать это дело.

Вскоре из Японии прибыла эта партия японцев, и 15 июля фирма начала свою деятельность в Балаклаве. Причем эта деятельность была совершенно самостоятельна, так как от всякой помощи, предложенной Эпроном, японская фирма отказалась.

— Мы понимаем договор в том смысле, — сказал Катаока, — что мы не вошли в компанию с Эпроном, а нам полностью предоставлено все дело. Такое ведение работ ближе характеру нашей фирмы.

Тем не менее японская фирма согласилась работать совместно с представителями Эпрона. Эти представители были — доктор Павловский и замруководитель Эпрона тов. Хорошкин.

Но прежде чем приступить к работам, Катаока потребовал, чтобы закупили четыре тонны риса.

— Без этого, — сказал Катаока, — мы не рискуем начать работы. Мы не хотим в такой момент нарушать свои привычки.

Внешторг телеграфом закупил товар в Харбине. И вскоре двести пудов рису было доставлено в Балаклаву.

20. Японская экспедиция

Итак, 15 июля японская экспедиция приступила к работам. С первых же шагов работа была начата с громадным подъемом, воодушевлением и с невероятным лихорадочным натиском.

Колоссальные глыбы камней весом до пятисот пудов японские водолазы «стропили» под водой в течение десяти-пятнадцати минут.

В сутки поднимали не менее двадцати пяти таких камней. Причем громадные глыбы в тысячу и более пудов не поднимались на поверхность, а паровой лебедкой отводились далее в море. Семь водолазов и 5 ныряльщиков работали безостановочно. Техника работ была блестяща и значительно выше того, что мы предполагали. Мировое первенство японцев по водолазному делу было в то время предоставлено им не зря.

В водолазном деле мы, повторяю, многому научились у японцев. Мы научились у них быстро ходить по морскому дну и восприняли их энергичный стиль работы. Однако в их работе несколько удивлял, пожалуй, невероятный азарт и лихорадочная нервность, которая срывалась подчас в болезненное раздражение. Это был их значительный дефект.

Азарт же был велик, и он усиливался шумом, который был поднят вокруг этих работ. Вся мировая печать интересовалась этим делом. Репортеры и работники кино ежедневно приезжали в Балаклаву с надеждой узнать сенсацию. Это была в полной мере золотая лихорадка.

Катаока сам лично, не имея на то привычки, но захваченный общей горячкой, два раза спускался на дно, без всяких, правда, результатов для дела. Опускались также его инженеры и техники. И даже впервые в жизни спустился главный инженер Уэкки, отдавая этим, так сказать, дань серьезности момента.

Катаока руководил всеми работами чрезвычайно энергично и даже, пожалуй, излишне пылко. Он входил в каждую мелочь, вмешивался решительно во все, но при всем этом было видно, что он не самый главный человек в экспедиции. Некоторые его распоряжения не исполнялись. И некоторые советы его оставались без внимания. Хотя сам он пользовался исключительным уважением и любовью.

Главный инженер Уэкки, при всей его энергии и прекрасном знании дела, также не являлся главным руководителем в процессе работы.

Что же касается инженера, имевшего счастье найти золото в Средиземном море, то он вообще особой роли в экспедиции почему-то не играл. Это был довольно вялый и задумчивый японец. Сначала он горячо приступил к делу, но вскоре остыл и следил за работами отчасти даже без интереса. По-видимому, он был чем-то болен. Но, может быть, они его взяли с собой как талисман, для счастья и удачи в делах. Во всяком случае, к нему относились почтительно и старались ничем не потревожить его задумчивости.

Душой же дела были три водолаза. Из них один — Вакино — был, как говорят, главный акционер фирмы. Он пользовался исключительным вниманием и авторитетом, и все его замечания исполнялись беспрекословно.

Два других водолаза — Иси и Ямомато — были менее влиятельны и менее богаты, чем Вакино, но и они имели большой вес в экспедиции. И, так же как и Вакино, они в случае успеха участвовали в больших процентах.

Остальные же водолазы, ныряльщики, подрывники и рабочие были на положении рядовых сотрудников, состоящих на жалованье. И в случае находки золота им процентов не полагалось. Впрочем, премия была обещана.

Вот каковы были взаимоотношения внутри японской фирмы.

Справедливость требует отметить, что богатый водолаз Вакино, так же как и два его собрата, был действительно большим специалистом и отличался исключительно высоким мастерством в своем деле.

Однако некоторое самомнение, зазнайство и повышенная водолазная мания величия все же несколько вредили ходу дела.

Эти три крупных водолаза были представителями особой прослойки в капиталистическом строе. Это была рабочая буржуазия. И десять лет назад иметь такую прослойку в рабочей среде считалось весьма полезным против революции.

Так вот, отличаясь высоким знанием дела, эти три водолаза не могли все же руководить всеми операциями, тем не менее они влияли на весь ход работы, и в этом была ошибка и упущение. Так, например, место, где была найдена первая золотая монета, не признавалось ими за основную точку дальнейших изысканий, и они, несмотря на приказания, не стали расследовать это место, а перешли к другому.

Так или иначе, акционеры весьма влияли на весь ход дела, и, в свете их богатства, директор Катаока при всем своем пышном положении был не совсем самостоятельной фигурой.

В быту же состоятельные водолазы никак особенно себя не проявляли и жили вместе со всеми в трех комнатах. И питались за одним столом со всей командой.

Что касается директора, то ему была предоставлена отдельная комната. Однако одевался мистер Катаока как рабочий и кушал то, что приготовлял японский повар для всех сотрудников, — обычно рис и сырую рыбу, вымоченную в уксусе.

Экспедиция занимала в Балаклаве дом на набережной. И только один коммерсант, московский представитель фирмы Като, стоял в гостинице. Он был нервный, волновался за каждый шаг работы и тревожился, что золото не будет найдено. По причине чего он страдал бессонницами и не мог спать вместе со всеми.

Итак, приближался наиболее серьезный и ответственный момент во всей истории «Черного принца». И в силу этого пусть читатель не посетует на нас за столь подробное и торжественное описание событий.

21. Победы и поражения

Итак, работа шла у японцев полным ходом. Ежедневно поднимали с грунта до шестидесяти тонн камней разной величины. Вместе с камнями иной раз поднимали куски железа, части палубы и листы от обшивки. Ничего значительного и интересного пока поднято не было.

Решено было не заниматься розысками золота до тех пор, пока разбитый и заваленный корабль не будет очищен от больших камней.

Работа по очистке корабля от камней была трудна и малоинтересна. Однако напряжение и азарт у японцев не ослабевали. Они по-прежнему вели работу с огромным рвением.

8 августа японцы устроили торжественный обед. В этот день они праздновали вторую годовщину поднятия золота в Средиземном море.

Однако, несмотря на такой торжественный день, они работали как обычно. И даже в этот день у них произошел несчастный случай.

Один из японских матросов был ушиблен и ранен камнем, который сорвался с лебедки.

— Это плохой знак, — тревожно сказал Катаока. — Если бы наш матрос Генди был зашиблен в любой день, я бы не имел такого душевного расстройства, какое у меня сейчас. Но он ранен именно в тот день, когда это никак не должно быть. Нам сегодня вообще не надо было выходить на работу, — вот это был бы выход из положения. Но, откровенно говоря, нам хотелось в этот счастливый день найти пару пригоршней золота. Вы понимаете, какой шум подняли бы газеты всего мира. «Восьмое августа, — они сказали бы, — поистине у них исключительное число. По этим числам они находят золото»... Впрочем, наша фирма «Синкай Когиоссио» не привыкла падать духом хотя бы и при обстоятельствах, особо печальных и угнетающих дух.

Доктор Павловский, осмотревший раненого, нашел его положение хорошим. Были ссадины на теле и ушиб в области ребер. Кровоизлияние внутрь было весьма незначительное. Так что серьезных последствий не могло быть.

Это известие повлияло на всю фирму превосходным образом. Тотчас решено было устроить еще более торжественный обед, чем предполагалось.

Катаока сказал, потирая руки:

— Счастье и удачи не покидают наше общество в этот день. Да и было бы странно, если б это число омрачилось потерей.

Вечером в саду был устроен обед. Вино пили весьма в небольшом количестве. Все было очень корректно и сдержанно. Посторонних никого не было, — японцев не покидала вежливая осторожность, с какой они относились к окружающим.

После обеда японцы пели вполголоса, весьма заунывно и тихо, под аккомпанемент какой-то особой флейты, на которой наигрывал японский повар. После чего показывали друг другу какие-то удивительные головоломные фокусы.

Директор Катаока велел переводчику говорить всем, кто поинтересуется, что тут в саду празднуется вторая годовщина поднятия золота в Средиземном море.

На другой день после праздника снова закипела работа. Дело по очистке парохода от камней подходило к концу. Помимо камней, стали поднимать наверх части парохода. С большим трудом был поднят огромный кусок борта (5×3 саж.) с одним иллюминатором. Это еще более приподняло настроение у работающих. Казалось, что теперь весь пароход в их руках.

Однако камни мешали еще приступить к более точному розыску.

В это время в английских и германских газетах появились сообщения о том, что японцы и русские, по-видимому, ошибаются в своих розысках. По-видимому, в том месте, где идет работа, «Принца» не может быть. По всей вероятности, «Черный принц» затонул в том месте, где его в свое время искали итальянцы. И что настоящая японская работа основана на слабом изучении исторического материала.

Это сообщение угнетающим образом подействовало на директора Катаоку.

— Реноме нашей фирмы, — сказал он, — подверглось тяжкому испытанию. Уже то, что фирму перед лицом всего мира рисуют со стороны исторического невежества, — это невероятный удар по нашему самолюбию. Но мы все же не намерены сдаваться в такой ответственный момент. Пароход в наших руках, и мы его буквально вывернем наизнанку, но золото найдем во что бы то ни стало.

Молодой коммерсант Като, посоветовавший фирме заняться «Черным принцем», узнав об этих статьях, совершенно упал духом. Его бессонница сменилась таким крайним нервным раздражением, что он вышел из строя и уехал на Кавказ лечиться.

Экспедиция же продолжала работу с напряжением, но без прежнего натиска.

22. Первое золото

Наконец, неожиданно 5 сентября под одним из поднятых камней водолаз Ямомато нашел золотую монету чеканки 1821 года. Это был английский соверен (один фунт стерлингов). На одной стороне монеты была надпись: «Георг IV — Британия». На другой стороне — изображение всадника на лошади — Георгия Победоносца.

Но прежде чем поднять ее со дна моря, японцы попросили доктора Павловского (как представителя Эпрона) спуститься на дно и посмотреть, как лежит эта прилипшая к камню монета.

— Нам, — сказал Катаока, — важно иметь свидетельские показания постороннего человека. Вы, господа, не знаете, что такое биржа. Нам там могут не поверить без доказательства. Они скажут: «Фирма нарочно подбросила золотую монету, чтоб повысить свои акции». Но зато теперь биржевики, которые играли на понижение, получат хороший удар. Наши бумаги поднимутся в цене процентов на двадцать! И мы лично могли бы сделать себе царское состояние, если бы на этом захотели сыграть.

В общем, доктор Павловский спустился на дно и подтвердил, что золотая монета лежит, прилипши к камню. Но лежала ли она там восемьдесят лет или она лежала месяц, судить было, конечно, трудно.

Впрочем, тогда ни у кого никаких сомнений не было. Телеграмму отправили в Токио. И вскоре акции этой фирмы высоко поднялись в цене.

В общем, эта находка необычайным образом всех взволновала. Монета рассматривалась с трепетом и великим почтением.

Все семь водолазов, один за другим, стали спускаться на поиски золота, однако в тот день ничего больше не было найдено.

Были подняты лишь какие-то бесформенные куски железа и медная ручка от какой-то машины.

Катаока, рассматривая монету, сказал:

— Мы знали, что дело с «Черным принцем» рискованное. Мы клали двадцать процентов за и восемьдесят процентов против успеха. Эти двадцать процентов снизились у нас за последнее время до десяти. Но сейчас, господа, я беру соотношение тридцать к семидесяти. Надо будет со всей нашей энергией заняться делом. А что касается английских газет, то не надо забывать, что мы достаем со дна моря английское золото. И можно допустить, что национальный дух английского народа в высшей степени раздражен и протестует против наших подводных операций. Но тогда хотелось бы знать, почему они сами не взялись за это дело, вместо того чтобы укорять фирму в историческом невежестве! Нет, господа, Англия — великая страна, но я никогда не берусь угадать, что именно думает эта страна, когда она иной раз говорит!

Так или иначе, найденный золотой снова вдохновил японскую компанию, и снова с огромной силой японцы стали перетряхивать остатки «Принца» и грунт, на котором лежал разбитый пароход.

23. Землетрясение

12 сентября утром водолаз Ямомато снова под одним из камней нашел вторую монету. Эта монета, как и первая, была тоже чеканки 1821 года.

Эта находка опять вызвала большие волнения.

— Меня радует, что обе монеты чеканки двадцать первого года, — сказал Катаока. — Если бы даты были разные, я бы мог подумать, что монеты из разных карманов погибших моряков. Но чеканка одного и того же года наводит меня на мысль, что эти рассыпанные монеты из одного бочонка. Продолжайте, господа, розыски.

Два водолаза были опущены на дно. Но не прошло и десяти минут, как они одновременно подали тревожные сигналы о том, чтобы их немедленно подняли наверх.

Это всех на баркасе настолько поразило, что наступил момент большой растерянности.

После нескольких секунд замешательства водолазов тотчас подняли наверх.

Водолаз Вакино был бледен и дрожал. Сняв скафандр, он сказал:

— Там внизу происходит нечто невообразимое, — там идет землетрясение и почва колеблется под ногами. Я сейчас же вернусь на берег, и если это так будет продолжаться, я уеду в Японию. Я не для того сюда приехал, чтобы испытать то, что мы все и без того отлично знаем.

Было около четырех часов дня. Море было спокойно. На берегу тоже продолжалось спокойное течение жизни. Никаких признаков землетрясения нигде не наблюдалось. И то, что водолазы ощутили колебания почвы на дне моря, было удивительным фактом.

Это знаменитое крымское землетрясение, во время которого девятьсот человек было ранено и шестнадцать убито и была также разрушена Ялта, произошло, как известно, в ночь с 12 на 13 сентября[7]. И первый толчок был в час ночи. Но вот оказывается, что еще за десять часов до этого на дне моря было значительное колебание грунта.

Японцы моментально закончили работу и вернулись на берег.

А так как на берегу было тихо, то настроение у всех вскоре улучшилось. И к вечеру японцы начали даже подтрунивать над водолазами, которые проявили такую поспешность при возвращении на берег. Однако в час ночи, когда все мирно спали, произошел первый толчок, который в Балаклаве достигал шести баллов.

Японцам, более чем кому-либо, известно, что такое землетрясение и какие ужасные бедствия с ним связаны. Еще у всех в памяти оставались картины страшного землетрясения, которое произошло в Японии в 1923 году. Тогда, как известно, погибло двести пятьдесят тысяч человек.

Поэтому следует снисходительно отнестись к той панике, которая произошла среди японцев в ночь на 13 сентября.

Первый же толчок произвел ужасное смятение.

Японцы не выбегали из дверей, а выбрасывались из окон. Причем некоторые бросались даже сквозь стекла. (Вероятно, до сих пор в некоторых японских домах вместо стекол имеется бумага.)

Так или иначе, некоторые из японцев поранили себя стеклами.

Директор Катаока (как не без яда было сказано в рапорте) «стеганул» из окна вниз головой. При падении он повредил себе ногу и ударился головой о дерево.

Японский повар, бегая по саду, напоролся на бутылочное стекло и этим весьма значительно повредил ногу.

Во всяком случае, паника была большая. И, согласно врачебному осмотру, у многих высоко поднялась температура.

Но все это, повторяем, не является показателем японского характера. Вероятно, у них в крови и в психике мистический ужас перед землетрясением. Стоит только вспомнить, что в 1923 году в Токио заживо сгорело на военном плацу тридцать тысяч человек. Огонь выбросило из-под земли, и все японцы, которые прибежали сюда, чтоб спастись, погибли в течение одного часа.

24. Сто дней

Землетрясение в Балаклаве было незначительное. Паника вскоре улеглась, и даже наутро японцы вышли на работу как ни в чем не бывало. Найденная накануне золотая монета заставила позабыть о неприятностях вчерашнего дня. Работа закипела. Водолазы снова принялись исследовать дно. И в связи с этим землетрясение отошло на второй план, хотя незначительные толчки еще ощущались.

Однако работа сразу же не заладилась. Надежда найти еще золотые монеты не оправдалась. И тщательный осмотр грунта не дал никаких результатов.

Мистер Катаока был мрачен и суров. Он сказал:

— Мы пошли на рискованное дело — это всем известно, но тут происходит нечто такое, что вызывает наше удивление. Мы согласны терпеть неудачи, мы также можем выслушивать любые упреки, которые нам мировая печать бросает в лицо, но то, что, в довершение ко всему, у вас происходит землетрясение, — это уж ни на что не похоже. Я разделяю взгляды ученых моего времени относительно реальности явлений, но согласитесь сами, что в таком случае это землетрясение следует квалифицировать по крайней мере как знак, говорящий о линии сплошных затруднений и неудач в деле поднятия золота со дна Черного моря!

С суровым достоинством он продолжал:

— У нас нет причин на кого-нибудь перекладывать наши огорчения. Наша фирма тем и отличается от подобных фирм, расплодившихся за последнее время, что мы сами отвечаем за свои поступки. Однако, признаюсь, мы слишком увлеклись идеей найти золото в Черном море. И теперь видим, что эта операция может подорвать наше реноме. Вот, господа, что значит работать на предметах, затонувших очень и очень давно!

Катаока оптимистически добавил:

— Но мы не сдаемся еще! Мы хотим пойти на решительное средство. Мы поставим землесос, который перетряхнет весь морской песок под обломками «Черного принца». А крупную гальку и все, что там с ней попадается, наши водолазы будут подавать наверх в мешках. И тогда мы окончательно убедимся, в чем дело. Морально нам землетрясение нанесло ущерб, но это нас еще не сломило. И хотя некоторые из нас запросились домой, но мы еще не теряем надежды что-нибудь обнаружить!

Итак, работа вошла в новую фазу. Кроме обломков кормы и поднятого борта с иллюминатором, сколько-нибудь целого железного корпуса обнаружено не было. Поэтому землесос и водолазы стали буквально перетряхивать весь грунт в том месте, где были найдены развалины «Черного принца».

И вот в мешках вместе с песком и галькой стали попадаться обломки металла, бесформенные куски меди, чугуна и железа.

В одном из мешков была обнаружена медная монета с портретом королевы Виктории (дата 1843 г.).

Однажды вместе с мешком была подана ржавая офицерская сабля и двенадцать кирок.

17 сентября в песке была найдена пятифранковая серебряная монета 1823 года и две столовые ложки белого металла. Потом снова землесос стал выбрасывать с песком обломки железа и меди.

Затем в мешках стали подавать гальку вместе с кожаными подошвами. Была обнаружена одна неношеная галоша и с датой 1848 года две вилки и снова ложка из белого металла без всяких надписей.

В конце сентября вместе с грунтом стали попадаться в большом количестве деревянные обломки. Какая-то втулка от колеса, кусок лопаты. Все деревянные части были совершенно черного цвета.

Кроме этого, землесос выбросил большое количество свинцовых пуль. Потом найдены были в мешках несколько железных подков, лошадиные кости, лопаточка для накладывания пирожных, замок и мелкие разбитые куски судового инвентаря.

Настроение у работающих упало. Многие открыто стали поговаривать об отъезде в Японию.

Катаока сказал:

— Мусор, который мы находим, может действительно посеять панику в рядах работающих. Мы находим в мешках то, что никак не вяжется с нашим представлением о золоте. Мы работали в Средиземном море, применяя там точно такие же методы, но мы там поднимали то, что нас интересовало. А тут мы поднимаем такие вещи, при виде которых у нас из глаз буквально капают слезы... Некоторые представители адмиралтейства нам не советовали браться за «Черного принца». Они нам сказали, что многие страны уже выбросили на эти поиски столько денег, сколько вообще ожидалось найти. И вот мы теперь тоже в этом лагере людей. Отныне нас не будут интересовать топляки, которые семьдесят пять лет болтало под волнами. Однако мы работу не прекратим до тех пор, пока весь участок не перевернем до основания. Вот каковы намерения нашей фирмы.

В общем, несмотря на крайний упадок настроения, японцы продолжали работу.

Сто дней длилась работа в Балаклаве, но это ни к чему не привело.

25. Возвращение на родину

Итак, дело подходило к концу. Водолаз Вакино сложил свои вещи и решил в море больше не выезжать. Инженер, имевший счастье найти в свое время золото в Средиземном море, отбыл в Японию. И его отъезд посеял некоторую даже панику среди работающих. И тут начался полный перелом в работе.

Работа над «Черным принцем» шла теперь вяло и без всякого интереса.

12 октября найдена была третья золотая монета — турецкая лира. А 24 октября землесос отбросил четвертую золотую монету (с изображением Георга III[8]) чеканки 1830 года.

Работающие мало оживились после находки этих монет. Однако водолаз Вакино снова стал выезжать в море, и им была найдена пятая золотая монета с датой 1844 года.

После этого две недели поисков не дали никаких результатов.

Тогда решено было окончательно свернуть работу.

Катаока сказал, что работа тут была ими выполнена столь добросовестно, что дальнейшие поиски никаких результатов не дадут.

— Тут нету золота, — сказал Катаока, — и это так же верно, как я смотрю на море. Да, это был «Черный принц», над которым мы работали, — для меня не остается сомнения. Но в каком виде был этот пароход! Он был так разломан и все части его так бессовестно изуродованы, что я вынес такое мнение: тут когда-то, видимо, поработала другая фирма. Волны и прибой не сломали бы так медные части корабля. С самого начала нас поразило отсутствие главной части кузова — середины. Где она? — мы спрашивали друг друга. И теперь мы отвечаем: она была кем-то поднята наверх. И, почем знать, может быть, там и было золото... Нас упрекали в историческом невежестве. Да, оно тут имело место.

Мы не знали, что английские войска оставались тут после гибели «Черного принца» в течение восьми месяцев. Восемь месяцев английская армия находилась в Балаклаве, вплоть до падения Севастополя! Хотели бы мы знать, что делали англичане после того, как у них потонул корабль, битком набитый золотом! Может быть, они любовались морем, в котором лежало теперь пять миллионов? В таком случае, господа, вы плохо знаете англичан. Я вам откровенно скажу — и в этом не остается никаких сомнений, — это они так разломали корабль, вынимая из него бочки с золотом. Что из того, что это было в прошлом столетии и техника была на слабом уровне! Когда рядом под носом лежат пять миллионов, то техника была у них безразлично какая, но именно такая, которая позволила им обратно взять свои деньги... Да, историческое невежество имело место. Если б мы знали, что англичане восемь месяцев были рядом с погибшим кораблем, то мы не взялись бы за это дело, даже в том случае, если бы корабль находился на глубине шестидесяти саженей и больше. Мы возвращаемся на родину в таком состоянии, что нам будет совестно взглянуть в лицо ребенку. Вот что сделали с нами англичане с их рвением вернуть свои деньги.

Фирма спешно стала готовиться к отъезду. Однако некоторые формальности не были еще соблюдены. Согласно договору фирма могла закончить работы лишь с согласия Эпрона.

Поэтому директор Катаока написал спешное письмо с просьбой свернуть дело по розыску золота. И вот перед нами лежит это подлинное «историческое» письмо мистера Катаоки, адресованное начальнику Эпрона.

В этом письме (от 28/X 1927 года) Катаока пишет:

«Мое мнение сводится к следующему:

1. «Черный принц» погиб на том самом месте, где мы производили обследование.

2. Морское дно настолько твердо, что нельзя предположить, что пароход зарыт в нем.

3. Камни упали со скал после крушения «Черного принца». И я не могу предположить, что пароход зарылся под уже лежащими камнями.

4. После того как пароход затонул, союзная армия оставалась в течение восьми месяцев.

5. Главная часть кузова весила, приблизительно, тысячу восемьсот тонн, а мы нашли всего двадцать тонн. Таким образом, большая часть кузова кем-то была унесена.

6. Сломанные части кузова, по-видимому, сломаны искусственным путем...

7. Ввиду изложенного я пришел к заключению, что главная часть кузова, золотые монеты и прочие ценности были взяты англичанами вскоре после крушения...

Я очень сожалею, что ваши ожидания не оправдались, а также что наши надежды не сбылись... Надеюсь, вы согласитесь с моим предложением прекратить работу и спасете меня от дискредитирования, ибо я слишком стыжусь теперь перед всем миром.

В заключение я выражаю сердечную благодарность от имени моей команды вам и вашим сотрудникам за то содействие, которое вы нам оказывали, и за поощрение нас в то время, как мы производили работы.

Остаюсь с совершенным почтением

Катаока».

На это письмо Эпрон дал свое согласие закончить работу.

15 ноября все работы по «Черному принцу» были прекращены.

К этому времени с Кавказа приехал молодой коммерсант Като. Лечение мало подействовало на него, и нервное состояние его было столь плачевное, что его поддерживали под локоть, когда он перед отъездом на родину прогуливался по Балаклаве.

20 ноября японская экспедиция в полном своем составе отбыла в Японию, выполнив договор буквально до мелочей.

26. Итоги

Итак, японцы уехали.

Итоги их розысков были плачевные.

Всего найдено было четыре золотые английские монеты по одному фунту стерлингов, одна золотая турецкая лира и одна серебряная французская пятифранковая монета.

Истратила же японская экспедиция около двухсот тысяч рублей золотом.

Итак, вот еще одна страна, которая чуть не четверть миллиона золотом всадила в это предприятие.

Целый ряд стран прежестоко пострадал в деле «Черного принца». За восемьдесят лет истрачены были громадные деньги. Несколько частных немецких предпринимателей, один американец, один норвежец, несколько русских дельцов и изобретателей весьма поистратились, приступая к розыскам «Черного принца». Франция, как известно, затратила полмиллиона. Италия потеряла двести тысяч золотых рублей.

В общем, дело приняло какой-то катастрофический характер.

В чем же суть? Почему такие неудачи преследовали всех, желающих получить золото «Черного принца»?

Да и было ли вообще это золото? Может быть, это была легенда, основанная на шатких и непроверенных основаниях? Может быть, легковерные люди, склонные к романтическим историям, раздули все это дело?

В этом смысле нам представляется почтенным твердое поведение нашего Наркомфина, который отказался выдать деньги на дальнейшие розыски. В самом деле: пароход уже найден и, казалось бы, золото под рукой. Тут легко было почувствовать азарт и пойти на некоторый риск. Однако это было не в правилах нашего советского учреждения. Такую же твердость характера проявил и Эпрон, который при большом желании мог бы, конечно, изыскать средства для работ. Тем более что момент был необычайно острый. Тут было много оснований для головокружения. Однако руководители Эпрона (вероятно, скрепя сердце) предоставили дело иностранной экспедиции.

В общем (если пойти на легкое остроумие), можно сказать, что в деле «Черного принца» Эпрон вышел сухим из воды. И это было поразительно, потому что, повторяем, ситуация была слишком необычна: печать, документы, воспоминания — все говорило за то, что золото на «Черном принце» имелось.

Однако давайте попробуем произвести следствие по делу «Черного принца».

Автор этой работы был в свое время следователем уголовного розыска. И вот когда эта профессия нам снова пригодилась. В общем, требуется установить: 1) был ли найденный пароход действительно «Черным принцем» и 2) было ли золото на пароходе?

Итак, вот наше мнение.

27. Был ли найденный пароход «Чёрным принцем»

Пароход, над которым работала японская экспедиция, почти всеми специалистами был признан «Черным принцем».

Катаока (как видно из его вышеприведенного письма) также не имел сомнения, что это был «Черный принц». Мы тоже имеем некоторую склонность думать, что это был знаменитый пароход. И мы не собираемся со всей твердостью доказывать противное, но сделать несколько предположений нужно.

Работа следователя заключается не в том, чтобы полагаться на ощущения и на чужие доказательства. Работа следователя состоит в том, чтобы тщательно проверить и продумать разрозненные факты и попробовать связать их в одно целое, подчиненное логике во всех мелочах.

Мы, собственно, не знаем, каковы были у Катаоки доказательства, удостоверяющие то, что найденный пароход — «Черный принц».

Катаока в своем деле не был достаточно компетентен, так что его мнение можно считать неавторитетным. Больше того, даже в том случае, если бы Катаока знал, что это был не «Черный принц», он, не желая окончательно подрывать реноме своей фирмы, мог бы, пожалуй, не признаться в своей оплошности.

Что касается специалистов морского дела, то их доказательства основывались главным образом на найденных паровых котлах (и пароходной трубе) тех больших размеров, какие можно было предположить у «Принца».

Но эти доказательства строились на шатком основании: будто бы на балаклавском рейде не было железных паровых судов, кроме «Черного принца».

Это основание легко опровергается. По старым журналам и газетам можно установить, что, кроме «Принца», в Балаклаве были еще паровые суда, обшитые железом. Во французском иллюстрированном журнале («Универсаль») от 23 декабря 1854 года сказано:

«В Балаклаве англичане имели чувствительные потери. Девять великолепных транспортов, из которых несколько паровых и между ними «Принц», разбились о скалы».

Во французском сборнике «Иллюстрированная история войны с Россией» сказано следующее: «Пароход “Виктория” погиб в гавани, потерявши руль и винт после столкновения с пароходом “Эвон”».

Стало быть, вот еще два паровых судна — «Виктория» и «Эвон».

Из английского «Механического журнала» за 1854 год (том VI) можно установить, что одного устройства (и одной фирмы с «Принцем») был также железный винтовой пароход «Мельбурн».

Кроме того, в английской печати упоминается, что среди грузовых транспортов один транспорт был обшит железом. Это был паровой транспорт «Резолютт».

Итак, если доказательства о «Черном принце» сводились только к тому, что найденные развалины были остатками железного парохода, то эти доказательства не следует принимать в расчет, ибо у Балаклавы, как нам теперь известно, стояло по крайней мере пять железных винтовых пароходов, из которых один — «Резолютт» — был гружен порохом и снарядами.

Но так как пароходы «Виктория» и «Эвон» погибли в гавани, то могут быть под сомнением «Мельбурн» и транспорт «Резолютт».

Судя по описаниям современников, «Мельбурн» успел перед штормом уйти в открытое море, так что остается под сомнением грузовой транспорт «Резолютт».

Французская книга «Иллюстрированная история войны с Россией» сообщает, что «Резолютт» был удален из гавани ввиду того, что ожидалось наступление русских войск и было чрезвычайно рискованно держать склад пороха в самой Балаклаве.

А из истории Крымской войны известно, что в конце октября действительно ожидалось наступление русских войск на Балаклаву. И даже известен такой нижеследующий любопытный факт. Английским патрулем была задержана гречанка, которая пыталась пройти в Балаклаву. На допросе она сказала, что она направляется из Севастополя к своим родным, проживающим в Балаклаве. Однако ее поведение показалось подозрительным, и при обыске в ее туфле нашли записку, которая призывала балаклавских жителей поджечь город в момент наступления русских войск.

А так как пожар в Балаклаве в первую очередь создал бы угрозу транспорту, нагруженному порохом и снарядами, то совершенно естественно, что «Резолютт» был удален из гавани и поставлен на рейд.

Теперь становится понятным поведение капитана «Резолютт», которого (как мы уже знаем) начальник порта посадил под арест за слишком настойчивое домогательство снова войти в гавань. Совершенно очевидно, что этому капитану была неизвестна вся ситуация с наступлением и с предполагаемым поджогом Балаклавы. И весьма понятно, что он недоумевал — на каком основании его убрали из гавани и поставили на рейд вблизи скал, что, по его мнению, составляло громадную угрозу для его взрывчатых припасов.

Начавшиеся штормы заставили его со всей резкостью домогаться более спокойного места, где нет угрозы удариться о скалы. Однако начальство видело еще большую угрозу в том, что «Резолютт» будет стоять вблизи горящих зданий. Вместе с тем военная обстановка не позволяла, видимо, огласить столь важный военный секрет, как наступление русских. Вот, видимо, почему произошла бурная сцена столкновения капитана «Резолютт» с начальником порта.

Эта сцена, как известно, закончилась арестом капитана, что, без сомнения, сохранило ему жизнь.

Сейчас, конечно, трудно сказать что-либо утвердительное, но можно допустить, что найденный пароход, который был признан «Черным принцем», на самом деле был транспортом «Резолютт».

Конечно, это предположение остается в плане догадки, а не утверждения. Но эта догадка усиливается, если вспомнить, что японцы удивлялись тому, что все металлические части парохода были в исковерканном виде. Директор Катаока даже в этом увидел чью-то руку, которая искусственно ломала металл. Однако теперь можно допустить, что такая исковерканность частей была результатом взрыва, который, без всякого сомнения, произошел на пароходе в момент его гибели от ударов о скалы.

То, что взрыв был, — это подтверждается находками. Были найдены, например, куски и обломки взорванных снарядов.

Правда, несколько снарядов нашли в целом виде. И это может ввести в заблуждение. Поскольку трудно ожидать, что что-нибудь из снарядов могло не взорваться, если произошел взрыв на пароходе, груженном артиллерийскими припасами. Тем не менее такой случай мог произойти, если предположить, что взрыв последовал, когда пароход частично уже был затоплен. Вот именно при этом обстоятельстве полной детонации могло не быть, так как часть снарядов уже находилась под водой.

Так или иначе, развалины найденного парохода могли быть остатками взорвавшегося транспорта «Резолютт».

Я снова повторяю: я делаю предположение, а не утверждаю против мнения, установленного специалистами.

Если же найденный пароход все же не «Резолютт», а «Черный принц», то тогда многое становится непонятным. Во-первых, непонятно, куда же делись орудия, которыми был вооружен военный пароход. Ведь орудиям, по своей тяжести, более всего надлежало находиться в том месте, где они затонули. Тем не менее никаких орудий найдено не было. Во-вторых, непонятно, куда подевалась средняя часть кузова, если не было значительного взрыва.

Правда, мистер Катаока предполагал, что над средней частью кузова поработали сами англичане, доставая свое золото.

Но тут мы не беремся что-либо утверждать, так как эта работа была возможна только лишь во время Крымской войны, то есть в те давние времена, когда водолазная техника стояла на слишком низком уровне.

Но если тем не менее англичане и с такой низкой техникой достали свое золото, то это им делает высокую честь, и, стало быть, они вполне заслужили то, что достали. Но тогда странно, что они с таким надменным равнодушием и спокойствием взирали на работу, которая происходила впустую. Впрочем, за давностью лет это дело могло быть позабыто ими.

Итак, на вопрос: был ли найденный пароход «Черным принцем», мы можем ответить лишь гадательно. Мы можем предположить такую пропорцию: тридцать пять процентов (из уважения к авторитетным мнениям) за то, что это был действительно «Черный принц», пятьдесят процентов за то, что это был «Резолютт», и пятнадцать за то, что это был какой-нибудь иной пароход, над которым поработали итальянцы.

28. Было ли золото на «Чёрном принце»

Теперь подойдем ко второму вопросу — имелось ли золото на погибшем «Черном принце».

Этот вопрос также следует проверить со всей тщательностью. Впрочем, вопрос решается более коротко, чем первый.

Со всей очевидностью можно сказать, что даже если на «Черном принце» имелось золото, оно не было найдено за все эти семьдесят лет. Иначе об этом раззвонили бы на весь мир. Скрывать не было причин. Можно лишь, пожалуй, допустить одно обстоятельство, которое осталось неизвестным миру, — это если англичане достали золото тотчас после катастрофы.

Однако оставим это обстоятельство пока в стороне и попробуем решить основной вопрос — был ли золотой груз на «Черном принце».

За то, что золото было, говорит, во-первых, вся печать, которая затрагивала вопрос о «Черном принце». Однако следует немедленно отметить, что о золоте говорит печать, более близкая нашему времени.

Более ранняя печать о золоте не упоминает.

В старинной печати мы всюду читаем, что «Принц» вез ценный груз, но то, что было золото, не указывается.

А уж казалось, что русские газеты того времени должны бы разгласить о такой потере врагов. Тем не менее нам не удалось отыскать сообщений о гибели золота.

Например, «С.-Петербургские ведомости» за 1854 год сообщают: «Погибло тридцать два английских судна и винтовой пароход «Принц» со всей зимней одеждой для армии и различным грузом в триста тысяч долларов, со всем экипажем».

Известный военный историк того времени Аничков[9] также не сообщает о гибели золота. Он пишет:

«У Балаклавы погиб «Принц», только что прибывший с зимней одеждой и грузом на триста семьдесят пять тысяч рублей серебром» («Военно-исторические очерки»).

Морской сборник за 1854 год сообщает, что «пароход «Черный принц» погиб со всем экипажем, с зимней одеждой и с грузом в пятьсот тысяч франков».

Английская печать того времени, перечисляя, что именно погибло, тоже ничего не говорит о золоте.

Зато печать более поздняя полна сообщениями о золоте.

В английской книге «Крымская война» (1877) указано, что «Принц» вез пятьсот тысяч фунтов стерлингов и теплую одежду.

В дальнейшем же каждое сообщение о «Принце» связано с погибшим золотом. Однако нам более ценны указания старой печати. И поэтому, ознакомившись и с теми и с другими источниками, мы склоняемся к мнению, что на «Черном принце» золота (во всяком случае большой суммы) не было.

Однако давайте попробуем разобраться в этом деле без ссылки на документы.

Уже поверхностный взгляд говорит за то, что вряд ли золото (в такой сумме) было на пароходе. В самом деле. Предположим, что в Балаклаву прибыло пять миллионов рублей для уплаты жалованья армии. Пароход теряет якорь. Находится во время первого шторма (10 ноября) в явно рискованном положении. Тем не менее начальник порта не желает принять в гавань прибывший пароход. Вместо этого начальник порта посылает «Принцу» один якорь.

Обстоятельство чрезвычайно абсурдное в том случае, если на «Принце» было золото. Все поведение капитана порта говорит за то, что на «Принце» золота не было, в противном случае желанный корабль был бы бережно поставлен в гавань и его не стали бы подвергать опасности стоять на одном якоре.

Тут даже не помогает делу, если отказ принять «Принца» рассматривать как боязнь, что пароход попадет в руки русских в случае их наступления. Этот случай нельзя допустить, так как это судно было винтовое и, находясь под парами, оно всегда могло убраться вовремя.

Так что все говорит за то, что «Принц» не был принят в гавань, так как его прибытие не считалось чем-то экстраординарным.

И это есть второе (после печати) доказательство того, что большого золотого груза на «Принце» не было.

Однако против того, что было золото, говорит еще одно немаловажное обстоятельство, основанное на архивных документах.

В английском парламенте в 1854 году на запрос по поводу гибели «Принца» некто сэр Грахем сказал, что действительно имеется известие о потере парохода «Принц». Однако, перечисляя потери, докладчик ничего о золоте не упомянул. В следующем же году в отчете английского парламента значится следующее показание Джона Вильяма Смита: «Я должен установить, что накладная на шестьдесят тысяч соверенов пришла для комиссариата с этим судном. И хотя я не имел специального приказания в отношении распоряжения этими деньгами, тем не менее я взял на себя ответственность выгрузить их утром в воскресенье в Константинополе и таким образом спас их».

Это немаловажное показание говорит о том, что спасено было около полумиллиона рублей золотом. Однако это, конечно, еще не означает, что, кроме этих денег, на «Принце» не могло быть других сумм. Быть может, тут речь шла о спасении части золотого груза.

В общем, эти три факта, связанные вместе, дают, по-видимому, правильную картину того, что было. Очень вероятно, что на «Черном принце» имелось золото именно в том количестве, какое было снято в Константинополе. То есть, другими словами, «Принц», выгрузив полмиллиона рублей в Константинополе, пришел в Балаклаву без золотого груза.

И к этим трем фактам можно добавить четвертый факт.

За все восемьдесят лет англичане не проявили активного интереса к своему золоту, лежащему на дне моря.

Больше того, почти все страны в той или иной степени приступали к работам, либо высказывали желание отыскать затонувшее сокровище. Англия же осталась равнодушной к своим деньгам.

И это есть четвертое доказательство того, что золота на затонувшем «Черном принце» не было.

Итак, проверив все, мы склоняемся к мысли, что золота на затонувшем пароходе не имелось.

Конечно, наше предположение гадательно. И мы бы предложили такую пропорцию: девяносто пять процентов за то, что золота не было, четыре процента за то, что англичане достали золото вскоре после гибели парохода, один процент за то, что золото осталось в море.

29. Финал

Итак, наш исторический очерк, наше маленькое исследование о «Черном принце» подходит к концу.

По всей вероятности, мы не ошибемся, если эту историю о золоте назовем легендой.

И если это так, то вот прекрасный случай, когда можно увидеть, как именно возникают легенды и как они иной раз заканчиваются.

Впрочем, конца еще нет. Еще могут быть самые большие неожиданности. Например, спустя три года после всех неудач, после того, как японская экспедиция ни с чем уехала, снова в наше полпредство в Италии поступило предложение относительно «Черного принца».

Некий итальянский капитан Р. А. Бозано выразил желание заняться поисками погибшего золота. В своем заявлении (в 1929 году) он пишет:

«Считаю нужным известить вас, что по этому делу я уже вошел в соглашение с английским адмиралтейством, которое недавно сообщило мне все необходимые данные».

На это заявление руководители Эпрона ответили нашему полпредству в Риме, что итальянцы могут быть допущены к работам, но только в том случае, если у них имеются точные доказательства о золоте «Черного принца».

После этого ответа капитан, видимо, решил поисками золота не заниматься, так как новых заявлений от него не последовало. И тем самым он сохранил свои кое-какие капиталы, которые чуть было не попали в общий мировой котел расходов по розыску «Черного принца». А общая сумма этого расхода столь велика, что она (как сказал Катаока) уже значительно превысила то, что хотели найти.

Человечество привыкло платить большие деньги и нести большие потери за свою склонность к идеалистическим мечтаниям.

И мы полагаем, что история с «Черным принцем» еще не отрезвила романтических голов.

Поэтому тем более интересно видеть, как на шаткой основе и зыбкой почве, как на сказке и легенде возникло мощное учреждение, которое шаг за шагом отбрасывало то, что относится к фантазиям и к выдумке. На общем романтическом фоне, на фоне риска, азарта и игры (то, что характерно для буржуазного строя) велась та реалистическая и ясная линия, которая привела к победе. И на фоне золотой лихорадки это было поразительно видеть.

Так или иначе, у всех желающих найти легендарное золото были тяжкие поражения и большие потери.

Что же касается Экспедиции подводных работ особого назначения, то, вопреки всему, поражения не последовало. И хотя золото «Черного принца» и не было найдено, зато было найдено то, что давно превысило огромные суммы, каковые желали найти искатели морского клада.

За пятнадцать лет работ Эпроном были подняты со дна моря двести пятьдесят судов, из которых больше половины восстановлено и бороздят воды морей и океанов.

Помимо судов, Эпрон дал нашей промышленности сто сорок тысяч тонн металла, поднятого с морского дна.

И в свете этих дел меркнет сияние легендарного золота «Черного принца».

Возмездие

1. Вечер воспоминаний

Во время годовщины Октябрьской революции на одном из ленинградских заводов был устроен вечер воспоминаний.

Каждый из желающих рассказывал о своем участии в революции, о своих подвигах, о своих встречах со знаменитыми революционерами и о своей прошлой боевой жизни.

Делились своими воспоминаниями не в торжественной обстановке и не в зале с эстрадой и кафедрой, а просто участники вечера за чашкой чая вели свои беседы. Это придало разговору живой и непринужденный характер. И в тот же вечер моя записная книжка была вдоль и поперек исписана интересными заметками и сюжетами.

Между прочим, очень много всех смешил заводский парикмахер, некто Леонидов. Он очень забавно и комично рассказывал, как он до революции служил в модной парикмахерской на Морской и как там он стриг и брил разных генералов и князей. И какие там у него встречались требовательные и нахальные клиенты, не разрешавшие во время бритья дотрагиваться пальцами до своей благородной кожи.

Все очень смеялись, когда Леонидов вспоминал иные забавные факты из своей практики. Но об этом я расскажу как-нибудь в дальнейшем.

После Леонидова с коротенькой речью выступил немолодой слесарь Коротков, раненный в Февральскую революцию. Он рассказал об уличном столкновении с полицией, во время которого он и был ранен.

И вот наконец выступила работница завкома, товарищ Анна Лаврентьевна Касьянова, награжденная в свое время орденом Красного Знамени.

2. Речь А. Л. Касьяновой

Речь Касьяновой была исключительно интересна и занимательна. Это было воспоминание о прожитой жизни, о революции, о гражданской войне, о знаменитом Перекопе и о бегстве барской России за границу.

Это был рассказ человека, побывавшего в самом пекле революционных событий.

Уже по первым ее фразам я понял, что это не заурядная женщина с простенькой и обыкновенной биографией. И действительно, ее жизнь поразила нас каким-то внутренним, особенным значением.

Ее речь всех нас захватила, и мы не заметили, как промелькнуло полтора часа.

Во время перерыва я подошел к т. Касьяновой и попросил ее разрешения написать повесть об ее жизни.

Анна Лаврентьевна сказала:

— Если это получится как забава, то не надо. Мне было бы неприятно, если б вы посмеялись над моей жизнью. Но если это полезно для дела революции, то я согласна, чтоб вы это написали.

Потом она добавила:

— Только то, что я рассказала, — это древняя история. Сейчас мы заинтересованы другой материей — строительством и расцветом нашей страны. И эта старая история моей жизни, может, сейчас не так полезна в литературе, как другие, более современные темы.

Я сказал:

— Это именно та «древняя история», которая исключительно нам интересна, потому что без таких историй, может быть, и не было бы того, что есть сейчас.

В общем, я условился с Касьяновой, что по окончании моей работы мы повидаемся с ней и она внесет поправки, если в моей повести будут неправильности или неточности против правды.

Однако значительных неправильностей в моей работе не оказалось, и товарищ Анна Лаврентьевна Касьянова дала свое согласие опубликовать историю своей жизни.

Необходимо сказать, что в этой моей работе я постарался сохранить все особенности рассказчицы, все ее интонации, слова и манеру.

Однако прежде чем приступить к рассказу, я скажу несколько слов о наружности Касьяновой.

Она среднего роста. Склонная к полноте. Ей сейчас примерно около сорока лет. У нее голубые глаза, русые волосы и несколько широкое лицо. Вероятно, в молодые годы она была очень красива той прекрасной, здоровой русской красотой, в которой чувствуются сила, уверенность и удивительное спокойствие.

Вот что рассказала Касьянова.

3. Детство

Я родилась в рабочей семье. Мой отец, Лаврентий Иванович Касьянов, крестьянством не занимался. Он был рабочий. Он служил на сахарном заводе. И мы жили в сорока километрах от Киева.

Но в японскую войну его во время забастовки на заводе арестовали и куда-то забрали. И он к нам не вернулся.

И тут после этого, если так можно сказать, все равно как бомба разорвалась в нашей семье. Отец не вернулся. Старший брат, мальчик лет семнадцати, уехал в Персию и там где-то остался. У сестренки открылась болезнь почек. И она потом умерла. И моя мать, видя все это, тоже начала хворать, гаснуть, и в скором времени она тоже скончалась.

В свои семь лет я осталась круглой сиротой. И только у меня в Киеве проживала одна тетя. И тогда эту тетю вызвали из Киева и спросили, что делать. Тетя удивилась, что я осталась одна, и отдала меня в соседнюю деревню в няньки к одному своему знакомому кулаку.

А у этого кулака была большая семья. Его родственники. Он сам. Два сына — Мишка и Антошка. И еще грудная девочка Феня, которую мне надо было нянчить.

А мне было всего семь лет. И можете себе представить, какая я была в то время няня. И какой мне был интерес ухаживать за этой девочкой.

Фамилию этого кулака я запомнила на всю жизнь. Это был исключительно богатый мужик и мироед, Максим Иванович Деев.

Он держал несколько батраков, которые обрабатывали его поля и смотрели за его хозяйством.

4. На заводе

Этот кулак Деев, видя, какая я нянька, решил меня отдать на завод.

И он меня отдал на сахарный завод, где в свое время работал мой отец, мой папа.

Я стала работать на этом заводе. И я там работала по двенадцать часов в сутки.

И когда я возвращалась домой, то дома я тоже не знала отдыха. Я дома продолжала работать. Я носила дрова. Убирала хлев. Пригоняла коров. Кормила птиц. Нянчила Феню. И утром часов в пять снова уходила на завод.

Мне хотелось играть в куклы или побегать с ребятишками, но вместо того вот что я имела.

А у нас там, на сахарном заводе, детей использовали на подсобных работах. У нас там дети подбирали свеклу. Каждому из ребят полагался такой железный крючок. И вот с этими крючками мы ходили взад и вперед и подбирали свеклу, поскольку она то и дело падала, когда ее подвозили на эстакаду.

А когда мне исполнилось девять лет, то меня перевели с этой легкой работы к станкам, где сахар рубят.

Там были такие особые ящички, куда бросают сахар. И вот мы, дети, подбирали кусочки и швыряли их в эти ящички.

Но когда мне ударило двенадцать лет, то меня уже поставили на станок. И я там рубила сахар. И там я этим занималась до пятнадцати лет.

И мне за это кулак Деев ежемесячно платил один рубль. Но сам он за меня получал сначала три рубля, а потом восемь.

Он в течение шести лет получал за меня по восемь рублей. Но я продолжала получать от него один рубль. И на эти деньги я должна была справлять себе обувь и одежду.

И за каждый этот мой несчастный рубль, полученный от него, он заставлял благодарить себя как за совершенную милость. И я его сердечно благодарила, потому что не понимала, как еще бывает иначе. Я не знала, что это был возмутительный акт с точки зрения революции. Я не отдавала себе в этом отчета. Я, девчонка в пятнадцать лет, жила как в дремучем лесу.

И только когда произошла революция, я кое-что стала понимать.

Но во время революции я уже не работала у Деева, а служила кухаркой в Киеве. Но тем не менее я тогда вспомнила эту эксплуатацию. Я вдруг вспомнила, как он мне платил один рубль, а остальные деньги брал себе. И как он, кроме того, заставлял меня дома работать до того, что я спала не больше пяти часов в сутки.

И когда я впоследствии нарисовала себе эту картину, я просто не могла с собой совладать. Меня трясло от злобы, когда я подумала, как это было.

И, руководимая этой злобой, я даже нарочно решила поехать в деревню поговорить с Деевым.

Это было вскоре после Февральской революции.

5. Поездка в деревню

А мне в то время было около девятнадцати лет. И я тогда, повторяю, жила в Киеве. Я была прислугой, кухаркой.

И это было исключительное движение души, что я вдруг вспомнила эту эксплуатацию и решила съездить в деревню.

Я сама себя уговорила, что мне надо было побывать в деревне. У меня там решительно никаких дел не было.

Тем не менее в мае я приехала в деревню. И зашла во двор к Дееву. Он сидел на крылечке и грелся на весеннем солнышке.

Я его три года не имела счастья видеть, но я ему не поклонилась. И он мне не поклонился.

Он мне грубо сказал:

— Ты чего шляешься по чужим дворам? Это еще что за новости!

Тогда я ему сказала, еле сдерживая свое негодование:

— Ты что же мне, старая плешь, платил один рубль, в то время как сам получал за меня восемь рублей! Ты знаешь, как это называется с точки зрения революции?

Но Деев на это засмеялся и велел своим сыновьям Мишке и Антошке выгнать меня со двора.

И я тогда удивилась, что революция не облегчила мои душевные страдания. Я только потом узнала, что это была буржуазная революция, ничего не имеющая с нами общего. И надо было еще ждать полгода, чтобы произошла другая, народная революция, которая все поставила на место.

Так или иначе, кулак Деев стал смеяться над моими словами. И он до того смеялся, что еле мог выкрикнуть Мишку и Антошку.

А когда те прибежали, то я удивилась, как они выросли за эти три года, что я провела в Киеве.

Они были все равно как здоровые жеребцы.

Деев им сказал:

— А нуте-ка, прогоните мне эту белобрысую халду, приехавшую с глупостями к нам из Киева.

Старший кулацкий сын Мишка не стал меня гнать. Он сказал: «Не надо этого делать». Но другой сын, Антошка, ринулся на меня, словно дикий бык.

Он начал меня бить ногами. Стал выталкивать меня со двора.

Мы с ним одновременно выбежали на улицу. И там друг против друга остановились.

И он, засмеявшись, мне сказал:

— Я тебя, Анютка, прогнал со двора, потому что мне папенька так велел. А если ты у нас хочешь получить работу, то наймись ко мне блох ловить.

И от этих его насмешливых слов у меня буквально свет померк в глазах. Души моей не стало от этой его дурацкой и нахальной фразы.

Я вдруг схватила коромысло, стоявшее у колодца, и ударила им кулацкого сына Антошку. Я два раза и больше его ударила. И потом я, кажется, даже стала молотить его этим коромыслом.

И он вдруг испугался, что увидел такую мою злобу, какую он не предполагал видеть в женщине.

И от страха он закричал:

— Ах, подойдите все сюда! Вот что она со мной делает!

Но потом вдруг побежал к дому, бросая горстями кровь с носу.

И я тогда пришла в себя и пошла обратно. И даже не обернулась назад, чтоб посмотреть, не бежит ли кто за мной. Мне в тот момент, как помнится, сделалось все равно.

И только я потом узнала, что сам старик Деев хотел выстрелить в меня из дробового ружья, но он испугался это сделать, потому что ему сказали, что я член горсовета.

Но я тогда не знала, о чем он замышлял, и бесстрашно шла с тем, чтобы никогда сюда не возвращаться.

Но я вернулась сюда через двенадцать лет. Через двенадцать лет я была в этом районе. И снова нарочно заехала в эту деревню.

Это был уже 1930 год.

И вот я заехала в эту деревню. И пошла на двор к Дееву.

Но оказалось, что старик Деев уже давно отправился путешествовать на тот свет. А его сыновья, Мишка и Антон, были раскулачены и высланы из этого района. И никого из их родственников я тут больше не нашла.

А в их помещении была изба-читальня.

Я зашла в эту избу.

И когда я зашла в эту избу-читальню, я вдруг рассмеялась, что так все случилось.

Я не обладала жестоким сердцем, и я всегда была внимательна к чужому страданию. Но тут я рассмеялась, когда вошла в избу.

Заведующая избой-читальней спросила меня: «Чего вы смеетесь?» Я ей ответила с той сердечной простотой и наивностью, которые у меня тогда были. Я ей сказала:

— Я смеюсь, что произошла такая народная революция, которая оправдала мои надежды.

И тогда заведующая, не поняв, в чем тут дело, сказала:

— Может быть, вы хотите взять какую-нибудь книжку почитать, чтобы повысить свою культуру?

Не помню сейчас, но, кажется, я действительно взяла тогда какую-то книжку. Но в те дни я не стала ее читать, потому что у меня и без книг тогда слишком было переполнено сердце.

6. В Киеве

А что касается дореволюционного времени, то у этого кулака Деева я находилась почти что до шестнадцати лет.

А когда мне исполнилось шестнадцать лет, к нам в деревню прибыл из Киева один мой знакомый, ранее служивший на сахарном заводе.

Он мне симпатизировал.

Он мне сказал:

— Бросай, Аннушка, своего кулака Деева и давай поедем в Киев. И я там куда-нибудь определю тебя на работу. Сам я служу в Киеве в москательной лавке. И если ты захочешь, мы там будем с тобой встречаться по воскресеньям.

И вот я тогда бросила своего кулака и действительно поехала в Киев.

И я там в скором времени устроилась прислугой к одной барыне.

Собственно говоря, это была, так сказать, не чистой воды барыня. Ее муж служил в интендантстве по снабжению армии. И был все время в разъездах.

А супруга его содержала небольшую шляпную мастерскую, в которую она даже никогда не заглядывала по причине своего нездоровья. А просто там у нее кто-то работал, а прибыль получала она. Тогда это было в порядке вещей, что один работает, а другой за него барыши получает. Это не казалось чем-то особенным. Это было тогда повседневным делом — подобная эксплуатация.

А у этой барыни была дочка Оленька. И Оленька оставила по себе очень хорошее воспоминание. Она меня учила грамоте. Она сама была гимназистка выпускного класса. И была чересчур бойкая и развитая не по летам. За ней постоянно мужчины бегали. И даже какой-то юнкер из-за нее хотел застрелиться.

Но у нее хватало времени со мной заниматься. Она мне преподавала географию, чтение, арифметику и ботанику.

В общем, я ей очень благодарна за науку, потому что к моменту революции я была уже немного подкована в смысле грамотности, и я уже не была такой, что ли, чересчур темной особой.

Эта Оленька потом вышла замуж и уехала из Киева. И я не знаю, где она теперь.

Я у них служила около двух лет. И я тогда нигде почти не бывала. А моего знакомого, с которым я приехала в Киев, взяли на войну. Он был мобилизован.

Я его провожала на вокзал. И я не знаю, что с ним в дальнейшем стало. Наверное, он был убит на войне. Или он пропал без вести. Только я о нем никогда ничего не могла узнать.

А он очень страдал, что уезжает от меня. И мы с ним торжественно, как жених и невеста, поцеловались на вокзале.

Но я привыкла терять близких мне людей. И не имела от этой потери какого-нибудь отчаяния.

Я тогда стала больше работать, чтоб не скучать.

И я поступила даже на курсы поваров, чтобы повысить свою квалификацию.

Мне моя барыня разрешила это сделать. Ей самой смертельно хотелось, чтоб я у нее лучше готовила. И она мне позволяла по вечерам ходить на занятия.

Но от этого она, увы, не получила своего выигрыша, потому что я вскоре ушла от нее на более хорошее место, к одной генеральше.

7. Генеральша Дубасова

У нас рядом с нашим домом был отдельный особняк. И там жила генеральша Нина Викторовна Дубасова, урожденная баронесса Недлер.

Она была сравнительно молодая, довольно интересная особа. Ей было около тридцати лет.

А сам генерал Дубасов был постоянно на фронте. Он был боевой генерал. Фронтовик. А она тут жила все равно как в сказке.

Они были очень богаты, эти Дубасовы. У них было несколько имений на Украине. И к ним постоянно мужики привозили всякую снедь и продукты. И, кроме того, мужики привозили им деньги. И в довершение всего кланялись в пояс и целовали ручку. Причем они круглый год работали. А та за них отдыхала. И пользовалась всем на свете. Просто невероятно сейчас подумать, как это тогда было.

В общем, генеральша жила в полной роскоши, не зная никаких затруднений.

У нее, между прочим, было три денщика. А когда с фронта приезжал генерал, то он еще двух денщиков с собой привозил. Так что это было смешно видеть, что у них был такой личный штат.

Кроме того, у них было два кучера, два дворника, горничная, истопник и кухарка. А поскольку сам генерал был почти все время на фронте, то все эти услуги относились только к баронессе Нине Викторовне, которая прямо с ума сходила от своего безделья.

Она меня видела несколько раз со своего балкона и велела мне сказать, чтоб я бросила служить у прежней барыни и чтоб я перешла к ней, поскольку я ей почему-то понравилась.

И она мне положила в два раза большее жалованье. Я получала шесть рублей, а она мне дала двенадцать рублей. А в то время это были порядочные деньги.

И тогда я к ней перешла. И вскоре я убедилась, что она была страшно сумасшедшая. Она была недотрога и истеричка в высшей степени.

Ее люди очень не любили. И она часто выгоняла то одного, то другого. Причем у нее была тенденция не платить. Она рассердится, например, на дворника, вышвырнет ему за дверь паспорт и велит сразу уходить. И никакой управы на нее нельзя было найти.

У нее было три денщика. Так она каждый день их лупила. Сейчас, конечно, трудно даже представить, как это можно ударить служащего человека. Но тогда это был не вопрос. Тогда это было вполне законное явление. И она за каждый пустяк била то одного, то другого. Она била их по лицу. Причем у нее не было даже злобы, а просто это была у нее привычка. А на битье они, как военные, не имели права ничего сказать. Они даже не смели шелохнуться. Они стояли навытяжку, когда она их лупцевала. И только один денщик, некто Боровский, поднял руку, чтоб защититься.

Он поднял руку, чтобы закрыть свое лицо от побоев. Он ей сказал: «Я, Нина Викторовна, весь в огне горю. Еще, — говорит, — один удар, и я, — говорит, — могу допустить крайность».

И он совершенно легко отодвинул ее от себя. Он отбросил ее от себя, чтоб не иметь соблазна пойти на крайний шаг. А она нарочно на пол упала. И такой она плач подняла, такие крики и такую истерику, что чуть не со всего района собрались люди на это сумасшествие.

И тогда Боровского арестовали и посадили в тюрьму.

8. Новая кухарка

Но интересно, что после этого случая она не стала тише себя вести и продолжала своих денщиков лупцевать.

Конечно, невоенных служащих она остерегалась бить, но весьма часто замахивалась.

Один раз она даже на меня замахнулась.

Но я ей сказала спокойно и просто:

— Имейте это в виду, Нина Викторовна: если вы меня тронете, то я сама за себя не отвечаю.

А я тогда была исключительно сильная и здоровая. Я была очень цветущая. У меня, например, был медальон. Так когда я его надевала, то он у меня не висел, как обыкновенно бывает висят медальоны. А он у меня горизонтально лежал. И я его даже могла видеть, не наклоняя головы. Он даже больше чем горизонтально лежал. И я даже отчасти не понимаю, как это тогда было.

Во всяком случае, я отличалась тогда исключительным здоровьем. И если б я захотела, то эту самую Нину Викторовну я могла бы вышвырнуть из одной комнаты в другую. Тем более что она была маленькая и хрупкая. Она была красивая, но тонкая и худенькая брюнетка. И когда к нам гости приходили, то они все больше смотрели на меня, чем на нее. А это ее очень бесило и расстраивало.

Конечно, я не скажу, что я отличалась в то время какой-нибудь удивительной красотой. Но я многим нравилась. И мое здоровье останавливало на себе внимание. Я была тогда до сумасшествия здоровая.

А если говорить о недостатках, то у меня были руки, которые мне принесли несчастье. И когда я в дальнейшем попалась в Крыму к белым, то мои руки меня выдали с головой. Белые сразу поняли, кто я такая. У меня были обыкновенные рабочие руки. У меня были большие мужицкие руки, которые от постоянного кухонного жара пылали тогда краснотой. И с точки зрения дворянской жизни это был крупнейший недостаток. В те времена некоторые барыни, чтоб вызвать белизну и еще больше заморить свои ручки, ставили даже к ним пиявки и надевали на ночь лайковые перчатки. Потому что труд в том обществе считается большим позором. И нельзя было иметь то, что напоминало о принадлежности к трудовому классу.

Нет, конечно, вообще говоря, красиво иметь тонкую ручку. И я ничего бы не имела против этого. Но я тогда страдала не по этой причине. А просто у меня была такая бурная жизнь и среди таких людей, которые весьма подозрительно смотрели на мои руки. И это мне мешало.

Сейчас я физическим трудом не занимаюсь, и руки у меня стали нормальные, но тогда действительно было что-то особенное. И я тогда не раз досадовала, что для достижения моей цели я не имела белых дворянских ручек с голубыми жилками, для того чтобы ввести в заблуждение моих врагов.

9. Генеральшины гости

Итак, я поступила кухаркой к генеральше Нине Викторовне Дубасовой.

И она была этим очень довольна, потому что я была в то время интересная, а это ее очень устраивало. Она была из таких надменных барынь, которые любят, чтоб у них все было самое красивое, самое наилучшее. И она добивалась, чтоб у нее прислуга тоже отличалась какой-нибудь интересной внешностью.

Ей нравилось, когда гости поражались, что им открывает дверь такая миловидная прислуга. Она этим удовлетворяла свою барскую спесь и дурацкую гордость.

Но поскольку я была кухаркой, то я к гостям не должна была выходить. У нас днем двери открывали денщики, а вечером горничная.

Но баронесса непременно захотела, чтоб и я открывала двери.

И я тогда в вечерние часы стала тоже подходить к дверям. Тем более что свою личную горничную Катю генеральша не любила к гостям выпускать, так как она и ростом и чернотой волос отчасти напоминала свою барыню. А это ее компрометировало и, вероятно, снижало в глазах знакомых.

Так или иначе, я по вечерам впускала гостей.

Но это не так долго продолжалось, потому что она сослепу приревновала меня к одному офицеру, который был ее любовником.

К ней каждый день заходил один молоденький офицерик, некто Юрий Анатольевич Бунаков. Он был хорошенький такой, как кукла.

И я раньше никогда таких не видела. Он был похож на херувима. У него на щеке была нарисована черная мушка. И губы свои он подкрашивал красной краской. И всегда ходил с маленькой коробочкой. Там у него была пудра. И он то и дело припудривался, потому что он любил, чтоб у него была матовая кожа.

Сначала он меня просто рассмешил своей кукольной наружностью. Я даже не знала, что бывают такие изнеженные мужчины. Я хохотала, как сумасшедшая, когда в первый раз его увидала. Тем более что он вел себя как ребенок. Он капризничал, хныкал и с головной болью валялся на кушетке.

Но Нина Викторовна была в него сверх всякой меры влюблена. Она его обожала. И от него без ума находилась. Она могла глядеть на него круглые сутки. Она считала его удивительным и небывалым на земле красавцем.

Она с ним буквально нянчилась.

И когда генерал был на фронте, то Юрий Анатольевич каждый день к ней заходил.

Он играл песенки на рояле. И напевал их вполголоса. Причем весь репертуар у него был исключительно из грустных номеров. Он чаще всего пел: «О, это только сон» и «Под чарующей лаской твоею».

Также он имел привычку твердить такие стихи (я их запомнила, потому что я их в свое время записала):

Все на свете, все на свете знают —

Счастья нет.

И который раз в руках сжимают

Пистолет.

И который раз, смеясь и плача,

Вновь живут.

Хоть для них и решена задача —

Все умрут[10].

И он при этом подкидывал в руках свой браунинг № 1, с которым никогда в жизни не расставался.

10. Веселая жизнь

Но, конечно, это была сплошная ерунда — то, что она меня к нему приревновала. Я на него просто никак не глядела. Вернее, мне было забавно видеть его поведение. Но он действительно иногда глаз с меня не сводил.

Он мне однажды сказал в передней:

— Это, — говорит, — Анюта, чересчур жалко, что среди нашего высшего общества не бывает таких, как ты. Среди нашего общества все больше высохшие мумии. И я бы, — говорит, — наверно, вполне исцелился от меланхолии, если б я сошелся с такой особой, как ты.

Но я рассмеялась ему в лицо и не велела ему об этом больше говорить.

А моей баронессе не понравилось, что он со мной то и дело заговаривал. Она мне сказала:

— Я, — говорит, — Анюта, считаю ниже своего достоинства к вам ревновать, поскольку вы для меня человек, стоящий на нижней ступени общественной лестницы, но тем не менее двери я вам больше не позволю открывать.

Конечно, я не стала от этого горевать, потому что, откровенно говоря, в конце концов плевала на них обоих.

Кроме этого молоденького офицерика, которого у нас на кухне называли попросту Юрочка, к нам очень часто заходил его ближайший друг, некто ротмистр Глеб Цветаев. Этот был уже в другом духе. Он тоже отличался изнеженной красотой. Только что против Юрочки он был более веселый и энергичный и отличался хорошим здоровьем. Он был не такой квелый, как тот. А в остальном он был вроде него. Он тоже пудрился, мазался, на щеке носил мушку и имел черные тонкие усики, как у французской кинознаменитости Адольфа Менжу[11].

В довершение всего он курил тончайшие дамские папироски, увлекался мужчинами и душился так, что мухи боялись к нему подлетать.

Нина Викторовна считала, что по своей небывалой красоте он может стоять на втором месте после Юрия Анатольевича. Она говорила, что даже розы могли бы распускаться под его чарующей улыбкой. И он благодаря этому то и дело улыбался. Но я в этой улыбке ничего особенного не видела. Это была деланная и фальшивая улыбка, которая исчезала, когда он отворачивался.

Интересно отметить, что впоследствии я в Крыму столкнулась с этим офицером. Он тогда был начальником контрразведки в Ялте. И он там тоже улыбался, когда глядел на мое разбитое лицо. Но об этом после.

Вместе с ротмистром Цветаевым у нас часто бывал его друг, граф Шидловский. Вот этот был большой нахал. Он ко мне часто приставал со всякой ерундой.

Но он мне был просто противен своей гладкой, сытой физиономией и своими дворянскими поворотами.

Но он, конечно, не представлял себе, что кому-нибудь он может не понравиться, в то время как я дрожала от отвращения, когда он иной раз ко мне прикасался своей рукой.

Все эти офицеры у нас почти что каждый день бывали. Они тут пили вино, танцевали, играли в карты и так далее.

Иногда у них всю ночь шло пьянство и стоял бешеный разгул. Но я даже затрудняюсь сказать, что у них там еще было. Прислуга не имела права входить без приглашения.

А что касается Нины Викторовны, то она буквально дня не могла прожить без этих вечеринок, после которых она ходила желтая, как шафран, и целый день освежалась гофманскими каплями.

Из гостей у нас также иногда бывали разного сорта знаменитости — артистка Вера Холодная[12], киноактер Рунич[13] и другие. И даже как-то раз приехал к нам из Москвы артист Вертинский[14]. Этот пел свои знаменитые песенки. И эти песенки хватали нашего Юрия Анатольевича прямо за самое сердце, до того, что он навзрыд плакал и просил их петь до бесконечности.

Эти песенки также исключительно сильно подействовали на ротмистра Глеба Цветаева, который тоже прослезился и сказал, что у него такое ощущение, будто погибает весь мир и нельзя никого спасти.

Такое препровождение времени у нас было всю зиму, вплоть до Февральской революции.

11. Февральская революция

Я по-настоящему не понимала, что такое революция. Мне об этом мало приходилось слышать.

Я редко сталкивалась с людьми, которые могли бы меня на этот счет просветить. Что касается завода, то у нас там говорили об этом, но я была тогда слишком маленькая и не разбиралась. А у кулака Деева я тоже не могла ничего почерпнуть.

Я жила как в дремучем лесу.

И вот как-то утром я пошла на базар.

И вижу, что по улицам ходят студенты и обезоруживают полицию. У меня сразу екнуло сердце. Я подумала: наверно, что-нибудь особенное произошло.

Я тогда пошла дальше и вижу, что на всех углах стояли уже студенческие посты, а полиция снята.

Тогда я спросила одного, почему так делается. И он мне сказал: «Это революция».

Но я тогда не знала, как это бывает, и решила пойти посмотреть.

И вот я пошла дальше со своей корзинкой и вдруг вижу — идет громадная толпа. Некоторые идут с винтовками, а некоторые держат красные знамена, а некоторые идут так.

И многие из них кричат: «Мы идем на Сенной базар освобождать заключенных. Все идемте с нами».

А там у нас в Киеве на Сенном базаре была огромная тюрьма, в которой было много политических заключенных.

И вот я пошла вместе со всеми. И вдруг мы все (хотя я и не знала слов) в один голос запели революционную песню и с этой песней пришли на Сенной базар и увидели тюрьму.

И тогда народ с криками побежал к зданию и стал требовать выпуска всех заключенных.

А я и некоторые другие молодые женщины залезли на забор и там сидели, наблюдая, что будет. Причем я не расставалась со своей корзинкой для провизии, потому что мне надо было кое-что закупить, чтобы к двенадцати часам дня начать готовку обеда.

И вот я сижу на заборе. И слышу страшные крики. Это народ велит открыть все двери в тюрьме.

Вдруг действительно открываются все двери и ворота, и в окнах показываются заключенные. И нам видать, что они недоумевают и не понимают, что это такое. И думают — нет ли тут провокации.

Мы видим, что двери и ворота открыты, часовых нету, но никто из заключенных на улице не появляется.

И тогда среди народа раздаются нетерпеливые возгласы: «Выходите же!.. Верьте нам, произошла революция!»

И вот появляется первая партия заключенных. Они вышли из ворот и сразу поняли, что произошло. Один из них упал в обморок. А другой сразу же влез на забор и начал произносить речь. Он был большевик. Он долго говорил, а я сидела со своей корзинкой и слушала.

Он говорил, что в революции нужна прежде всего организация. Он сказал толпе: «Объединяйтесь в профсоюзы, и тогда вы можете бороться со своим главным врагом — с буржуазией, чтоб она вас не эксплуатировала».

И весь народ ему хлопал, хотя многие и не понимали, что это такое.

Тем временем из ворот тюрьмы вышли все заключенные. Некоторые были бледные и качались. А некоторые с криком радости бежали в толпу. И там они обнимались с родными и целовались со знакомыми.

Потом вышла целая партия уголовников. Но никакого нахальства среди них не наблюдалось. Они держали себя смирно и возвышенно, но только все время у всех стреляли папироски.

12. Неожиданная встреча

И вдруг, сидя на заборе, я увидела, что из тюрьмы вышел наш денщик Боровский. Он полгода сидел в тюрьме за то, что защитился от побоев генеральши Нины Викторовны.

И тут я увидела, что он прямо переродился за это время. Всегда молчаливый и сдержанный, он тут вдруг самостоятельно влез на подводу и произнес речь. И многие ему тоже хлопали.

И тогда я протискалась к нему и сказала: «Здравствуй, Паша Боровский!»

Он очень обрадовался, что увидел свою знакомую. И мы с ним решили находиться вместе.

В это время среди народа раздались крики: «Идемте все к думе, там происходят исключительно важные события».

И тут мы с Боровским побежали к думе. И встали около самой трибуны.

Там было много произнесено пламенных речей. И Боровский произнес вторую речь. Он рассказал про свой случай с генеральшей и убеждал народ не доверяться буржуазии и дворянству.

Потом я посмотрела на часы и увидела, что уже четыре часа. То есть это был час, когда генеральша садилась за стол обедать. Она в смысле еды была исключительно аккуратная особа. И не любила запоздания даже в пять минут.

Тут я вспомнила, что я даже ничего к обеду не купила.

Но Боровский мне сказал:

— Сейчас безрезультатно что-нибудь покупать. Иди так домой. А если ты боишься неприятностей, то я могу с тобой пойти. И мы тогда посмотрим, что тебе Нина Викторовна скажет в моем присутствии. Хотел бы я это видеть.

Я сначала растерялась, и мной страх овладел, когда Боровский со мной пошел. Но потом мне от этого даже стало немного весело.

И мы с Боровским пришли домой. И наши денщики форменным образом обалдели, когда увидели нас вместе. Они сказали:

— Ну, знаете ли, это уж слишком.

Но мы им объяснили, в чем дело. И среди нас поднялся горячий разговор.

И вот мы все, домашние работники, сидим в кухне и разговариваем.

Вдруг открывается дверь, и на пороге показывается Нина Викторовна, такая грозная, как она редко когда бывает.

И она так говорит, задыхаясь от злобы:

— Я не погляжу, что происходят революционные события. Мои права хозяйки остаются в полной силе. И эти права никем не могут быть нарушены. И я, — говорит, — всех вас в два счета к черту выгоню, если будет повторяться что-нибудь подобное.

Вот так она говорит и вдруг видит — сидит на стуле Боровский.

Тут она побелела как полотно, схватилась за дверь и прошептала: «Боже милосердный!»

Она, наверно, в этот момент поняла, что случилось. Она поняла, что произошло нечто небывалое в ее жизни.

И тут вдруг Паша Боровский встает со своего стула, и мы видим, что он нервничает. Он сильно волнуется.

Он встает со своего стула, отодвигает его тихонько в сторону и так говорит Нине Викторовне:

— Амба!

И если бы он сказал что-нибудь другое, она бы не так испугалась. Но то, что он сказал «амба» и при этом сделал рукой отрицательный жест, это ее устрашило до последней степени.

Она вскрикнула «ах», задрожала, пошатнулась и, бледная как полотно, выскочила из кухни.

И тут все денщики рассмеялись и сказали: «Вот, господа, что такое революция».

13. Первое крещение

Потом вдруг в кухню вошел ротмистр Глеб Цветаев. Он сказал Боровскому со своей улыбочкой:

— Если тебя, мой друг, революция освободила, то это еще не значит, что ты, как уголовный арестант и государственный злодей, можешь тут у баронессы находиться. Я прошу тебя, мой друг, немедленно удалиться, или будут самые печальные последствия.

Боровский сказал:

— Я уйду, так как я не хочу подвергать опасности моих товарищей. Потому что если мы, господин офицер, с вами сейчас столкнемся, то они за меня заступятся. И тогда мне неизвестна их судьба. Вот почему, и только поэтому, я ухожу. Но с вами мы еще, господин офицер, встретимся. И тогда я вам преподнесу такую дулю, что вы пожалеете за свои чересчур нахальные слова.

Мы думали, что после этих слов произойдет нечто страшное. Но ротмистр Цветаев повернулся на каблуках и ушел, так хлопнув дверью, что кофейница упала с полки.

И тогда Боровский, попрощавшись с нами, тоже ушел. И он взял с меня слово, что я сегодня вечером приду в университет на митинг, который был назначен в девять часов.

Тогда я наспех из чего попало приготовила обед, и горничная Катя подала его господам. И те пожрали в охотку и никаких замечаний не сделали.

А я, приодевшись, пошла в университет на митинг, ничего не сказав об этом Нине Викторовне, что было в то время большим преступлением по службе.

И вот я пришла в университет. Там уже было полным-полно. Выступали главным образом студенты и курсистки. Тут подошел ко мне Боровский. Он сказал:

— Ну, Анюта, не подкачай. Ты сегодня непременно выступи. Ты будешь говорить от лица домашних работниц. Это произведет фурор. Ты скажи что-нибудь хорошенькое про эксплуатацию прислуги.

Тут я форменным образом задрожала, потому что речи я никогда не говорила и не знала, как это нужно.

Но Боровский не стал слушать моих возражений. Он подвел меня к трибуне и познакомил со всеми видными революционерами, какие там были.

И один из них, по фамилии Розенблюм, сказал мне, как будто я была заправская ораторша:

— Ты, — говорит, — товарищ Касьянова, скажи что-нибудь о профсоюзном движении.

Тут я, скажу откровенно, совершенно сомлела, потому что я только сегодня днем впервые услышала об этом движении и еще не представляла себе, что можно об этом сказать что-нибудь определенное.

Но тут они меня привели на трибуну и представили публике.

Я не помню, о чем я начала говорить. Я только помню, что я дрожала как собака на этой трибуне. Но потом я совладала с собой и начала такую речь, что в зале произошла удивительная тишина. Все меня слушали и говорили: «Это нечто особенное, что она так говорит».

А я им развернула картину эксплуатации моего детства и сказала о теперешней жизни, которую я терплю у Нины Викторовны.

Тут я сказала, что среди нас находится еще одна ее жертва, денщик Боровский, побитый ею и посаженный в тюрьму. И тут все захотели увидеть этого Боровского.

И тогда Боровский вышел на трибуну и сказал: «Да, это так, как она сказала».

И тогда все в один голос закричали: «Скажи нам ее адрес, мы ее к черту в порошок сотрем, эту твою баронессу».

Но я сказала то, что слышала утром. Я сказала со своей трибуны:

— При чем тут адрес. Революцию надо организованно вести, надо создать профсоюзное движение, и тогда планомерно вести борьбу с буржуазною знатью.

Тут раздались такие аплодисменты, что я думала, что зал треснет пополам. Я как в чаду сошла с трибуны.

Тут сразу ко мне все подскочили. Боровский говорит: «Это что-то особенное, настолько ты исключительно великолепно говорила».

Розенблюм мне сказал:

— Ты, Анюта Касьянова, пойдешь организатором в профсоюзы. Завтра приходи к думе в оргбюро и получишь назначение.

Я как пьяная вернулась домой. И я по дороге сочиняла речи, чтобы произнести их как-нибудь в другой раз.

14. Новая жизнь

На другой день утром меня вызвала к себе барыня Нина Викторовна.

Она мне сказала:

— Если ты хочешь у меня служить, то прекрати это безобразие. Я тебе не позволю шляться по всяким митингам, где бог знает что говорится. Но я сказала, что в таком случае я откажусь от места.

Она стала меня просить, чтоб я этого не делала. Она сказала, что в три раза прибавит мне жалованье и подарит несколько платьев, только чтоб у нее в доме наступили мир и тишина.

Я ей ответила:

— Вы из образованных слоев — и говорите такие удивительные глупости. Ваши слова мне смешны и напрасны. Разве вы не видите, что делается с народом? Не от моего желания зависит прекратить то или другое.

Тут в этот момент происходит звонок, и к нам в столовую входит поручик Юрий Анатольевич Бунаков. И с ним вместе ротмистр Глеб Цветаев.

Бунаков, совершенно бледный и расстроенный, ложится на диван. А ротмистр говорит:

— Что делается на улице — это уму непостижимо. Хамья столько, что пройти нельзя. Как, — говорит, — ужасно, что в таких варварских руках будет судьба России. А к этому идет, потому что мы против них буквально маленькая горсточка. Стоит выйти на улицу, и вы в этом убедитесь.

Тут он увидел меня и закашлялся. Нина Викторовна говорит:

— Я с этой представительницей народа целый час бьюсь. Но она уперлась на своем, как баран. Ей милей, видите ли, уличная шантрапа, чем порядочная жизнь в высшем обществе. И, главное, она еще осмеливается мне возражать и вступать со мной в пререкания, как будто мы вместе с ней находимся на одной ступени жизни.

Тут ротмистр Цветаев сказал фразу, которую я поняла только через десять лет. Он сказал:

— Вот когда нам приходит возмездие от народа. Наши деды ели виноград, а у нас оскомина.

Юра Бунаков вскочил со своего дивана, и я удивилась, что в нем может кипеть такая злоба. Он сказал:

— Но ведь мы же не отдадим свои права без борьбы?

Ротмистр воскликнул:

— Мы будем драться до последней капли крови. Никакое соглашение тут невозможно, потому что сталкиваются два мира между собой. И то, что сейчас происходит, — это пустяки по сравнению с тем, что будет.

Нина Викторовна мне сказала:

— Аннушка, уйдите отсюда, нам не до вас.

И вот я в этот день, приготовив обед, поспешила в оргбюро.

В оргбюро уже все слышали обо мне. Мне там сказали: «Ты, Касьянова, пойдешь у нас агитатором. Ты будешь ходить среди масс и агитировать за профсоюзы. Ты революцию поняла именно так, как следует».

И тогда я спросила, со всей наивностью:

— Можно ли мне от барыни уйти?

И тут все засмеялись и сказали:

— Можно и даже нужно.

И вот я прибежала домой, сложила вещи и сказала: «Я ухожу».

Что было — это описать нет возможности. Но я выдержала бурю. И тогда баронесса, не заходя на кухню, швырнула мне паспорт. Но денег, почти за месяц, она мне не отдала.

Я хотела с ней об этом спорить, но как раз так случилось, что с фронта приехал сам генерал Дубасов. Я думала, что это здоровый, бородатый генерал, вроде бульдога. Но он оказался удивительно худеньким и маленьким. И он там в комнате все время что-то кудахтал. Он был недоволен и выражал свои взгляды на Юрочку Бунакова. Он приревновал Нину Викторовну. Но та вела себя удивительно нахально. Денщики мне сказали, что она нипочем не захотела отказать от дома Юрочке. И генералу, который обожал Нину Викторовну, пришлось смириться. В довершение всего пришедшие офицеры начали распространяться про революцию, и у них там поднялись горячие политические споры.

В общем, я не стала туда к ним соваться насчет своих денег. А просто пошла в оргбюро и получила там назначение. Мне там дали немного денег и отвели комнату. И мы условились относительно моей работы.

Я горячо принялась за эту работу. Тут мне все было интересно и занимательно. Новый мир стал открываться передо мной. Я только тогда поняла, как я жила и как весь народ жил. И как мы все находились в кабале и сами, по своей слепоте, не замечали этого.

И вот тут, как я уже говорила, движимая ненавистью, я и поехала в деревню для переговоров с кулаком Деевым. И эта поездка мне многое объяснила. Она мне объяснила, что, кроме этой революции, может быть еще другая, народная революция, направленная против буржуазии и дворянства.

И я, вернувшись, еще с большей энергией стала работать для революции.

Я как агитатор ходила по домам и там устраивала общие собрания домашних работниц, сиделок, нянек и санитарок.

Я им произносила пламенные речи и убеждала их вступить в профсоюз для планомерной борьбы со всякого сорта эксплуататорами, за грош выжимающими масло из трудящихся.

Почти всюду меня принимали хорошо, но в некоторых местах меня хотели даже побить за слишком левые слова.

А когда были выборы по рабочим кварталам, то меня, как представительницу от домашней прислуги, выбрали в горсовет.

А в горсовете в это время были и генералы, и большевики, и меньшевики — все вместе.

И когда я туда пришла, мне там сказали:

— Примыкайте к какому-нибудь крылу. Вы кто будете?

Тут некоторые ребята из профсоюза мне говорят:

— Поскольку мы тебя, Аннушка, знаем, тебе наибольше всего к лицу подходит партия большевиков, — примыкай к этому крылу.

И я так и сделала.

15. Октябрьские дни

И вот осенью у нас в Киеве начались выборы на съезд, который должен был состояться в Ленинграде.

Меня, как активную работницу, выбрали на этот съезд. И с киевской делегацией я выехала в Ленинград.

Я была этим очень горда. И больше, как об этом съезде, ничего не хотела знать.

Мне перед отъездом из Киева Боровский сделал предложение, но я ему отказала. Он хотел, чтобы я была его женой, он влюбился в меня.

Но мне было не до этого. В довершение всего он мне не особенно нравился. Так что я со спокойной совестью уехала в Ленинград[15].

А он, я не знаю, куда делся. Я больше его никогда не встречала.

А в Ленинграде нашу делегацию поместили в здании юнкерской школы.

В Ленинград же мы приехали в самые решительные дни.

Это было дня за два до начала съезда.

Это были горячие и пламенные дни, когда решалась дальнейшая судьба революции. Это были торжественные и боевые дни для народа. Я в те дни слышала Ленина и близко видела многих замечательных революционеров. И это было для меня большое счастье. Это был праздник, на котором я присутствовала.

Мне удивительно об этом говорить. Но, если так можно сказать, я в то время не отдавала себе отчета в том, что тогда делалось.

Я кипела в котле революции, но я не сознавала полностью все значение тех событий. И это был мой минус. Это меня никогда не успокаивало. Я всегда завидовала тем людям, которые сознательно вступили в борьбу. И для меня это были великие люди. Что же касается меня, то я должна признаться — я жила в то время как в тумане.

И такую великую революцию, как Октябрьскую, я встретила горячо и даже пламенно, но я тогда еще не сознавала, какое это великое событие в жизни трудящегося народа.

И мне даже совестно вам признаться, что я гуляла с подругой по городу в то время, как начиналась последняя борьба против буржуазии.

Мы шли тогда с ней, с подружкой моей, по Садовой улице. И вдруг услышали выстрелы.

А мы с ней были тогда еще обыкновенные деревенские девчата, дурехи, не бывшие на фронте под обстрелом. Мы сказали друг другу:

— Давай пойдем посмотрим на стрельбу.

Мы вышли на Невский проспект и увидели демонстрацию, которая направлялась от думы к Зимнему дворцу. Это были меньшевики. Они несли плакаты: «Вся власть Временному правительству».

А наш лозунг — «Вся власть Советам». И в этом мы отлично разбирались. И поэтому мы не пошли за меньшевиками, а стали пробираться на площадь к Зимнему дворцу, где, нам сказали, имеются наши отряды большевиков.

В это время мы увидели бегущих людей, которые закричали меньшевистской демонстрации:

— Господа, не идите дальше, потому что большевики вас могут встретить огнем, и тогда произойдет ненужное кровопролитие.

И вся колонна остановилась в недоумении, что им делать. В это время на площади снова раздались выстрелы.

И тогда несколько человек от меньшевиков пошли вперед узнать, что им делать.

Мы с подругой не могли пробраться к нашим и тогда пошли на площадь с другой стороны, где ходили еще трамваи как ни в чем не бывало.

Мы дошли до самой площади, которая была, к нашему удивлению, почти пустая.

Все наши отряды были расположены на Миллионной улице и под аркой Главного штаба.

Мы непременно захотели соединиться со своими. Мы почувствовали, что наступает что-то решительное. Но тут началась такая сильная ружейная перестрелка, что толпа, за которой мы шли, бросилась бежать назад.

Тут, в довершение нашей беды, подруга моя упала и подвихнула себе ногу. И я, взяв ее под руку, пошла с ней домой.

И мы всю дорогу слышали выстрелы, которые все больше усиливались.

В тот же вечер мы были на съезде и узнали, что Зимний дворец был взят.

16. Снова Киев

На другой день к нам в общежитие явился Розенблюм, приехавший с нашей делегацией. Он был сильно взволнован. Он сказал, что нам следует немедленно ехать в Киев, так как там ожидаются события и захват власти большевиками. И что наше дело быть сейчас там.

В тот же день мы уехали из Ленинграда.

Уже на вокзале в Киеве мы узнали, что в городе идет бой, большевики заняли несколько кварталов и продвигаются на Подол.

Розенблюм нам сказал:

— Хотя меня дома ожидают жена и сын и мое сердце так к ним рвется, как я даже никогда не представлял себе этого, тем не менее нам надо, не заходя домой, вступить в ряды бойцов. Кто хочет сражаться за большевизм и против Временного правительства — идемте.

И мы, оставив на вокзале вещи, пошли на Подол.

Действительно, там уже начинался жаркий бой. Юнкера, офицеры и часть гражданского населения встретили бешеным огнем киевский пролетариат.

Это сражение, как известно, решило дело в пользу Украинской рады против Временного правительства. Киевский пролетариат занял весь город, но советская власть была утверждена в Киеве только в январе, и то ненадолго, потому что тогда Киев заняли немецкие войска.

Итак, мы вступили в бой прямо с вокзала. Я тогда не стреляла, потому что я никогда не держала винтовки в руках. Но я помогала наступавшим. Я подносила патроны и бинтовала раненых.

А когда кончился бой и весь город был в наших руках, Розенблюм мне сказал:

— Теперь ты выдержала такое большое испытание, что тебе надо вступить в ряды партии.

И вот он написал записку и послал меня в партийный комитет.

Там за столом сидела женщина и заполняла партийные билеты.

А к ней была порядочная очередь из рабочих, матросов и приехавших с фронта солдат.

Я стала в очередь и вскоре получила красную книжечку.

И с тех пор я стала партийной.

А тогда было для Киева исключительно трудное время.

Немецкие войска, гетман Скоропадский[16], Петлюра[17] и Деникин[18] вступали в Киев и устанавливали там свою власть.

И нам, большевикам, нельзя было сидеть сложа руки.

Только, может быть, месяца два или три до прихода немцев я жила сравнительно спокойно, не участвуя в походах и боях. Тогда был даже такой период в моей жизни, что я сошлась с одним человеком, и мы с ним поженились.

17. В походе

Дело в том, что я там была знакома с одним революционером-студентом. Его звали Аркадий Томилин. Он был сын чиновника, но он был всецело на стороне пролетариата, когда мы сражались в Киеве. Я к нему питала большое уважение. И он был тоже в меня влюблен. И у нас, вообще говоря, возникло большое чувство друг к другу.

Он не был в партии, но он весь горел, когда дело шло об интересах народа. Он ненавидел дворянство и купечество. И говорил, что каждый честный человек должен биться только за трудящихся. Он говорил, что сейчас наступил такой момент, когда народ может наконец сбросить со своих плеч всех эксплуататоров, с тем чтобы работать в дальнейшем для себя, а не для кучки паразитов. А как это будет в дальнейшем называться — коммунизм или как-нибудь иначе — это его пока не интересует. Там, в дальнейшем, разберутся и сделают именно так, как это будет полезно для трудящегося народа. А пока мы должны биться за эту ближайшую цель, хотя бы это нам стоило жизни.

Он был очень пламенный и честный человек. Он был студент-политехник. Но он курса не закончил. И мы с ним вместе вступили в партизанский отряд, когда Киев был под властью немцев и Скоропадского. А когда немцы оставили Киев (после революции в Германии), мы вступили с ним в ряды Красной гвардии.

Мы с ним вместе находились в Пластунской дивизии на Черниговском фронте.

Я была там в качестве разведчицы, а он состоял в пулеметном отряде.

Но в бою под Черниговом, когда мы брали город, он был убит белогвардейской пулей.

Я привыкла терять людей, и у меня всю жизнь были большие потери, но тут я не знаю, как я была ошеломлена. Я была растеряна и потрясена, и я так плакала, как никогда этого со мной не было и никогда, наверно, не будет в дальнейшем.

Я в то время прямо потерялась от горя, так я его любила.

А мне товарищи сказали:

— Ты, Анюта Касьянова, поклянись над его трупом отомстить за эту смерть и исполнить то, что ты наметила. И тогда тебе будет много легче, чем сейчас.

Я так и сделала.

И верно, мне тогда стало легче. Я дала себе торжественное обещание не выпускать винтовки из рук, пока не исполнятся все наши надежды.

Я тогда как с ума сошла от своего обещания. Я все время была в первых рядах сражавшихся. Я шла напролом куда угодно. Я заходила в тыл к белым и производила там опустошения. Для меня ничего не составляло тогда зайти в тыл и бросить бомбу в какой-нибудь ихний штаб. Я тогда была удивительно смелая и решительная. Для меня тогда не существовало никаких преград.

За этот период я дважды получила награды от штаба армии. Первый раз мне подарили именной браунинг, а второй раз мне подарили золотые часы. Что касается боевого Красного Знамени, то я получила его в дальнейшем.

Но тут в эти два года были такие дела, что об этом следует написать отдельную книжку из эпизодов боевой жизни.

Тут были такие боевые дела, которые, без сомнения, будут описаны историей гражданской войны.

Тут были победы и поражения. Но были и очень тяжелые моменты, когда почти вся Украина была в руках белых и когда на Ленинград наступал Юденич[19].

Тогда, бывало, зайдешь в штаб, чтоб посмотреть на сводки, и сердце упадет от тоски. Но зато потом мы в один месяц докатили белую армию до Крыма.

И когда мы гнали эту дворянскую Россию аж к самому Перекопу, мне тогда на ум приходили слова ротмистра Цветаева. Он тогда сказал, что приходит час расплаты и час возмездия за все то, что было. И это было действительно так.

Но в то время я еще не знала, где находится ротмистр Глеб Цветаев и где его друг Юрочка Бунаков и наша баронесса Нина Викторовна со своим генералом.

Я о них узнала только потом, когда встретилась с ними в Крыму, в Ялте. Это было перед самым их бегством за границу.

И это был незабываемый момент.

18. Поездка в Житомир

В общем, когда наши взяли Житомир и стали энергично продвигаться дальше, отбрасывая белую армию к Крыму, случилось обстоятельство, которое неожиданно выбросило меня из строя на несколько месяцев. Я тогда заболела и чуть не умерла.

Это случилось таким образом. Мне начальник нашей дивизии приказал сопровождать эшелон с больными. Он меня назначил комендантом эшелона. Мне дали это назначение, чтоб я имела некоторый отдых от боевой жизни. Все мои товарищи видели, что я прямо горела на фронте и совершенно не считалась с опасностями. Кроме того, я еще не остыла от потери моего мужа.

И вот решено было переключить мое внимание.

Начальник дивизии мне сказал:

— У нас создается сейчас опасное положение на транспорте. Нужно во что бы то ни стало продвинуть поезда с больными и ранеными внутрь. Мы тебе, Анюта Касьянова, поручаем доставить пять эшелонов в Житомир и назначаем тебя над ними старшим комендантом. И ты помни, что это дело чрезвычайно важное и почетное — везти раненых.

В трех эшелонах были действительно раненые, в двух же эшелонах оказались сыпнотифозные больные. И начальник дивизии сам, наверно, не знал, что мне подсудобили эти эшелоны.

Через несколько дней я уже вполне оценила всю трудность моей задачи.

Это у меня было совершенно невероятное путешествие. Санитары все, к черту, переболели. Уборщицы — говорить нечего. У нас даже захворали сыпняком все тормозные кондуктора, так что раненые сами тормозили состав. Поездка этим очень осложнилась. Главное, что ухода за ранеными почти не было. И мне самой на спине пришлось таскать раненых и разгружать теплушки от умерших людей.

Вдобавок, чтоб продвинуться вперед, надо было всякий раз добиваться паровозов и путевок.

Тут я поняла, что в боевой обстановке мне было гораздо приятнее, чем здесь. Я тут нажила себе невроз сердца, и у меня даже началась бессонница.

А одного начальника станции я просто даже чуть не застрелила.

Я пришла к нему в кабинет, а он не дает паровоза.

А мы тут уже стоим день. И тут у меня в эшелонах особенно много умирает. И я чувствую, что мне надо двигаться.

Я ему показываю специальный мандат, но он небрежно откидывает его рукой.

Тогда я хочу его взять на темперамент и выхватываю наган.

Я говорю:

— Скажите — будет ли мне паровоз?

Но он, не растерявшись, хладнокровно говорит:

— Глядите, она мне еще смеет угрожать. А ну-ка спрячь свой пистолет за пазуху, или мы тебя с дежурным по станции выкинем в окно. Каждая, — говорит, — бабенка начнет мне пистолет в морду совать — что и будет. Вот именно за это я тебя проучу и не дам тебе паровоза.

Тогда я прихожу в такое страшное раздражение, что почти в упор стреляю в начальника станции. И пуля всаживается в стену буквально на расстоянии двух сантиметров от его лица.

И он вскакивает из-за стола и молча, без никакого крика, убегает из помещения.

Я кричу:

— Я вас всех тут, к свиньям, перестреляю.

Тут все забегали, засуетились.

Дежурный по станции говорит:

— Успокойтесь. Паровоз я вам дам во что бы то ни стало.

Действительно, минут через двадцать мне дают паровоз.

И начальник станции тоже вышел к прицепке. Но он не смотрел в мою сторону. И мне от этого было вдвойне совестно, что я так сильно погорячилась.

Я тогда перед самой отправкой велела ему отнести полбуханки хлеба. Он, поломавшись, принял этот хлеб с благодарностью и даже сделал мне приветствие ручкой.

В общем, я предпочла бы находиться на фронте, чем проталкивать поезда. Однако мне надо было исполнить задачу.

И я эту задачу с честью выполнила.

Правда, в пути у меня четверть людского состава перемерла, но могло быть и хуже.

Так или иначе, я доставила эшелоны в Житомир.

В Житомире я пошла в баню. Вымылась. Вышла на улицу. И на улице упала в обморок. И тут начался со мной страшный бред.

Меня отнесли в больницу. И оказалось, что у меня сыпной тиф в крайне опасной форме. Я вскакивала с кровати, разбивала, к черту, все стекла, и так далее.

Я почти полтора месяца болела. Но потом поправилась. То есть я настолько плохо поправилась, что еле могла два шага сделать.

А в семидесяти километрах от Житомира жил дядя моей знакомой киевлянки Лели, с которой я тут неожиданно столкнулась в больнице.

Она мне предложила вместе с ней поехать в деревню к этому дяде отдохнуть немножко. И я так и сделала.

Мне в штабе дали отсрочку, дали немного денег, и я вместе с Лелей поехала в деревню, к ее дяде, который довольно мило и сердечно нас встретил.

И я там у него за две с половиной недели удивительно быстро поправилась, подкрепилась, расцвела и снова решила вступить в дело, так как гражданская война еще не была закончена.

19. Опасное назначение

Я тогда снова приехала в Житомир, но там мне в штабе сказали, что обо мне был запрос из Екатеринослава. И что я должна немедленно туда ехать, согласно полученной телефонограмме.

Я приехала в Екатеринослав и явилась в партийную организацию.

Один из работников губкома[20], мой однофамилец Касьянов, Петр Федорович, очень внимательно меня встретил. Он сказал, что у них до меня есть большое дело. Тут он познакомил меня с двумя военными, прибывшими с фронта из-под Перекопа. И сказал, что сейчас совершается исторический момент в судьбе пролетарского движения. Он сказал, что сейчас советская Россия почти чиста от дворянских и буржуазных войск. Вся страна в руках народа, и расцвет страны — недалекое будущее. Но Крым пока еще в руках врага, в руках генерала Врангеля[21], в руках офицеров, дворян и помещиков. И пока это так, ни в коем случае нельзя складывать оружие.

— Этот фронт, — сказал один из военных, — надо ликвидировать к зиме во что бы то ни стало. Крым сейчас у нас — бельмо на глазу. Мы гнали барскую Россию аж по всему фронту. И не дело, что у нас тут случилось нечто вроде заминки. Пора опрокинуть в море белую армию, засевшую на полуострове.

Тогда Касьянов добавляет:

— И в связи с этим у нас есть очень ответственное до тебя дело. Нам известно твое славное прошлое, и нам хорошо известна твоя боевая готовность и преданность народной революции. Генерал Кутепов[22] зверски разгромил рабочую организацию Симферополя и многих повесил на фонарях. И мы в настоящий момент потеряли связь с нашей подпольной организацией в Симферополе и Ялте. Туда надо каким-нибудь образом пробраться. Надо товарищам передать деньги и сообщить кое-какие инструкции о дальнейшем... Можешь ли ты это сделать? Мы наметили тебя, и никого больше, потому что сейчас в Крым можно пробраться только через линию фронта. А ты можешь в крайнем случае назваться супругой офицера или что-нибудь вроде этого. Одним словом, тут мужчина не годится, а годится женщина...

И он поглядел на меня и одобрительно добавил:

— Такой наружности, как твоя. И такой храбрости, какая нам известна за тобой.

Для меня был не вопрос, соглашаться или нет. И я сразу ответила:

— Хорошо, я перейду к белым и все сделаю так, как нужно.

Он сказал:

— Но мы не знаем, как они отнесутся к тебе, если они тебя поймают. Вернее, тогда они...

Тут он еще раз вскинул на меня свои глаза, и я вдруг увидела, что он вздрогнул. Он как бы в первый раз на меня посмотрел. И я вижу, что он посмотрел так неравнодушно и с таким глубоким волнением, что я смутилась.

И тут я вижу, как может видеть женщина, что я так ему понравилась, как это редко случается. Тут я увидела, что у него в одно мгновение сгорело от меня сердце. Он положил свою пылающую ладонь на мою руку и так от этого застыдился, что не знал, что сказать. И тут все присутствующие увидели, что происходит что-то не то. Все закашлялись. И он тоже закашлялся, встал со стула и прошелся по комнате.

Мы все ждали, что он скажет. И я подумала: «Только бы он не сморозил какую-нибудь несообразность».

Но он сказал:

— А если твое здоровье, товарищ Анна Касьянова, не в порядке, то тебе ни в коем случае на это не надо идти. Мы тогда найдем еще кого-нибудь на этот предмет.

Я сказала:

— Здоровье мое теперь вполне порядочно. И то, что сказано, я исполню с большой охотой и радостью.

Один из военных сказал:

— Давайте так условимся: мы доставим вас завтра на передовые позиции, изучим с вами план, и потом уж можно будет перейти.

Касьянов пошел проводить меня до лестницы, и там он мне сказал:

— Когда ты вернешься из Крыма, то, если можно, я бы хотел тебя увидеть... Я, — говорит, — смущаюсь об этом говорить, но ты перед собой видишь человека, который, кажется, полюбил тебя с первого мгновения. Я сам удивляюсь, что это так произошло. Но ты именно такая женщина, какая отвечает моим представлениям. И для меня, — говорит, — была бы большая и непоправимая потеря в жизни, если б я тебя потерял из виду.

Если говорить откровенно, то я была взволнована его словами. Я не могу сказать, что он, этот сорокалетний мужчина, мне тогда понравился, но я тем не менее, сама не знаю почему, согласилась с ним увидеться после возвращения. Хотя это было не в моем принципе. Уж если человек мне предельно не понравился, так это было не в моем характере что-нибудь ему обещать.

В общем, мы с ним попрощались и дали друг другу обещание не забывать сегодняшнего дня.

20. Ночной переход

В этот же вечер мне дали пояс с деньгами, которые я должна была передать подпольной симферопольской организации. Потом мне дали точные инструкции и велели наизусть запомнить два адреса — в Ялте и в Симферополе. По этим адресам я должна была явиться и передать инструкции и распоряжения о возможных стачках в Крыму.

Затем я потребовала, чтоб мне выдали самое лучшее шелковое белье, хорошее платье и все, что полагается к наилучшему гардеробу. Мне хотелось быть подкованной до мелочей. И, на случай ареста, я решила выдать себя за женщину, бежавшую из советской России. Я решила сказать, что я жена офицера или что-нибудь вроде этого.

Мне выдали из конфискованных вещей такие дивные вещи, какие я только видела у баронессы Нины Викторовны.

Кроме того, мне дали для дворянского шика одно кольцо с розовым камешком и одну браслетку.

Но когда я стала эти украшения надевать на свои руки, загрубелые от кухни, то я поняла, что версия об офицерской жене, пожалуй, мне не пригодится.

Но я пока не стала обдумывать, за кого я себя выдам. Я почему-то надеялась на полный успех. Я надеялась, что я, пользуясь своим опытом разведчицы, проникну без ареста на территорию белых.

Я вызубрила два адреса. Надела пояс таким образом, что в случае чего я могла его в один момент сбросить.

Я еще хотела непременно надеть лорнетку с цепочкой, как это бывало у высшей аристократии, но лорнетку мне не нашли и вместо этого дали хорошенький перламутровый бинокль, тоже дивной художественной работы.

На другой день меня доставили на позиции к самому Перекопскому перешейку.

Сначала я решила было переходить в районе железнодорожного моста, но начальник дивизии товарищ Грязнов отсоветовал мне это делать. Он сказал, что вся линия полотна особенно тщательно проверяется и что надо поискать иных ходов, потому что тут нет ни одного шанса пройти незамеченной.

И тогда, изучив план всего фронта, мы решили, что следует перейти в другом месте, около укреплений, которые, кажется, если я не забываю и не путаю, называются Юшуньскими.

Это место было до удивительности открыто. То есть тут было почти сплошное ровное место вроде степи. Так что в смысле перехода тут, казалось, до поразительности трудно было что-нибудь сделать. Однако тут имелось болото. И местами оно было как бы даже скрыто от глаз. И я, как разведчица, сразу оценила это обстоятельство. Тут, видимо, и охраны было наименьше всего, и переход был отчасти возможен.

Во всяком случае, все другие места не выдерживали критики в сравнении с этим.

Интересно, что через четырнадцать лет, в 1935 году, в этом болоте были найдены остатки трупа красноармейца. Он был с большими почестями похоронен. Это одно говорило за то, что, несмотря на ровную позицию, тут были места, до некоторой степени укрытые от глаз.

Еще была возможность перейти по самому берегу Сивашского Гнилого моря. Но это меня менее устраивало, потому что там надо было около двух километров шлепать по соленой воде.

Так что я со спокойной душой решила остановиться именно на выбранном болотистом месте.

Я два дня изучала план неприятельских позиций. Вся моя задача заключалась в том, чтобы под покровом ночи постараться незаметно пройти через неприятельскую укрепленную линию. Для этого мне надо было перерезать проволочные заграждения и пройти в том болотистом месте, которое наименьше всего охранялось. И если бы я в том месте попалась, тогда мне пришлось бы начать свое вранье о бегстве от советского режима. Но это было бы уже плохо. Только дурак поверил бы, что я для этой цели могла пройти через красных. Тем не менее иного выхода для перехода к белым не было.

В общем, если я пройду в тыл незамеченной, то дальше было бы просто — у меня в поясе были такие документы, что сам барон Врангель ахнул бы от удивления.

Я много мучилась с костюмом. Я их переменила несколько штук. Мне все хотелось, чтобы было естественно. Но особенно естественно не получалось. Тогда я остановилась на своем обыкновенном потрепанном платье. Но зато под платье я надела шелковое белье. И теперь я была более похожа на тоскующую женщину, бежавшую от советской власти.

Но вот наконец все было готово, и в ночь на двадцать восьмое сентября, в одиннадцать часов ночи я вышла из наших окопов.

Наш патруль провел меня шагов двести и оставил в поле с одним разведчиком, который в совершенстве знал всю эту местность.

Было ужасно темно. Луны не было. Неприятельские ракеты по временам ярко освещали поле. Сердце мое учащенно билось. Но страха я не чувствовала. Наоборот, был прилив энергии и желание поскорей и наилучшим образом все сделать.

Мой разведчик тронул меня за руку, и мы с ним медленно и осторожно пошли.

Наконец мы наткнулись на проволочные заграждения. Мы с разведчиком ножницами перерезали колючую проволоку и пошли дальше. Кое-где раздавались выстрелы. И снова кверху стали взвиваться ракеты.

Наконец, пройдя еще шагов сто, мой разведчик дал наставление, куда мне идти дальше, и, попрощавшись со мной, удалился.

Я осталась одна. Кругом меня было болото. Я шла страшно медленно и с таким трудом, что, казалось, теряла силы. Я шла по направлению звезды, указанной разведчиком.

В одном месте я лежала на кочках минут двадцать. Я так устала и утомилась, что мне вдруг захотелось тут заснуть. Я с трудом прогнала это сонное настроение и пошла дальше. Но тут вскоре я увидела, что ракеты взвиваются к небу позади меня. Значит, я миновала уже неприятельские позиции. Это был невероятный случай, но это был факт, и эта честь принадлежала нашему опытному разведчику.

21. Арест

Я шла теперь по ровному полю. Прошла немного более версты и вдруг наткнулась на какую-то деревянную будку.

Это было настолько неожиданно, что я чуть не вскрикнула.

Я шарахнулась в сторону. Но в этот момент кто-то закричал:

— Стой! Кто идет?

Я знала, что молчать нельзя. Я сказала:

— Вот что — я пробираюсь к белым.

Тут раздались быстрые шаги, ко мне подбежали двое.

К моему удивлению, это были офицеры. Я была готова к аресту, но я предполагала, что меня арестуют солдаты. Мне было бы с ними легче договориться. Но тут были офицеры в золотых погонах и с шашками. Это меня неприятно поразило.

В этот самый момент на небе появилась луна, и стало довольно светло.

Один из офицеров схватил меня за плечо и стал трясти. Он был, видать, испуган неожиданностью и взбешен. Он закричал:

— Ты кто такая? Ты как сюда попала?

Другой офицер сказал:

— Ясно, что это красная дрянь. Больше тут некому шляться.

Я спокойно ответила:

— Пойдемте, господа, в штаб. Я там скажу.

Мне хотелось выиграть время. И сама не знаю, на что я тогда надеялась.

Я сказала офицерам:

— Я пробираюсь, господа, в Симферополь по своим личным делам. Я бежала от красных.

Они засмеялись и сказали:

— Что-то не похоже. Пойдем, однако, в штаб дивизии.

Но они стали уже более вежливы.

И мы с ними пошли в штаб.

Моей усталости как не бывало. Я лихорадочно обдумывала план действия. Ни о каком бегстве не могло быть и речи. Офицеры с наганами шли плечо к плечу.

Прежде всего мне надо было освободиться от пояса.

Пояс находился у меня под платьем, и он был так устроен, что его легко можно было сбросить.

Я незаметно провела рукой по животу. Пояс скользнул по моему шелковому белью и по ногам и мягко упал на траву.

Офицеры не заметили.

Мне стало вдруг так жалко денег и документов, что я чуть не расплакалась. Но делать было нечего. Надо было спасать шкуру для дальнейшего.

Тут я подумала, что надо бы, на случай, запомнить место, где упал пояс. Но как это, черт возьми, сделать?

Я стала считать шаги. Мне хотелось сосчитать шаги вплоть до какого-нибудь особенно характерного места, которое я могла бы запомнить.

Я сосчитала семьсот пятьдесят шагов, и вдруг мы вышли на полотно железной дороги. Я снова стала считать шаги. И до столба с номером семьдесят шесть я сосчитала сто шагов.

После чего я стала думать о своем предстоящем вранье.

Мне вдруг вспомнился интересный факт из моего недавнего боевого прошлого.

У нас на фронте под Черниговом был задержан белый офицер, некто полковник Калугин. Он был молодой, лет тридцати. И он нас удивил своим поведением.

Он держал себя очень смело и непринужденно, когда его привели в штаб.

Его спросили, для какой цели он перешел к нам.

Мы ожидали от него услышать всякое вранье, но он так сказал:

— Да, я по убеждению белый офицер. Я скрывать от вас не буду, что я с революцией ничего общего не имею. Но в данном случае я прошу поверить моему честному слову — я перешел к вам отнюдь не по делам военным или политическим. Я питаю большую любовь к одной женщине, которая осталась при отступлении в Орле. И у меня такое к ней неудержимое чувство, что я решил повидать ее. Если вы меня отпустите с ней назад — я по-человечески вам буду исключительно благодарен и не буду с вами сражаться. Если нет — я останусь тут с ней. Если вы, конечно, помилуете меня и не расстреляете. Я знал, на что шел.

Эти речи нас всех привели в удивление, и мы не знали, что подумать.

На полевом суде этот полковник Калугин на все вопросы отвечал с достоинством, но настаивал на своей любовной версии.

Однако суд не нашел причин для помилования и приговорил полковника к высшей мере. Причем прокурор ему сказал:

— Мы хотели бы, полковник, уважить вашу последнюю просьбу. И, если вы найдете нужным, мы передадим вашей любимой женщине то, что вы захотите, — карточки, вещи и последний привет. Это делает вам честь так любить. Но вы наш враг, и мы не имеем права поступить сейчас иначе.

На это полковник рассмеялся и сказал:

— Неужели вы могли думать, что в такой момент, когда решается судьба России, русский офицер мог пришиться к бабьей юбке?.. Никакой женщины нет... Это была моя выдумка, чтоб вас провести... Не удалось — не надо. Я готов умереть.

Это так нас всех удивило, что мы были ошеломлены. И мы тогда поняли, что поражение белых под Черниговом нельзя рассматривать слишком просто. Враги, несмотря на свою дряблость, имели сильных и весьма мужественных людей. И было бы политической ошибкой думать, что там были только сор и мусор.

И вот, когда меня офицеры вели в штаб дивизии, я подумала об этом случае. И мне показалось, что было бы хорошо рассказать в штабе о какой-нибудь подобной любовной истории. И если мы поверили, то, может быть, и тут поверят.

И, когда я пришла к решению рассказать в штабе что-нибудь из любовных приключений, мне сразу стало на душе легко, и я уже не сомневалась в успехе.

В это время один из офицеров грубо схватил меня за плечо и велел остановиться. Мы стояли теперь у какого-то домика. Вероятно, тут был штаб дивизии.

Было еще темно, но небо начинало немного проясняться. Вероятно, было около пяти часов утра.

22. Первый допрос

Меня почему-то не стали тут допрашивать. Меня только тут обыскали в высшей степени грубо и нечутко. Но ничего не нашли.

А после обыска я полчаса сидела на ступеньках, а против меня стоял офицер с наганом и в упор меня разглядывал. А другой офицер куда-то ушел.

Наконец он явился и сказал:

— Генерал велел отвезти ее в Джанкой. Один из нас должен ехать. Если хотите, поручик, то поезжайте.

Мы прошли с этим поручиком несколько километров пешком и наконец сели в товарный состав, который и доставил нас в Джанкой.

Откровенно говоря, я была так утомлена ночной передрягой, что сразу, как камень, заснула на полу теплушки. И когда проснулась, мы стояли уже в Джанкое.

В общем, минут через десять я была уже на допросе. Меня допрашивал некто полковник Пирамидов, перед которым навытяжку стоял приехавший со мной офицер.

По-видимому, этот полковник был начальником контрразведки или что-нибудь вроде этого.

Узнав от офицера подробности, он отпустил его и, оставшись со мной в комнате, любезно начал беседовать. Но его любезность меня не успокоила. Я увидела, что он даже не посмотрел на меня сколько-нибудь внимательно. И это меня отчасти устрашило. Это была игра без козырей. Наверно, после ночной передряги я выглядела ужасно. Я чувствовала, какая я была грязная и растрепанная, как ведьма.

Полковник расспрашивал меня о том о сем, и я ему на все отвечала как находила нужным.

Я ему собиралась сказать что-нибудь правдивое, соответствующее моменту. Я хотела сказать, что я ищу офицера, которого люблю больше жизни, и благодаря этому перешла сюда. Но в последний момент, несколько растерявшись, не совсем так сказала. Я сказала, что я жена офицера, который тут, в Крыму.

Он спросил: «А как его фамилия?» И я отвечала: «Он носит фамилию Бунаков, Юрий Анатольевич».

— А какой он воинской части? — спросил меня полковник. — Что-то мне знакомая фамилия.

Я сказала:

— Он поручик лейб-гвардии конной артиллерии.

Полковник Пирамидов, засмеявшись, сказал:

— Вы это хорошо изучили. Только извините меня — быть того не может, чтоб вы были его жена.

И он посмотрел на мои мужицкие руки. Я сказала:

— Вернее, я его любовница. Он меня бросил. Но я его так люблю, что я решила его обязательно найти. Я с ним два года жила. И теперь так по нем тоскую, что места себе не нахожу.

Тут я увидела, что полковник Пирамидов мне не особенно верит. Он начал со мной шутить, задавать забавные вопросы и выспрашивать мое прошлое.

Потом он грубо сказал:

— Я тебя посажу в подвал. И ты подумай хорошенько, что именно тебе следует рассказать. А если ты, скотина, ответишь мне по-прежнему враньем, то это факт, что я тебя пошлю путешествовать на небо. Мне наконец надоела твоя наглая ложь. Уж за одно, что ты назвалась женой гвардейского офицера, тебе следует хорошенько всыпать.

Он позвал вестового. И тот отвел меня в соседний дом и там меня бросил в подвал.

А когда меня вели к подвалу, один какой-то белобрысый офицер с огромным любопытством посмотрел на меня. И я видела, что он хотел даже подойти ко мне, но конвойный не разрешил ему это сделать. Мне было тогда не до того, и я не обратила на это особого внимания.

Подвал, куда меня сунули, был с крошечным оконцем, в которое едва могла пройти кошка.

Я была ошеломлена и растеряна. Я понимала, что дело со мной исключительно плохо и все, вероятно, кончится расстрелом. Я себя ругала за нетвердые и дурацкие ответы. И за то, что не могла сочинить поскладнее любовную историю.

Однако надо было выпутываться. Я решила ни в коем случае не признаваться, так как тогда моя гибель была бы неизбежна. Я решила настаивать на любовной версии.

Я сидела в подвале на куче мусора и камней и обдумывала, как мне вести себя и что говорить при следующем допросе.

Вдруг я услышала музыку. Кто-то играл на баяне.

Я подошла к окну и увидела, что по двору гуляет сам полковник Пирамидов.

Он сентиментально гулял, заложив свои барские руки за спину. Он был очень такой, что ли, задумчивый и грустный.

Позади него шел солдат, который на ходу играл ему на баяне.

Солдат играл исключительно хорошо. Он играл народные песни.

Потом он заиграл такую песню, от которой я неожиданно заплакала. Я не знаю, что это за песня. Я ее раньше никогда не слышала. Она начиналась со слов:

В голове моей мозг иссыхает,

Сердце кровью моей облилось...

И так далее, что-то в этом духе.

Это было совершенно не в моем характере — плакать. Но у меня после допроса нервы были до того расшатаны, что я разрыдалась от этой песни. Очень уж она была какая-то особенная. И солдат пел таким тонким голосом, что у меня сердце переворачивалось.

Но, поплакав, я снова взяла себя в руки. Эта моя минутная слабость сыграла даже хорошую роль. Я дала себе слово не падать духом ни при каких обстоятельствах. Что из того, что я буду плакать и убиваться. Лучше я сохраню силы на предстоящую борьбу. Лучше я буду бороться до самой последней возможности. И подороже и с пользой продам свою жизнь, которая принадлежит не мне, а революции.

Эти мысли меня успокоили. Мне снова стало легко и просто.

Поздно вечером за мной зашел какой-то молодой офицер. Он был со мной до неприятности вежлив. Он сказал:

— Сударыня, вас приглашает полковник Пирамидов. Идемте за мной.

23. Второй допрос

Полковник Пирамидов начал со мной говорить сначала весьма любезно. Он мне предложил сесть и велел подать чашку чаю.

И я начала пить чай и слушала, что полковник мне говорит. Он говорил мне о слишком ответственном моменте, когда поставлена на карту судьба всей России, и сказал, что если им придется покинуть Крым, то страна будет растерзана на части другими государствами.

Я ему хотела возразить, но сдержалась. На этом он меня бы поймал.

Когда я кончила пить чай, полковник Пирамидов ударил кулаком по столу. Он вскричал:

— Ты обманщица и негодяйка! Теперь мне совершенно ясно, что ты подослана к нам. Я непременно тебя сегодня расстреляю.

Я сказала:

— Вы, полковник, опрометчиво решаете.

— Я тебе дал чай, — закричал полковник, — с тем, чтобы тебя испытать. Это вранье, что ты была два года любовницей гвардейского офицера. Ты пила чай как мужичка. Я велел тебе подать сахарный песок вместо рафинаду. И ты его брала ложкой, вместо того чтобы положить в чай. Ты никогда не сидела за одним столом с порядочным человеком. Я даже не могу допустить, чтоб штаб-ротмистр Бунаков два месяца с тобой жил. Давай прекрати это бесстыдное вранье и скажи так, как есть. Ты зачем перешла позицию?

Я была ошеломлена до последней степени, потому что выводы полковника были абсолютно неправильны. Я сахар не положила в чай не потому, что я не знала этих великосветских правил. На это я достаточно насмотрелась в бытность свою у баронессы. А я не положила сахарный песок в чай потому, что я привыкла его экономить. Тогда был голод, и у нас вообще ни у кого не было привычки пить внакладку.

Я ела сахар с ложечки и пила чай как бы вприкуску. И то, что полковник построил свои выводы на чепухе, это меня почему-то в особенности оскорбило. Я была до того этим ошеломлена, что буквально не нашлась что-либо сказать.

И мое молчание меня отчасти погубило.

Полковник Пирамидов закричал:

— Я тебя спрашиваю, нахалка, зачем ты перешла позицию?

И хотя я была ошеломлена, но сказала твердо:

— Я перешла позицию, чтобы встретиться с человеком, которого я люблю больше жизни.

Полковник закричал на меня страшным голосом:

— Ты врешь, негодяйка! Твои мужицкие руки выдают тебя с головой. Ты этими грязными руками подбираешься схватить нас за горло. Ты такая некрещеная тварь, какой свет не видел... А то, что ты мне позволяешь так с собой говорить, еще раз убеждает меня в моем подозрении. Ты большевичка. На тебе даже, я уверен, креста нет.

И он с такой силой рванул мое платье, что разорвал его до живота. И сам он был такой страшный, что я подумала — он меня убьет.

Но я сама почему-то была взбешена, когда он меня назвал некрещеною тварью, хотя мне это было, в сущности, решительно все равно и на это было в высшей степени смешно обижаться. Но мне надо было на чем-нибудь сорвать свою злобу. И поэтому я ему сказала:

— Меня крестили, а тебя, я вижу, в помойную яму опустили.

Он рванул меня за плечо и другой рукой со всей силы ударил по лицу. Кровь брызнула у меня из носа и изо рта. И я выплюнула два зуба.

— Боже мой! — закричал полковник.

Он упал в свое кресло и схватил свою голову руками. Он сказал:

— Боже мой! Если бы пять лет назад кто-нибудь посмел сказать, что я ударю женщину, я бы застрелил такого негодяя... Слушай, ты... — сказал он мне. — Ты своим наглым упорством довела меня до сумасшествия... Я не должен был тебя бить таким образом, как бьют мужчину. Вот за это я тебе никогда не прощу.

Я молчала.

Он снял со своей руки кольцо и с дикой злобой бросил куда-то в угол. Он сказал:

— Негодяйка! Я на этом кольце носил такой девиз, который воспрещал мне грубое физическое воздействие над женщиной. Я окончил Павловское военное училище, и этим все сказано[23]. Ты меня толкнула поступить против девиза. И теперь я тебя во что бы то ни стало велю расстрелять.

В этот момент в дверь кто-то постучал.

— Нельзя! — диким голосом закричал полковник.

За дверью кто-то сказал:

— Слушай, Пирамидов. Одну минуту. Крайне важное сообщение.

Дверь открылась. В комнату вошел офицер. И тут я увидела, что этот офицер — ротмистр Глеб Цветаев.

Он был в таком же виде, как и всегда. Он был красивый и чудно одетый, и черные усики оттеняли его лицо. Он поморщился, когда меня увидел. Но он не узнал меня. Мое лицо было разбито и в крови, платье разодрано, и вся я была грязная и выпачканная, как черт.

Он сказал улыбаясь:

— Фи, полковник. Ну как можно так. Что за методы...

Он вытащил из кармана батистовый носовой платок и бросил мне, чтоб я вытерла лицо. Я не стала этого делать. Я боялась, что он меня узнает. И тогда мое вранье о Бунакове окончательно обнаружится. Я сидела на лавке, закрыв лицо руками.

Полковник сказал:

— Это красная. И я в этом совершенно уверен... Наше положение столь напряженно и тревожно, что я немного понервничал.

Ротмистр Цветаев сказал:

— Ты знаешь, меня назначили начальником контрразведки в Ялту. Сейчас еду... А что касается нашего положения, то оно хуже, чем ты думаешь... Я сейчас от Кутепова. Тот взбешен и в ужасном виде... Как страшно все это, Пирамидов! Какой жуткий исторический момент. Мы, крошечная кучка цивилизованных людей, отступаем под натиском мужицких войск... Мы пока держимся на маленьком полуострове... Но сколько это может продолжаться...

Полковник сказал:

— Я тоже думаю, что наша судьба решена. Да, мы — последние римляне. Мы последний оплот цивилизации. Дальше — мрак и средневековье. Хорошенький момент, черт возьми.

— Кажется, пришло возмездие, — сказал ротмистр Цветаев.

И он снова повторил фразу, которую я слышала от него: «Деды ели виноград, а у нас оскомина».

У меня вертелось на языке возразить этим офицерам. Мне хотелось сказать о новой, прекрасной цивилизации, которую несет трудящийся мир. Мне хотелось сказать: да, господа, пришло возмездие, пришел час расплаты за все беды, за все несчастья, которые терпел народ от своих притеснителей, от своих бар и помещиков.

И хотя я сама тогда была не слишком-то подкована в этих вопросах, но мне захотелось им сказать, как они ошибаются в своих воззрениях.

Но я, конечно, не посмела ухудшить свое положение. Моя жизнь принадлежала не мне. И поэтому я молчала. Хотя меня раздирали слова и я еле сдерживалась, чтоб молчать.

Полковник Пирамидов крикнул вестового. Потом пришел какой-то офицер, которому Пирамидов шепотом отдавал длинные приказания.

Этот офицер сказал мне: «Идемте».

И мы вышли из помещения.

24. Неожиданное избавление

Через полчаса они со мной разыграли весьма некрасивую комедию. Они разыграли сцену расстрела. Они хотели выпытать от меня то, что я от них скрывала. Они подумали, что перед дулом винтовки я непременно упаду духом и тогда им во всем покаюсь.

Они отвели меня в какой-то сад и там поставили к дереву. И скомандовали: «Пли!»

А перед этим они сказали, что помилуют, если я им признаюсь. Причем они били меня плетью и шомполом, чтоб я им все сказала. Они меня били по плечам и по спине. И я молча сносила эти удары.

Я рассчитывала, что если я сейчас признаюсь, то тогда-то уж непременно мне будет крышка. И поэтому, когда они задавали вопросы, я снова настаивала на своем, хотя под конец я уже теряла силы и сознание. Я еле стояла от боли, негодования и страха смерти.

Они мне сказали, наведя на меня винтовки:

— А ну, произноси свое последнее слово. Уж теперь-то тебе все равно крышка.

Я им ответила:

— Свое последнее слово я вам уже сказала. Но если тем не менее вы меня теперь все же решили пристрелить, то вы есть подлые негодяи. И это есть самое наипоследнее мое слово, произнесенное в этом мире.

Они страшно поразились моему упорству. Я видела, как они пожимали плечами и недоумевали, и я уж не знаю, что они подумали. Они выстрелили в меня поверх головы. И я упала. Я думала, что я убита, или ранена. Но оказалось, что не то и не это. И они меня снова отвели в подвал и там бросили.

Первые два дня я, откровенно скажу, лежала почти без движения. Я не прикасалась даже к еде и только пила воду.

Но потом мне стало лучше. Я, сколько возможно, привела себя в порядок. И тогда почувствовала такой прилив энергии, что мне захотелось убежать.

Я попробовала раскачать камень у подвального окошечка. Он не поддавался моим усилиям. Но я не теряла надежды.

Вдруг я увидела, что кто-то на оконце положил ветку винограда.

Это меня удивило. И я подумала — неужели среди тигров нашлась мягкая душа?

Так или иначе, я скушала этот виноград. И снова стала готовиться к побегу.

Но вот кто-то из офицеров подошел к подвалу и мне сказал:

— Выйдите наверх, мне надо с вами поговорить... А если вы так слабы, что не можете подняться, то я вам помогу.

Меня рассмешили эти слова. И я, забывши о своем надуманном положении, сказала:

— Мерси, я не нуждаюсь в посторонней помощи. Это ваши офицерские дамы не могут обходиться без поддержки, а я, — говорю, — еще чувствую себя довольно порядочно.

Однако я слишком понадеялась на свои силы. И когда я вышла из подвала и очутилась в саду, у меня так голова закружилась, что я чуть не упала. Но я не хотела перед своим врагом показать свою слабость. Это было не в моих привычках. И, чтобы скрыть свое головокружение, я нагнулась и сорвала два каких-то цветочка.

Офицер сказал:

— На вас приятно глядеть — какая вы здоровая, энергичная и сильная женщина. Другую совершенно бы подломила вся история, подобная вашей. А вы вышли из подвала и стали цветы собирать как ни в чем не бывало. Эта живость меня восхищает до последней степени.

Я говорю:

— Если вы, господин офицер, решили мне тут делать комплименты, то я удивляюсь, что вы избрали такой момент. Лично, — говорю, — мне не до этого.

Офицер, засмеявшись, сказал:

— Мне и эти ваши резкие слова весьма нравятся, и они находят отклик в моем сердце. Они опять-таки показывают вашу большую моральную силу.

Тогда я с удивлением посмотрела на моего собеседника.

Я увидела перед собой офицера лет тридцати. Это был тот самый офицер, который хотел ко мне подойти, когда меня вели в подвал. Он был белобрысый и некрасивый. У него были маленькие свинячие глаза и физиономия одутловатая и нездоровая, со шрамом на щеке.

Он сказал:

— Если говорить откровенно, то я наблюдал за вами все эти дни. Я не скрою от вас, вы мне понравились с первого же момента. Вы мне напомнили мою жену, которая бросила меня в Киеве... Она была вроде вас, такая же сильная и непреклонная. И я единственно уважаю в жизни — это силу и здоровье. Все остальное меня не волнует... Я сам крестьянский сын, сын полей и природы... Но что вы видите в настоящий момент перед собой? Я дня не могу прожить, чтобы не заправиться кокаином. И без этого я весь развинченный и в таком виде, что вы бы удивились... Да, я где-то потерял свою силу, но я продолжаю восхищаться, когда это вижу у других.

Я сначала подумала, что этот человек что-то вроде провокатора и что он, наверно, подослан меня испытать. Но с каждым его новым словом я видела, что это вроде как одержимый. Не то чтобы это был ненормальный, нет, он был просто во власти своих психических представлений, занюханный кокаином и ослепленный своей идеей.

Он сказал:

— Я прошу вас, мадмуазель, не удивляться моим словам. Мне полковник Пирамидов обещал освободить вас в том случае, если вы...

И он, замявшись, добавил:

— Если вы... в общем, он освободит вас, если кто-нибудь из господ офицеров будет с вами жить... вместе... Он имеет к вам подозрение... Он хотел, чтобы вы были под присмотром... И если вы согласитесь, чтоб мы были вместе, то все закончится к общему благополучию.

Я была так поражена этим предложением, что даже не сразу поняла, о чем идет речь.

Он снова повторил свои слова и добавил, что никакого принуждения он не хочет. Он мог бы, конечно, поступить иначе, но он хочет настоящих чувств, а не насилия.

Вероятно, в моем положении надо было на это согласиться, но я не могла. Мое сердце женщины разрывалось от чувства возмущения и досады. И я отклонила это странное предложение быть его любовницей.

Он сказал:

— Я не знаю, кто вы такая, и не хочу об этом знать. А что касается меня, то я не боевой офицер. Я благодаря ранению заведую хозяйственной частью. Я прапорщик и вот уже четвертый год нахожусь в этом чине без малейшего желания стать генералом.

Я спросила его:

— Что же, вы сами, что ли, обратились к полковнику, или он вам предложил меня?

Прапорщик сказал:

— Я чувствую, что я упал в ваших глазах, но, если хотите знать правду, я просил его о вас. И он сказал: «Можете ее забирать, только чтоб она не наделала нам делов. Вы за нее ответите».

— И вы согласились?

— Да, я согласился...

Я сказала:

— А я все же несогласна. Я не продажная бабенка, которую вы, офицеры, привыкли покупать на улице. Передайте вашему полковнику, что он хам. И что пусть он поищет развлечений для своих подчиненных где-нибудь в другом месте.

Прапорщик был смущен до последней крайности. Он сказал:

— Хорошо. Я скажу полковнику, что я с вами договорился, а вы можете идти куда хотите.

Мне показалось это фальшью и показным благородством. Но я сказала:

— А если я этим воспользуюсь?

— Хорошо. Воспользуйтесь. Только я прошу вас запомнить, где вы меня можете найти, если вы в Симферополе не найдете вашего любовника. Позвольте представиться — я прапорщик Василий Матвеевич Комаров, заведующий хозяйственной частью комендантского управления в Симферополе. Там вы меня можете очень легко найти... И, вероятно, вам придется это сделать. Вы без денег, без паспорта, без квартиры... Так что я вас отпускаю с полной уверенностью, что наши пути еще сойдутся... Я верю в судьбу и знаю, что вы мне посланы вместо моей первой жены, которая меня бросила ради какого-то негодяя... Она не понимала ни меня, ни моего сердца... Итак, вы свободны. Идите!

И прапорщик Комаров сделал рукой театральный жест.

Я не знала, что мне думать. Я снова стала предполагать, что нет ли тут провокации. Но, как бы то ни было, я была благодарна случаю, хотя и не могла верить в благополучный конец.

Я сказала:

— Значит, я могу вас так понять, что я свободна?

Он сказал:

— Да, вы свободны. Только если вас спросят, вы скажите, что вы договорились со мной.

От радости и счастья, что я свободна, я вскочила на ноги и почувствовала такой прилив сил, как в дни самого большого счастья.

25. В Симферополе

Вскоре я привела себя в порядок, вымылась и поправила разорванный туалет. Но, когда я взглянула на себя в зеркало, я пришла в большое огорчение. Лицо было избито и в синяках. Только что мои голубые глаза по-прежнему сияли. Все остальное не было в порядке. И нужно было недели две, чтоб все пришло в свою норму.

Но все же я решила идти в Симферополь.

Я попрощалась с прапорщиком Комаровым. И с удивлением на него поглядела — зачем он меня отпускает неизвестно куда. Я ему сказала об этом. Он, засмеявшись, ответил, что он очень рад, если я оценила его благородство. Что не все женщины так чутки и не все женщины умеют разбираться в сердце мужчины.

— Кроме того, — добавил он, — я непременно вас найду. Я совершенно уверен, что далее Симферополя вам не уйти без моей помощи... Ну а если уйдете — значит не судьба и значит не вы предназначены заменить мою потерянную жену.

Тут я увидела, что мои шансы возросли, если он заговорил чуть ли не о женитьбе. Но все же я поспешила в Симферополь. Меня там ждали дела. И мне не к лицу было выходить замуж за своего врага, за этого белобрысого прапорщика из белой армии, ищущего, как в бреду, возвышенных чувств в стенах контрразведки.

Я добралась до Симферополя на другой день.

Симферополь был как осажденный город. На вокзале на фонаре висел повешенный. Всюду проходили войска и везли пушки. Я поняла, что положение мое будет печальным, если я кого-нибудь не найду из указанных мне лиц. Но вместе с тем я чувствовала, что вряд ли тут кого-нибудь можно найти.

И когда я подошла к нужному мне дому, я там увидела кавалерийских лошадей. И в саду стояла военная палатка.

Поэтому я, конечно, сразу не рискнула туда зайти. Это был номер, если бы меня там захватили как явившуюся в подпольную организацию.

По всему видно было, что конспиративная квартира тут была разгромлена. Однако надо было проверить. Я стояла на улице, недалеко от этого дома, и вдруг увидела, что идет женщина — гонит корову. Я разговорилась с ней, и как-то так вышло, что женщина предложила мне пожить у ней — поработать.

Мое положение было ужасно. Без денег и без ничего — я могла просто пропасть. Вдобавок изуродованное лицо мне не позволяло идти на дальнейшее. Я согласилась. И пошла с ней.

Оказывается, она жила через дом от нужной мне квартиры.

И вот я стала у нее жить. Я прожила у нее больше десяти дней. И за это время мое лицо пришло в себя. Я снова стала такая же, как прежде. И я подумала, что прапорщик Комаров вряд ли так легко отпустил бы меня, если б снова встретил.

Кроме того, за эти десять дней я узнала все подробности. Я узнала, что генерал Кутепов своими действиями навел прямо ужас на весь Симферополь. Тут еще недавно десятки повешенных висели на уличных фонарях. А что касается нужной мне квартиры, то там была какая-то целая история со стрельбой. И что там многие были арестованы и расстреляны.

Короче говоря, создавалось такое положение, что мне в Симферополе делать было нечего. Мне надо было пробраться в Ялту. Но как это сделать — это был большой вопрос. Туда попасть было нелегко, а в моем положении просто невозможно, так как я не имела никакого положения и никакого, хотя бы даже плохонького, удостоверения личности.

Вместе с тем я чувствовала, что мне надо действовать. Мне нужно было пробраться в Ялту и там завязать отношения. А между тем прошло уже три недели со дня моего перехода, и я ничего не сделала. Да еще вдобавок потеряла пояс с казенными деньгами. Все это меня приводило теперь в глубочайшую меланхолию. Я буквально не знала, с чего мне начать.

Был такой момент, что я даже хотела обратиться к прапорщику Комарову. Я хотела через него что-нибудь сделать. Но когда подумала о нем, то отложила эти мысли. Мне было бы очень нелегко сойтись с этим прапорщиком. Он меня раздражал своим показным, фальшивым благородством и пьяным бредом.

Я решила обойтись без его помощи.

26. Рука и сердце

В расхлябанном состоянии я шла однажды от вокзала к своему дому.

И вдруг неожиданно столкнулась с прапорщиком Комаровым.

Я вскрикнула от удивления. Хотела быстро уйти. Но он догнал меня и схватил за руку. Я увидела, что он был как в бреду и занюханный кокаином.

Он сказал:

— Я от одиночества опять стал сильно нюхать кокаин. А у меня порок сердца, и мне это абсолютно нельзя... И я знаю, что только вы, сильная и здоровая женщина, можете меня вполне спасти от ужасной гибели... И если я вас потеряю, то я пропаду, потому что тут у нас сейчас нету женщин, сколько-нибудь похожих на вас. У нас тут все сами нуждаются в поддержке... А вы такая, что когда я рядом с вами стою, и то мне делается легко и весело. Ничего подобного я не испытывал с тех пор, как мы расстались с женой... Не оставляйте меня, потому что я без вас пропаду.

У меня вертелось на языке ему сказать: «Ну и пропадай к дьяволу, мне-то что!»

Но я, конечно, этого не сказала. Я попросила у него отсрочки для решения.

Я сказала:

— Через два дня я зайду к вам и скажу, что я думаю. Но сейчас я ничего не могу сказать. У меня еще в моем сердце осталась любовь к тому человеку, которого я разыскиваю. Но если за эти два дня я его не найду, тогда я на что-нибудь соглашусь.

Он ни за что не хотел меня отпускать. Но я на своем настояла. Я только согласилась с ним немного посидеть в кафе. Там мы ели фрукты, и он болтал мне всякую чушь насчет своей любви, которая у него зародилась ко мне.

Но он мне был так неприятен, что я еле сдерживалась не наговорить ему обидных слов.

Наконец я встала и пошла и не позволила ему сопровождать себя.

Я сказала на прощанье, что я сама зайду к нему в комендантское управление.

Но между тем прошло два дня и еще два, и я не пошла. Я решила пробраться в Ялту без его помощи, под видом проститутки.

Я уже смастерила себе особое легкомысленное платьице и достала у одной девушки красный карандаш для губ. Устроила себе эффектную прическу. И в таком наряде действительно стала похожа на уличную фею недурненькой наружности.

Своей хозяйке я сказала, что на несколько дней мне нужно съездить в Ялту. И та мне позволила. Она мной дорожила, потому что я все умела делать и даже стирала ей белье.

И вот я, приодевшись, верчусь перед маленьким зеркальцем и решаю проблему, как я буду вести себя в Ялте. В это время к нам в помещение входит прапорщик Комаров.

Он, оказывается, в прошлый раз пошел за мной и выследил, где я живу. И теперь, не дождавшись моего прихода, явился.

Он был в очень расстроенном и нервном состоянии. Но он был настолько занюханный, что не разобрался в моем туалете. Он даже, сослепу, нашел, что я в таком виде похожа отчасти на английскую леди.

Он вдруг упал передо мной на колени и стал умолять меня, чтоб я ответила на его чувство.

И тут в одно мгновение я оценила общее положение. Я подумала, что если он в таком размягченном состоянии, то я могу из него веревки вить, я могу очень много через него достигнуть.

Я только не знала — этично ли сойтись с ним для достижения нужной цели. Этот вопрос вообще меня мучил долгое время. И, главное, мне не у кого было спросить, допустим ли такой момент: сойтись со своим врагом и через него добиться нужной цели.

Вообще-то говоря, он не был в полной мере сознательным врагом. Он был недалекий субъект. Видимо, его просто захлестнули обстоятельства, и он механически очутился в рядах белой армии.

Так или иначе, у меня в одно мгновение созрел в голове план действий. И, главное, я подумала — почему же этично пойти под видом проститутки и неэтично сойтись с ним, тем более что я могу с ним фактически не сойтись, а просто постараюсь надуть его. И мне эта перспектива стала больше улыбаться, чем положение проститутки, которую ожидают всякие неожиданности и пьяные происшествия.

И когда прапорщик Василий Комаров снова повторил свои слова о том, что без меня он чувствует большую пустоту и что без меня он занюхается кокаином, окончательно пропадет, я сказала:

— А что же вы хотите?

Он схватил меня за плечи и от неудержимого чувства обнял меня.

Он сказал:

— Я предлагаю вам руку и сердце. И если хотите, то мы поженимся хоть завтра.

Мы с ним опять прошли в кафе и там стали есть фрукты.

Он таял от моих взглядов и поминутно целовал мои руки. И я удивлялась, как он в своем ослеплении не видит, какие загрубелые, мужицкие руки он целует.

В общем, я сразу поняла, что поступила правильно. Я могла с ним что угодно сделать. У меня даже мелькнула мысль о том, что надо будет заняться розысками пояса. Но пока — Ялта.

Я ему сказала:

— Только я ставлю условие поехать в Ялту. А потом я хотела бы немножко освежиться и попутешествовать по Крыму.

И он сразу согласился. Он сказал, что в Ялту он может в два счета перевестись, у него столько связей и знакомств, что это просто не вопрос. После чего мы можем поездить по всему берегу Крыма, пока он в наших руках.

Он сказал, что мы непременно послезавтра переедем в Ялту.

У меня упало сердце, когда он назвал меня своей женой. Мне показалось ужасным, что я согласилась на его предложение. Мне теперь показалось, что я и двух дней с ним не смогу провести.

Но игра была сделана, и отступать, мне казалось, не следовало.

27. Свадебное путешествие

По-моему, он был большой авантюрист, этот прапорщик Васька Комаров.

У него действительно кругом были большие связи и знакомства. Кроме того, он был сказочно богат. Наверное, он накрал денег со всех сторон. Для него деньги были не вопрос.

Он моментально справил мне три платья и шляпу. Подарил браслетку и часы. И объявил, что он сделает мне сказочную жизнь.

Он меня познакомил со своей обозной бражкой. Это были раненые офицеры-инвалиды. Очень большие пьяницы и, видать, себе на уме.

Двое из них были его близкие друзья.

Прапорщик Комаров торжественно меня им представил. Он сказал, что я та женщина, которая отныне заменит ему его бессердечную жену. Офицеры, соблюдая дворянские манеры, подходили к нам и, щелкая шпорами, от души нас поздравляли с новой жизнью.

Потом мы вчетвером отправились на квартиру, и там вскоре все, кроме меня, перепились. И пели песню, над которой они плакали. Там, в этой песне, были слова о том, что наступает последний момент, что близок враг со своей винтовкой и что их всех расстреляют. Там были удивительные слова:

Что-то солнышко не светит,

Над головушкой туман.

Либо пуля в сердце метит,

Либо близок коммунар...[24]

И, напившись, эти офицеры пели эту песню не меньше десяти раз. И всякий раз навзрыд плакали. И говорили, что действительно близок конец крымской эпопеи. Что белые не удержат Крыма, хотя Перекопский перешеек сам по себе достаточно неприступен.

Я, конечно, не стала обсуждать с ними эти вопросы. Я уложила Комарова спать. И он как мертвый заснул от вина и кокаина, который он нюхал весь день, чтоб приободриться.

Он встал на другой день зеленый и больной. И ему снова надо было заправиться кокаином, чтобы прийти в норму.

Я с удивлением на него взирала. И я отчасти даже не понимала, как крестьянский сын, по природе своей здоровый и крепкий человек, мог за короткое время дойти до такого нервного, развинченного состояния. Но вскоре он мне признался, что он, «сын полей и природы», был вдобавок сыном сельского дьякона — ужасного алкоголика и не совсем нормального человека, повесившегося в церкви.

Со мной этот сын полей был исключительно вежлив и любезен. Но он чуть ли не силой заставил меня надеть шляпку, когда мы вышли на улицу. Он сказал, что иначе нельзя. Что этого требует этикет. Мне же в шляпке было нелегко ходить. Я не имела привычки к этому и теперь страшно стеснялась, что шла как барыня.

Но он сказал, что в этом моем наряде он готов со мной пойти хоть в Академию наук, что я выгляжу хорошо, грациозно и именно так, как это вообще требуется в высшем обществе.

А это верно, я в это время страшно загорела. Мои руки сровнялись, и в них не было обычной красноты. И лицо мое было как у арапки — настолько я чудесно загорела. Так что действительно в моем новом туалете меня можно было принять за какую-нибудь там, может быть, бежавшую фон-баронессу.

И многие оборачивались на меня, когда мы с Комаровым проходили по улицам Симферополя. На мне было, помню, какое-то светленькое клетчатое дворянское платьице исключительной красоты и плюшевая шляпа с эгреткой и с разной бузиной. И хотя был октябрь, но в тех местах было удивительно тепло. Все ходили без пальто.

И мой Комаров был от меня просто без ума. Он согласен был весь день водить меня по улице, так ему нравилось, что все смотрят на меня — какая я была нарядная и хорошенькая.

Но эта великосветская жизнь не заслонила моих интересов. Я не забывала о своей цели и только об этом и думала.

И я велела Комарову поскорей устроиться в Ялте.

Через два дня мы с ним поехали туда на машине.

И у нас было столько вещей, нагруженных на две подводы, что я рассмеялась, что он так много накрал.

У него были шубы, картины, фарфоровая посуда, мебель и так далее.

Сами же мы поехали впереди на машине. И вскоре были в Ялте.

28. В Ялте

На меня Ялта произвела исключительно сильное впечатление. Мне там понравилось голубое море, славные домики и набережная.

В те дни на море было большое волнение, и волны разбивались так, что заливали всю улицу.

Мы остановились с Комаровым в ялтинской гостинице «Франция». Сначала он хотел, при своих средствах, остановиться в лучшей гостинице «Россия», но там стояла высшая знать, и там все было занято.

В первый же день приезда я немного подпоила моего благоверного, и он, свалившись, уснул. А я тотчас пошла по нужному адресу.

Я буквально горела, когда шла. Мне казалось, что если и тут я потерплю поражение, то мне грош цена, и, значит, я не оправдала возложенных на меня надежд.

Когда я шла по набережной, я поразилась, какая вокруг меня была толпа. Мне навстречу шли люди, о которых я позабыла и думать. Тут кипела жизнь иная, чем у нас.

Тут шли разного рода барыньки, которые раздражали меня своими кружевными зонтиками и невероятным кривлянием. Шли толстоватые потомственные помещики и генералы. Масса была офицеров, барышень и кокоток. Все гуляли по набережной, наслаждаясь чудным солнцем. И казалось, никто и не помышлял о войне и не думал, что тут у них на пороге Красная Армия.

Я миновала базар и прошла на старую часть города. И там я без труда нашла то, что мне было нужно.

Правда, мне там долго не доверяли и водили меня из ворот в ворота, но потом мы договорились. У некоторых товарищей слезы выступили на глазах, когда они узнали, что я к ним послана. Они меня горячо расспрашивали и всем интересовались. Я передала им на словах то, что было нужно, а что касается денег, то я рассказала, в чем тут запятая. Но я обещала этот пояс непременно найти.

Они не советовали мне рисковать головой ради этого, но я уже в душе решила, что так будет.

Они мне поведали о своем трудном положении и о Кутепове, который разгромил весь рабочий Симферополь. Но мы пришли к мысли, что осталось ждать недолго. Они мне сказали, что белая армия страшно нервничает и уже не надеется на успех.

Это меня поразило и обрадовало, и в своем душевном подъеме я решила сделать попытку поискать мой пояс с деньгами. Хотя эта задача казалась бесплодной и обреченной на неудачу.

С этими мыслями я вернулась к себе в гостиницу.

Мой Комаров уже проснулся и тревожно меня ожидал. Но когда меня увидел, то позабыл обо всех своих треволнениях и так обрадовался, что снова начал одаривать меня всякими драгоценностями, которые он понемножку вытаскивал из своего саквояжа. И я, конечно, делала вид, что радуюсь этим подаркам.

Мы с ним пошли погулять по набережной. И я ему сказала, что, может быть, завтра с утра я съезжу в Симферополь к своей знакомой хозяйке. Он вызвался меня проводить, так как сам в эти дни был свободен, не получив еще назначения. Но я отказалась, и он с подозрением на меня посмотрел.

Но тут я ему пожала руку, и он, как дурак, растаял от этой моей незначительной ласки. Он начал при всех меня обнимать и даже хотел поцеловать, но я уклонилась.

Мы шли теперь по набережной. Был чудный день, уже близкий к вечеру. Мы с Комаровым шли под руку и тихо беседовали.

Вдруг я вздрогнула и побледнела. Комаров сказал: «Что с тобой? На тебе лица нет...»

Но я не могла ничего сказать. Нам навстречу шла Нина Викторовна, и с ней рядом, подрыгивая ножками, шел Юрий Анатольевич Бунаков. Позади них плелся генерал Дубасов, и с ним какая-то перезрелая особа.

Я буквально не знала, куда деваться. Я заметалась и хотела свернуть в сторону, но Комаров меня удержал. В этот миг мы поравнялись, и они своей компанией проследовали мимо нас. Они не узнали меня. Мой прапорщик Комаров козырнул генералу, и мы пошли дальше.

Но я обернулась. В этот момент они тоже остановились у перил набережной и взглянули на море — там кувыркался дельфин.

А я посмотрела на Бунакова, — меня заинтересовало, какой он сейчас. Но он был такой же, как всегда. Только он стал немного смуглее, находясь под южным солнцем.

Я подумала об его песенке «Все на свете». И тут вдруг мои мысли странным образом ему передались. Он вдруг сказал:

Все на свете, все на свете знают —

Счастья нет,

И который раз в руках сжимают

Пистолет...

И я так засмеялась, когда он произнес эти стихи, что вышло прямо как-то неудобно с точки зрения ихних правил поведения. На меня все посмотрели, но я отвернулась. И они опять не узнали меня.

А мой дурак Вася Комаров почувствовал вдруг сильную ревность к тому, на кого я смотрела. Он подумал, что я в одно мгновение увлеклась этим хорошеньким офицером, похожим на куклу.

Он грубо дернул меня за руку, и мы снова пошли. Но мне не гулялось больше, и мы тогда зашли в кафе-шантан «Одеон», который находился у них в полуподвальном помещении. И там мы слушали пение шансонеток. И смотрели, как они пляшут под лозунгом «Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет».

29. Находка

На другой день, поздно вечером, по моей инициативе мы устроили у себя дома торжественный ужин на двоих. Мне хотелось, чтоб мой Комаров нахлестался так, чтоб завтра он подольше не встал.

Он был до крайности тщеславный, и мне ничего не стоило его раззадорить. Я попросила показать, как нужно заниматься кокаином, и он при мне вынюхал целый порошок. Потом ночью мы с ним выпили большое количество вина. Я пила мало, а он тянул, как лошадь. У него были какие-то сумасшедшие мысли. Он меня любил, но стоило ему немного выпить, как он терял себя, забывался и глядел на меня с изумлением.

В общем, мы с ним пили до утра. И под утро он свалился без чувств. А я взяла документы, оделась по-дорожному и, договорившись заранее с одним шофером, выехала в Джанкой.

По дороге ко мне несколько раз обращались патрули, но я показывала документ и говорила: «Еду к мужу». И меня беспрекословно пропускали, — потому что на документе мужа стояла подпись «Врангель».

Шофер довез меня до Симферополя. Там я пересела на паровоз и доехала до семьдесят шестой версты. Потом пошла пешком. И там отсчитала такое количество шагов, как мне было нужно, но пояса, как ни странно, не нашла. Я несколько раз производила счет, но безрезультатно. Это меня взбесило, потому что я была разведчица и такие вещи были непростительны.

А начинался уже вечер, и надо было поиски отложить, тем более что тут небезопасно было в смысле ареста.

Но когда я решила вернуться домой, я наткнулась в траве на мой пояс. Я задела его ногой. Я, кажется, даже закричала от радости.

Я вынула из пояса деньги (белогвардейского казначейства) и переложила их в карман. А пояс бросила.

Потом я с большим трудом добралась до Джанкоя. И там за очень крупную сумму я наняла себе подводу — арбу.

Только через день утром подвода привезла меня в Ялту.

Я с трепетом вошла в наш номер. Прапорщик Комаров спал. Вероятно, он, ожидая меня, все время пьянствовал. Всюду валялись бутылки и стоял полный кавардак. Я спрятала деньги и легла спать.

Через несколько часов, после бурного объяснения мы помирились.

У Комарова все же осталось подозрение, что я замешана в каких-то политических или любовных делах.

Но мое небольшое ласковое внимание снова обезоружило его.

Однако теперь он был осторожен и старался никуда меня больше не отпускать. Так что я с трудом ухитрилась сбегать в город и передать там деньги. И после этого я вздохнула с облегчением. Наконец-то моя миссия была исполнена. Наконец-то после таких передряг я полностью выполнила задание.

В тот вечер я была так довольна, что мой Комаров удивился и снова стал меня подозревать в подпольных делах.

Меня же этот человек снова стал ужасно раздражать своей глупой пустотой и самомнением. И я снова еле могла терпеть с ним вместе находиться.

И чтоб уйти от него, надо было ждать подходящего момента.

30. Эвакуация

Между тем в Ялте становилось все более неспокойно.

Многие на улице открыто говорили, что белой армии не удержать Крыма.

Мой Комаров, пойдя однажды за назначением, вернулся бледный и расстроенный. Он сказал, что предстоит эвакуация, что некоторые учреждения должны незаметно покинуть Ялту уже сегодня.

Он не знал еще, в чем дело там, на фронте, но, кажется, там дело было близко к катастрофе.

И действительно, в Ялту вдруг прибыло несколько пароходов, и началась посадка.

Нельзя сказать, что произошла большая паника. Многие и без того были готовы к этому. Но все же в городе наступил какой-то острый, напряженный момент. Кругом были напуганные и тревожные лица. И все спешили туда и сюда.

В порту образовалась большая толпа за билетами на пароход. Но еще никто в точности не знал, что именно произошло — пал ли Перекоп или еще белые войска держатся. Только доходили слухи, что была страшная атака красных и был прорыв. Но насколько это опасно, никто не знал.

На другой день в Ялту прибыло еще несколько пароходов.

И снова в порт заспешила буржуазия и офицерство с чемоданами и саквояжами.

Ехали подводы с вещами учреждений, и шли разного сорта барыни, тяжело дыша от страха и волнения.

На молу стояла невообразимая путаница. Рассыпанное сено и мусор довершали картину суматохи и бегства.

Я с большим волнением наблюдала этот отъезд.

Я ко всякому пароходу приходила в порт и смотрела, как дворянская и купеческая Россия спешно покидала берега своей бывшей родины.

Чувство оскорбленного народа кипело во мне. Я видела расстроенные и плачущие лица. Я видела страх и смятение. Но не жалость, а восторг был у меня на сердце. Потому что я своими глазами видела час расплаты и наблюдала, как уходила прежняя жизнь, унижавшая народ во всех его чувствах.

Это было неповторимое зрелище.

Это был исторический момент — бегство барской России, бегство притеснителей народа. Это был момент бегства — когда им дальше и бежать было некуда! И вот они садились на пароход и ехали в Турцию.

И от этого зрелища меня охватывал такой восторг, что я все время стояла с улыбкой, так что все обращали на меня внимание. Но я нарочно махала платочком и бормотала: «До свиданья, милые друзья, до свиданья!»

Между тем на берегу происходили разные трагикомические сценки. Некоторых не пропускали на пароход с большим багажом. Те хорохорились, кричали, называли всякие светлейшие имена, но все это стоило теперь три копейки. И разные генералы и фон-бароны смиренно подчинялись правилам и, очутившись на пароходе, облегченно вздыхали.

Некоторые из них плакали, а некоторые говорили: «Через две недели вернемся». А один генерал крикнул кому-то:

— Они все равно нас позовут. Ведь у них, кроме мужичья, людей теперь не осталось.

Я очень хотела схватиться с этим типом, но, конечно, сдержалась. Между прочим, я непременно хотела увидеть, как отъезжала моя бывшая барыня, баронесса Нина Викторовна, но почему-то этот незабываемый момент пропустила. Я увидела их только тогда, когда пароход отчалил и они стояли на палубе. Баронесса слиняла и, бледная как покойница, стояла, опираясь на генерала. Бунаков задумчиво смотрел вдаль. Я шутливо помахала им платочком. И мне кажется, что они меня узнали. Юрочка показал на меня пальцем, и они стали разглядывать меня в бинокль.

Но пароход уже отъезжал. И я пошла в гостиницу.

Вдруг в Ялту пришли белые войска. Это был, как нам сказали, Изюмский полк, отступивший от перекопской позиции. Некоторые из солдат шли без винтовок. И все были в растерзанном виде. И тогда стало ясно, что там на фронте произошло.

Волнение достигло наивысшего напряжения. Магазины закрылись, и на набережной моментально исчезли все гуляющие.

В довершение всего прибывший Изюмский полк, не найдя в Ялте продовольствия, разбил в городе два магазина и разграбил их.

В порт прибыло еще несколько пароходов. Чувствовалось, что какая-то рука организует бегство.

31. Семейная драма

Между тем мой прапорщик Комаров предупредил меня, что мы едем с пароходом «Феодосия». Что это, по-видимому, вообще последний пароход. И что больше откладывать отъезд нельзя.

Я спросила:

— Куда мы едем?

Он сказал:

— Мы едем в Константинополь. О будущем не беспокойся. Я подумал о нашей судьбе.

И он побренчал по своим карманам, набитым всякой всячиной.

Тут наступил момент распутать узел. Но я поняла, что не к чему устраивать «семейные сцены». И поэтому я не сказала ему, что я не еду.

Я ему сказала:

— Ты, Комаров, пройди в порт, а я сейчас приду — попрощаюсь кое с кем.

И он по дурости своей так и сделал.

А я побежала в другую сторону. Я вошла в какой-то открытый настежь и покинутый дом и села в комнате у окна. И стала глядеть на море.

Я была довольна, что я так сделала, потому что мне хотелось избежать объяснений. Это было ни к чему. Этот человек мне чужой. Он мой враг, которого я использовала, как мне было нужно. И пусть он теперь уезжает, к черту, в Константинополь без всяких со мной объяснений.

Я сидела в комнате больше получаса. Наконец я услышала два пароходных гудка. Значит, все в порядке. Мой Комаров, пометавшись, наверно успокоился и со своими драгоценностями сейчас уедет.

Но вдруг я услышала крики. Я взглянула в окно и, к ужасу, заметила Комарова, бежавшего к моему домику, на который ему пальцем показывала какая-то женщина.

Скажу откровенно — я так растерялась от неожиданности, что минуту не могла двинуться.

Комаров вбежал в дом и остановился на пороге. Он был страшен в своем диком волнении. Он тяжело дышал.

Увидя меня, он с грубой бранью выхватил револьвер и выстрелил в меня. Но в одно мгновенье я сообразила его намерение и присела на корточки, так что пуля ударила много выше моей головы.

Он хотел стрелять еще раз, но я ему сказала:

— Вася, зачем ты в меня стреляешь?

Он сказал:

— Я в тебя, негодяйка, стреляю не как в классового врага, которого я в тебе подозреваю, а как в женщину, которая предательски меня хочет бросить.

— Ты сам негодяй! — сказала я. И вдруг, в одно мгновение я рванулась к нему и отняла у него револьвер.

И он почти без сопротивления отдал мне его.

Теперь я стояла у стены с револьвером, а он блуждающим взглядом смотрел на меня.

Но я не могла в него стрелять, потому что он был жалкий и растерянный.

— Слышишь ли ты, негодяй, — закричала я, — понимаешь ли ты своей дырявой головой — кого ты видишь перед собой?

— Боже мой! — сказал он. — Я теперь вижу, кто ты такая... И вы там, наверно, все такие же сильные и здоровые. И вот почему наша армия проигрывает сражения.

И он вдруг опустился передо мной на колени и сказал:

— Нет, я не боюсь, что ты меня застрелишь. Я боюсь, что ты меня покинешь и что ты меня уже покинула и нет ни одного шанса вернуть тебя.

— Ты такой слабый и разложившийся, — сказала я, — что мне в тебя и стрелять досадно.

Я с сердцем бросила на пол револьвер. И он вдруг от падения выстрелил. Комаров сказал:

— Нет, я не такой слабый, как ты думаешь, но я оступился, и ты мне должна помочь.

— Нет, мой друг, — сказала я, — моя жизнь не предназначена для спасения людей. Моя жизнь принадлежит народу. И я послана исполнить дела, слишком далекие от душеспасительной деятельности. Ты можешь остаться тут, если хочешь, но я с тобой жить не буду, — это так же верно, как ты, собака, в меня стрелял сегодня.

Его вдруг рассердили эти мои слова и то, что я назвала его собакой, и он, как человек неуравновешенный, моментально перешел от тихого состояния к бешенству.

— Ты подлая большевичка! — закричал он. — Ты еще в моей власти. Я велю солдатам веревками скрутить тебя. Я слишком с тобой миндальничаю. Я велю тебя выдрать плетьми.

И он с бешеной злобой потянулся к лежащему на полу револьверу.

Но в одно мгновение я ударила его ногой по руке, как по футбольному мячу. И он с воплем повалился на пол.

И тогда я спокойно подняла револьвер и направила его на прапорщика. Я ему сказала:

— А ну, моментально ступай в порт и уезжай к чертовой матери в Константинополь. Или я тебя сейчас сама отправлю туда, но уже небесным маршрутом.

Комаров понял, что это далеко не шутка, мои слова. Он встал и как-то по-ребячески сказал:

— Пароход же, Аннушка, ушел. Куда же я пойду?..

Я сказала:

— Ты пойди в порт и посмотри — может быть, там еще что-нибудь будет. И тогда ты поезжай с богом.

Он сказал:

— Хорошо, я пойду посмотрю. Но если ничего не будет, то я вернусь и останусь тут с тобой. А если будет, то я уеду. Пусть за меня решит судьба.

И он как ненормальный побежал в порт, а я осталась сидеть взволнованная происшествием.

Я не знаю в точности, что именно случилось в порту. Мне только потом сказали, что Комаров, идя по трапу на рыбачью шхуну, вдруг покачнулся и упал в воду. Причем, падая, ударился головой о камни. И его, сильно раненного, внесли на судно и увезли как будто бы в Феодосию.

Но что с ним было дальше, я так никогда и не узнала. Возможно, что его отправили в Константинополь, если он почему-либо не умер.

Мне не было жалко этого человека, потому что он и без меня был уже потерянный и погибший. И не мое дело было восстанавливать его на путь истины.

32. Эпилог

Мы ожидали, что Красная Армия войдет в Ялту в тот же день. Но этого не случилось. Первые красноармейцы вошли в город только через три дня.

Это был радостный и торжественный момент. Это был день торжества народа, освободившегося от рабства.

Мне, правда, омрачили этот день тем, что на меня кто-то донес, будто я жена белогвардейца, шпионка и контрразведчица. Конечно, это почти сразу было рассеяно, и все выяснилось. Но мне было неприятно, что я была на целые два часа арестована.

Меня привели в дом эмира бухарского, где происходил допрос арестованных, и там один из товарищей сгоряча наорал на меня, и он хотел даже пристрелить меня как врага. И был момент, когда я ужаснулась, что погибну от своей же пули. Но потом пришел один наш ялтинский товарищ, и все сразу разъяснилось.

И тогда все, узнав обо мне, приходили меня поздравлять, жали мне руки и с нежностью меня целовали и поздравляли с великой победой.

* * *

Что же касается моей дальнейшей жизни, то вкратце я могу вот что сказать. В том же году я вышла замуж за моего однофамильца, товарища Касьянова, с которым я познакомилась в Екатеринославе. И мы с ним очень счастливо и задушевно жили вплоть до его смерти.

Мне было очень жаль потерять этого чудного человека — прекрасной души товарища. И я, кажется, так же сильно горевала, как и тогда, когда на фронте потеряла моего первого мужа.

Да, я действительно многих прекрасных людей потеряла в жизни за время революции. Но зато я нашла то, что каждый день составляет мое счастье и гордость.

Ах, как трудно и как оскорбительно представить себе иную жизнь, чем ту, что у нас сейчас строится. Как ужасно представить иных людей и иные, буржуазные отношения — те, которые были у нас до революции. Как невыносимо было бы вдруг увидеть купцов, шикарных барынь, сиятельных князей, помещиков и бедный, нищий народ, угнетенный в своем достоинстве.

И меня нередко охватывает восторг, что мой народ сумел совершить великую народную революцию и сумел создать новую жизнь, которая с каждым годом будет все лучше и лучше.

И вот что я нашла вместо всех моих потерь.

А какой далекой и забытой страницей кажется сейчас прошлая жизнь. Вот, например, четыре года назад я случайно от одного знакомого, долго жившего за границей, узнала некоторые подробности о бежавшей эмигрантке баронессе Нине Викторовне. Она, оказывается, в Париже открыла «Ателье мод», сильно разбогатела и стала там чем-то вроде модной портнихи. Со своим генералом она там разошлась. И он, несмотря на дряхлость, служит метрдотелем в одном заграничном кабачке.

Юрий же Анатольевич Бунаков застрелился, когда они еще были в Югославии. Он был действительно слабый и неприспособленный к жизни, как тепличный, искусственный цветочек, неизвестно для чего выращенный в садах буржуазной жизни.

Что же касается ротмистра Глеба Цветаева, то он в Париже долгое время служил шофером, но потом женился на одной богатой семидесятилетней американке.

Заканчивая этим свой рассказ, А. Л. Касьянова сказала:

— Канула в вечность эта барская и купеческая Россия. И я была свидетельницей этой страницы истории. Вот почему я позволила себе рассказать о своей жизни несколько, может быть, больше, чем вы предполагали.

Шестая повесть Белкина

От автора

В дни моей литературной юности я испытывал нечто вроде зависти к тем писателям, которые имели счастье находить замечательные сюжеты для своих работ.

В классической литературе было несколько излюбленных сюжетов, на которые мне чрезвычайно хотелось бы написать. И я не переставал жалеть, что не я придумал их.

Да и сейчас имеется порядочное количество таких чужих сюжетов, к которым я неспокоен.

Мне бы, например, хотелось написать на тему Л. Толстого — «Сколько человеку земли нужно»[25]. Это удивительная тема, и она выполнена Толстым с колоссальной силой. Тем не менее мне хотелось бы еще раз, заново и по-своему подойти к ней.

Мне хотелось бы написать на некоторые сюжеты Мопассана, Мериме и т. д.[26]

Но относительно Пушкина у меня всегда был особый счет. Не только некоторые сюжеты Пушкина, но и его манера, форма, стиль, композиция были всегда для меня показательны.

Иной раз мне даже казалось, что вместе с Пушкиным погибла та настоящая народная линия в русской литературе, которая была начата с таким удивительным блеском и которая (во второй половине прошлого столетия) была заменена психологической прозой, чуждой, в сущности, духу нашего народа.

Мне казалось (и сейчас кажется), что проза Пушкина — драгоценный образчик, на котором следует учиться писателям нашего времени.

Занимательность, краткость и четкость изложения, предельная изящность формы, ирония — вот чем так привлекательна проза Пушкина.

Конечно, в наши дни не должно быть слепого подражания Пушкину. Ибо получится безжизненная копия, оторванная от нашего времени. Но иногда полезно сделать и копию, чтоб увидеть, каким секретом в своем мастерстве обладал великий поэт и какими красками он пользовался, чтоб достичь наибольшей силы. У живописцев в отношении копии дело обстоит проще. Там достаточно «списать» картину, чтобы многое понять. Но копия в литературе значительно сложнее. Простая переписка ровным счетом ничего не покажет. Необходимо взять сколько-нибудь равноценный сюжет и, воспользовавшись формой мастера, изложить тему в его манере.

Поэтому сделать сносную копию с отличного произведения не есть ученическое дело, а есть мастерство, и весьма нелегкое.

Во всяком случае, в моей литературной юности подобную копию мне никак не удавалось сделать. Я не понимал всей сложности мастерства и не умел владеть красками, как это следовало.

И вот теперь, после семнадцати лет моей литературной работы, я не без робости приступаю к копии с пушкинской прозы. И для данного случая я принял за образец «Повести Белкина». Я надумал написать шестую повесть в той манере и в той «маске», как это сделано Пушкиным.

Сложность такой копии тем более велика, что все пять повестей Пушкина написаны как бы от разных рассказчиков. Поэтому мне не пришлось подражать общей манере (что было бы легче), а пришлось ввести по-настоящему новый рассказ, такой рассказ, который бы мог существовать в ряду повестей Белкина.

Это усложнило мою работу. А еще более усложнило то, что мне не хотелось быть слишком слепым подражателем. И я взял тему совершенно самостоятельную, не такую, которая была у Пушкина, а такую, какая могла быть по моему разумению.

Наверно и даже конечно, я сделал в своей копии погрешности против стиля и главным образом против обрисовки характеров, но я не мог в своей копии кое-что оставить в вековой неподвижности.

Было бы правильнее каждую черточку прозы Пушкина передать в том виде, как она есть, но чувства писателя моего времени, вероятно, дали некоторый иной оттенок, хотя я и старался этого избежать.

Итак, я предлагаю вниманию читателя копию с прозы Пушкина — шестую повесть Белкина, названную мною «Талисман».

А. С. Пушкин был велик в своей работе и смеясь писал (Плетневу), что некоторые литераторы уже промышляют именем Белкина и что он этому рад, но вместе с тем хотел бы объявить, что настоящий Белкин умер и не принимает на свою долю чужих грехов...

Прошло сто лет, и вот я «промышляю» Белкиным с иной целью — из уважения к великому мастерству, на котором следует поучиться. И пусть теперь читатель судит, какие новые грехи возложены мной на Белкина.

В заключение мне хочется сказать, что в основу моей повести положен подлинный факт, благодаря чему взыскательный читатель может прочитать мою работу и без проекции на произведения Пушкина.

Талисман

Не титла славу вам сплетают,

Не предков наших имена.

Херасков[27]

I

В бытность мою в *** армейском полку служил у нас переведенный из гвардии гусарский поручик Б.

Офицеры весьма недоверчиво отнеслись к нему, полагая, что на совести его лежат многие не слишком славные поступки, приведшие его в наше унылое местечко.

Простреленная и изуродованная его рука нас еще более убедила в том, что жизнь этого офицера была затемнена многими облаками.

Но гусарский этот поручик прехладнокровно отнесся к нашему афронту; он дружества ни с кем не искал и держался с нами сухо и независимо; надменность была отличительной чертой его характера.

Полковой командир на все наши вопросы отзывался незнанием; он отвечал, что поручик добрый малый, но буян и весьма несдержан в своем злоречии; он не поладил со своим командиром и после одного несчастного случая был из гвардии переведен сюда; но каков именно был этот случай, полковник не знал и не почитал удобным узнавать стороною.

Итак, мы видели перед собою человека, закинутого случайными и несчастными обстоятельствами в наше глухое местечко и не пожелавшего в равной степени разделить с нами свою участь.

Мы сразу невзлюбили его и искали повода задеть его надменность или даже вызвать на столкновение.

Случай помог нам выполнить наше недоброе намерение.

Полагая, что простреленная и изуродованная его рука есть результат случайного происшествия или несчастный конец его поединка, один из офицеров спросил его:

— Не в рукопашной ли схватке с французами вы получили, поручик, сие ранение?

— Мне приходилось быть в походе противу французов, — сухо отвечал поручик, — но я на поле сражения в рукопашном бою не был.

Мы не унимались; его ответ показался нам смелым и забавным; один из офицеров, дерзко глядя ему в лицо, сказал:

— Где же, в таком случае, вы накололи свою руку, сударь?

Поручик, поняв наши намерения, страшно побледнел; была секунда, когда собеседники хотели схватиться за сабли; но потом, сдержавшись, поручик сказал:

— Извольте, ротмистр, выбирать более достойные слова для своих вопросов. Отдаленность от столицы, сколь вижу я, приводит вас к дикости.

И с этими словами он, повернувшись на каблуках, пошел к выходу.

Ротмистр хотел было броситься к нему, но мы его удержали.

Положение было крайне щекотливое. Нельзя сказать, что повод для дуэли был весьма обстоятельный, тем не менее ротмистр почел себя крайне обиженным и решил драться. И с каждым стаканом вина он все более приходил к мысли, что полученное оскорбление можно лишь смыть кровью.

Он упросил меня и двоих офицеров быть его секундантами. Мы согласились. И утром должны были передать поручику вызов. Однако несчастный случай прервал эти намерения.

Мы поздно разошлись из офицерского собрания, и ротмистр, вернувшись к себе домой, стал приводить в порядок свои дуэльные пистолеты. И, разряжая один из них, нечаянным образом выстрелил и убил себя наповал. Пуля ударила ему в подбородок и засела в мозгу; смерть была мгновенна и ужасна.

Смерть бедного ротмистра весьма нас смутила, но мы не могли не признать, что поручик был всего менее в этом повинен. И, погоревав о несчастном нашем ротмистре, мы стали позабывать об этом глупом и жалком столкновении, закончившемся столь трагическим образом.

II

Прошло два месяца. Натянутые наши отношения с новым офицером постепенно перешли если и не в дружество, то в добрые и короткие отношения.

Он и в самом деле оказался на редкость славным малым. И, пожалуй, он из нас сильнее всех жалел о несчастной судьбе погибшего ротмистра. Он нам сказал, что не может себе простить ту мальчишескую вспыльчивость, которая не отвратила столкновения.

Эта его сердечность послужила первой причиной нашего сближения. И, видя его истинное и трогательное огорчение, мы даже стали его однажды утешать, говоря, что нельзя в нем видеть причину несчастья, что он поступил так, как на его месте поступил бы всякий воспитанный человек; и, вероятно, такова уж печальная судьба у нашего бедного ротмистра, если даже его жизнь не была сбережена талисманом, носимым постоянно им на груди.

Поручик с благодарностью стал пожимать наши руки и с непонятным для нас волнением спросил: «Каков, однако, был талисман у него?»

Но мы не много знали об этом предмете. Ротмистр привез талисман из Персии и, будучи суеверным человеком, никогда с ним не расставался, считая его средством противу дурного глаза и несчастного случая. Однако ж, как мы видим, жизнь судила иначе.

— В таком случае, господа, — сказал поручик, — я расскажу вам еще об одном талисмане, и ваша воля думать об этом как угодно.

И тут мы с величайшим интересом услышали следующий рассказ:

«В начале 1812 года, в эпоху, как известно, столь бурную военными событиями, служил в нашем гвардейском полку сын отставного генерала и помещика К.

Прекрасно обеспеченный и избалованный с нежного возраста, молодой наш гусар, очутившись в блестящем гвардейском полку, предался кутежам и веселию. Буйства, картежная игра и шалости наполнили все дни молодого человека. Нередко он после ночного разгула являлся на ученье прямо во фраке и с цилиндром в руках, чем приводил славного полкового командира в ужасный гнев и раздражение.

Жалобы со всех сторон усиливали гнев командира, и он не раз обещал сообщить его родителю о всех невозможных проказах, кои вполне могли закончиться печально. Но молодой наш гусар, как говорится, и в ус не дул и со смехом выслушивал нотации своего полкового командира.

Скорее из шалости и озорства, чем из сердечных побуждений, он вступил в связь с женой своего полкового командира, еще в достаточной степени молодой и на редкость красивой женщиной, Варенькой Л., на которой полковник два года назад женился после осьмилетнего вдовства.

Эта связь нашего гусара с Варенькой Л. была скандальной в высшей степени, и она вскоре стала известной решительно всем, кроме мужа. Влюбленная дама, забыв всякую осторожность, открыто стала всюду появляться в сопровождении нашего поручика. Громадные его проигрыши и скандальные происшествия служили неизменной темой во всех светских гостиных. Но это, казалось, еще более возвышало офицера в его собственных глазах.

Полковой командир наш, предвидя несчастья, снесся письмами с отцом шалопая, но это отнюдь не послужило спасением; сей престарелый родитель, получив достойное письмо, возымел намерение почти всякий день писать полковому командиру наставительные письма, давая в них по пунктам и параграфам советы и указания, как ладить с молодыми современными людьми, вступившими в светский путь.

На всякое письмо бедный наш командир, памятуя славное имя родителя, считал своей обязанностью исправно ответить; но ежедневная бессмысленная переписка вызвала обратное действие, и вскоре получатель сей возвышенной словесности проклинал себя за неосторожное намерение и даже стал приходить в содрогание от звуков ненавистной ему фамилии.

Нечаянное происшествие изменило все.

Поручик по весьма ничтожному поводу послал вызов молодому семнадцатилетнему графу Р. и тяжко ранил его пулей в грудь навылет.

Семья графа Р. подала жалобу государю, и впредь до высочайшего повеления поручик был посажен под арест.

Полученные от полка сведения были неблагоприятны для судьбы поручика; полковой командир не нашел причин сколько-нибудь порядочно аттестовать его и, полагая, что этот случай избавит его наконец от буяна, дал о нем самые убийственные сведения.

Но в ту пору начавшаяся война с Наполеоном задержала решение государя. Полчища французов быстро подходили к сердцу нашего любезного отечества.

Наше войско было двинуто противу французов, но оно не имело сил сдержать его натиска.

Гвардейские полки стали принимать боевую готовность, и нам вскоре было велено выступить в поход.

Энтузиазм в столице был в ту пору всеобщий. Престарелый родитель поручика К., благороднейшая и возвышенная душа которого пылала ненавистью к узурпатору, прислал полковому нашему командиру наставление, что сделать с Наполеоном, буде он попадет к нам в плен.

«Наполеонишку, — писал старый воин, — заставьте самого себя съесть. Посадите в отдельное надежное помещение и, отрезав от злодея одну ногу, кормите его этим в течение одного месяца, покуда он все не съест. Засим то же сделать с остальными членами, и тогда господь-бог приберет его в том виде, какого он вполне заслужил перед лицом всего мира».

Освобожденный из-под ареста поручик отправился в поход вместе со своим полком. Но каково было всех удивление, когда в пути нас нагнал фельдъегерь с высочайшим приказом разжаловать поручика К. в нижние чины.

Мы все не ожидали подобного жестокого осуждения.

Между тем полковой командир, не скрывая своего удовольствия, запросил главнокомандующего, куда ему девать разжалованного в солдаты, но главнокомандующий не сосчитал возможным до конца боевой обстановки сделать перевод в другую часть. И разжалованный поручик К. продолжал совершать поход вместе с нами. Полковой командир был открыто этим раздосадован и не скрывал своего раздражения противу К., который и теперь не терял расположения духа и насмешливостью отвечал на все сердитые взгляды командира.

Однако ж события наступали с решительной быстротой; наш полк дважды уже имел жаркое столкновение с французским войском и выходил из этого с честью.

Отведенный для пополнения в местечко С***, наш полк собирался вскоре снова выступить в поход, как вдруг произошли события, по своей важности исключительные.

Без меры влюбленная жена полковника, потеряв всякую осторожность, приехала сюда для свидания с мужем, но все отлично видели в этом желание встретиться с К., которого, по ее мнению, разжаловали стараниями мужа.

Скандал был страшный и необыкновенный по своим последствиям; Варенька дважды падала в обморок, объясняясь с мужем, и несчастный наш полковой командир, устрашившись дальнейшего, пообещал ей похлопотать перед государем о восстановлении разжалованного.

Свидание с К. было трогательным и печальным. Варенька, обливаясь слезами, надела на его шею металлическую цепочку с головой дракона, сказав, что не раз этот талисман сохранял жизнь ее отцу и не раз из несчастия выводил его на путь радости; и что пусть этот талисман отвратит теперь от поручика все беды.

Несчастнейший наш командир и муж этой забывшей свой долг женщины прервал это свидание, явившись сообщить офицерам, что сюда ждут приезда великого князя Константина Павловича[28].

Командир, не имея сил разорвать свои отношения с неверной женой, был бледен и раздражен в высшей степени; была минута, когда мы ждали, что он ударит хлыстом своего соперника. Но он имел мужество подать руку своей жене и увел ее, плачущую и дрожащую, к подъехавшей коляске.

Тотчас полк стал готовиться к приезду царственной особы; и не прошло и часу, как полку было велено построиться в поле в пешем строю. Прибывший великий князь обратился к полку с благодарностью, лестно хваля офицеров и солдат за доблестное сражение.

— Государь, — сказал он, — по заслугам наградит господ офицеров, списки коих будут представлены; что же касается нижних чинов, то мы просим полкового командира назвать имена наиболее отличившихся на поле сражения.

Тотчас же к великому князю подошел адъютант, держа на шелковой подушке некоторое количество георгиевских крестов, недавно введенных для раздачи нижним чинам.

Тут трудно сказать что-нибудь вразумительное, но полковой наш командир в ответ на слова великого князя, быть может разгоряченный недавним семейным скандалом и полагая, должно быть, что речь зашла как раз о тех обидчиках, кои отравляли ему жизнь, назвал ненавистную фамилию своего разжалованного в солдаты соперника.

Произнеся это имя, полковой командир сделался белее своего платка, который он судорожно поднес к своему рту.

Мы все в одно мгновение замерли, полагая, что он поправится в своей ошибке, хотя это было бы в высшей степени неприлично и чудовищно, но старый воин, воспитанный на традициях покойного государя, произнеся эту фамилию, не сосчитал возможным в присутствии царской особы признаться в совершенной ошибке и, назвав еще четыре фамилии, смолк, безумно глядя на всех нас.

Тотчас адъютант повторил эти пять фамилий, и из рядов вышли пять нижних чинов, коим великий князь лично к шинелям приколол высокие награды.

Положение было тем более неприлично и скандально, что бедный наш разжалованный офицер не был участником в сражении, находясь в ту пору в прикрытии к обозу.

Между тем великий князь, попрощавшись с войском, удалился под несмолкаемые крики ура; всем было велено разойтись, и офицеры, оживленно обсуждая событие, направились к палаткам.

Бедный разжалованный поручик с приколотым крестом смущенно стоял, не зная, что ему сделать и как поступить. Слезы выступили у него на глазах, и лицо пылало от стыда и досады. «Так вот оно немедленное действие талисмана», — подумал поручик и хотел было сорвать с себя амулет, чтобы счастье не было к нему столь сразу благосклонным и бурным в своем проявлении.

Подошед к офицерам, он сказал, что их улыбки и смех были бы для него тягостны, но как честный человек он признает, что невозможно оставить сей крест, так случайно и ошибочно им полученный. Между тем нету способа отказаться от него, не поставив себя и командира в ужасное и комическое положение.

— Но я нашел выход в моем отчаянном положении, — сказал он, — и в самое ближайшее время я непременно постараюсь сделать какой-либо поступок, который оправдает столь высокую награду, случайно полученную мной.

Офицерам чрезвычайно понравилась его смелая мысль заслужить таким путем полученное уже награждение.

И вот в течение нескольких дней весь полк с волнением видел, как несчастный поручик искал способа заслужить то, что он уже имел; он проявлял свою храбрость решительно всюду, где это было возможно, он выезжал в разведки и бешеным аллюром скакал на лошади под градом французских пуль, однако настоящего дела у него еще не было.

Но вот наконец получен был приказ из штаба нашей армии узнать расположение врага к югу от местечка Н.

Тотчас разжалованный поручик вызвался это сделать и, вскочив на лошадь, отправился на линию наших дозоров. Проехав версты три, он оставил лошадь в поле и, подойдя к одному селению, стал набрасывать на бумаге расположение французской пехоты, беря во внимание дым костров и далекое движение военных частей.

Выстрел один и другой прогремели над ним; он упал на землю и пополз, чтобы скрыться из виду заметивших его французов. Но едва он залег в лощине, как трое всадников, подскакав к нему, в одно мгновение схватили его и, как он ни сопротивлялся, обезоружили и связали ему руки. Положение было отчаянное.

Не признавшись в знании языка, пленник на все вопросы молчал, и тогда его повели в селение; но он и там перед французскими офицерами держался как человек, впервые слышавший французскую речь.

Сердце упало у поручика, и он стал мысленно прощаться с миром, когда французы, обыскав его, сняли с него талисман. Поручик протянул было свои связанные руки, чтобы взять талисман назад, но французы не разрешили ему это сделать и, сложивши вместе отобранные вещи, передали его одному из двух конвоиров, коим было повелено строжайшим образом следить за пленным, говоря, что это шпион и его следовало бы застрелить на месте, если бы штаб армии не приказал доставить сегодня нескольких русских для ознакомления с намерениями противника.

Два француза-конвоира, подталкивая прикладами, повели связанного по рукам шпиона.

Было раннее утро. На полях лежал иней, и лужи были подернуты тонким льдом. Конвоиры в легких мундирах, дрожа от утреннего холода, торопили пленника, побуждая его идти быстрей.

Пройдя не более двух верст, они остановились около угасавшего костра, кем-то оставленного. Потирая руки, они присели на корточки, чтобы немного согреться; пленник сделал то же самое. Один из конвоиров, желая подложить хворосту в угасавший костер, пошел поискать у опушки леса сухих сучьев.

В одно мгновение в голове К. созрел план действия. Надо было тотчас бежать, убив оставшегося француза. Но связанные веревкой кисти рук делали его поистине беспомощным. Тогда, протянув связанные руки к костру, поручик захотел было огнем пережечь веревки. Ужасающая боль ожога заставила его оставить это намерение. Выбрав несколько пылающих углей, поручик незаметно положил на них свои руки, чтобы угли пережгли его путы. Еле сдерживаясь, чтоб не закричать от адской боли, К. бешеным усилием воли подавил неимоверную боль. Раскаленные угли постепенно пережгли веревку, опалив ему ладони и пальцы рук.

Засим, почувствовав, что веревка больше не сдерживает его рук, поручик, как тигр, одним прыжком бросился на сидящего на корточках француза и схватил его за горло. Несчастный француз захрипел, и ружье его выпало из рук.

В одно мгновение поручик, обшарив убитого, схватил его бумаги и, найдя среди них талисман, вздохнул с облегчением. Теперь, казалось ему, победа будет за ним. Мысль, что талисман у него, придала ему необычайное мужество и уверенность.

В этот момент другой француз, заметивши недоброе, бежал что есть силы к костру. Поручик схватил ружье, чтобы в него выстрелить, но обожженные и изуродованные борьбой руки не слушались его. Взяв все же с собой ружье, поручик бросился бежать, но, увидев это, француз стал стрелять по нем. Еле превозмогая боль, поручик тоже выстрелил и первым же выстрелом ранил француза. Несчастный упал и пополз в сторону.

К. бросился бежать, боясь, что громкие выстрелы всполошат недалекие лагери. И действительно, пробежав несколько сот шагов, поручик заметил, что к костру спешили французы. Надо было торопиться. Еле переводя дух, К., не останавливаясь, бежал все быстрее. Сознание, что с ним талисман и снятый план расположения врага, придало ему неслыханную силу.

Но погоня была уже близка. Уже видны были всадники в красных эполетах, ехавшие по его следам. Положение снова создалось отчаянное. Но тут поручик увидел оставленную им в поле лошадь. Она смирно стояла в том месте, где он ее оставил. Она тихо заржала, как бы приветствуя своего хозяина.

Поручик вскочил в седло и, как баба, обняв доброго коня за шею, вихрем понесся вперед. Раздались выстрелы.

Несколько пуль весьма близко прожужжало над его головой. Одна из пуль обожгла его плечо. И поручик почувствовал, что он ранен. Но добрый конь с лихостью рванулся вперед, и вскоре французы, увидя близкое расположение русских, оставили свое намерение.

Лошадь на бешеном скаку влетела в наше селение. И как вкопанная остановилась около наших палаток. Поручик, разжав руки, без чувств свалился с коня; и, упав плашмя на землю, остался недвижим.

Тотчас все его обступили. Кровь тихо струилась из его раны. И все подумали, что он умер. Побежали за врачом. Оказалось, что беглец был жив, но в глубоком обмороке».

Поручик Б. замолчал. Видно было, что волнение его душило. Офицеры, его окружавшие, не прерывали этого молчания.

Наконец один из нас сказал:

— Но что же было дальше?

— Раненого отнесли в лазарет, — сказал поручик. — Офицеры обступили его койку; пришел полковой командир; поручик, увидев его, сорвал с себя крест и бросил его к ногам полковника. Он сказал: «Возьмите назад то, что я получил случайно».

Все ахнули, когда он так сделал. Это было большое преступление. Но в ту же минуту все увидели, что поручик решительно был без памяти; и действительно, нервная горячка держала его при смерти в течение двух недель.

III

Поручик Б. снова замолчал. Казалось, он не находил слов для дальнейшего. Я спросил его:

— Он получил новый орден?

— Нет, — сказал поручик, — военное командование признало случай исключительным, ему вернули чин, но ранее полученный орден заменен другим не был. Однако поручик, не желая носить случайный крест, снова возобновил свои ходатайства, но вот третий год, как нету результата.

— А где ж теперь этот храбрый офицер? — спросили мы.

— Он, сказывают, служит в армейской части.

— А его руки? Полностью ли они зажили или же он навсегда остался калекой?

Была лишь одна секунда, когда поручик взглянул на свои изуродованные руки, и они у него дрогнули; мы все в одно мгновение поняли, что славный поручик К. и есть наш рассказчик.

Мы стали пожимать его руки, и он, страшно смущаясь и краснея, как барышня, признался нам, что он и был действующим лицом во всей этой истории.

— А талисман?.. — спросил один из нас.

И тут мы все в одно мгновение подумали, что наш бедный ротмистр, погибший столь нечаянным образом перед дуэлью, не есть ли жертва таинственной силы этого талисмана, который, как мы сейчас видели, многократно оберегал поручика от случайных бед. Не есть ли смерть несчастного ротмистра еще один случай одного и того же дела?

Мы стали просить, чтобы поручик нам показал этот талисман, столь ревностно оберегавший его судьбу. Поручик, засмеявшись, сказал:

— Я потерял его, господа. В тот момент, когда я вскочил на лошадь, чтобы бежать от французов, он выпал у меня из кармана; я хотел было остановить коня, чтобы поднять его, но точно рассчитал, что потерянные при этом две минуты создадут мне более сильную опасность, нежели потерянный амулет. Соображение это было правильным, и я остался, как видите, жив. И вот уже третий год моя судьба, увы, никем не оберегается. И нету оснований признавать, что талисман, быть может, явился причиной смерти бедного нашего ротмистра.

Мы разочарованно переглянулись, увидев, что это и в самом деле так. Мы ожидали услышать иной конец, который еще более показал бы могущество талисмана. Но этого, увы, не было.

Мне хотелось узнать, куда же подевалась Варенька Л., но я не смел спросить. Поручик как бы понял мои мысли; он сказал, вздохнувши:

— Варенька Л., видя мое к ней равнодушие, разлюбила меня. Она вскоре после смерти полковника вышла замуж за Н. И сказывают, что она теперь безмерно счастлива.

Прошло полгода после этого рассказа. Поручик Б. был вызван к своему отцу, который находился при смерти. Он уехал и после этого к нам в полк не вернулся. Сказывают, что он бросил военную службу и стал заниматься хозяйством. И еще сказывают, что через год он все же получил заслуженный им георгиевский крест, с которым он никогда более не расставался, даже нося гражданское платье. И, женившись впоследствии на любимой им особе, всегда при случае называл ее ка-валерственной дамой.

Бесславный конец

1. Громкое имя

В 1917 году, во время Февральской революции, А. Ф. Керенскому было тридцать шесть лет[29].

Это был возраст государственного мужа. Это был тот счастливый возраст, который соединяет в себе молодость и опыт, зрелость и энергию, радость жизни и практическую философию.

В эти годы человек нередко пробует свои силы на государственном поприще. Ранее этого возраста греческая мудрость запрещала занимать высокие общественные должности.

История, впрочем, знает примеры, когда человек и в более молодые годы прославлял свое имя блестящими государственными делами. Но это имя обычно принадлежало гению.

Головокружительная карьера А. Ф. Керенского заставляет с любопытством присмотреться к этому человеку, чье имя так или иначе неразрывно связано с Февральской революцией и с попыткой вооруженного сопротивления Октябрю.

Это громкое имя в памяти современников еще более неразрывно связано с бумажными деньгами, которые в то время выпускало Временное правительство. Эти деньги повсеместно назывались «керенки». И они, видимо, еще в большей степени упрочили популярность главы правительства.

Многие поступки и государственные шаги премьера весьма давно позабыты, но деньги его до сего времени свежи еще в памяти.

Это были, в самом деле, до некоторой степени удивительные деньги. Это были громадные полотнища, на которых печатались крошечные дензнаки. Их надо было резать ножницами или отрывать пальцами, по усмотрению.

Уже один вид этих денег вызывал удивление и вселял недоверие к власти, выпустившей их. Видимо, крайняя спешка и миниатюрность дензнаков не позволяла разрезать их соответствующим образом.

Некоторый комический элемент присутствовал в этом немаловажном государственном акте.

Впрочем, помимо денег, память о Керенском в народе осталась крайне прискорбная для него. Фигляр, позер, истерик — вот какие наименования давались ему его же собственными современниками.

Скорее забавные, чем трагические сценки, в которых он участвовал, зарисованы в воспоминаниях и мемуарах.

Но нам думается, что зря ничего не бывает. И если человек выдвинулся на столь высокую ступень жизни, то, вероятно, были еще какие-то весьма серьезные причины, коих можно сразу не увидеть.

Давайте посмотрим через головы современников, что это был за человек, который из скромного, незаметного присяжного поверенного и судебного оратора стал верховным главнокомандующим и первым государственным деятелем страны.

Нам кажется, что события будут видны более отчетливо, если мы познакомимся с верховным вождем армии, пожелавшим вести ее в бой против пролетарской революции.

2. А. Ф. Керенский

Александр Федорович Керенский — сын небогатого дворянина, учителя. Он окончил гимназию и получил высшее образование в университете. Он был адвокат, присяжный поверенный. Он вел, главным образом, политические процессы и считался весьма способным юристом и хорошим оратором.

Наружность он имел не совсем заурядную. Рыжеватые волосы он носил бобриком. Большая его голова при среднем росте казалась слишком несоразмерна туловищу. И лицо он имел бледное, с нездоровой и дряблой кожей.

В своем физическом облике он был сын своего времени — типичный представитель дореволюционной интеллигенции: слабогрудый, обремененный болезнями, дурными нервами и неуравновешенной психикой.

Он был сын и брат дореволюционной мелкобуржуазной интеллигенции, которая в искусстве создала декадентство, а в политику внесла нервозность, скептицизм и двусмысленность.

Он был слабый и безвольный человек.

Изучая по материалам и документам его характер, видишь, что ему, в сущности, ничего не удавалось сделать из того, что он задумал. Его слабая воля не доводила до конца ни одно из начинаний.

Он хотел спасти Николая II и не спас его, хотя много старания приложил к этому. Он хотел вести войну до победного конца, но создал поражение. Хотел укрепить армию, но не мог это сделать и только разрушил ее. Хотел лично двинуть войска против большевиков, но не собрал даже и одного полка, хотя был верховным главнокомандующим. Он с горячими речами выступал против смертной казни, а сам ввел ее.

Все его шаги, все замыслы и начинания гибли, извращались им и не доводились до конца.

Несмотря на свой высокий пост, казалось, что он всего лишь бежал в хвосте событий. И это было именно так.

Он, в сущности, был крошечной пылинкой в круговороте революционных событий. Правда, за его спиной таились значительные силы контрреволюции. Но этими силами Керенский не располагал по своему усмотрению. Даже больше — эти силы, как мы увидим, сами стремились уничтожить его.

Его же личная воля ни в какой мере не могла противодействовать движению революции. Он ничего не сделал для того, чтобы остановить или задержать какое-нибудь событие. Он лишь ускорил собственную политическую гибель и гибель Временного правительства. И мы доподлинно увидим, как это произошло.

Просматривая материалы, иной раз удивляешься — каким же образом человек со столь слабой волей мог занять первое место в государстве.

Но надо знать среду, надо изучить характер этой среды.

Он был представитель мелкобуржуазной, весьма вялой интеллигентской прослойки, которая вообще не могла играть самостоятельной роли в революции. Она лишь могла служить буржуазии или пролетариату. Она выдвинула то, что было в ее ресурсах. Конечно, она могла иметь более сильного и более мужественного человека, но в пылу революции она выдвинула то, что в силу крикливости казалось наиболее энергичным и действенным. И это было заранее обречено на гибель.

Но если бы эта мелкобуржуазная прослойка и крупная буржуазия в целом выдвинули и более сильного человека, человека, предположим, с могучей волей, то результат был бы одинаковый, ибо и такому человеку не на что было бы опираться. Народ в огромном своем большинстве пошел за партией большевиков, которой руководил В. И. Ленин.

Каким же образом Керенский все же оказался во главе государства?

Керенский занял столь высокое место не по своим личным качествам. Представители крупной буржуазии — министры-капиталисты — сами «посторонились», чтоб дать ему первое место. Керенский, казалось, был выгодной фигурой, которая могла связать крупную и мелкую буржуазию. Он, казалось, мог повести за собой целый слой, представителем которого он был. Но этого как раз и не случилось.

Ставка на Керенского была сделана без учета всей сложности вопроса.

3. Государственный муж

Керенский был человек среднего ума. Про него нельзя сказать, что он вовсе неумен. Достаточная ясность мышления, подчас некоторая даже острота в суждениях говорили за то, что он неглупый человек.

Но, вместе с тем, удивительная недальновидность, поверхностность, неглубокость и, пожалуй, наивность зачеркивали положительные качества его ума.

Он был в достаточной мере умен для своей основной профессии, но он был решительно неумен на посту руководителя страны.

Он был то, что называется человеком негосударственного ума. Это был не государственный муж.

Если позволительно сравнивать государственную деятельность с игрой в шахматы, то он был игрок, который более одного хода вперед не обдумывал.

Целый ряд его поступков был в этом смысле чрезвычайно характерен.

Он, получив, например, пост министра-председателя, тотчас переехал на жительство в Зимний дворец. Он поселился в покоях Николая II.

Раздираемый честолюбием, он не увидел в этом ничего особенного.

Он, как неожиданно разбогатевший обыватель, переехал на другую, более шикарную квартиру. Он не видел в этом политического шага. Но это был именно политический поступок, который тотчас был использован его врагами.

По рукам населения стали ходить сатирические стихи под названием «Александр IV». Эти стихи, размноженные на гектографе, проникли и в армию и произвели там должное впечатление.

Отношение Керенского к людям, все его поведение с людьми также было далеко не государственным.

Вознесясь столь высоко, он счел нужным иметь величественный тон. Он стал почти декламировать, разговаривая с простыми смертными.

Он торжественно, как в театре, выспренним тоном беседовал со своими подданными.

— Генерал, подойдите сюда. Доложите мне, как ваши дела! — величественно приказывал он кому-нибудь из своих военных специалистов.

Все отлично понимали, что тон неестественен и фальшив, что этому штатскому человеку более было бы прилично держаться обыкновенного тона, какой он имел, будучи адвокатом. Все видели в этом нечто комическое и неумное. Тем более что он и сам не выдерживал долго своей роли и, срываясь, не раз заканчивал беседу обыкновенным, бытовым голосом.

Подобная фальшивая величественность была одной из причин, наложивших некоторую, что ли, опереточную тень на фигуру министра-председателя и верховного главнокомандующего.

Даже такая, в сущности, мелочь — его обычная поза — имела в своей основе также нечто юмористическое и непростительное для государственного человека.

Его правая рука обычно лежала за бортом френча, левая рука помещалась сзади. То есть это была классическая поза Наполеона, слишком всем знакомая.

Но у Наполеона это было весьма естественно — его левая рука помещалась иной раз в заднем кармане, или же этой рукой он держал свою треугольную шляпу. И это было, вероятно, до некоторой степени удобно. Наш же несчастный Керенский сзади своего френча кармана не имел, шляпы не носил, и рука его неестественным образом без всякого почти упора болталась в воздухе.

Тут были слишком очевидны рисовка и позирование под Наполеона, возможно, даже не в полной мере осознанные. «Несчастный», может быть, даже не понимал, что с ним и куда его влекут неведомые силы.

У него не было того основного, что делает человека вождем или хотя бы руководителем. У него не было уменья видеть события, уменья философски обобщать их, не было даже элементарного знания людской психологии. Он принимал за чистую монету все изъявления восторга при встрече с его особой. И вел государственные дела, как нервный и крикливый председатель жакта ведет дела своего дома.

История знала более недалеких правителей, но он выгодно отличался от них тем, что весьма недолго стоял у государственного руля.

Что касается недальновидности Керенского, то возможно, что мы тут несколько преувеличиваем. После бегства Керенского за границу на его текущем счету в Международном банке была обнаружена сумма в 350 тысяч золотом. Все-таки он предвидел свою дальнейшую судьбу. И, заняв первое место в государстве, не замедлил «кое-что» отложить на черный день. Надо полагать, что эту кругленькую сумму скопил он не из жалованья. А достиг он этих денег каким-нибудь иным путем.

4. Головокружительная карьера

Итак, слабый, нездоровый и безвольный человек, человек вовсе не государственного ума, становится во главе армии и правительства.

Начало его неслыханной карьеры нужно отнести к его адвокатской деятельности.

Ведя, главным образом, политические процессы, он судебными речами сумел создать себе некоторую популярность в общественных кругах. Он был выбран в 1912 году в члены Государственной думы. И там его красноречие было вполне замечено.

В 1917 году, после Февральской революции, он получил портфель министра юстиции.

Спустя два месяца он стал военным и морским министром. А в августе того же года он достиг высшей власти, сделавшись министром-председателем и верховным главнокомандующим.

Все это дало ему его судебное красноречие, его уменье говорить речи.

Просматривая его речи, мы не можем сказать, что он тут был на недосягаемой высоте. Его речи далеко не были шедеврами красноречия. Стертые образы и шаблонное построение не делали его речи литературными произведениями.

Но некоторая смелость по тогдашнему времени выдвигала его на передовые позиции.

Впрочем, секрет его речей был не только в этом. Речи произносились, так сказать, «от всей души». Он вкладывал в них тот нервный подъем, который обычно зажигает слушателей. При этом он, как артист, прибегал к театральным приемам. То доводил речь до шепота, то, напротив, выкрикивал отрывистые фразы, эффектно жестикулируя.

Эта его театральность и, вместе с тем, некоторая, что ли, горячность создали ему успех и, несомненно, незаслуженно выдвинули в ряды первых ораторов.

Эти его речи и были главным и, пожалуй, единственным козырем, с которым он занял первое место в стране.

Любопытно и показательно отметить, что именно при помощи этого адвокатского уменья, при помощи своей профессии присяжного поверенного он и пытался управлять страной.

Это был беспримерный случай в истории, когда человек управлял страной с помощью своего судебного красноречия. Это было таким же абсурдом, как если бы врач с помощью своих медицинских познаний, не зная нот, пытался бы играть на рояле.

Но это было именно так. Он всюду, где только можно было, выступал с речами, уговаривал, призывал, требовал и умолял.

Он буквально затопил страну своими речами. Буржуазная аудитория встречала его овациями. Дамы закидывали его цветами. Восторженные крики не смолкали, когда он появлялся на сцене или в зале заседания.

Совет республики и члены Временного правительства не раз, стоя, приветствовали его.

Он имел огромный успех, но этот успех до некоторой степени был успех артиста, а не государственного деятеля, это был успех человека, тем или иным путем занявшего первое место и овладевшего всеобщим вниманием.

Но он плохо разбирался в психологии и ничего не понял в своем успехе.

Он без стеснения говорил уже: «мой народ». И с горечью отмечал, кто именно во время овации не встал его приветствовать.

Даже спустя год он с досадой писал в своих записках («Гатчина»):

«В минуту этого национального взрыва (его стоя приветствовали) некоторые вожди не могли преодолеть в себе жгучей ненависти к правительству Мартовской революции: они продолжали сидеть, когда все собрание поднималось, как один человек. Эти непримиримые были — с.-д.-интернационалист Мартов[30], к.-д. Милюков[31] и два-три корниловских казака».

Конечно, это, наверно, было крайне досадно, что два-три казака и Милюков не встали. Наверно, он свирепо на них глядел и рыскал глазами по задним рядам, отыскивая еще еретиков и нахалов.

Прохожие на улицах с любопытством глазели и приветствовали его, когда он проезжал в своем открытом автомобиле.

Он писал с чувством нескрываемого самодовольства о своей поездке по городу:

«Улица — прохожие и солдаты — тотчас узнали меня. Военные вытягивались... Я отдавал честь, как всегда, немного небрежно и слегка улыбаясь...»

Уже эти строчки до некоторой степени рисуют нам характер этого человека, внимание которого столь было приковано к внешнему успеху, к шуму, к славе и к почестям.

В этом уличном шуме он, не имея на то никаких оснований, видел трогательную любовь народа, преданность армии и восторженное поклонение уличной толпы. Но он жестоко заблуждался.

История знает противоположный пример скептического отношения к уличному успеху. Человек огромного ума, с судьбой трагической и великой — Кромвель[32] сказал, улыбаясь, когда ему показали на восторженную толпу:

«Их было бы еще больше, если б меня вели вешать».

И это было отчасти верно, потому что ни народ, ни улица не считали Кромвеля своим вождем.

Керенский грелся в лучах славы и не слишком задумывался о своей судьбе.

Он был потрясен своей неожиданной карьерой. Несомненно, он ничего подобного не ожидал в своей жизни.

Получив портфель военного и морского министра, а потом пост верховного главнокомандующего, он и тут ринулся управлять военным ведомством с помощью своего красноречия. Дальше ему некуда было идти. Дальше можно было лишь падать.

Но его недальновидность и тут спасала его от мрачных предчувствий.

5. Военный и морской министр

Пребывание на посту министра юстиции не в полной мере удовлетворяло его честолюбие. Конечно, это была славная карьера для присяжного поверенного, но хотелось еще чего-нибудь более оригинального.

Настоящая жизнь началась лишь со дня получения портфеля главы армии и флота.

Но тут начались некоторые трудности.

Будучи министром юстиции, он не ощущал особых тягот в управлении страной. Это было ему нечто знакомое по судебным выступлениям. Но, став военным министром, а потом верховным главнокомандующим, он увидел, что его профессия присяжного поверенного не столь универсальна, как он предполагал.

Он стал выступать с речами в казармах и на фронте, призывая армию к повиновению, к дисциплине и к наступлению.

Но солдаты не хотели жертвовать жизнью ради чуждых им интересов. Пышное красноречие Керенского не затрагивало тех вопросов, которые волновали солдатские массы. Цветистые фразы военного министра пропадали впустую.

Профессией присяжного поверенного тут ничего нельзя было сделать.

Он издавал приказы и потом отменял их. Он, расшатав дисциплину, стал яростно подтягивать всех и требовать еще более строгой дисциплины. Он кричал о мире, потом повел в наступление.

Своим красноречием и неуравновешенностью он еще больше способствовал разрушению армии.

Военная наука — одна из наиболее трудных наук. Она требует особых свойств характера — соединения воли, твердости духа, расчета и ума. Этого всего не было у Керенского.

Он с первых же шагов выказал себя в этом деле не только как профан, но как человек, просто неизвестно на что рассчитывающий.

То, что он, абсолютно штатский человек, никогда не видевший в глаза пулемета и винтовки, принял сразу два военных портфеля, показывает удивительную самоуверенность и, пожалуй, что ли, хлестаковщину.

Армия весьма скептически отнеслась к этому назначению.

Офицерство открыто иронизировало и подсмеивалось над ним. Высшее военное командование было оскорблено и унижено.

Пылкие речи военного министра не производили должного впечатления. Солдаты фронта хотели слышать простые слова о мире, о земле, о возвращении домой, о конце войны.

Интеллигентское красноречие их не устраивало. Пышные слова приводили в раздражение.

К тому же вид верховного главнокомандующего, несмотря на наполеоновские замашки, не внушал армии доверия.

Этот штатский, болезненного вида человек производил странное впечатление, когда во время его речей адъютант почтительно держал над ним черный дождевой зонтик, укрывая голову правительства от солнца и непогоды.

Это производило комическое впечатление. И войска с улыбкой смотрели на это глубоко штатское зрелище.

Но и тут, как всегда, Керенский не понял всей глубины дела, потому что аплодисменты и крики «ура» уводили его на более приятный путь размышлений.

В довершение всего речи, произнесенные много раз, потеряли свою привлекательность. Слова стерлись и опошлились. Пафос казался фальшивым и театральным. Выкрики — «нож в спину революции», «родина в опасности» и т. д. надоели и никого больше не удивляли.

Уже все чаще после его речей солдаты выступали с резкой критикой. Уже не раз его речь прерывали криками и возгласами недовольных.

Солдаты бежали с фронта, дезертировали и отказывались наступать.

Большевистские агитаторы открыто разъезжали по фронту, разъясняя смысл событий и показывая истинную роль буржуазного Временного правительства.

Успешная борьба большевиков за беспредельное влияние в массовых организациях и, наконец, апрельская демонстрация рабочих под руководством большевистской партии нанесли сокрушительный удар по Временному правительству и создали кризис власти. Массы, и в том числе солдаты фронта, явно сочувствовали большевикам, а не правительству.

И, конечно, столь незначительный человек, как Керенский, тут решительно ничего не мог сделать.

Керенский настоял перед правительством о введении смертной казни за воинские преступления. Но и этим он не укрепил армию. Распад, в котором, впрочем, повинен был не только Керенский, оказался слишком глубоким. Влияние большевиков на массы было слишком значительно. И эта решительная мера не привела к желательным результатам.

Военный и морской министр, начиная понимать, что дело идет не гладко, хотел опереться на офицерство, но не сумел этого сделать. Он слишком повелительно и величественно беседовал с генералами и заносчиво, пренебрежительно относился к маленьким чинам. И, благодаря этой своей нетактичности, ему не удавалось привлечь к себе даже хотя бы небольшую группу верных ему людей. В ответственный момент он, не считая адъютанта, остался решительно один.

Это был поразительный случай в истории, как человек — верховный главнокомандующий и глава правительства — остался не только без армии, но остался без кучки верных ему людей, пожелавших защищать его до конца.

Еще в первый месяц своего назначения он получил солидный урок, но не сделал из него никаких выводов.

Он выступал в Мариинском театре перед военной аудиторией. Он вышел на сцену с двумя адъютантами, которые замерли в неподвижных и почтительных позах, когда он начал свою речь.

Все шло, как и полагалось. Бурные аплодисменты услаждали сердце военного министра. Но вот на сцену была брошена записка, которую Керенский сгоряча огласил, думая, что там комплименты. Группа офицеров писала, что адъютанты Керенского «марают честь мундира» тем, что, как фокстерьеры, делают стойку перед штатским человеком.

Взрыв смеха потряс здание театра. Никто не пожелал возмутиться или защитить честь военного министра. Веселость была всеобщая.

Уверенность, что, несмотря на отдельные происки врагов, вся армия и народ идут за ним, не покидала его почти до последнего дня, до последних часов его пребывания в России. Эта счастливая уверенность придавала ему силу ездить по фронту, где он увещевал армию продолжать наступление на немцев.

6. Сто десять дней

Уверенность Керенского в нерушимости своего положения была так велика, что он накануне июльских дней, в момент напряженной политической борьбы, выехал на фронт со своими речами.

Но июльские дни смутили все же душевный покой военного и морского министра. Он бросил все и срочно вернулся в Петроград. Уже на вокзале, только что сойдя с поезда, он «распушил» командующего округом генерала Половцева[33] и, накричав, тут же отстранил его за бездеятельность, хотя в сущности «бездеятельности» не было, так как демонстрация большевиков была расстреляна войсками, и генерал Половцев сделал все возможное для «восстановления порядка».

В первые же дни своего приезда Керенский настоял перед правительством о немедленном аресте всех большевистских вождей.

Об этом был отдан приказ с обещанием высокой денежной награды за арест В. И. Ленина[34].

Буржуазия в союзе с эсерами и меньшевиками повела теперь яростную борьбу против дальнейшего развития пролетарской революции.

Нервная решительность Керенского заставила членов правительства с надеждой обратиться к нему как к спасителю от большевиков. И тогда он имел смелость принять на себя пост министра-председателя и верховного главнокомандующего[35].

Он отказывался, правда, от высокого поста и приводил всякие резоны, но улыбка радости не сходила с его лица. И, приняв этот пост, он стал еще более надменен, еще более величественным тоном вел беседы и еще более высокомерно отдавал приказания, не желая слушать никаких советов и возражений.

Между тем, над головой премьера стали явственно сгущаться тучи.

Заручившись согласием ставки и самого Керенского, генерал Корнилов[36] двинул на Петроград 3-й Конный корпус.

Он послал этот корпус для усмирения большевиков, но, вместе с тем, он хотел свергнуть и Временное правительство.

25 августа Конный казачий корпус во главе с Дикой дивизией стал подходить к Петрограду. Но большевики организовали оборону Петрограда, и их агитаторы, выехавшие навстречу корпусу, разъяснили казакам их роль. И казаки отказались идти дальше.

Керенский продолжал оставаться у власти. И он не без торжественности нес бремя этой власти вплоть до 25 октября. Он нес это бремя всего сто десять дней, перещеголяв в этом смысле на десять дней самого Наполеона, вернувшегося с Эльбы.

Вероятно, больше этого срока он и не сумел бы вынести тяжести власти.

Он чрезвычайно устал и задергался.

Он был всегда вспыльчивым, нервным и неуравновешенным; теперь же, находясь на вершине государства, он стал вовсе терять самообладание. Его дурные нервы не могли долго выдерживать большого напряжения. Еще будучи министром юстиции, он не раз по окончании речи падал без чувств и прибегал к разным лекарствам, чтобы поддержать себя. Он, не стесняясь зрителей, пил валериановые капли прямо из пузырька. Это было весьма жалкое и, собственно говоря, даже нелепое зрелище.

Но это слабенькое средство не помогло ему после двух месяцев пребывания на ответственном посту. Он наливал эфир на платок и жадно подносил к своему лицу. Это его поддерживало и придавало ему силы для очередного выступления.

Конечно, так долго не могло продолжаться, и нет сомнения, что верховный правитель бесславно закончил бы свои дни, даже если бы дела сложились иначе.

Собственно, закат Керенского начался тогда же, когда начался восход.

Он как ракета, по законам пиротехники, взвился в небо, засверкал фантастическими, искусственными огнями и, моментально сгорев, стал стремительно падать. И все, находящиеся вблизи, разбежались, боясь, как бы он, падая, не придавил их своей высокой особой.

Уже в сентябре 1917 года все было запутано и разрушено. Армии не существовало. Большевистский фронт ширился.

Подготовка вооруженного восстания шла у большевиков весьма энергично и успешно, и об этом почти открыто говорили на улицах и в казармах.

21 октября Временное правительство поручило министру-председателю Керенскому принять меры к ликвидации ожидаемого восстания.

Керенский приказал своему командующему округом полковнику Полковникову[37] разработать план ликвидации мятежа.

Полковников, не сделав ничего, доложил, что правительство может быть уверено — Петроградский гарнизон окажет сопротивление большевикам.

Керенский сообщил правительству, что меры приняты и восстание, если оно случится, будет подавлено.

Однако 23 октября Керенский стал терять некоторую свою уверенность относительно войск Петроградского гарнизона и отдал приказ главнокомандующему Северного фронта — подтянуть войска к Петрограду.

Но главнокомандующий генерал Черемисов[38] не исполнил приказа.

В 11 часов утра 24 октября Керенский явился в Мариинский дворец и, ввиду чрезвычайного положения, потребовал в своем слове всей меры доверия и содействия. Совет республики устроил Керенскому овацию и, стоя, приветствовал его. Премьер, счастливый и взволнованный, не дождавшись резолюции, поспешил в штаб, чтобы заняться военными делами и оправдать высокое доверие.

Между тем, в Совете начались длинные дебаты о тексте резолюции.

Этот текст резолюции выработан был только к ночи. Целый день пропал на бесцельные споры и крики.

Большевики тем временем энергично вели подготовку восстания и в ночь на 25 октября стали занимать правительственные здания.

7. Ночь на 25 октября

В двенадцатом часу ночи резолюция Совета республики еще не была готова.

Встревоженный Керенский направился из штаба в Зимний дворец на совещание совета министров.

Наконец, в Зимний прибыла делегация с долгожданной резолюцией. Причем резолюция была далеко не такая, какую ожидал Керенский. Левое большинство Совета республики отделяло себя от правительства и его борьбы. Другими словами, резолюция не выражала доверия правительству. После овации, устроенной Керенскому, это было неожиданно в высшей степени.

Совещание членов Временного правительства происходило в Малахитовом зале. Керенский, выйдя к делегатам и зачитав резолюцию, с возмущением заявил, что после такой оскорбительной для самолюбия резолюции кабинет министров завтра же подаст в отставку.

Делегаты стали разъяснять, что резолюция в основном полезна, так как есть вероятность, что большевики посчитаются с ней и, может быть, даже откажутся от вооруженного восстания.

Делегаты стали настаивать, чтобы совет министров принял их и выслушал их мнение.

Керенский ответил, что ни он, ни правительство не нуждаются в советах и что революция будет спасена и без помощи посторонних.

Делегация отбыла, и в совете министров снова начались обсуждения, как реагировать на резолюцию и какие меры принять против действий большевиков.

Именно во время этого исторического словопрения большевики и начали занимать правительственные здания одно за другим.

Правительственное совещание закончилось около двух часов ночи, и утомленные министры стали расходиться по домам, поручив Керенскому «организовать надлежащее военное командование».

Один из членов правительства, министр исповеданий Карташев[39], по выходе на улицу был арестован вблизи Зимнего дворца и отведен в Смольный.

Следует сказать, что во время совещания к Керенскому явилась делегация от казаков и уверила его (как он сам пишет), что по его особому личному приказу казаки поддержат Временное правительство.

Однако Керенский не знал, что мнение делегации не выражало мнения большинства казаков. Напротив того, совет казачьих войск решил не вмешиваться в борьбу, которую вело правительство с большевиками. Керенский, как и всегда, совершил тут изрядную ошибку — он слишком доверчиво отнесся к словам преданности и к изъявлению восторга при встрече с его особой.

Он настолько был уверен, что казаки в его распоряжении, что восторженно сообщил министрам о своем замечательном разговоре с казаками.

Явившись в два часа ночи в штаб, Керенский потребовал, чтобы казаки срочно прибыли для защиты правительственных зданий. Однако казаки уклончиво ответили, что сейчас кончат обсуждение и в скором времени начнут седлать лошадей.

Но время шло, казаки не появлялись.

Поняв, наконец, что казаки не выступят в защиту Временного правительства, Керенский стал выяснять, какие войска, находящиеся вне Петрограда, можно использовать. Но точных сведений в штабе не имелось. Как будто бы к Гатчине двигался казачий корпус генерала Краснова[40]. Но пока никакой связи наладить не представлялось возможным. Тогда Керенский стал по прямому проводу беседовать со ставкой главнокомандующего Северным фронтом. Керенский потребовал, чтоб войска с фронта были немедленно подтянуты к Петрограду.

Главнокомандующий уверил его, что он сделает все, что в его силах.

Между тем в штаб приходили тревожные сведения. Отряды восставших заняли Николаевский мост, и суда Балтийского флота входили теперь в Неву.

Керенский стал буквально метаться по штабу.

Перебегая от телефона к телефону, он в промежутках между двумя разговорами диктовал телеграммы, отдавал распоряжения и делал перемещения среди командного состава.

Весть о маневре Балтийского флота наполнила его гневом и бешенством. С криком: «Немедленно топить корабли!» — он стал лично писать радиограмму.

Эта его не совсем толковая радиограмма сохранилась для истории. Она весьма красочно говорит о душевном состоянии «главковерха»:

«Всем судам, идущим в Петроград без разрешения Временного правительства. Приказываю: командирам подводных лодок топить суда, не повинующиеся Временному правительству».

Но так как в радиограмме не было указано, какие именно суда не повинуются Временному правительству и какие суда самовольно вошли в Неву, то при всех обстоятельствах эта радиограмма была пустым звуком.

Между тем в штабе стало известно, что здание Главного почтамта и телеграфа уже в течение двух часов находится в руках большевиков.

Среди офицеров штаба началось замешательство.

Вторично отдав приказ об аресте всех большевистских вождей и облегчив этим свою душу, Керенский стал на карте высчитывать, каким образом окружить Смольный, чтобы изолировать его и пресечь действия восставших. Нужны были казаки.

Но казаки по-прежнему отсиживались в казармах и на все просьбы и мольбы снова неизменно отвечали: «Сейчас начнем седлать лошадей».

Верная часть Керенского — команда блиндированных автомобилей — стала волноваться. Офицеры штаба вели себя вызывающе.

Полковник Полковников продолжал вести двойную игру и, уверяя Керенского в верности, агитировал офицеров тотчас арестовать премьера.

Тогда Керенский, видя измену Полковникова, принял на себя все командование. Однако дело ни на йоту не изменилось, так как, в сущности говоря, не над чем было командовать.

В шесть часов утра Керенский вторично стал беседовать со ставкой главнокомандующего Северным фронтом, чтоб ускорить присылку войск в Петроград. Но толку не мог добиться, так как главнокомандующий уверял, что его действия контролируются революционным комитетом и он сам войсками не распоряжается, но что он постарается сделать все, что от него зависит. В общем, дипломатические слова не принесли делу никакой пользы.

Положение создавалось критическое. Оставалась надежда, что генерал Краснов успеет подтянуть свой казачий корпус к столице.

В седьмом часу утра, так и не дождавшись известий о движении войск к Петрограду, Керенский, разбитый и потрясенный, с мыслями: «утро вечера мудреней» — направился в Зимний дворец, чтобы хоть немного вздремнуть.

8. 25 октября

Юнкера, охранявшие Зимний дворец, заволновались при виде премьера. Нарушая дисциплину, они группами подходили к Керенскому и, окружив его тесным кольцом, взволнованно расспрашивали о положении дел и о дальнейших возможностях.

Керенский, подтянувшись и приняв соответствующую позу, бодрым голосом успокаивал их, говоря, что он с минуты на минуту ожидает прибытия в Петроград свежих воинских частей, верных ему и Временному правительству.

Это несколько успокоило юнкеров, и они расступились перед премьером, который развинченной походкой проследовал в свои покои.

Он вошел в свой кабинет и, не раздеваясь, бросился на оттоманку. Но заснуть не мог.

Нервное возбуждение было столь велико, что он ни минуты не мог оставаться в спокойном положении. Он налил эфиру на носовой платок и жадно поднес его к своему лицу.

Он не заснул, но какое-то оцепенение охватило его.

В восемь часов утра в кабинет премьера почти вбежал фельдъегерь.

Керенский, бледный, без кровинки в лице, открыв глаза, продолжал лежать, ожидая слов фельдъегеря, как приговора.

— Центральная телефонная станция, господин верховный главнокомандующий, — сказал фельдъегерь, — в руках большевиков... Штаб потерял связь с городом... Что прикажете доложить командующему?

В одно мгновенье, вскочив с оттоманки, Керенский побежал к окну.

У Дворцового моста он увидел пикеты матросов.

Невольно закрыв лицо рукой, Керенский сказал фельдъегерю:

— Ступайте... Доложите, что я сейчас буду... Велите разбудить моих адъютантов...

Фельдъегерь вышел из кабинета, и Керенский, подойдя к столу, стал судорожно рвать документы и бумаги. Потом, оставив это, бросился в покои, выходящие на Дворцовую площадь.

Он, не обращая внимания на солдат караула, спавших и лежавших на полу, подбежал к окну и взглянул на площадь.

Площадь была безлюдна. Большевистских отрядов нигде не было видно.

Керенский снова бросился в свой кабинет, куда через минуту явились два адъютанта и министр торговли и промышленности, ночевавший во дворце.

Они вчетвером, почти бегом, дошли до штаба. В штабе был развал и суматоха. Охраны не было. Какие-то офицеры, солдаты и штатские бегали по лестнице, не обращая внимания на верховного главнокомандующего.

Узнав от начальника штаба, что блиндированные машины неизвестно кем испорчены и что никаких сведений нет об эшелонах, идущих к Петрограду, Керенский растерянно взглянул на своих адъютантов и на двух министров, Кишкина[41] и Коновалова[42], неподвижно стоявших у окна.

Но вдруг огонь решимости зажегся в глазах премьера.

— Я сам приведу войска! — закричал Керенский. — Это вздор и ересь... Большевистские агитаторы разложили мне войска Петроградского гарнизона. Но я знаю настроение фронта. И к тому я имею любые доказательства.

Керенский показал рукой на письменный стол, на котором в беспорядке лежали полученные вчера телеграммы с изъявлениями верноподданнических чувств.

Министр торговли и промышленности Коновалов, плотный, бритый человек, с внешностью русского купца, получившего образование за границей и одетого по-английски, сказал, пожав плечами:

— Эти бумажки, Александр Федорович, сейчас не имеют значения. Это, конечно, очень хорошо, если вы сами поедете за армией, но как это сделать? — почти весь город в руках большевиков.

Все посмотрели в окно, но ничего страшного не увидели. Прохожие спешили, как обычно, и к Невскому шли трамваи с висящими на подножках людьми.

— Прикажите тотчас подать мою дорожную машину! — закричал Керенский, обращаясь к адъютанту.

Первый адъютант Керенского, юный девятнадцатилетний прапорщик Миллер, бросился исполнять приказание.

— Это вздор и ересь! — снова вскричал Керенский. — Я допускаю, что генералы Духонин[43] и Черемисов против меня, но за солдатскую массу я отвечаю... Я сам поведу войска к Петрограду... И это большевистское отребье как дым исчезнет при виде двух-трех свежих рот!

В коридоре, за дверью кабинета, раздался вдруг шум и топот солдатских ног. Керенский побледнел и вопросительно взглянул на адъютантов.

Группа юнкеров вошла в кабинет. Один из них, отдавая честь, сказал, обращаясь к Керенскому:

— Господин верховный главнокомандующий. Большевики только что прислали нам ультиматум — очистить здание Зимнего дворца. В противном случае они грозят расправиться с нами без пощады... Как прикажете поступить? Свой долг мы согласны выполнить до конца, но если...

Воинская речь юнкера осеклась, и он, мямля и подыскивая слова, тихо добавил:

— Но если у вас... если войска... если нет подкрепления, то юнкера считают... Может быть это и не нужно... Оборонять дворец...

— Юнкера, — торжественно сказал Керенский, — вы гордость моей армии. От вас ли я слышу эти слова? Ступайте и скажите всем, что положение далеко не безнадежное. И что мы каждую секунду ожидаем подкрепления. Ступайте, господа, и выполните ваш долг перед родиной, согласно вашей присяге.

Адъютант, прапорщик Миллер, явившись, доложил, что машина подана.

Юнкера понуро ушли выполнять свой долг перед Временным правительством.

Прапорщик Миллер, доложив о машине, сказал, что сейчас в ставку отправляется американская машина и было бы безопасней выехать вместе с ней под защитой американского флага.

Изъявив на это согласие, просветленный Керенский стал прощаться с министрами.

Оставив своим заместителем Коновалова, он сказал, обратившись к нему:

— Кроме того, Александр Иванович, я оставляю вас своим заместителем и по обороне Петрограда.

Министр торговли и промышленности, молча пожав плечами, отвернулся к окну.

9. Путешествие на край ночи[44]

Верховный главнокомандующий, два его адъютанта и помощник командующего армией капитан Кузьмин поместились в открытой машине. Офицер для поручений Виннер и штаб-офицер сели в американскую машину.

Процессия благополучно тронулась в путь. Было около десяти часов утра 25 октября.

Никто не пытался их задержать. Прохожие, узнав Керенского, останавливались и приветствовали его.

Самодовольная улыбка снова появилась на измученном лице премьера.

Они проехали по Морской мимо патрулей красногвардейцев, стоявших у телефонной станции, и, развив скорость, вышли за черту города.

Выйдя на шоссе, к Гатчине, они столкнулись с большим отрядом красногвардейцев, которые, подняв винтовки, приказывали остановиться. Но, развив бешеную скорость, машина скрылась из виду.

Американский флаг, видимо, помог, — выстрелов не было.

Через полтора часа машины подъезжали к Гатчине.

От тряски, бессонной ночи и волнений Керенский, почти теряя сознание, сидел зеленый и почти бездыханный.

Капитан Кузьмин сказал, что в Гатчину не имеет смысла заезжать, — на путях не видно никаких эшелонов, и было бы правильно сразу направиться в ставку Северного фронта.

Адъютант, прапорщик Миллер, показав глазами на полумертвого Керенского, тихо сказал, что он не берется дальше везти его и что следует в Гатчине немного отдохнуть.

Керенский, приободрившись, сказал, что стакан горячего чая снова придал бы ему силы.

Машина остановилась у подъезда Гатчинского дворца.

Выбежавший комендант, неприятно пораженный неожиданным и небезопасным для него посещением, повел высоких гостей в свои комнаты.

Весть о прибытии премьера стала быстро распространяться по Гатчине. Ко дворцу спешили солдаты и жители.

Комендант вел себя подозрительно. И Керенскому вдруг показалось, что комендант, подойдя к окну, делал какие-то знаки.

Тотчас был забыт чай, и Керенский приказал занять места в машинах.

Это было своевременно. Около дворца стояла теперь возбужденная толпа солдат.

Толпа заволновалась, увидев Керенского. Но быстрота действий спасла и на этот раз премьера.

Машины моментально двинулись в путь. Солдаты, потрясая винтовками, бросились за ними.

Машина Керенского быстро ушла вперед. Но американская машина, колеся по улицам Гатчины, подверглась обстрелу. Был ранен шофер и пробита шина.

Автомобиль остановился, и сидящие в нем скрылись в парке.

Теперь Керенский поехал в Псков, в ставку главнокомандующего Северным фронтом.

Ничего хорошего Керенский не ожидал от этой поездки — он не верил генералу Черемисову и боялся его. Но он надеялся встретить в Пскове генерала Краснова с его донцами и неясно надеялся на генерала Духонина, своего заместителя, со ставкой которого он никак не мог связаться. Ставка бездействовала. Она была парализована, или сам Духонин держался выжидательной политики.

Машина прибыла в Псков, и Керенский, не заезжая к Черемисову, решил остановиться в более надежном месте — у своего родственника генерал-квартирмейстера Барановского[45].

Керенский был самым неприятным образом поражен суматохой в доме: чемоданы и корзины нагружались вещами, — генерал Барановский, видимо, спешил покинуть Псков.

Вероятно, положение было действительно критическое, если его близкий родственник, брат его жены, спешно собирался бежать.

Сведения, сообщенные Барановским, были самые отчаянные. В Пскове действовал большевистский военно-революционный комитет. Всего час назад на имя комитета пришла телеграмма об аресте Керенского. Генерал Черемисов никаких эшелонов не посылал к Петрограду и даже отменил ранее данный приказ о посылке 3-го Конного корпуса.

Тогда Керенский сказал, что ему необходимо срочно лицом к лицу встретиться хотя бы с какой-нибудь воинской частью, и тогда он ручается за успех — он сам поведет солдат на Петроград.

Вызванный к Керенскому генерал Черемисов тотчас явился, но вид его ничего хорошего не сулил.

Небрежно разговаривая, зевая, усмехаясь и пожимая плечами, генерал стал советовать Керенскому оставить эту военную затею — идти на Петроград.

Керенский возмущенным тоном стал кричать «на забывшего свой долг генерала», но тот весьма откровенно сказал, что он, собственно говоря, не желает связывать свою судьбу с судьбой уже обреченного правительства. Пораженный такой откровенностью, Керенский вдруг осел, завял и стал бормотать:

— Ну это уже слишком, генерал... Вы ответите мне...

— Я солдат, — сказал генерал Черемисов, — и привык говорить правду. Если вы хотите слышать слова человека, разбирающегося в обстановке, то я вам скажу: бегите. Если желаете, мои офицеры нынче же ночью помогут вам пройти через фронт...

Керенский, несвязно бормоча, спросил:

— А генерал Краснов? Неужели и генерал Краснов разделяет вашу точку зрения... Где он?

— Генерал Краснов в Острове, и с минуты на минуту я жду его здесь. Об его намерениях я не знаю, но, если желаете, я направлю его к вам.

Генерал ушел, и Керенский буквально рухнул на диван. Он лежал в каком-то оцепенении, почти в обмороке.

Адъютанты на цыпочках ходили вокруг него, боясь потревожить покой гибнущего верховного главнокомандующего.

Между тем генерал Черемисов, вернувшись в штаб, позвонил главнокомандующему Западным фронтом генералу Балуеву и посоветовал ему ни в каком случае не оказывать помощи правительству, даже если он получит угрожающий приказ Керенского.

10. Положение меняется

В 12 часов ночи Керенский очнулся от своей дремоты. Перед ним стоял Краснов — красивый пятидесятисемилетний генерал, весьма еще бравый и франтоватый. Это был в свое время верный царский слуга, ярый монархист, человек жестокий, неглупый и крайне деятельный. Это был командир 3-го Конного казачьего корпуса, того знаменитого корпуса, который в августе во главе с Дикой дивизией был брошен Корниловым на Петроград. Теперь все части этого корпуса были разбросаны по всему Северному фронту.

Несмотря на уговоры Черемисова, Краснов явился к Керенскому, которого он заочно презирал и ненавидел, но в лице которого видел прежнюю помещичью Россию.

Он явился к Керенскому, преодолевая отвращение к этому штатскому «главковерху». Но его ненависть к большевикам, ненависть к рабочим была сильнее этого отвращения. И вот теперь он стоял перед своим верховным вождем, желая с ним столковаться о совместном действии против пролетарского фронта.

Керенский вскочил с дивана. Тотчас лицо премьера стало надменным, суровым и повелительным.

Почти заносчивым тоном он произнес:

— Где ваш корпус, генерал? Я надеялся встретить его под Лугой. Почему вы так медлите? Вы же знаете, что нам каждая минута дорога.

Краснов сказал, что все части его 3-го корпуса самим Керенским были в свое время разбросаны по Северо-западному фронту, что здесь, в Острове, имеются всего лишь два неполных полка и что он сам не знает, удастся ли в скором времени собрать все эти части воедино. Ему, например, известно, что части Уссурийской дивизии под влиянием революционного комитета отказались следовать дальше, хотя находились уже в походе.

— Пустяки. Не может быть, — сказал Керенский. — Я знаю, что в основном вся армия стоит за Временное правительство. Большевизм далек духу нашей армии. Я должен сам встретить эти части и их повести. И тогда я не сомневаюсь, что все пойдут за мной. Вы слышите, генерал, что я вам говорю?!

Краснов впервые «имел счастье» видеть верховного правителя. Он теперь с нескрываемым любопытством и удивлением взирал на него. Изможденное, больное, усталое лицо премьера горело огнем вдохновенья. Повелительность тона и жестов была слишком невероятна для обычного комнатного разговора. Приподнятый и театральный тон изумил генерала. Ему казалось, что он видит перед собой сумасшедшего.

Краснов впоследствии писал в своих записках, что ему казалось, что несвязная, повелительная речь Керенского каждую минуту может закончиться безумным смехом, истерикой и криками: «Всё васильки, васильки, красные, синие всюду».

— Необходимо собрать все наши части, — продолжал Керенский. — Уссурийскую дивизию я вам верну! Кроме того вы получите 37-ю пехотную дивизию и 17-й армейский корпус. Я уже отдал распоряжение. Ну как, вы довольны, генерал?

— Если все это соберется, — сказал Краснов, — тогда можно будет идти на Петроград.

— Отлично. Начинайте действовать. Я назначу вас командующим армией...

Генерал стал прощаться, Керенский, как бы очнувшись, спросил его простым, повседневным тоном:

— Куда же вы, генерал? Посидите еще немного...

— Я еду в Остров, — ответил Краснов, — я полагаю нужным завтра выступить с тем, что мы имеем, и идти к Гатчине.

— Я вполне одобряю ваш план, генерал! Именно идти к Гатчине. Эти негодяи, представьте себе, сегодня открыли там пальбу по нашему автомобилю. Но я уверен, что в основном гатчинские солдаты далеки от большевистской заразы.

Генерал направился к выходу.

— Постойте, генерал, — остановил его Керенский, — я решил ехать с вами.

Он приказал подать свой автомобиль и в сопровождении своего штаба выехал в Остров.

В три часа ночи Краснов и верховный главнокомандующий были в Острове.

К 11 часам утра Керенский приказал разбудить его и к тому времени собрать полки, так как он хотел выступить перед ними.

Краснов считал это лишним, но, вспомнив о природном даре премьера, согласился. Но он просил, чтоб Керенский выступил только перед комитетом, считая, что выступление перед всеми казаками не будет полезным. Керенский нехотя согласился.

Утром огромная толпа любопытных стояла около дома, где спал Керенский. Какие-то дамы с цветами и гимназисты с волнением ожидали премьера.

Комитеты также готовились к встрече.

Краснов пошел за Керенским. Тот спал, сидя за столом в отведенной ему комнате.

Он вздрогнул и тотчас проснулся, когда генерал вошел в комнату.

Необычайно оживившись и просветлев, Керенский пошел за Красновым.

Как и ожидал Краснов, речь Керенского не произвела хорошего впечатления на казаков. Избитые фразы: «завоевания революции в опасности», «русский народ — самый свободный народ в мире», «безумцы большевики ведут страну к гибели» — не тронули станичников.

Раздались возгласы: «Довольно нам слушать эту болтовню! Товарищи, он врет, большевики не этого хотят. Перед нами новая корниловщина... Капиталисты и помещики снова желают схватить народ за горло...»

Керенский был ошеломлен приемом. Он неуверенно продолжал говорить. Краснов делал ему знаки окончить речь.

Профессиональное уменье премьера не спасло его на этот раз, и он закончил речь при тягостном молчании собравшихся.

Два-три жидких хлопка только подчеркнули неприятность момента.

Краснов поправил положение. Он коротко, но жестко и повелительно сказал:

— Казаки, сегодня в час дня будет посадка на эшелоны. Приготовиться.

Керенский, смущенный и подавленный, в сопровождении Краснова и адъютантов собирался выйти из помещения комитета.

Подошедшие к Краснову офицеры доложили, что Керенского без охраны не следует отпускать, так как настроение казаков и местных солдат не в его пользу.

В самом деле, собравшаяся восторженная толпа поредела. Дамы с цветами неожиданно исчезли, и теперь перед домом стояли возбужденные группы казаков и солдат. Слышались крики, угрозы и гул недовольства.

В час дня 26 октября началась погрузка на эшелоны.

Керенский и Краснов прибыли на вокзал, как пишет сам премьер, «под гневный рев разнузданной солдатчины».

Краснов побоялся озлоблять массы и ограничился только тем, что по его приказанию казаки, размахивая нагайками, оттеснили собравшихся.

Через два часа эшелоны были готовы к отправке. Однако пришедший офицер доложил, что машинист исчез и состав некому вести.

Один из офицеров конвоя предложил свои услуги.

В четвертом часу дня эшелоны двинулись через Псков к Гатчине.

В этих эшелонах был весь наличный состав сил Краснова — несколько сотен 9-го Конного полка и четыре сотни 10-го полка. Причем сотни были неполного состава. И генерал Краснов полагал, что в случае если придется спешиться, то он будет иметь не более пятисот человек боевых сил.

Но Керенский был доволен. После полного безлюдья это была значительная сила, к которой, он полагал, будут присоединяться все встреченные воинские части.

Итак, эшелон направлялся через Псков к Гатчине. Причем, зная настроение псковского гарнизона, решено было в Пскове не делать остановку.

Началось наступление на столицу.

Но, прежде чем подойти к столице, надо было захватить Гатчину и Царское Село.

Сидя в своем купе, верховный главнокомандующий внимательно изучал десятиверстную карту, полученную им от генерала Краснова.

11. Снова Гатчина

В пути Керенский назначил Краснова командующим армией, идущей на Петроград.

Краснов, пожав плечами, принял назначение.

Командующий армией, у которого всего две роты военного состава!

— Это игра в солдатики, — сказал сквозь зубы Краснов своим офицерам. — Этот господин Керенский противен мне в высшей степени. И будь не столь острое положение, я бы приказал эшелону вернуться. Но нам, господа, нужно помнить о родине, которая действительно в смертельной опасности. И когда эта опасность минует, мы покажем место этому революционному господину.

На станции Чарская эшелон остановился. Из встречного поезда сошли несколько офицеров, бегущих из Петрограда. Они просили Краснова взять их с собой. И теперь они докладывали генералу о событиях в Петрограде. Зимний дворец пал. В Петрограде образовался Комитет спасения родины и революции.

Керенский подошел к купе, где сидели офицеры, и с любопытством стал слушать. Потом, обращаясь к сотнику Карташеву, просил рассказать о падении Зимнего дворца.

— Это очень интересно, то, что вы говорите, — сказал Керенский, протягивая офицеру руку. — Доложите мне, поручик, более подробно.

Сотник Карташев (по словам Краснова) вытянулся перед верховным правителем, но руки ему не подал.

— Поручик, я подаю вам свою руку! — с особенным ударением сказал Керенский.

— Виноват, господин верховный главнокомандующий, — ответил офицер, — я не могу подать вам руки. Я — корниловец.

Краска залила лицо Керенского. Он круто повернулся на каблуках и быстро пошел к себе, на ходу бросив Краснову фразу:

— Взыщите с этого офицера.

Между тем поезд, развивая большую скорость, шел к Гатчине.

Наступала ночь.

Решено было выгрузиться в пяти километрах от Гатчины и на рассвете захватить город врасплох.

Посланная разведка донесла, что воинских частей в Гатчине не видно, но что на Балтийском вокзале выгружается рота, только что прибывшая из Петрограда.

Краснов окружил станцию, и прибывшая рота, не ожидавшая нападения, сдалась. Это была рота лейб-гвардии Измайловского полка.

В плен брать Краснов не имел возможности и, разоружив солдат, отпустил их.

Между тем казаки донесли, что на Варшавской станции взяты в плен еще одна рота и пулеметная команда.

Местный гарнизон не проявлял признаков жизни. Гатчина была в руках Краснова. Все это заняло не более трех часов.

В 10 часов утра Краснов хватился Керенского, но его нигде не было, и никто не знал, где он. Казаки, впрочем, сказали, что он как будто пошел разыскивать какой-нибудь трактир, чтобы выпить стакан чаю.

Краснов направился к Гатчинскому дворцу и там нашел премьера в одной из квартир запасной половины.

Керенский буквально ликовал. Он преобразился. Улыбка не сходила с его лица. Он встретил Краснова словами:

— Вот видите, генерал, я же вам говорил. Мы нигде не встретим сопротивления. Армия с нами, и в этом я так же уверен, как в самом себе.

Керенский пригласил Краснова к столу, за которым уже сидели адъютанты и две красивые нарядные дамы. Там шла оживленная беседа, слышались шутки и смех.

Краснов отказался от общества, говоря, что ему нужно сделать распоряжения, так как в Гатчину сейчас прибыл из Новгорода новый эшелон с частями 10-го Донского полка при двух орудиях.

Керенский, не скрывая своей радости, сказал:

— То, что у нас есть, уже достаточно, чтоб идти на Петроград. По пути мы буквально обрастем войсками. Я приказываю вам, генерал, сегодня же выступить дальше. Как вы думаете — возможно ли это?

— Я полагаю, — сказал Краснов, — что мы здесь должны подождать хотя бы сутки. Я надеюсь, что подкрепление будет подходить. Тем временем я пошлю разведку к Царскому Селу.

— Я одобряю ваш план, генерал, — торжественно сказал Керенский. — И, поверьте, я не забуду ваше мужество и героизм в такие трудные часы для России.

Краснов, побагровев от злобы, молча вышел из помещения.

12. На Петроград

Разведка донесла Краснову, что в Царском Селе спокойно, но что там имеется значительный гарнизон, насчитывающий до пятнадцати тысяч солдат.

И Краснов считал рискованным идти туда со своими силами.

Необходимо было ждать подкрепления. Но подкрепление не шло. Прибыла лишь одна сотня 13-го Донского полка и несколько конных орудий. Подходили также небольшие группы юнкеров и офицеров, бежавших из Петрограда.

Кроме того, был случайно захвачен застрявший в грязи броневик «Непобедимый».

Краснов сообщил Керенскому о положении дел, и Керенский снова приуныл. Его приказы и категорические распоряжения странным образом не выполнялись.

Стало окончательно известно, что генерал Черемисов вмешивается в эти распоряжения. Им задержан был Нерчинский полк, идущий через Псков в Гатчину, а также задержаны были разрозненные части Донских полков.

Ставка Духонина не проявляла признаков жизни. Западный фронт бездействовал. И посланный приказ в Ревель о высылке войск не был выполнен. Начальник ревельского гарнизона весьма откровенно сообщил, что «впредь до выяснения политической обстановки» он не даст распоряжения о погрузке.

Десятка полтора телеграмм извещало Керенского о движении эшелонов. Но одни, вероятно, по примеру ревельцев, ожидали прояснения горизонта, других задерживали большевистские агитаторы, третьим мешали враждебные Керенскому генералы.

Так или иначе, надежды на подкрепление рушились.

Надо было брать Царское Село теми силами, которые имелись.

Несмотря на некоторый риск, Краснов считал это возможным. Стрелки царскосельского гарнизона были мало боеспособны. Весь день они гуляли по трактирам и кинематографам. Ложились поздно, караульную службу несли плохо. И утром, на рассвете, имелась возможность захватить Царское врасплох.

Однако неожиданности все же могли быть. И поэтому Краснов медлил принять окончательное решение. Керенский, послав телеграмму Духонину с категорическим требованием помощи, снова впал в прострацию — он, вялый и безучастный, сидел в Гатчинском дворце, мало интересуясь окружающим.

Между тем из Петрограда поступали катастрофические сведения. Бежавшие офицеры рассказывали, что Петроградский гарнизон окончательно и почти полностью перешел на сторону большевиков. Вооруженные рабочие, матросы и красногвардейцы настроены чрезвычайно воинственно и отлично организованы. Их силы — не менее ста тысяч штыков. Большевистские вожди распоряжаются с огромной энергией и организуют все новые полки. Комитет спасения родины и революции бездействует. Полковник Полковников и высшее военное начальство находятся в полной растерянности и лавируют так, чтобы сохранить свое положение при всяком правительстве.

В два часа дня из Петрограда на имя главковерха неожиданно пришла телеграмма, весьма взволновавшая Керенского:

«Комитету спасения родины и революции крайне необходимо знать, когда Ваши войска будут в Петрограде. Положение крайне тяжелое. Отвечайте. Член совета Мариянов».

Снова признаки жизни появились на истомленном лице Керенского. Он вызвал к себе Краснова и стал говорить, что он не может больше оставаться в бездействии, что он обещал лично повести войска на столицу и что нужно, наконец, что-то предпринять.

Краснов сказал, что, прежде чем идти на столицу, необходимо взять Царское Село. Но если ему с его силами не удастся это сделать, то все дело можно считать погибшим.

— Генерал, — сказал Керенский, — я приказываю вам идти с вашими силами на Царское Село. Можете быть уверены — гарнизон Царского Села перейдет на нашу сторону... Я прошу вас немедленно дать телеграмму Комитету спасения о том, что мы переходим в наступление. Это морально поддержит их и войска, верные присяге.

Краснов согласился с этим. Он послал телеграмму в Петроград за своей подписью:

«Комитету спасения родины и революции. Завтра в 11 часов выступаю в Петроград. Буду идти, сбивая и уничтожая мятежников. Буду занимать позиции по рубежам. Прибытие в Петроград зависит от активности верных присяге войск гарнизона».

Снова нервный подъем охватил Керенского. Он бегал из угла в угол, крича:

— Нужно, не медля ни часу, идти на столицу! Нужно доставить сюда хоть какие-нибудь эшелоны. Они в пути. Мы имеем сведения. Это не может быть, чтобы они все были задержаны большевиками.

В три часа дня 27 октября пришла, наконец, телеграмма из Могилева от заместителя верховного главнокомандующего генерала Духонина.

Дрожащими руками Керенский взял телеграмму и стал читать. Вдруг лицо его смертельно побледнело. Он зашатался и, пробормотав: «все пропало», потерял сознание. Подхваченный под руки адъютантами, он упал в кресло и остался в нем без движения.

Тотчас адъютанты забегали и засуетились. Прапорщик Миллер бросился за водой. Лейтенант Кованько поднес к носу командующего пузырек с нашатырным спиртом.

Керенский тяжело вздохнул, но сознание к нему не возвращалось.

Рассказывающий об этом факте свидетель (офицер Керенского, заведующий гражданской частью Гатчины) сообщает, что Керенский, прочитав телеграмму Духонина, неправильно понял ее смысл. Духонин, напротив того, давал свое согласие на поддержку Временного правительства. Керенскому же почему-то показалось, что Духонин отказывает ему в поддержке.

Офицер Керенского, поручик Виннер, пробежав глазами телеграмму, огласил ее всему обществу, и тогда Керенского с новыми силами стали приводить в чувство.

Наконец он открыл глаза, мутным взором обвел окружающих и снова взялся за телеграмму. В самом деле, Духонин обещал свою помощь. Правда, дипломатично, но все же давал обещание сделать все, что в его силах.

Керенский вновь оживился. Он приказал приготовить на станции состав и сам со всем штабом перешел в вагон.

Несмотря на дождь, огромная толпа любопытных окружила вагон Керенского. Все желали взглянуть на «сказочного» премьера. Однако Краснов распорядился разогнать собравшихся. И казаки, размахивая нагайками, лихо врезались в толпу. Станция стала пустынной.

Началась походная жизнь. Правда, состав без движения стоял на станции, но каждую минуту все были готовы к отправлению на Петроград.

Краснов энергично готовился к наступлению. Он решил захватить Царское таким же образом, как он захватил Гатчину. Он назначил наступление в ночь с 27 на 28 октября. На рассвете казаки должны были занять Царское Село врасплох.

Между тем в Гатчине появились большевистские агитаторы. Посланные из Петрограда со специальной целью разложить войска Керенского, они, под видом представителей военных комитетов, беседовали с казаками, разъясняя им положение дел.

15. Наступление

В третьем часу ночи казачьи отряды Краснова двинулись к Царскому Селу.

Девятьсот казаков, шестнадцать конных пушек и восемь пулеметов — это было немного, но все же достаточно для неожиданного захвата спящего города.

В предутреннем тумане казаки наткнулись на стрелковые заставы. Разоружив их, двинулись дальше.

Показалось Царское Село. И дорогу неожиданно преградила стрелковая цепь.

Раздались выстрелы. Затрещал пулемет.

Краснов отдал приказание артиллерии — открыть огонь.

Шрапнель бьет по стрелковой цепи, но стрелки не отходят.

Краснов посылает в обход сотню енисейцев.

Стрелки бегут назад.

Теперь у Царскосельского парка собрался почти весь гарнизон. Но никто из них не стреляет. Там происходит митинг и решается вопрос — что делать.

Казаки подъезжают ближе. У стрелков видна готовность сдаться без бою. Но часть стрелков неожиданно отдаляется и, рассыпавшись в цепь, снова встречает казаков огнем. Посланная во фланг сотня топчет стрелков. Многие втыкают винтовки в землю.

Казаки начинают разоружать солдат.

К Краснову подходит элегантный, стройный человек, одетый как спортсмен.

Это — Савинков[46].

Он спрашивает, есть ли возможность у Краснова тотчас двигаться на Петроград.

Краснов говорит, что отступление назад равносильно гибели и что он решил продвинуться вперед, несмотря на свои незначительные силы.

Савинков считает это правильным. Он говорит:

— Было бы разумно, генерал, если бы вы немедленно устранили Керенского и все командование взяли в свои руки. Прикажите арестовать его. Дела он не поправит, но повредить может.

Краснов обещал обдумать этот шаг.

Между тем казаки отпускают по домам разоруженных стрелков. Часть стрелков все же колеблется и не отдает винтовки. Казаки начинают разоружать силой. Слышится свист нагаек, крики и стоны.

И тут неожиданно появляется автомобиль.

Это на фронт прибыл Керенский. Он три часа просидел на вышке метеорологической обсерватории, что на полдороге к Царскому. Ничего особенного там он не увидел. И теперь лично приехал посмотреть, что тут происходит.

В автомобиле — адъютанты Керенского и две шикарные дамы, с которыми премьер завтракал во дворце.

Появление с дамами вызывает возмущение и улыбки. Всем кажется страшно неуместным этот роскошный открытый автомобиль с пассажирами, выехавшими как на утреннюю прогулку.

Казаки негодуют. Здесь, на поле, еще лежат раненые. К чему этот эффектный выезд?

Кто-то из казаков кричит:

— Глядите, прибыла штатская куртка.

Краснов, соблюдая воинские правила, подходит к главнокомандующему.

Керенский крайне недоволен. Увидев Савинкова, он тихо, но веско говорит Краснову:

— Весьма странно, генерал. Все-таки я верховный главнокомандующий. Почему вы мне не донесли о взятии Царского Села? Я сижу на этой дурацкой вышке и решительно ничего не знаю.

Краснов говорит, что Царское еще не взято, что стрелки оказывают сопротивление, и казакам приходится силой разоружать их.

— Пустяки, — говорит Керенский. — Где эти стрелки?

Машина Керенского врезается в толпу вооруженных стрелков, окруженных казаками.

Керенский встает на сиденье автомобиля и начинает говорить. Слышатся отрывистые, истерические фразы.

Стрелки ошеломлены и слушают его с диким любопытством, не понимая, что он собственно от них хочет. Дамы и адъютанты начинают аплодировать премьеру.

Тотчас по окончании речи казаки отбирают винтовки, которые стрелки теперь отдают безропотно, ошеломленные неожиданностью.

Краснов говорит своим офицерам:

— Вы знаете, господа, эта штафирка мне буквально на нервы действует. Савинков мне предложил его арестовать, и, кажется, в самом деле этим кончится.

Между тем Керенский объезжал теперь ряды казаков. Он здоровался с ними и поздравлял с победой русского оружия над большевиками.

Казаки сердито смотрят на верховного вождя. Кто-то из казаков снова громко кричит почти в лицо премьеру:

— Эй, штатская куртка!

Керенский останавливает свою машину у рядов казачьей артиллерии. Он это видит в первый раз. И теперь, поздоровавшись с казаками, намеревается произнести речь.

Но Краснов, побагровев, упрашивает его не делать этого. Видя, что уговоры бесплодны и Керенский снова порывается встать на сиденье автомобиля, Краснов почти грубо сказал ему:

— Никаких речей я не могу тут допустить, Александр Федорович... Вы — верховный главнокомандующий, но тут, на поле брани, я хозяин. Тут, знаете, война, а не судебная палата по бракоразводным делам.

Вдруг справа, со стороны Павловска, показываются цепи, которые открывают ружейный и пулеметный огонь.

Пленные стрелки разбегаются. Дамы взвизгивают. Машина Керенского исчезает.

Краснов приказывает своей артиллерии открыть огонь по наступающим.

Происходит перестрелка. Сотня казаков, рассыпавшись лавой, заходит в тыл.

Павловская цепь отходит, отстреливаясь.

К вечеру 28 октября Краснов полностью занял Царское Село, с огромной жестокостью расправился с большевиками и сочувствующими.

Уехав с фронта по настоянию Краснова, Керенский не пожелал бездействовать в Гатчине. Он снова после ружейного обстрела расположился на вышке метеорологической станции и оттуда до вечера наблюдал в бинокль за батальными сценами и вообще за тем, что вокруг делается.

Ночью Керенский отбыл в Гатчинский дворец, а утром 29 октября снова появился в Царском Селе.

В его руках теперь мощная сила — царскосельская радиостанция.

Всюду и во все концы страны Керенский стал рассылать радиотелеграммы с повелением бороться до конца.

Вот одна из радиограмм, пущенных в пространство:

«Идите спасти Петроград от анархии, насилия и голода и Россию от несмываемого позора, наброшенного темной кучкой невежественных людей, руководимых волей и деньгами императора Вильгельма».

К войскам Петроградского гарнизона он обратился со следующим повелительным, но отвлеченным воззванием:

«Всем частям Петроградского военного округа, по недоразумению и заблуждению примкнувшим к шайке, вернуться, не медля ни часу, к исполнению своего долга».

14. Сражение под Пулковом

Почти сутки Керенский провел на радиостанции. Реальных результатов, впрочем, от этого никаких не было.

За сутки силы Краснова несколько увеличились лишь за счет захваченного блиндированного поезда и нескольких орудий.

Итак, к вечеру 29 октября Краснов имел девять сотен казаков, восемнадцать конных орудий и блиндированный поезд.

Казаки стали отказываться идти в столицу без поддержки пехоты.

Но тут из Луги пришло сообщение, что 1-й Осадный полк погрузился на эшелоны и направился к Царскому Селу для поддержки Временного правительства.

Казаки, узнав об этом, решили продолжать наступление.

Однако в пути 1-й Осадный полк, обстрелянный небольшим отрядом матросов, разбежался. И к Краснову подошли лишь незначительные группы солдат.

Поздно вечером 29 октября Краснов все же двинул свои войска по направлению к Пулкову.

Всю ночь казачьи заставы перестреливались с матросами у станции Александровская.

Ранним утром 30 октября с точностью определилась боевая обстановка.

На окраине деревни Редкое Кузьмино залегли казаки. Матросы же и красногвардейцы окопались на склоне Пулковской горы, — красногвардейцы в центре, матросы по флангам. Справа от них — Красное Село.

Между позициями — глубокий овраг, по дну которого течет река Славянка. Эта река отделяет казаков от большевиков.

Краснов посылает сотню казаков на деревню Большое Кузьмино с целью обойти матросов. Другую сотню направляет на Красное Село, на деревню Сузи. Но силы казаков слишком малы, и посланные отряды возвращаются.

Краснов отдает приказ артиллерии открыть частый огонь по окопам большевиков.

Но большевики стойко держатся и не отступают. Особенно мужественно ведут себя кронштадтские матросы.

Керенский, узнав о начавшемся сражении, собрался уже выехать из Гатчины на позиции, чтобы своим личным присутствием вдохновлять войска, но к нему неожиданно явилась делегация во главе с Савинковым и просила его не появляться на фронте, так как это (как сам не без наивности пишет Керенский) «может нежелательно отразиться на психологии линейных казаков».

Другими словами, Керенского попросили ни во что не вмешиваться, так как даже один вид премьера раздражал казаков.

Керенский начинал сознавать свое положение.

Еще вчера неприятным образом его поразил резкий и даже грубый тон Краснова. Керенский не без горечи пишет: «Вчерашнее поведение Краснова и его штаба создали во мне убеждение, что я здесь совсем лишний».

Слова Савинкова и его делегации еще в большей степени убедили премьера, что ему тут делать нечего.

Но он, склонный к поверхностным суждениям, сосчитал это «корниловщиной», офицерскими происками и, может быть, даже завистью Краснова к его популярности.

Так или иначе, он остался в Гатчине, переходя из дворца в поезд и обратно.

Между тем бой на реке Славянке разгорался все сильней.

Три броневика красногвардейцев вышли на шоссе и стали обстреливать деревню Редкое Кузьмино. Матросы перешли в наступление.

Штаб Краснова находился на передовой линии позиции, в деревне Редкое Кузьмино. Туда же прибыл Савинков и, как пишет Краснов, «рисовался своим нахождением в цепях».

Краснов понял, что одной артиллерией невозможно заставить большевиков отступить.

Он послал пулеметчиков в наступление на левый фланг и стал теснить большевиков к деревне Сузи.

Броневой поезд Краснова медленно продвигался по Варшавской ветке по направлению к Петрограду.

Сотня казаков Оренбургского полка, развернувшись лавой, ринулась на деревню Сузи, занятую матросами.

Матросы продолжали стойко держаться, осыпая конницу градом пуль.

Вдруг казаки, не достигнув деревни, неожиданно наткнулись на болото. Лошади стали вязнуть. Атака приостановилась. Сотня, спешившись, бросилась назад под пулеметным огнем матросов.

Поражение было очевидным.

Этот эпизод отразился на всем ходе сражения. Казаки пали духом. А матросы, установив на Пулковской горе дальнобойное морское орудие, стали энергично бить по тылу.

Их снаряды ложились вдоль шоссе по коноводам, которые начали создавать в тылу панику.

Некоторые снаряды достигали Царского Села, и это еще более усилило панику.

Царскосельский гарнизон, державший до сего времени нейтралитет, снова пришел в волнение и вынес резолюцию — тотчас прекратить бой, иначе гарнизон выйдет казакам в тыл.

Между тем у Краснова снаряды подходили к концу, и он не смог даже заставить замолчать морское орудие.

Артиллерийский бой стал затихать. Наступал вечер.

Батарея Краснова, без приказа, стала отходить назад.

Матросы снова перешли в наступление. Они, как пишет сам Краснов, с большим искусством стали накапливаться на обоих флангах и стремительным натиском бросились к Царскому Селу, заходя в тыл Краснова.

Краснов спешно стал оттягивать своих казаков к полотну Варшавской дороги.

Матросы теснили отступающие казачьи цепи. Надвигалась ночь, стало темно, и большевики, заняв деревню Редкое Кузьмино и подойдя к станции Александровской, прекратили наступление.

Поражение Краснова было полным.

18. У разбитого корыта

Краснов, оставив цепь казаков охранять Гатчину, привел туда остатки своего отряда.

Штаб Краснова стал обсуждать, каким образом заключить перемирие с большевиками. Необходимо было выиграть время, так как новая кучка телеграмм извещала о движении эшелонов к Гатчине для поддержки правительства.

Но шли они медленно и, видимо, в пути задерживались.

Керенский был взволнован и потрясен. Не скрывая своего огорчения, он спросил Краснова, что тот намерен делать.

Краснов сказал, что в случае наступления большевиков он будет с боем отступать на Дон.

Керенский стал умолять Краснова продержаться хотя бы два дня в Гатчине.

Он сказал:

— Генерал, если ожидаемые эшелоны не подойдут, я обращусь за помощью к полякам. Вчера командир польского корпуса Довбор-Мусницкий[47] мне лично обещал поддержку.

Во время этого разговора к Краснову подошел взволнованный его адъютант и доложил, что казаки больше не охраняют Гатчину. Их цепь самовольно ушла в казармы. И посланные заставы отказались взять с собой патроны, говоря, что по своим они стрелять больше не будут.

Тогда Краснов послал на заставы только что прибывшую свежую казачью сотню, которая еще не ознакомилась с настроением здешнего отряда.

Эти казаки перекопали шоссе, чтобы броневые автомобили матросов не могли подойти, и выслали вперед заставы.

Савинков был назначен начальником обороны Гатчины.

Наступало утро 31 октября.

Всюду в аллеях парка, на улицах и у ворот казарм шли митинги.

Казаки были взволнованы и возбуждены. Слышались крики и угрозы по адресу Керенского, который «заварил кашу».

Большевистские агитаторы почти открыто вели пропаганду, разъясняя обстановку и общее положение. Раздавались возгласы:

— Помещики снова хотят вернуть свою власть... Генералы превращают вас в жандармов...

Встав утром и подойдя к окну, Керенский был ошеломлен картинами развала красновского отряда. Дисциплина была забыта. С папахами, лихо сдвинутыми на затылок, с трубками в зубах казаки тут же, перед дворцом, оживленно беседовали, крича, бранясь и жестикулируя.

Бледный, в полном душевном смятении, Керенский вызвал к себе адъютантов и четырех офицеров своего штаба.

Подойдя к окну и показав рукой на казаков, он сказал, что большевики, кажется, и тут испортили ему дело, и если это так, то положение следует считать почти безнадежным. И если сегодня не придут свежие войска, то пусть каждый из офицеров сам позаботится о своей судьбе.

Офицеры ответили, что они разделяют его точку зрения и при первом удобном случае покинут дворец.

Керенский остался с одним адъютантом, который не пожелал его покинуть.

Вспомнив о поляках, Керенский велел адъютанту спешно пригласить к себе Краснова.

Явился Краснов, видимо, с большой неохотой. Он застал верховного главнокомандующего в мрачном и расслабленном состоянии.

— Генерал, — сказал Керенский, — как дела? Как поляки — согласны?

Краснов сквозь зубы доложил, что командир польского корпуса, действительно, подтвердил свое согласие прислать в помощь несколько полков. Но так как приход поляков может произойти только не ранее вечера завтрашнего дня, то он, Краснов, считает положение крайне тяжелым — казаки больше, чем он думал, поддаются большевистской пропаганде. И поэтому необходимо срочно заключить перемирие с большевиками, чтобы оттянуть время до прихода эшелонов.

— Ну а если эти эшелоны придут, — добавил Краснов, — то мы, Александр Федорович, это перемирие побоку и, извините за грубое слово, — покажем им кузькину мать. В сущности, наше перемирие — маленькая военная хитрость.

Керенский выдавил на своем лице улыбку.

— Я бы не хотел, — сказал он, — заключать перемирие с большевиками. Нельзя ли, генерал, без этого хотя бы два дня как-нибудь продержаться?

Краснов неожиданно вспылил.

— Извините меня, — сказал он, еле сдерживаясь, — но вы рассуждаете, как профан в военном деле. Чем продержаться? Вашими молитвами?.. Вы главковерх. Дайте мне армию, и я продержусь хоть два года. А сейчас, когда у вас один дым, а не армия, — то слуга покорный... да и придут ли еще ваши эшелоны — большой вопрос. Что вы в них так уверены?

— Что значит уверен, — ответил Керенский. — А вы, генерал, уверены в своих казаках, которые на ваших глазах цацкаются с большевиками?

Генерал побагровел.

— При чем тут мои казаки, — сказал он. — Мои казаки, благодаря вашей революционной фантазии, были разбросаны по всему фронту. Ваша революция растлила их. И в этом менее всего я повинен, Александр Федорович.

— Это намек, генерал? — надменно спросил Керенский.

— Намек, если хотите, — ответил Краснов, — намек на то, что вы перед Россией в ответе за содеянное вами и вашими прочими анархистами.

Керенский встал, желая показать, что беседа кончена. Краснов сказал:

— Прикажите созвать военный совет. В конце концов не время нам тут с вами пикироваться. Мне пятьдесят семь лет, и вы меня не переубедите, Александр Федорович, своим революционным красноречием.

Теперь два командарма стояли друг против друга, пылая ненавистью. Краснов был умней и значительней Керенского. Он вдруг понял свою мизерную роль во всем ходе событий. И теперь, не скрывая бешеной злобы, смотрел на этого штатского человека, на которого он имел глупость понадеяться.

Созвав военный совет, Керенский доложил собравшимся офицерам о критической обстановке.

Большинство высказалось за немедленное перемирие.

Керенский и Савинков остались с меньшинством.

Керенский, не глядя в сторону Краснова, заявил, что он против перемирия, что перемирие с большевиками создаст в дальнейшем новое правительство, в которое, несомненно, войдут большевики. Но это равносильно краху, так как содружество с большевиками он считает немыслимым и ни под каким видом не стал бы с ними работать. Он считает более правильным поторопить командира польского корпуса, уже обещавшего поддержку.

Савинков настаивал на продолжении военных действий.

Однако пришлось подчиниться решению большинства.

Краснов составил текст мирного предложения, в котором говорилось, что большевики должны тотчас прекратить бой в Петрограде и дать полную амнистию всем офицерам и юнкерам. Лигово и Пулково должны быть нейтральными, и ни та, ни другая сторона не может перейти эту линию впредь до окончания соглашения между правительствами.

Керенский, не согласившись с этим текстом, выработал свой особый текст, оставшийся неизвестным истории.

Снова начались обсуждения.

Явившиеся казаки сообщили, что если перемирие не будет сегодня же заключено, то они сами, помимо господ офицеров, войдут в переговоры с большевиками.

Тотчас делегация казаков была послана к большевикам с текстом мирного предложения, выработанного Красновым.

Свой текст Керенский послал отдельно.

Независимо от этого, казаки, как стало в дальнейшем известно, послали к большевикам собственную делегацию. Тревожный день подходил к концу.

Об эшелонах ничего не было слышно. Поляки также молчали.

Неожиданно пришло сообщение, что эшелоны, отправленные через Лугу в Гатчину, задержаны в пути.

Вечером Савинков выехал на место происшествия с тем, чтобы лично привести эшелоны. При этом Савинков сказал, что если ему не удастся это сделать, то он тотчас отправится за помощью к командиру польского корпуса.

В 8 часов из ставки прибыл французский генерал Ниссель[48]. После короткой «вдохновенной» речи Керенского и сообщения Краснова он, ничего не сказав, поспешно отбыл в ставку.

Вечер в комнатах Керенского прошел неожиданно спокойно и даже мирно.

Обстановка изменилась, и офицеры, кроме лейтенанта Кованько, остались во дворце.

Посланное большевикам мирное предложение как будто бы сулило отдых и передышку.

Четыре офицера, адъютант и сам Керенский собрались за чаем. И, по словам свидетелей, они, как сговорившись, за весь вечер не произнесли ни слова о создавшемся положении.

Весь вечер, как сообщает тот же свидетель, Керенский вспоминал о своем счастливом прошлом присяжного поверенного.

Он весьма оживился, шутил и передавал офицерам содержание своих речей, рассказывал о том сильном впечатлении, которое они производили на судей.

Офицеры никогда еще не видели премьера в таком веселом и шутливом настроении. И это свое душевное равновесие Керенский не потерял вплоть до другого дня.

16. В плену

Между тем все обитатели Гатчинского дворца, кроме Керенского, были настроены в ту ночь весьма тревожно и даже панически. Никто не знал, как большевики отнесутся к мирному предложению, и никто не был уверен, что завтра придут свежие подкрепления, которые позволят говорить с большевиками иным тоном.

Спали не раздеваясь. Казаки, находясь в коридорах дворца, следили за офицерами. Офицеры не были уверены в казаках и каждую минуту ожидали какой-либо вспышки.

Всюду громко и открыто раздавались угрозы и брань по адресу Керенского.

Рано утром 1 ноября в Гатчину вернулись посланные к большевикам парламентеры с подписанным мирным договором. Вместе с парламентерами прибыли два матроса — представители большевиков.

Узнав, что Керенский здесь, матросы приказали поставить у входа усиленный караул и никого из дворца не выпускать.

Дежурный офицер хотел было арестовать прибывших, но матросы сказали:

— Если вы послали вашу делегацию для того, чтобы захватить нас как заложников, то вы за это дорого заплатите и не достигнете своей цели.

Подошедшая группа казаков попросила господина офицера не препятствовать представителю большевиков.

Матросы обошли дворец и, приказав в еще большей степени усилить караул, пошли в казармы, чтобы разъяснить казакам истинную обстановку.

Офицер для поручений поручик Виннер, разбудив Керенского, доложил ему, что казаки никого из дворца не выпускают.

Действительно, у подъезда, вместо караула, стояла теперь толпа казаков, которые возбужденно обсуждали события. Некоторые из офицеров пробовали покинуть дворец, но казаки преградили им путь, сказав, что выпускать никого не велено.

Во дворце началось замешательство. Начали искать иных выходов. Но дворец, построенный в виде замкнутого прямоугольника, имел всего лишь один выход, занятый казаками.

Поручик Виннер, обежав дворец по круглому коридору, вернулся с грустным известием, что выхода нет.

Началась паника.

На счастье, шофер Керенского находился еще во дворце. И Керенский ему отдал распоряжение приготовить машину и ждать его за парком.

Однако никто не был уверен, что шоферу удастся это сделать. Но шофер благополучно миновал охрану и вывел свою машину со двора.

Керенский и офицеры стали снова обдумывать, каким образом им покинуть дворец. Но выхода, действительно, не было.

Один из служащих дворца сказал, что тут имеется потайной ход, построенный еще Павлом I.

Этот подземный коридор выходит в парк за стенами дворца-крепости. Но входную дверь этого тайника нельзя сейчас открыть, так как поблизости в коридорах находятся казаки. И это будет тотчас замечено. Служащий сказал, что раньше наступления темноты он не берется открыть тайник.

Обитатели Гатчинского дворца оказались в плену.

Керенский послал своего адъютанта к Краснову с просьбой заменить казачий караул юнкерами с тем, чтобы дать возможность офицерам Керенского и ему самому уйти.

Краснов резко ответил, что это теперь не в его власти, что казаки под давлением большевистских агитаторов крайне возбуждены, и в особенности возбуждены против самого Керенского, которого они считают виновником всех дел.

В казармах, между тем, шел митинг. Казаки весьма слабо разбирались в событиях. Напичканные всякими вздорными слухами и неверными сведениями, они теперь, в особенности после вчерашних агитаторов, слушали слова матросов с огромным вниманием. Один из матросов, взобравшись на нары, стал говорить о предательстве Временного правительства, которое согласно даже сдать страну немцам, лишь бы сам народ не оказался у власти. Временное правительство гонит на фронт тысячи молодых крестьян и рабочих ради интересов помещиков и фабрикантов. Советская же власть ставит перед собой задачу добиться справедливого мира, прекращения войны, передачи земли крестьянам, отмены смертной казни на фронте и полного уничтожения эксплоатации. Керенский — враг народа, потому что он выражает интересы буржуазии. Казаков же он мечтает превратить в жандармов и тем самым возбудить против них всеобщую народную ненависть и преследование.

Митинг затягивается. Офицеры и юнкера, находящиеся в казарме, начинают выступать против, требуя, чтобы казаки выгнали большевистских агитаторов.

Наступает критический момент. Часть казаков поддерживает офицеров. Но большая часть казаков переходит на сторону большевиков.

Представитель большевиков предлагает прекратить войну и арестовать Керенского, после чего казаки могут свободно возвратиться к себе на Дон.

Казаки согласны арестовать Керенского, но просят согласовать арест Керенского с казачьим комитетом.

Матросы идут во дворец, где помещается казачий комитет, почти целиком состоящий из офицеров и юнкеров. Площадь дворца забита казаками. Матросы начинают с ними беседовать. Казачий комитет выходит на площадь, и тут происходит сцена весьма удивительная.

Матросы предлагают казакам переизбрать казачий комитет, так как, по их мнению, в комитет должны входить на равных основаниях и казаки.

Раздаются крики: «правильно»! Тут же казаки называют своих кандидатов. И вскоре комитет переизбран.

Пользуясь невниманием караула, несколько офицеров Керенского пытаются бежать из дворца, но задерживаются впредь до выяснения обстановки.

Вместе с комитетом матросы идут во дворец.

Офицеры с нескрываемым удивлением взирают на непрошенных гостей. Все ожидали сумрачных большевиков, глядящих исподлобья, — суровых и грубых представителей «черни». Но перед ними были веселые и смеющиеся люди, бесстрашно пришедшие в стан врагов.

Начинается, между тем, заседание вновь избранного казачьего комитета, на котором большевики снова ставят вопрос о выдаче и аресте Керенского.

Казаки согласны выдать Керенского, но юнкера и часть офицеров — решительно возражают. Заседание затягивается.

17. Исторический разговор

Тем временем казаки по собственной инициативе поставили многочисленный караул у дверей квартиры Керенского.

Керенский, бегающий из угла в угол комнаты, был поражен и взволнован этим «новым актом насилия».

Смертельно бледный и взволнованный, он попросил к себе генерала Краснова. Он гневно сказал ему:

— Генерал, вы предали меня. Тут ваши казаки определенно говорят, что они меня арестуют и выдадут большевикам.

— Да, — ответил генерал Краснов, — разговоры об этом идут. И я удивляюсь, что вы об этом только сейчас узнали.

— Но неужели и ваши офицеры — предатели? Неужели же небольшая кучка матросов (а их было всего два матроса) может им навязывать свои приказы?

— Мои офицеры, — ответил Краснов, — еще в большей степени, чем казаки, настроены против вас.

— Что же мне делать, генерал? Может быть, покончить с собой... Как вы думаете?

— Я думаю, — ответил Краснов, — что вы, как глава правительства, должны поехать в Петроград и там явитесь в этот самый ваш Революционный комитет. Там в кругу своих революционеров и побеседуйте на ваши темы. Вы, сударь, вели большую игру — вот и извольте теперь отвечать.

Керенский был крайне смущен этим предложением и этими жесткими словами.

— Как же это сделать? — бормотал он. — Сами посудите... я не знаю... Но ведь на улице... может быть даже самосуд... Чернь не знает, что такое благородство... Как же я поеду?

— Я вам дам надежную охрану, — сказал Краснов. — Возьмите в крайнем случае белый флаг. Может быть, тогда они вас и не тронут.

— Ну да, разве что белый флаг... Тогда дайте мне понадежней охрану... Иначе я не поеду...

— Если хотите, — ответил Краснов, — я попрошу матросов поехать с вами.

— Нет, не надо, — воскликнул Керенский. — Я с матросами категорически не поеду...

Керенский задумался.

— Нет, — сказал он вдруг решительно, — я не могу сдаться большевикам... Я предпочту что угодно... Я прошу вас, генерал, увести хотя бы казаков от моих дверей. Их разговоры и топот ног меня нервируют... Я должен обдумать...

Краснов открыл дверь и, выйдя в коридор, сказал казакам:

— Казаки, пусть большевики сами как хотят поступают с этим Керенским. Не нам судить его и не нам его караулить. Я надеюсь, что он со временем даст ответ царю и России.

Керенский, полуоткрыв дверь, слушал слова Краснова.

— Станичники... — глухим и дрожащим голосом сказал он.

Казаки, увидев Керенского, заволновались. Краснов махнул рукой, чтоб тот удалился. И, когда Керенский ушел, Краснов снова обратился к казакам, говоря, что поставленный у самых дверей караул оскорбляет этого господина, что он еще не арестован, и самочинный арест во всех отношениях незаконен и неправилен.

Казаки нехотя удалились от дверей и, спустившись вниз, расположились у входа.

Керенский стоял теперь у окна. Вся площадь перед дворцом кишела казаками. Решительно не было никакой возможности отсюда уйти. Глава правительства и верховный главнокомандующий, «вождь революционной России», кумир толпы и вчерашний властелин, был обречен, и каждая секунда приближала его к последнему ответу.

Смерть или позорный плен — вот, кажется, неизбежный конец...

Вялость и безразличие сковали его, и он, почти безучастно, стоял теперь у окна.

Прапорщик Миллер со слезами смотрел на своего господина.

Офицер для поручений поручик Виннер спросил — пришло ли время застрелиться.

Вдруг глаза Керенского зажглись гневом и бешенством.

— Надо бежать, — сказал он глухо. — Машина ждет меня за парком... Надо найти выход... Ни о каком плене не может быть и речи. Ах, если бы можно было, господа, достать сейчас хоть какой-нибудь костюм.

Поручик Виннер подал Керенскому дорожные очки, взятые им на всякий случай у шофера.

Оставалось дело за небольшим — надо было найти какой-нибудь костюм.

— Если бы можно было достать костюм матроса, — сказал Керенский, бегая по комнате.

Но как это сделать? Нет сомнения, что тут матросского костюма не достать. Да и спасет ли он Керенского?

Напротив, все обратят внимание на вышедшего из дворца матроса. Очки вряд ли помогут делу.

Офицеры выбежали из комнаты, с тем, чтобы подыскать что-нибудь подходящее.

18. Бегство

Они вскоре вернулись с костюмом сестры милосердия.

Прапорщик Миллер, захлебываясь от волнения и бега, сказал, что этот костюм дала им сейчас проживающая тут во дворце старуха, великая княгиня. Сейчас у нее сидит неизвестная им молодая особа, которая сама вызвалась выйти с Керенским из дворца и проводить его до машины. Выйдя вдвоем, они, без сомнения, не вызовут подозрения у стражи.

Дрожащими руками Керенский стал напяливать на себя серое длинное платье, косынку и белый передник с красным крестом.

Он стал теперь походить на старую, рыхлую бабу с отвисшей челюстью.

Несмотря на трагизм момента, офицеры не могли удержаться от приступов истерического смеха — до того фигура сестры была страшна и неказиста.

Действительно, плохо выбритое, бледное, зеленоватое лицо с рыжеватой щетиной, маленькие сверкающие глаза и чересчур крупная, далеко не женская голова придавали сестре милосердия устрашающий вид.

Керенский, поглядевши в зеркало, со стоном отпрянул назад.

Он молча стал срывать с себя тряпки, с ожесточением бросая их в угол комнаты.

Раздевшись, он тяжело опустился в кресло. Голова его склонилась на грудь. Быть может, в эти минуты он думал о Наполеоне, который отказался бежать с острова св. Елены только потому, что его хотели перенести на корабль в бельевой корзине. Император не пожелал до этого унизиться.

Полураздетый и неподвижный сидел Керенский в кресле. Сознание почти покидало его.

Офицеры стали уговаривать Керенского надеть это платье, так как ничего другого не оставалось. И, кроме того, нельзя было медлить — незнакомка ожидала его в коридоре.

Снова дрожащими руками Керенский, с помощью офицеров, стал надевать на себя этот дамский убор и, побольше закрыв лицо косынкой, неуверенной, расхлябанной походкой вышел из комнаты, путаясь в длинных юбках.

В коридоре его ждала незнакомая ему молодая женщина в костюме сестры милосердия.

Взяв его под руку, она спустилась с ним по лестнице. И они вдвоем, беспрепятственно пройдя мимо охраны, вышли на двор, полный казаков. Казаки посторонились, давая дорогу взволнованной молоденькой сестрице, волочившей под руку свою, быть может, разбитую параличом мамашу, у которой заметно подгибались ноги[49].

Инсценировка как нельзя лучше удалась, потому что игра была, видимо, близка к реальности и ничуть не затрудняла актеров. В самом деле, тут было от чего подгибаться ногам — игра была «ва-банк». И если бы в таком виде обнаружили Керенского — ему, несомненно, было бы несдобровать.

Пройдя через парк и крепко пожав руку своей спутнице, Керенский, никем не замеченный, доплелся до своего автомобиля и плюхнулся в него.

Свидетелей не было, и мы не знаем, как шофер реагировал на появление Керенского в этом наряде. Возможно, что он его сразу не узнал, и очень возможно, что между ними произошел какой-нибудь исторический разговор.

Все это неизвестно. Известно только, что машина с бешеной скоростью помчалась к Пскову.

Когда выехали на шоссе, Керенский с полным отчаянием увидел вдруг подходившие к Гатчине эшелоны. Сердце его замерло, и он хотел вернуться. Но нелепый наряд не позволил ему это сделать.

Надо сказать, что Керенский не ошибся. Это, действительно, из Луги шел эшелон с ударниками, за которыми выехал Савинков.

Но еще до этого от Савинкова пришла телеграмма, которая и была оглашена на казачьем комитете. В телеграмме говорилось, что из Луги отправлено двенадцать эшелонов.

Телеграмма эта вызвала среди казаков некоторое замешательство. Казачий комитет, давший уже согласие на арест Керенского, снова стал обсуждать положение.

И Керенский, которого должны были арестовать, получил, благодаря этому, время и возможность бежать.

Эта телеграмма, помогшая Керенскому уйти, сыграла, впрочем, положительную роль в деле боевой подготовки. Подходившие отряды матросов успели подготовиться к встрече ударных батальонов.

Между тем казаки, пришедшие арестовать Керенского, не нашли его в комнатах. Слух о бегстве тотчас повсюду распространился. Стали обыскивать дворец, но премьера нигде не было.

Поручик Виннер и часть офицеров Керенского, воспользовавшись замешательством и суматохой, бежали, сорвав с себя погоны и кокарды.

Адъютант Керенского, прапорщик Миллер, замешкавшись во дворце, был арестован.

Вскоре в Гатчину вступили Финляндский полк и первый отряд матросов.

Через два часа все юнкера и казаки были обезоружены.

Когда пришли к Краснову, он спросил:

— Вы меня расстреляете?

— Нет. Мы вас отправим в Петроград[50].

Между тем отряд матросов выехал навстречу эшелонам ударников, которые выгружались теперь в пяти километрах от Гатчины. И энергичный Савинков лично собирался их вести.

Несколько матросов направились к отрядам Савинкова и предложили им сдаться.

Савинковцы (которых было около трех тысяч) стали обсуждать положение и после кратких переговоров перешли на сторону большевиков.

Группа офицеров, во главе с Савинковым, бросилась бежать, отстреливаясь.

Сами солдаты, установив свои пулеметы, стали расстреливать бежавших.

Керенский, который пришел в такое отчаяние, увидев свежие эшелоны, мог бы снова успокоиться. Его последняя попытка подавить оружием пролетарскую революцию снова бесславно рухнула.

19. Издалека

В костюме сестры милосердия Керенский, приехав в Псков, снова явился к своему родственнику, и тот сообщил ему о разосланной повсюду телеграмме от имени 3-го казачьего корпуса:

«Керенский позорно бежал, предательски бросив нас на произвол судьбы. Каждый, кто встретит его, где бы он ни появился, должен его арестовать как труса и предателя».

Переодевшись в гусарскую шинель, Керенский не без трепета явился к Черемисову.

В точности неизвестно, что там было и какие унижения вынес Керенский. Генерал Черемисов остался, видимо, верен своему слову и ночью с помощью офицеров перебросил Керенского через линию фронта. Так или иначе, поздно вечером из ставки генерал Духонин позвонил к Черемисову и попросил вызвать к телефону Керенского, если он тут. Черемисов ответил, что он тут, но не в его интересах сейчас подходить к аппарату.

Духонин согласился с этим, говоря, что Краснов прислал ему телеграмму с убедительной просьбой арестовать Керенского, если тот появится в ставке.

В общем, Керенский бежал за границу. Первые шаги его там истории неизвестны, но месяца через два он появляется в Праге и читает там лекции о судьбах России.

На одной из лекций, кажется, год спустя, к нему подошел один из русских эмигрантов и ударил его по лицу, сказав, что он бьет человека, который погубил Россию.

Керенский покинул Прагу и вскоре обосновался в Париже, где, помимо политических дел, занялся журналистикой и докладами.

Он стал ездить с разного сорта докладами и по другим странам. И несколько раз не без успеха посетил Америку и Англию.

В двадцать третьем году он выпустил в Париже книгу, названную им «Издалека»[51].

В этой книге собраны его статьи, доклады и фельетоны.

Мы просматривали эту книгу. Весьма слабые, бесцветные фельетоны не создали бы ему даже и посредственное имя среди журналистов.

Совершенно слабенькие фельетоны полны крикливыми и шаблонными выражениями: «Свершилось»... «Горе маловерам»... «Руки прочь»... «Ужасы жизни»... «Геростраты наших дней»... и т. д.

Следует отметить, что желание принести благо человечеству с помощью своей особы не оставляет его и тут. И он оплакивает «несчастных, ни в чем не повинных братьев наших», брошенных им на произвол судьбы.

В общем, судя по его книге, он, действительно, ничего не понял, что с ним было и какую жалкую роль он сыграл двадцать лет назад.

В настоящее время Керенскому пятьдесят шесть лет. Он живет в Париже. И говорят, что он еще сравнительно ничего себя чувствует.

Тарас Шевченко

Тяжко с матерью прощаться

У бескрышной хаты,

Еще горше в мире видеть

Слезы да заплаты.

Т. Шевченко

1. Народный поэт

Современники назвали Шевченко «мужичьим поэтом».

И это было именно так.

Шевченко был доподлинно мужицкий поэт.

Любители изящной словесности, называя так поэта, конечно, не собирались делать ему комплимент. Напротив, в это слово «мужичий» вкладывались насмешка и брань.

Многие критики того времени считали, что поэзия должна воспитывать в народе изящные и нежные чувства, должна прививать эстетические взгляды на жизнь, поднимать народ до себя, очищать и облагораживать простонародную речь.

А у Шевченко встречались такие ужасные и несалонные слова: пузо, брюхо и так далее.

Это шокировало критику в высшей степени. Кроме того, поэзия Шевченко казалась слишком уж прямолинейной, — поэт призывал закрепощенных крестьян к восстанию, к борьбе против помещиков, против царя и церкви.

Это тоже смущало критику. Казалось, что поэзия бралась не за свое дело. И в силу этого большинство критиков того времени не признало Шевченко истинным поэтом.

Даже Белинский — его брат по духу — едко и зло посмеялся над ним[52].

Но это была ошибка до некоторой степени понятная. Слишком уж нова и непривычна была такого рода мужицкая поэзия.

Шевченко не был сразу оценен критикой, но зато он был тотчас оценен народом.

Первая его книга «Кобзарь» произвела на читателей неслыханное впечатление. Его книга, попавшая на родину, была подобна разорвавшейся бомбе — так это было сильно, оглушительно, необычайно и действенно.

Мужицкий поэт сразу пришелся по вкусу народу, потому что он и был подлинный поэт народа, подлинный его представитель. Он не искажал народные думы и чувства своими субъективными добавлениями. Вернее — его чувства совпадали с чувствами народа.

Тут не было фальсификации ни на один грамм, как это невольно могло быть у поэта, вышедшего из другой среды.

Критик Добролюбов, один из немногих критиков, своим блестящим умом понял Шевченко. Он писал о нем:

«Тарас Шевченко — поэт совершенно народный, такой, какого мы не можем указать у себя»[53].

Добролюбов был прав. До Шевченко не было у нас поэта более народного, более понятного массам.

Шевченко стал выразителем духовной жизни народа. Но его поэзия не была только украинской поэзией. И не потому, что темы Шевченко не ограничивались пределами Украины, а потому, что его тема была близкой и необходимой темой для многих народов. Безжалостная эксплуатация человека, бесправие, насилие и гнет не являлись печальным достоянием одного украинского народа.

Но Шевченко не был только выразителем народных дум и надежд. Он как бы сосредоточил в себе духовные качества украинского народа — его мощь, силу, светлый ум, его доброе сердце, мужество, энергию, волю и настойчивость.

Всей своей жизнью, всей своей поэзией Шевченко показал, как может быть силен и мужествен человек, как он может быть неподкупен, как велика его честность, как страшен его гнев и как непреклонна его воля к свободе и независимости.

Всей своей жизнью и работой он показал, какие чудовищные преграды может преодолеть человек для достижения своей цели.

Жизнь Шевченко — это повесть о том, что такое искусство, как оно велико, какие препятствия оно может преодолеть и какой страх оно может внушить врагам.

Казалось бы, что все было брошено на то, чтобы Шевченко не был поэтом и художником. Сначала нищета, рабство, воля помещика мешали достичь цели. Затем, когда все это было преодолено, само государство преградило дорогу поэту.

Он был физически изломан тюрьмой и ссылкой, но свое искусство он пронес до конца своей жизни. Он до конца дней оставался все тем же, каким он был, — непримиримым и смелым.

И это так удивительно, что я затрудняюсь сказать, что выше можно оценить — его ли поэтический гений или его замечательное мужество.

2. Детские годы

Бедная украинская хата с почерневшей соломенной крышей — вот дом, в котором провел детские годы Тарас Шевченко.

Отец Тараса, Григорий Иванович Шевченко, был крепостной крестьянин. Он жил в крайней бедности. У него была многочисленная семья — шесть душ детей.

Его жена целые дни работала в поле на барщине. Он также работал в поле, но кроме того возил в город барский хлеб на продажу и доставлял из Крыма соль и рыбу. Помимо этого он должен был заботиться о своем поле и о своем хозяйстве.

Его бедность, нищета не были чем-то исключительным. Это была обычная жизнь крепостного крестьянина, который с утра до ночи не покладая рук работал и за это едва был сыт и едва одет.

Немыслимо было подумать о более сносной жизни, потому что крепостной крестьянин был жестоко закабален.

Три дня в неделю крестьянин работал на барина. Но, кроме личного труда, он отдавал барину «пятину», то есть пятую часть всего того, что он получал от своего личного хозяйства. И помимо того он платил денежную подать за ту землю, которую он обрабатывал для себя.

И в силу этого крестьянин не выходил из долгов. Он всегда был должен своему помещику. И в счет долга он работал на барина уже не три дня, а иной раз четыре и пять дней с утра и до ночи.

При таких условиях крестьянин, конечно, не мог выйти из нищеты. И, работая на барина, он нередко голодал.

Как сказал Шевченко:

А вот там под тыном

С голоду ребенок пухнет — он умрет,

А на барском поле мать пшеницу жнет...

И это не было художественным преувеличением. Рядом с нищетой и голодом уживалась роскошь барских хором. Там, в панских палатах, происходили балы, зацветали тонкие чувства, зажигались беседы об искусстве и красоте.

Это была смрадная картина вопиющей несправедливости, картина жесточайшего насилия.

Барин имел неограниченные права на своих крестьян. Он мог продавать своих рабов оптом и в розницу. Отцов отнимали от семьи и продавали на сторону, матерей продавали отдельно от детей и детей отдельно от родителей[54].

Это было волчье время, лишенное какой бы то ни было гуманности. Это были наихудшие страницы истории, отчасти даже искажающие привычный человеческий облик.

Вот в какие годы жил Тарас Шевченко.

Он родился в 1814 году в Киевской губернии.

До восьми лет он был, так сказать, на попечении у самой природы. Оборванный и грязный, он бегал с утра до ночи где ему вздумается. Никто, конечно, не смотрел за ним. Отец и мать были задавлены барщиной. Старшая сестренка Катя, помимо Тараса, имела на руках еще крошечных братьев и сестер.

На девятом году отец решил обучить Тараса грамоте. Сам отец Тараса был грамотный и умный человек. Он понял, что Тарас мальчик смышленый и какой-то особенный. И из всех своих детей он выделил на учебу только его.

Он послал Тараса в церковно-приходскую школу, где учительствовал в то время некий Губский, священник, лишенный прихода, человек грубый и часто нетрезвый.

За каждую провинность учитель нещадно бил учеников розгами и «тройчаткой» — плетью из подошвенного ремня.

Но Губского вскоре сместили и на его место прислали еще более удивительного учителя — дьячка Петра Богорского.

Этот дьячок был горький пьяница. Он учился в духовной семинарии, но, дойдя до класса риторики, как говорится, «убоялся бездны премудрости» и на двадцать девятом году жизни вышел в свет олухом и пьяницей.

Тем не менее он почему-то решил поделиться с людьми своими знаниями и стал учительствовать в школе.

Неудовлетворенность своей жизнью он скрашивал вином. И если первый учитель, Губский, выпивал, то этот вообще редко когда бывал трезвым.

«Березовую кашу» он считал основой науки и даже ее единственным двигателем. Он лупцевал учеников за каждую малейшую ошибку и провинность. Пучки розог красовались в классе как неотъемлемая принадлежность уроков.

Помимо того, каждую субботу дьячок Богорский порол уже всех учеников — правых и виноватых без разбору, говоря, что это для всех исключительно полезно и необходимо. Должно быть, учитель считал, что его самого мало пороли в семинарии, и вот почему он пьяница и неудачник.

Этот учитель, по словам Шевченко, был жестокий, бессердечный и грубый человек. Но он порол учеников не только потому, что он был жестокий. Он порол потому, что так полагалось. В то время порка процветала во всех учебных заведениях[55].

Но дьякон Богорский внес в это дело нечто новое. Во время порки он заставлял учеников читать Заповеди блаженства. Причем сам он порол редко, а заставлял учеников пороть своих же товарищей.

Тарас весьма скоро выучился грамоте и на второй год уже свободно читал псалтырь.

Когда Тарасу исполнилось девять лет, умерла его мать. Она умерла на тридцать втором году жизни, как сказано в казенных бумагах, «от натуральной болезни».

Положение Григория Ивановича Шевченко стало ужасным — с пятью малышами он остался один. Старшая его дочка перед этим была выдана замуж в другую деревню.

В доме необходимо было иметь хозяйку, и Григорий Иванович женился на вдове, у которой было трое маленьких ребят.

Мачеха оказалась на редкость суровой и сварливой.

В доме начался ад. Сведенные дети непрестанно дрались и даже устраивали между собой целые бои.

Ребятам мачехи изрядно доставалось, потому что их было меньше. И в дело нередко вступалась мать. Она драла за уши своих пасынков. И особенно от нее доставалось Тарасу, которого она ненавидела, потому что Тарас нещадно лупцевал ее любимого худосочного сынишку Степку.

Отец постоянно ссорился со своей новой женой.

Крики, брань, слезы и огорчения — вот что было в доме после смерти матери.

Через два года, когда Тарасу исполнилось одиннадцать лет, неожиданно умер его отец.

Он простудился в пути, когда вез в Киев барские продукты, и, вернувшись домой, умер, проболев несколько дней.

Перед смертью отец разделил свой жалкий скарб между своими детьми, но Тарасу он ничего не выделил. Он сказал:

«Тарасу из моего хозяйства ничего не нужно. Он не будет человек какой-нибудь. Из него выйдет что-нибудь хорошее, или же это будет негодный человек. Для него мое хозяйство или ничего не составит, или это ему ничего не поможет».

Тарас остался круглым сиротой.

Он нанялся пастухом. И летом пас общественный скот кирилловских крестьян.

А к зиме мачеха велела Тарасу куда-нибудь наняться на работу, для того чтобы у нее оставалось поменьше голодных ртов.

Дьячок Богорский согласился держать Тараса в качестве ученика и домашнего работника.

Теперь все работы по дому дьячка выполнял Тарас. Он носил воду, рубил и возил дрова, топил печи и делал все то, что полагалось делать в крестьянском хозяйстве.

Но дьячок считал, что Тарас его даром объедает, и поэтому заставлял его еще читать Псалтырь над покойниками.

Кирилловским крестьянам нравилось, как читает Тарас. Он читал выразительно и с чувством. И по этой причине Тараса требовали всякий раз, когда кто-нибудь умирал.

Крестьяне платили за это Тарасу деньги, но Богорский эти деньги брал себе, считая, что он и без того благодетельствует Тарасу.

Тарас по-прежнему бегал в рваной свитке, без сапог и без шапки. И по-прежнему дьячок бил и порол его и нередко морил голодом. Жизнь маленького Тараса у Богорского стала еще более несчастной, чем раньше.

Впоследствии, вспомнив о своем детстве, Шевченко с большой горечью так сказал в одном из своих стихотворений:

...Как увижу

В деревне маленького мальчика —

Ну как будто оторвался он от ветки,

Один-одинешенек, в тряпье,

Сидит себе под забором,

Так кажется мне, что это я,

Что это и есть моя молодость[56].

3. Поиски искусства

С раннего детства Шевченко имел страсть к рисованию. Всюду, где придется, он чертил углем всякие завитушки и каракульки. На обрывках бумаги он рисовал коров и лошадей. Ножницами он вырезал из бумаги цветы, силуэты людей и животных и наклеивал на окна своего дома. Все это доставляло ему удивительную радость.

Впоследствии, в одном из своих стихотворений, написанном в ссылке, Шевченко вспоминает, какое необычайное чувство он испытывал от своего рисования:

...Еще в школе

У учителя-дьячка

Украду, бывало, пятачок,

Куплю бумаги, тетрадку сделаю,

Крестами и виньетками

Листочки обведу

И рисую «Сковороду»[57]

Или «трех царей с дарами»,

А потом в бурьяне,

Чтоб никто не увидел, не услышал,

Пою один и плачу...[58]

Такое волнение, радость и слезы Шевченко не раз испытывал от своего искусства. Это было творческое волнение, радость художника. И вместе с тем страх, что за это могут его наказать, могут ему не позволить, потому что это было занятие для барчуков, а не для оборванного деревенского мальчишки.

Не менее радостное волнение Шевченко испытывал, когда слушал слепцов-кобзарей. Их песни и музыка не раз вызывали у Шевченко слезы. И он не раз ходил вслед за слепцами из деревни в деревню.

Это было удивительно смотреть, когда на село приходил слепец-кобзарь. Он усаживался у ворот какой-нибудь хаты и пел народные думы, песни и сказания, аккомпанируя на бандуре, или на «рыле» (лире), или на старинной семнадцатиструнной кобзе[59]. На свои пальцы слепец надевал железные наперстки с деревянными косточками, и от этого струны звучали оглушительно и вместе с тем жалобно.

Такие слепцы-бандуристы, кобзари и «рыльники» нередко проходили по украинским деревням.

Но их искусство для мальчика казалось слишком уж непонятным и сложным. Рисовать было более доступно его воображению.

Но он не знал и не понимал, как этому искусству надо учиться и что для этого надо сделать.

Иной раз в гости к дьячку Богорскому приходили попить и повеселиться дьячки из соседних сел. Среди них были дьячки-маляры, иконописцы и рисовальщики.

И Шевченко, которому шел тогда тринадцатый год, решил уйти от Богорского и поступить на работу к какому-нибудь из этих дьячков, с тем чтобы тот научил его малярному мастерству.

И вот весной 1826 года Тарас собрал свое барахлишко, захватил у дьякона книжку с картинками и сбежал от него.

В своих автобиографических заметках Шевченко писал, что перед тем как уйти от своего дьячка, он жестоко отомстил ему. Он нашел своего дьячка в саду бесчувственно пьяным, связал его ноги и руки и, задрав рясу, «всыпал ему великую дозу березовой каши».

Расправившись со своим наставником и благодетелем, Тарас ушел и несколько дней скрывался в чужом саду. Сестры приносили ему еду и сообщали о всех новостях. Тарас ожидал, что дьячок поднимет тревогу и постарается его найти, чтобы прежестоко наказать. Но этого не случилось. Вероятно, Богорскому совестно было признаться, что его высекли, и поэтому он не поднял никакого дела.

И тогда Тарас бежал в село Лысянку, где, как он знал, проживал дьякон — малярный мастер.

Тарас явился к нему и попросил взять его в ученики.

Дьякон-маляр охотно согласился. Как раз в то время у него не было домашнего работника. И это предложение его устраивало.

Однако надежды Тараса не оправдались. Дьякон был простой маляр. Он красил крыши, полы и изгороди. Но и в это свое мастерство он не посвятил Тараса. Напротив, он тотчас приспособил мальчика к домашним работам. И ни о какой учебе помину не было.

Новый хозяин заставлял Тараса таскать воду, ходить за коровой и исполнять всякие мелкие поручения по хозяйству.

И эта работа показалась Тарасу еще более трудной, чем у кирилловского дьячка, так как новый хозяин жил на высокой горе и носить воду из реки Тикач было нелегко.

Кроме домашних работ, Тарас растирал краску-медянку на железном листе. Последнее дело было уже более близко к искусству, но все же это не доставило мальчику никакой радости.

К тому же новый дьякон из Лысянки оказался такой же рукосуй, как и Богорский. Он — чуть что — рвал за уши и обещал в дальнейшем нещадно пороть за каждое упущение. Тарас пробыл у него несколько дней и, так сказать, не попрощавшись ушел от своего неприветливого хозяина.

Тарас сначала ушел в город Стеблов, где он надеялся найти более выдающегося мастера.

Там он не сумел устроиться, но там ему сказали, что в селе Тарасовке проживает дьякон-живописец, в некотором роде знаменитый художник, работы которого — «Аника-воин» и «Великомученик Николай» — красуются в сельском храме.

Не без трепета явился к нему Тарас.

Дьякон-живописец в принципе согласился принять Тараса в ученики. Однако он сказал ему:

«Каждый начнет учиться живописи — это что и будет. Живописи может учиться только тот, у кого имеется божественная одаренность. А если у тебя этого нету, то я тебя в ученики не возьму, хотя бы ты мне обещал золотые горы».

И дьякон велел Тарасу показать левую руку. Внимательно осмотрев его левую ладонь, дьякон сказал:

«Согласно науке хиромантии дарование к живописи отмечается на левой руке жирной чертой, идущей от безымянного пальца вдоль всей ладони. У тебя же этой черты вовсе нету, и по твоей руке я могу судить, что у тебя полностью отсутствует дарование к живописи, к сапожному делу и даже к бондарству. И даже я удивляюсь, что ты осмелился ко мне прийти. Я не намерен с тобой больше беседовать. Иди себе с богом и больше сюда не приходи».

Слова дьякона-хиромантика ошеломили Тараса. Огорченный, он ушел от предсказателя[60].

Он вернулся в родное село, в родной дом к своей мачехе. Он сказал мачехе, что решил сделаться пастухом, что вот работа, которая ему нравится.

И Тарас нанялся в пастухи и до осени пас коров и овец.

Но он не был способным пастухом. Он часто задумывался, мечтал и невнимательно относился к стаду, которое разбредалось по сторонам. Коровы и овцы нередко пропадали. И крестьяне были недовольны своим пастушком.

Брат Тараса, Никита, советовал ему заняться земледелием. Но эта работа меньше всего прельщала Тараса.

И тогда он снова бросил отцовский дом.

Он поступил в батраки к священнику Григорию Кошицу.

Это был толстый и до некоторой степени добродушный поп. Он не бил Тараса и даже позволял ему читать книги. Но Тарас все же недолго оставался у него. Горячее желание быть маляром или живописцем не остыло в нем. Предсказание дьякона-хиромантика казалось теперь не таким страшным. Снова Тарас решил испробовать свое счастье.

Он ушел в село Хлебновку, где, как он разузнал, имелись выдающиеся мастера-живописцы.

Один из хлебновских маляров взял Тараса в ученики. Но он взял его на пробу. Он хотел проверить его способности, но не таким дурацким способом, как это сделал дьякон-хиромантик.

Хлебновский маляр оказался дельным и понимающим человеком. Он давал Тарасу задания, заставлял его чертить и рисовать с натуры. И, проверив его способности, сказал:

«Я дал тебе срисовать купол церкви, и ты это сделал так, как сделал бы я. Из чего я могу заключить, что ты будешь славный маляр и у тебя есть исключительное дарование. Оставайся у меня, если хочешь».

Вероятно, это была первая, наиболее сильная радость в жизни Тараса. Слезы хлынули у него из глаз, и он поцеловал руку маляру.

Маляр сказал:

«Но если ты сын крепостного отца, то принеси мне записку от твоего барина. И пусть в этой записке будет сказано, что он дозволяет тебе заниматься малярным делом. В противном случае я не могу принять тебя в ученики, поскольку закон не позволяет мне держать у себя крепаков».

Тарас сказал, что он сделает это и принесет от помещика записку.

Взволнованный и обрадованный, Тарас вернулся в Кирилловку.

4. Неудача

Отец Тараса был крепостной помещика Энгельгардта.

Сам старик Энгельгардт, Василий Васильевич[61], был богатейший человек — у него имелись обширные земли на Украине.

Это был сановитый барин, племянник прославленного князя Потемкина.

Он был уже весьма стар. И жил на покое, вспоминая прошлые дни своей блистательной жизни.

Это и был теперешний хозяин и властелин Тараса.

Вернувшись из села Хлебновки в свою родную Кирилловку, Тарас стал расспрашивать своих односельчан, как он должен поступить для того, чтобы ему дали разрешение на учебу у маляра-живописца.

Что-то новое входило в жизнь четырнадцатилетнего мальчика. Он видел много — видел горе, слезы, лишения и побои. Но ему не приходилось еще выступать в жизни в качестве взрослого человека, который должен был обращаться к помещику с личной своей просьбой.

Впрочем, речь о помещике и не шла. По словам кирилловских крестьян, мальчику следовало обратиться всего лишь к управляющему имением, так как старый барин в такие дела не входит, и это слишком мелкое дело для того, чтобы тревожить покой самого Василия Васильевича.

Однако для Тараса и это дело казалось не таким уж простым и повседневным.

Не без робости отправился он в имение Ольшаны, где находилась контора.

Робость и застенчивость исчезли, когда Тарас заговорил о своем желании учиться малярному делу.

Теперь перед управляющим стоял смышленый и толковый подросток, который весьма деловито и обстоятельно излагал то, что ему нужно.

Эта деловитость и бойкость неожиданно понравились управляющему. Но в этом и таилась беда для Тараса.

Управляющий, еще раз внимательно оглядев Тараса, сказал, что вот как раз такой подросток, как Тарас, ему и нужен. Малярное искусство — это блажь и прихоть, а есть дела поважнее этого. Вот только что из Вильно пришел приказ от молодого барина, Павла Васильевича Энгельгардта[62], — набрать способных и толковых подростков, подучить их и прислать к нему для комнатных услуг, для кухни и для конюшни.

И теперь, глядя на Тараса, управляющий решил в своем уме — в числе прочих набранных подростков послать и Тараса.

Никакие просьбы Тараса делу не помогли.

Управляющий с неудовольствием смотрел на мальчишку, который, кажется, осмеливается высказывать свое мнение и даже, кажется, весьма резко, если не сказать грубо. Еще недоставало, чтоб крепостной паренек выражал свои претензии и изменял намерения управляющего. В таком случае надо будет его хорошенько обтесать, прежде чем послать молодому барину.

Управляющий сказал, что он пока что зачисляет Тараса на барскую кухню. Пусть там мальчишка подучится, как надо жить в господском доме. И пусть главный повар решит, есть ли у подростка способности к кухонному делу.

Тарас стоял перед управляющим, с трудом понимая, что происходит.

Он пришел за бумагой, за разрешением поступить в ученики к маляру, и вот теперь вместо этого его берут в число господской дворни и посылают на кухню.

Это был ужасный удар, даже катастрофа.

Первая мысль Тараса была бежать. Но он знал, что за это бывает. Он знал, что бежавших порют и посылают в тюрьму и в солдаты.

Кажется, впервые Тарас почувствовал свою неволю, свое рабство, свою беспомощность.

Управляющий не нашел нужным слишком долго беседовать с подростком. Он позвал главного повара и велел ему принять Тараса в качестве ученика, с тем чтобы хорошенько обтесать мальчишку и сделать из него человека, полезного для господского дома.

Тараса приодели, подстригли его волосы и приказали ему ходить бесшумной и приличной походкой без подскакивания и без размахивания руками. Громкие возгласы, крик, стук посудой или смех — все это было недозволено и считалось неприличным в господском доме.

Главный повар Павел, толстый и староватый человек, энергично приступил к воспитанию подростка.

Целые дни теперь Тарас проводил на кухне. Он мыл посуду, выносил помои, выгребал золу, чистил картошку и выполнял всякие мелкие поручения повара.

Все это было до крайности скучным и однообразным. Все валилось из рук Тараса. Его охватывала невыносимая тоска, когда он думал, что это будет и впредь так продолжаться.

Повар был сердитый и раздражительный. Шекспир говорил, что не надо бояться толстых людей. Но этот повар составлял, видимо, исключение. Он драл Тараса за уши и награждал его затрещинами. Его раздражал нерадивый ученик, который то и дело давал стрекача, убегая то в сад, то в поле.

Была весна. Зеленели поля. Позвякивая колокольчиками, шли коровы. Пастушок хлопал длинным бичом.

Как много дал бы теперь Тарас, чтобы снова быть таким пастухом, чтобы снова шляться по полям, чтоб не слышать рассудительных речей на кухне и сердитых окриков повара.

Правда, жизнь Тараса немного скрашивалась тем, что он сумел тут набрать всякого рода картинок и карточек. У него собралась теперь целая коллекция лубочных рисунков. И это доставляло ему радость и удовольствие.

Воспользовавшись свободной минутой, он убегал в глухой уголок господского сада и там, на сучках деревьев, устраивал выставку, вывешивая свои рисунки и карточки.

Повар пожаловался на Тараса. Он сказал управляющему, что присланный на кухню мальчишка есть в высшей степени лодырь и бездельник, что вряд ли вообще имеется какое-либо дело, к которому подросток будет способным, и что на кухне он не только не нужен, но даже он там является помехой и главной причиной ухудшения здоровья повара.

Неизвестно, как сложилось бы дело, если б молодой барин не запросил в срочном порядке прислать нужных ему подростков.

Молодой барин проживал в Вильно. Для дворянской его жизни ему требовалась вышколенная дворня — расторопные лакеи, казачки для комнатных услуг, красивые горничные и лихие кучера. Вышколить такую дворню можно лишь в городе. И вот почему подростков надлежало отправить в Вильно.

Управляющий Дмитренко спешным порядком собрал молодую гвардию и со списком отправил ее в Вильно.

В этом списке числился и Тарас, против фамилии которого стояло примечание: «Способен к малярству».

Подействовали слова повара на Дмитренко, или сам Тарас просил управляющего и этим смягчил его сердце — остается неизвестным. Известно только то, что Тарас отправлен был в Вильно не в качестве поваренка, а в качестве будущего маляра или живописца.

5. Снова неудачи

Молодой барин Павел Васильевич был (незаконный) сын престарелого помещика Энгельгардта.

Он состоял адъютантом у фельдмаршала Римского-Корсакова[63], который был в то время виленским губернатором.

В свои тридцать лет он был уже полковником лейб-гвардии Уланского полка.

Его блистательная карьера была создана меньше всего его способностями. Он преуспевал в жизни благодаря своему родству, фамилии и богатству. Весьма энергичный и властный человек, карьерист и коммерсант, он уверенно шагал по дороге жизни.

Это и был новый неограниченный властитель, к которому направлялся подросток Тарас Шевченко, «способный к малярству».

Многочисленная дворня молодого полковника ютилась во дворе, в хибарках, позади роскошного дворянского особняка.

Всей дворней командовал управляющий делами — домоправитель полковника, — человек весьма энергичный, распорядительный, рабски преданный своему господину.

Приняв список и осмотрев прибывших, он тотчас распределил обязанности каждого. Тараса он назначил комнатным казачком. На отметку в списке управляющий просто не обратил внимания. Ни о каком, конечно, возражении не могло быть и речи.

Несколько дней Тараса приводили в «христианский вид». Его одели в синюю поддевку с красным поясом. И обучили несложным его обязанностям. Тарас должен был сидеть в передней на диване. По первому зову барина ему следовало бесшумно войти в комнату и ждать приказаний.

Приказания были немногочисленные — главным образом подать халат, туфли или трубку. Остальные обязанности также были несложны — доложить о пришедших, принять сброшенную с плеч барина офицерскую шинель и так далее.

Впрочем, главнейшая обязанность была самая нелегкая, это — безмолвно сидеть на диване.

На вопросы Тарасу надлежало отвечать отрывисто и кратко: так точно-с, никак нет-с и не могу знать. Все остальные слова запрещались или не рекомендовались.

Итак, у Тараса началась новая жизнь — комнатного казачка.

Для подвижного характера Тараса такая должность была мучительной. Но барин, к счастью, редко сидел дома. Балы, вечера и банкеты бывали чуть не ежедневно. И Тарас, оставаясь один, мог заниматься чем ему вздумается.

Новый казачок не то чтобы понравился молодому полковнику, скорее — он даже и не замечал его, для него это был, в сущности, не человек, не живая душа, а попросту — предмет комнатного обихода, к которому можно привыкнуть или, наоборот, выкинуть его, если он непригоден.

Так вот, к этой вещи, к этому предмету комнатных услуг полковник привык. И был к нему до некоторой степени милостив: он позволял крепостному казачку прикасаться губами к своей выхоленной руке благодетеля, как это требовалось по неписаным законам крепостного права.

Натура полковника была весьма деятельной. Он нередко уезжал в Варшаву или в Петербург или на дворянские выборы в Киев. В свои путешествия он стал брать Тараса. И это вносило разнообразие в жизнь казачка.

Но Тарасу наибольше всего нравилось, когда он оставался один, когда барин уезжал на балы или в гости. Тогда Тарас со спокойной душой шлялся по барским комнатам, свистел, пел украинские песни и занимался рисованием, к чему он не остыл, а, напротив того, с каждым днем чувствовал все большую склонность.

«Коллекция картин» Тараса возросла. Теперь в его коллекции появились всякого рода лубочные рисунки, которые Тарас не стесняясь брал на постоялых дворах и где придется.

В отсутствие барина Тарас располагался за его столом и срисовывал в свой альбом картины и рисунки, висящие на стенах комнаты.

Однажды барин, вернувшись в полночь из гостей, застал Тараса на месте преступления. Тарас, увлекшись рисованием, не услышал, как подкатила коляска к дому, как барин хлопнул дверью, как он поднялся по лестнице во второй этаж и как он вошел в комнату.

Тарас, расположившись в кресле, растушевывал свою копию с картины «Атаман Платов[64]».

Скрип половицы вернул художника к действительности. Тарас вскочил с кресла. Перед ним, в двух шагах, стоял полковник, разгневанный и взбешенный.

Огарок сальной свечки освещал эту сцену.

От гнева и раздражения полковник сначала остолбенел. Мало того, что этот скот не встретил его в передней, он еще посмел сидеть за его столом, он посмел жечь свечку, от которой мог сгореть его дом.

Полковник несколько раз ударил Тараса по лицу и, схватив за ухо, выкинул казачка в переднюю.

Утром полковник не остыл от своего гнева. Он отдал управляющему распоряжение — выдрать Тараса на конюшне, чтоб этому пареньку хорошенько запомнилось, кто он такой и каковы его прямые обязанности.

Тотчас Тараса отвели на конюшню. Три кучера совершали экзекуцию. Один сидел на ногах Тараса, другой — на плечах, третий кучер стегал розгами.

Тарас выдержал наказание без слез и без стонов, хотя кровь текла по его обнаженному телу.

Это считалось — поучить человека, чтоб он не увлекался несбыточными фантазиями.

Тарас ожидал перемены судьбы. Он ожидал, что барин отошлет его в деревню или переведет на другую должность. Но этого не случилось. Через несколько дней Тарас снова занял место в передней. И барин как ни в чем не бывало звал Тараса для услуг.

6. Искусство и коммерция

Однако управляющему полковник сказал, показав на рисунки Тараса, что мальчишку, пожалуй, надо было бы отдать в науку к живописцу, что, судя по рисункам, он выказывает большие способности и что не следовало бы забывать, что цена крепостного совершенно иная, если он в чем-либо достиг какого-нибудь совершенства. Сейчас Тарас стоит от силы, ну, рублей триста, а если его обучить, то он будет стоить не менее тысячи, а то и больше. Надо уметь поднимать цену на каждую крепостную душу тем хозяйственным способом, который в их распоряжении. В наш коммерческий век это совершенно необходимо. Это своего рода биржа. Этим надо пользоваться. И этим можно умножить состояние.

Управляющий почтительно кланялся, слушая эти слова барина.

Полковник сказал, что он, пожалуй, сам поговорит с одним художником, и если тот найдет у Тараса способности, то судьба Тараса решена — он будет учиться живописи.

Коммерческий зуд заставил полковника поспешить с этим делом. Он побывал у профессора живописи, который преподавал в Виленском университете. И показал ему рисунки крепостного казачка.

Профессор живописи одобрительно отнесся к рисункам Тараса и посоветовал отдать мальчика в учение.

Полковник велел своему управляющему подыскать для Тараса учителя.

Однако фантазия управляющего дальше малярного дела не пошла, и он, договорившись с одним маляром, отдал Тараса в учебу.

Но спустя месяц маляр явился к самому полковнику и доложил, что с таким отличным учеником он, простой маляр, не считает возможным заниматься, что этот ученик может быть его учителем, а не наоборот. И пусть он, маляр, теряет на этом деньги за уроки, но он считает своей обязанностью доложить барину о великих способностях Тараса.

Слова честного маляра нашли живейший отклик в коммерческой душе полковника. В самом деле — надо будет отдать Тараса к какому-нибудь хорошему живописцу. И если Тарас будет художником, то плата за учебу будет с лихвой оправдана.

Полковник вызвал к себе одного знакомого портретиста. И тот согласился давать уроки.

Но, едва начатые, уроки вскоре были прекращены. Польское восстание (1830 год) заставило полковника убраться из Вильно.

Отъезд полковника был так стремителен, что он не захватил с собой дворни. Даже Тарас, с которым он не расставался в путешествиях, был оставлен в Вильно.

Полковник прибыл в Петербург и уже оттуда отдал распоряжение выслать ему его челядь этапным порядком.

В начале 1831 года Тарас вместе со всей дворней был доставлен в Петербург.

Барин, понюхавший пороху в Польше, был не совсем в себе. Надо было снова налаживать связи. Надо было искать достойную должность для его высокой особы. Такую должность он нашел — он стал адъютантом у принца Виртенбергского[65].

Тарас же снова остался у него казачком.

Но теперь, всякий раз, когда барин, довольный своими делами, милостиво заговаривал с казачком, Тарас неизменно сводил речь на учебу. Больше ждать было нельзя. Ему восемнадцать лет. И дальше откладывать — будет поздно.

Барин снова согласился отдать Тараса к живописцу. Но снова управляющий отдал Тараса не к художнику, а к простому маляру.

Правда, этот маляр считался опытным мастером, однако для Тараса, который брал уроки у портретиста, это была не наука. Но маляр брал за учебу немного, художник же заломил бы цену значительную, — видимо, это обстоятельство сыграло решающую роль. Тем более что Тарас и без того прилично писал портреты, так зачем же еще переплачивать деньги за какое-то совершенствование, которого может и не быть.

В общем, Тараса отдали в учебу к «разных живописных дел цеховому мастеру Ширяеву».

Причем с этим цеховым мастером был заключен договор на четыре года учебы.

Маляр Ширяев был человек крайне скупой, свирепый, грубый и неотесанный. Он в «страхе божьем» держал своих учеников, которых у него было до десяти человек. Он посылал их на работы в качестве обыкновенных маляров. Его ученики занимались главным образом тем, что красили крыши, заборы и полы.

В общем, Ширяев ни в какой степени не был желанным или даже каким-нибудь учителем для Тараса. Это был попросту кулак, предприниматель, эксплуатирующий «подручных молодцов».

Он заставлял их работать по двенадцать и по шестнадцать часов в сутки. Держал их впроголодь и, при случае, дрался, давая пинки, зуботычины и оплеухи.

Снова Тарас стал ходить грязный и оборванный. Он бегал на работу босой, в халате, без шапки. Снова жизнь была полна лишений, огорчений и невзгод.

Но Шевченко не упал духом. И он не оставил своей мысли стать художником. Пользуясь свободной минутой, он рисовал. Но для этого занятия ему надо было теперь выкраивать время. Занятый с утра до вечера, он мог рисовать только лишь на рассвете или поздно вечером.

В светлые петербургские ночи он, возвращаясь с работы, не раз заходил в Летний сад и там делал рисунки и наброски в своей тетради.

Никто не мешал ему здесь. Летний сад открыт был круглые сутки. Ночной публики было мало. Гуляки шли в трактиры и ресторации. Любовные парочки сами избегали встреч. И Тарас, оставаясь в одиночестве, делал зарисовки мраморных богинь и купидонов.

Тарас достиг в своем искусстве больших успехов. Его рисунки уже не были дилетантскими и ученическими. Это уже были смелые произведения, самостоятельные и оригинальные.

Эти часы, проведенные в Летнем саду, были для Тараса всегда вдохновенными. Тарас стал даже писать там стихи. Но он еще не знал, как это делается. И он без всякого уменья записывал на бумагу свои чувства и свои мысли и ту музыку, какая у него была на душе.

7. Последнее препятствие

Более трех лет Шевченко провел в «учениках» у маляра Ширяева.

Это были тягостные годы. О каком-нибудь серьезном учении не могло быть и речи. Шевченко попросту попал к предприимчивому мастеру, который за кусок хлеба заставлял учеников работать на себя.

Но Шевченко не падал духом. С удивительным упорством и настойчивостью он продолжал заниматься своим рисованием.

Однажды, поздно вечером возвращаясь с работы, двадцатидвухлетний Шевченко зашел, по обыкновению, в Летний сад.

Шевченко был босой, без шапки, в коричневом халате. В руках у него были малярная кисть и ведро от краски.

Шевченко прошел по аллеям сада, разглядывая мраморные статуи.

Перед одной из статуй Шевченко задержался. Он сел на свое перевернутое ведро и стал срисовывать в свою тетрадь контуры мраморной богини.

Был поздний майский вечер. Белая петербургская ночь не мешала работать.

Один из прохожих остановился позади Шевченко и с любопытством стал смотреть на его работу.

Рисунок выходил отлично. Это было удивительно — смотреть на оборванного паренька, который так искусно и так уверенно рисовал.

Прохожий разговорился с Шевченко. Он оказался земляком Тараса. Это был молодой художник Сошенко[66]. Он недавно приехал в Петербург для занятий в Академии художеств.

Сошенко с любопытством стал расспрашивать Тараса об его жизни. Он похвалил его рисунки. И сказал, что ему надо учиться и что, сколько он понимает, из него выйдет большой толк.

Сошенко дал Тарасу свой адрес и просил его зайти в воскресенье.

Шевченко был взволнован встречей. Он бормотал слова благодарности. Он так мало видел внимания к себе. Он не привык к участию или даже к какому-нибудь человеческому отношению.

И теперь он с чувством признательности смотрел на незнакомого художника, который обещал сделать для него все, что будет возможно.

В воскресенье Шевченко пришел к художнику на Четвертую линию Васильевского острова.

Тарас принес с собой связку своих рисунков.

Художник Сошенко стал внимательно рассматривать рисунки, хваля их и удивляясь необыкновенному мастерству маляра.

Сошенко не мог оказать Тарасу немедленную помощь. Он и сам ничего не имел. Он без копейки денег приехал в Петербург и только что устроился. Но ему чрезвычайно хотелось сделать для Тараса что-нибудь полезное.

Он решил показать рисунки в Академии и познакомить Тараса с теми людьми, которые могли бы оказать влияние на судьбу бедного маляра.

Через некоторое время Сошенко познакомил Тараса с известным писателем Гребенкой[67].

Гребенка с большим вниманием и добротой отнесся к своему земляку. Он помог ему приодеться и познакомил его с видными людьми. В частности, он познакомил его с секретарем Академии В. И. Григоровичем[68].

Этот секретарь был весьма влиятельный господин, преподававший в Академии «теорию изящного». Он был в приятельских отношениях с художником К. Брюлловым[69], слава которого в то время была велика и даже ослепительна. Об его картинах писались статьи. Общественное мнение и критика превозносили его до небес. Его последняя картина «Гибель Помпеи» прошумела на выставках Европы.

Брюллов с участием отнесся к Шевченко. Он похвалил его рисунки и познакомил его с придворным живописцем Венециановым[70].

И Венецианов, в свою очередь, рассказал поэту Жуковскому[71] о несчастной судьбе талантливого маляра.

И вот бедным, доселе неведомым маляром заинтересовались столь влиятельные люди, что, казалось, перемена судьбы для Шевченко уже близка.

Брюллов хотел было зачислить Шевченко в ученики Академии, но, узнав, что он крепостной, пришел в уныние. По закону крепостной не мог состоять в учениках Академии даже при согласии помещика.

Надо было выкупить Тараса, либо уговорить помещика дать ему вольную. Но для этого необходимо было время и деньги. Дело явно затягивалось.

Художник Сошенко сходил к Ширяеву и упросил последнего дать Тарасу временный отпуск для того, чтобы тот мог посещать занятия в зале Общества поощрения художеств.

Ширяев неожиданно согласился, хотя сказал, что это блажь и напрасная затея.

Шевченко стал ходить на временные занятия по живописи.

Между тем Жуковский, близкий ко двору, в разговоре с государыней обрисовал ужасное положение талантливого юноши, который закрепощен и в силу этого не может стать художником.

Но что могла сделать супруга императора? Помещик — полновластный хозяин своих крепостных. Было бы неприлично вмешиваться государыне в то, что освящено царем и законом.

Оставались два пути: купить Тараса у помещика или склонить помещика к филантропическому шагу — дать Тарасу освобождение.

Жуковский просил Брюллова заняться этим делом.

И вот Брюллов отправился к полковнику Энгельгардту для переговоров.

Неизвестно, каков был разговор помещика с Брюлловым. Известно только то, что Брюллов вернулся от Энгельгардта взбешенный до последней степени.

«Это самая большая свинья из всех свиней, каких только мне приходилось видеть», — сказал Брюллов в ответ на расспросы о результатах переговоров.

Шевченко, узнав о неудаче, пришел в такое отчаяние, что хотел покончить с собой.

Брюллов утешал его. Жуковский, узнав об отчаянии молодого человека, написал ему успокоительную записку.

Решено было снова обратиться к Энгельгардту с просьбой назначить цену на крепостную душу Тараса.

Сошенко вызвался было пойти к помещику для переговоров. Но появление бедного художника у блестящего офицера могло бы сорвать дело. И по этой причине для переговоров попросили пойти придворного живописца Венецианова. Быть может, он, близкий ко двору человек, имеющий генеральский чин, сумеет задеть чувствительные струны сердца помещика, и тот пойдет на филантропию или же назначит «божескую» цену за крепостную душу.

Полковник Энгельгардт был раздражен назойливостью художников.

Он целый час выдержал придворного живописца в своей передней. И когда принял его — разразился упреками. Он сказал:

«Что вы, собственно говоря, хотите от меня вместе с вашим Брюлловым? О какой филантропии вы изволите говорить? В этого крепостного я вложил изрядные деньги, для того чтобы он был тем, каким вы его видите. Я решительно прошу вас не говорить мне о какой-либо благотворительности или филантропии. В наш коммерческий век это, сударь, просто смешно слышать. Моя крайняя и решительная цена за крепостного Тараса — две с половиной тысячи рублей ассигнациями. Если вам будет угодно теперь об этом предмете говорить — давайте будем говорить».

Сконфуженный и растерянный придворный живописец вернулся от помещика.

Жуковскому пришла мысль собрать деньги для того, чтобы выкупить Шевченко. Это он берется сделать в кругу придворных людей.

Но Брюллов сказал, что будет, пожалуй, лучше, если он напишет, скажем, портрет Жуковского, и этот портрет они за две с половиною тысячи разыграют в лотерею.

Так и было сделано.

Брюллов написал портрет Жуковского. И вскоре деньги были собраны.

Придворный живописец Венецианов снова отправился к Энгельгардту.

Помещик, несколько поломавшись и поговорив о том, что Шевченко стоит значительно дороже, чем он за него спросил, дал отпускную.

Это был знаменательный день для Шевченко — 22 апреля 1838 года.

8. Новая жизнь

Тарас Григорьевич Шевченко не сразу узнал об этом своем счастье.

Он был болен. Он лежал в больнице с брюшным тифом.

Он поправлялся, но медленно. Художник Сошенко зашел его проведать, но не сообщил ему об этом радостном событии, потому что врач не посоветовал волновать больного.

Хозяин же Тараса, «разных малярных дел» мастер Ширяев, узнав от Энгельгардта об освобождении своего ученика, пришел к нему в больницу и рассказал все, что он знал.

Радость Шевченко была необычайна.

Он вышел из больницы иным человеком. Рабство кончилось. Кончилась та унизительная жизнь, которая так удручала художника. Он был теперь свободен. Радость его была так велика, что он всех целовал и при этом плакал, говоря, что только теперь он понял, что такое крепостное право, что такое быть крепостным.

Шевченко то и дело вынимал из кармана свою отпускную и целовал ее, заливаясь слезами.

Тарас Григорьевич поселился на квартире у художника Сошенко. Теперь его приняли в ученики Академии. И он стал посещать классы, стал систематически обучаться живописи.

Он лихорадочно принялся за свое самообразование. К. Брюллов разрешил ему пользоваться его библиотекой. И молодой Шевченко многие вечера провел за книгами.

Он в короткое время прочитал всех классиков. Он стал разбираться в политике. С ужасом и с содроганием он понял, что такое социальное неравенство, которое было в России в такой неумеренной степени. Он понял, что нужна борьба, нужен переворот, который уничтожил бы царский строй в России. Еще мальчишкой в Вильно и в Варшаве он прислушивался к разговорам об этом. Теперь ему все стало ясным окончательно.

Шевченко стал читать поэтов. И сам начал писать стихи, стараясь изложить в них волновавшие его мысли и чувства.

Художники по-товарищески относились к нему. Он сблизился с ними. И нередко проводил вечера в разговорах о жизни и об искусстве.

Шевченко был умен и гениален, — он в короткое время сумел впитать в себя ту культуру, к которой он теперь прикоснулся. Его товарищи с удивлением смотрели на него. Казалось, что произошла волшебная перемена. Вчерашний крепостной маляр ничем не отличался от своих товарищей, — он многое знал, верно судил об искусстве, и любая беседа была для него незатруднительна.

Больше того, его стали ценить и уважать и с ним считаться как с человеком, который имеет твердые убеждения и хороший вкус.

Брюллов полюбил Тараса Григорьевича. Он не раз вместе с ним ходил в Эрмитаж, где показывал ему картины великих мастеров. Он рассказывал о жизни и творчестве этих выдающихся художников.

Брюллов полюбил Шевченко за его светлый ум, за его удивительную скромность, за его любовь к искусству.

Брюллов — умный и тонкий человек, замечательный художник— сумел увидеть в Шевченко выдающегося человека.

Шевченко стал его любимейшим учеником. И Брюллов пророчил ему великое будущее.

И действительно, Шевченко достиг огромных успехов. Весной 1839 года Шевченко был награжден серебряной медалью за свой этюд «Бойцы». Это было событие в жизни Шевченко не менее важное, чем даже освобождение от неволи. Получить отпускную ему помогли люди, медаль же была наградой за тяжкий и упорный труд, за непреклонную волю, за десятки преодоленных препятствий. Это была награда за то искусство, к которому Шевченко стремился с детских лет.

Переход от мрачного чердака маляра Ширяева к тому, что имел сейчас Шевченко, был необычен. Правда, Шевченко жил еще в бедности. Но у него уже были заработки — он рисовал портреты.

Через Брюллова Шевченко познакомился со многими светскими людьми. Его всюду стали приглашать. Им интересовались как новым явлением, как человеком, вышедшим из слоев неведомого народа и достигшим своим трудом теперешнего положения.

Шевченко стал по-модному одеваться. Он стал франтить. После нищеты и бедности, после зипуна и кафтана он теперь наряжался во фрак. Он стал изучать французский язык, для того чтобы в обществе быть равным всем этим воспитанным молодым дворянам.

Мы привыкли представлять себе Шевченко в том виде, в каком он изображен на своих портретах, — стареющим человеком в бараньей шапке, с чудовищными усами, с тяжким взглядом суровых глаз.

Но эти портреты относились к последнему периоду жизни Тараса Григорьевича. Таким он был после ссылки, после Азии. В те же годы, о которых идет речь, двадцатипятилетний Шевченко был совершенно иным человеком. Он был молод и даже юн. У него было лицо артиста. Нежная и милая улыбка. И удивительно добрые глаза. Художники говорили о Шевченко, что «у него в лице было нечто такое, за что нельзя было его не полюбить».

Художник Сошенко с досадой и раздражением отнесся к светскому успеху своего друга. Он укорял Тараса за его пристрастие к пустому и праздному свету, за его перемену в образе жизни.

Но Сошенко не видел всей сложности натуры своего друга. Никакой органической перемены, в сущности, не было. Это была, так сказать, компенсация за тяжкие годы неволи, за всю нищету и лишения. И, кроме того, молодому Шевченко надо было до конца узнать другую жизнь, увидеть другой мир, чтобы понять, что такое жизнь и что такое люди.

В те годы его светских успехов Шевченко ни в какой степени не изменил самому себе. Он не забыл, что, кроме этого избранного общества, существует иное, бесправное, лишенное человеческого достоинства, из которого он вышел сам.

Тревога жила в душе Шевченко, и ничто не могло заглушить ее. В 1839 году, то есть в год его светских успехов, Шевченко в своем стихотворении «Думы» писал:

Ой вы, думы, мои думы,

Горе, думы, с вами.

Что вы встали на бумаге

Хмурыми рядами?

Что вас ветер не развеял,

Словно пыль степную,

Что вас горе не заспало,

Словно дочь родную...

Думы, мои дети,

Где же я найду, родные,

Вам приют на свете?

На Украину идите,

Нашу Украину,

На задворки к бедным людям,

Я же здесь загину.

Эти думы о бедных людях, о несправедливости, о закабаленных крестьянах никогда не покидали Шевченко, где бы он ни находился.

Посещения аристократических домов ничего не изменили в Шевченко. Он по-прежнему много читал, изучал поэзию и прилежно учился в Академии.

Осенью 1840 года Шевченко был снова премирован серебряной медалью второго достоинства за опыт в живописи «Мальчик с собакой».

Но живопись полностью не удовлетворяла Шевченко. Все больше и сильней его занимали стихи. В стихах было больше простора для его мыслей и чувств.

У Шевченко уже накопилось много стихов, но он почти никому не показывал их. Писатель Гребенка однажды забрал у него эти рукописи и прочитал их.

Гребенка был поражен — стихи оказались превосходными. Гребенка восторженно похвалил их и сказал, что неизвестно еще, в чем сильнее Шевченко — в поэзии или в живописи. Возможно, что в поэзии он сильней.

Тарас Григорьевич скептически отнесся к отзыву, говоря, что эти стихи — проба пера, баловство и то непрофессиональное искусство, на которое не следовало бы обращать внимание.

Но Гребенка настаивал на своем. Он показал стихи целому ряду людей, и все приходили к мысли, что это истинная поэзия, замечательная по силе и оригинальности.

Один состоятельный человек вызвался издать книгу стихов Шевченко.

Тарас Григорьевич стал собирать книгу. Он назвал ее «Кобзарь». И в том же году книга была выпущена в свет.

Столичная критика, как мы говорили, иронически отнеслась к книге, но на Украине стихи Шевченко произвели потрясающее впечатление.

Один из писателей (Квитко) написал Шевченко о своих чувствах после прочтения книги: «Волосы на голове поднялись, в глазах зеленело, а сердце как-то болит. Я прижал вашу книгу к сердцу. Хорошо, очень хорошо»[72].

Шевченко понял, что его поэзия может дать людям больше, чем его живопись. Слова с большей силой, чем краски, проникают в человеческое сердце. Словами можно скорее договориться с людьми. Можно скорее сообщить о том, что занимало и тревожило поэта.

Шевченко стал все больше и больше уделять времени стихам.

Он стал поэтом.

9. На родине

Весной 1843 года Шевченко поехал на Украину. Он давно хотел побывать на родине, чтобы увидеть ее новыми глазами.

Пятнадцать лет назад он подростком покинул свое родное село. Теперь он был взрослым человеком, много передумавшим и многое понявшим. Теперь ему было тридцать лет.

Огромные перемены произошли в его жизни. Он был на родине крепостным, кухонным мальчиком, пастухом, — теперь он был известный художник, получивший награды за свои работы, теперь он был популярный автор «Кобзаря», книги, которая так пришлась по душе здесь, на Украине.

Вспоминая наше детство, мы обычно с трудом можем увидеть себя в том маленьком человечке, который пятнадцать или двадцать лет назад жил, чувствовал, плакал и огорчался. Я не помню, кто-то сказал, что «крыса, прошедшая через Малую Азию, не помнит — та ли она крыса, которая вышла из дому».

И действительно, дальний путь, много препятствий, беды и огорчения на жизненном пути притупляют наши воспоминания. Но воспоминания детства у Шевченко были слишком тягостны и слишком остры, и он ничего не забыл из того, что было.

И теперь он с чувством огромного волнения ехал на родину.

Но он не сразу посетил свою родную Кирилловку. Казалось, что его что-то удерживает. Казалось, что он не хочет сразу столкнуться с тем тяжелым и печальным, с чем он ожидал столкнуться.

Он лето прожил в Киеве и в имениях своих новых друзей. Он там писал портреты и, так сказать, в новом своем качестве знакомился с помещичьим бытом.

Он посещал дворянские балы, ездил в гости к помещикам, заводил с ними знакомство, но всюду, как и в Петербурге, где бы он ни бывал, он чувствовал тяжесть в своем сердце и ту тревогу, которая не покидала его, когда он думал о несправедливости, о насилии, нищете и богатстве.

Здесь, на родине, в богатых имениях своих новых знакомых, он на каждом шагу видел крепостной гнет. Его удручали и ужасали картины бедности закрепощенных людей, картины рабского труда и бесправия.

Приехав однажды к одному из помещиков в гости, он увидел, что хозяин «поучил» слугу — ударил по лицу, как тогда говорилось, «побил из собственных ручек». Это была обычная, повседневная сценка в помещичьем доме. Шевченко, увидев эту расправу, страшно смутился и покраснел. Он надел шапку и ушел, хотя его удерживали и даже умоляли остаться.

Он видел и еще более тягостные сцены из помещичьей жизни. Все это жгло сердце Шевченко. Ему казалось, что он должен во все это вмешаться, как-то помочь народу, что-то сделать, чтобы облегчить его участь.

Осенью он побывал в родном селе.

Теперь, когда он был свободным человеком, все показалось там ему еще более ужасным, чем раньше.

Он пробыл в своем селе меньше месяца и уехал оттуда с чувством тяжелой тоски.

Зимой он вернулся с Украины в Петербург. В своей поэме «Сон» он написал прощание:

Я с тобой прощаюсь, край мой,

Что богат тоскою.

Наши муки, злые муки,

В тучи я укрою...

О своей поездке на родину он написал одному из своих друзей: «Был на Украине... Был везде и все плакал: разорили нашу Украину...»

Вернувшись в Петербург, Шевченко все меньше и меньше уделял внимания живописи. Он теперь усиленно работал над стихами. Но его новые стихи не совсем были похожи на его первые опыты. Лирика стала уступать место политике, вернее — наряду с глубоким и нежным чувством к людям уживалась непримиримая ненависть к врагу, к поработителям, к строю, который был так беспощаден к трудящимся. Шевченко стал призывать к борьбе, к мести, к уничтожению царского строя.

В своей поэме «Сон», которую он написал после возвращения с Украины, Шевченко мечтает об освобождении родины из-под гнета царской власти, он мечтает о раскрепощении крестьян, жизнь которых непереносима:

Латаную свитку с бедняка снимают,

С кожею снимают — нечем ведь обуть

Недорослей барских...

В этой поэме Шевченко с большой иронией и злостью пишет о царе и об его царедворцах:

Что ж, пойти бы посмотреть бы

На царя в палате —

Что там делают. Вхожу я,

Знать стоит пузата.

Все рядком, все с сапом, с храпом,

Все понадувались, как индюшки...

В том же году Шевченко написал еще несколько замечательных стихотворений. Но и стихи, и Петербург, и Академия не успокоили Шевченко. Он решил снова поехать на Украину. Ему казалось, что там он принесет больше пользы для своей родины. Здесь он был неспокоен. Его все волновало. Он буквально не находил себе места. Он писал в стихотворении, посвященном актеру М. Щепкину:

Научи меня, кудесник,

Друг мой седоусый,

Как быть в мире равнодушным...

Но он сам знал, что для этого надо было сделать. Для этого надо было быть безучастным ко всему, для этого надо было «схоронить живое сердце». Но он этого не хотел:

Схоронить живое сердце

Жалко мне до боли.

Может быть — придет надежда,

Приплывет с водою...

С нею легче заживется

Мне на белом свете...

Он не мог и не хотел «схоронить свое живое сердце», потому что он был сын своего народа, страдания которого были велики. Он не желал равнодушия, потому что он хотел «хоть сквозь сон увидеть правду над родной землею».

А для того чтобы «увидеть правду над родной землею», нужна была борьба, нужны были ненависть и гнев.

Получив звание свободного художника, Шевченко распрощался с Академией и снова, весною 1845 года, уехал на родину.

Он объездил Украину. И много писал. И это были лучшие его стихи. Они были направлены против насилия, против церкви, против царя и помещиков.

В этих своих стихах Шевченко выступал уже не только от имени угнетенного украинского народа. Он говорил и о других народах, порабощенных царской властью.

Гнев и ненависть, тоска и надежда — вот чувства, которые волновали поэта.

Помимо стихов, Шевченко стал работать и в качестве художника. Он выехал в командировку «для разыскания и срисовывания исторических памятников».

Он также приступил к изданию «Живописной Украины» и привлек к этой работе художников и писателей.

Он знакомился с известными деятелями того времени. В частности, он познакомился и сблизился с Костомаровым[73], который в то время был вождем украинского славянофильства.

Костомаров и его друзья, члены так называемого Кирилло-Мефодиевского братства, стали приглашать Шевченко на свои собрания.

Шевченко по своим воззрениям не подходил к обществу украинских либералов. Устав братства требовал искоренения рабства и всякого унижения низших классов. Шевченко же шел дальше, — он отрицал не только торговлю людьми, но и торговлю землею. Шевченко был сторонником более решительных действий — он призывал к восстанию. Салонные же разговоры об ужасах рабства его не устраивали.

Но к братству Шевченко относился с уважением, и с Костомаровым он весьма сблизился и полюбил его.

Весною 1847 года киевский студент Петров, случайно вошедший в Кирилло-Мефодиевское братство, подал губернатору донос о существовании тайного общества.

В своем доносе студент сообщил, что «члены общества затевают народный бунт и произносят дерзкие слова против государя...»

10. Арест и ссылка

И вот заработало знаменитое III Отделение. Начальник III Отделения генерал Дубельт[74] отдал распоряжение об аресте всех членов крамольной организации.

В Киеве начались аресты. Среди бумаг одного из членов братства были обнаружены стихи Шевченко. По словам полиции, стихи были «исполнены ненависти к правительству». В них говорилось о страданиях, о пролитой крови, цепях, кнуте, о Сибири и прочее.

Шевченко в это время был в Черниговской губернии. Он собирался в Киев, куда был приглашен на свадьбу к Костомарову.

Полиция стала следить за ним. И Шевченко был арестован по приезде в Киев.

Тотчас он был под конвоем отправлен в Петербург. Шеф корпуса жандармов граф Орлов[75] лично следил за ходом следствия.

Но донос явно преувеличивал значение заговора. Казалось бы, что ничего угрожающего для государства не было в программе братства. «Уничтожение религиозной розни между славянскими племенами», «насаждение грамотности», «союз славянских государств под скипетром царя...» По мысли графа Орлова, это был «бред молодых людей».

Конечно, братство еще требовало уничтожения крепостного права, но не путем восстания.

Граф Орлов весьма милостиво отнесся к членам тайного общества.

В докладах Николаю I граф писал, что в мыслях братства не было «ни народных потрясений, ни переобразования законной власти в России».

Для пользы же дела и чтоб и другим неповадно было устраивать тайные общества, двух руководителей братства приговорили к четырем годам крепости.

Но дело о Шевченко выделено было в особое дело, тем более что он фактически не состоял в членах братства.

Полиция тотчас поняла, кто является наиболее опасным для правительства.

Помимо стихов «возмутительного характера», в бумагах Шевченко найдены были карикатуры на царских особ.

Началось следствие над Шевченко, но не как над членом общества, а как над поэтом, призывающим народ к революции.

Если другие члены братства склонили свои головы перед Николаем I, то этого не случилось с Шевченко.

Его спросили:

«Какими случаями доведены вы были до такой наглости, что писали самые дерзкие стихи против государя императора, столь нежно поступившего при выкупе вас из крепостного состояния?»

Шевченко ответил:

«Будучи еще в Петербурге, я слышал везде дерзости и порицания на государя и правительство. Возвратясь в Малороссию, я услышал еще более... Я увидел нищету и ужасное угнетение крестьян помещиками... Все это делалось и делается именем государя и правительства...»

Это уже был не верноподданнический ответ члена братства, это был ответ революционера и «опасного государственного преступника».

Во время всего следствия Шевченко вел себя удивительно спокойно, мужественно и с чувством большого достоинства, что еще больше озлобило III Отделение.

Некоторые ответы, сказанные на следствии, показывают, что Шевченко несколько даже иронизировал над своими судьями.

Шевченко спросили:

«Почему ваши стихи нравятся вашим друзьям, когда они лишены истинного ума и всякой изящности? Не за дерзости ли и возмутительные мысли?»

Шевченко ответил с явной насмешкой:

«Стихи мои нравятся, может быть, потому только, что они написаны по-малороссийски».

Два месяца тянулось это следствие. И наконец было признано, что Шевченко «действовал отдельно, увлекаясь собственной испорченностью».

Он был приговорен к ссылке без срока. Он был отдан в распоряжение военного ведомства, с тем чтобы его определили в солдаты в какое-либо отдаленное место.

На приговоре Николай I собственноручно «изволил начертать»: «Под строжайший надзор с запрещением писать и рисовать».

Одним росчерком царского пера Николай I заканчивал литературную деятельность поэта.

Тотчас Шевченко под присмотром фельдъегеря был отправлен в Оренбург и оттуда в Орскую крепость.

И вот потянулась скорбная жизнь ссыльного поэта. Смрадная казарма, бессмысленная шагистика, свист розог и всякого рода унижения — вот из чего состояла жизнь николаевского солдата.

Казармы закрывались в девять часов вечера, и Шевченко, обессиленный от военных упражнений, без мыслей и чувств, ложился на нары. Даже если бы он имел право писать и рисовать, — он здесь этого не мог бы делать. Особенно тяжелы были первые месяцы, когда начальство проявляло усиленное рвение сделать из Шевченко бравого солдата.

«Все прежние мои страдания, — писал Шевченко из ссылки, — в сравнении с настоящим были детские слезы».

Тут, в крепости, были грубые и пьяные солдаты, пьяные, потерявшие всякую честь офицеры, ссыльные дворяне и всякого рода проходимцы.

Впоследствии в своем дневнике Шевченко писал:

«Я и не воображал о существовании таких гнусных исчадий нашего общества».

Первые месяцы ссылки были тем более ужасны, что поэт был отрезан от всего мира. И в столице и на Украине запрещалось произносить его имя. Никто не смел и думать о переписке с Шевченко.

Связь с «государственным злодеем» почиталась немаловажным преступлением. За это можно было легко пострадать. Это было небезопасно.

Шевченко не знал об этом. Он думал, что все друзья отвернулись от него. И от этого он страдал еще больше.

Но вот стали приходить первые письма с Украины и из Петербурга. И с каждым письмом в Шевченко как бы вливалась жизнь. Все показалось не так уж безнадежно, не так омерзительно.

Снова у Шевченко возникло непреодолимое желание писать или рисовать. Но жестокое запрещение царя было слишком категорическим.

Тем не менее Шевченко послал прошение шефу жандармов о дозволении ему рисовать пейзажи. Но дозволения не последовало.

Тогда Шевченко стал писать тайком. Он сшил себе маленькую тетрадь и носил ее за голенищем.

Шевченко писал:

И вот опять пришлось таиться

Под старость с музою своей.

В бурьяне спрятаться и плакать,

Скрывая думы от людей[76].

Проходили томительные дни. Непривычный климат действовал на Шевченко удручающе. Он с тоской вспоминал о своей милой Украине. Он писал, глядя на унылые оренбургские степи:

И там степи, и тут степи,

Да тут не такие —

Ржавы, ржавы, даже красны,

А там голубые...[77]

Шевченко стал болеть. Он сначала заболел цингой. Потом ревматизмом. Ему позволили жить на частной квартире. Но он слишком уж рьяно воспользовался своей свободой, — он стал не таясь писать и рисовать пейзажи. И поэтому его снова водворили в казарму.

Между тем друзья, несмотря на всякие строгости, старались облегчить участь Шевченко. Ему стали посылать книги и посылки.

Весной следующего (1848) года Шевченко, стараниями друзей, был назначен в экспедицию, которая отправлялась в Аральское море. Он зачислен был в эту экспедицию в качестве художника для зарисовки берегов.

Это было исключительно трудное путешествие — сначала по знойной, безводной пустыне, потом на шхуне по малоисследованному Аральскому морю. Но все же это была значительная перемена в жизни Шевченко. Тут уже не было смрадной казармы, тягостной муштры, пьяного ротного командира и того томительного однообразия жизни, которое так страшило поэта в Орской крепости.

Больше того, тут, в экспедиции, Шевченко был художником. И с чувством огромной радости он принялся за свое любимое дело.

За этот период жизни Шевченко сделал замечательные работы акварелью и карандашом. Кроме того, он написал значительное количество стихов, в которых остался верен самому себе, — они полны ненависти к царской власти и к угнетателям народа.

11. Роль личности в истории жизни человека

Осенью 1849 года экспедиция по обследованию Аральского моря закончилась, и Шевченко был отправлен в Оренбург для отделки «живописных видов», что было невозможно сделать в море.

В Оренбурге Шевченко прожил полгода. И это был до некоторой степени светлый период его жизни в ссылке.

Начальник края генерал Обручев[78] терпимо отнесся к ссыльному солдату. Он даже пообещал походатайствовать о представлении его в унтер-офицеры. Ему понравились художественные работы Шевченко. Конечно, это было нарушение приговора, но он снисходительно отнесся даже к тому, что Шевченко писал портрет с его жены.

После тюрьмы и казармы Шевченко мог теперь отдохнуть. Он жил в отличном доме у адъютанта генерала Обручева. С этим адъютантом Шевченко весьма сблизился и даже подружился. Шевченко подружился также с группой польских изгнанников.

Друзья и работа скрашивали жизнь поэта. Но тоска его была велика. Будущее было темно. Молодость проходила. Шевченко писал в Оренбурге:

Три года грустно протекли...

Украдкой схоронило море

Мои — не злато-серебро —

Мои лета, мое добро,

Мою тоску, мои печали —

Все, что в незримые скрижали

Внесло незримое перо...[79]

Но с ним оставалась его поэзия, его творчество. И это придавало ему силу жить. Шевченко писал:

И пусть же будет то, что будет.

Не перестану я писать,

Хотя б за это присудили

Меня распятию предать!

В своих стихах Шевченко был по-прежнему мужественным и бесстрашным борцом за те идеи, которые привели его сюда.

Шевченко писал:

Может, сам на небеси

Смеешься, батюшка, над нами

И держишь свой совет с панами,

Как править миром...

Сдается мне, тебя, владыку,

Давно уж люди прокляли...[80]

Однако сносная жизнь поэта была вскоре нарушена. Прапорщик оренбургского гарнизона Исаев, повздорив с Шевченко, написал донос на имя генерала Обручева.

В доносе прапорщик указал, что Шевченко, вопреки царскому приказу, пишет и рисует и ходит по улицам в штатском платье.

Генерал Обручев, получив донос, струсил. Он подумал, что прапорщик, чего доброго, пошлет или уже послал такой же донос в III Отделение.

Виновником же поблажек ссыльному отчасти был сам Обручев. И, стало быть, своей головой он должен был отвечать за все.

Надо было действовать, чтобы спасти свою шкуру.

Генерал отдал распоряжение арестовать Шевченко и произвести у него обыск. Генерал надеялся найти у Шевченко что-либо предосудительное.

Однако приказ об аресте дан был адъютанту, который находился в приятельских отношениях с Шевченко. И адъютант успел предупредить поэта об обыске.

Шевченко вместе с друзьями успел уничтожить то, что его могло скомпрометировать. Однако поэт не захотел уничтожить все. Письма друзей и некоторые рисунки Шевченко оставил. Он сказал своим друзьям, что надо кое-что оставить для инквизиторов, а то они подумают, что добрые люди и знать его не хотят.

В общем, в руки полиции попались два альбома с рисунками, несколько стихотворений и пачка писем.

Приложив вещественные доказательства к своему заявлению, генерал Обручев тотчас направил дело о ссыльном поэте в III Отделение. Тем самым он застраховался на случай доноса прапорщика.

Шевченко же посадили на гауптвахту и оттуда отправили в Орскую крепость и там заключили в тюрьму.

И вот началось следствие над ссыльным солдатом, посмевшим писать и рисовать вопреки царскому распоряжению.

Снова заработало III Отделение. Снова граф Орлов доложил государю о случившемся. Снова началось следствие.

Несколько месяцев поэт сидел в Орской тюрьме в ужасных условиях, без всякой надежды на то, что к нему отнесутся снисходительно.

Но вот следствие закончилось. Последовала высочайшая резолюция: «Отправить Шевченко в места еще более отдаленные, в Новопетровское укрепление, и там держать его под строжайшим надзором, без права переписки и тем более без права писать и рисовать».

Ближайшее начальство Шевченко получило строгий выговор. Что касается генерала Обручева, то он вышел сухим из воды.

И вот Шевченко выпущен из тюрьмы. На лодке из города Гурьева его везут по Каспийскому морю в Новопетровское укрепление (Александровский форт).

Это место пустынное и дикое. За укреплением — безграничные выжженные солнцем степи. Полное отсутствие растительности. Восточные азиатские ветры. И неприветливое Каспийское море.

Само укрепление было только недавно основано. Там было всего две роты солдат, несколько офицеров, врач и священник.

И вот здесь провел Шевченко более семи лет. Первый год ссылки был особенно ужасен. Ротный командир, в лапы которого попал Шевченко, был грубый, бессердечный, некультурный и придирчивый человек. Он, казалось, задался целью истребить поэта всеми законными средствами.

Он делал неожиданные обыски, когда Шевченко выходил из казармы. Он стаскивал с него сапоги и шарил по карманам, надеясь найти клочок бумаги или карандаш. Он кричал и подтягивал Шевченко, обещая его пороть в случае малейшего нарушения службы.

Он заставлял Шевченко целыми днями маршировать и делать ружейные приемы. Посылал его на тяжелые фортовые работы. И ни на шаг не выпускал из казармы без надзора.

Шевченко казалось, что жизнь его закончена. Друзья, которые писали ему раньше, перестали писать. Шевченко не знал, что полиция запретила им переписку.

Шевченко наиболее тяготило полнейшее одиночество. Ему не с кем было сказать слово. Солдаты чуждались его, вернее — им не очень-то позволяли «поддерживать связь» с рядовым из политических преступников.

Мы не можем себе представить всей той тяжести, которую нес ссыльный поэт в первые годы своей жизни в Новопетровском форте.

С каждым месяцем ротный командир все более зверел и все более «цукал» поэта.

Но вот неожиданно произошла перемена.

В 1853 году умер комендант форта, и на его место прислан был новый комендант, некто И. Усков[81].

Это был, как писал Шевченко в своем дневнике, «человек порядочный и семейный».

Этот комендант и его жена постарались улучшить тяжелую жизнь Шевченко.

Уже через несколько месяцев после назначения Ускова поэт мог приняться за литературную работу. Он стал писать прозу.

У него снова началась переписка с друзьями. Он снова просветлел. И снова появились у него надежды.

Семья Ускова полюбила Шевченко. Он стал у них бывать как знакомый. Он с нежностью нянчил их детей. Сам комендант Усков подал рапорт начальнику края с просьбой разрешить Шевченко написать красками запрестольный образ «для благолепия местного храма».

Однако разрешение получено не было.

Но вот в 1855 году умер Николай I.

Поэт ждал каких-нибудь перемен в своей участи. Но перемен не последовало.

12. Возвращение

Снова проходили долгие месяцы и годы, — Шевченко оставался в ссылке.

Петербургские друзья старались сделать все возможное для освобождения его от солдатчины. И наконец, спустя два года после смерти Николая I, Шевченко был амнистирован.

Осенью 1857 года Шевченко покинул место ссылки.

Его радость была велика. Но чувство тоски не покидало его.

Семь лет назад его доставили на лодке в Новопетровский форт. И тогда он был молод и бодр. Сейчас та же лодка увозила на вольный берег седого, угрюмого старика. Он не был стар, ему было всего сорок четыре года, но он казался стариком, разбитым, с потухшим взглядом.

Однако его сердце вновь ожило, и он вновь почувствовал прилив огромной энергии и радости жизни, когда наконец он приехал в Астрахань.

Здесь друзья и земляки встретили его с таким участием и с такой теплотой, что все недавние беды были почти позабыты. Он снова встретил людей, искренно его любящих, почитающих его ум, его поэтический талант, его замечательное сердце, его волю революционера и борца за освобождение трудящегося народа.

Из Астрахани Шевченко отправился на пароходе в Саратов и в Казань. И наконец приехал в Нижний.

Неожиданно возникли препятствия к дальнейшему пути Шевченко, — полиция запретила ему въезд в Москву и в Петербург.

И здесь, в Нижнем, Шевченко пришлось задержаться на полгода.

Здесь, как и в Астрахани, Шевченко встретили необычайно тепло и взволнованно. Почитатели и друзья постарались окружить его вниманием и заботой. Всюду его встречали так сердечно и с таким высоким почитанием, что Шевченко был потрясен.

Теперь ему казалось, что недаром прошла его молодость. То искусство и те мысли, за которые он так тяжко расплатился, были нужны и полезны народу. За это можно не пожалеть своей жизни.

Снова у Шевченко появилось непреодолимое желание заниматься искусством, писать стихи.

Он вновь принялся за стихи, за которые почти не брался в Новопетровском укреплении.

Шевченко только что вернулся из ссылки. Он только что почувствовал радость свободы. Казалось бы естественным, если б он теперь писал более осторожно и более сдержанно. Но поэт по-прежнему оставался в своих стихах тем непреклонным человеком, тем политическим борцом, каким он был всегда.

В своих стихах, написанных в Нижнем Новгороде, он прославляет декабристов и с прежней ненавистью пишет о Николае:

Безбожный царь, зачинщик зла,

Гонитель правды прежестокий,

Что натворил ты на земле!

Стало быть, ни тюрьма, ни ссылка, ни унижения ничего не смогли сделать с поэтом. Он оставался таким же, как был, сыном своего народа — мощным, неподкупным и мужественным. Идея его была выше его жизни, выше его личного счастья и спокойствия.

Между тем физическое его здоровье было совершенно неудовлетворительно. Он перенес в ссылке жестокий ревматизм, который в значительной степени испортил его сердце.

Физически Шевченко был изломан тюрьмой и лишениями. Тем более удивительно было видеть в нем его прежнюю нравственную силу.

Теперь, вернувшись из ссылки, Шевченко более всего страшился одиночества. Из всех лишений в ссылке — одиночество было для него наиболее тягостным.

Он пришел к мысли, что ему следует жениться, что это избавит его от тоски, от дурных нервов и от страха одиночества.

Ему понравилась одна актриса. Это была совсем еще молоденькая девушка. Ей было всего лишь шестнадцать лет[82]. Она почтительно и робко смотрела на знаменитого поэта.

Разница в годах была слишком значительная. Тем не менее Шевченко сделал ей предложение.

Шевченко не был женат. Женщины играли роль в его жизни, но эта роль не была сколько-нибудь значительна. Вернее, женщины ни в какой степени не изменили его жизни поэта и общественного деятеля. Вот почему мы говорим о незначительности роли женщины в его судьбе.

Мы даже не сочли возможным, говоря о жизни Шевченко, всякий раз останавливаться на каком-либо его личном отношении к той или иной женщине.

Между тем Шевченко не раз увлекался и не раз был влюблен. Как сказал про себя поэт Блок: «И был я в розовых цепях у женщин много раз»[83].

Шевченко много раз был «в розовых цепях». И, нет сомнения, это благотворно влияло на его поэзию.

В своем дневнике, написанном в последние годы его жизни, Шевченко вспоминает об одной девушке. Он ее любил, когда ему было семнадцать лет. Он тогда был в Вильно казачком у помещика Энгельгардта. Он хотел на ней жениться, но брак не состоялся, потому что он был крепостной раб. А она была свободная девушка. Шевченко на склоне своей жизни увидел ее во сне и записал об этом в дневнике. Это показывает, как сильно было его чувство.

Биографы приводят несколько случаев, когда Шевченко был увлечен и собирался жениться. Известен случай, когда Шевченко полюбил подругу своего приятеля, художника Сошенко. И та ушла к нему. Это послужило причиной ссоры между друзьями. Между тем любовь к этой девушке была непродолжительной.

Но нам кажется наиболее характерным первое чувство Шевченко. Первые впечатления всегда бывают наиболее ярки и наиболее показательны.

В одном из своих стихотворений Шевченко пишет о том, как он пас коров и как ему однажды сделалось невероятно тоскливо, и о том, как его маленькая подруга, увидев его горе, поцеловала его.

Шевченко пишет, какое нежное и глубокое чувство тогда возникло у него, двенадцатилетнего мальчика:

Как будто солнце засияло,

Как будто все на свете —

Поля, леса, сады — стали моими...[84]

Это показывает, какое удивительно сильное чувство он мог испытывать, каким глубоким могло быть влияние женщины на Шевченко.

Но этого не случилось. Нет сомнения, что внешние причины (рабство, тюрьма, лишения) были велики, но помимо этого тут, вероятно, были и внутренние причины, нам неизвестные, какой-то, может быть, душевный конфликт или предубеждение.

Итак, сорокачетырехлетний Шевченко сделал предложение молоденькой актрисе, которую он полюбил.

Но девушка была слишком молода. Она дрожала от страха, когда поэт заговаривал с ней о своем чувстве. Родители были против. И брак не состоялся.

Это дурно повлияло на Шевченко. Он был мрачен, и к нему все чаще приходили мысли об ушедшей молодости.

Он уехал в Петербург, куда наконец полиция разрешила ему въезд.

В Петербурге Шевченко позабыл о своем сердечном горе.

Снова близкие друзья, снова пламенные почитатели, снова прекрасный город, в котором Шевченко провел свои молодые годы, — все это отвлекло его от мрачных мыслей.

Но шум и почести не доставляли Шевченко удовлетворения. Он уже старался избегать новых знакомств, стал бояться, что сделается «модной фигурой» в Петербурге.

Но он не мог избежать славословий. Он теперь был очень популярен, и слава его была велика.

13. Последние годы

Шевченко приехал в Петербург весной 1858 года. И тут суждено было прожить ему всего лишь три года. В марте 1861 года он умер.

Он приехал в Петербург с разрушенным здоровьем. Тюрьма, тяжкие годы ссылки, болезни, перенесенные там, сделали свое черное дело, — богатырская натура Шевченко начинала сдавать. Но дух его был необычайно бодр. Он чувствовал себя сильным и даже, по временам, счастливым. Тут у него были друзья, искренне и сердечно его любящие.

С радостью он снова приступил к работе.

Уже через месяц после приезда в Петербург он начал хлопотать в цензурном комитете о разрешении выпустить новое издание «Кобзаря». Но это разрешение получить было не так просто. Имя Шевченко звучало слишком грозно для правительственных учреждений.

Шевченко озаглавил свою книгу «Поэзия Т. III.». Но и эта предосторожность не ускорила издания.

Более чем через полгода Шевченко получил наконец разрешение печатать свои стихи. И то цензор наложил на них свою руку и, как пишет Шевченко, «так покрестил их, что я едва узнал своих детей».

Шевченко не позабыл и о своем другом деле — он стал работать в живописи и в гравюре.

Все, казалось бы, складывалось хорошо, но, если так можно сказать, в душе Шевченко было что-то сломано. У него уже не было того душевного равновесия, которое необходимо для искусства.

И. С. Тургенев в своих воспоминаниях пишет о Шевченко, что «он вернулся в Петербург с запасом горечи на дне души». И это было так.

Но эта горечь в меньшей степени относилась к его личной жизни. Эта горечь была велика, потому что его братья и сестры оставались крепостными, потому что оставались закабаленными «мужики», потому что в России был ненавистный ему царский строй и потому что нельзя было тотчас это изменить и поправить.

Эта горечь убийственно действовала на здоровье Шевченко. Он снова не находил себе покоя, снова метался от дела к делу.

Он поехал на Украину, где не был более двенадцати лет. И там, на родине, снова увидел то, что всегда приводило его в содрогание. Он снова увидел адский труд, бедность, слезы, снова увидел почерневшие соломенные крыши нищих крестьян.

Вот что наиболее всего было причиной его сердечной тоски.

В общем, поездка на родину не успокоила Шевченко. Поездка еще более взволновала его. Раны снова раскрылись. С чувством болезненной тоски Шевченко писал:

Где скрыться мне?

Кругом Пилаты распинают,

Морозят, жарят, припекают

Людей на медленном огне[85].

Между тем полиция зорко следила за каждым шагом Шевченко на Украине. Полиции стало известно, что на одном из диспутов Шевченко «богохульствовал и говорил, что не нужно ни царя, ни панов, ни попов».

Шевченко был арестован. Начались следствие и допросы.

Но обвинение было недостаточно основательным для создания крупного дела. Шевченко был освобожден, так как гуманному губернатору Васильчикову[86] показалось, что полиция арестовала его «из желания выслужиться за счет ближнего».

В данном случае губернатор ошибся. Но все же он был хороший психолог и отлично, видимо, знал нравы полиции. «Из желания выслужиться за счет ближнего» — не такое уж было редкое явление в полицейском ведомстве.

С чувством еще большей горечи Шевченко вернулся в Петербург. Теперь Шевченко казалось, что он слишком мало сделал для народа, что он не помог народу, что его жизнь проходит бесцельно.

С огромным чувством ненависти он писал, обращаясь к богу, в которого не верил:

Царей, кровавых шинкарей,

В оковы крепкие закуй,

В глубоком склепе замуруй.

Рабочим людям, всеблагий,

На их обкраденной земле

Свою ты силу ниспошли[87].

В Петербурге Шевченко стал знакомиться с русскими революционерами, стал налаживать связи с представителями русской демократии. В частности, он познакомился с Чернышевским[88], Добролюбовым[89], Курочкиным[90].

Шевченко полностью разделял взгляды Чернышевского, который считал, что никакие царские реформы не избавят народ от гнета помещиков, — нужна борьба, нужен топор, который разрубит узел.

Иной раз Шевченко казалось, что его борьба за раскрепощение народа ничего не сделала и никому не помогла. Но это было совершенно не так. Тайный кружок Петрашевского распространял стихи Шевченко с агитационной целью[91]. Стихи Шевченко с огромной силой действовали на читателя. Поэт и революционер вел за собой народные полки и выигрывал сражения, казалось бы, в неравной борьбе с царским правительством. Но эти победы не были еще ощутимы. И чувство горечи у поэта возрастало.

Ему теперь казалось, что его жизнь закончена, молодость прошла. Может быть, следовало бы уехать куда-нибудь на берег Днепра и там, в тишине, скоротать свою жизнь.

Шевченко просил своего «названого» брата Варфоломея Шевченко купить ему клочок земли на берегу Днепра, с тем чтобы построить там хату. Шевченко просил брата посватать ему одну крепостную девушку Харитину, которая ему приглянулась, когда он был в последний раз на Украине.

Варфоломей уговаривал Шевченко жениться на панночке, а не на крепостной. Но Шевченко ему ответил:

«Я по плоти и по духу сын и родной брат нашего народа, — так как же я могу соединиться с панами кровью».

Брат Варфоломей не смог сосватать ему Харитину. Почти год тянулось его сватовство, и девушка наконец ответила Варфоломею, что она «еще не думает выходить замуж, и тем более за лысого и седоусого».

Между тем клочок земли был найден. Но покупка откладывалась — продавец не очень-то желал иметь Шевченко своим соседом.

И вот выходило, что сватовство и покупка земли не могли состояться.

Тогда в Петербурге Шевченко сделал предложение другой девушке, тоже крепостной, горничной из одного дворянского дома. Эта девушка Лукерья согласилась пойти за Шевченко. Но Шевченко поссорился с ней, узнав, что она хотела пойти за него по расчету.

В общем, и эта женитьба расстроилась. Но и тут мужественное сердце поэта не было разбито. Он лихорадочно принялся за работу. Он задумал издать все свои сочинения. И, кроме того, он взялся за новую работу — он стал составлять учебники и буквари для народа.

Он пришел к мысли, что народу прежде всего надо быть грамотным и культурным, для того чтобы сбросить с себя иго помещиков и царя.

Шевченко составил букварь на украинском языке и принялся за составление учебника арифметики.

Букварь вышел. И Шевченко стал рассылать его по сельским школам. Но тут встретились препятствия. Власти без удовольствия смотрели на эту новую затею поэта. И его буквари не всюду проникли в сельские школы.

14. Смерть Тараса Шевченко

К осени 1860 года здоровье Шевченко крайне ухудшилось.

Перенесенный в ссылке ревматизм испортил его сердце. Начиналась водянка.

Врачи уложили больного в постель. И потребовали, чтобы он был спокоен. Но этого спокойствия у Шевченко не было.

Со дня на день Шевченко ожидал манифеста о раскрепощении крестьян. Но манифест все еще не появлялся.

Два месяца Шевченко безвыходно сидел дома. Но он продолжал работать до последних дней.

Болезнь между тем приняла угрожающие формы. Один из врачей сказал: «Вода бросилась в легкие и затопила все надежды».

В шесть часов утра 9 марта (26 февраля) 1861 года Шевченко, спустившись в свою мастерскую, упал на пороге и, не приходя в сознание, умер.

Умер замечательный народный поэт.

В своем завещании (1846 год) он написал:

Как умру — похороните

На Украине милой...

Схороните и восстаньте,

Цепи разорвите,

Злою вражескою кровью

Волю окропите.

И меня в семье великой,

В братстве вольном, новом

Помянуть не позабудьте

Добрым, тихим словом...[92]

Тело Тараса Шевченко перевезли на Украину. И похоронили на правом берегу Днепра, возле Канева. На смерть Шевченко поэт Некрасов писал:

Не предавайтесь особой унылости:

Случай предвиденный, даже желательный, —

Так погибает, по божьей по милости,

Русской земли человек замечательный[93].

Слова Некрасова — «случай желательный» — следует понимать в том смысле, что для такого человека, как Шевченко, в России готовились более страшные вещи, чем смерть, — тюрьма и каторга.

Так и оказалось. После смерти Шевченко возникло дело о заговоре против помещиков. Будущий сосед Шевченко (у которого покупалась земля) послал донос в полицию на поэта и на его последователей.

Несколько месяцев шло следствие, и, если б Шевченко не умер, он снова был бы в тюрьме и в ссылке. Вот почему так звучат горькие слова Некрасова: «Случай предвиденный, даже желательный».

Загрузка...