Габриэль Витткоп Сон разума

Сон разума перевод А.Величко

…поскольку вы просили меня поведать эту историю. Если бы Боб оставался в живых, он бы наверняка сам рассказал вам об этом. Не помню уж, как нам пришла и голову эта идея, я лишь чувствую вновь охватившую нас тогда скуку, усталость, смутное, но сильное желание сделать то, что принято называть злом. Я имею в виду некую тоску по жестокости, но не ту, с веревками и ремнями, слишком уже пресную на наш тогдашний вкус, а скорее такое злодеяние, об извращенности которого могли бы судить только мы. Зная Боба, вы, несомненно, заметили его склонность преступать границы, тот способ существования, в котором выражалось его отчаяние, его наивность, который был точкой, где его гордыня смыкалась с его смирением.


Мы были в Мадриде, как я вам уже говорила, жили несколько дней вдвоем в пустой квартире, которую нам оставил Фред, — две плохо обогретых комнаты, выложенные разноцветными плитками мрамора, в современном доме, где слышишь только хлопанье дверей лифта и никогда не встречаешь ни одной живой души. Мы устали даже разговаривать, хотя идеи Боба и язык, казалось, позаимствованный им у Суинберна, ничуть не потеряли присущего им блеска в те несколько месяцев, что оставались до его смерти. Мы побывали уже во всех музеях, и нам неохота было идти туда по второму разу. К тому же на нас давила какая-то тяжесть, предпраздничная вязкость, отбивавшая всякую охоту к прогулкам. Даже в Мадриде сволочная природа Рождества нависла над нами своей зубастой пастью. Тогда — уж не помню, по какому поводу, — Боб принялся говорить об R.

Для справки: в Мадриде есть некое католическое учреждение, где уже полвека находят приют все человеческие и не вполне человеческие чудовища, от которых отказались люди. Фонд R. не располагает никаким постоянным капиталом и висит на ниточке ежедневных пожертвований. Туда ходят как в зоопарк, так что монашки привыкли к роли сопроводительниц, и их подопечные, спасенные от ярмарочных балаганов, все же не вполне убереглись от посторонних взглядов.

— Мы не показываем их всех сразу, а самые интересные экземпляры у нас в подвале, — признаются монашки не без циничной наивности.

— Изучение монстров захватывает и даже, пожалуй, забавляет, — рассказывал Боб. — В Лондоне я какое-то время дружил с одним врачом, который их коллекционирует. Его уродцы, к сожалению, мертвы, но их препараты занимают большую темную комнату, отделяющую гостиную от ванной. Мы провели там немало прекрасных часов. Например, возьмем изысканный случай spina bifuda, когда голова погружена в торс, эпителиальная пластина и позвоночный канал обнажены, позвонки лишены шпорцев. Впрочем, иногда такое построение оказывается жизнеспособным. Чудовища, «менее редкие, чем чудеса», могут быть необыкновенно крепкими физически. Что же касается циклопов, то они очаровывают меня тем, что их череп имеет лишь одну глазницу, которая сообщает организму некую благородную симметрию, обнаруживая поразительно логичное соотношение общего замысла и мелкой детали. Жаль только, что у всех циклопов над глазом есть небольшой proboscis, нарост, который следовало бы удалить…


Он продолжал некоторое время в том же духе, с наслаждением описывая многочисленные случаи двуглавости, подолгу останавливаясь на изображении маленьких восковых лиц, отмеченных непередаваемой болью, скрюченных конечностей, хрупких и сморщенных членов:

— Какое-то лунное одиночество по ту сторону стекла, другое измерение, которое превосходит даже смерть.

Сначала я не могла понять, к чему он ведет, хотя и чувствовала в его словах желание сказать нечто большее.

— Надо перечитать труды Этьена и Исидора Жофруа Сент-Илэр по тератологии. Можно заметить, что, подобно зоологии, эта наука рассматривает некие основные формы, которые затем разветвляются в классы и отряды. Чудовища, монстры — это не произвольное явление, бесцельный фарс природы; напротив, это ее отборные произведения, в которых она явила особое внимание к деталям. Именно поэтому, несмотря на весь интерес, который вызывают мертвые препараты, в тысячу раз предпочтительней наблюдать их живыми, в движении, как заморских зверей.

Он тяжело поднялся — усталость от жизни давала о себе знать в последние месяцы — и вышел в соседнюю комнату. Я и сейчас словно вижу его черный силуэт против света в дверном проеме, когда он переступал порог. Я слышала, как он долго разговаривал по телефону, но он и словом не обмолвился о содержании этого разговора, когда вернулся ко мне.

Прошло несколько дней, заполненных чтением, скукой и теми движениями, которые не имеют другого вкуса, кроме грусти. Я знаю, вы не раз задавались вопросом о том, что нас связывало с ним. Я и сама в то время не могла бы точно определить природу этой связи, которая казалась мне абсурдной и неуловимой. Теперь я знаю, что Боб любил меня прежде всего за тот пыл, с которым я разделяла его химеры, бросалась вместе с ним в его бездны.


Итак, в те дни тоска по злу оказалась живучей, словно опасный зверь, затаившийся внутри нас, как в логове. И если я молчала об этом, то Боб изрекал время от времени какой-нибудь выспренний и темный оракул, а я лишь догадывалась, что всё тянется в том же самом направлении, к той сухой жестокости, о которой я вам говорила.

За три дня до Рождества, когда мы завтракали, он выпалил с места в карьер:

— Мне было трудно убедить их принять идею праздника у монашек в заведении R. Я им представил нас как двух филантропов, желающих скрасить угрюмую жизнь чудовищ. Сначала тетки отказывались, давая понять, что денежное пожертвование в размере стоимости праздника устроило бы их больше. Тогда я пообещал и милостыню, и праздник.

Наверное, монашки посоветовались со своим духовником. Они согласились, но с условием, что праздник будет происходить после обеда и закончится к ужину, чтобы, по их словам, не нарушать установленный режим дня. Они не расспрашивали меня о деталях, так как нелюбопытны, но они ждут нас завтра в 14 часов. Кажется, там и старики есть.

Весь следующий день шел снег, и всё обволакивал холодный бледно-серый свет.

R. оказалось длинным зданием неопределенного стиля, гнойно-желтого цвета, с плоской крышей, с решетками на окнах. В коридорах плавал запах застоявшейся похлебки, искрящиеся гипсовые святые стояли на страже с букетами искусственных цветов у ног.


Прием, который оказали нам монашки, отдавал смесью услужливости и смутной подозрительности. Старые и молодые, сухие и тучные, они напоминали больших нетопырей, которые, кувыркаясь, скользили по стенам широкими крыльями. В голосе у них было что-то хриплое и бархатное.

— Вам понадобится смелость, большая смелость, — повторяла настоятельница, когда мы передавали ей чек. — Много смелости понадобится. Они ужасно пачкаются. Некоторых надо кормить с ложечки, а у одного рот такой маленький, что его можно кормить только рисом, по зернышку, по зернышку. Вот какие вещи на свете бывают. Некоторые целыми днями занимаются тем, чего не следует делать, но это отнюдь не грех. Они не могут грешить, они ведь чудовища, предостережение Божие. Много, много смелости нужно…

Питомцев заведения собрали в залу, выкрашенную коричневой краской, середину которой занимал большой стол, а в углу стояла фисгармония; между окнами был прибит огромный Христос — казалось, он распят прямо на стене.

Дюжина стариков и старушек сидела в компании полутора десятков монстров.

Монстры. Чудовища. Мне хотелось бы придумать для них слово, которое давало бы им другое измерение, в то же время сохраняя обещание, понятие, выдвигающее новые возможности какого-то иного плана, на который намекал, быть может, Боб, когда говорил о заспиртованных препаратах. Я чувствую, что термин настолько общий как чудовище, монстр, не передает ни разнообразия явления, ни его тайны. Чудовище: извращенный образ сказочного соития, плод Сатурна, несмотря на монструозную систему, о которой говорил Боб. Да, я знаю, можно всё свести к тривиальности, вспомнить о генетических синдромах, об отклонениях в развитии зародыша… Предложить, созерцая обитателей R., думать меньше о Гомере и больше о Барнуме.

Если бы я не знала о вашей любви к описаниям, я никогда бы не рискнула взяться за подобный рассказ, и даже сейчас я сомневаюсь в своих способностях. Я могу лишь перечислять. Там была огромная микроцефалка в грязной рубашке. Женщина, страдающая ожирением, в старом платье в цветочек; знаете ли вы картины-близнецы Хуана Карреньо де Миранда «La Monstruosa Desnuda» и «La Monstruosa Vestida»: «Уродка обнаженная» и «Уродка одетая»? Жирная была одновременно и той и другой, ибо ее нагота проступала как вода сквозь бедную хлопчатобумажную ткань. Кроме этих двух чудищ там были три карлика, один из них горбатый. Один случай фокомелии — знаете, такие люди-тюлени, которых раньше показывали в цирке, у них жирные ладошки растут прямо из плеч? Этот носил женский чепец и курил сигару, которую ему кто-то дал. Женщина-обрубок ползала на запястьях, ее седые волосы были заплетены в косички. Несколько большеголовых кретинов. Один случай гипертрихоза, совершенно потрясающий: волосы спадают с середины лица длинными прядями, кое-как подрезанные ножницами, затем распространяются по плечам, а посреди этой невероятной гривы — горячие грустные глаза. Гном с хитрым и веселым лицом, скелетические члены, брюхо как у клеща; его вез в кресле-каталке двадцатилетний мужчина, на груди у которого был привязан полотняный мешок, где копошилось что-то живое. Скоро вы узнаете, что это было. Наконец, то, что на ярмарках называлось «женщина-паук»: молодая девушка, передвигавшаяся на четвереньках, нормальная и даже красивая до пояса — я вспоминаю болезненную тонкость ее лица, роскошные черные волосы — но с коленями, обращенными назад, с ногами, согнутыми под прямым углом, уродливое положение, поднимавшее ей таз.

Таковы они были, в этой зале с зарешеченными окнами, в тусклом свете зимы, порожденные сном разума. Ибо, если даже предположить, что природа изготавливала их методически, сам этот метод был маниакальным бредом, черным безумием.

Наши ящики с шампанским и корзины с печеньем уже принесли. Пузатая монахиня, прямо-таки сизая от переполнявшего ее здоровья, хлопнула в ладоши и сказала несколько слов благодарности. Другая, очень пожилая, пробормотала что-то неразборчивое и, усевшись за фисгармонию, заиграла задыхающийся хорал, а Другие монашки и старики тут же затянули слова. Чудовища притихли, но мы догадывались, что они с напряжением ожидают чуда. По знаку сизо-баклажанной монахини две дебилки в теплых халатах, с жидкими волосами, закрученными в шиньон, принялись раздавать наши подарки: апельсины, нательное белье, мел— кие деньги. Старики утирали слезы или притворялись, что утирают. Уродцы проявили страстный интерес к своим подаркам, показывали их друг другу или ревностно защищали, когда не хотели меняться. Воцарилось волнение, легкий беспорядок. Мы воспользовались этой минутой, чтобы открыть первые бутылки.

— Никакого алкоголя, алкоголь здесь запрещен! — попыталась запротестовать молодая рыжеволосая монашка, но было уже поздно.

Шампанское неудержимо, как поток лавы из вулкана, это самое дионисийское из всех вин. Во мгновение ока чаши монстров наполнились. Да, перед ними стояли случайные чашки всех размеров, от толстых фаянсовых цвета охры для приготовления травяных настоев, до помятых алюминиевых армейских кружек. И вдруг полилось что-то новое, золотистое, пузырящееся и щекотное, с приятным запахом и волшебным именем, которое не каждому из них доводилось даже слышать. Они упивались этой ангельской мочой, словно лакричной настойкой.

Действие оказалось ошеломляющим. Первыми оживились старики. Вообразите себе, там ведь было сборище полутрупов, кожные мешочки в черных чехлах, развесистая язва, братская могила. И всё это готово было вспыхнуть великолепной течкой, половым буйством. Одноглазые старухи, проглотившие собственный рот, запевали жестокие романсы, вспоминая юность.

Нетопыри пытались их успокоить: ну, хватит, хватит же…

Но нет, старухи целовались, плача и смеясь до потери дыхания. Чудовища рыгали. Что-то загоралось в их глазах, далеко, как в глубине тоннеля, маленький рыжеватый отблеск. Чтобы погасить его или раздуть, они безмолвно тянули кружки к нам. Они сразу поняли, где источник.

— Хватит уже! Довольно! — протестовала молоденькая монашенка, но ах!

— Выпейте, сестра моя, ведь сегодня Рождество нашего Спасителя. Шампанское — это не алкоголь… а нечто гораздо хуже…

Ведь мы наливали и нетопырям, заметьте…

В три часа было уже так темно, что пришлось зажечь единственную лампочку, свисавшую со свода на проводе, мелкое усталое светило, которое выхватывало своим меловым кругом причудливые формы на угольном фоне, словно лунной ночью выступающие из полной тьмы скалы.

После стариков самыми пьяными были карлики. Они почуяли беззащитность кретинов и набросились на них с жестокой решительностью. Слышались жалобные крики и визг.

— А музыки-то у нас нет, — сказал львиноподобный человек, чей голос прозвучал неожиданно чисто из-под покрывавшей лицо гривы.

Я отметила, что на нем были туфли с пряжками, дамские туфли на высоком каблуке.

— Фисгармония! Ах, нет, только не это! Да, да! Ничего в этом нет плохого!

Монахиня с сизым лицом заиграла вальс из «Веселой вдовы» на фисгармонии. Вы когда-нибудь слышали «Веселую вдову» на фисгармонии? Старухи, старики, чудовища плясали все вместе, все, кто только мог двигаться, и даже те, кто не мог. Кавалеры на костылях старались поспевать за движением танца. Никто не умел вальсировать, это было копошение изуродованных насекомых, судороги агонизирующих, хоровод слепых, оглушенных ударами молота. Чтобы было удобнее, жирная задрала платье до бедер и прикрепила булавками, она тоже хотела танцевать. Великанша тяжело топталась, прижимая к животу полураздетую старуху, неописуемые груди которой торчали из корсажа. Некоторые танцевали в одиночку, закрыв глаза и закинув голову назад, как дервиши. Другие собирались по трое или по четверо, образуя расплывающиеся уродливые круги.

Разгул нарастал. Фисгармония ревела, затем испускала душу, чтобы с новой силой пуститься в какофонию шабаша. Ссоры вспыхивали между монахинями и между питомцами пансионата, скандально разрастались и лопались, как пузыри. Гнилостный запах распространился по зале. Среди звезд из золотой бумаги, иголок рождественской елки тапки намокали в лужицах то ли шампанского, то ли мочи, блестевших в свете лампочки. Огромные тени населяли полумрак сводов своими гротескными жестами и опадали, как хлопья сажи, вдоль стен, пронизанные пламенными взглядами, как у стаи волков, ибо под бельем из серой фланели со штампом заведения угадывались желания и влечения. Привязанные к одинокому наслаждению, замкнутые в постоянной фрустрации полового чувства, питомцы — или, если хотите, заключенные R. — казалось, в первый раз познали распущенность. В первый и в последний раз. Столько теней. Одна лампочка на потолке. Такой могильный запах. Изысканный час, что медленно опьяняет нас. Тут и там пронзительные крики. Стоны, сдавленное кудахтанье. Кто-то кричит, кричит, кричит в плотном куске темноты. Этот крик раздается часто в памяти моих снов, вниз и вверх, возродился, погас, задохнулся, забил — фонтан неисчерпаемый боли. Я никогда не знала, и я знала всегда: девушка-паук. Если вы задумаетесь о позе, диктуемой ее сложением… Старуху тошнит под столом.

Развалившись по лавкам, локтями в раздавленных пирожных и пролитом шампанском, нетопыри забыли свою природную скромность. Строгость их монашеского одеяния нарушена, чулки спадают спиралью на старые мужские башмаки.

Боб и я по молчаливому соглашению готовились уйти, когда одна из групп в углу залы привлекла наше внимание своим неистовством. Мы приблизились. Я не нахожу слов, чтобы описать зрелище, представившееся нашим глазам, которые отказывались верить…

В центре круга обезумевших зрителей мужчина, о котором я вам уже говорила, снял мешок на торсе, скрывавший близнеца-паразита. Можете ли вообразить? Представьте себе таз, грудную клетку и атрофированные конечности — не хватало пальцев рук и ног — существа величиной с десятимесячного ребенка, который выходил из грудной кости взрослого. Кормясь от хозяина, такой организм без головы, без самосознания, обладает между тем собственной системой кровообращения и выполняет самостоятельные движения. Этот, под воздействием алкоголя, сучил искривленными ножками в ритме сумасшедшего велосипедиста; его недоразвитые ручонки хватались за торс брата, который, весь красный, хохотал клокочущим смехом горгульи. Меловые пятна электрического света неровно освещали паразита, чья гладко натянутая кожа блестела как воздушный шар, играли на лицах веселящихся ночных чудовищ, зажигали стекла, которые одна старуха носила как пенсне. Присутствующих развлекал не столько вид близнецов — уж наверное, он был им знаком, сколько те жесты, которые производила эта ужасная машина из плоти, трясясь под их взглядами. Нуда, конечно, the goose…

Мы с Бобом сбежали, как воры. В машине, которая отвозила нас домой, он взял меня за руку.

Я уже заканчивала это письмо, когда вспомнила еще одну вещь. Вечером после посещения R. Боб пил быстрыми глотками, как он делал всегда, когда хотел скорее напиться. Затем он повернул ко мне свое такое красивое еще лицо и сказал незнакомым голосом: — Когда жалость нестерпимо мучает меня, что остается мне, как не кидать камни в тех, кто ее вызвал?

Загрузка...